Жанр: Драма
Дом на набережной
ЮРИЙ ТРИФОНОВ
ДОМ НА НАБЕРЕЖНОЙ
Трифонов Ю.В. Собрание сочинений. В 4-х т. Т.2.
М.: Художественная литература, 1986, сс. 363-494
Никого из этих мальчиков нет теперь на белом свете. Кто погиб на войне,
кто умер от болезни, иные пропали безвестно. А некоторые, хотя и живут,
превратились в других людей. И если бы эти другие люди встретили бы
каким-нибудь колдовским образом тех, исчезнувших, в бумазейных рубашонках, в
полотняных туфлях на резиновом ходу, они не знали бы, о чем с ними говорить.
Боюсь, не догадались бы даже, что встретили самих себя. Ну и бог с ними, с
недогадливыми! Им некогда, они летят, плывут, несутся в потоке, загребают
руками, все дальше и дальше, все скорей и скорей, день за днем, год за
годом, меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет
небо, надвигается холод, надо спешить, спешить - и нет сил оглянуться назад,
на то, что остановилось: и замерло, как облако на краю небосклона.
В один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года - Москва тем
летом задыхалась от зноя и дымной мглы, а Глебову приходилось, как назло,
проводить много дней в городе, потому что ждали вселения в кооперативный дом
- Глебов заехал в мебельный магазин в новом районе, у черта на рогах, возле
Коптевского рынка, и там случилась странная история. Он встретил приятеля
допотопных времен. И забыл, как его зовут. Вообще-то он приехал туда за
столом. Сказали, что можно взять стол, пока еще неизвестно где, сие есть
тайна, но указали концы - антикварный, с медальонами, как раз к стульям
красного дерева, купленным Мариной год назад для новой квартиры. Сказали,
что в мебельном возле Коптевского рынка работает некий Ефим, который знает,
где стол. Глебов подъехал после обеда, в неистовый солнцепек, поставил
машину в тень и направился к магазину. На тротуаре перед входом, где в
клочьях мусора и упаковочной бумаги стояли только что сгруженные или
ожидающие погрузки шкафы, кушетки, всякая другая полированная дребедень, где
с унылым видом слонялись покупатели, шоферы такси и неряшливо одетые мужики,
готовые за трояк на все, Глебов спросил, как найти Ефима. Ответили: на
заднем дворе. Глебов прошел через магазин, где от духоты и спиртового запаха
лака нечем было дышать, и вышел узкою дверью на двор, совершенно пустынный.
Какой-то работяга дремал в тенечке у стены, сидя на корточках. Глебов к
нему: "Вы не Ефим?"
Работяга поднял мутный взгляд, посмотрел сурово и чуть выдавил
презрительную ямку на подбородке, что должно было означать: нет. По этой
выдавленной ямке и по чему-то еще неуловимому Глебов вдруг догадался, что
этот помертвелый от жары и жажды похмелиться, несчастный мебельный
"подносила" - дружок давних лет. Понял не глазами, а чем-то другим, каким-то
стуком внутри. Но ужасно было вот что: хорошо зная, кто это, начисто забыл
имя! Поэтому стоял молча, покачиваясь в своих скрипучих сандалетах, и
смотрел на работягу, вспоминая изо всех сил. Целая жизнь налетела внезапно.
Но имя? Такое хитроватое, забавное. И в то же время детское. Единственное в
своем роде. Безымянный друг опять налаживался дремать: кепочку натянул на
нос, голову закинул и рот отвалил.
Глебов, волнуясь, отошел в сторону, потыкался туда-сюда, ища Ефима, потом
вошел через заднюю дверь в помещение магазина, поспрошал там, Ефима след
простыл, советовали ждать, но ждать было невозможно, и, ругаясь мысленно,
проклиная необязательных людей, Глебов вновь вышел во двор, на солнцепек,
где его так изумил и озадачил Шулепа. Ну конечно: Шулепа! Левка Шулепников!
