Жанр: Драма
На верхней масловке
...е, деленное на фе маленькое!
Куда ты в окно смотришь, смотри сюда, мне в лицо!! А то я сейчас ремень возьму,
он все мои нервы забрал, этот ребенок!!"
Собственно, в самые эти годы, когда родной папаня (а мать так и не поведала, кто
он был; бывший ли зэк, отчаливший на Большую землю, вертухай ли, пригревший
зимою одинокую телефонистку, стукач ли, приговоренный товарищами в бараке
ночью, - предполагал и то, и другое, и третье и многие годы мучился
неназванностыо родителя) - так вот, когда смутная фигура родного папани блуждала
в сером ватнике по просторам земли, небес, старый скрипач Давид Моисеевич был
Пете всего-навсего отцом...
Где ты, Давид Моисеевич, где ты, небритый тощий дух с желтыми слабыми зубами?
Выглядываешь ли хоть иногда из кущ своего трижды заработанного и четырежды
оплаченного рая того дурацкого мальчика, что так и не научился настоящему
"пиччикато" и даже ноты позабыл за годы твоего отсутствия?..
Когда обрывалось внутри, он не то что не хотел - не мог, физически,
психологически, как там хотите - не мог вернуться к человеку. Это было
несчастьем всей его жизни.
Семен долго пытался наладить отношения, потом устал - сколько можно! Вскоре
краем уха из разговора знакомых актеров Петя зацепил новость: Семен перелопатил
пьесу, поскольку с некоторых пор стал находить в ее драматургии большие
недостатки. Впрочем, перелопаченная пьеса тоже как-то "не пошла"...
"История города Глупова" заглохла в развалинах великой дружбы. Скажем "аминь".
Студия дебютировала пьесой Брехта, Брехт прекрасный драматург, и отстаньте вы
все, ради бога...
Все-таки странно - достаточно бывало неверного слова, пустякового, пусть не
слишком красивого поступка друга или женщины, и он с усталым удивлением
убеждался - оборвалось. Человек сорвался с его души, как червивое яблоко с
сетки.
Старуха же измывалась и топтала пятнадцать лет, кромсала и плевала, но, трясясь
от ненависти, сотни раз изнывая от жгучего желания задушить ее, он чувствовал
смертельно натянутую, тугую и крепкую, как витой шнур, нить, что связывала их
души.
* * * *
Она умирала и сознавала это вполне. Тоска, терзавшая ее последние недели,
ослабла, смирилась, и прошлое не глумилось уже над нею, напротив, вдруг озаряло
то один, то другой счастливый миг, внезапно возвращало драгоценным подарком
позабытую церковку на холме в пасмурный день и косноязычное объяснение в любви
молодого талантливого художника. Дни прошлого теснились между скульптурами в ее
мастерской, и каждый лик улыбался и кивал ей: вспомни, вспомни... Боясь спугнуть
милые призраки ушедших дней, она смотрела на свои большие ненужные руки и
думала: эти руки, перемявшие столько глины, скоро станут глиной самой...
Нужно было умирать... Пора, пора гасить свет в самом деле, и она спокойно
повторяла себе: нужно умирать, довольно валять дурака, наглая старуха; но
тонкая, страстная, уже прерывистая мука жизни цепко держала ее сознание,
заставляя радоваться каждому мгновению уходящего бытия.
Ощущение своей единственности было в ней так могуче, что и сейчас ей
представлялось: не она уходит, уплывает из этого мира, а весь мир медленно и
неотвратимо уплывает от нее навсегда. И, думая о своей нелепой, прекрасной,
огромной жизни, она умоляла кого-то невидимого, чтобы он оставил ей этот мир еще
на минуту, на час, на день.
...Впрочем, пусть уплывает, если корявые лапы не в силах удержать ни одного
мгновения в своих ладонях. Пусть уплывает... И Петька? И Петька - последняя
привязанность, глупейшая из всех привязанностей ее жизни - смысл, боль и
ненависть последних лет..
