Жанр: Драма
Дети Арбата 1-3.
... и
журналы, где публиковались статьи Вадима, но о его успехе наверняка был
наслышан хотя бы от той же Фени, которая поступила к ним по рекомендации
Сергея Алексеевича: то ли они были из одной деревни, то ли он назвал ее
своей родственницей.
По дружбе Вадим сообщал ему разные политические новости, комментировал
газетные сообщения. Тешил самолюбие, хотелось выглядеть лицом
значительным, приближенным к высшим сферам.
Сергей Алексеевич многозначительно поднимал брови и все услышанное
заключал одной добродушной фразой: "Без Льва Давыдовича не обошлось", -
произносил эту фразу про Троцкого так, как когда-то произносили слова;
"Англичанка гадит..."
Выслушав анекдот, Сергей Алексеевич вежливо улыбнулся и сказал свое
обычное: "Без Льва Давыдовича не обошлось", - мол, это Троцкий надоумил
Радека так ехидно ответить Сталину.
Неужели Сергей Алексеевич донес? Близкий человек, можно сказать, друг
семьи, знает отца уже лет двадцать и покойную маму знал, и его, Вадима,
знает чуть ли не с пеленок, и Феня - его родственница. А может, он
профессиональный стукач, место удобное, через его руки проходят десятки,
сотни людей, и все рады почесать языки. Свою дежурную фразу "Без Льва
Давыдовича не обошлось" он произносит с двусмысленной улыбочкой и
вставляет ее не только в разговоры с Вадимом, всем ее говорит, значит, все
должны знать и знают, что под Львом Давыдовичем он имеет в виду Троцкого.
Не вызывает ли он таким образом нарочно всех на разговор о Троцком?..
Вадим вспомнил вдруг рассказ Фени о том, как они в деревне спасались от
хлебозаготовок. "Нас семеро у родителей было, - рассказывала Феня, - чем
кормить? Зерно подчистую отбирали, все облазиют, каждый уголок заметут.
Мать-покойница придумала - матрасы мы заместо соломы зерном набивали, спим
на них, жестко спать, колется зерно-то. Зато хоть с малым, но хлебушком
были, пекли тайком, чтобы соседи не доказали, что утаили мы, не все
сдали".
Феня из кулацкой семьи. Как-то приезжал ее отец, сидел на кухне,
смотрел искательно, настороженно, конечно, раскулаченный. А ведь Феня
Сергею Алексеевичу - родня. Как он, Вадим, это раньше не учел, не придал
значения. Друг семьи. Свой человек Да он всем арбатским свой человек. И на
всех пишет "информации". И на него, на Вадима, мог написать.
Приходя в Клуб писателей, встречаясь с Эльсбейном, с Ершиловым, Вадим
вглядывался в их лица, может, как-нибудь выдадут себя - смущением ли, или
в глазах что-нибудь промелькнет. Нет, вели себя обычно. Но кто-то все же
донес на него.
Эльсбейн? Всем известно, что Эльсбейн почти ежедневно бывал в доме
Каменева, сотрудничал в издательстве "Academia". Каменева посадили, а
Эльсбейна не тронули. С другой стороны, Эльсбейн сам рассказал анекдот, не
будет же он на себя доносить.
Ершилов? Ершилов не того ранга человек, не для мелкого доноса. Его
специальность - доносы крупные, каждая его критическая статья -
политический донос, каждая его обличительная статья, в сущности, уже
приговор. Такой ерундой, такой мелочью заниматься не будет.
Итак, если дело именно в анекдоте, то настучал на него только Сергей
Алексеевич. Вадим Марасевич стал распространителем антисоветских
анекдотов, распространяет их где попало, даже в парикмахерской. Его сестра
уехала в Париж, вышла замуж за антисоветчика, а он, Вадим, занимается
антисоветчиной здесь.