Что-то когда-то слышал о том, что Шулепа пропал, докатился до дна, но чтобы
уж досюда? До мебельного? Хотел поговорить с ним дружелюбно, по-товарищески,
спросить, как да что, и заодно про Ефима.
- Лев...- сказал Глебов не очень уверенно, подходя к мужику, который
сидел там же в тени и в той же позе, на корточках, но теперь уже не дремал,
а наблюдал за каким-то движением в глубине двора, мусоля губами папироску.
Более громко и смело добавил: - Шулепа!
Человек опять посмотрел на Глебова мутно и отвернулся. Конечно, это был
Левка Шулепников, только очень старый, измятый, истерзанный жизнью, с сивыми
запьянцовскими усами, непохожий на себя, но в чем-то, кажется, оставшийся
непоколебленным, такой же нагловатый и глупо заносчивый, как прежде. Дать
ему денег, что ли, на опохмелку? Глебов пошевелил пальцами в кармане брюк,
нащупывая деньги. Рубля четыре мог дать безболезненно. Если бы тот попросил.
Но мужик не обращал на Глебова никакого внимания, и Глебов растерялся и
подумал, что, может, он ошибся и этот тип вовсе не Шулепников. Но в ту же
секунду, рассердясь, спросил довольно грубо и панибратски, как привык
разговаривать с обслуживающим персоналом:
- Да ты меня не узнаешь, что ли? Левк!
Шулепников выплюнул окурок и, не посмотрев на Глебова, встал и пошел
вразвалочку в глубь двора, где начиналась разгрузка контейнера. Глебов,
неприятно пораженный, побрел на улицу. Поразило не обличье Левки Шулепы и не
жалкость его нынешнего состояния, а то, что Левка {не захотел узнавать}. Уж
кому-кому, а Левке нечего было обижаться на Глебова. Не Глебов виноват и не
люди, а времена. Вот пусть с временами и {не здоровается}. Опять внезапно:
совсем раннее, нищее и глупое, дом на набережной, снежные дворы,
электрические фонари на проволоках, драки в сугробах у кирпичной стены.
Шулепа состоял из слоев, распадался пластами, и каждый пласт был непохож на
другой, но вот то-в снегу, в сугробах у кирпичной стены, когда дрались до
кровянки, до хрипа "сдаюсь", потом в теплом громадном доме пили,
блаженствуя, чай из тоненьких чашечек, - тогда, наверно, было настоящее.
Хотя кто его знает. В разные времена настоящее выглядит по-разному.
Если честно, Глебов ненавидел те времена, потому что они были его
детством.
И вечером, рассказывая Марине, он волновался и нервничал не оттого, что
встретил приятеля, который не захотел его узнавать, а оттого, что приходится
иметь дело с такими безответственными людьми, как Ефим, которые наобещают с
три короба, а потом забудут или наплюют, и антикварный стол с медальонами
уплывает в чужие руки. Ночевать поехали на дачу. Там царила тревога, тесть и
теща не спали, несмотря на поздний час: оказывается, Маргоша с утра уехала
на мотоцикле с Толмачевым, не звонила весь день и только в девятом часу
сообщила, что находится на проспекте Вернадского в мастерской какого-то
художника. Просила не беспокоиться, Толмачев привезет ее не позже
двенадцати. Глебов пришел в ярость: "На мотоцикле? Ночью? Почему вы не
сказали идиотке, чтоб не сходила с ума, чтоб сию минуту, немедленно?.."
Тесть и теща, как два комических старика из пьесы, бубнили что-то нелепое и
не к месту.
- Я в аккурат поливал, Вадим Лексаныч, а воду перекрыли... Так что
поставить вопрос на правлении...
