Жанр: История
Истоки
...стерян: от счастья, от несчастья. По правилу
выработанной Михайловым техники, они явились на вокзал за три минуты до отхода поезда. В
отделении первого класса не было никого. Черняков обнял жену.
- Ты видишь! Я говорил тебе, что все сойдет совершенно гладко. Больше ни малейшей
опасности нет!
- Ну, впереди есть граница, - сказала она, принужденно смеясь. Ее смущение росло.
Елизавета Павловна еще не отдавала себе отчета в своих чувствах. "Довольна? Счастлива?..
Вздор!" То, что случилось с ней, было так странно, так для нее неожиданно. В гостинице
оказалась только одна комната.
Она пыталась настроиться на прежний насмешливый лад. "Что ж, если и ему страдать за
меня, то пусть же он хоть что-либо за это получит..." Но Лиза чувствовала, что и прежнего
тона у нее теперь быть не может. "И жить буду, и чувствовать по-новому. Лучше ли, хуже ли,
но по-новому..."
- ...Ты купишь в Париже все, что нужно. Как только придет от тебя телеграмма, я
переведу тебе еще денег. Жаль, что нельзя было заехать за вещами. Но я уверен, что никакого
обыска не было. А если и был, то это теперь значения не имеет. Тебе совершенно незачем
волноваться.
- Да я нисколько и не волнуюсь! Лишь бы у тебя не вышло неприятностей.
Ей было почти досадно, что заграничный паспорт выдали беспрепятственно. Черняков
явился в канцелярию до ее открытия. У него были знакомства всюду. Он вернулся в гостиницу
с паспортом и билетом. "Да, за ним не пропадешь..." Теперь и она не сомневалась, что через
три дня будет в Париже.
- Ты помни, ты обещал часто бывать у папа... Маша, бедная Маша! - сказала она, и у
нее опять появились на глазах слезы.
Для Павла Васильевича что-то придумали. Он, впрочем, по-прежнему ни о чем не
спрашивал. Вид у него был еще более мрачный. "Папа впадает в апатию!" - испуганно
говорили о нем дочери. Сестре Елизавета Павловна сказала, что партия посылает ее на
месяц-другой с поручением к Рошфору. Маша не знала, кто такой Рошфор, в душе ненавидела
его и плакала так, как если бы предчувствовала, что больше никогда не увидит сестры. Из
конспирации ей запретили быть на вокзале. Коля Дюммлер ласково утешал ее. - "Хотя ваша
сестрица дяде Мише баки закручивает, - говорил он, - но в общем это хорошо, что она
сдрапанула. А то не миновать ей Романова хутора!" - "Какого Романова хутора?" -
всхлипывая, спросила Маша. - "Тюрьмы, понятное дело. Вы не плачьте, канареечка. Скоро
придет от нее из Парижа ксива".
- Я получу отпуск еще до Рождества. Быть может, через три недели я приеду к тебе в
Париж... Только не жалей денег, купи все, платья, белье. Хорошо, что шуба на тебе, - быстро
говорил Черняков с бодрой улыбкой. Она вытерла слезы и тоже улыбнулась.
- Не обольщайте себя надеждами. Вы... ты очень неудачно выбрал жену, - сказала она,
не находя нового тона с ним. Теперь неуместны были бы и ирония, и "вы", и "Черняков".
- Конституция совершенно решенное дело, я это знаю из первоисточника, а с ней
неизбежна и амнистия, - говорил он совершенно так, как накануне она говорила Маше.
Михаил Яковлевич в самом деле так думал. Думал даже, что, если обыска у него ночью не
произошло, то нет причины ему выходить из инициативной группы. - Через три-четыре
месяца мы опять будем жить в Петербурге, но уже...
Раздался третий звонок. Лиза крепко обняла и поцеловала мужа.
Он бежал за поездом, с заговорщическим видом оглядываясь по сторонам. Елизавета
Павловна отошла от окна, растерянно вышла в коридор, так же растерянно вернулась,
спустилась на диван и заплакала.
Александр II женился на княжне Долгорукой через полтора месяца после смерти
императрицы. На венчанье присутствовало только несколько человек. Они обязались никому
ничего не говорить. Но сама Долгорукая, получившая титул светлейшей княгини Юрьевской,
не очень скрывала секрет. Первые узнали ее приятельницы, бонны, няньки; скоро слух о втором
браке императора прошел по всей России.
