Жанр: Драма
Киммерийское лето
... заранее знаю. У меня для тебя тоже есть.
- Правда? Но вот я не знаю, когда это полагается вручать - сейчас или
потом, когда будут бить часы?
- А они, возможно, уже бьют. Сейчас включу приемник.
- Ну хорошо, мы тогда поздравим друг друга, а потом обменяемся
подарками... Дима, ты только ешь, пожалуйста, я ведь специально готовила.
Разве не вкусно?
- Очень вкусно, что ты, но ты и сама ничего не ешь.
- Я буду, не думай, я ужасно прожорливая - помнишь, я в отряде всегда
просила добавки?
Когда приемник прогрелся и заработал, диктор дочитывал последние слова
правительственного поздравления. Игнатьев ободрал фольгу и стал раскручивать
проволочку, Ника поставила рядышком оба фужера. Пробка выстрелила
одновременно с первым ударом курантов.
- Какая синхронность, - одобрительно сказала Ника. - Мне побольше пены,
я ее ужасно люблю...
- Ну, с Новым годом, моя Никион, с новым счастьем...
- И тебя тоже... милый, - прошептала Ника.
Допив, она взяла лежащий рядом на диване пакет в голубой бумаге и
протянула Игнатьеву:
- Это тебе мой подарок!
- Ну, ты просто молодец, - просиял он, развернув книги. - Квинта Курция
у меня нет, а Хилков есть, но в очень плохом состоянии, - смотри, это ведь
совсем как новый! Ну, спасибо... - Он обнял Нику за плечи, крепко прижал к
себе. - А я для тебя тоже приготовил одну штуку... Это прабабкино, что ли, а
мне досталось от тетки. Помнишь, я тебе рассказывал, тетка-историк, которая
меня воспитывала. Она мне его как-то дала - это, говорит, для твоей будущей
жены. Так что вот...
Он взял ее руку и надел на палец тяжелый золотой перстень с темным
камнем.
- Ой, спасибо... - испуганно прошептала Ника. - Такой подарок, мне даже
неловко... А что это за камень?
- Я не помню, она мне называла. Он меняет цвет - вечером кажется
красным, видишь, как темное вино, а на солнце такой сине-зеленый. Нравится?
- Конечно, нравится, как ты можешь спрашивать, - зачарованно отозвалась
Ника, пытаясь поймать камнем отсвет елочных огоньков. - Дима, а ты заметил,
что ты сейчас сказал?
- Что именно?
- Ты сказал, что это кольцо для твоей будущей жены.
- Ну, конечно. А что?
Ника помолчала, опустив глаза.
- Я просто... не совсем тебя поняла, ты действительно хочешь, чтобы
я... стала твоей женой?
- А кем же я могу хотеть чтобы ты стала! - изумленно воскликнул
Игнатьев.
- Да, но...
- Никион, я не понимаю тебя, - сказал он, не дождавшись продолжения.
- Нет, просто... Ты ведь мне никогда не говорил... об этом, -
отозвалась она едва слышно.
- Вот те раз! А о чем же я тебе говорил в Солдайе?
- Ты сказал, что... любишь меня, но насчет того, чтобы мне выйти за
тебя замуж. Наверное, все-таки полагается спросить?
- Разумеется, но я просто считал, что это само собой понятно! - Он
подсел ближе и взял ее за руки. - Никион, ты согласна стать моей женой?
Она встретилась с его глазами, подняв наконец свои, цепенея от
непонятного страха и чувствуя, как с каждым ударом сильнее и тревожнее
начинает колотиться сердце.
- Да, - шепнула она. - Да, да, я согласна!
- Когда?
Нике стало еще страшнее. Что она должна была сказать? В каком-нибудь
романе героиня на ее месте, вероятно, ответила бы "сейчас, сию минуту"; но
она вовсе не была героиней, ей было очень страшно - страшно самой ступить за
какую-то запретную черту и еще страшнее сделать или сказать что-то не так.