Глебов махнул рукой и пошел в кабинет, на второй этаж. Духота не спадала
и поздним вечером. Лиственной теплой сушью несло из темного сада. Глебов
принял лекарство и прилег одетый на тахту, думая о том, что сегодня надо бы
наконец, если все будет благополучно и дочка вернется живая, поговорить с
нею о Толмачеве. Раскрыть глаза на это ничтожество. В половине первого
раздался мотоциклетный треск, затем зашумели голоса внизу. Глебов с
облегчением услышал высокий тарахтящий голосок дочери. Он тут же и чудесным
образом успокоился, желание говорить с дочерью исчезло, и он стал стелить
себе постель на тахте, зная, что жена станет теперь до глубокой ночи болтать
с Маргошей.
Но те вбежали обе как-то бурно и бесцеремонно в кабинет, когда свет еще
не был погашен и Глебов стоял в белых трикотажных трусах, одной ногой на
коврике перед тахтой, другую поставив на тахту, и маленькими ножницами стриг
на ноге ногти.
У жены было бескровное лицо, и она сказала жалобно:
- Ты знаешь, она выходит замуж за Толмачева.
- Что ты говоришь! - Глебов как-бы испугался, хотя на самом деле не
испугался, но уж очень несчастен был вид Марины.- Когда же?
- Через двенадцать дней, когда он вернется из командировки,- произнесла
Маргоша скороговоркой, подчеркивая быстротой говорения категоричность и
неотвратимость того, что должно произойти. При этом она улыбалась, ее
маленькое с немного опухшими щечками детское личико, носик, очки, черные
пуговичные мамины глазки - все это сияло, блестело, было слепо и счастливо.
Маргоша бросилась к отцу и поцеловала его. Глебов почувствовал запах вина.
Он поспешно залез под простыню. Было неприятно, что взрослая дочь видела его
в трусах, и еще более неприятно оттого, что та не была этим смущена и даже
как бы не замечала отцовского непристойного вида, впрочем, она сейчас
{ничего не видела}. Поразительный инфантилизм во всем. И эта дурочка хотела
начинать самостоятельную жизнь с мужчиной. Точнее говоря, со шпаной. Глебов
спросил:
- Из какой же командировки? Разве Толмачев где-то работает?
- Конечно, работает. В- книжном магазине продавцом.
- В книжном магазине? Продавцом? - Глебов от удивления выбросил обе руки
из-под простыни. Тут было что-то новое, какой-то подвох.- А почему я об этом
впервые слышу? Ты уверяла, что он художник, показывала картинки, какие-то
подсвечники, утюги...
- Нет, она говорила, где он работает. Говорила, говорила,- подтвердила
Марина, любившая справедливость.- Но дело не в этом...
- Мамочка, как я вас всех люблю! - воскликнула Маргоша, целуя мать, и
засмеялась.- Папа, ты сегодня бледный! Как ты себя чувствуешь?
- А где жених в данную минуту?
- Папочка, я тебя прошу, ни о чем не думай, не расстраивайся!
- Маргоша, ответь мне: где вы собираетесь жить?
Продавцом в магазине. Ничего более несуразного быть не могло. Давно он не
видел таких отрешенных, счастливых глаз, не слышал такого бессмысленного
смеха. Маргоша, смеясь, говорила:
- Разве это так важно?
- Но мы с отцом хотим знать...
- Ах, вы хотите знать? Вас разбирает любопытство? - Опять смех.- Ну,
если, скажем, здесь... Это плохо? Вы не согласны?
- Будешь ездить автобусом? Вставать в ПЯТА утра?
- Мама, все это мелочь и ерунда...
Вдруг обе исчезли. Глебов прислушивался к летающим женским голосам внизу,
к ним прибавился глухой говор тестя и тещи. Сердце Глебова ныло от
предчувствия перемен, и он решил принять снотворное, чтобы поскорее заснуть.
Вдруг пришла легкая мысль: "А может, ничего страшного не случится? Пусть все
идет своим ходом. Как всегда. Ну, разойдутся через год, ну и бог с ними". И
он стал думать о другом.
