Купить
 
 
Жанр: Драма

Закон набата

страница №3

ему в ознобе, было почему-то противнее всего.

- А вы что, проверяли мою-то еду? У меня что, амбары с едой? Я тоже как вы, мне
на хлебную карточку тоже четыреста граммов дают. Ишь вы, какие ловкие в чужую
суму глядеть! Нет у меня ничего в тумбочке, можете проверить. Разрешается.

При этом он, как мне показалось, успел метнуть хитрый лучик на свой тяжелый
железный замок.

Напряженность всех этих дней, усталость, мужик, не позвавший меня ночевать,
грузовик, проехавший мимо, горе одинокой и доброй тети Маши, сердоболие, которое
вложила мать в единственный каравай заварного хлеба (и думает, что я его буду
есть теперь целую неделю), бесцеремонность, с которой у меня взяли этот каравай,
огорчение, что не принес его в общежитие, заботы ребят, хотевших покормить меня
из Мишкиных запасов, его хитрая бесстыдная ложь - все это вдруг начало медленно
клубиться во мне, как клубится, делаясь все темнее и зловещее, июльская грозовая
туча. Клубы росли, расширялись, подступали горечью к горлу, застилали глаза и
вдруг ударили снизу в мозг темной непонятной волной.

- А вот я и проверю!.. - твердо, как мне показалось, сказал я, поднимаясь с
койки и путаясь ногами в сбившемся одеяле.

Говорили мне потом, что я спокойно подошел к печке, спокойно взял клюшку,
которой мы крушили обычно тумбочки, и двинулся к Мишке. Мишка сначала метнулся,
чтобы загородить свою тумбочку грудью, но, значит, свиреп был мой решительный
вид, если все же он уступил мне дорогу и даже отскочил к двери.

Остальное я помню хорошо. Привычным жестом наклонил я тумбочку наискось (отметив
про себя, что тяжелая, не в пример тем, с чердака) и опустил клюшку на нужное
место.

О, сладость бунта! О, треск и скрежет лопающихся скреп в душе и в мире! Разве
дело в размерах? Дело в сути ощущений и чувств. Это была моя Бастилия и те
засовы на тех воротах, которые придется еще когда-нибудь разбивать.

Я поднял клюшку и раз, и два, и вот уже обнажилось сокровенное нутро "амбара";
покатилась стеклянная банка со сливочным маслом, кусочками рассыпался белыйбелый
сахар, сверточки побольше и поменьше полетели в разные стороны, на дне под
свертками показался хлеб.

- Все это съесть, а тумбочку сжечь в печке, - будто бы распорядился я, прежде
чем снова укрыться легоньким одеялом. Самому мне есть не хотелось, и даже
поташнивало. Впрочем, скоро я забылся, потому что болезнь вошла в полную силу.

Мишка никому не пожаловался, но жить в нашей комнате больше не стал. Его замок
долго валялся около печки, как совсем ненужный и бесполезный предмет. Потом его
унес комендант общежития.

1961


Свидание в Вязниках

Я несколько раз подряд произнес вслух название этого городка:

- Вязники... Вязники... Вязники...

Странно, что сердцебиение мое по-прежнему осталось спокойным. Но все же какой-то
невесомый сковывающий холодок возник около сердца. Что-то слегка сжалось там,
значит, хотя и одна, хотя и последняя, хотя и вконец перержавевшая, струнка
слабеньким дребезжанием отозвалась на звучание этого слова: "Вязники"...

Мы с приятелем лежали каждый на своей койке в душном номере гостиницы и
размышляли, каким образом нам поскорее уехать в Москву: то ли на поезде, то ли
пойти на площадь и "голосовать" проходящим машинам, то ли дождаться рейсового
автобуса. Мы могли бы немедленно выбрать любой вид транспорта, но нам было лень
выходить на жару, и вот мы лежали и думали.

Мой приятель - художник. Путешествуя, бродя по земле, мы пришли в городок,
расположенный на высоком берегу Клязьмы и весь утонувший в зеленых, главным
образом вишневых, садах.