После венчанья царь с женой и детьми уехал в Ливадию и вернулся в Петербург 22
ноября. Для княгини была отделана новая большая квартира в Зимнем дворце. Там теперь
Александр II проводил ночи и значительную часть дня. Он вставал в восемь часов утра и
обычно в шлафроке работал в комнате рядом со спальной. Потом надевал мундир и спускался в
кабинет в сопровождении своего Милорда (его собака и собака Юрьевской обе назывались
Милордами). Княгиня просыпалась очень поздно и звонила императору; он тотчас снова к ней
поднимался. Ее звонок был проведен в его рабочий кабинет, и старые сановники, делавшие ему
доклады, иногда опускали глаза, слыша, что по звонку вызывают русского царя. Но
Александр II не обращал внимания на сановников. Он все меньше заботился о чужом мнении,
даже о мнении членов своей семьи.
Великие князья приняли женитьбу отца покорно, с худо скрытым раздражением. Они
почитали и боялись императора и по внешности поддерживали добрые отношения с его женой.
Однако слухи о возможном ее короновании приводили их в такое же негодованье, как
разговоры о конституции. Коронованье Юрьевской и конституция неясно связались между
собой в представлении и у них, и у двора, и у самого императора.
В намеченной Лорис-Меликовым государственной реформе речь шла о создании каких-то
подготовительных комиссий для рассмотрения разных важных вопросов. Все знали, что
государственная жизнь сводится к созданию комиссий; так было всегда, и в самом слове
"комиссия" было нечто успокоительное, знакомое, неспешное. Но выработанные
подготовительными комиссиями законопроекты должны были, по плану Лорис-Меликова,
поступать в общую комиссию с участием выборных людей от населения. Эти последние четыре
слова вызывали при дворе ужас. Сам Лорис-Меликов, впрочем, утверждал, что остается
противником конституции. Иногда, увлекаясь своим красноречием, он говорил царю, великим
князьям, консервативным министрам, что своими руками задушил бы человека, который
предложил бы ввести в России конституционный образ правления. Однако глаза у него при
этом как будто бегали - или так казалось его высокопоставленным врагам. Они находили, что
армяшке верить нельзя, что он хочет положить конец вековому самодержавию царей.
Все эти разговоры так надоели царю, что он старался думать о них возможно меньше. Сам
он не имел вполне твердого мнения о проекте. Иногда ему казалось, что прав Лорис-Меликов,
иногда, что правы его враги. Александр II почти склонился к тому, чтобы закончить свое
царствование государственной реформой. Но он не был ею увлечен, - как в молодости был
увлечен делом освобождения крестьян, - да и не возлагал на нее особенных надежд. Думал,
что эта реформа не успокоит России, не положит конца работе тех людей, которые старались
его убить. Однако другое, военные суды, генерал-губернаторы, смертные приговоры, все уже
было испробовано и ни к чему хорошему не привело. Напротив, некоторое успокоение было
достигнуто с тех пор, как он призвал к власти Лорис-Меликова.
Сам министр внутренних дел был убежден, что революционное движение уже подавлено
благодаря его мерам: разумелось уничтожение Третьего отделения, отмена административных
высылок, сближение с благомыслящей частью общества, укрепление доверия к власти, к
законности, к правовому порядку. Об этом он неизменно докладывал царю и многозначительно
подчеркивал, что при нем покушений на цареубийство не было. Ни ему, ни Александру II не
было известно, что в действительности покушения готовились, но не удались и остались
незамеченными. Так, народовольцам не удалось взорвать Каменный мост во время проезда
царя.
Император по-прежнему внимательно, с жутким любопытством и недоуменьем, читал
полицейские доклады о террористах. Государственный Департамент полиции, заменивший
Третье отделение, теперь считал опаснейшим из Них Андрея Желябова, которого Гольденберг в
своих показаниях назвал гениальным человеком. "Кто такой?" - спрашивал император. Его
особенно неприятно удивило, что Желябов был из крестьян: до сих пор цареубийцы в русской
истории обычно бывали дворяне. "Идут на смерть, как будто смелые люди. Но чего они хотят?
Разве это мыслимое дело? Распад России!" В показаниях Александра Михайлова было сказано:
"Распадение России по главным национальностям должно быть предоставлено доброй воле
составляющих ее народов, что, конечно, и произойдет ввиду издавна существующего к тому
расположения". Царь читал это и только пожимал плечами.