Около часа ночи раздался телефонный звонок. Глебов почувствовал сквозь
полусон, как его охватил гнев, сердцебиение усилилось, и он проворно,
по-молодому соскочил с тахты и почти опрометью бросился к телефону,
стоявшему на столе: успеть сорвать трубку прежде, чем схватит трубку нижнего
телефона Маргошка, и дать нахалу взбучку! Был уверен, что звонит Толмачев.
Но голос был незнакомый, какой-то расхлябанный, хулиганский.
- Здравствуй, Дуня, новый год... Не узнаешь? А? - хрипел хулиган.- То
узнает, то не узнает. Вот задница. А который час-то? Ну, второй, подумаешь,
детские времена. Интеллигенция об эту пору еще не ложится... Решает
вопросы... Мы тут с одним мужиком сидим... А помнишь, какие у меня были
финские ножички?
- Помню,- сказал Глебов и действительно вспомнил: ножичков было штук
пять, все разного размера. Самый маленький был с папироску. Левка приносил
их в школу и хвастался. И еще сверкающий стальной пистолет с костяной
ручкой, как настоящий.
В кабинет вошла Марина, спросила испуганным взглядом: "Кто?" Глебов
подмигивал, махал рукой: пустое, мол, чепуха. Почему-то обрадовался тому,
что Шулепников позвонил.
- Ладно, будь, спи спокойно, дорогой товарищ... Извини, что потревожил...
Я твой телефон три часа выбивал через справочную. Слышь? Ты когда подошел
сегодня, я тебя узнавать не хотел. На хрена, думаю, он мне нужен? Противен
ты мне был ужасно. Нет, ты понял, Вадька, ей-богу! Точно говорю: ужасно
противен.
- За что ж так? - спросил Глебов, зевая.
- Да хрен меня знает. Ничего ты мне плохого вроде не сделал. Ну, ты там
доктор, директор, пятое-десятое, дерьма пирога, мне это все неинтересно. Не
волнует. Я по другому ведомству. А потом пришел с работы, занялся тут своими
делами и соображаю: зачем же я Вадьку Глебыча обидел? Может, он за каким
барахлом приехал, чего нужно? А в другой раз придет- меня и нет... Меня тут
в одну страну заряжают года на три...
"О господи! - подумал Глебов.- Ведь до самой смерти..."
- Лев, позвони мне завтра, пожалуйста.
- Нет, завтра не стану. Только сегодня. Ты что, министр? Завтра звонить!
Ишь ты, какая цаца. Никаких завтра. Да ты с ума сошел, Глебов, как ты со
мной разговариваешь! Как у тебя язык повернулся? Я три часа твой телефон
вышибал, вот мы вдвоем с мужиком...
Он из дипкорпуса, отличный мужик... Через мидовскую справочную... Вадька,
а ты мою мамашу помнишь?
Глебов сказал, что помнит, и хотел добавить, что помнит и Левкиного отца,
вернее, отчима. Вернее, двух его отчимов. Но трубка звякнула, и раздались
короткие гудки.
Марина глядела все еще испуганно.
- Да вздор какой-то. Это тот парень, кого я в мебельном сегодня...-
Глебов стоял босой возле письменного стола и в задумчивости рассматривал
телефонный аппарат,- Все-таки обормот... Действительно, зачем звонил?
