Жанр: Драма
Костры амбиций
...е нервы и разжечь огонь в чреслах, готовые ко всему, что там
найдется, - к смеху, слезам, стонам и замиранию сердца, к ужасам, захватывающим дух, к
чему угодно, и чем кровавее развлечение, тем слаще. Иными словами, он ничего не поведал нам
о сознании человека, оказавшегося в центре большого публичного скандала па исходе
двадцатого века.
Вначале, в течение первых недель после происшествия в Бронксе, Шерман Мак-Кой
считал прессу врагом, который преследует его извне. Он страшился каждого нового выпуска
газет, каждой новой передачи телевидения так, как человек страшится оружия незримого и
неведомого врага, падающих бомб или снарядов при обстреле. Даже еще вчера, стоя в грязи под
дождем у Центрального распределителя и видя белки глаз и желтые зубы своих врагов, которые
преследовали его, травили и измывались над ним, разве что не топтали его ногами и не плевали
в него, он все-таки продолжал считать их врагами внешними. Готовые убить, они окружили его,
мучили и унижали, но им неподвластна была его внутренняя сокровенная сущность, личность
Шермана Мак-Коя, таящаяся в плавильном тигле его сознания.
Они окружили его, чтобы убить. И убили.
Когда именно он умер - то ли в очереди у дверей Центрального распределителя, то ли в
вольере, - он вспомнить не мог. Но когда он вышел на волю и Киллиан устроил свою
импровизированную пресс-конференцию на крыльце, он уже умер и родился заново. Для
нового его воплощения пресса не была врагом и не была чем-то внешним. Пресса стала теперь
формой бытия, как болезнь, как какая-нибудь красная волчанка или бугорчатка Вегенера. Вся
его нервная система подключилась к беспредельной непредсказуемой сети теле-и
радиовещания и газет, тело дыбилось, горело и трепетало под ударами информационных токов
и алчного любопытства посвященных, а посвященными были все - от ближайшего соседа до
равнодушнейшего и отдаленнейшего из чужестранцев, которого лишь на миг позабавил его
позор. Тысячи, нет, миллионы их ворвались в полость, которую он считал когда-то своим "я",
личностью Шермана Мак-Коя. Он так же не мог теперь помешать им вторгнуться в его нутро,
как не мог не впустить воздух в легкие. (Или, точнее говоря, он мог не впустить их точно также,
как мог бы навсегда лишить легкие воздуха. Такой выход не раз за тот длинный день приходил
ему в голову, но с этим кошмаром он боролся, боролся, боролся - он, один раз уже умерший!)
Началось это спустя всего какие-то минуты после того, как они с Киллианом ухитрились
наконец выбраться из толпы демонстрантов, репортеров, фотографов и съемочных групп и
сесть в предварительно нанятую Киллианом машину. В машине работал приемник, водитель
слушал развлекательную станцию, однако почти тотчас пошла врезка новостей, которые
передавали каждые полчаса, и сразу Шерман услышал свое имя - имя и все тот же
джентльменский набор слов, которые ему предстояло снова и снова слышать и видеть весь
остаток дня: Уолл-стрит, высшее общество, сбил и сбежал, примерный ученик, Бронкс,
неизвестная женщина в машине... Ему бросился в глаза взгляд водителя. Тот через зеркальце
заднего обзора пытливо всматривался в открытую полость, которую звали Шерман Мак-Кой. К
тому времени когда они добрались до кабинета Киллиана, дневной выпуск "Сити лайт" уже
лежал на столе, и с первой полосы на него смотрело его собственное перекошенное лицо, так
что теперь любой обитатель Нью-Йорка мог свободно шагнуть, войти в него через эти полные
страха глаза.