Я первый раз попал в этот городок, хотя услышал о нем впервые двадцать лет
назад. В те времена для меня, шестнадцатилетнего подростка, он не имел ни одной
конкретной черты: ни вишневых садов, ни бойкого базара, заваленного грибами,
лесными ягодами и деревянными ложками, ни главной площади с толпящимися по ее
краям пропыленными автомобилями, ни изогнутых улочек, то карабкающихся круто
вверх, в гору, то сбегающих с нее, ни широкого вида на Клязьму, размашисто
брошенную в зелень поймы, ни туманных далей заклязьминского Ярополческого бора.


Это все я увидел в последние три дня. Тогда, двадцать лет назад, город не имел
для меня ни одной конкретной черты. Но было слово. И была девушка. И было ее
певучее имя. И она была из Вязников. И каждый раз, когда кто-нибудь говорил
слово "Вязники", мне казалось, что все тотчас поворачиваются ко мне и смотрят на
меня пристально и всем ясно, что я день и ночь, день и ночь думаю только о ней.

Нет, не думаю - это не то слово... Что я день и ночь... Ну что? Ну что? Живу ею?
Дышу ею? Мучаюсь? Болею? Страдаю? Казнюсь? Ну какие там есть еще слова? Вернемся
к самому точному и единственному: мне казалось, что всем сейчас станет ясно, как
я день и ночь, день и ночь ее люблю.

Да, вспомнил: курить я начал из-за нее, вино начал пить из-за нее, в карты
играть из-за нее, стихи писать из-за нее. Кажется, собраны все главные
человеческие пороки, а между тем не было любви светлее и чище, чем моя
мальчишеская любовь.

Ромео все же целовал свою Джульетту, дотрагивался до нее, и пение жаворонка
заставало их в объятиях друг друга. Если бы тогда все получилось так, что она
подошла бы и поцеловала меня или я поцеловал ее... Да, конечно, из-за нее же у
меня в жизни не было первого поцелуя.

Настоящего первого поцелуя, а не такого, что я когда-нибудь полушутя-полувсерьез
схватил на гулянье, к примеру, Надюшку Балдову да и поцеловал при всех, а она
засмеялась и вдогонку звонко шлепнула меня ладонью промежду лопаток.

Не было первого поцелуя. А между тем, может быть, когда я буду помирать и всю
свою богато и радостно прожитую жизнь, с ревущими поездами и молчаливыми
тропинками, голубизной Адриатики и развалинами Самарканда, музыкой и картинными
галереями, рыбной ловлей и восхождением на горные вершины, говорливым таянием
снегов и безмолвными листопадами, бессонными ночами за рабочим столом и
восторгами удач, женской любовью и лепетанием ребенка... Нет, конечно, задним
числом теперь я не смог бы отдать всей моей жизни за единственный поцелуй
ветреной той девчонки. Но если бы мне представился выбор тогда...

Не было первого поцелуя. Нам всем было по шестнадцати лет (впрочем, к концу
учебы стало по девятнадцати), и ей, значит, было столько же, Была ли она самой
красивой девушкой из всего техникума? Наверно. Множество старшекурсников,
городских, более смелых и находчивых, чем я, деревенский недотепа, всегда
окружало ее.

Я таился, но все равно скоро все узнали, что я, Гога (иначе меня не называли на
курсе), безмолвно и безответно люблю эту девушку.

Сначала ее подруги смотрели на меня с усмешкой, потом с удивлением, а потом, к
концу учебы, то есть к концу третьего года, с завистью и грустью в глазах. Как я
теперь понимаю, грусть и зависть происходили оттого, что не на их долю досталась
такая упрямая, такая единственная любовь.

Если знали подруги, значит, знала и она сама. Мы учились на одном курсе и
виделись каждый день по нескольку часов кряду. Невозможно было бы три года не
разговаривать, не попросить учебника, рейсфедера, чертежа, совета да и просто
решения задачки. Но ни разу мы не остались вдвоем хотя бы на одну минуту. Надо
полагать, она не хотела и боялась этого. Да нет, просто она меня не любила. Хотя
вспоминаю: к концу учебы что-то оттаивало, что-то теплое стало появляться в ней.
Скорее всего, это была либо жалость, либо, может быть, благодарность к своему
рыцарю за железное постоянство.

