Жанр: Драма
Босой
...ветала. Он купил нанятый с зимы дом,
покрыл его новой крышей, заменил окна и двери. Окна и двери выкрасили в
голубой цвет. Во дворе построили склады.
Жена его, которую в селе звали не иначе как питештянкой, пришла в село
босиком, этакой бедолагой в засаленном кожухе и мятом переднике. Но уже
через год обулась в туфли на высоких каблуках, нарядилась в цветастое платье
и похвалялась, что вскорости муж привезет ей из города модную шляпу. Была
она женщина высокого роста, белокурая и сухопарая. На крестьянок смотрела
сверху вниз. По воскресеньям "наносила визиты" городским госпожам, то есть
жене писаря и тетке Полине, жене моего двоюродного брата Димозела.
Люди умирали - Герасим Шербу продавал похоронные свечи. Рождались
дети - Герасим Шербу продавал свечи крещенские. Играли свадьбы - Герасим
Шербу и тут продавал свечи, большие и белые, свадебные. А сколько сверх того
продавал он свечей для поминок и панихид! И не в одном нашем селе - все
окрестные села пользовались услугами Герасима Шербу. Человек прижимистый, он
за короткое время сколотил целое состояние. Свечное производство он перевел
в складские помещения, в глубину двора, а в доме, фасад которого выходил на
улицу, открыл мелочную лавку. Из города ему навезли целые подводы тюков.
Лавка открылась на пасху, и Шербу пустил по селу слух: "Продаю по дешевке".
Людей набежало - как на раздачу милостыни! Самый распоследний бедняк, и тот
обязан на пасху приодеть своих детей. Это уж как водится: на рождество поешь
досыта, на пасху разоденься в пух и прах.
Вот и наш отец, собрав всю свою ораву, повел нас в лавку Шербу.
Сестричкам купил туфли и платки. Нам - ботиночки, куртки и шапочки. Мне
досталась шляпа - глаз не оторвешь: к ленточке, которая шла вокруг, с правой
стороны был прикреплен синий железный пистолетик. Огромное состояние скопил
Герасим Шербу. И в один день разом снялся с места, как и мамин брат, и
перебрался в город. Герасиму Шербу тоже разонравилось в деревне. А жене его
и подавно...
Лишь одна женщина жалела об отъезде Герасима и питештянки - жена
Пэскуцу, горожанка с окраины Руши-де-Веде, поселившаяся в нашем селе. Это
маленькая светловолосая женщина. Так и кажется, будто ее облили молоком.
Пэскуцу, ее муж, уже стар. А Папелка совсем молоденькая. Муж не обременяет
ее работой. Выходит в поле сам, вместе со своим отцом.
- Что ж жену-то работать не заставляешь, эй, Пэскуцу?
- Чтобы солнце не обожгло. Не хочу, чтоб моя жена с лица обгорела и
ручки себе поцарапала. Пусть мне еду беленькими ручками готовит...
И впрямь, ручки у Папелки белые и крохотные, с ухоженными, коротко
обрезанными ноготками.
Родила она мужу троих детей. Один похож на дядю Жигоя, другой - на
Думитраке Вэтуя, а девочка Дина - вылитый Авендря-конокрад, приятель моего
брата Иона.
- От кого детишек-то заводишь, Папелка? - задирают ее женщины.
- От кого получится, от того и заведу, а вам что?
У Пэскуцу два дома. Один маленький, в глубине двора, а другой - большой
и новый - у самых ворот, окнами на улицу. Сам Пэскуцу с женой и детишками
живет во флигельке. В сенях на циновке спит его отец. А в большом доме
квартируют офицеры, приехавшие обмерять поля. В коровнике, где давно уже нет
коров, разместились солдаты-денщики.
Офицеров в доме Пэскуцу двое. Оба молодые, с тонкими усиками над
верхней губой. Один из них женат. Он привез с собой и служанку, девушку с
гор. Голос у нее приятный, певучий. Зовут ее Зинка.
Как-то средь бела дня из дома Пэскуцу послышались душераздирающие
крики. Мы бросили свои игры и кинулись туда. Видим, Зинка катается по земле.