Мальчика она жильем обеспечила, слава богу. Теперь пусть женится на одной из
своих бездарных баб, хоть и на пылкой цыплячьей гузке Аллочке из жалкого
драмкружка. Живите, репетируйте фальшивую жизнь, фальшивую любовь.. Вздор! Жизнь
все равно прекрасна, а любовь бесконечна. Ты завидуешь, дохлая кляча, ты
завидуешь живым... Глупо и стыдно так страстно жить, уже разбрасывая ладони
навстречу призывно улыбающейся смерти...
Вечером Анна Борисовна почувствовала себя лучше, то и дело повторяла, что легче,
куда легче дышать, и сердце не чувствуется, и мысль работает удивительно ясно;
вдруг пустилась вспоминать, как впервые Петя пришел сюда, в мастерскую, каким он
показался робким, загадочным, умным мальчиком.
Он не перечил, не останавливал ее, но постепенно, слово за слово втянулся в
воспоминания, которые, как обычно, минут через двадцать обернулись перепалкой,
впрочем, довольно безобидной вначале - старуха заявила, что в своей профессии он
всегда производил впечатление бедного родственника, который боится побеспокоить
даже хозяйскую кухарку.
- Вы забыли, что в студенческие годы едва ли не каждый месяц у меня выходили
статьи в журналах? - холодно напомнил он, прекрасно зная, что старуха просто
испытывает его терпение.
- Да, - спокойно согласилась она. - Потом все это ушло в песок... Забавно, что,
будучи умным человеком, ты всегда придавал слишком большое значение своим жалким
делишкам - всем этим рецензиям, журнальным перебранкам, драмкружкам... Нет, тебя
можно понять - страшно хочется уважать себя. Незначительные люди вообще очень
нуждаются в самоуважении... Существует целая прослойка таких людей, которые умеют
только болтать, причем болтают о чем угодно, с места в карьер, сколько
понадобится, потому что слышали обо всем, почитывали то се и еще кое-что из
архивов. Они вообще глотают информацию, как прожорливые акулы...
- Ну, довольно! - резко оборвал он. - Слышали тысячу вариации на эту любимую
тему, нет сил. Помолчите хотя бы сейчас.
- "Хотя бы сейчас" - это накануне отброса копыт, не так ли, мальчик? Нет уж,
позволь договорить именно ввиду надвигающегося бенефиса. Мне страсть как не
хочется, чтоб у тебя осталась обо мне пошлая умиленная память.
- Вот уж зря беспокоитесь на сей счет!
- Так, мальчик! Ненавидь. Ненависть - это жизнь, это страсть, ты... честно
заработал это благородное чувство.
- Замолчите! - воскликнул он плачущим голосом. - Иначе я сейчас, ей-богу, уйду!
Ей-богу!
- Нет уж, позволь... Нет, в самом деле... Тебя даже за моченой морошкой не посылают,
никаких беспокойств. Сиди и слушай. И того не можешь. О чем я говорила?.. О
прожорливых акулах. Обрати внимание: все помню. Говорю тебе - я рассчитана на
двести лет, как библейские праотцы, только святости во мне, что в старом вонючем
козле... Да... Подозреваю, относительно меня у Творца были наполеоновские планы...
жаль, что они не осуществились. Наверное, и у Него бывают творческие неудачи...
Так вот, о вас, мальчик, о тебе и подобных тебе: вы воображаете, что взращены на
богатом культурном слое, и всю жизнь скачете на этом слое, как расшалившиеся
дети на пружинном матрасе. Или раскапываете его и роетесь в нем. А все потому,
что добавить ничего к этому слою не в состоянии. Работать простую здоровую
работу вы не желаете, всю жизнь, как навозные жуки, жужжите вокруг искусства,
воображая, что влияете на его ход. Ну, само собой, ни черта и никогда у вас еще
не получалось. Потому что искусство не пружинный матрас, это, как и жизнь, -
страшная, жестокая штука... Ты же, мальчик, рожден быть вдохновенным бездельником...