Что она должна была сказать?
- Когда ты захочешь, - прошептала она наконец еще тише, уже на грани
обморока.
- Давай, знаешь... - Игнатьев набрался храбрости: - Через год!
Ника помолчала, подумала и ничего не поняла.
- Но почему через год? - спросила она удивленно и немного обиженно.
- Я все-таки хотел бы, чтобы ты поступила в университет в этом году.
- Прекрасно, я тоже. Но при чем тут...
- Помешает, - лаконично сказал он.
- Ты думаешь?
- Безусловно.
- Ну... может быть. Но я ведь могу и не поступить?
- Тогда мы поженимся раньше, - сказал Игнатьев и пояснил: - Как только
провалишься, понимаешь?
Ника подумала, что уж что-что, а это устроить будет совсем не трудно.
- Хорошо, - согласилась она и добавила мечтательно: - Если провалюсь,
пойду в дворничихи. Тебя не шокирует жениться на дворничихе?
- В дворничихи - зачем? - спросил он оторопело.
- А иначе ведь не пропишут в Ленинграде, - объяснила Ника.
- Ну да, - возразил он, - чего это тебя не пропишут к мужу?
- Ох, верно, я и забыла, что ты будешь моим мужем. - Ника счастливо
засмеялась. - Ужасно тебя люблю, Дима!
Он долго смотрел на нее, словно видя впервые. Каким простым, каким
легким и радостным оказалось то, чего он так боялся! Боялся подсознательно,
пряча свой страх и от самого себя, и от Ники, которая там, в Свердловском
аэропорту (он ведь это видел), напрасно ждала, чтобы он повел себя как
мужчина...
- Иди ко мне, - шепнул он, и она очутилась в его руках так же легко, и
просто, и естественно, словно иначе и быть не могло, словно каждый из них
жил до сих пор только ради этой минуты. Ника замерла, прижавшись лицом к его
груди, как притаившаяся зверушка или ребенок, он чувствовал тепло ее легкого
быстрого дыхания, и ему страшно было пошевелиться, чтобы не спугнуть
счастье, прильнувшее к нему с такой доверчивой готовностью.
А Ника тоже боялась шевельнуться. Она испытывала сейчас нечто подобное
тому, что уже испытала однажды в Коктебеле, когда он нес ее на руках и она
вдруг почувствовала себя во власти какого-то нового, совершенно неведомого
ей ощущения, непереносимого по своей остроте и напряженности. Тогда,
испугавшись, она поняла, что должна немедленно что-то сделать - вырваться,
отойти, нарушить этот мучительно блаженный контакт... А сейчас, испытывая
почти то же, Ника, напротив, боялась шевельнуться.
Для нее перестало существовать все окружающее, не осталось ничего - ни
времени, ни пространства, - в мире были только они двое. Он и она,
взнесенные на головокружительную высоту, от ощущения которой у нее замирало
сердце, и на этой высоте они словно находились в состоянии едва устойчивого
равновесия, такого ненадежного, что достаточно было одного жеста, одного
слова, одного движения, может быть даже только мысли... "А мне все равно не
страшно, - подумала Ника, - я теперь ничего уже не боюсь и не буду бояться,
что бы ни произошло..."
ГЛАВА 7
Если Иван Афанасьевич Ратманов и не считал себя добрым человеком, то
лишь потому, что ему никогда не приходило в голову взглянуть на себя в таком
разрезе; хотя в принципе он был самокритичен и беспристрастно оценивал
собственные достоинства и недостатки.
Он без ложной скромности сознавал, что является хорошим руководящим
работником, умеющим найти правильных людей и поставить их на правильные
места, умеющим держаться с подчиненными без панибратства или высокомерия, а
с начальством - без дерзости или угодничества. Он хорошо знал свое дело и
чувствовал в себе достаточно сил, чтобы занять со временем еще более
ответственный пост - вплоть, может быть, и до министерского, чем черт не
шутит!