Почти четверть века назад, когда Вадим Александрович Глебов еще не был
лысоватым, полным, с грудями, как у женщины, с толстыми ляжками, с большим
животом и опавшими плечами, что заставляло его шить костюмы у портного, а не
покупать готовые, потому что пиджак годился пятьдесят второй, а в брюки он
еле влезал в пятьдесят шестые, а то брал и пятьдесят восьмые; когда у него
еще не было мостов вверху и внизу во рту, врачи не находили изменений в
кардиограмме, говоривших о сердечной недостаточности и начальной стадии
стенокардии, когда его еще не мучили изжоги по утрам, головокружения,
чувство разбитости во всем теле, когда его печень работала нормально и он
мог есть жирную пищу, не очень свежее мясо, пить сколько угодно вина и
водки, не боясь последствий, не знал, что такое боли в пояснице, возникающие
от напряжения, переохлаждения и бог знает еще отчего; когда он не боялся
переплывать Москву-реку в самом широком месте, мог играть четыре часа без
отдыха в волейбол, когда он был скор на ногу, костляв, с длинными волосами,
в круглых очках, обликом напоминал разночинца-семидесятника; когда он часто
сидел без денег, зарабатывал как грузчик на вокзале или колол дрова в
замоскворецких двориках, когда он голодал, была опасность, что начинается
чахотка, его посылали в Крым, и все обошлось; когда еще были живы отец, тетя
Поля и бабушка и все жили в маленьком домишке на набережной, на втором
этаже, где кроме них жили еще шесть семей и в кухне стояло восемь столов;
когда он любил петь песни с девчатами, когда его звали не Вадимом
Александровичем, а Глебычем и Батоном; когда он только еще мечтал, томясь
бессонницей и жалким юношеским бессилием, обо всем том, что потом пришло к
нему, не принеся радости, потому что отняло так много сил и того
невосполнимого, что называется жизнью; в те времена, почти четверть века
назад, был такой профессор Ганчук, была Соня, были Антон и Левка Шулепников,
по прозвищу Шулепа, с которыми Вадим Александрович жил по соседству, были
разные другие люди, понемногу исчезнувшие, и был он сам, непохожий на себя и
невзрачный, как гусеница. А о Марине не было и помину.
Она где-то там на веранде под сенью берез аккуратно выцарапывает детским
почерком на белых бумажных барабанчиках, натянутых на стеклянные банки и
обкрученных по горлышку ниткой: "Крыжовник 72", "Клубника 72". Антона давно
уже нет на земле, и Сони нет. И о профессоре Ганчуке ничего не известно,
скорей всего, тоже нет, а если и есть, то все равно что нет. Левка
Шулепников сидит во дворе мебельного магазина в тенечке, прислонясь спиною к
стене, с папиросой в зубах и дремлет: все те же сны, просторные комнаты с
высокими потолками, громадные оранжевые абажуры тридцатых годов...
Похоже на театр: первое явление, второе, третье, восемнадцатое. Каждый
раз человек является немного другим. Но между явлениями проходят годы,
десятилетия. Шулепников возник в институте - это было второе явление, он
вынырнул из забвения так естественно и легко, как бывает только в первой
половине жизни, когда кажется, что все происходит так, как было задумано -
почему-то сразу на третьем курсе. А история с Ганчуком и со всеми остальными
захватила четвертый и начало пятого. Шулепников необъяснимо быстро стал
деятелем" Впрочем, объяснимо: за кулисами стоял отчим, обладавший
гигантскими возможностями. Об этом мало кто знал, но знали, конечно, Глебов
и Соня, для которых Левка Шулепников остался добрым старым Шулепой. Его
принимали за ловчилу, очень изобретательного, который успешно и стремительно
делал карьеру: он в бюро, в комитете, там, сям и лучших девиц сразу взял на
крючок. А на самом-то деле он был лопух, зауряднейший лопух. Но в этом
разобрались не сразу, поначалу, он раздражал многих. Как-то подошел в
коридоре парень, здоровенный харьковчанин по фамилии Смыга, и сказал:
"Глебов, ты, говорят, учился в школе с этим Жулятниковым?" Глебов сказал:
учился, только не коверкайте фамилии, это дурной тон. "Хорошо, не будем
фамилию, мы ему рожу исковеркаем,- пообещал Смыва.- Скажи Жулябьеву, чтоб за
девками из нашей группы не ухлестывал. А то сделаем бо-бо".