Ближе к вечеру, по дороге домой на Парк авеню ему, чтобы попасть в свой собственный
подъезд, пришлось пройти сквозь строй репортеров и телевизионщиков. С веселой и
презрительной наглостью они запросто называли его "Шерман", а привратник Эдди пялился на
него, чуть не всю голову всовывая в разверстую полость. Хуже того, в лифте пришлось ехать
вместе с супругами Моррисси, которые жили в роскошной надстройке-пентхаусе над верхним
этажом. Они не произнесли ни слова. Лишь водили носами в полости, нюхая и нюхая его стыд,
пока их лица не окаменели от вони. Его телефонного номера не было в городских
справочниках, и он надеялся укрыться дома, но репортеры с этим уже разобрались, и Боните,
добрейшей Боните, которая лишь мельком заглянула в полость, приходилось неустанно
отражать телефонные наскоки. Звонили из всех возможных и невозможных средств массовой
информации. Несколько раз звонили Джуди. А ему? Да кто же будет настолько лишен
самоуважения, настолько непробиваем, чтобы по-приятельски звонить этому гомонящему
проходному двору, этому вместилищу стыда и страха, каковым стал Шерман Мак-Кой? Разве
что мать, да отец, да Роли Торп. Что ж, хотя бы Роли оказался на это способен. Джуди -
потрясенная, отдалившаяся, слоняется по квартире. Кэмпбелл - в ошеломлении, хоть и не в
слезах, - пока еще нет. Он думал, что не в силах будет глядеть на телеэкран, но все-таки
включил телевизор. По каждой из программ - потоки грязи и поношений. Выдающийся
уолл-стритский банковский делец, один из главных заправил компании "Пирс-и-Пирс",
светский лев, обучавшийся в привилегированной школе и Йейльском университете,
балованный сынок бывшего управляющего уолл-стритской адвокатской фирмы
"Даннинг-Спонджет и Лич", едучи в своем спортивном "мерседесе" ценой в 60000 долларов
(добавили 10000) с клевой брюнеткой, вовсе не женой - последняя, кстати, по сравнению с ней
смотрится весьма бледно, - сбивает примерного сына малообеспеченной, но заслуженной
женщины, прилежного школьника, отличника, выросшего в муниципальной новостройке, а
сбив, не то что не останавливается помочь, наоборот, без малейшего зазрения совести уезжает в
своем чудо-автомобиле, безжалостно оставив жертву умирать на мостовой. И самое странное в
этом - просто самому не верилось, - самое странное было то, что от всех этих передержек и
прямого вранья возмущения он не испытывал, испытывал только стыд.
К ночи все это повторилось уже столько раз, столько раз было пропущено по обширной
сети, к которой он подключился, что ложь обрела весомость правды - ведь миллионы людей
своими глазами увидели этого Мак-Коя, этот Мак-Кой предстал перед ними на экране, и теперь
все знали, какой бесчеловечный поступок он совершил. И вот они уже здесь, они взбешены,
изрыгают проклятия, а может быть, замышляют и что-нибудь похуже, они заполонили
проходной двор, который когда-то считался неприкосновенной личностью Шермана Мак-Коя.
Каждый, абсолютно любой, кто на него ни глянет, - за исключением разве что Марии, если
она когда-нибудь еще согласится на него взглянуть, - каждый узнает в нем тот персонаж с
фотографии на первой странице двух миллионов, нет, трех, четырех миллионов газет и с
экранов бог знает скольких миллионов телевизоров. Ток ненависти, бегущий по необозримой
информационной сети, к которой подключена его нервная система, гудит, звенит и жжет его,
заставляя изо всех сил вырабатывать адреналин. Сердце все время бьется учащенно, однако из
состояния паники он уже вышел. Возобладало тоскливое оцепенение. На чем-нибудь
сосредоточиться... нет, долго не получалось даже ощущать тоску. Он представлял себе то, как
все это, должно быть, отразится на Кэмпбелл и на Джуди, и все-таки не чувствовал уже той
острой боли и угрызений, которые мучили его до того как... до того как он умер. Это его
встревожило. Он смотрел на дочь, пытаясь ощутить муку, но то было лишь упражнением ума.
Одна тоска и тяжесть, тяжесть, тяжесть. Единственное, что он действительно чувствовал, - это
страх. Страх отправиться обратно туда.
Ночью, уже совершенно обессиленный, он лег в кровать, думая, что не заснет. Однако
заснул почти сразу и увидел сон. Сумерки. Он едет в автобусе по Первой авеню. Само по себе
странно, потому что в автобусах по Нью-Йорку он лет десять как не ездил. Не успел
оглянуться, автобус подъезжает к Сто десятой улице, и уже стемнело. Свою остановку он
пропустил, да и вообще не помнил, где ему надо было сойти. Кварталы вокруг негритянские.
