Купить
 
 
Жанр: Драма

Ганя

страница №5

оровье. Я, как вы сами понимаете, поступил неумно, а Генрика это
взорвало. <Как ты смеешь, - говорил он мне, - произносить имя Гани в таком
месте?> А было это в каком-то питейном заведении. Так мы едва с ним не
сцепились. Нет, он вас не даст в обиду, что верно, то верно.
Ганя протянула мне руку.
- Как вы добры, пан Генрик!
- Ну, хорошо, - ответил я, тронутый словами Селима, - но скажи сама,
Ганя, разве Селим не славный малый, если способен рассказать такую вещь?
- О! Вот так славный! - засмеялся Селим.
- Да, конечно! - подхватила Ганя. - Вы, господа, оба достойны друг
друга, и нам вместе будет очень хорошо.
- Вы будете нашей королевой! - с восторгом воскликнул Селим.
- Молодые люди! Ганя! Пожалуйте ужинать, - послышался из садовой
беседки голос мадам д'Ив.
Мы отправились ужинать - все трое в самом радужном настроении. Стол
был накрыт в беседке; мигая, горели свечи под стеклянными колпачками, а
вокруг них тучей вились ночные бабочки и, устремляясь к свету, ударялись о
стеклянные стенки колпачков; теплый ночной ветерок шелестел в листве
дикого винограда, а из-за тополей взошла огромная золотая луна. Последний
разговор между мной, Селимом и Ганей настроил нас на удивительно ласковый
и дружеский лад. Вечер был так тих, такое спокойствие было разлито вокруг,
что оно сообщилось и старшим. Лица отца и ксендза Людвика прояснились, как
небо над нами.
После ужина мадам д'Ив принялась раскладывать пасьянс, а отец,
находившийся в прекрасном расположении духа, стал рассказывать о былых
временах, что всегда служило у него признаком хорошего настроения.
- Помню, однажды, - говорил он, - стояли мы под какой-то деревушкой в
Красноставском уезде; ночь, помню, была темная, хоть глаз выколи (тут он
пососал трубку и пустил дым поверх свечи), устал я, как еврейская кляча;
ну, стоим мы, стало быть, не шелохнемся, как вдруг...
И начался рассказ об удивительных и необыкновенных событиях. Ксендз
Людвик уже неоднократно слышал эту историю, однако вскоре позабыл и о
курении; сдвинув очки на лоб, он слушал с возрастающим вниманием и, кивая
головой, повторял: <Угум! Угум!> - или восклицал: <Иисусе, Мария! Ну и что
же?> Мы с Селимом сидели плечом к плечу и, уставясь на отца, жадно ловили
каждое слово; но ни на одном лице впечатление от рассказа не отражалось
так живо, как на лице Селима. Глаза его горели как угли, щеки пылали
румянцем, наружу выступала горячая восточная натура, как всплывает наверх
масло. Он едва мог усидеть на месте. Мадам д'Ив, взглянув на него,
улыбнулась, глазами показала на него Гане, и они обе стали смотреть на
него: их забавляло это лицо, подобное зеркалу или водной глади, в которой
отражается все, что только приблизится к прозрачной поверхности.
Сейчас, вспоминая эти вечера, я не могу думать о них без сердечного
волнения. Много воды в реке и облаков в небе уплыло с тех пор, но крылатая
память снова и снова проносит перед моим взором картины деревенского дома,
тихой летней ночи и дружной, любящей и счастливой семьи: старый, убеленный
сединами ветеран рассказывает о былых превратностях судьбы, у молодежи
сверкают глаза, а дальше - личико, как полевой цветок... Эх! Много воды в
реке и облаков на небе уплыло с тех пор...
Между тем пробило десять часов. Селим вскочил: ему было приказано к
ночи вернуться домой. Решили всей компанией проводить его до распятия,
стоявшего в конце липовой аллеи, близ следующего перекрестка, а я верхом
должен был с ним ехать еще дальше - за луга. Итак, отправились все, кроме
Казика, который разоспался вовсю.
Я, Ганя и Селим шли впереди: мы двое, ведя коней под уздцы, Ганя
посередине между нами. Старшие втроем следовали за нами. В аллее было
темно; только луна, пробираясь сквозь густую листву, испещрила серебряными
пятнами темную дорогу.
- Споем что-нибудь, - предложил Селим, - какую-нибудь старинную
красивую песню, ну, хоть о Филоне.
- Этого уже нигде не поют, - возразила Ганя, - я знаю другую: <Ой,
осенней порою вянет лист на деревьях!>
Наконец договорились сначала спеть о Филоне, потому что эту песню
очень любили ксендз и отец, которым она напоминала былые времена, а потом
<Ой, осенней порою>. Ганя положила свою белую ручку на холку Селимова
коня, и полилась песня:

Спрятался месяц, сном все забылись,
Кто же там кличет за домом?
То истомился Филон мой милый,
Ждет под излюбленным кленом.

Когда мы кончили, сзади, из темноты, послышались голоса старших:
<Браво! Браво! Спойте еще что-нибудь!> Я вторил, как мог, но пел я плохо,
а у Гани и Селима были прекрасные голоса, особенно у Селима. Иногда, когда
я уж слишком перевирал какую-нибудь ноту, они оба смеялись надо мной.

Потом они исполнили еще несколько песен, а я в это время думал: почему
Ганя держит руку на холке его лошади, а не моей? Эта лошадь особенно
нравилась Гане. Она поминутно прижималась к ней или, похлопывая ее по шее,
повторяла: <Милая лошадка, милая!>, а ласковое животное, фыркая и храпя
раздувающимися ноздрями, тянулось к ее руке, словно искало сахар. Все это
привело к тому, что я снова приуныл и уже не видел ничего, кроме этой
руки, покоившейся на гриве.
Но вот мы подошли к распятию, возле которого кончались липы. Селим
всем пожелал спокойной ночи, поцеловал руку мадам д'Ив и хотел было
поцеловать и Гане, но она не позволила и точно с опаской оглянулась на
меня. Зато когда Селим сел на коня, она подошла к нему и начала с ним
разговаривать. При свете луны, которую в этом месте не загораживали липы,
я видел ее глаза, обращенные на Селима, и нежное выражение лица.
- Пожалуйста, не забывайте пана Генрика, - говорила она. - Мы будем
всегда вместе проводить время и вместе петь, а пока желаю вам спокойной
ночи!
Прощаясь, она подала ему руку, после чего вместе со старшими
повернула назад, а мы с Селимом - к лугам.
Некоторое время мы ехали по открытой дороге, не обсаженной деревьями.
Вокруг было так светло, что можно было сосчитать иголки на низких кустах
можжевельника, растущего близ дороги. Лишь время от времени фыркали лошади
или стремя звякало о стремя. Я взглянул на Селима: он был задумчив, и взор
его блуждал в ночном мраке. Меня охватило непреодолимое желание говорить о
Гане, мне необходимо было излить перед кем-нибудь впечатления этого дня,
обсудить каждое ее словечко, но - хоть убей - я не мог начать этот
разговор с Селимом. Однако Селим первый его начал; вдруг ни с того ни с
сего он перегнулся ко мне, обнял меня за шею и, поцеловав в щеку,
воскликнул:
- Ах! Генрик! Как прелестна, как мила твоя Ганя! И пусть черт поберет
эту Юзю!
Возглас его сразу остудил мою горячность, словно меня обдало ледяным
ветром. Я ничего не ответил, но отвел покоившуюся на моем плече руку
Селима и, холодно отстранив его, молча поехал дальше. Он очень смутился и
тоже умолк, однако через минуту, обернувшись ко мне, спросил:
- Ты сердишься на меня?
- Не будь ребенком.
- Может быть, ты ревнуешь?
Я остановил коня.
- Спокойной ночи, Селим!
Видно, он еще не хотел прощаться, но машинально пожал мне руку. Потом
открыл рот, как бы желая что-то сказать, тогда я быстро повернул коня и
поскакал домой.
- Спокойной ночи! - крикнул Селим.
С минуту еще он стоял на месте, потом медленно двинулся дальше.
Придержав коня, я поехал шагом. Была прекрасная, тихая и теплая ночь;
покрытые росой луга казались разлившимися озерками; с лугов доносились
скрипучие голоса коростелей, а где-то далеко, в камышах, ухала выпь. Я
поднял глаза к звездным просторам; мне хотелось молиться и плакать.
Вдруг я услышал позади конский топот. Я оглянулся: это был Селим.
Подскакав, он поравнялся со мной и, преградив дорогу, взволнованно
заговорил:
- Генрик! Я вернулся, потому что с тобой что-то случилось. Сначала я
подумал: <Сердится, ну и пусть сердится>. А потом мне так стало жалко
тебя. Я и не выдержал. Скажи, что с тобой? Может, я слишком много
разговаривал с Ганей? Может, ты влюблен в нее, Генрик?
Слезы сдавили мне горло, и я не мог вымолвить ни слова. Ах, если б я
последовал первому порыву, бросился в объятия Селима и на его честной
груди поплакал и признался во всем! Но я говорил уже, что всю жизнь, когда
доходило до откровенных излияний и я должен был открыть свое сердце,
какая-то неодолимая гордость останавливала меня, сердце мое леденело и
слова замирали на устах. Сколько счастья в моей жизни загубила эта
гордость, сколько раз я в ней раскаивался потом! И все же в первую минуту
я был неспособен ей противиться.
Селим сказал: <Мне стало тебя жалко>. Значит, он смотрит на меня с
состраданием, а этого уже было достаточно, чтобы заставить меня
замкнуться.
И я молчал, а он поднял на меня свои ангельские глаза, и в голосе его
слышались мольба и сокрушение, когда он говорил:
- Генрик! Может быть, ты в нее влюблен? Видишь ли, она мне нравится,
но и только. Хочешь, я больше не обмолвлюсь с ней ни одним словечком?
Скажи, может быть, ты действительно влюблен в нее? Что ты имеешь против
меня?
- Я не влюблен и ничего не имею против тебя. Просто мне нездоровится.
Я упал с лошади, расшибся. И вовсе я не влюблен, а просто упал с лошади.
Спокойной ночи, Селим!