А Зизи, офицерская жена, пинает ее ногами. Бьет каблуками куда придется. В
бок, в лицо. А перед тем как свалить, отхлестала по щекам. Волосы на ней
рвала - черные как вороново крыло - и бранью ее осыпала. Взобравшись на
забор, Полина, жена Димозела, крикнула:
- За что это вы ее так, сударыня?
- Кофе мой пролила, дурища...
Мы сбежались и глазеем. Офицерская жена оставила Зинку. Набрала на
дороге комьев земли - и ну швырять в нас! Мы врассыпную. Офицерская жена за
нами. Забыла про Зинку. Та поднялась и подошла к колодцу, что перед домом.
Отряхнулась, сполоснула лицо, руки, ноги. Из руки у нее кровь хлещет. Зашла
Зинка к нам во двор. Сестра Рица помазала ей руку мазью, перевязала...
- И чего ты не уйдешь от этой стервы?
- Куда идти-то? Никого у меня нет. В других местах еще хуже бывает.
Она уходит к себе домой. Но немного погодя снова появляется у нас. С
большой белой тарелкой в руках.
- Хозяйка послала тутовых ягод собрать...
- Что ж, собирай.
Зинка влезает на шелковицу. Собирает по ягодке. Собирает, а сама поет.
Набрав тарелку, осторожно слезает и относит ягоды госпоже.
Вечером офицеры с денщиками возвращаются с поля. Один играет на
скрипке. Тот, что не женат. Играет во дворе, перед домом Пэскуцу. Мы слушаем
издали. Подойти нельзя - офицер бросит играть и прогонит нас. Он не любит,
чтобы мы показывались ему на глаза.
Денщики по вечерам приходят к нам. Сестра Евангелина выносит из дому
чистое одеяло. Расстилает под шелковицей. Кто-нибудь из солдат забирается на
дерево и трясет ветви. Ягоды падают, словно сбитые градом. Солдаты собирают
их в миску. Потом усаживаются на завалинку и едят. Разговаривают с отцом; и
с нами денщики тоже любят поболтать. Мы узнаем, что офицеры - помещичьи
сыновья из Брейлы. Женатый - это капитан Судиту. Младший лейтенант
Андрееску, тот, что играет на скрипке, совсем еще мальчишка, юнец, только
что военную школу окончил. У его денщика, солдата Генчу Марина из Удупа,
почти нет зубов. Раз-два и обчелся.
- Остальные, - рассказывает денщик, - мне офицер выбил за то время, что
я при нем состою. По любому пустяку крик подымает. И плеткой меня лупит. А
когда вечером сапоги стаскиваю с него, обязательно каблуком в зубы заедет.
"Ты, бугай, - кричит, - полегче не можешь? У меня и так мозоли болят..." А
если легче тянуть, сапог с ноги не снимешь - голенища-то узкие. Злой офицер
попался...
Чоройу, денщик капитана, - молдаванин. У него светло-желтые волосы и
голубые глаза. А уж засмеется - рот до ушей. И никогда не забывает
поблагодарить.
- Здесь мне только от капитана да от жены его достается. А в Бухаресте
еще и капитанова теща лупцевала - палкой, которой ковры и тюфяки выбивают.
Капитан тогда у тещи жил. Та в приданое целые хоромы получила возле
Чишмиджу. Злющая баба! Комнаты внаем сдает. Съемщиков муштрует почище, чем
нас капрал в казарме. Бедняги по дому на цыпочках ходят. Поживут так с
неделю и сбегают. Дома добротные, заметные, одни квартиранты ушли - тут же
другие находятся. Потерпят-потерпят - и тоже деру. Да кто-нибудь опять
найдется. Так оно и идет. А я по саду тещиных щенков прогуливаю. Вожу их на
поводке... До того, значит, все осточертело, что, как говорится, хоть собак
гоняй.
Смех замер у него на губах. Лицо помрачнело, увяло, сморщилось.
- Вот кабы в девятьсот седьмом с боярами покончить... Ежели бы тогда
все удалось, то-то бы жизнь в стране изменилась...
- Тут в девятьсот седьмом большие пожары полыхали, - откликается
отец. - Нас потом три месяца заложниками на барже держали посреди Дуная.