Через несколько дней Смыга появился в аудитории с раздутой физиономией,
будто у него флюс. Левка рассказывал несколько удивленно: "Этот слон
навалился на меня в туалете, стал орать: "Мы тебя предупреждали, скот, ты
нас не послушал!" Какой-то бред, ну, я срубил его приемом самбо. Он башкой
унитаз расколол". Глебов не поверил, зная, что Левка порядочный враль, но
потом обнаружил, что унитаз действительно разбит, и тогда поверил не только
тому, что Смыга был жестоко унижен, но и всему прочему, фантастическому, что
Шулепников повествовал из собственной жизни. Например, тому, что во время
войны он окончил какую-то хитрую секретную школу, где учили стрелять,
бросать ножи, убивать голыми руками, а также иностранным языкам, и занимался
таинственными делами в глубоком немецком тылу, но потом его демобилизовали
из-за открывшейся язвы желудка. В подлинности этого рассказа могли быть
сомнения, так как немецкий язык Шулепников знал плохо, ножи бросал довольно
посредственно и вообще был криклив, развязен, врал по мелочам, что не
сходилось с обликом человека, за которого он себя выдавал. Глебов решил так:
наверно, Левка и в самом деле учился в хитрой школе (отчим устроил) и
намеревался стать полковником Лоуренсом, но дело почему-то не выгорело. А
Смыга, который так задирался и ненавидел Левку, стал затем его преданнейшим
подручным и прихлебателем - это уж через год, когда отчим подарил Левке
трофейный BMW и Левка прикатывал в институт на вишневом, клопиного облика
драндулете, вызывая у бедных студентов не просто зависть, а лишение дара
речи. Смыга повсюду таскался за Левкой, бегал для него по магазинам и
знакомил его с девицами, с которыми прежде знакомился сам.
Отношения к Левке Шулепникову в те годы - тут был пик его судьбы, такой
затейливой и капризной - могли выражаться только в двух формах: рабски ему
служить или злобно завидовать. Глебов, самый старый Левкин приятель, никогда
не был его рабом, даже в младших классах, где так развито подхалимство одних
мальчиков перед другими, сильными и богатыми, и не захотел превращаться в
свитского генерала в институте, хотя был соблазн. Вокруг Шулепникова
сбивались летучие компании, крутилась какая-то особая жизнь: дачи,
автомобили, театр, спортсмены. В те годы возник хоккей с шайбой, или, как
его называли тогда, "канадский хоккей", просто "канада". Увлечение было
модным и, пожалуй, изысканным. На стадион приезжали дамы в цигейковых шубах
и мужчины в бобрах. Шулепников носился с какими-то знаменитостями из команды
летчиков. Как Глебова ни тянуло прикоснуться ко всей этой увлекательной
житухе, представлявшейся ему несколько призрачно и одновременно грубо, и как
сам Левка ни был зазывчив и благосклонен по старой дружбе, Глебов держался
вдалеке: тут было не только самолюбивое нежелание быть десятой спицей в
колеснице, но и природная глебовская осторожность, проявлявшаяся иногда безо
всяких поводов, по наитию. Шулепников предлагал от своих щедрот: "Глебыч, на
тебя есть заявка!" Это значило, что какая-то из Левкиных девиц, приметив
Глебова или же что-то прослышав о нем - ничего странного, девицы, по
тогдашнему выражению, "ложили на него глаз", - желает с ним познакомиться, а
может быть, Левка и привирал, заявок не было, просто хотел приобщить друга к
земным радостям. Левка был человек компанейский. Глебов уклонялся. Выдумывал
причины. Ссылался на Соню: ждет Соня, договорился с Соней, Соня больна. На
самом деле работал тайный механизм самосохранения, и это было удивительно,
ибо в те времена кто бы догадался о близких катастрофах! Но вот от чего
Глебов не мог освободиться, что мучающе сопровождало его все годы, начиная с
самых ранних, это глубоко на дне теснящая душу обида...
И ни ее побороть, ни возвыситься над нею не выходило. Как неизживаемая
болезнь: то тяжело, то ничего не заметно, а то такое лихо, что нет сил
терпеть. Ну почему, к примеру, ему и то, и это, и все легко, бери голыми
руками, будто назначено каким-то высшим судом? А Глебову до всего тянуться,
все добывать горбом, жилами, кожей. Когда добудешь, жилы полопаются, кожа
окостенеет.
