Жанр: Драма
Фитиль для керосинки
...же надо прожить. Прожить
достойно и не уронить ею, не осквернить всей своей предыдущей жизни, если ты
этой жизнью хоть немного дорожишь, и тебе не все равно, какая память на
земле о тебе останется и на какой срок...
На этом месте своих раздумий Дора остановилась, отошла от окна и стала
натягивать валенки... в подъеме любая обувь была ей тесна... это еще с
молодости... она очень гордилась, что у нее такой "балеринский подъем", как
объяснил ей один ее знакомый... знакомый...
Она натянула, наконец, серые мягкие, подшитые резиной деревенские валенки,
накинула свой овчиный тулупчик, еще эвакуационного времени и вышла на
крыльцо. Двор поднялся, наверное, на полметра. Все яблони стояли в снежных
воронках, а стволы их чернели ярче на таком белом ослепительном фоне... и
пахло... пахло, как ничто другое на свете, — свежим снегом...
Дора вытащила из-за выпустившей ее двери легкую белую лопату с короткой
ручкой, и, не надевая ничего на руки, стала прежде всего чистить
ступеньки... работала она легко, спокойно, даже сосредоточенно. Так обычно
работают хорошие мастеровые — они не торопятся, не суетятся, но дело
продвигается споро, и не приходится ничего потом дотягивать, подправлять и
переиначивать...
Если он не сообщил, значит, не мог... он же знает, как я волнуюсь. .. ну,
телеграмму бы прислал или попросил кого-то заехать при случае... тут же у
него много друзей было...некоторые из них выбились в люди.... в какие Люди?
Он тоже выбился... они все выбились... как ее Гершель... лучше бы жил
незаметно... а как жить незаметно?...
Теперь она уже спустилась с крыльца и принялась за дорожки. Сначала она
направилась в сторону калитки, огибая дом. Один бросок налево — другой
направо... и снова — налево, и снова — направо... снег не прекращался. Она
стряхнула платок и подоткнула поплотнее на шее. Руки стали мокрыми, потому
что снег таял на них, но пальцы плохо слушались ее уже давно... это еще до
войны началось от тяжелой работы, а потом уж и годы подошли... указательный
искривился и пригнулся в сторону среднего, да так и стремился все время на
него вскарабкаться, а потому и черенок лопаты приходилось сжимать сильнее,
чтобы не проскальзывал. От этого чрезмерного сжатия рука уставала больше...
Дора снова чуть наклонилась вперед и пошла: налево — направо, бросок,
бросок, бросок... она добралась до калитки... прислонила к ней лопату и
оглянулась — ничего, ровно... только сыплет сильно, и надо на обратном пути
просто вести перед собой лопату, тогда с двух сторон от нее образуются
ровные снежные валики...
— Дора Исаковна, — окликнули ее с улицы. Она обернулась и откинула щеколду,
потому что неудобно здороваться с соседом через штакетник...
— Надо же, какой сегодня снег! — Сказала она вместо приветствия — и это
вполне прозвучало: "Как я рада вас видеть!" — Может быть из-за ее певучего
не по годам голоса...
— Вам не надо этого делать...
— Кидать снег? — Удивилась Дора.
— Да. Кидать снег...
— А что такое?... он же падает... значит, надо чистить...
— Я же не говорю не надо чистить... но не вам... это тяжело...
— Эйх мир а пурец!49 — Пропела Дора. — Кто это будет делать? Пушкин?
— Почему Пушкин! — Мужчина шагнул в калитку, прикоснулся рукой к ушанке,
минуя Дору, не останавливаясь, прихватил лопату и направился по расчищенному
к дому. Около угла он остановился, прикинул взглядом направление и начал
расчищать в сторону колодца. Он работал совсем по-другому: упирался в торец
лопаты двумя руками, а на них налегал животом и шел, как бульдозер, вперед.
Дора остановилась теперь на развилке.
— Конечно, у вас лучше получается... вы же мужчина...