Он вскочил, бросился к ней, молотя кулаками воздух:
- Ведьма!! - заорал он в бешенстве. - Старая ведьма! Господи, какое надо иметь
сердце, чтобы прожить с человеком пятнадцать лет и не испытывать к нему ни капли
жалости!!
Она удовлетворенно качнула головой на подушке, прикрыла глаза и проговорила
спокойно:
- Ты не достоин жалости...
...Остервенелый ветер всю ночь сшибал кроны деревьев, безумствовал, выл, катался
юродивым; под утро все стихло, и на холодном, чисто выметенном небе остались
тлеть два легчайших малиновых перышка, словно оброненные в жестоком петушином
бою...
...Перед рассветом не спавший двое суток Петя забылся в кресле зыбкой измученной
дремотой.
Проснулся он испуганно, от хрипа в вязкой тишине. Перемена была внезапной,
ужасной, необратимой. Петя бросился к телефону и, набрав номер "скорой", громко
продиктовал адрес чужими губами.
Анна Борисовна задыхалась, хрипела, голова ее вдавилась в подушку, руки лежали
плетьми на одеяле, пальцы подергивались.
Он схватил эти жесткие цепенеющие руки в свои, наклонился над ней, крикнул:
- Что?! Что?!
- Петька... Мальчик... Кажется, прощай...
И только сейчас, глядя в заголубевшую глубину ее черных глаз, он поверил вдруг,
что она умирает, что сейчас она умрет. У него похолодел затылок и ледяным ужасом
опалило все внутри. Но он крикнул зло, по привычке:
- Не морочьте голову! Сейчас "скорая" приедет! Прекратите Шекспира валять!
Цепенеющими губами она брала воздух кусочками, глядела поверх Петиной головы
молящим взглядом и словно просила кого-то беспощадного, кто давил, душил,
сжимал, - просила пустить, пропустить, отворить...
Он едва разобрал:
- О-т-к-р-о-й...
Открой окно, понял он, метнулся, вспрыгнул на табурет с шестом в руках, но -
замер вдруг с поднятыми руками; ладонь разжалась, шест выпал: ничего уже не
нужно было открывать - спиной, затылком он ощутил мгновение, когда она стихла.
Спиною он ощутил над собой огромное, пустое, осиротелое пространство мастерской.
И медленно обернулся.
Анна Борисовна лежала удобно, даже уютно, с удивительным на лице выражением
горького любопытства. И оттого что веки не были плотно смежены, казалось,
взглядом, уже уходящим в бездны небытия, она хочет все же увидеть напоследок,
как он, мальчик, примет эту смерть.
Петя застонал, кинулся к ней, повалился лбом в ее судорожно сведенные руки н
заговорил торопливым исступленным шепотом, свято веря, что она еще слышит его.
Он жаловался. Он говорил: жизнь без нее невозможна, говорил, что готов отдать ей
все свои никчемные годы, которые протекут так же тускло, уныло, бездарно, как
текли до сих пор. Прежде эти годы расцвечивала ее жизнь, одаренность, воля, а
что станет с ним теперь, когда ее нет? Все эти годы он существовал подле нее.
Она измучила его, изгрызла нервы, отняла достоинство, но питала своей
драгоценной любовью к жизни. Все эти годы он жил за счет ее энергии, жил от
электрической сети ее таланта и мужества, он был древесным грибком на могучем
дереве ее жизни, и вот это дерево повалено - боже, боже, что с ним теперь
станет?
Он тряс ее, плакал и торопился договорить, боясь, что сейчас войдут чужие и
помешают.
Потом, утихнув, поднялся с колен и минут десять молча бродил по мастерской,
бесцельно касаясь ладонью стола, скульптур, перил лестницы. Подходил, смотрел на
Анну Борисовну долго, долго, вдруг протянул руку и тихо погладил ее лицо.
Со двора позвонили. Он отдернул ладонь и пошел открывать "скорой".