Но это неверно! Неверно! Неверно! Он не антисоветчик! Конечно, глупо
было рассказывать такой анекдот Сергею Алексеевичу, тем более тот вряд ли
его понял. Но ведь анекдот не про Сталина, а про Радека, для интеллигенции
Радек стал как бы советским Козьмой Прутковым. Само его имя было символом
дозволенности, признаком хотя и свободомыслия, но официального, негласно
разрешенного.
Как ни утешал себя Вадим, как ни успокаивал, он понимал, что дело его
плохо, очень плохо. Альтман этот анекдот растолкует совсем по-другому:
рассказывал анекдоты про товарища Сталина. И где? В парикмахерской! И
кому? Парикмахеру! А кому еще рассказывали? Никому. Ах, никому, а почему
мы должны вам верить?
В какую страшную историю он попал. Он ничего не сможет отрицать,
отрицать глупо, только усугубишь свою вину.
Но, если он признается, что рассказал этот анекдот Сергею Алексеевичу,
он должен будет сказать, от кого он его услышал. Должен будет назвать
Эльсбейна, а кто при этом присутствовал? Ершилов. И его надо будет
назвать. Если он будет выкручиваться, скрывать, то его посадят. Неужели
его посадят? Тогда кончена жизнь. За что он должен погибать, ведь ему
всего двадцать пять лет! За кого?! За Радека, который выдумывает такие
анекдоты, за Эльсбейна, который их распространяет? Радеку легко, с него
как с гуся вода, скажет: это все мне приписывают, и ему в самом деле
многое приписывают. А Эльсбейн, сукин сын, провокатор, рассказывает такие
анекдоты, да еще при третьих лицах, при Ершилове. И Ершилов хорош! Член
партии, больше того, член партийного комитета, почему не дал отпор
Эльсбейну? Его отпор послужил бы сигналом для Вадима, он не стал бы этот
анекдот рассказывать Сергею Алексеевичу. Так что они оба хороши - и
Эльсбейн, и Ершилов. Их он тоже щадить не собирается. Да! Эльсбейн
рассказал этот анекдот, но в присутствии члена парткома Ершилова, тот
_одобрительно_ посмеялся, и он, Вадим, решил поэтому, что в анекдоте
никакого криминала нет, и несколько неосторожно рассказал его парикмахеру.
И все же Вадим нервничал, мысли путались. Его страшило новое свидание с
Альтманом, этот его грустный взгляд, неожиданно переходящий в палаческий
прищур, эта тупая, непробиваемая монотонность речи с неожиданными взрывами
гнева и истерическими выкриками. Ужас!
С другой же стороны, тяготила, мучила, не давала покоя
неопределенность, неизвестность. Скорее бы вызвал, выслушал, записал бы,
что надо, и успокоил бы Вадима, ведь он честно выполнил свой долг.
Конечно, может закрутиться дело, но Ершилов вывернется - слишком большая
величина, на него руку не поднимут, ну а Эльсбейн, черт с ним, пускай
выкарабкивается как хочет, пусть признается, кто ему рассказал эту
пакость, и объяснит, зачем он несет ее по всему ресторану.
Да, только бы поскорее вызвал. Вадим сидел дома, ждал звонка, а если
уходил, то строго наказывал Фене спрашивать, кто звонил, и записывать
фамилию. Феня фамилии не записывала, Вадим впадал в бешенство, стучал
кулаком по столу, хотя прекрасно понимал, что в НКВД вызывают не через
домработниц.
- Я ведь тебе русским языком говорил - записывай, вот ведь специально
положил тебе у телефона бумагу и карандаш. Неужели трудно вывести свои
каракули?
Но Феня не желала "выводить каракули" и на следующий день докладывала -
звонил какой-то мужчина, кто такой, не сказал.
- А ты спросила?
- Спрашивала, а он трубку положил.
Или так:
- Фамилию не сказал, только спросил, когда будет.
- И что ты ответила?
- Чего?! Вечером, говорю, будет.
- Я ведь тебе велел сказать: будет в семь часов.
- Я и сказала: в семь.