Отдали на съедение комарам, вшам да клопам. Еще чуть-чуть, и наши косточки
глодали бы крысы. Натерпелись мы горя. У тех, что послабже, истерзанное мясо
гнить начало. На живых людях черви завелись. После этого нас поволокли в
тюрьму. По судам таскали, измывались... И считается, что нас в конце концов
простили. Это хотел вбить нам в голову зять Милиарезя, префект Дрэкуля... Да
прощать-то нас не за что. На нас вины не было. Мы за справедливость стояли,
вот и все. "Если кто и виноват, - сказали мы потом Дрэкуле, - то уж никак не
мы. Вина вся на вас. У вас да у бояр и кнут, и власть. Властью держите нас в
рабстве. Кнутом избиваете. Живете нашим трудом, а мы подыхай с голоду. И
после этого говорить о прощении..." Дрэкуля разъярился. Стал на меня орать:
"Мало мы тебя на барже держали! А то ведь я могу и снова туда отослать!.." -
"После всего, что было, - говорю, - мне и дома не лучше, чем на барже..."
Волосы отца уже тронула седина. Побелели виски и усы. Он жадно сосет
самокрутку. Курят и денщики. Дым отгоняет мух. На дворе, где рос бурьян,
отец посеял немного табака. Табак взошел, вызрел. Листья у него зеленые,
широкие, шершавые. Отец срывает днем по нескольку листочков, раскладывает
сушить на жарком солнце, потом растирает их в ладонях и ссыпает в свиной
пузырь, привешенный к поясу.
- В девятьсот седьмом я еще мальчишкой был, - вступает в разговор
Генчу. - К вам в Удуп офицеры привезли пушки. Восстание вспыхнуло моментом.
Подпалили мы барские дворы, всеми владел помещик по фамилии Думба. Сам он
жил в Вене и ходил в приятелях австрийского императора. Огонь еще
разгореться не успел, а войска уж тут как тут. Все словно знали, что дело
так обернется. Собрались мы - кто с ружьем, кто с револьвером, а кто и
просто с палкой - и поджидаем солдат у околицы.
Вышел вперед один наш старик, встал перед войском и говорит офицерам:
оставьте, мол, нас в покое, крестьянам с армией спорить не о чем, люди
поднялись на помещиков и подожгли их дворы, чтобы и у бедняков были плуги,
чтобы и им досталось землицы. Налетели тут на старика офицеры с саблями.
Тогда один из наших, Гурадулче, который в армии до сержанта дослужился, взял
команду на себя. Мужики залегли за заборами, в канавах, и открыли пальбу по
офицерам и сверхсрочникам. Один офицер упал. И еще несколько унтеров. Солдат
словно ветром сдуло. Настоящая война началась. Даже в трубу трубили. А
поутру, ни свет ни заря, подошло к селу пополнение с пушками. Три дня
обстреливали село, разнося вдребезги лачугу за лачугой. Люди как мухи гибли.
Акации взрывами под самый корень косило. Из моих только я с отцом уцелел. Да
отец в тринадцатом году от холеры помер, за Дунаем...
Денщики босы. От жнивья, по которому они ходят днем, ноги у них в
кровавых порезах. Раны они присыпают землей...
Отец раздевает моего маленького братца и укладывает его рядом с мамой.
Мальчик просыпается. Я слышу, как он хнычет:
- Ады, ады, ады...
- Что это он просит, а, тятя?
- Принеси ему воды в кружке.
Я приношу воду. Братец отхлебывает чуть-чуть и роняет головку.
Мама гладит ему волосы, щеки. Гладит легонько, пальцы у нее длинные и
тонкие, одни косточки.
- Сыночек ты мой дорогой...
Она боится его разбудить. Я снова забираюсь на нары.
Из дома Пэскуцу слышен шум. Что еще успела разбить Зинка в столь
неурочный час?
Летом я буду залезать на шелковицу. Отряхивать ягоды. Мой братик
научится стоять на ножках. А может, даже и ходить. Будет подбирать мои ягоды
и есть. Все щеки себе вымажет ранними ягодами лета, сочными ягодами осени.
- Ну как, сладки ягодки?