На самом деле это должны были быть латиноамериканские кварталы, а именно "испанский
Гарлем", но во сне это был негритянский район. Он сошел с автобуса, опасаясь, что если не
выйдет, то будет еще хуже. В дверях, на крылечках, на тротуарах во мраке виднелись чьи-то
силуэты, однако его еще не заметили. Прячась в тень, он торопливо шагал по направлению на
запад. По здравом размышлении следовало бы идти обратно к центру по Первой авеню, но
почему-то казалось ужасно важным двигаться на запад. Тут он заметил, что его окружают.
Молчаливые силуэты, которые даже не пытались слишком уж приблизиться... Не торопились.
Им было не к спеху. Он устремился в темноту, выискивая самые укромные закоулки, и
постепенно силуэты вокруг сомкнулись - постепенно, потому что им ведь не к спеху.
Проснулся, охваченный жуткой паникой, весь в поту, с колотящимся, чуть не выпрыгивающим
сердцем. Спал меньше двух часов.
Ранним утром, когда встало солнце, он почувствовал облегчение. Звон и жжение
прекратились, и он начал подумывать, не освободился ли он уже от этого наваждения? Какое
там - ничего он не понял. Просто огромная сеть отключилась на ночь. Миллионы
ненавидящих глаз закрыты. Так или иначе, но он решил: буду сильным. А какой еще у него
выбор? Никакого, разве что снова умереть - быстрой или медленной смертью, но уже
окончательно. Как раз такой ход мыслей привел его к решению не сидеть в собственной
квартире как в тюрьме. Надо стараться жить как можно лучше и смотреть на толпу сверху вниз.
Он начнет с того, что пойдет, как всегда, провожать Кэмпбелл на остановку школьного
автобуса.
В 7.00 снизу с извинениями позвонил швейцар Тони и сообщил, что у подъезда, на
тротуаре и в машинах стали лагерем репортеры и фотографы. Бонита это сообщение передала
Шерману, и он, сжав зубы и вздернув подбородок, решил реагировать на них точно так же, как
реагировал бы на плохую погоду. Когда они вдвоем - Шерман в самом своем
бескомпромиссно-элегантном английском костюме и Кэмпбелл в форме школы "Тальяферро"
- вышли из лифта и проходили в дверь, Тони с искренним сочувствием произнес:
- Удачи вам. Мерзкая там собралась публика.
Первым им попался какой-то юнец, почти мальчишка, он подошел и вроде как даже
вежливо проговорил:
- Мистер Мак-Кой, я бы хотел спросить вас...
Шерман взял Кэмпбелл за руку и, задрав свой йейльский подбородок, сказал:
- У меня для вас нет сообщений. Прошу извинить.
Внезапно пятеро, шестеро, семеро разом окружили его и Кэмпбелл, и больше никаких
"мистеров мак-коев" уже не звучало.
- Шерман! Одну минутку! Кто была та женщина?
- Шерман! Ну погодите же! Один снимочек!
- Эй, Шерман! Ваш адвокат говорит...
- Погоди-ка! Эй! Как тебя звать, милашка?
Кто-то из них назвал Кэмпбелл милашкой? Возмущенный, Шерман в ярости повернулся
на голос. Это был тот самый - со спутанными сальными волосами, облепившими череп, и
теперь уже два кусочка туалетной бумаги прилеплены к щеке.
Шерман повернулся опять к Кэмпбелл. На лице у нее смущенная улыбка. Фотоаппараты!
Конечно, ведь фотосъемка для нее всегда была чем-то праздничным.
- Как ее звать?
- Эй, милашка, как тебя звать?
Тот, немытый, с налепленной на лицо туалетной бумагой, уже склонился к его девочке и
заговорил с нею елейным голоском доброго дядюшки.
- Оставьте ее в покое! - рявкнул Шерман. И заметил, что от резкости его тона лицо у
Кэмпбелл стало испуганным.
Внезапно прямо у него перед носом оказался микрофон, перекрыв поле зрения. Микрофон
держала высокая жилистая девица с квадратными челюстями.