- Сказала ты! Ничего ты не сказала!
- Нет, сказала.
Но почему Альтман не звонит, черт бы его побрал! Может, он в отпуске, а
может, прекратили дело... Юрка сказал Альтману: "Я знаю Вадима Марасевича.
Это наш парень, наш человек!"
"Наш парень, наш человек!" Надежные слова, крепкие слова. Ему всегда
хотелось, чтобы они считали его своим парнем, своим человеком, не "нашим
товарищем", а именно "нашим человеком". "Товарищ" - это что-то попутное,
временное, а "человек" - устойчивое, это навсегда.
Наверно, Юрка так и сказал: "Наш парень, наш человек", - и Альтман
выбросил этот дурацкий протокол. Хорошо бы позвонить Юре, узнать,
выведать, но звонить неудобно, и Юра ничего не скажет, достаточно того,
что он намекнул про анекдот, он благородно поступил, Юра, молодец, и не
следует просить у него большего, это будет не дипломатично.
Прошел месяц, другой, жизнь вернулась в привычную колею, и Вадим начал
рассуждать спокойнее: если даже предположить, что Альтман уходил в отпуск,
то он давным-давно вернулся, трехмесячных отпусков у нас не бывает. Может
быть, его сняли с работы, ну что же, тем лучше, значит, на его место
пришел кто-нибудь поумней, сразу увидел, что дело Вадима выдумано, и
прикрыл его. А главное, Юрка наверняка сказал о нем что-то положительное,
мол, оставьте в покое нашего парня.
Вадим успокоился окончательно. Опять в газетах и журналах замелькали
его статьи, опять он громил и обличал.
Им были довольны. Даже Владимир Владимирович Ермилов сказал:
- Молодец, правильно мыслишь!
23
После разговора с Ежовым Рейнгольд преобразился. Он не только
подписывал все, что требовал Шарок, но и многое добавлял, придавая своим
показаниям еще большую остроту и убедительность.
Что обещал ему Ежов, о чем они договорились, Шарок мог только
догадываться. Жизнь ему обещана, невиновность подтверждена, воля партии
ему объявлена - это ясно, но от чьего имени? Имя Ежова авторитетно, но
удовлетворился ли им Рейнгольд, не передана ли ему более высокая воля,
после чего он почувствовал себя участником крупнейшей
партийно-государственной акции? К Рейнгольду снова вернулось то, что
всегда было ненавистно Шароку: интеллектуальное высокомерие, сановная
властность. Он заменял в протоколе формулировки Шарока более ловкими и
грамотными, говорил: "Напишите так".
Все это было полезно для дела, но раздражало Шарока, и он не позволял
Рейнгольду распускаться, слушал его с каменным выражением лица,
внимательно, но как человек, который _решает_, а Рейнгольд только
предлагает, эту дистанцию Рейнгольд, человек умный, почувствовал и принял
- побоялся конфликтовать со следователем, тем более Шарок отклонял то, что
расходилось с общим сценарием, которого Рейнгольд не знал, а Шарок знал, с
этим Рейнгольду надо считаться, он подследственный, а Шарок следователь, в
случае успешного окончания дела Шарок получит орден, а что получит
Рейнгольд, еще неизвестно, хотя, как казалось Шароку, он свято верил в
данные ему обещания.
Акции Шарока поднялись высоко: его подследственный Рейнгольд давал
самые обширные, самые убедительные и острые показания. Ольберг мог
свидетельствовать только о том, что было за границей, подписывал все, что
требуется, но был лишен фантазии, за него приходилось думать следователям.
А они, плохо знавшие заграницу, ничего _абсолютно достоверного_ придумать
не могли, кроме того, что Ольберг был послан Седовым в СССР по указанию
Троцкого с заданием организовать террористический акт против Сталина,
который он собирался осуществить с помощью студентов Горьковского
пединститута во время праздничной демонстрации в Москве.