— Богатый опыт... комендант в лагере очень любил чистые ровные дорожки, а
снег там сыпал восемь месяцев в году... и я чистил...
— Вы один?
— Нет. Но на мое счастье, он заметил однажды, как у меня получается, и
каждое утро ставил на расчистку...
— Ничего себе счастье...
— Это, действительно, было счастье! Вы не понимаете! — Он разогнулся и
оперся о лопату. — Иногда снег переставал, но меня боялись забирать — вдруг
опять повалит, а дорожка не расчищена, и тогда майор озвереет, а когда он
злой, лучше не попадаться...
— И что?
— Так я мог передохнуть, — это же курорт просто! На свежем воздухе... и еще
иногда он мне что-нибудь подбрасывал... зазывал в свой хлев и просил
почитать стихи... а потом или пайку выдаст или нальет...
— Хороший человек был... а за ер аф им!50
— Да... — сомнительно протянул мужчина...
— Я понимаю... — откликнулась Дора... — это тот еще хороший... но сейчас вы
уже заработали свою рюмку и свою пайку... хватит... генуг!.. он все равно
сыплет, будто с цепи сорвался... пошли в дом.... и что вы ему читали?
— Я?.. когда что? — разве угадаешь, какое у него настроение... можно было и
в карцер угодить....
— За стихи?
— А как же! А за что Пушкина царь сослал? А за что Мандельштама... — он
осекся и замолчал...
— Он что не знал, что вы врач?
— Знал, конечно... но я же по статье шел...
— По статье. Мы все по статье и шли, и стояли, и жили... а за ер аф зей...
— Ну!.. "вредительство"... наверное, боялся... я бы тоже боялся иметь дело с
таким человеком, как у меня в деле было... — Они вошли в дом, и стало
понятно, что он здесь не редкий гость...
— Раздевайтесь! — Пригласила Дора, и когда они уселись с двух сторон
круглого, застеленного льняной скатертью стола, положив на нее руки,
сказала: — Сейчас отдышусь и поставлю чай... Рома молчит... со своим
"полем"... — продолжила она... там тоже сейчас снег... и он не любит чистить
дорожки....
— Плохие вести приходят быстро... не волнуйтесь, пусть лучше молчит...
— Я думала, кого спросить, но мне-то лучше молчать... и вы никогда не
лечили? .. простите, если я слишком болтлива... но за день тут так
намолчишься...
— Почему? Если бы мне было неприятно...
— Вы бы не чистили мне снег! — Продолжила за него Дора
— Да!
— Это вы так за мной ухаживаете?
— Да!
— Ай-ай-ай! Вам надо жениться!
— Да...-- он потупился и помедлил... — Он все знал... когда у его сестры
случился аппендицит... он меня вытащил ночью с нар... там на весь огромный
лагерь только фельдшер остался... врача перевели в другое место, а нового не
прислали... этот Егор Терентьич говорит мне: "У нее аппендицит, доктор!" --
Потихоньку так, чтобы майор не слышал. Грамотный был человек, но не
хирург... — везти нет смысла — не довезешь, и минус сорок... вдруг машина
встанет — конец... и майор меня в комнату, в другую вывел, закрыл дверь и
говорит: "Учти — она умрет, и ты в тот же миг, понял? Я тебя спишу просто.
Деревом придавило во время работы на лесосеке. Понял? Вот!" Вынул наган и в
лицо мне. И все... а я уже почти три года без практики, и руки от лопаты
гибкость потеряли... а медикаменты?... но хорошо этот Егор был... он мне,
пока я руки мыл говорит: "Учти! Это не сестра его, а зазноба... а жену он
для прикрытия держит и живет с ними с обоими... он если что — шлепнет тебя
без промаха..." А я ему говорю: "Что ж ты меня перед операцией нервируешь,
мог бы и после сказать!" А он мне отвечает: "Это тебе, чтобы лучше осознавал
и старался". Я бы и так старался...