- Генри Лэмб лежит в больнице при смерти, а вы разгуливаете по Парк авеню. Как вы
относитесь к тому, что Генри...
Шерман махнул рукой, чтобы отбросить микрофон от лица. Женщина подняла крик:
- Орясина! Выродок! - и, обращаясь к коллегам:
- Вы видели? Он меня ударил! Этот сукин сын ударил меня! Вы видели! Вы это видели!
Да я упеку тебя, посажу за хулиганство, сукин ты сын!
Свора окружила Шермана и его дочурку. Он обнял девочку, прижал к себе, стараясь
ускорить ее шаги и поскорее дойти до угла.
- Да ладно, Шерман! Всего парочка вопросов, и мы вас отпустим!
Сзади все еще вопила и взвизгивала та девица:
- Эй, ты тот момент заснял? Дашь мне посмотреть, понял? Это вещественное
доказательство! Покажешь мне снимок! - Потом вслед Шерману:
- Ты что, вообще не хочешь знать, кого ты ударил, мудень ты расистский?
"Мудень расистский". При том что девица была белой.
На лице Кэмпбелл застыло выражение ужаса и недоумения.
Светофор зажегся зеленым, и вся свора, тесня Шермана с дочкой и беснуясь, устремилась
с ними вместе на другую сторону Парк авеню. Шерман и Кэмпбелл, держась за руки,
прокладывали себе путь прямо вперед, а окружающие их репортеры и фотографы мельтешили
вокруг, то пятясь, то по-крабьи перебегая бочком.
- Шерман!
- Шерман!
- А ну, милашка, глянь на меня!
Родители, гувернантки и дети, ожидавшие автобуса из школы "Тальяферро", отпрянули.
Они не хотели иметь ничего общего с этим мерзким крикливым выбросом стыда, вины,
унижения и издевательства. С другой стороны, не хотели они и того, чтобы их дети упустили
автобус, который был уже на подходе. Поэтому они, поеживаясь, лишь отступили на несколько
шагов в сторону, на газон, словно подхваченные порывом ветра. Сперва Шерман надеялся, что
кто-нибудь подойдет помочь - пусть не ради него, ради Кэмпбелл, но он ошибался. Одни
глазели с таким видом, будто вообще не знают, кто он такой. Другие отводили глаза. Шерман
обежал взглядом лица. Вот прелестная миссис Люгер. Обе руки опустила на плечи своей
маленькой девочки, а та как зачарованная глядит во все глаза. Миссис Люгер одарила его таким
взглядом, словно он какой-нибудь нищий из ночлежки, что на Шестьдесят седьмой улице.
Кэмпбелл, в своем темно-красном жакетике, взобралась по ступенькам в автобус и на
прощанье оглянулась через плечо. По ее щекам беззвучно струились слезы.
Боль поразила Шермана прямо в солнечное сплетение. Нет, вновь он не умер. Он еще не
умер во второй раз - еще нет. А прямо за спиной, всего в нескольких дюймах - рожа
фотографа с туалетной бумагой на щеке и жутким своим аппаратом, ввинченным в
собственный глаз.
Схватить за шкирку! Вбить аппарат ему в башку! Посмел моей дочурке, родной моей,
сказать "эй, милашка!"...
Только вот проку-то... Ведь они теперь уже не внешние враги, не так ли? Теперь они -
паразиты, засевшие в нем самом. Снова начался звон и жжение и - на весь день.
Фэллоу продефилировал через большой редакционный зал, дав всем вволю налюбоваться
его внушительной фигурой. Живот втянул, спина прямая. С завтрашнего дня он начнет
серьезно заниматься атлетизмом. Почему, в самом деле, ему не выглядеть героем? По пути в
центр он завернул на Мэдисон авеню к Херцфельду, где торгуют европейской и английской
одеждой, и купил там синий в горошек шелковый галстук. Крошечные горошинки были
вышиты белым. Галстук он надел прямо в магазине, продемонстрировав продавцу съемный
воротничок. Рубашка на нем была его самая лучшая - фирмы "Бауринг, Эрандел и К°",
купленная на Сэвил-роу в Лондоне. Что называется, честная рубашка, и к ней нужен был столь
же честный галстук. Эх, если бы он мог позволить себе новый блейзер - с роскошными
лацканами до пупа и чтобы они не лоснились... Ну да ничего - скоро все будет!