Тут, правда, могло возникнуть - в связи со всеми этими новомодными
веяниями - одно препятствие: ему порой не хватало смелости, инициативы,
этакой дерзновенности мысли. Иван Афанасьевич начинал как бы несколько
отставать от жизни и сам это чувствовал. А во всем прочем считал себя вполне
отвечающим - суммарно, так сказать, - всем известным ему заповедям.
Ну, а что касается доброты, то этим вопросом он никогда не задавался.
Он, вероятно, очень удивился бы, если бы его спросили, считает ли он себя
добрым; возможно, он даже обиделся бы, как обиделись бы многие из людей его
возраста, его взглядов и его, так сказать, удельного веса в обществе. Он с
самой ранней юности был твердо убежден, что эпоха великих преобразований не
может не изменить самым коренным образом всю старую систему человеческих
взаимоотношений, упраздняя, в частности, такие мелкобуржуазные и вредные по
существу понятия, как милосердие и жалость. Подлинный классовый гуманизм,
считал он, должен быть суровым. Ивану Афанасьевичу надолго запомнилось одно
стихотворение, случайно прочитанное где-то в газете году в тридцать третьем
или тридцать четвертом. Стихами он никогда не интересовался, но эти прочитал
дважды, дал читать ребятам в общежитии и даже потом процитировал как-то раз,
выступая на комсомольском собрании. Герой стихотворения, встретив просящего
на хлеб старика, вспомнил "мудрость церковных книг" и уже полез в карман за
мелочью, но вовремя одумался, сообразив, что старик этот запросто мог быть
кулаком, бежавшим в Москву после поджога колхозного стога, или хотя бы
просто бывшим лабазником. Так или иначе, это был несомненно враг, и - в силу
железных законов классовой борьбы - поданная ему милостыня вольно или
невольно становилась актом измены делу социализма, мелкое, субъективное
добро оборачивалось объективным злом...
Да и что значит "жалко"? Жалеть врага - преступление. Жалеть товарища -
ошибка; сам Горький писал, что жалость оскорбительна для человека. Помочь
товарищу в беде - дело другое, это закон; но без слюнявой жалости, безо всей
этой поповской бузы насчет ближнего, которого нужно "возлюбить"...
Так, без колебаний и излишней жалости, и получилось в сорок пятом году
со Славой. Решение пришло сразу, само собой, безошибочное и логичное.
Предложив жене отдать ребенка, Иван Афанасьевич и не думал о том, чтобы этим
наказать ее за неверность; сам по себе факт измены не так уж его ошеломил,
он трезво смотрел на эти вещи и считал, что верные жены чаще встречаются в
романах, чем в жизни. "Я, в общем, тебя и не очень-то виню, - сказал он, -
мне за войну тоже приходилось спать с чужими бабами, так что считай, что мы
квиты; я только не хочу, чтобы у меня напоминание постоянно было перед
глазами". Предоставив ей думать и выбирать, он вернулся тогда в Германию,
почти уверенный, что семьи у него больше нет, но все равно ни на минуту не
усомнившись в правильности того, что сделал. А что же ему - из "жалости"
растить чужого ребенка вместе со своей Светкой?
Его отношение к этому вопросу было трезвым, жизненно оправданным, и
совесть чиста. Он ведь не требовал ничего от жены, он просто предложил ей
выбор. Когда та потом написала ему, что вопрос улажен и они со Светочкой
ждут его дома, он окончательно успокоился - прочно и надолго. И когда,
шестнадцать лет спустя, его пригласили в паспортный стол Москворецкого РОМ и
дали прочитать заявление с просьбой о розыске родителей, подписанное
воспитанником Н-ского детдома Ратмановым Ярославом Ивановичем, г.р. 1944,
Иван Афанасьевич нисколько не смутился. Он внимательно изучил тетрадный - в
клеточку - листок, испещренный на полях служебными пометками разных
инстанций, снял очки и, протирая носовым платком и без того чистые стекла,
изложил обстоятельства дела исчерпывающе и немногословно, как человек,
привыкший выступать на деловых совещаниях. Потом он слетал в Новоуральск,
повидался с самим Ярославом; парнишка произвел на него хорошее впечатление,
отчасти и тем, что наотрез отказался от предложения переехать в Москву и
жить вместе. Иван Афанасьевич спросил Ярослава, не нужна ли материальная
помощь, и обещал посильное содействие, если тот решит поступать в
какой-нибудь из столичных вузов. Выполнив таким образом свой долг, он
вернулся в Москву, еще более уверенный в собственной правоте.