- Сладеньки...
XII
КОТ
У колодца под ивой собрались мои дружки-приятели. Возле колодца с
желобом рядком выстроились лошади. Мы вытягиваем бадьей воду и выливаем ее в
желоб.
Лошади пьют, животы у них раздулись как барабаны.
Чуть оступись, мигом сорвешься в колодец. Едва различимо мерцает на дне
вода. Колодезный журавль задран высоко. По его высоте можно судить, как
глубок колодец. И легко догадаться, какая в разгар лета колодезная вода -
ледяная или тухлая.
Вода из колодца перед нашим домом всегда свежая и вкусная.
По утрам и вечерам женщины со всего села приходят сюда с кувшинами за
питьевой водой.
Мужики останавливаются потолковать у обочины дороги либо идут в корчму,
а не то собираются у примарии. Женщины любят посудачить либо у калиток, либо
у колодца.
Парни для разговоров уходят подальше - пасти лошадей в сжатом поле...
Сбор кукурузы еще не начался. Скоро начнется, через неделю-другую. И не все
еще жнивье перепахано...
- Поехали, Дарие, в ночное!..
- Поехали!..
Я хватаю свою драную кэчулу, напяливаю на голову. Набрасываю на плечи
сестрин дырявый зипун.
Уже осень. Ночи холодные. Но я знаю, как надо согреваться. Распрягаю
Буланого и веду его к колодцу. Напоив, взбираюсь на него верхом. Ребята уже
ускакали. Стоит чуть тронуть коня прутом, как он переходит на рысь.
Вцепившись обеими руками в гриву, я припадаю к лошадиной шее. Прижимаюсь
щекой. Буланый мчит уже галопом, летит, отбрасывая копытами комья земли.
Если бы дорога была мощеная, а лошадь подкованная, из-под копыт летели бы
искры. Но дорога присыпана пылью...
Вот я и догнал ребят, пристраиваюсь сбоку, и теперь лошади идут
спокойным шагом.
- Куда погоним?
- К роще, где овраг, - отвечает Авендря...
Иногда, наигравшись и до смерти устав, я долго не могу уснуть - сон не
спешит унести меня к черту на кулички. В такие ночи я выхожу на улицу, что
ведет к станции, и иду к своему дяде Бурдуле. Он чуть ли не самый древний
старик в нашем роду. Ему скоро сто лет стукнет. Старуха его померла. Из
шести сыновей в живых остались двое - Мэриникэ и Дэникэ. Из пяти дочерей
жива одна старшая. Зато внуков - хоть пруд пруди. Если бы всем им вздумалось
навестить дедушку в воскресенье, на дворе Бурдули не хватило бы места. Но
внуки наведываются лишь по большим праздникам - и не все сразу.
Старик несносен. У него только и разговоров, что о тех временах, когда
он был молод и хорош собой.
Что дед Бурдуля был когда-то молод, в том сомнения нет. Всякий, как
теперь даже мне известно, когда-то был молод. Но что он был красавец - этому
верится с трудом. Сейчас Бурдуля смахивает на призрак. Когда ходит, едва
отцу до пояса достает. Спина у него словно пополам переломилась, нет ни
бороды, ни усов. Даже на голове волос не осталось, да и на теле тоже - весь
осыпался. Проснулся однажды утром, а у него - ни ресниц, ни бровей. Только
кучки волосков на подушке.
Я иду к деду Бурдуле по той самой причине, по какой все другие обходят
его дом стороной. Он многое может порассказать о людях, чьи кости давно уже
истлели и быльем поросли.
И есть у меня еще одна причина: дед Бурдуля любит петь. Симпатичны мне
люди, умеющие петь. Но беда в том, что дед горланит такие песни, какие ни
один артист не осмелится - разве что на ухо собутыльнику, да и то ежели тот
пьян. Идут, к примеру, женщины или девушки стайкой по улице - с прополки или
с жатвы. А дед прямо от ворот как грянет во всю глотку:
В сумерках на лавке
Наложил я лапку
На ее заплатку...
Бабы как прыснут, девки хохочут, а какая позловреднее отвечает:
- Целую ручку, бабушка...