И был один вечер. Она пришла в гости в общежитие к своим подругам (сама жила у
тетки на улице Карла Маркса). Я в это время сидел у девчонок в комнате.
Постепенно-постепенно, я не заметил, как и Рая Фалалеева, и Зоя Постникова, и
Тоня Миронова, и Нина Теплухина - все вышли из комнаты. Мы сидели за столом, на
котором лежала большая чертежная доска. К доске был приколот чертеж. Стол с
доской и чертежом разделял нас. Мы сидели друг против друга и говорили. Впервые
за три года. Это было похоже, как если бы весной все держали и держали морозы, и
вдруг однажды утром - южный ветер, влага и теплые дожди, омывающие озябшие ветки
деревьев, землю... Еще день-два - и все вспыхнет яркими земными цветами.

Щеки ее горели, глаза... Тепло и сияюще было в глазах. А про себя я ничего не
помню. Нет-нет, мы говорили не о наших отношениях друг с другом, а о всякой
всячине, что-то вспоминали из детства: она из своего, я из своего - кто любит
какие цветы, кто любит дождь, кто зиму... Оказалось, что она любит ландыши.

Два часа разговоров о всякой всячине не так уж много для трех лет. Теплый дождь
прошел, но земные цветы не вспыхнули, потому что через день-два всех нас, парней
- выпускников 1942 года, увозили из Владимира поезда. И были мы в шинелях...


Учились мы во Владимире, а родом она была из Вязников. Слово "Вязники" было
связано с ней. Вот почему я удивился, когда при произнесении слова "Вязники" три
раза подряд сердце мое по-прежнему оставалось спокойно. Но все же какой-то
легкий сладковатый холодок возник около сердца, что-то слегка сжалось там,
какая-то, хотя бы и одна, хотя бы и последняя, хотя бы и вконец перержавевшая,
струнка слабеньким дребезжанием отозвалась на звук этого слова: "Вязники"...

Приятель лежал, закинув свои длинные волосатые ноги (штаны сбились к коленкам)
на железную спинку кровати, а руки заложив за голову.

- Слушай, друг, - сказал я ему, - давай отложим отъезд еще на один день.

- Пошто?

- Ну, напишешь еще один этюдик. Знаешь, там, с горки... Плетень какой-нибудь, или
дворик... или старое дерево. А у меня есть дело. Я вспомнил, что здесь в Вязниках,
когда-то жил мой знакомый товарищ. Может быть, я нападу на его след.

Итак, ехать нужно в Ярцево - поселок, примыкающий к городу. Помню, Ярцево
упоминалось в разговоре двадцать лет назад, иначе откуда бы я вообще знал про
Ярцево?

На площади, возле чугунной решетки, стоят столбы. К столбам прикреплены красные
железные таблички: тут останавливаются автобусы. Народ сидит в ожидании их вроде
как беспорядочно, но каждый знает, к какому столбу ему в случае чего бежать и за
кем становиться.

В тесном автобусе нельзя было смотреть из окна, куда именно он везет и какие
улицы и дома пробегают мимо. Чувствовалось лишь, что потихоньку лезем в гору,
круто поворачивая время от времени.

- Ярцево! - объявил кондуктор.

Я поймал себя на том, что взволнован. Конечно, вряд ли совпадет так, что она
живет теперь в Вязниках. Да и вообще, чего только не могло случиться за двадцать
лет! Но все равно я узнаю что-нибудь о ее судьбе, увижу, вероятно, ее мать,
комнату...

Однако сначала я пошел через поселок на край обрыва (потом оказалось, что это
место называется Венец) и некоторое время сидел над обрывом, глядя на сады,
вздымающиеся клубами зеленого дыма внизу подо мной, на извилистую ленту Клязьмы
пониже садов, на зеркальные осколки продолговатых озер, разбросанных там и сям
по заречной пойме.

"Гуляла ли она когда-нибудь над этим обрывом? Ходила ли сюда одна? Или все
больше на танцплощадку? Ах, какое мне до этого дело?!"

В Ярцеве было только одно почтовое отделение.

- Вы должны знать: Оксана Сергеевна Потапенко. И мать ее Потапенко..