Что касается Пикеля, то он после провала очной ставки с Зиновьевым впал
в апатию и оказался в конце концов в состоянии такой глубокой депрессии,
что пришлось снова призвать на помощь его друзей Шанина и Гая. Пикеля
перевели в хорошую камеру, где Шанин и Гай засиживались с ним допоздна.
Пили вино, ужинали, играли в карты, всячески ободряли Пикеля. Следователь
внушил Пикелю, что Зиновьев дал такие же показания. На очной ставке Пикель
убедился, что это не так Зиновьев умолял его отказаться от ложных
показаний. Пикель был потрясен, не мог вымолвить ни слова, и его увели.
Теперь Шанин и Гай уверяли его, что Зиновьев действительно дал раньше
нужные показания, но на очной ставке вдруг от них отказался и что дальше
все будет хорошо. Под влиянием этих увещеваний, сопровождаемых выпивкой,
закуской и игрой в карты, Пикель несколько пришел в себя и успокоил тем
Ягоду и Молчанова, опасавшихся, что в состоянии депрессии Пикеля не
удастся вывести на процесс.
Таким образом, сценарий пришлось менять на ходу, конечно, Ольберг и
Пикель были полезны, они, бесспорно, сыграют свою роль: показания есть
показания, соучастники есть соучастники. Но главным "детонатором" стал
Рейнгольд, и наиболее заметным следователем стал Шарок, ведущий дело
Рейнгольда.
Все свои случайные встречи с любым бывшим оппозиционером, будь то в
частном доме или на официальных служебных встречах, заседаниях,
совещаниях, даже съездах или конференциях, Рейнгольд истолковывал,
изображал как встречу, на которой обсуждались подробности заговора. Ему
важно было только точно вспомнить дату и место встречи, чтобы уличаемый им
человек не мог доказать свое алиби.
Крупный хозяйственник, видная фигура в государственном аппарате,
Рейнгольд участвовал во многих заседаниях, где были и другие бывшие
оппозиционеры, тоже крупные деятели.
Таким образом, в смысле места и времени показания Рейнгольда
приобретали полную достоверность, а это, в свою очередь, придавало
убедительность его версии о содержании разговоров.
Рейнгольд показал, что является участником троцкистско-зиновьевского
заговора, действовал под руководством Зиновьева, Каменева и Бакаева,
подготавливал убийство Сталина, а также Ворошилова, Кагановича и других
руководителей партии и государства. Убийство Кирова было совершено по
прямому указанию Зиновьева.
Показания Рейнгольда, Ольберга и Пикеля, точно между собой
согласованные, взаимно одно другим подтверждаемые, тщательно выверенные
Молчановым и Ягодой и, как догадывался Шарок, доложенные товарищу Сталину,
теперь предъявлялись главным обвиняемым: Зиновьеву, Каменеву и другим,
должны были лечь в основу предстоящего процесса.
Вутковский, человек умный, осторожный, сказал:
- Рейнгольд понимает свою задачу как задачу партийную. Вы знаете, мне
кажется, что он искренне в это верит. Он цельная и сильная личность.
Шарок сделал вид, что его устраивает такое объяснение. Какая разница
между Вутковским и Рейнгольдом? Один сочиняет липу, другой делает вид, что
этой липе верит. И делает это якобы в интересах партии. Врут! И тот и
другой спасают свою шкуру. И он, Шарок, спасает свою шкуру, но он
партийными интересами не прикрывается, выполняет служебный долг, так, и
только так Он выполняет распоряжения начальника, не слепо выполняет, а то,
что соответствует закону и инструкции, - ответственность несут те, кто эти
законы издавал и эти инструкции подписывал.
Высший закон - это Сталин. И все, что делается в интересах Сталина, все
оправданно. Шарок всю жизнь ненавидел коммунистов. Кроме одного - Сталина.