Она смотрела на него и думала о своем. О Роме, который уехал, как у них
называется, "в поле", о муже, Гершеле Мовшовиче, а по-новому — Григории
Моисеевиче, которого схоронила семь лет назад... он все болел, болел после
"своего" лагеря... об Семене Ильиче, сидящем напротив, и все они как-то
перемешивались, соединялись, разделялись опять, и получался какой-то средний
не то Гершель Ильич, не то Моисей Семенович... и они непрерывно кидали снег
и чистили дорожки...
— Я утомил уже вас... я пойду...
— Нет, — спокойно возразила Дора, и было ясно, что она, несмотря на свою
задумчивость, все слышала. — Нет. Я просто думаю, сколько надо снега, чтобы
это все засыпать...
— Вы мудрая женщина, Дора... — он впервые назвал ее без отчества... и я был
бы счастлив...
— Ах, Семен Ильич, Семен Ильич... зачем Вам старуха со средним образованием,
которая Пушкина последний раз читала только в гимназии...у которой взрослые
дети, больное сердце и скрюченные жизнью руки... вам нужна женщина помоложе,
которая еще не забыла, что она женщина... которая еще...
— Не надо... перебил ее Семен Ильич...-- вы всего то лет на пять старше меня
по паспорту, а если мои одиннадцать там, которые идут год за два, сложить с
моими здесь, то получится, что я старше вас на пятнадцать! И вы, такая
красавица, еще можете всерьез воспринимать мои сумасшедшие мысли — так
спасибо вам за это!..
В четверг снегопад прекратился. Даже под пасмурным небом в свете
предвечернего дня дорожки, расчищенные Дорой, а потом присыпанные снегом,
выделялись на приподнявшемся еще на вершок дворе, но на них не виднелось ни
одного следа, даже вчерашнего, припорошенного, со сглаженными и размытыми
краями.
Семен прошел мимо ее дома, но потом именно это его и остановило. Он
задумался невольно, чтобы сформулировать, что именно: значит, она вчера не
выходила из дома?
Нехорошие мысли побежали в голове, как живая строчка. Он просунул руку в
калитку, откинул щеколду и пошел к крыльцу. На стук никто не отозвался. Он
толкнул дверь — заперта. Спустился с крыльца, снова вернулся на дорожку,
ведущую к калитке, и попытался заглянуть в окно — там не мелькнуло ни тени.
Тогда он поднялся на крыльцо, приподнял коврик, думая обнаружить ключ, но
напрасно. "Где еще?" — Соображал он. "Если все в порядке с ней, ключ должен
быть на месте... но где..." Он привстал на цыпочки, запустил пальцы за
верхнюю облицовку двери и обнаружил там холодную металлическую пластинку...
В комнате было сумеречно и прохладно — печка уже остыла. Никаких следов
тревоги и спешки... "Слава Богу" — подумал он. На столе, за которым они
сидели, на скатерти лежала газета, очки, стояла вазочка без цветов, и к ней
была прислонена сложенная вдвое тетрадная страница. Он скользнул по ней
взглядом, потом вернулся и, сам не понимая почему, взял в руки...
Вообще то говоря, у него не было привычки лезть в чужие дела и читать чужие
бумаги — дважды мелькнувшее в мыслях это слово тоже остановило его и вернуло
обратно к себе — "чужие"... он словно знал, что надо делать — сел на стул,
облокотился на край стола и развернул листок.
Прямо из левого верхнего угла красивым уверенным почерком без всякого
обращения она писала ему — он это понял, нет — почувствовал сразу...
"Я знаю — вы будете волноваться... — она не хотела упоминать мое имя, если
кто-нибудь другой придет раньше... — ему стало так жарко, что он распахнул
пальто... буквы побежали быстро-быстро... он читал машинально, не понимая,
что там написано, но, главное, — это ему.... дочитал почти до конца и снова
вернулся: "Я знаю — вы будете волноваться..." но снова ничего не получалось
— он не мог уловить даже отдаленно смысл написанного... тогда он вскочил,
сделал несколько шагов... остановился, аккуратно сложил листок и спрятал во
внутренний карман... быстро вышел на крыльцо, на улицу, прошел с десяток
метров, снова остановился и стал читать... " ... я очень беспокоюсь за сына,
за все его испытания и решила поехать в город, чтобы хоть что-нибудь
узнать... когда вернусь, не знаю..."