- Это, что же, Татьяна Петровна?

- Вероятно, Татьяна Петровна. Здесь ведь не Полтава, не может быть, чтобы в
Ярцеве много Потапенок.

- Потапенко-то есть, но разве мы помним все адреса! Вон идет письмоносица, она
вам скажет.

Из окошечка выглядывали любопытные девичьи лица: почувствовали, что тут
неспроста, что кроется тут некая сердечная подоплека.

Письмоносица без обиняков пошла проводить меня до подъезда.

- Вот тут и живут Потапенки. Только вряд ли кого застанете. Сама-то теперь на
пенсию вышла, все больше у дочери живет, внучку нянчит.

- Где у дочери?

- Как где? В Давыдкове. Станция такая есть, верст шешнадцать. Зять-то там
инженером работает, ну и Оксана там, и Светочка, дочка, значит, ну и сама все
больше у них да у них. А здесь, когда постучишь, все заперто.

- А как ее... новая фамилия? То есть инженера того как фамилия, который... стал ее
мужем?


- Судаков. Судакова она теперь, по мужу-то, а не Потапенко, Судакова Оксана
Сергеевна.

- Судаков... Вы его когда-нибудь видели? Черненький? Небольшого росточка?
Прихрамывает?

"Ну да, ясно, что он! С третьего курса парень. Мы еще учились, а он уж работать
начал. Инструктором в мастерских. Значит, скоро встретимся, Яшка Судаков".

Через тридцать минут я был на вокзале и покупал билет. Всю жизнь мечтал побывать
в этом, как его, Давыдкове!

Я надеялся, что, может быть, мне удастся все же избежать встречи с ее мужем.
Зачем мне это, хоть он и Яшка Судаков, у которого, помнится, когда мы засели за
карты и играли со вторника до четверга, я сорвал большой банк. Хорошо сорвал:
остановился на тридцати (к тузу валет), а он, банкомет, припустил к шестнадцати
восьмерку. А рука моя была последняя... Яшка бросил колоду и сказал
многозначительно: "Везет тебе, парень, в карты! Мне тебя, парень, жаль..."

Но, в сущности, мы с ним были очень мало знакомы. Может быть, даже и не узнали
бы друг друга на улице А тут придется разговаривать, держать струну. Одна
надежда, что инженер должен быть на работе.

Давыдково оказалось таким населенным пунктом, что как только я сошел с поезда да
миновал перрон, так и наткнулся на Яшку - простите, на Якова Яковлевича
Судакова.

- Здорово! - сказал Яков, как если бы мы с ним вчера вечером выпивали, а теперь
встретились, чтобы опохмелиться. - А Оксаны дома нет, она с утра уехала в
Вязники. Ну пойдем, посидишь, дождешься.

Мы пошли вдоль улицы, состоявшей как бы из одних палисадников. Шли почти всю
дорогу молча.

- Ты вроде пишешь там в газетах, в журнале?.. Оксана недавно стихотворение из
численника вырезала. Где-то у нее спрятанное лежит. "Гога, говорит, написал".

- Пишу.

В комнате или, лучше сказать, в избе (они занимали большую, деревенского склада
избу), тоже все больше помалкивали.

- Вот альбом, фотографии. Вот это еще техникум. Вот видишь, и твоя тут есть. А
это в Румынии, вскоре после женитьбы. Я тогда офицером был, а служил в Румынии...
Это на курорте, в Сочи... Это так себе, любительские...

Оксана сидела в белом полотняном лифчике на постели, среди белых скомканных
простынь.

- Контрастно очень вышло. Так нельзя... И света мало. Видишь только белое и
черное, а середины нет.

- Ты тоже, оказывается, балуешься?

- Снимаю, когда понадобится... А это в Вязниках, на Венце. Знаешь, там обрыв? А
это уж здесь, в Давыдкове...

- Дай я техникумовские погляжу. Знакомых ребят повспоминаю. Про кого знаешь?

- Почти все погибли. Нас ведь тогда всех вместе забрали, помнишь? Осенью сорок
второго. Сразу в огонь. Как все равно пучок соломы в костер подбросили. Ты-то
как уцелел?