Дед сердится. В сердцах нехорошие словечки выкрикивает. И дулю показать
может.
Много чего узнал я от деда Бурдули.
В прежние времена вся равнина по край света была покрыта лесами. Но род
человеческий все множился, и люди вырубали деревья. Корчевали пни, расширяли
вырубки. Получались поля, пригодные для посевов проса, ячменя, ржи,
кукурузы... Топорами, мотыгами, заступами сводили люди леса. Лишь кое-где
уцелели отдельные лесочки, прибрежные рощицы на Олте и на Дунае. Есть еще
лес возле Крынджени, под Рушью-де-Веде, по ту сторону оврага, да и там полно
прогалин и просек.
- Ширились поля, - рассказывает дед Бурдуля, - погибали леса, стали
люди трудами своими крепнуть. Тогда-то и накинулись на села бояре, стали
плести небылицы, будто это их земли. И попали крестьяне в помещичью неволю.
Никому еще этой доли избежать не удалось. От поры до поры вскипало по селам
возмущение. Но власти топили его в крови, с незапамятных времен подмяли они
под себя крестьянский люд.
Не поет больше старик с бабьим лицом озорных песенок. Иные песни стал
петь, а вернее, шептать. С его тонких высохших губ слетают старинные имена
прославленных гайдуков, вздымавших тяжелые палаши и сносивших головы
мироедам, забытые имена бар, проклятых в памяти народной...
У оврага, меж убранных полей, разбиты бахчи. Отошло уж время
бахчеводов. Однако не сняты еще навесы. Не вырваны ползучие арбузные стебли.
Валяются на мокрой земле запоздалые дыни - продолговатые, полосатые; чахнут
еще под наполовину изъеденными листьями круглые арбузы, которым уже не
дозреть. Соберут их в мешки из-под зерна, вот на рождество они уже и готовы,
вроде как дозрели, а на самом деле провялились, поблекли, потеряли вкус...
Верховодит у нас Авендря, друг моего брата Иона. С лошадьми должен бы
ехать в ночное Ион, да его дома не оказалось. У хозяина Шоавэ его тоже нет.
А то бы приехал пасти хозяйских лошадей.
Заболел дед из Кырломана - вот уже два дня как при смерти. К нему и
отправился Ион.
Но дед не умрет, как не умерла и мама, - только поболеет, однако
болезнь его выводит бабушку из себя. А бабка держится высокомерно и ходит
прямо, как девушка. Не по нраву ей дедушкины болезни. В прошлое воскресенье
я тоже заходил навестить дедушку и слышал, как бабка орет:
- Молчал бы уж! Вечно ты хнычешь. Как баба...
Так вот и пилила беднягу. А дед Велча, лежа в постели, ерошил пальцами
свою сивую бороду и стонал:
- Захнычешь тут, коли больно. Все кости изныли. И плоть немощна.
Помереть бы уж...
Бабка только того и ждала - чтоб дед смерть помянул. Дядя Думитраке как
раз курицу зарезал. А бабка обварила ее и ощипала. В руке у бабки большой
нож, им она собиралась курицу разделывать, прежде чем в горшок бросить.
Услышала дедовы слова - как взовьется! А нож-то в руках. Ну как зарежет
деда?
- Помереть захотел? Вот тебе нож. Проткни себе грудь. Вонзи в сердце.
Тут тебе и смерть наступит, разом успокоишься. Довольно нюни-то распускать.
Смерть и так не за горами. Вот и пособи ей забрать тебя...
Лицо у бабки свирепое-свирепое. Она и не думает шутить. Неужто и впрямь
хочет, чтоб дед сам пронзил себе сердце? Меня больше испугало выражение
бабкиного лица, а не нож. Но глаза дедушки осветились доброй улыбкой.
- Ну и проклятая же баба! Точь-в-точь как твой турок-отец. Не бойся,
Дарие. Я и не подумаю ее слушаться. Человеку нельзя самого себя смерти
предавать, даже если он ее и кличет. Смерть у человека в костях сидит, с
самого зарождения... Слышь, Дарие, при жизни можно счастье призывать, то ли
оно придет, то ли нет. Можешь в шутку и смерть кликать. Только смерть, хоть
кличь, хоть не кличь, все равно явится, когда назначено, и тогда уж конец...