Сталин сам истребляет коммунистов, особенно старых коммунистов, а ведь в
них-то и заключается устрашающая сила этой диктатуры, они сами всех
безжалостно истребляли, теперь пришла и их очередь, теперь Сталин гнет их
в дугу, дай Бог ему здоровья. Работая в органах, Шарок навсегда связал
себя с этой системой, и от крепости и незыблемости системы зависит его
собственная жизнь. Гарантия этой крепости и незыблемости - Сталин, и
только Сталин. И потому Шарок верен ему, и только ему. И потому все, что
делается в интересах Сталина, все оправданно.
Восьмого июня ОН посетил в Горках больного Горького. С ним были Молотов
и Ворошилов. А через десять дней, восемнадцатого июня, Горький умер. Был
объявлен всенародный траур, и двадцатого июня Горького похоронили на
Красной площади.
Жалел ли ОН о смерти Горького? Каждый умирает в предназначенный ему
час. Как художник Горький кончился. "Егор Булычев" был, конечно, пиком его
творчества. Что касается "Клима Самгина", то эту тягомотину ОН до сих пор
прочесть не может. Да, не его, Горького, призвание писать эпопеи, для
эпопеи нужны крупные исторические фигуры, а какие фигуры в "Климе
Самгине"?! "Детство", "В людях", "Мои университеты" - это его, Горького,
вещи, хорошие вещи, жизнь там настоящая, а не надуманная, как в "Климе
Самгине". Хотел будто бы писать о НЕМ, но все "собирал материал", что-то
долго собирал. Конечно, тогда, по поводу "Девушки и смерти", ОН польстил
ему: "Эта штука сильнее, чем "Фауст" Гете". Тут и сравнения быть не может.
А ОН не только сказал, ОН так написал, оставил в истории, показал
Горькому, что отношения с ним ОН ставит выше суда потомков. Как будут эти
слова через сто лет растолковывать литературоведы, ЕМУ безразлично, а как
сейчас Горький растолковывает в стране и в мире ЕГО политику, ЕМУ важно.
Свое дело Горький сделал - объединил интеллигенцию. Чтобы подчинить
народ, надо или уничтожить, или купить его интеллигенцию. Правильнее -
одну часть уничтожить, другую купить и держать в страхе. Горький эту
миссию выполнил, сказав: "Если враг не сдается, его уничтожают", - от
имени интеллигенции внес весомый вклад в дело кадровой революции. Но
писатели не всегда и не до конца осознают то, что говорят, часто в угоду
меткому слову, красивой фразе поступаются смыслом сказанного, говорят не
совсем то, что думают. Неизвестно, как бы повел себя Горький во время
процессов Каменева, Пятакова, Бухарина и других негодяев, среди которых
много его личных друзей.
Так что правильно умер, вовремя умер. Умер, а кадровую революцию
одобрил: "Если враг не сдается, его уничтожают". Лозунг оставил, хороший
лозунг.
Вел он себя, в общем, лояльно. Иногда взбрыкивал, пришлось в прошлом
году его осадить статьей Панферова, показать, что неприкосновенных у нас
нет. Ведь сам товарищ Горький утверждал, что искусство и литература должны
развиваться в условиях свободного обмена мнениями. Вот Панферов свободно и
высказал свое мнение.
Горький все понял. И больше не артачился. Нанесли удар по Шостаковичу,
по композиторам-формалистам - смолчал, ударили по архитектору Мельникову и
другим архитекторам-формалистам - смолчал, стукнули художников-пачкунов, в
их числе брата Каменева, - тоже промолчал. Ну, то ладно, смежные
искусства, не литература. Но вот в марте выпороли Булгакова, а ведь это
уже литература, драматургия, где Горький - первый человек, и тоже ни слова
не возразил...
И все же не до конца был надежный человек. Семнадцатый год это доказал,
его отношение к Октябрьской революции это подтвердило. И, как повел бы он
себя во время кадровой революции, неизвестно. Может быть, не захотел бы
терять лица перед так называемым мировым общественным мнением.