Он не стал дочитывать до конца — потом! Резко развернулся и опять направился
к ее дому, уже привычно достал ключ из-за верхней облицовки, вытащил лопату
и спустился с крыльца.
Он работал неспешно, ловко, профессионально: валики вдоль тропинки можно
было проверять лекаллом — они будто были заранее приготовлены, а потом
разложены вдоль прихортливо извивающейся дорожки. Когда тропинка к колодцу
была готова, а сам он почищен вокруг, и с крышки были сброшены наросшие за
три дня сугробы, он вернулся к развилке. Теперь Семен Ильич стал особо
тщательно, виртуозно выкладывать стороны дорожки к калитке снежным пухом, а
саму ее драить до черноты плиток, которыми она была уложена. Он делал это
как бы намеренно медленно, и, если бы кому-нибудь удалось вторгнуться в
тайное тайных его мыслей, он бы обнаружил, что Семен Ильич — прагматик из
прагматиков, сам не зная почему, совершенно уверен в бессмысленном и
невозможном: как только он дочистит дорожку до калитки и распахнет ее, чтобы
почистить вход снаружи, — Дора вернется. Этот темп задал ему кто-то
неведомый, но он точно знал, что так будет — это совершенно необходимо ему,
если на свете осталась хоть капля справедливости, и неотвратимо.
Часом позже так оно и случилось.
ОБЫЧНАЯ ИСТОРИЯ
Ему было пятьдест три, двое детей, внук и внучка от разных дочерей, ей --
тридцать, тоже двое детей от разных мужей, которых к данному моменту не
было. Он тоже был одинокий, когда они случайно, если не считать судьбы,
встретились по служебным делам на конференции, познакомились и разъехались
по домам. Но ее фамилия не давала ему покоя — он никак не мог припомнить,
откуда она у него в памяти и почему хранится. Он промучился несколько дней,
ничего не решил и, чтобы избавиться от навязчивой идеи, позвонил ей
спросить, чем знаменит ее род, что так втемяшился в его память.
Она сначала никак не могла понять, в чем дело, потом затруднилась ответить и
сказала, что если уж его это так интересует и он три ночи не спит, пусть
приезжает, посмотрит альбомы, может быть, мелькнет знакомое лицо.
Он поехал. Без всякой задней мысли. Действительно, стал рассматривать
альбомы и обнаружил знакомое лицо — сказочные дороги, — а следом вспомнил,
что его отец сидел одновременно с этим человеком, оказавшимся ее дедом, да и
по их возрасту все сходилось. Отец изредка ездил на встречи со своими
выжившими солагерниками. Оттуда и фамилия осталась в его памяти еще с
детства.
С этой встречи и выяснения почти родственных связей начался их бурный роман
на глазах четверых детей и двух внуков, принявших все происходящее очень
неодобрительно с обоих сторон. Это еще больше сблизило, кинувшихся навстречу
друг другу людей, и сплотило.
В первую ночь он сказал ей, что дождался, наконец, своей женщины, и теперь,
умирая, будет уверен, что ничего не пропустил в жизни. Она тоже не осталась
в долгу и совершенно искренне поведала ему, что не предполагала, что может
быть так хорошо, хотя у нее есть кое- какой опыт. Они жили, замечая только
друг друга, и ничто им не мешало: ни дети и внуки, ни разница в возрасте, на
которую он сначала сетовал, ни бытовые неудобства, — все оказалось
переплавленным в их огне, и единственное, чего они боялись, будучи
искушенными в жизни, — зависти. Боялись суеверно и молчали, чтобы не
сглазили их счастье.
Но страсть всегда качает на волне. Вверх — уткнулся макушкой в очередной
потолок — снова на место, а вот, когда потянуло вниз — бывает, что не от
чего оттолкнуться в глубине и впору захлебнуться собственным счастьем, что
случается банально часто.