- В тыловую часть попал. В огонь не бросили. Дело случая. А ты?

- А я просто уцелел. Не всех же на войне убивали. Но что же, пойдем, пока никого
нет. Тут чайная рядышком.

- Жарко,

- Понемножечку.

В чайной не оказалось ни коньяку, ни водки...

- Хотите, открою портвейн? - предложила буфетчица.

Мы поглядели друг на друга. Я понял, что пить ему в жару не хочется, что он
пришел сюда только ради меня, что вообще ему нелегко развлекать меня, когда
полдневное время почти не движется. А я и в худшие времена терпеть не мог
никакого портвейна.

- Давай отложим.

Мы пошли из чайной обратно по улице к его дому.

В дом вошла женщина, пожилая, худощавая, некогда очень красивая, с той
сдержанностью в движениях, которая происходит от развитого чувства достоинства.
Она пристально посмотрела на меня, и в ее черных, обведенных коричневым, глазах
почудилась настороженность.

Яков Яковлевич сослался на необходимость сбегать на завод и оставил меня одного
с матерью Оксаны.

Женщина как бы не обращала на меня никакого внимания. Она в сенях делала что-то
по хозяйству, кажется, перебирала ягоды на варенье,

- А вы, значит, Гога? - вдруг спросила она, мне показалось, прямо из сеней.

Но, подняв голову, я увидел, что она стоит на пороге.

- Гога. Почему узнали?

- Чай, я все-таки мать... Долго же вы собирались навестить Оксану...

- Завихрения жизни...

- Вам виднее, вы человек высокий.

- Выше колокольни.

Женщина поставила на стол три тарелки пирожков и самовар.

- Давайте чаевничать. Ешьте пироги. Эти - с черникой, эти - с малиной, эти - с
черной смородиной. Иль, может, холодного молока вместо чаю? Жарко теперь.

- Давайте холодного молока.

Я все косил глазами на темно-синий жакетик, висевший на стуле: на лацкане горела
крохотная, но яркая-яркая рубиновая звездочка, как если бы искорка от костра
опустилась на лацкан.

- Звездочку признали?

- Признал.

- Давнишняя звездочка...

Некоторое время мы молчали.

- Она после техникума в мастерских стала работать и проработала там всю войну.
Вас, конечно, никого нет. Хоть бы кто-нибудь письмо написал! - Черные глаза
впились в меня, сидящего напротив. - Так, мол, и так, после войны вернемся...
Поскучала она, покручинилась... Яков вернулся самый первый. Он не вернулся,
правда, а в отпуск приехал. Ну, это все равно. С приездом - вечеринка. Кое-кто
из техникумовских, все больше девушки... Потом опять вечеринка. Это мне сестра
рассказывала, то есть тетка ее. Она ведь у сестры жила во Владимире. Ну, значит,
кино, танцы. Отпуск у Якова короткий - все надо успеть. Поколебалась она -
скрывать нечего. А к концу отпуска расписались, да и в Румынию. Да вы пирожки-то
ешьте, с черникой вот, с черной смородиной... А у вас, что же, семья?

- Семья.

- Они тоже хорошо живут - жаловаться нечего. Внучка растет, Светланочка... Ну что
же вам предложить: может, отдохнуть приляжете? Или в лес хорошо прогуляться. У
нас ведь кругом леса. Грибов в нынешнем году пропасть! Уже старики говорят, как
бы войны не было. Яков каждый раз по триста штук одних белых приносит. А Оксана
скоро приедет, верней всего с четырехчасовым.

"Да, наверно, скоро придет, - думал я. - Что же, пироги с черникой вместе есть
будем да ледяным молоком запивать? Мне ведь не надо сидеть с ней за одним столом
три часа, да еще мать, да еще муж рядом. Мне ведь нужны секунды. Глаза ее нужны,
когда узнавать будет. А больше ничего. А пироги, бог с ними, когда-нибудь в
другой раз! Уж лучше мельком, да один на один, чем здесь за столом, за чаем. А
мать-то как взглядывает черными глазищами! Она все понимает, Татьяна Петровна
Потапенко... Многоопытная, мудрая женщина!"