- Генрик! Генрик!
- Повторяю тебе: я упал с лошади.
Мы снова расстались. Селим поцеловал меня на прощание и уехал,
несколько успокоившись, потому что казалось вполне правдоподобным, что на
меня так подействовало падение. Я остался один в глубокой тоске, от
которой сжималось сердце и к горлу подступали слезы, меня растрогала
доброта Селима, злило мое упорство, и в душе я проклинал себя за то, что
оттолкнул его. Пришпорив коня, я пустился вскачь и через минуту очутился
возле дома.
Окна гостиной были освещены, и из них доносились звуки рояля. Я отдал
коня Франеку и вошел в комнату. Это Ганя подбирала какую-то пьесу, которой
я не знал; играла она, фальшивя мелодию, с самоуверенностью дилетантки,
так как лишь недавно начала учиться. Но и этого было вполне достаточно,
чтобы привести в восторг мою гораздо более влюбленную, нежели музыкальную,
душу. Когда я вошел, она мне улыбнулась, продолжая играть, а я бросился в
кресло, стоявшее против рояля, и стал на нее смотреть. Поверх пюпитра я
видел ее спокойный, ясный лоб и правильно очерченные брови. Веки ее были
опущены, потому что она смотрела на пальцы. Поиграв еще немного, она
задумалась, а затем, подняв на меня глаза, заговорила как-то особенно
ласково и мягко:
- Пан Генрик!
- Что, Ганя?
- Я хотела вас о чем-то спросить... Ага! Вы пригласили на завтра пана
Селима?
- Нет. Отец хочет, чтобы мы завтра поехали в Устжицу, от матери
пришел пакет для пани Устжицкой.
Ганя умолкла и взяла несколько тихих аккордов, но, видимо, она это
делала машинально, думая о чем-то другом; через минуту она снова подняла
на меня глаза:
- Пан Генрик!
- Что, Ганя?
- Я хотела вас о чем-то спросить... Ага! Что, очень красива эта Юзя
из Варшавы?
О!.. Это уж было слишком! У меня сердце сжалось от горечи и гнева. Я
быстро подошел к роялю и трясущимися губами ответил:
- Не красивее тебя. Не беспокойся! Можешь смело испытывать свои чары
на Селиме.
Ганя поднялась с табурета, и горячий румянец обиды залил ее щеки.
- Что вы говорите, пан Генрик?
- То, что ты думаешь.
Бросив эту фразу, я схватил шляпу, поклонился и вышел из комнаты.