Дней десять спустя после похорон Нина ехала в содрогающемся трамвае по Верхней
Масловке. Проезжая мимо мастерских, увидела свет в знакомом окне, и ее словно
толкнули к двери - захотелось вдруг повидать этого странного человека: как он,
что поделывает, один или кто-то уже скрашивает его быт...
Увидев Нину, Петя молча отшатнулся, и по выражению его лица невозможно было
понять - удивился он, обрадовался или подосадовал. Нина даже пожалела, что
зашла. Вдруг там, в мастерской, женщина, и Петя не хочет, чтобы ее застали, да
мало ли что! В самом деле - ввалиться вот так, без предупреждения!..
- Как странно,- - сказал он. - Именно сегодня, сейчас... Я только что думал о вас...
Думал, что больше не придется встретиться...
- А я проезжала мимо, заметила свет в окне...
- Удивительно, - сказал он, - Вполне законченная пьеса.
В мастерской было чисто убрано, раскладушка Анны Борисовны аккуратно застелена
зеленым солдатским одеялом, скульптуры расставлены на стеллажах в непривычно
строгом порядке, тоже по-солдатски - в затылок.
На стуле стоял раскрытый, уже уложенный чемодан,. Петя снял его и придвинул
гостье стул.
- Сейчас чайник вскипит...
- Попросили освободить мастерскую? - Нина кивнула на чемодан. - Переезжаете к
себе на Садовую?
Петя в ответ сухо улыбнулся и сказал:
- Не "пере", а у-езжаю, - и присел голосом на этом "у", и щелкнул замочком
чемодана.
Нина растерялась почему-то, даже на стул опустилась.
- Как - уезжаете?
- Железной дорогой, плацкартой... верхняя полочка... Залягу, завалюсь к стене... И
понесется прочь от меня эта надсадная жизнь...
- Надолго?
Он усмехнулся и щелкнул вторым замком чемодана. - Думаю, на ближайшие лет сорок,
поскольку есть опасение, что проживу я довольно долго... Ну что этот чайник,
собирается он закипать?
- Я ничего не понимаю. Что за эскапада? Зачем?
- Затем, что домой пора, - просто сказал Петя и прихлопнул ладонями колени. - Я
подзадержался в столице, и мы порядком надоели друг другу... - Он засмеялся: -
Пошвыряло, пошвыряло, как говорится, в жестоких волнах столичной жизни, но - с
гордостью могу сказать - не обкатало, как серый камень-голыш... Не обкатало... -
повторил он, усмехнувшись. - Вот разве что в песок размолотило... Да... Явился бос и
гол, таким и уйду из стольного града... Чинов не нажил, славы не сколотил, любви
не встретил... Мелькали время от времени на разных поворотах судьбы женские
фигуры, но... отчего-то ни одну из них не захотелось прижать к сердцу... А между тем
я - домовладелец! Да-да, кажется, я уже рассказывал вам, что после смерти мамы
остался наш домик. Тетка за ним присматривает, недавно даже стены белила... У нас
там славно, и швейная фабрика, кстати, имеется, а при ней, соответственно, и
клуб с такими же неотразимыми плафонами по потолку времен излишеств. Плафоны с
вечными мотивами: так, знаете, не в меру упитанная балерина с ножкой-циркулем и
скрипка, перечеркнутая смычком. На скрипке подбородник не с той стороны, так что
сыграть на ней, скажем, смог бы только человек со свернутой головой... Да! Так что
в жизни моей мало что изменится... - Все это он говорил странным, дергающимся
голосом, затягивая на чемодане ремни.
- Петя, вы сошли с ума! - воскликнула Нина. - Извините меня, я назову вещи
своими именами: дожить, дотерпеть до того, чтоб получить наконец в Москве свой
законный угол, и так странно, глупо, неожиданно все бросить? Зачем, почему, что
за блажь? Что и кому вы хотите доказать?
Она разволновалась, голос ее дрожал и неприлично срывался, и ей было странно
самой, что Петин неожиданный отъезд так подействовал на нее.
Петя, который взялся уже было за чайник, оставил его на плите и, присвистнув,
остановился против Нины.