Подойдя к столу, где были сложены свежие номера газет для внутреннего пользования, он
взял утренний номер "Сити лайт". "РАЗЫСКИВАЕТСЯ ТАИНСТВЕННАЯ БРЮНЕТКА".
Опять статья Питера Фэллоу главная - на первой полосе. Вокруг нее шрифт как в тумане,
перемежающийся всяким зрительным мусором, - он поднес газету к глазам слишком близко.
Однако он продолжал неотрывно на нее смотреть: пусть все заметят и оценят присутствие
самого... Питера Фэллоу... Вот, полюбуйтесь, вы, быдло несчастное, сгорбились над
клавиатурами компьютеров, нытики и трепачи, для которых нет темы интересней, чем чьи-то
сто "штук". Внезапно, почувствовав себя великим и щедрым, он подумал, какой славный
получился бы жест превосходства, если сейчас подойти к бедолаге Голдману и вернуть ему его
сто долларов. Впрочем, эту мысль он тут же отодвинул на задворки сознания.
Зашел в свою кабинку и обнаружил на столе шесть или семь записок. Просмотрел, ожидая
найти среди них уже чуть ли не приглашение от кинопродюсера.
Показался сэр Джеральд Стейнер, который раньше был просто Грязный Мыш; он шел по
проходу без пиджака, в полосатой рубашке и ярко-красных бархатистых подтяжках, лицо его
расплывалось в улыбке - радушнейшей, доброжелательнейшей, не то что каких-нибудь пару
недель назад, когда он исподлобья сверкал злым глазом. Фляжка с водкой все еще лежала в
кармане плаща, который по-прежнему висел на вешалке в углу. А если вынуть да хлебнуть
глоточек огненного пойла, к тому же прямо на глазах у Мыша, что из этого выйдет? А ничего,
кроме понимающей и даже вроде как заговорщицкой улыбки Мыша, если Фэллоу
действительно знает своего шефа.
- Питер! - приветливо заговорил Стейнер. Питер; уже не называет его Фэллоу, как
учитель в школе. - Хотите кое-что покажу - на весь день заряд получите!
Стейнер пришлепнул к столу Питера Фэллоу фотографию. На ней был Шерман Мак-Кой,
который со зверской гримасой бьет по лицу высокую женщину, держащую в руке некий жезл,
при ближайшем рассмотрении оказавшийся микрофоном. Другой рукой Шерман Мак-Кой
держит за руку маленькую девочку в школьной форме. Девочка завороженно и ошарашенно
смотрит в объектив. На заднем плане навес над подъездом и в дверях швейцар.
- Отвратная, между прочим, баба, - ухмыльнулся Стейнер. - Она на какой-то там
радиостанции работает, звонит теперь по пять раз в час, говорит, что посадит Мак-Коя за
хулиганство. Требует фотографию. Что ж, она ее получит. Фотография будет на первой полосе
в следующем номере.
Фэллоу поднял фото, поглядел.
- Хммммм. Прелестная какая девчушка. Должно быть, не так-то ей легко живется, если
отец то негритянского мальчика собьет, то женщину ударит, то еще какого-нибудь
представителя меньшинств. Вы заметили, что янки относят женщин к меньшинствам?
- Бедный наш язык, - отозвался Стейнер.
- Чудный снимок, - сказал Фэллоу совершенно искренне. - Кто снимал?
- Сильверстейн. Зверь мужик. В самом деле здорово работает.
- Персональная опека поручена Сильверстейну? - спросил Фэллоу.
- Конечно, - подтвердил Стейнер. - Он такие штуки обожает. Знаете, Питер -
Питер, - я с большим уважением, может быть, с уважением навыворот, но истинным,
отношусь к ребятам вроде Сильверстейна. Это фермеры журналистики. Они любят ее жирную
богатую почву ради нее самой, не ради платы - любят копаться руками в перегное. - Стейнер
озадаченно умолк.