А теперь он сам не понимал, что с ним происходит. Не было больше этой
завидной уверенности, вот в чем дело. Поступок Ники поначалу не очень его
обеспокоил - дочка всегда была немного с придурью, перебесится и вернется;
все оно таково, это нынешнее поколение, уже не знающее, какой фортель
выкинуть от безделья и избалованности. Ничего себе, вырастили смену!
Но так было только на первых порах. Потом он почувствовал, что это все
не так просто, неизвестно еще, перебесится или не перебесится. Может и не
перебеситься. И вообще неизвестно, чем кончится для него вся эта история,
когда она рано или поздно всплывет наружу, на всеобщее обозрение. В своей
служебной карьере он достигал уже тех верхних горизонтов, где человек
слишком на виду и должен быть чист как стеклышко во всех отношениях. А тут
вдруг такое чепе - дочка сбежала из дому! Чепе, правда, вроде бы сугубо
личного, домашнего порядка; но, опять же, на этих верхних горизонтах личное
перестает быть личным.
Проще всего можно было замазать случившееся, в темпе выдав Нику за
этого ее археолога. Какое-то время Ивану Афанасьевичу казалось, что это и
будет отличным выходом; потом он, однако, понял: дело-то не только в этом.
Прошло какое-то время, Ника вернулась в Москву, школу посещала регулярно,
словом никакого нежелательного резонанса вся эта история не получила. А все
равно было тяжко. Муторно как-то стало у него на душе. И чем дальше, тем
хуже.
Конечно, тут прежде всего было отцовское чувство - как-никак дочь, да
еще младшая, любимая. Светка, та давно уже была сама по себе, отрезанный
ломоть, они почти и не переписывались - обоим было достаточно открыток с
поздравлениями, личные контакты удавались слабее. Характерец-то у старшей
дай боже, да еще и идеек всяких поднабралась в своем Академгородке - они
ведь там все шибко передовые, соль земли. Нет, с Никой было совсем иначе.
Иван Афанасьевич не зря, к удивлению сослуживцев, всю зиму гонял свою
"Волгу" и в снег, и в гололед, за вычетом разве что самых морозных дней,
когда даже установленный в багажнике танковый аккумулятор не мог провернуть
намертво застывший двигатель; чего бы он сейчас не отдал, чтобы вернуть эти
короткие утренние поездки вдвоем!
Ника перестала ездить с ним еще тогда, вернувшись из Новоуральска. В
первое же утро она встала из-за стола, когда Иван Афанасьевич еще не успел
доесть своей яичницы, и пошла одеваться. Он посоветовал ей не торопиться,
времени еще много, и Ника вежливо и безразлично отозвалась из передней:
"Спасибо, я еду троллейбусом". Вот так, безо всяких объяснений. Нет, и
точка. Сначала это ему даже понравилось - принципиальная, черт возьми,
растет девка, никакого слюнтяйства. Другая бы стала вилять, подыскивать
обтекаемую форму, чтобы не обидеть, а эта резанула наотмашь и ухом не
повела. Все-таки, видно, в отца характер...
Но постепенно от Никиной "принципиальности" у него стало все чаще
посасывать под ложечкой. Дочь ведь как-никак! Видит же, что мать переживает,
- ну, поговорила бы, в конце концов, нужно же когда-то кончать эту волынку.