Мозг мой лихорадочно стал совершать арифметические действия с часами и минутами:
"Ее поезд в четыре. На вокзал приедет за полчаса. Если я сейчас отсюда уеду, то
буду там как раз в половине четвертого. Встреча неизбежна. А если она не с
четырехчасовым, а с шести? Подожду до шести. А если с восьми? А если с
двенадцати? Подожду до двенадцати",

- Ну что же, спасибо, Татьяна Петровна. Пироги вы готовите отличные.

- Зять не обижается... Да куда же вы? А Оксана? Она будет жалеть. Я знаю, что
будет. Очень будет жалеть, поверьте...

- Оксана жалеть не будет. Поверьте и вы мне. До свидания. Якову привет!
Извинитесь, что не дождался его с завода. Да мне, право, некогда.

В вязниковский вокзал, сойдя с поезда, я вошел вроде бы спокойно и равнодушно, а
на самом деле весь как струна. В маленьком зале ожидания народу почти не было,
так что я сразу увидел ее. Я подошел и встал в четырех шагах. Она сидела в три
четверти оборота от меня, почти затылком, и кормила девочку мороженым. Девочка,
значит, была ко мне лицом.

Заметив, что дочка на кого-то внимательно смотрит, мать тоже вскинула глаза
(стоит какой-то тип в лыжных шароварах и клетчатой рубахе!) и снова занялась
мороженым. Но клетчатая рубаха осталась в уголышке зрения и не исчезала. Тогда
женщина опять вскинула глаза и на этот раз опустила их не в первую долю секунды,
а задержала чуть-чуть подольше, как раз настолько, чтобы уж не опускать совсем.

Глаза стали расширяться и темнеть. Глаза залило синевой, а синева сгустилась до
цвета июльской грозовой тучи. Но вместо молний, вместо зловещих теней и
переливов, предшествующих обычно самому главному, самому страшному громовому
удару, как бы легкий трепет солнца пробежал по темной синеве, насквозь пронизал,
прогрел, просветил ее. Медленно, помимо своей воли женщина приподнялась с
коричневого вокзального дивана и вдруг, шумно вздохнув: "А-ах!", опустилась
снова на широкий диван.

- Я знала, я знала, я знала, что мы когда-нибудь обязательно встретимся!..
Никаких, никаких, никаких!.. Поедем сейчас к нам. Один раз за двадцать лет!
Разве можно? Вокруг нас густые-густые леса. Пойдем за грибами. Яков приносит по
триста штук одних белых. Но, правда, ему некогда, он все больше на заводе.

Мне показалось, что при последних словах женщина смутилась и даже покраснела.

Да, иногда огромным усилием воли мне удавалось посмотреть на собеседницу не
через ту давнишнюю, привычную мне Оксану, а как на женщину, случайно сидящую
рядом на диване. Тогда я видел, что передо мной сидит молодая, красивая
синеглазая женщина, за которой можно и поухаживать. Вот она приглашает меня в
лес по грибы. Не пойти ли?..

Я посадил их в вагон, и ее и Светлану, а сам пошел вдоль поезда вперед по
перрону: именно там был выход на привокзальную площадь.

Поезд долго не трогался. Минут десять я стоял, прислонившись к стойке ворот, и
ждал, когда их вагон проплывет мимо.

Оксана не удивилась (я ясно видел, что не удивилась), увидев меня в воротах,
хоть, если попрощались десять минут назад, нечего было мне здесь торчать. Она
благодарно помахала мне рукой, и дочка ее тоже помахала, может быть, по детской
привычке махать, когда трогается поезд, может быть, ее попросила мать.

...Приятеля я застал все в том же положении.

- Возликуем?!

- Отменяется сухой закон?! - Ноги мгновенно оказались на полу.

- Путешествие ведь закончилось.

В столовой № 1, заменяющей вязничанам ресторан, нашелся "Горный дубняк".

- Нет, ты скажи, где ты был и что с тобой случилось?..

Чайные стаканы отбрасывали на скатерть продолговатые золотистые тени. Через
некоторое время мы позвонили местному поэту Ивану Симонову, и он немедленно
появился. Впрочем, может быть, он пришел не сразу - время для меня стало терять
границы.