- Вот те на! А я-то тешил себя надеждой, что хоть вы думаете обо мне не так
скверно, как другие...
Он подвинул стул, сел против Нины близко и заглянул ей в лицо.
- Вы всерьез полагаете, что все эти адовы пятнадцать лет я всего-навсего
поджидал нескольких метров на Садовой? - тихо спросил он.
- Петя, вы меня не так...
- ...Эту жалкую комнату, которую, кстати, я ненавижу?.. Значит, вы все-таки чужой,
непроницательный человек... Вы ничего не поняли.
- Ну, знаете! В вашей жизни и ваших намерениях черт ногу сломит!
- Да не во мне! - перебил он нетерпеливо, нервно. - Вы ничего не поняли в Анне
Борисовне!
Он вскочил и заходил по мастерской, подергивая плечами, словно заставляя их
расправиться.
- Пятнадцать лет бок о бок я существовал с самой Искренностью... Вы знаете, что
постоянная искренность - очень редкое явление в жизни? Анна Борисовна была
искренна в каждом слове. Для близких это мучительно, невыносимо. Пятнадцать лет
меня обдавало печным жаром правды. Естественно, что из этой длительной,
болезненной процедуры я вышел в несколько помятом и обугленном виде... - И,
подавшись к Нине совсем близко, он проговорил, понизив зачем-то голос: - Старая
ведьма владела огнивом жизни... Я - одураченный солдат, которого ведьма обвела
вокруг пальца...
Нина откинулась на спинку стула, так ей стало не по себе от диковатого взгляда
его блестящих глаз.
- Пятнадцать лет назад я счастлив был выметать мусор из этой мастерской, лишь бы
жить подле нее, слушать ее. Я был околдован... Помните эту сказку - "КарликНос"?
- живо спросил он шепотом. - Старая ведьма завлекла мальчика, опоила,
околдовала, пятнадцать лет держала в услужении и ничего, ничего не дала взамен.
Даже рецепта своего лукового супа не открыла!
- Петя! Бог с вами, опомнитесь - какой луковый суп?
Он замолчал, прикрыл глаза и проговорил с усталым равнодушием:
- Впрочем, мальчик оказался совершенно бездарен. Старуху можно понять.
- Петя, вы несправедливы... Анна Борисовна... любила вас... как родного.
Он поморщился от этих пустых, ничего не значащих слов, от звука ее голоса,
трезвого и энергичного даже сейчас, и сказал:
- Ах, да перестаньте, что вы знаете о родственности! Как родного! Она родного
внука терпеть не могла. Она была равнодушна к единственной дочери.
- А вас любила, - вдруг тихо и твердо возразила Нина.
- Она никого не любила. Никого. Кроме собственной жизни...
Стало тихо... Наверху поскрипывали, потрескивали половицы антресолей. Это все еще
работал Саша Соболев. Время от времени цаплей начинала щелкать его пишущая
машинка. Петя принялся наконец заваривать чай...
...Лучше бы она не приходила. Зачем? В эти последние часы... Сейчас она только
раздражала его, раздражала эта трезвость, посторонность в каждом ее движении.
Нина говорила что-то негромко, Петя искоса видел ее поднятые с затылка и
схваченные белой заколкой черные густые пряди волос, - да, чужая, чужая женщина,
все в ней слишком, некоторая чрезмерность во всем; видел полукруглую линию
высокого затылка, профиль с высокой переносицей и прихотливой бровью. Но вдруг,
растерянно объясняя что-то, она тряхнула головой, из жгута волос на затылке
выпали две длинные пряди, повисли вдоль шеи. Не переставая говорить, Нина
вытащила заколку и, наклонив голову, быстро подобрало, пряди, закрепила на
затылке.