Так нет - молчит, замкнулась точно в броню, живет дома как квартирантка... С
родителями, впрочем, Ника была неизменно вежлива, проявляла даже
предупредительность - к их приходу всегда все приберет, посуду перемоет,
квартира как напоказ Что-то не замечалось в ней раньше такого трудолюбия, а
теперь старается, словно отрабатывает за стол и жилье...
На зимние каникулы дочь уехала в Ленинград. Уезжая, даже не поздравила
с Новым годом, сделала это только вечером первого - позвонила по
междугородному. И лучше бы вообще не звонила, после этого "поздравления"
Иван Афанасьевич принимал валокордин. Она даже не поинтересовалась, как они
себя с матерью чувствуют, как встретили Новый год. А встречали они одни,
вдвоем, впервые за много лет Ратмановы никого не пригласили к себе в этот
день...
Вернулась Ника еще более отчужденная и независимая. Она как-то
неуловимо повзрослела за десять дней, на руке у нее красовался теперь
большой, явно старинный перстень с квадратной огранки александритом, - о
происхождении его Ника умолчала, впрочем тут не нужно было быть особенно
догадливым.
Не выдержав, Иван Афанасьевич однажды за ужином спросил, как там
поживает Дмитрий Палыч.
- Хорошо, спасибо, - вежливо ответила Ника. Потом, помолчав, добавила:
- Кстати, давно хотела вам сказать: я выхожу за него замуж.
Над столом нависло молчание. Елена Львовна глянула на дочь и опустила
голову, ничего не сказав. Через Минуту она встала и быстро вышла из комнаты.
- Что ж, - Иван Афанасьевич солидно откашлялся. - Дело доброе. Семья,
как говорится, ячейка общества. Когда же бракосочетание?
- Мы решили - осенью, после вступительных.
- Ты куда собираешься подавать?
- В университет, на истфак.
- В Ленинграде?
- Конечно.
- Так-так... - Иван Афанасьевич, забыв о своем чае, барабанил пальцами
по столу. - Могла бы, Вероника, и раньше об этом сказать... все-таки мы тебе
не чужие.
Ника пожала плечами, не глядя на него.
- Вы не спрашивали, я и не говорила.
Иван Афанасьевич опять помолчал.
- Ну, а если завалишь вступительные?
- Буду работать, а на следующий год опять подам. Я и не очень
рассчитываю поступить с первого раза, там ужасный конкурс, а на
археологическое отделение принимают всего несколько человек.
- Где же ты собираешься работать?
- Ну... там же. Дима попытается устроить меня лаборанткой в своем
институте.
- У них разве есть лаборатории, у археологов?
- Да, для камеральной обработки материалов. Всякие анализы.
- Ясно. Что ж, программа разумная...
На этом разговор кончился. После ужина Ника ушла, сказав, что идет в
кино с Ренатой Борташевич; Иван Афанасьевич включил телевизор и тут же снова
выключил, не дождавшись, пока прогреется кинескоп. Достал из серванта
початую бутылку коньяку, выпил рюмку залпом, как пьют водку, и, тяжело
ступая, прошел в спальню. Елена Львовна лежала, неподвижно глядя в потолок.
Иван Афанасьевич присел на край постели, сгорбился, зажав ладони
коленями.
- Не понимаю, - прерывающимся голосом сказала Елена Львовна, - откуда в
ней столько жестокости... бессердечия... Впрочем, она твоя дочь...
- Ну, конечно, - буркнул он. - Я во всем виноват.
- Да нет, Иван... оба мы хороши.
- Ладно, нечего сейчас об этом. Ты верно сказала - оба мы оказались
хороши, вот на этой мысли и покончим. Я о другом сейчас думаю... с Вероникой
надо что-то делать, нельзя так дальше.
- Что ты предлагаешь?
- Ну... я не знаю! Поговорить как-то, объясниться. Думаю, лучше это
сделать тебе.
Елена Львовна долго молчала, потом проговорила безжизненным голосом:
- Ника со мной говорить не станет и не захочет выслушивать мои
объяснения. Ты помнишь, что говорил Дмитрий Павлович? Она поставила это
условием - чтобы не было никаких объяснений.