Бабка по-прежнему держит нож в руке.
- Довольно болтать. Не сбивай парня с толку. Хочешь помереть? Вот тебе
нож. Не хочешь - будь добр, перестань нюнить...
Она повернулась к нам спиной и пошла к печке разделываться с курицей.
С яростью и злостью взрезала птице грудь. Словно вспарывала и кромсала
хилое, иссохшее тело дедушки.
Вырезав куриный желудок, бабка бросила его собакам, которые, высунув
красновато-синие языки, дожидались этого момента, сидя на пороге. Сердце и
печень, еще не успевшие остынуть, бабка положила на горящие угли. Вот
куриные потроха поджарились. Посолив, она выложила их на деревянное блюдо и
принесла в комнату. Хмуро посмотрела на нас и сказала:
- Ешьте, в самый раз поджарились...
Запах очень соблазнительный. Дедушка взял печенку и с трудом принялся
жевать. Остальное уплел я. Облизал губы. Не хочешь, да оближешь!
Нынче, если бабка снова зарежет курицу, потроха достанутся моему брату
Иону, черт бы его побрал...
Но мне и сейчас неплохо. Авендря во всем знает толк. Нам, маленьким, он
велит собрать сухого навозу и травы, будем разводить костер. Потом он
поручит нам выбрать початки с зерном помягче, и мы же должны будем испечь их
на огне. Такая работа нам по душе. Мы готовы печь початки хоть всю ночь
напролет. А ежели захочется пить, то подальше в долине есть родник с чистой
водой.
К Авендре пристал заика Гынгу:
- Д-д-д-ядя А-а-а-вендря, а арбуза сегодня п-п-попробуем?
- Может, и попробуем...
Авендря не гнушается воровства. Из-за этого достается от отца моему
брату Иону.
Зимой мы, мальчишки, собираемся у кого-нибудь дома сообща лущить
кукурузу, перед тем как ехать молоть. За этой работой болтаем иногда до
самого рассвета, рассказываем сказки, едим вареную кукурузу и щиплем
девчонок.
Авендря приносит под полой зипуна курицу, гуся или индейку - что
удастся украсть у соседей. Его штучки всем известны. Вот отец и боится, как
бы Ион не перенял от Авендри эту дурную привычку. Стакнувшись с подходящей
компанией, Авендря может и коня украсть. У нас он украл однажды жеребенка.
Залез как-то ночью в стойло, отвязал жеребенка, вывел за узду со двора,
вскочил - и ищи ветра в поле. Продал потом цыганам на ярмарке. Когда мы
спохватились, коня и след простыл. Целый месяц после того конокрад к нам
носа не казал. Потом вдруг заходит к брату как ни в чем не бывало.
- Добрый вечер, тетя Марие!..
- Добрый вечер, Авендря. Это ведь ты у нас жеребенка украл!..
- Я?
- А кому ж еще!..
- Тетя Марие, разрази того гром от макушки до небес и от пяток до
земли, кто у вас жеребенка украсть посмел...
Мама засмеялась, смеется и Авендря.
- Хоть больше-то наш скот не трогай...
- Ваш не буду, село велико.
С тех пор Авендря ничего у нас не крал.
Коров, когда мы совсем уже до ручки дошли, продал на базаре отец:
кукурузной муки купить было не на что, чтоб до весны перебиться. Один лишь
Буланый у нас и остался.
Когда я был маленьким, на месте рощицы, возле которой мы слезаем с
коней и, спутав их, отпускаем пастись, стоял лес. Через лес тянулась дорога
на Рушь. Осенью, забравшись в телегу и плотнее прижавшись к отцу, я
отправлялся с ним на ярмарку. До леса дорога спокойная. А перед тем как в
лес въехать, давали коням передохнуть. Никогда не знаешь, что может в лесу
случиться. Бывало, из-за деревьев или из придорожной канавы выскочат на
дорогу разбойники и, потрясая пистолетом или палками, орут тебе: "Стой!.."