А началась эта мука - назвать ее можно {страданием от несоответствия} - в
далекие поры, в классе, что ли, пятом или шестом, когда Шулепа поселился в
доме на набережной. Глебов-то в своем двухэтажном подворье жил с рождения.
Рядом с серым громадным, наподобие целого города или даже целой страны домом
в тысячу окон ютился на задворках, за церковью, за слипшимися, как грибы на
пне, каменными развалюхами дом, немного кривой, с кое-где просевшею крышей,
с четырьмя полуколонками на фасаде, известный среди жителей здешних улиц как
"дерюгинское подворье". И переулочек, где стояла эта кривобокая красота,
тоже был Дерюгинский. Серая громада висла над-переулочком, по утрам застила
солнце, а вечерами сверху летели голоса радио, музыка патефона. Там, в
поднебесных этажах, шла, казалось, совсем иная жизнь, чем внизу, в мелкоте,
крашенной по столетней традиции желтой краской. Вот и {несоответствие}! Те
не замечали, другие плевать хотели, третьи полагали правильным и законным, а
у Глебова с малолетства жженье в душе: то ли зависть, то ли еще что. Отец
работал на старой конфетной фабрике мастером-химиком, а мать - и то, и это,
а в общем-то ничего. Образования не было. То шила что-то, то по конторам, то
билетершей в кинотеатре. И вот служба ее в кинотеатре - захудаленьком, в
одном из замоскворецких переулков - составляла предмет немалой гордости
Глебова и отличала его величайшей льготой: на любой фильм мог пройти без
билета. А иногда в дневные часы, когда мало зрителей, мог даже товарища
провести, а то и двух. Конечно, если мать была в добром расположении духа.
Эта привилегия была основой могущества Глебова в классе. Он пользовался
ею расчетливо и умно: приглашал мальчиков, в дружбе которых был
заинтересован, от которых чего-либо ждал взамен, иных долго кормил
обещаниями, прежде чем оказывал благодеяние, а некоторых мерзавцев навсегда
лишал своей милости. Так продолжалось, и глебовская власть - ну, не власть,
а, скажем, авторитет - оставалась непоколебленной, пока не возник Левка
Шулепа. Левка переехал в большой дом откуда-то из пригорода или даже,
кажется, из другого города. Он сразу произвел впечатление - у него были
кожаные штаны! Первые дни он держался надменно, поглядывал своими
голубенькими глазами на всех сонно и презрительно, ни с кем не заводил
разговор и сел на одну парту с девчонкой. Во время уроков он невыносимо
скрипел штанами. Его решили проучить, вернее, унизить. А еще точнее -
опозорить. Была такая расправа, называвшаяся "огого": затаскивали на задний
двор, наваливались кучей и с криками "огого!" сдирали с осужденного штаны.
Такую операцию задумали произвести с новичком. Это было бы сладостью:
стащить с него удивительные скрипучие штаны, пусть бы он поплясал, поныл, а
девчонки смотрели бы на это из окна, их предупредили. Глебов горячо
подговаривал расправиться с Шулепой, который ему не нравился - ему вообще не
очень нравились те, кто жил в большом доме,- но в последний миг решил не
участвовать. Может, ему стало немного стыдно. Он смотрел из двери,
выходившей на заднюю лестницу.
Они зазвали Левку после уроков на задний двор - их было человек пять;
Медведь, Сява, Манюня, еще кто-то, - окружили Левку, о чем-то заспорили, и
вдруг Медведь, главный силач класса, охватил Левку за шею, опрокинул его
рывком навзничь, остальные с криками "огого!" набросились, Левка
сопротивлялся, бил ногами, но его, конечно, смяли, скрутили, кто-то сел ему
на грудь, и вдру
...Закладка в соц.сетях