VII

Легко догадаться, как я провел ночь после всех огорчений этого дня.
Улегшись в постель, я прежде всего спросил себя, что случилось и почему я
весь день скандалил. Ответ был нетруден: ничего не случилось, то есть ни
Селима, ни Ганю я не мог упрекнуть ни в чем, чего нельзя было бы объяснить
учтивостью, одинаково для всех обязательной, или интересом друг к другу и
симпатией. Что Селим нравился Гане, а она ему, было более чем вероятно, но
какое же я имел право из-за этого выходить из себя и нарушать спокойствие
других? Следовательно, не они были виноваты, а я; эта мысль, казалось бы,
должна была меня успокоить, но произошло обратное. Сколько я ни объяснял
себе их взаимоотношения, сколько ни твердил, что на самом деле ничего не
случилось, сколько ни каялся, что несправедливо обидел обоих, я все же
чувствовал какую-то неясную тревогу, нависшую надо мной; и оттого, что
угроза эта была неясной, что ее нельзя было выразить в виде упрека Мирзе
или Гане, я ощущал ее с особенной остротой. Кроме того, мне представилось
еще одно: а именно, что, не имея права ни в чем их упрекать, я тем не
менее имел достаточные основания тревожиться. Все это были тонкости, почти
неуловимые, в которых мой неискушенный дотоле ум мучительно блуждал, как в
темном лабиринте. Я просто устал и был разбит, словно после долгого
странствия, а главное - еще одна мысль, самая нестерпимая, самая горькая,
снова и снова приходила мне в голову: что это я, именно я, своей ревностью
и неловкостью фатально толкаю их друг к другу. О, понять это я уже тогда
был способен, хотя и не имел никакого опыта. Такие вещи угадываются.
Больше того: я знал, что по этому ложному пути я буду идти и впредь - не
туда, куда я захочу, а куда толкнут меня чувство и случайные или
незначительные обстоятельства, которые, однако, подчас бывают важны и от
которых иногда зависит счастье. Что касается меня, то я был тогда очень
несчастен, и, хотя кому-нибудь эти огорчения могут показаться ничтожными,
я все-таки скажу, что тяжесть всякого горя определяется не тем, каково оно
само по себе, а тем, как его ощущаешь.
Но ведь ничего не случилось! Еще ничего не случилось! Лежа в постели,
я повторял эти слова до тех пор, пока мои мысли не начали понемногу
путаться, разбегаться и не впали в обычный сонный хаос. Их сменили разные
другие впечатления. Рассказы отца, персонажи и события этих рассказов
смешались с действительностью, с Селимом, Ганей и моей любовью. Возможно,
что меня слегка лихорадило, тем более что я расшибся. Фитиль догоревшей
свечи вдруг упал в подсвечник: в комнате стало темно; потом опять вырвался
голубой огонек, потом он стал меньше, еще меньше, наконец меркнущий свет
еще раз ярко вспыхнул и погас. Вероятно, было уже поздно; за окном,
закрытым ставнями, пели петухи; я забылся тяжелым, нездоровым сном, от
которого не скоро очнулся.