Однако все неприятности, связанные с государственными делами, теперь не очень
расстраивали Александра II. Он был счастлив, как давно не был счастлив в жизни. Ему
хотелось только того, чтобы люди оставили его в покое и дали ему возможность свободно, не
скрываясь, провести остаток дней с княгиней и с детьми от нее. Все, что было связано с
Юрьевскими, теперь занимало его больше, чем государственные дела.
В день доклада Лорис-Меликова у княгини был назначен костюмированный детский
праздник. Уступая желанию, просьбе или полускрытому приказу царя, наследник престола
согласился прислать на праздник своих сыновей: они должны были сблизиться с детьми
Александра II от княгини. Император входил во все подробности праздника, обсуждал
костюмы детей и подарки им. Чтобы облегчить детям сближение, были приглашены еще
девочки графа Воронцова. Царь был очень доволен. Как ни был он теперь равнодушен к
общественному мнению, глухая враждебность великих князей утомляла его и сильно ему
надоела.
Первый вопрос за день был, как всегда, о первом мундире. Лейб-гусарский и
конногвардейский считались его любимыми: это раздражало кавалергардов и вызывало у них
ропот, несколько забавлявший царя. "Теперь, говорят, мои умники министры спорят о том, как
ездить представляться Кате: в сюртуке, как к частной персоне, или в мундире, как к члену
царствующего дома... Скоро будут ездить к царице", - весело подумал он. В одиннадцать
часов он в самом лучшем настроении духа спустился по винтовой лестнице в свой кабинет, сел
за стол, просмотрел прежние записки и доклады Лорис-Меликова. В первоначальный проект
реформы были внесены небольшие изменения. Александр II вносил их больше для того, чтобы
не во всем соглашаться с министром, да еще чтобы смягчить и противную сторону. Он знал,
что в жизни и особенно в политике почти все выходит совсем не так, как ожидали, хотели или
опасались. "Нынче важный день, больше нельзя откладывать, сегодня же все и решить", -
думал он бодро. В сущности, вопрос уже был решен. "Может быть, именно, за это история
прославит".
- Здравствуй, Михаил Тариелович, - ласково сказал он министру. "Кажется, волнуется.
Значит, будет долго говорить, - подумал царь. - Желт нынче как лимон. Il n'est pas tres beau,
le pauvre homme. Очень непрезентабелен Михаил Тариелович..." Враги называли за глаза
министра внутренних дел Михаилом Тарелковичем, уверяя, будто его так прозвали на Кавказе
солдаты. У Александра II не было национальных или сословных предрассудков. Ему было
совершенно все равно, что намеченный им в главы правительства человек был не русский по
крови и не аристократ по происхождению. Но у него было легкое предубеждение против
некрасивых людей.
Он предложил Лорис-Меликову папиросу и подумал, что генерал, верно, предпочитает
свои собственные толстые, которые он крутил из дешевого табаку. Царю внушало уважение,
что этот не имевший состояния человек неизменно и упорно отказывался от денежных наград.
"Cela n'arrive pas tous les jours... Да, он честен, хоть лукав. Ну, что ж, скорей бы начинал
свою волынку: "законность, правовой порядок, выборные люди", слышал, знаю, наизусть
знаю..." Царь поговорил с Лорис-Меликовым о здоровье, спросил, продолжается ли кашель. По
долгому опыту ему было известно, что такие обычные, никому не нужные вопросы, не
свидетельствующие ни об интересе к человеку и ни о чем вообще, вызывают восторженную
благодарность, когда их задает он. Выслушав с сочувственным видом ответ, царь замолчал,
приглашая министра приступить к делу.
Лорис-Меликов в самом деле очень волновался и чувствовал себя в это утро худо. Ночью
тяжело кашлял и думал, что благоразумнее было бы бросить политику, подать в отставку,
уехать в теплые края. Он знал, что окружен ненавистью. Вначале это было ему занимательно
новизной; теперь ненависть придворного мира его тяготила и даже пугала. Власть сама по себе
не очень его соблазняла, но он был честолюбив и мечтал о том, чтобы связать свое имя с
большим историческим делом. "И ему, и мне надо торопиться. Знаю, кто идет нам на смену".