Он всегда слегка шалел от собственных формулировок. Он, сэр Джеральд, любимый
сынок старого Стейнера, и сам бы хотел бултыхаться в грязи с такой же дионисийской
непринужденностью, как самые лихие его парни. Его глаза потеплели, исполнились чувства -
быть может, любви, а быть может, ностальгии по грязи.
- "Смеющиеся вандалы", - проговорил Стейнер, качая головой и широко улыбаясь
воспоминанию о славном подвиге лихого фотографа. При мысли о нем на душе у Стейнера
стало еще радостнее.
- Хочу кое о чем поведать вам, Питер. Не знаю, осознаете ли вы это в полной мере или
нет, но своими материалами о Мак-Кое и Лэмбе вы содействовали очень важному делу.
Понятно - сенсация, всякое такое, но все обстоит куда серьезнее. Моральный аспект.
Задумайтесь на секунду. Моральный аспект. Вы упомянули тут о меньшинствах. Я понимаю,
это была шутка, но к нам уже вовсю поступают отклики от этих самых меньшинств, от
негритянских и всяких прочих организаций, тех самых, которые распространяли слухи о том,
что наша газета расистская, и прочую чушь, а теперь они поздравляют нас и смотрят на нас как
на что-то вроде... маяка. Этакий вот внезапный поворот кругом... Те самые люди из
"Антидиффамационной лиги Третьего мира", которых так оскорбил материал о "Смеющихся
вандалах", только что прислали мне самые горячие приветствия. Мы теперь знаменосцы
либерализма и гражданских прав! Они, между прочим, считают вас гением. А главный у них,
похоже, тот самый, Преподобный Бэкон, как они его называют. Его бы воля, он присудил бы
вам Нобелевскую премию. Я велю Брайану, пусть покажет вам его письмо.
Фэллоу промолчал. Эти идиоты могли бы поменьше афишировать свой интерес к
проблеме.
- Я к тому, чтоб вы знали: это очень важный шаг в развитии нашей газеты. Так или иначе
- читателям плевать, как к нам относятся те или эти. А вот рекламодателям - нет. Я уже дал
Брайану задание, чтобы он как-нибудь постарался добиться от этих негритянских группировок
чего-то вроде официального заявления о своем новом отношении к газете "Сити лайт", -
может, благодарность выразят или там премию дадут, не знаю, но Брайан сам придумает, как и
что. Надеюсь, и вы сумеете выделить время, чтобы принять участие в действиях, которые он
предпримет. Но это надо еще поглядеть, как получится.
- Конечно, конечно, - отозвался Фэллоу. - Разумеется. Я знаю, как уязвлены чувства
этих людей. А вы слышали, что судью, который вчера отказался увеличить Мак-Кою сумму
залога, угрожали убить?
- Убить угрожали? Вы что, серьезно? - Мыш так и дернулся, донельзя воодушевленный
сообщением Фэллоу.
- Совершенно серьезно. И он, кстати, тоже воспринял это со всей серьезностью.
- Боже правый! - воскликнул Стейнер. - Прямо какая-то удивительная тут страна.
В этот момент Фэллоу решил, что пришло время предложить сэру Джеральду важный шаг
иного рода: пусть он выдаст ему аванс в тысячу долларов, а уж это, быть может, подвигнет его
превосходительство Мыша еще и на увеличение Питеру Фэллоу жалованья.
И он оказался прав по обоим пунктам. Как только новый блейзер будет готов, старый он
сожжет. С наслаждением.
Не прошло и минуты после ухода Стейнера, как у Фэллоу зазвонил телефон. На проводе
был Элберт Вогель.
- Привет, Пит! Ну, как вы там? Дело-то, между прочим, здорово пошло, события
развиваются. Пит, у меня к вам просьба. Дайте мне телефон Мак-Коя. Он не внесен в
справочники.
Сам не понимая толком почему, Фэллоу встревожился.
- А зачем вам его телефон, Эл?
- Ну, понимаете, Пит, ко мне обратилась Энни Лэмб, она хочет вчинить гражданский иск
от имени сына. То есть фактически два иска: один - больнице, за преступную халатность, и
один - Мак-Кою.
- И вам нужен его домашний телефон? Зачем?