Наутро оказалось, что я проспал завтрак, а следовательно, и
возможность увидеть Ганю до обеда, так как до двух часов она занималась с
мадам д'Ив. Зато, хорошенько выспавшись, я приободрился и уже не так
мрачно смотрел на свет божий. <Я буду приветлив с Ганей и добротой искуплю
свою вчерашнюю брюзгливость>, - думал я. Между тем я не предусмотрел
одного обстоятельства - что Гане были не только неприятны мои слова, но
что они ее оскорбили. Когда Ганя вместе с мадам д'Ив спустилась к обеду, я
стремительно бросился к ней и сразу же, словно меня окатили водой,
отшатнулся, затаив свою сердечность, но уже не потому, что я этого хотел,
а потому, что меня оттолкнули. Ганя поздоровалась со мной очень вежливо,
но так холодно, что у меня полностью пропала охота к сердечным излияниям.
Потом она села подле мадам д'Ив и в течение всего обеда, казалось, уже не
замечала больше моего существования. Должен признаться, что в эту минуту
мое существование представлялось мне таким плачевным и ничтожным, что если
бы мне кто-нибудь дал за него три гроша, я бы сказал, что оно и того не
стоит. Но что же мне было делать? Во мне снова проснулся дух противоречия,
и я решил отплатить Гане той же монетой. Странная роль в отношении особы,
которую любишь больше всего на свете. Поистине я мог сказать: <Хулят тебя
уста, хоть сердце плачет!> За обедом мы не разговаривали прямо, а только
при посредстве третьих лиц. Когда, например, Ганя хотела сказать, что к
вечеру будет дождь, она обращалась к мадам д'Ив, на что я отвечал - тоже
мадам д'Ив, а не Гане, - что дождя не будет. В том, как мы дулись друг на
друга и препирались, я даже находил какую-то возбуждающую прелесть. <Хотел
бы я знать, дорогая паненка, как мы будем разговаривать в Устжице, потому
что ехать вам туда придется>, - думал я. А в Устжице я нарочно задам ей
какой-нибудь вопрос при чужих, она не сможет не ответить, и таким образом
лед будет сломлен. Мне представлялась весьма многообещающей эта поездка в
Устжицу. Правда, с нами должна была ехать и мадам д'Ив, но это меня не
смущало. Пока же мне было гораздо важнее, чтобы никто за столом не заметил
нашей ссоры. <Если кто-нибудь заметит, - думал я, - и спросит, поссорились
ли мы, сразу все всплывет наружу и все откроется!> При одной мысли об этом
лицо мое вспыхивало румянцем и от страха сжималось сердце. Но вот
удивительно! Я заметил, что Ганя боится этого гораздо меньше, чем я; мало
того, она видит мои опасения и в душе посмеивается над ними. В свою
очередь, я почувствовал себя оскорбленным, но сейчас ничего не мог
сделать. Меня ждала Устжица, и я ухватился за эту мысль, как утопающий за
соломинку.
Но, видимо, Ганя тоже думала об этом, и после обеда, подавая отцу
черный кофе, она поцеловала ему руку и спросила:
- А можно мне не ехать в Устжицу?
<Ах! Какая негодница! Какая негодница эта любимая Ганя!> - воскликнул
я про себя.
Однако отец, который был немного туг на ухо, не расслышал сразу и,
поцеловав девочку в лоб, переспросил:
- Ты что хочешь, красотка?
- Я к вам с просьбой.
- Какой?
- Можно мне не ехать в Устжицу?
- А почему, ты больна?
<Если она скажет, что больна, - подумал я снова, - все пропало, тем
более что отец в хорошем настроении>.
Но Ганя никогда не лгала, даже в пустяках, и, вместо того чтобы
свалить свое нежелание на головную боль, ответила:
- Нет, я здорова, но мне не хочется.
- Ну, в таком случае ты поедешь в Устжицу, потому что тебе нужно
поехать.
Ганя поклонилась и, не сказав ни слова, ушла. А я обрадовался от всей
души и, если б только это подобало, с великим удовольствием показал бы ей
нос. Тем не менее, когда мы с отцом остались наедине, я спросил, почему он
велел ей ехать.
- Я хочу, чтобы соседи привыкли видеть в ней нашу родственницу. Ганя
поедет в Устжицу как бы от имени твоей матери - понимаешь?
Я не только понял, но за эту мысль готов был расцеловать моего
славного отца.
Мы должны были выехать в пять часов. Тем временем Ганя и мадам д'Ив
одевались наверху, а я велел запрягать легкий экипаж на двоих, потому что
сам я намеревался ехать верхом. До Устжицы было полторы мили, погода
стояла прекрасная, и нас ожидала очень приятная прогулка. Когда Ганя
спустилась вниз, одетая, правда, в черное, но очень тщательно и даже
нарядно, потому что такова была воля отца, я не мог глаз от нее отвести.
Она была так хороша, что я сразу почувствовал, как у меня смягчается
сердце, а дух противоречия и притворная холодность улетают куда-то за
тридевять земель. Но моя королева прошла мимо меня поистине по-королевски,
не удостоив меня даже взглядом, хотя я тоже расфрантился как мог.
Мимоходом замечу, что она немножко дулась, потому что действительно не
хотела ехать, но не из желания досадить мне, а, как я впоследствии узнал,
по другой, вполне основательной причине.