Во дворце уже было довольно много людей. Ему почтительно кланялись, он любезно всем
отвечал и еще яснее обычного чувствовал общую ненависть к себе. "Конечно, слышали, что
скоро решающий доклад". Сторонников конституции при дворе было мало. Ей неопределенно
сочувствовали некоторые очень немногочисленные сановники. Несколько генералов,
по-солдатски преданных царю, так же по-солдатски стояли и за конституцию, потому что
такова была царская воля. Была еще небольшая партия княгини, вместе с ней возлагавшая
смутные надежды на новый строй. Лорис-Меликов хотел незаметно сыграть на короновании
Юрьевской для того, чтобы добиться от царя осуществления своих планов. "Без нее ничего не
будет... Бабы на базарах о ней говорят: "Батюшку-царя попутал леший!" История за большое
дело простит мне небольшую хитрость. Во всяком случае народ за мной", - думал он, как
думают почти все правители мира. Из народа он знал лишь солдат. Здесь народ представляли
только лакеи. "Вот этому, быть может, и не так нужна конституция", - с улыбкой подумал он,
когда дверь распахнул старый лакей. Его лицо ничего, кроме предельной почтительности, не
выражало.
Ночью, ворочаясь в постели, он опасался, что кашель помешает ему говорить. Но лишь
только он начал свой доклад, от его нездоровья ничего не осталось. Речь его лилась гладко.
Царь слушал внимательно, хотя без большого интереса. Почему-то его настроение духа начало
ухудшаться. "Прекрасно говорит, настоящий оратор... "Исторические язвы старой России..." А
у новой России никаких язв не будет... Еще будет ли твоя "новая" Россия?" Все-таки я пока
указа не подписал... "Сближение с благомыслящей частью общества..." Не очень и она хочет
сближаться, благомыслящая часть общества... "Увенчание здания..." Это так, facon de
parler , это начало конституции. Зачем же ты говоришь, что ни о какой конституции не
думаешь?"
Царь давно привык к тому, что его все обманывают, и даже не очень за это сердился,
именно ввиду всеобщности этого явления, - как нельзя было бы сердиться на законы природы.
Умом он был почти согласен с министром, но сердцем любил самодержавие и, хотя решил
пойти на государственную реформу, все же не мог отделаться от легкого раздражения против
человека, который эту реформу предлагал. "Тот ханжа, Победоносцев, тоже говорит
превосходно, и много я их всех слышал! Сколько ерунды они говорили, сколько дурного
посоветовали, сколько разумных мер считали невозможными, сколько глупых считали
целесообразными!" И по мере того как говорил Лорис-Меликов, Александр II колебался все
больше. "Пока решение не принято, но минут через десять он, с Божьей помощью, кончит, и
тогда надо будет сказать "да" или "нет". Сейчас я еще не связан, еще несколько минут не
связан... Да, он либерал, он стоит за умаление самодержавия. Ему легко: не его оно,
самодержавие, а мое, моих предков, и решаю я... Однако, я уже думал и думал, больше думать
нечего... Все же он честный человек, старый боевой генерал с тремя Георгиями..." Царь теперь
никому по-настоящему не верил, кроме княгини, но офицерам все-таки верил немного больше,
чем другим. Призвать к власти либерального профессора было бы выше его сил; сделать главой
правительства при обновленном строе генерала, увешанного боевыми орденами, было
неизмеримо легче. "Да, да, выборные люди!" Им вдруг овладела апатия, которую в пору его
детства Жуковский считал главным его недостатком. "Все равно, дело уже решено. Le vin est
tire... Сейчас скажу ему, что принимаю его проект... Еще две-три минуты можно не давать
согласия, а потом будет решено и кончено..." Вдруг он вспомнил, как без малого полвека тому
назад, шестнадцати лет от роду, он, держа за руку отца, перед аналоем принес присягу "не щадя
живота своего, до последней капли крови, к высокому его императорского величества
самодержавию, силе и власти принадлежащие права и преимущества, узаконенные и впредь
узаконяемые, по крайнему разумению, силе и возможности, предостерегать и оборонять..."
Вспомнил фигуры митрополитов, Евангелье и крест на аналое, императорские регалии вокруг
аналоя. "Вот и пришел конец... Однако это была присяга наследника, она не может связывать
государя... И ведь "по крайнему разумению, силе и возможности..." Сил осталось немного, и
возможности больше нет. Да и что такое наше человеческое разумение?.. "Господи Боже отцов
и царю царствующих! Настави, вразуми и управи меня в великом служении мне
предназначенном: да будет со мной председящая престолу Твоему премудрость: пошли ю с
небес святых своих, да разумею, что есть угодно пред очима Твоима и что есть право по
заповедям Твоим..." Когда-то его особенно потрясли эти слова заученной наизусть присяги. Он
курил папиросу за папиросой, и они дрожали у него в руке.
Флигель-адъютант вошел на цыпочках и доложил о великом князе Николае
Александровиче.