И эти поднятые тонкие руки, эта открытая, на мгновение беззащитная "девочкина"
шея взрослой женщины поразили так сильно, что сердце его разом налилось тяжелой
тоской, почти невыносимой; вся жизнь представилась вдруг длинным и пустым
антрактом перед этой вот минутой, перед этой женщиной. Дикое, внезапное желание
уехать с нею куда угодно оглушило так, что даже в затылке заломило и потемнело в
глазах. Не помня себя, он подался к ней, - она вдруг обернулась, увидела его
лицо, - и что ж это было за лицо, если она вспыхнула и непроизвольно вскинула
руку, как бы защищаясь от удара. Петя опомнился, усмехнувшись, перехватил ее
легкую руку, сжал в ладонях.
- Нина, - сказал он, - в поезде лучше ехать вдвоем...
Она выпрямилась, напряглась, но руки не забрала.
- Нина, - повторил он тихо.
Она молчала, отвернувшись. На выгнутом нежном запястье краснела свежая ссадина.
Петя сжал ее руку сильнее.
- Нина, - позвал он пересохшим горлом.
Сердце болело пронзительной, физически ощутимой болью. Никаких слов между ними
быть уже не могло, только гулкое пространство мастерской вокруг, с горячим
пульсом ее короткого, бьющего в висках имени.
- Нина, - повторял он, - Нина... Нина... Нина... - Он мял, сжимал ее тонкую руку все
сильней в яростных тисках своих ладоней, и она не отнимала руки. - Нина!!
Она повернула голову, и Петя увидел свое опрокинутое лицо в ее зрачках, в
дрожащих переливах слез.
- Больно... - сказала она шепотом. - Тяжело, Петя...
И умолкли оба.
- Мне везет на искренних людей, - сухо проговорил он, выпустив се руку. Поднялся
и зачем-то принялся заново перетягивать ремни на чемодане.
Нина достала сигарету, закурила, молча глядя на его бесцельные манипуляции с
чемоданом.
- Когда уходит ваш поезд?
- Через два часа...
- Я провожу вас... - неуверенно проговорила она.
- Нет. - Он затянул ремень потуже и пояснил почти весело: - Вы уже проводили
меня.
Они вышли в коридор, и за его сшшой она увидела в открытой двери пространство
мастерской, угол мольберта, стеллажи со скульптурами.
- А... это все?..
- Разберутся, - сказал он. - Не стоит волноваться.
Создадут комиссию по наследию, составят опись, расфасуют скульптуры по музеям и
запасникам... Честно говоря, я украл две маленькие скульптурки ее модернистского
периода... Они, собственно, не так уж и ценны - этюды, гипс... А вот кого жалко, так
это Нору... Она привыкла здесь.
Петя по-родственному обнял обнаженные плечи гипсовой Норы, и оказалось вдруг,
что они с Норой одного роста и очень хороши друг с другом. Нора улыбалась
бездумной гипсовой улыбкой.
- Вот, - сказал Петя. - Такая и была: беспечная, шальная, еще говорили - легкая
душа... Родила когда-то девочку от молодого скульптора, и вроде жили... ничего. Она
при нем была, там и девчонка в мастерской ползала... Потом молодой скульптор
повзрослел, остепенился ну и решил жениться "по-человечески". Нору одел, обул,
сунул денжищ тысячи две (тут принято вставлять "он был человек порядочный") и
сплавил ее с дочерью куда-то в Курск, что ли, к какой-то бабке... А Нора с
полдороги вернулась. Он, понимаете ли, после свадьбы просыпается, дверь
открывает - а на пороге Нора с дочерью на руках. Стоит и улыбается дурацкой
своей легкой улыбкой. Дурочка и дурочка. Собственно, она ни на что не
претендовала, она готова была при нем домработницей остаться. Ну, молодой
человек, проклиная грехи юности, опять сажает Нору на поезд, целует дочь, машет
ручкой и с облегчением возвращается к новой супруге. А наутро - Нора стоит у
дверей... Да... Возвращалась она так раз шесть. На четвертый раз, кажется, он ее уже
избил, потому что - ну в самом деле, представляете, каково новой супруге
просыпаться?
А Нора все улыбалась. Она просто не могла уехать, я понимаю. Она жила им, дышала
этим мозгляком, и когда отъезжала от Москвы, ей просто становилось душно,
воздуху не хватало...