- Зачем? Может быть, понадобится вести переговоры.
- Не понимаю, почему бы вам не позвонить его адвокату.
- Господи боже мой, Пит! - Голос Вогеля стал сердитым. - Я позвонил вам не затем,
чтобы консультироваться по вопросам права. Все, что я хочу, это телефон этого мудня. У вас
есть его телефон или нет?
Разум подсказывал Фэллоу, что надо сказать: нет. Но тщеславие не позволяло сказать
Вогелю, что он, Фэллоу, создатель и владелец дела Мак-Коя, оказался не в силах раздобыть
какой-то там телефонный номер.
- Хорошо, Эл. Предлагаю сделку. Вы даете мне информацию о гражданских исках и
один день форы, чтобы я успел все запустить, а я даю вам номер телефона.
- Послушайте, Пит, по поводу этих исков я хочу созвать пресс-конференцию. Я ведь
прошу-то всего-навсего какой-то вшивый номер телефона!
- Пожалуйста, созывайте пресс-конференцию. После очередной моей статьи к вам
только больше народу сбежится.
Пауза.
- О'кей, Пит. - Вогель хихикнул, но как-то не очень искренне. - Похоже, я сотворил
чудовище, когда подкинул вам Генри Лэмба. Вы вообще кем себя считаете, тоже мне Линкольн
Стеффенс <Линкольн Стеффенс - американский журналист, наибольшая известность которого
приходилась на 1900-1910 гг. Благодаря своей разоблачительной деятельности получил
прозвище "разгребатель грязи".> нашелся!
- Линкольн... Чего?
- Да не важно. Вам это неинтересно. О'кей, вы получите эту информацию. Вы еще не
объелись там исключительными правами? Диктуйте номер.
И он продиктовал.
Если кто-то и так, что называется, стоит у истоков, какая разница, дашь ты ему номер
телефона или нет?
24
Агентура
Мерзкий оранжевый ковер бил в глаза. Рядом с пластиковой кушеткой, на которой,
опустив плечи, сидел Шерман, ковер у стены отстал, отполз, и наружу торчали витые
металлические нити основы. Шерман уставился на колючие махры, чтобы не смотреть на
зловещих типов, сидевших на кушетке напротив: станут в ответ разглядывать его и узнают. То,
что Киллиан мог заставить его вот так сидеть и ждать, укрепило уверенность Шермана в
принятом решении. Это будет его последний визит сюда, последнее нисхождение к
вульгарности всяческих "банков взаимных услуг", "контрактов", пошлых щеголей и дешевых
помоечных философий.
Однако вскоре любопытство победило, и он посмотрел на их ноги... Двое мужчин... На
одном элегантные туфли без шнуровки с декоративными золотыми цепочками поверху. На
другом - белоснежные кроссовки "Рибок". Подошвы тихонько шаркали по полу: мужчины то
и дело съезжали с покатых сидений и, упираясь ногами, всползали обратно, потом снова
съезжали и снова всползали, съезжали и всползали.
Шерман тоже съехал и всполз обратно. Они съехали и всползли обратно. Шерман съехал
и всполз обратно. Все в этом заведении, включая даже бесстыжий наклон кушеток,
свидетельствовало о безвкусице, неумелости, вульгарности, а в основе своей - о чистейшей
некомпетентности. Двое мужчин говорили на языке, который Шерман предположительно
опознал как испанский: "Оу el meemo", - все повторял один. "Оу el meemo". Шерман дал
глазам подняться до середины их туловищ. На обоих были трикотажные рубашки и кожаные
куртки - опять Кожаная Публика. "Оу el meemo". Набрался решимости и посмотрел им в
лица. Сразу же опять опустил глаза. Так и есть, глазеют! Какие злобные рожи! Обоим слегка за
тридцать. У обоих густые черные волосы, подстриженные и уложенные в вульгарные, но,
вероятно, дорогие прически. У обоих волосы разделены посередине на пробор и зачесаны так,
чтобы образовались аккуратные торжественные локоны. С каким странным выражением они на
него смотрят! Неужели знают?
Ага: донесся голос Киллиана. Говорите. Ваше право. Это точно
...Закладка в соц.сетях