- Ваше величество приказали доложить тотчас...
- Через минуту пусть войдет, я позвоню, - сказал царь, вспомнив о детском празднике.
Он тотчас снова оживился. - Да, так кончай , Михаил Тариелович, я тебя слушаю.
Лорис-Меликов взглянул на него. "Теперь или никогда! Завтра может перерешить", -
подумал он и сказал длинную запутанную фразу: только ее и приготовил заранее из всей своей
речи. В каком-то из придаточных предложений как будто что-то проскользнуло о княгине. Он
не решился бы сказать прямо, но смысл запутанного намека заключался в том, что при новом
строе коронование княгини станет вполне возможным: выборные люди, благомыслящая часть
общества отнесется к этому совершенно не так, как царская семья и двор. "Удалось!" - с
восторгом подумал он.
- Я принял решение, - сказал царь. - Думаю, что ты прав. Надо пойти на эту большую
реформу. Что она принесет нам, я не знаю и ты не знаешь. Но думаю, что другого пути нет. Во
главе всего управления для объединения действий я поставлю одного человека. Тебе это
известно, что этот человек ты.
Решающее слово было сказано. Стало неизмеримо легче. Царь позвонил. Лорис-Меликов
изменившимся дрожащим голосом благодарил его за доверие, говорил, что не достоин
оказанной ему чести, называл принятое решение счастливейшим и мудрейшим делом русской
истории. "Может быть, и вправду именно сейчас послана с неба премудрость?.." - подумал
царь.
Двенадцатилетний великий князь в татарском костюме, сшитом для детского праздника,
робко вошел в кабинет и поздоровался с дедом. Лорис-Меликов встал и почтительно
поклонился.
- Для него стараемся, - сказал царь почти весело. - Знаешь его: это твой будущий
государь, его величество император Николай Второй... Мы сейчас найдем, Ники... Я больше
тебя не задерживаю, Михаил Тариелович.
- Когда, ваше величество, прикажете представить указ на подпись?
- Да, когда представить на подпись? - повторил Александр II и опять ненадолго
задумался. Короновать княгиню нельзя было раньше, чем через год после смерти императрицы.
Но между государственной реформой и коронованьем должно было пройти хоть два-три месяца
для того, чтобы люди поменьше связывали одно с другим.
- Думаю, что начало марта подойдет. Представь мне все к первому марта, Михаил
Тариелович. В добрый час!.. Ну-с, пойдем, будущий самодержец всероссийский. Очень тебе к
лицу этот костюм. Гого будет в гусарской венгерке.
ЧАСТЬ ПЯТНАДЦАТАЯ
Желябов и Перовская, под именами Слатвинского и Во-иновой, жили по 1-ой роте
Измайловского полка в небольшой квартире из двух комнат с кухней. Прислуги они не
держали, людей принимали мало, никаких писем не получали. Время было тревожное, полиция
приказывала дворникам большого дома № 18, Петушкову и Афанасьеву, держать ухо востро.
Слатвинский и Воинова выдавали себя за брата и сестру. Этому дворники не верили и
ухмылялись. Подозрений же против них до последних дней не имели. И лишь в самом конце
февраля околоточный велел особенно следить за квартирой № 23. У полиции возникли смутные
подозрения.
Дворники потому не считали этих жильцов братом и сестрой, что Воинова не сводила со
Слатвинского глаз. Перовская хорошо скрывала свою революционную работу, но скрывать
любовь к Желябову было ей не под силу. В революционном кругу говорили - одни
сочувственно, другие равнодушно, третьи неодобрительно, - что Соня любит его "До
безумия". От близких товарищей она своих отношений с ним не скрывала и часто, со
счастливой улыбкой, называла его "мой Тарас". Собственно, Желябов уже больше не был
Тарасом: теперь назывался то "Захаром", то "Бородачом". Но она любила это прежнее его имя,
которое он носил в начале их сближения. Большинство друзей думало, что Перовская полюбила
в первый раз в жизни. В свое время она почти без любви стала невестой Тихомирова и
отказалась от него почти без огорчения, хоть ей и было досадно, что, расставшись с ней, он
скоро влюбился в другую. Интимные дела никого не касались, говорить о них, собственно, не
полагалось, - это считалось "мещанством", - тем не менее в революционном кругу, как и во
всяком другом, очень интересовались этими делами.