- И... она все-таки уехала? - Нина не могла смотреть в его лицо.
- Нет. В шестой раз она вернулась навсегда, - сказал он просто. - Понимала, что
к двери его подойти нельзя, - это он уже в нее вбил. Она оставила дочь на
лестнице, вышла на дорогу и, дождавшись, когда перед окном его мастерской
проедет первый трамвай, бросилась ничком на рельсы...
- Боже мой, - сказала Нина тихо. - Какая знакомая история...
- Да, - согласился Петя. - Это Карамзин, "Бедная Лиза". Все очень старо между
нами, Нина.
Он подал ей пальто, и, одеваясь, Нина вдруг заговорила, не глядя на Петю, что
ведь его отъезд - решение неокончательное, опрометчивое, что она надеется на его
благоразумие, и поскольку прописка существует...
- Все-таки вы принимаете меня за кого-то, - перебил он усмехнувшись. - Я
выписался.
...Уже пройдя наполовину двор, она оглянулась на одинокую долговязую фигуру в
дверях и подумала, что именно этот - издерганный, нелепый и даже раздражающий
человек поместился бы в ее судьбе весь без остатка, припал бы, вжался в ее
стойкую и горькую душу, и наверное, им обоим было бы не так страшно жить...
Увидела троллейбус, подплывающий в огромной луже к остановке, и припустилась
бегом. Матвей возвращался сегодня к девяти, да не одни, а с Веревкиным, - надо
было успеть приготовить ужин.
Первые сутки, умяв подбородком сырую подушку, он несся с поездом на летящие в
окне деревья. В низинах, затопленных разливом, они летели в глубоких облаках,
отраженные водой, как фигуры в картах.
Вдоль полотна деревья струились сплошной черной, с прозеленью лентой, дальше
разворачивались неторопливо и величественно - так вращается сценический круг,
являя новые декорации - ложбины, холмы, простертые дали. За далями лежал
зубчатый лесной горизонт со спадающим на него слепящим задником весеннего неба.
Поезд ревел, за окнами мчалась, гулко дыша могучими легкими, весна, и когда на
стоянках пассажиры в купе опускали оконную раму, в лицо шибало травным ветром.
Все это было словно впервые и почему-то волновало его до дрожи...
...Ранним утром следующего дня он проснулся от тишины и неподвижности. Поезд
стоял, ожидая скорого. Совсем близко к полотну теснились сосны, из земли
выползали узлы их могучих корней. Солнце только тронуло землю, роса на траве
холодно блестела стеклянными каплями и лишь одна росинка, по чудной прихоти
преломившегося в ней солнечного луча, жарко горела всеми огнями крупного
бриллианта.
Прогрохотал скорый, и, словно спохватившись, поезд дернулся, покатился,
пристукивая, взревел и разогнался...
На вешалке, аккуратно сложенные, тихо раскачивались Петины вельветовые брюки,
вполне еще приличные.
Он потянулся, достал на ощупь из чемодана одну из книг и раскрыл наугад. Книга
оказалась жизнеописанием историка Карамзина и года три назад уже прочитана.
Разглаживая мятый угол страницы, он пробежал глазами выдержку из какого-то
письма, нетерпеливо перекинул дрожащий лист, но вдруг вернулся. Прочел еще раз и
еще, удивляясь себе и пытаясь понять: почему такой счастливой болью отозвались в
нем эти несколько слов?
"Пора гасить свет..." - читал он, а за окном весна раскручивала бешеный зеленый
маховик: летели опрокинутые в воду деревья, пьяно и грозно бил ветер в
приспущенную раму окна; "Пора гасить свет..." - читал он, а в небе на бороздах
свежевспаханных облаков высился горний ослепительный замок, и поезд оползал его
подножие зеленым удавом; "Пора гасить свет..." -твердил он, всем существом вбирая
глубину синих просветов в белых грядах наверху; "Пора гасить свет, но для чего
сердце не теряет желаний с потерей надежды?"
Закладка в соц.сетях