— Что, все евреи такие темпераментные? — спросила она его через несколько
ночей.
— У тебя еще будет время и возможность проверить. Набирайся опыта. — Но
однажды она уронила нечаянно:
— Господи, ну, каждый раз одно и то же! Ты же умный — придумай что-нибудь! --
Он придумал: уехал на следующий день в командировку и решил к ней не
возвращаться. Она поняла, что ломает себе жизнь, душу, быт и стала искать
его через общих знакомых, сослуживцев, газету, в которой он сотрудничал.
Тщетно. Он был из тех, кто сначала думает, а потом — решает.
Он объявился сам, но даже не позвонил ей, а зашел за некоторыми бумагами и
застал ее дома. Они ничего не сказали друг другу — не успели, такие
размолвки и разлуки только разжигают страсть. Клясться они тоже не стали, но
каждый, не сговариваясь, одновременно подумал, что такая глупость — потерять
столько счастливых часов, которые можно было провести вместе.
— Я хочу тебе сделать подарок, — сказала она однажды в темноте.
— Сына или дочь?
— Нет. .. — она вытянула из-под подушки две перевязанные шпагатом общих
тетради, очевидно, очень старые, потому что коричневые коленкоровые в мелкий
рубчик обложки затвердели и края отгибались вверх, как у засохшего сыра.
— Что? — Спросил он, ощупывая тетради в темноте.
— Дедушка писал последние месяцы своей жизни. У него была потрясающая
память, и он решил сохранить для людей свои страдания. Как он говорил...
— Что же ты столько времени молчала.
— Я и сейчас, — она зашептала еле слышно, — отдаю тебе в темноте, чтобы он
не увидел. Он велел отдать их моим внукам, когда они закончат институт. Он
верил, что тогда уже люди будут жить по справедливым законам.
— Что же ты нарушаешь его завет?
— Очень долго ждать. Я хочу, чтобы ты знал об этом раньше.
— Намекаешь на возраст — я же тебе говорил, что это неизбежно случится.
— Случилось то, что я не могу не показать тебе это. Вот моя единственная
тайна. Во все остальные глубины, ты уже давно забрался,-- и она счастливо
засмеялась.
Только через неделю после тягостного чтения неустойчивого, непонятного
почерка с массой сокращений, намеков на само собой разумеющееся для автора и
непонятное другим через столько лет, он смог оценить, какую тяжелую ношу ему
предстояло теперь нести. Он думал, что и она хорошо не представляла себе,
что ему подарила...
— Знаешь, что надо сделать с этим? — спросил он ее тоже ночью, почему-то все
серьезные разговоры они затевали только по ночам .
— Тебе не понравилось? — Огорчилась она — Не интересно?
— Ты что, в самом деле... или прикидываешься дурочкой.
— Тебе лишь бы получить свое, — Обиделась она, сразу применяя запрещенный
прием.
— Конечно, что тебе может возразить оппонент, если ты ему в трудную минуту
врежешь: А вы хромой! А?
— Зачем ты ?
— Это надо спрятать так, чтобы не нашли и не украли.
— Кто?
— Не будь дурой — это веский аргумент! Но перед этим надо скопировать и
лучше не в одном экземпляре...
— Ничего не понимаю!
— Это потому, что ты не жила в то время, когда такое никто никому не
показывал и не рассказывал.
— Да.
— Так не гордись — эти времена не кончились
— Ты просто слишком напуган!
— А мне кажется, что ты просто дура!.. — Ссора, как всегда перешла в другую
сферу, где слова жестоко болезненны, а примиряющие аргументы безмолвно
категоричны.
На следующий день он притащил домой пишущую машинку, стопы бумаги и копирки.
Она поинтересовалась, зачем ему еще машинка — одной мало? И он вполне
резонно ответил ей: "Другой шрифт. И ничейная" — Так, постранично меняя
шрифты на бумаге, начал он гигантскую изнурительную и сладостную работу.