Так что правильно умер, вовремя умер. Его память надо увековечить, его
имя должно остаться в памяти народной. "Если враг не сдается, его
уничтожают". Для интеллигенции он должен оставаться примером служения
партии и Советскому государству, примером преданности нынешнему
руководству.
Девятого июля вечером из Тбилиси позвонил Берия.
- Товарищ Сталин! Сегодня бюро крайкома заслушало сообщение о раскрытии
контрреволюционной террористической организации в Грузии, Азербайджане и
Армении. Серьезные обвинения в потере бдительности были предъявлены
секретарю ЦК Армении Ханджяну. Ханджян обвинения категорически отрицал.
Вечером, час тому назад, он явился ко мне, вел себя вызывающе, обвинил
меня в избиении старых партийных кадров, в фальсификации истории партии.
Он был в диком, возбужденном состоянии, грозился меня убить, чуть было не
выполнил свою угрозу, но я его опередил и в целях самозащиты застрелил
его.
Сталин молчал.
- Вы меня слышите, товарищ Сталин.
- Слышу, - негромко ответил Сталин.
И опять замолчал.
Молчал и Берия.
Наконец Сталин спросил:
- Какую версию вы выдвинули для аппарата?
- Самоубийство.
- А версию публичную?
- Я думаю, то же самое.
- Сколько ему было лет?
- Тридцать пять.
Сталин помолчал, потом сказал:
- Завтра к вам вылетает руководящий работник ЦК.
И положил трубку. Встал. Прошелся по кабинету. Секретарь крайкома
застрелил в своем кабинете первого секретаря ЦК компартии республики.
Первый такой случай в партии.
Конечно, Берия не оборонялся и не защищался. Ханджян не покушался на
него - не тот человек, плохой человек, но не может убить секретаря
крайкома, понимает, чем это грозит.
Берия просто его пристрелил. Но ведь и честно признается в этом ЕМУ.
Мог соврать, будто Ханджян сам застрелился, подобрать свидетелей,
составить протокол. Все мог Нет, ЕМУ не посмел соврать. Уголовник,
конечно, но верный уголовник.
Безусловно, Берии было трудно. Закавказье не хотело его признавать - в
Грузии есть крупнейшие работники партии, члены ЦК ВКП(б). Например, Мамия
Орахелашвили, член партии с 1903 года, Картвелишвили, член партии с-1910
года, мнят себя создателями Закавказской партийной организации, а тут
какой-то Берия, следователь из Чека.
ОН близко узнал Берию в 31-м году на отдыхе в Цхалтубо.
Берия, тогда полномочный представитель ОГПУ СССР в Закавказье, принял
лично на себя ЕГО охрану, создал тройное кольцо охраны из 250 чекистов и
полтора месяца не отходил от НЕГО.
За полтора месяца можно изучить человека. ОН его хорошо изучил. Берия
выложил ЕМУ исчерпывающие данные на всех руководителей Закавказья,
подробнейшие агентурные сведения о каждом. ОН узнал, что каждый говорил о
НЕМ, что думал о НЕМ. Правильно информировал, честно, подтвердил то, что
подозревал в них ОН сам. Все они противники "пересмотра истории" - так они
называют установление ЕГО истинной роли в истории дореволюционного
Кавказа. Они, видите ли, "свидетели", они, видите ли, "прямые участники".
Из всех "старых большевиков" они самые неприемлемые, мнят себя равными с
НИМ, мнят себя такими же, как и ОН, "участниками революционной борьбы в
Закавказье". Их истинные мысли, их истинные настроения и выразил
простодушный Авель в своей брошюре. Берия правильно понял, раскусил их.
Рассказал Берия и о себе. Подробно рассказал, а честно или не честно,
этого никто не знает. Родился в селе Мерхеули, близ Сухуми, учился в Баку
в техническом училище, в марте 1917 года вступил в партию, работал в
подполье. По поручению партийной организации связался с мусаватистской
разведкой. Этот пункт Берия особенно подчеркнул, назвал по именам всех
членов Бакинского комитета, принявших это решение, положил на стол их
письменные подтверждения о том, что такое поручение было ими дано.