Ровно в пять я вскочил на коня, мои дамы уселись в коляску, и мы
отправились. Ехал я со стороны Гани, стараясь всеми способами привлечь ее
внимание. Действительно, раз она взглянула на меня, когда мой конь встал
на дыбы; смерив меня спокойным взглядом с головы до ног, она едва ли даже
не улыбнулась, что сразу вселило в меня бодрость, но она тотчас же
повернулась к мадам д'Ив и принялась с ней разговаривать, так что я не мог
вмешаться.
Наконец мы приехали в Устжицу, где встретили Селима. Пани Устжицкую
мы не застали, были только хозяин дома, две гувернантки - француженка и
немка - и две барышни: старшая Леля, ровесница Гани, красивая и довольно
кокетливая по натуре шатенка, и младшая Марыня, еще дитя. Едва обменявшись
приветствиями, дамы пошли в сад отведать клубники, а меня и Селима увел
пан Устжицкий, пожелавший показать нам свое новое оружие и новых собак,
которых он за большие деньги выписал из Вроцлава для охоты на кабанов. Как
я упоминал уже, пан Устжицкий слыл самым страстным охотником во всей
округе и притом был весьма благороден, добродушен и столь же услужлив,
сколь богат. Но был у него один недостаток, из-за которого он казался мне
скучным; он постоянно смеялся и то и дело хлопал себя по животу, повторяя:
<Комедия, сударь мой, благодетель, как бишь его, а?> По этой причине его и
прозвали, <сосед-комедия> или <сосед - как бишь его>.
Итак, <сосед-комедия> повел нас на псарню, невзирая на то что нам,
быть может, во сто раз больше хотелось сопровождать барышень в сад.
Несколько времени мы терпеливо слушали его рассказы, наконец я вспомнил о
каком-то деле к мадам д'Ив, а Селим прямо сказал:
- Все это, сударь, прекрасно! Собаки очень хороши, но что нам делать,
если мы оба предпочитаем идти к паннам?
Пан Устжицкий хлопнул себя обеими руками по животу:
- Вот комедия, сударь мой, благодетель! Как бишь его, а? Ну, так
ступайте, и я пойду с вами!
Мы и пошли. Вскоре, однако, стало очевидно, что мне незачем было так
сильно этого желать. Ганя, державшаяся как-то в стороне от своих товарок,
по-прежнему не обращала на меня внимания и, может быть, нарочно затеяла
разговор с Селимом; я, впрочем, все равно должен был занимать панну Лелю.
О чем я разговаривал с панной Лелей, каким образом не наговорил
нелепостей, отвечая на ее приветливые расспросы, не знаю, потому что я все
время следил за Селимом и Ганей, ловя каждое их слово и подстерегая каждый
их взгляд и жест. Селим этого не замечал, но Ганя заметила и нарочно
понижала голос или кокетливо посматривала на своего спутника, который
давал себя увлечь этому потоку любезностей. <Погоди же, Ганя, - подумал я,
- ты мне делаешь назло, так и я буду делать тебе>. Придя к этому мудрому
решению, я обратился к своей спутнице. Забыл сказать, что панна Леля
питала ко мне особую симпатию и выказывала ее даже чересчур явно. Я начал
любезничать с ней, шутил и смеялся, хотя мне гораздо больше хотелось
плакать, чем смеяться, а Леля вся просияла и, впав в романтическое
настроение, устремила на меня свои влажные темно-синие глаза.