То, что произошло с нашим народом, на совести всех людей, и корни злобы
проросли все слои, классы, вершины и впадины. Этот грех невозможно ни
искупить, ни простить, ни скрыть ложью или благополучием, и каждому ясно:
все беды второй половины века оттого, что люди, все люди, допустили этот
грех и участвовали в нем. Такое поле зла нечем аннигилировать.
— Ты не преувеличиваешь? — С тревогой и тоской спращивала она.
— Преувеличиваю? — Я жалею тебя и не говорю всего, что мне открылось. Но еще
одно: теперь каждому понятно, что это избранный Б-гом народ. Только поэтому
Яхве послал ему такие испытания в доказательство верности ему. Он был
уверен, что мы выстоим! Только мы. Ты понимаешь? Понимаешь? Нам кричали: у
нас нет родины, мы космополиты, мы предатели, нам нечего терять!... мы
потеряли столько, что ни один народ бы не выстоял. Но ОН верил в нас и был с
нами. Поэтому теперь мы должны быть с ним! Мы выстояли и не потеряли самого
главного, с чего вообще все начинается в мире... — она прислонялась к нему
щекой, потом, когда глаза просыхали, смотрела на него и шептала: "Боже,
какой бы ты ни был, Боже, спасибо тебе, что я не прошла мимо такой боли и
поняла, что всегда есть высота выше и глубина глубже, но никогда не
сравнить, что больнее... но... зачем ты это сделал, если это правда? Разве
любимых так испытывают?
— Ты — гойка, и поэтому не поймешь. Вы, гои, говорите только с сыном его...
да и то... в оправданье безверья... поэтому вы так украшаете храмы, чтобы
заслонить правду... — и она ничего не говорила, потому что чувствовала, что
все ее доводы — только слова... может быть, слышанные где-то.
Когда через несколько месяцев его труд превратился в стопы листов, он вдруг
стал заядлым собирателем марок, открыток, конвертов. В его речи стали
попадаться незнакомые слова, все деньги уходили на непонятное увлечение. И
разными путями люди, отъезжавшие навсегда с этой земли, с уговорами и
мольбами получали от него по одному обычному почтовому конверту с одим
листочком внутри. Если кому и взбредало в голову: не антисоветскую ли
пропаганду подсунули ему, чтобы в последний миг скомпрометировать, ничего
подозрительного из печатных строк не выходило... то про лесоповал, то про
какие-то прививки, то вообще описывается мирный милиционер, наверное, это
тыл во время войны... короче говоря, "Почему не взять, если просит человек?
— Ни марку не клеить, ни звонить никому — пересечь границу — так все равно
ее пересекать, что с конвертом, что без, а там просто бросить в ящик. Дела!
Кто это видит, что это значит. Бросил — и свободен! Так в одном месте и в
другом, и в третьем сложились одинаковые книги. И если в одной не хватало
страниц, то их пересылали из другого места...
Говорят, ко всему можно привыкнуть, даже к боли — это неправда... ни к
радости, ни к боли... но когда приоткрылись ворота, он пришел к ней и
сказал:
— Давай уедем... распишемся и уедем...
— Зачем? — спросила она. — Здесь — родина, а там мы чужие. Чужой язык. Чужая
земля. Чужая вера...
— Вера?.. — ночи уже давно перестали быть острыми и короткими. И он сказал:
— Тогда я один. Прости. Дети не в счет. Я один... и она стала умирать. Вдруг
почувствовала бессилие ходить по земле. Врачи сначала ничего не находили, а
потом сказали, что это бывает редко, а потому и лечить не умеют... так,
только облегчают долю... и тут он понял, что никуда не уедет и вообще не
знает, чего теперь стоит день, и что он будет стоить там.
— Нет! — Сказал он. — Так не бывает. Ты не умрешь.
— Знаешь, о чем я думаю? — Ответила она, — Как хорошо, что я вовремя отдала
тебе дедушкины дневники... теперь эта книга придет сюда... значит...