ОН не посмотрел на бумажки, отодвинул. Понимал, что бумажки в порядке,
иначе бы Берия их не предъявил. Но этот человек у НЕГО в руках: был связан
с мусаватистской разведкой. Этот человек умеет служить, будет служить и
знает, _как_ служить.
Там, в Цхалтубо, ОН решил: Берия - именно тот человек, который может
справиться в Закавказье с этой чванливой кастой. Но для этого он должен
обладать достаточной властью. На посту руководителя ОГПУ он с ними
справиться не сможет, он должен быть партийным руководителем Закавказья.
Только с этой высоты он сумеет поменять людей, освободиться от ненужных,
поставить нужных.
Сразу после ЕГО возвращения в Москву осенью 1931 года в ЦК были вызваны
руководители Заккрайкома из всех трех республик - Грузии, Азербайджана и
Армении. Повестка дня совещания объявлена не была. ОН говорил час - об
экономике, о национальных делах, еще о чем-то, говорил спокойно, хотел все
сделать по-хорошему. И, уже вставая, сказал:
- А что, если мы так сформируем руководство Заккрайкома: первый
секретарь - Лаврентий Картвелишвили, второй - Лаврентий Берия?
ОН увидел их реакцию: они точно онемели, сидели выпучив глаза, даже не
поднялись со своих мест, хотя ОН уже встал. И только сам Картвелишвили
резко ответил:
- Я с этим жуликом работать не буду.
Вот так посмел ответить ЕМУ Лаврентий Картвелишвили, по кличке
Лаврентьев. Впрочем, в тридцать первом году они еще многое себе позволяли.
Позволяли обвинять ЕГО в том, что ОН рекомендует в руководители партийной
организации жулика.
Все усмехнулись. И Орахелашвили, и Мусабеков, и Буниат-Заде, и другие.
Даже рядовой работник крайкома, заведующий орготделом Снегов тоже посмел
усмехнуться. Этой усмешки ОН им не забудет.
И только один Ханджян не усмехнулся. Сидел с каменным лицом, понимал,
что усмешка сейчас не к месту. Хитрый. А хитрый - это опасный человек.
И тогда ОН сказал:
- Ладно, езжайте домой. Решим вопрос в рабочем порядке.
Конечно, ОН сделал тогда по-своему. Лаврентий Картвелишвили (ОН
приказал ему именоваться только Лаврентьевым) был отправлен на партийную
работу в Сибирь, первым секретарем сделали Мамию Орахелашвили, вторым -
Берию.
Через несколько месяцев Орахелашвили перевели в Москву заместителем
директора института Маркса - Энгельса - Ленина.
Первым секретарем Заккрайкома стал Берия.
За эти почти пять лет он хорошо показал себя. Сменил всех секретарей
райкомов партии, перетряхнул весь аппарат, успешно проводит в масштабах
Закавказья кадровую революцию, сам проводит, без Ягоды и без Ежова, имеет
прямой выход на НЕГО. Ягода и Ежов здесь не нужны. ОН и Берия лучше знают
обстановку на Кавказе.
В Азербайджане у него свой человек - Багиров. Багиров справился и с
Мусабековым, и с другими недовольными. Недовольство, конечно, осталось, но
оно скоро исчезнет вместе с недовольными.
А вот Армения для Берии - трудный кусок Ханджян - кость в горле.
Ханджян не признавал и не мог признать Берию: почему Берия, а не он,
Ханджян? Он истинный, кадровый партийный работник, а Берия назначенец, из
органов, и для чего назначен, всем понятно. И потому Ханджян не давал
своих армян в обиду, защищал даже своего наркома просвещения Степаняна.
Как его? Нерсика. Нерсика Степаняна, когда тот, сукин сын, подверг критике
книгу Берии "К вопросу об исто
...Закладка в соц.сетях