- Это когда было... почти три месяца прошло. Мы, по-моему, и не лезли
выяснять отношения. Но ведь когда-то нужно это сделать? Или так и будем
играть в молчанку?
- Не знаю, Иван... У меня просто не хватит решимости на такой разговор
- во всяком случае, самой его начать. Если бы Ника сама захотела...
- Она захочет, жди! - мрачно посулил Иван Афанасьевич.
Нет, рассчитывать на жену не приходилось. Да и трудно ей было бы, в
самом деле, говорить с дочерью на такую тему; тут, пожалуй, скорее ему -
отцу, мужчине - следовало взять на себя трудную задачу восстановления
семейного мира.
Он обдумывал это день, другой. А потом вдруг понял, что тоже боится
разговора с дочерью; ему с беспощадной отчетливостью стало ясно, что он
ничего не сможет ей сказать...
Это было страшное открытие. Чего же тогда стоят все его убеждения -
логичные, жизненно оправданные и опирающиеся на долгий реальный опыт, - если
он не решается теперь изложить их честно и открыто, заранее капитулируя
перед шестнадцатилетней, не нюхавшей жизни девчонкой? Впрочем, он не хотел
сдаваться так скоро, убеждал себя, что это не капитуляция, а просто трезвый
подход к делу; в самом деле, смешно думать, что дочка его поймет. Нужно не
один пуд соли съесть, чтобы начать разбираться в жизни и человеческих
поступках, а когда тебя растили в бархатной коробочке - черта с два
что-нибудь поймешь. Ничего, поумнеет! Но уверенности все равно не было - ни
в себе, ни в том, что дочь "поумнеет" так, как ему бы хотелось.
И он, всегда уверенный в себе, в правоте своих взглядов и поступков, в
правильности избранного пути, впервые в жизни растерялся, словно в его душе
внезапно вышел из строя какой-то вестибулярный аппарат и душа потеряла
ориентацию.
А время между тем шло, уже близился к концу январь. Иван Афанасьевич
оставил наконец в покое машину и стал ездить в министерство троллейбусом,
благо "четверка" доставляла его без пересадок почти до места. Освободившись
от руля, он теперь чуть ли не каждый вечер заходил в Дом журналиста и пил в
баре коньяк - это помогало переждать часы пик и заодно оттянуть постылый
момент возвращения домой. Скоро у него нашелся постоянный собутыльник из
внештатных литсотрудников, который угощался за его счет и в ответ угощал
всякими случаями из своей богатой журналистской практики, делился фронтовыми
воспоминаниями и жаловался на подлый характер какой-то травестюшки из ТЮЗа.
Однажды, это было уже в середине февраля, к Ратмановым явилась вечером
неожиданная гостья - баба Катя. Ее усадили пить чай, она выложила на стол
пирог собственной выпечки, но сама есть не стала: уже начался великий пост,
а тесто было сдобное, скоромное. Чай баба Катя пила по старинке - вприкуску,
с принесенным с собою фруктовым сахаром, шумно прихлебывая с блюдечка,
которое ловко держала на трех растопыренных пальцах. Чаевничая, она
поинтересовалась Никиными школьными делами, похвалила синий ковер, спросила,
почем плочено за занавески и скоро ли выйдет в министры Иван Афанасьевич.
- Хорошо у вас, прямо живи и радуйся, - одобрила она. - Только слышь,
Львовна, ты не обижайся, а вот образ нехорошо висит - в прихожей, и еще
нечистики рядом...
Елена Львовна улыбнулась:
- Это, Екатерина Егоровна, маски такие, африканские. А икона - ну,
видите ли, мы ее воспринимаем скорее как декоративный элемент.