Несмотря на переполнявшее ее счастье, Перовская часто плакала. И она, и Желябов
прекрасно понимали, что жить им осталось очень недолго. Но в его присутствии Перовская
была бодра, весела и даже скрывала он него, что здоровье ее худо. Ей часто случалось и прежде
подвергаться очень большой опасности. Однако прежде ее жизнь, каждый день, каждая минута
не имели для нее такого необыкновенного значения, как теперь.
Характер у нее был от природы веселый. Тем не менее жизнь ее была печальной задолго
до того, как стала нечеловеческой. В ранней юности она была несчастна из-за деспотического
нрава ее отца. Его всю жизнь ненавидела больше, чем Александра II. Бывший петербургский
губернатор и теперь был для нее как бы воплощеньем зла старой России. Позднее, уйдя из
дому, она занялась революционной работой. У нее было гордое сознание того, что она живет
согласно своим убеждениям и исполняет свой долг перед народом. Но, вероятно, радость от
этого была менее велика, чем ей хотелось бы. По-настоящему в первый раз в жизни Перовская
стала счастливой именно тогда, когда ее короткая страшная жизнь подошла к концу. Желябов
тоже любил ее, но не "до безумия". Он всегда нравился женщинам, имел немало увлечений и
никогда им большого значения не придавал.
Цепь политических рассуждений, которая привела их всех к мысли о необходимости
убить Александра II, оставалась прочной. Однако, у Желябова иногда бывали минуты сомнения
и колебаний. Некоторые народовольцы находили, что Тарас как будто начал разочаровываться
в терроре, хоть этого прямо не говорит и хоть работает втрое больше других. Вспоминали, что
он в свое время вошел в партию условно, выговорив себе право уйти, если убийство
Александра II не даст России свободы. - "Да он всегда был в сущности конституционалистом,
как Старик, как Колоткевич", - неодобрительно замечали наиболее радикальные члены
Исполнительного комитета. "Народная Воля" объединяла людей разных взглядов: одни хотели
конституционного образа правления; другие - Учредительного Собрания и республики; третьи
социалистической революции; четвертые сами не знали, чего хотят, - вошли в партию из
молодечества, по чувству товарищества, или от неудачно сложившейся личной жизни. Желябов
считался умеренным человеком по программе и переменчивым в вопросах тактики. Иногда он
говорил, что террора недостаточно, что надо поднять крестьянское восстание, говорил, что
соберет и поведет на Петербург стотысячную народную армию, - и говорил так увлекательно,
что ему верили даже серьезные, рассудительные люди. Он выступал на небольших собраниях
"сочувствующих" (успевал делать все), имел огромный успех, и слушателям казалось, что этот
высокий, красивый, похожий на царя революционер - воплощение непоколебимой воли.
Это было верно. Но Перовская знала, что он иногда по ночам бредит и вскрикивает, что
наяву в одиночестве он порою с остановившимися глазами разговаривает сам с собой, что он
раза три за последний месяц падал в обморок. Изредка, в кругу самых близких людей, Желябов
описывал свою смерть на виселице, - описывал с такими ужасными реальными
подробностями, что она, Геся, даже мужчины затыкали себе уши.
Как человек, он был живее, чем она, и страстно любил жизнь. Быть может, в минуты,
казавшиеся ему минутами малодушия, думал, что все-таки люди живут на земле только раз.
Работал Желябов как никто другой и рисковал головой ежеминутно. Перовская умоляла его
беречь себя. Он отшучивался.
Перед своим отъездом из Петербурга к ним зашел проститься Тихомиров. Его прежние
отношения с Перовской создавали при встречах неловкость и холодок. Однако слова
"попрощаться перед отъездом" имели для террористов не такой смысл, как для других людей:
для них каждый вечер мог оказаться последним. Старик, по обыкновению, был настроен
мрачно. Проклинал затею цареубийства, говорил, что она и бессмысленна, и неосуществима.
- Александр Дмитриевич погиб, а где уж нам до него? Мы все умрем раньше царя.
Перовская на него напала, раздраженная и его настроением, и тем, что он Тараса ставил
ниже, чем Михайлова, да еще как будто нарочно это подчеркивал. Но, к ее изумлению,
Желябов, хоть был самолюбив и вспыльчив, почти согласился со Стариком.
- Все же теперь нам отступать нельзя. На весах и наша честь, и репутация
Исполнительного комитета, - решительно сказал он.
Когда он вышел на кухню за самоваром, Перовская, подавив обиду, шепотом попросила
Тихомирова повлиять на него:
- В последние дни совсем закусил удила! Ради Бога, убеди
...Закладка в соц.сетях