— Нет, ответил он... ты только потерпи немного. Потерпи, я прошу тебя!
Теперь эти конверты со страницами, вложенные в новые конверты, пошли
обратно. Он достал тоненькие кнопки-иголки с разноцветными пластмас совыми
головками и стал прикалывать конверты на стены, и те покрылись чешуйками,
как броневыми пластинами. Этот непробиваемый панцирь нечеловеческих
страданий должен был стать непреодолимой преградой для той, что должна была
прийти за ней. Разноцветные головки кнопок торчали из стен в тех самых
метах, где боль была непереносимой — это была карта борьбы, и каждая цветная
точка-флажок вечного сражения и испытания духа. Потом конверты стали
ложиться всюду в ее комнате: на тумбочку возде кровати, на комод старой
работы и ценный только тем, что это ее комод, на журнальный столик и
подоконник, на полку с книгами и саму кровать, в которой она проводила
теперь большую часть времени... они стали принадлежностью и наполнением дня,
пространства и существования.
— Уезжай! Не смотри на меня, — просила она, — да еще в этой комнате. Я не
хочу. Я хочу, чтобы, когда ты будешь с другой женщиной, помнил меня. Уходи.
Почему не сделаешь то, что я прошу? Ведь приговоренный имеет право на
последнее желание!
— Ты обманываешь меня!
— Я?.. С тех пор, как ты появился, я не видела ни одного мужчины — они все
потеряли пол!
— Нет. Никто не видел приговора. Ты слышишь? Никто не видел. Я не верю.
Часами она рассматривала эти конверты с марками и вложенные в них другие,
свои привычные почтовые значки с крошечными гербами, серпами и молотами по
три копейки... она научилась так отделять их от бумаги, что оставались
целыми все зубчики, и тревожный и неожиданный удар штемпеля вываливал ся из
разорванного кружочка...
Так прошел месяц. Дети перестали с ним разговаривать, поняв, что он
остается. Ее дети стали обращаться к нему с просьбами, видя бескорыстие,
недоступное их пониманию... и она... однажды перед его приходом спустила
ноги с кровати и по стенке потянулась в ванную — привести себя в порядок.
— Не смей, не смей! — бросился он к ней с криком, — Это плохой признак!
— Плохой признак? Дурачок! — Рассмеялась она. Рассмеялась! — Мне не страшен
теперь никакой признак!
— Ложись! — И она направилась к постели, переступая разложенные даже на полу
конверты.
Через два месяца самый главный профессор, подписавший приговор, признался,
что это пртив всех правил, чтобы такой больной не умер! А приборы... что ж
приборы, если у них не хватает чувствительности... может, болезнь и
осталась, но спряталась до поры.
— Нет! — сказал он. — Никуда она не спряталась. От этого спрятаться нельзя --
и он показал пачку писем, аккуратно перевязанных пеньковым шпагатом. — Это
само по себе теперь тоже книга, потому что мы народ книги, и против этого
устоять ничто не может. . .
Когда ее не стало, он прикрепил к стене последний, не тронутый пером
конверт, и вложил в него листок с ее последними словами: "Твой Б-г прав.
Теперь он испытывает тебя... мной... но за что?.."
И этот вопрос мучает его до сего часа.
И нет ответа.
ФЕЙС АП
В духоте безмолвного июльского полдня надвигалась гроза. Блюма Моисеевна,
сутулая, плотная старуха с красивой головой, переваливаясь на кривых ногах,
спустилась с крыльца и стала собирать лежавшее на траве белье. Потом она
зашла в дом разложила рубашки, полотенца, наволочки, салфетки на стулья,
спинку дивана, кровать и стала задергивать занавески на окнах.
— Зачем это, ба? И так темно!
— А! — Пожала левым плечом Блюма Моисеевна. Она всегда так делала, когда
была возмущена тем, что не понимают самых простых житейских вещей. — А! --
Развела она руками и продолжала начатое. Она ужасно боялась шаровых молний с
тех пор, как однажды в эв
...Закладка в соц.сетях