- Да уж там алимент не алимент, а только образа положено в горнице
держать, в красном углу, - непреклонно возразила баба Катя. Допив чай, она
поставила на блюдце опрокинутую вверх донышком чашку и отодвинула к середине
стола. - Ну, благодарствую, почайпила. А у меня, Верунька, слышь, просьба к
тебе...
- Ко мне, баба Катя?
- К тебе, милая. Я чего хотела спросить - может, ты поночевала б у меня
недельку-другую? Мне, вишь, к племяннице бы надо съездить, в Калинине у меня
племянница, а нынче в больницу ее положили, так я поехала б, внуков-то
проведать. А комнату как бросишь? Без меня ить и цветы никто не польет, и
кенаря не покормят, - соседи-то там, сама знаешь, чистые аспиды, прости
господи...
Елена Львовна хотела было сказать, что зачем же Нике ночевать с
аспидами - цветы она может зайти полить раз в неделю, а кенаря привезти
сюда, пусть поживет, - но дочь ее опередила.
- Я с удовольствием, баба Катя, - объявила она. - Я просто переселюсь к
вам на это время, так даже удобнее - от школы близко, у меня будет больше
времени на занятия...
Через три дня она и переселилась. Вернувшись с работы, Елена Львовна
нашла записку:
"Мама! Баба Катя заходила сегодня в школу - она уезжает вечером, так
что сегодня я уже буду ночевать в Старомонетном. Я взяла простыни,
пододеяльник и маленькую подушку, а одеяло у нее есть, теплое. Если
что-нибудь еще понадобится, я приеду. Баба Катя обещала долго не
задерживаться, самое большее дней десять. До свидания - В.".
Десять дней, подумала Елена Львовна. Ника, наверное, с удовольствием
жила бы там до самого лета, пока можно будет уехать в Ленинград...
Иван Афанасьевич воспринял новость скорее с оптимизмом.
- Вот и ладно, - сказал он, - пусть поживет недельку одна, поразмыслит
там на досуге. А я к ней потом съезжу, поговорю.
- Смелый ты человек, - заметила Елена Львовна. - Если у тебя есть что
сказать дочери, почему ты не сделал этого раньше, а уговаривал меня?
- Я думал, тебе удобнее, как матери...
В следующую субботу, рассчитав время большой перемены, он позвонил в
школу и попросил вызвать Ратманову из десятого "А". После долгого ожидания в
трубке прозвучал встревоженный Никин голос:
- Я слушаю! Папа, это ты? Что-нибудь случилось?
- Нет-нет, ничего не случилось, - заторопился Иван Афанасьевич. -
Завтра домой не собираешься?
- Завтра? Нет, завтра не смогу, наверное, у меня масса уроков.
- Ну, понятно. Слушай, я тогда хотел бы к тебе заехать. Ты не против?
- Нет, почему же, - помолчав немного, сказала Ника. - Приезжай,
конечно. Ты... один хочешь приехать или с мамой?
- Один, один, мать ничего не знает. Я ей пока не говорил. Так я с утра,
часикам к одиннадцати?..
В эту ночь он долго не мог заснуть, обдумывая предстоящий разговор, и
встал невыспавшийся и разбитый. В зеркале, когда он брился, отразилось лицо
старика - одутловатое, обесцвеченное нездоровой кабинетной бледностью, с
набрякшими подглазьями. "А ведь осталось-то не так уж и много, - подумал
вдруг он с какой-то равнодушной жалостью к себе, с сожалением о всей своей
такой удачливой и такой неудавшейся жизни. - Что ни говори, а пятьдесят пять
для нашего брата - это если не потолок, то где-то совсем близко..." Он
вспомнил своего отца, в шестьдесят семь лет подавшегося на Магнитострой и
еще успевшего там походить в ударниках; вспомнил деда, который году в
двадцать пятом рассказывал о том, как слушал на сходке манифест об отмене
крепостного права. И как рассказывал - живо, образно, с прибаутками! Да, а
по статистике мы теперь живем дольше - хоть это утешение...
- Я сейчас к Веронике поеду, вчера с
...Закладка в соц.сетях