Иван Симонов, успевший быстро сравняться с нами, беспрерывно читал чужие стихи:
"Хороша была Танюша, краше не было в селе, красной рюшкою по белу сарафан на
подоле..."; "Я вас любил, любовь еще, быть может... То робостью, то ревностью
томим..."; "А что мне вокзальный порядок, связавший на миг вас со мной!.."

Потом мне стало казаться, что я - это вовсе не я, тридцатишестилетний человек,
имеющий за плечами большой опыт и десяток написанных книг, а шестнадцатилетний
мальчишка; и что сижу я не в столовой № 1, а в студенческом общежитии на
Студеной горе, и стоит мне только собраться с духом и преодолеть что-то
непонятное и нелепое, и я через десять минут окажусь на улице Карла Маркса и,
вместо того чтобы обходить ее дом за три квартала, взлечу на второй этаж, ударю
в дверь кулаком, и на пороге появится она, синеглазая и золотоволосая девочка с
крохотной рубиновой звездочкой на груди. Как будто огненная, жгучая искорка
прилетела из большого костра, опустилась да так и прикипела к лацкану...

1964


Серафима

После ужина в местном незатейливом ресторане мы, трое друзей, решили прогуляться
по тихим вечерним улицам этого старинного и все еще в некоторых местах уютного
городка.

Вообще-то говоря, мы весь день только и делали, что ходили по городу. Но в нашем
дневном хождении была цель: побывать возле каждой древней постройки, осмотреть
каждое архитектурное сооружение, каждый кусочек старины.

Считалось, что я у своих друзей должен быть вроде проводника или экскурсовода,
потому что в этом городе прошла моя самая ранняя юность. Но получилось как-то
по-досадному наоборот. Оказывается, я, живя здесь с четырнадцати- по
восемнадцатилетний возраст, вовсе не обращал внимания ни на старину, ни на
монастыри и церкви, и теперь московские художники рассказывали мне о том, что
они давно уже знали из книг, по многочисленным исследованиям и альбомам.

Я постыдно хлопал глазами и лишь показывал дорогу: то к Успенскому собору, то на
Козлов вал, то к бывшему Княгинину монастырю. Дороги-то я, конечно, знал, потому
что весь город был исшастан некогда и вдоль и поперек, особенно по глухим
закоулкам, где во дворах режутся в футбол шустрые городские мальчишки.

Теперь, вечером, мы просто брели по тихой, полуосвещенной улице и молчали.
Впрочем, я про себя не молчал. Еще днем ко мне привязались невесть откуда и
невесть когда залетевшие в мою память строки. Они, как ни странно, выплывали
наверх из таинственной темноты каждый раз, как только я приезжал в этот город и
оставался в нем хотя бы на одни сутки:

Этот город мучных лабазов
Был театр моих розовых драм.
Полон он пахучих рассказов,
Отдан он полевым ветрам.
В этом городе с главкой площади
Кругом поле, воля и сушь...

Строго говоря, твердились мной беспрерывно две первые строчки, а остальные так,
подразумевались. Идешь-идешь, забудешься, разговоришься с друзьями, и вдруг
снова, с какой-то болью и сладостью, мучительно про себя пропоешь:

Этот город мучных лабазов
Был театр моих розовых драм...

- А здесь я учился, - показал я друзьям на приземистое краснокирпичное здание.

Но здание и само то, что я здесь учился, не произвели на моих друзей никакого
впечатления. В самом деле, за всякую память мы должны платить сначала свежими,
горячими чувствами. Не израсходуешь чувств сегодня, не будешь вспоминать завтра
или через год. Мы проходим равнодушно мимо десятков домов, а ведь каждый из них
для кого-нибудь яркая, хорошая ли, дурная ли, память.

Помню, как однажды на московской улице я чуть не налетел (при быстрой ходьбе) на
Владимира Александровича Луговского. Поэт стоял среди тротуара, опираясь на
клюшку, огромный, с приоткинутой назад седовласой породистой головой.

Я имел право остановиться рядом с ним и посмотреть, что его так заинтересовало.
Ломали дом.

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.