Ах, если бы она знала, как я ненавидел ее в эту минуту! Но я
настолько увлекся своей ролью, что даже совершил недостойный поступок. А
именно: когда панна Леля в разговоре сделала какое-то язвительное
замечание по поводу Селима и Гани, я, правда, в душе затрясся от гнева, но
не дал ей должной отповеди, а только глуповато ухмыльнулся и промолчал.
Таким образом мы прогуливались около часу, пока нас не позвали к чаю,
который подали в саду, под зеленым куполом свешивающихся ветвей плакучего
каштана. Лишь теперь я понял, что Ганя не только из-за меня не хотела
ехать в Устжицу и что у нее были другие, более серьезные основания.
А дело было такое: мадам д'Ив, происходившая из старинного
французского рода и к тому же более образованная, чем другие учительницы,
считала себя выше устжицкой француженки и особенно немки; в свою очередь,
они обе считали себя выше Гани, оттого что дед ее был просто слугой. Но
мадам д'Ив была хорошо воспитана и не давала им этого почувствовать, а они
ясно, до грубости, выказывали пренебрежение к Гане. Это были обычные бабьи
дрязги, проистекавшие из мелочного самолюбия, но я не мог допустить, чтоб
моя дорогая Ганюлька, стоившая во сто раз больше всей Устжицы, стала их
жертвой. Ганя сносила их наглость с тактом и кротостью, делающими честь ее
характеру, однако ей было очень горько. Когда пани Устжицкая бывала дома,
ничего подобного никогда не имело места, но на этот раз обе гувернантки
воспользовались удобным случаем. Как только Селим сел подле Гани, начались
перешептывания и колкости, в которых не преминула принять участие и панна
Леля, завидовавшая красоте Гани. Несколько раз я давал им резкий отпор,
пожалуй, даже слишком резкий, но вскоре меня, помимо моей воли, заменил
Селим. Я видел, как молния гнева метнулась по его бровям, но он тотчас
опомнился и, уже не горячась, окинул гувернанток насмешливым взглядом.
Остроумный, находчивый и язвительный, как мало кто в его возрасте, он
очень скоро так прижал их к стене, что они не знали, куда деваться.
Помогли Селиму и мадам д'Ив своим авторитетом, и я; впрочем, я бы с
большей охотой просто поколотил обеих чужестранок. Панна Леля, боясь меня
оттолкнуть, тоже перешла на нашу сторону и, хотя неискренне, стала
выказывать Гане удвоенную любезность. Словом, мы победили полностью, но, к
моему несчастью и великому огорчению, главная заслуга и на этот раз
принадлежала Селиму. Ганя, при всем своем такте, едва сдерживала готовые
брызнуть слезы, а на Селима смотрела теперь как на своего спасителя - с
благодарностью и благоговением. Когда мы встали из-за стола и снова вышли
прогуляться по саду, я услыхал, как Ганя, обернувшись к Селиму,
проговорила вполголоса:
- Пан Селим! Я вам так...

Она вдруг замолкла, боясь расплакаться, но не могла совладать с
охватившим ее волнением.
- Панна Ганна, не будем говорить об этом. Пожалуйста, не обращайте на
них внимания и... пожалуйста, не огорчайтесь.
- Вы сами видите, как мне трудно говорить об этом, но я хотела вас
поблагодарить.
- За что же? Панна Ганна!

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.