Тут уж все зависит от твоей храбрости. Огреешь коня кнутом и на всем скаку
мимо промчишься. Сзади тебе вдогонку палят, ругаются... Бывало, и убьют
кого, бывало, и цел-невредим уйдешь - тут уж как повезет. Или очнешься с
проломленной башкой и перебитыми костями. Это уж не от везенья, а от
искусства разбойников зависит. Они, к примеру, натянут веревку меж деревьев,
незаметно перегородят дорогу. Ты разгонишь лошадей и напорешься на веревку.
Споткнутся лошади и ткнутся мордой в землю. Тут уж невредимым не уйти:
разденут тебя, оставят в чем мать родила, изувечат палками и бросят на
обочине, а сами обратно в глубь леса подадутся. Так до рассвета и пролежишь,
пока прохожие не увидят, не придут на помощь. А разбойники давно уже в своих
тайных убежищах отсиживаются... Со многими такое приключалось. С нами ни
разу.
Теперь лес вырубили. Старые деревья повалили, обрубили ветки, бревна
погрузили на телеги и увезли в город. Из старых корней поднялась молодая
рощица. Когда-нибудь и она станет могучим бором.
А как свели лес, перевелись и разбойники. В кукурузе или пшенице уже не
спрячешься, следов не скроешь...
Мы утаптываем ногами землю и приносим травы. Складываем ее ворохом,
чтоб мягче сидеть. Нынче вечером атаманом - Авендря. Он командует.
- Ступайте к наделам бэнясцев. Они кукурузу всех позже сеяли. Початки
там еще зеленые. Чтоб каждый принес целый подол!..
Мы направляем стопы к бэнясскому полю. Забираемся в кукурузные заросли.
Шуршат листья. От нашего вторжения или от ветра. Мы ощупываем початки,
обрываем листья, в которые они завернуты. Ногтем пробуем зерна. Если мягкие,
обламываем початок и кладем в рубахи. Если жесткие, оставляем его - скалить
зубы; пробуем другой.
Дожди выпали обильные, кукурузы хватает...
Приказ выполнен. Мы сваливаем добычу к ногам Авендри.
Над Белиторью взошел и медленно-медленно поднимается в небеса рогатый
месяц. Сегодня он в пятнах. Будто кто-то захватал его лик перемазанными в
мазуте пальцами. Пальцы и ладошка оставили след - грязный и безобразный...
Светит месяц тусклым, серо-голубоватым светом. Осеннее небо прозрачно как
стекло. Белеет Млечный Путь.
Одна за другой падают звезды...
- А теперь несите навоз! - снова приказывает Авендря.
Мы разбредаемся по жнивью, где вчера и позавчера паслись кони...
Наткнувшись на сухую кучку, наклоняемся, подбираем ее, кладем в полу
рубахи...
Возле горы початков вырастает другая гора. Авендря берет пучок травы,
скручивает жгут, обкладывает его навозом. Достает из-за пазухи тряпку, в
которой завернуты огниво, кремень и трут. Прилаживается, чиркает, высекая
сноп искр. Искры падают на трут. И вслед за дымом появляется огонек. Вскоре
костер уже полыхает вовсю. Мы жмемся поближе к огню. В той стороне, где
Белиторь, тоже замерцали огоньки - два, три, четыре. Засветились костры и
около Караванца. Тоже небось парнишки вроде нас вышли в ночное...
Мы срезаем в кустарнике прутья и делаем шампуры. - Насаживаем на конец
початок. И печем початок над углями, не забывая подбрасывать в огонь навоз.
Нас восемь. Мы испекли сорок початков и сложили их горкой. Принимаемся
за еду. Сначала Авендря выделяет нашу долю. Себе откладывает пятнадцать.
Початки еще горячие, жгутся, и очень вкусные. Зерна сочные, сладкие. Мы
наедаемся до отвала. Хочется пить. По жнивью топаем к роднику. Это ниже по
долине. Возле родника растет тополь. К его стволу много лет назад кто-то
прибил икону. Когда-то она блестела, теперь потемнела от дождей. От гусениц
на изображении святого остались грязные подтеки. Тощий Христос теперь не
только распят гвоздями, но и прикручен к кресту веревками.
Нап
...Закладка в соц.сетях