Купить
 
 
Жанр: Драма

страница №1

Ошибка



Болеслав Прус
Ошибка

Перевод с польского М.Абкиной. Примечания E.Цыбенко

{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.

Дом моей матери стоял на краю местечка, на Обводной улице, вдоль которой
тянулись наши службы, сад и огород. За домом начинались поля, зажатые между
проселком и почтовым трактом. Из окна мансарды, где была комнатка моего брата,
загроможденная всякой рухлядью, видны были с одной стороны костел, рынок,
лавчонки евреев и старая часовня святого Иоанна, а с другой - наши поля, за ними
ольховая роща, дальше - глубокие овраги, заросшие кустарником, и, наконец, -
одиноко стоящая хата, о которой люди в местечке поминали всегда враждебно, порой
и с проклятиями.
Мне было в то время семь лет, и я воспитывался дома, под надзором матери.
Она была рослая и сильная. Помню ее румяное, дышавшее энергией лицо,
подпоясанную ремешком кофту и стук тяжелых башмаков. Говорила она всегда громко
и решительно, работала с утра до ночи. Чуть свет была уже во дворе, заглядывала
к коровам, лошадям, курам, проверяя, все ли в порядке, накормлены ли они. После
завтрака шла в поле, навещая по пути больных, - их у нас в местечке всегда было
достаточно. Когда возвращалась домой, заставала уже дожидавшихся ее посетителей:
один хотел купить у нас бычка, другой - занять зерна или денег, а бабы приходили
кто за советом, чем лечить ребенка от кашля, а кто - продать немного льна...
Невозможно было себе представить мою мать одной! Вечно вокруг нее толклись люди,
как голуби вокруг голубятни, просили чего-нибудь или приходили благодарить. Она
знала всех в нашей округе, всем помогала советом и делом. И - как ни трудно вам
будет этому поверить - даже ксендз и пан бургомистр приходили с ней
советоваться. Беседуя с ними, она все время вязала чулок или, оставив их, как ни
в чем не бывало, бежала доить коров. Умела она, когда нужно, и лошадей запрячь в
телегу, чтобы отправиться за снопами, и даже дрова рубить. Вечерами шила белье
или чинила мою одежду, а по ночам, если собаки лаяли громче обычного, вскакивала
с постели и, полураздетая, накинув теплый халат, обходила дом и службы. Раз она
даже спугнула вора.
Мужики и господа, дети, больные, животные, деревья, даже камень у ворот -
все занимало ее мысли, всему она уделяла внимание и заботу. И только об одинокой
хате за нашими полями никогда не поминала. Должно быть, обитатели этой хаты были
люди сытые, здоровые и счастливые, ни в чем не нуждались, и потому моя мама
никогда к ним не заглядывала.
Отца у меня не было - он умер несколько лет назад, и я не забыл его только
потому, что каждый вечер молился за упокой его души. Раз мне так захотелось
спать, что я лег, не помолившись за отца, и ночью мне явилась на стене его душа.
Она была очень белая, небольшая, формой напоминала железный сердечник, который
вкладывают в утюг. Перепугался я ужасно и до утра пролежал, натянув на голову
одеяло. А на другой день мне объяснили, что это лунный свет падал на стену
сквозь вырезанное в ставне отверстие в форме сердца. Но с тех пор я никогда не
забывал молиться за отца.
Был у меня и брат старше меня лет на пятнадцать. Я помню его смутно, так
как за всю жизнь видел два или три раза. Знал о нем только то, что он носил
черный мундир с золотыми пуговицами и голубым воротником и готовился стать
доктором. Охваченный любопытством, я не раз влезал на чердак, надеясь через
самую высокую дымовую трубу увидать ту столицу, где учился мой брат, или хотя бы
соседний город, куда мама ездила несколько раз в год. Часто провожал я глазами
почтовый возок, быстро мчавшийся в ту сторону. Возок с висевшим над ним облаком
пыли скрывался в лесу, темневшем на горизонте, и я видел вдали только хату
неизвестного отшельника, низко пригнувшуюся к земле, словно она хотела укрыться
от людских глаз. Порой ее окошки освещало солнце, и тогда мне чудилось, что я
вижу там голову большого кота, который смотрит на меня так, будто готовится к
прыжку... Я в страхе прятался за дымовую трубу, радуясь, что теперь это чудовище
меня не увидит, но скоро любопытство брало верх, и я снова выглядывал из своего
убежища, спрашивая себя, кто живет в этой хате. А, может, это - та самая избушка
на курьих ножках, о которой я наслышался от прях на посиделках? И в ней живет
колдунья, которая превращает людей в животных? ..
Дни бежали быстро. Кажется, только что встал - а уже пора ложиться спать.
Не успел лечь, как уже утро и надо вставать. Почти каждый день я задумывал чтонибудь
сделать - а вечером спохватывался, что так ничего и не сделал. Время
мчалось, как те проезжие, которых я иногда видел из окна: пролетят мимо лошади,
возница, и раньше, чем успеешь сообразить, кто это едет, уже виден только зад
брички. Да, можно сказать, все мое детство промелькнуло, как один день.
В комнате было еще темно, когда старуха нянька вошла с вязанкой дров и,
тихонько положив их на пол, стала укладывать поленья в печку. Мать уже сидела на
кровати и шептала молитву богородице.
- "Радуйся, благодатная..." А какая сегодня погода, Лукашова?

- Ничего себе, - отвечала няня.
- "Благословенна ты..." А Валек выехал?
- Да. Наверно, уже за воротами.
Мать вмиг оделась и, сняв со стены связку ключей, вышла из боковушки, где
мы спали. Затрещали дрова в печке, красные отблески огня запрыгали по полу. От
дверей тянуло бодрящим холодком, за окнами уже щебетали птицы. Я смотрел на
Лукашову, стоявшую на коленях перед печкой. Старушка в своем чепце с оборками
напоминала сову. Она повернула ко мне темное, как древесная кора, лицо с
круглыми глазами и сказала смеясь:
- Ага, проснулся! Уже небось новые проказы на уме?
Я притворился было спящим, но мне вдруг, неизвестно отчего, стало так
весело, что я вскочил с постели и одним прыжком очутился на спине у няньки.
- Мученье с этим мальчишкой! - заворчала она, столкнув меня на пол. - Марш
сейчас же в постель, негодник, не то простудишься... Ну, Антось, кому я говорю?
Ложись, пока добром просят, не то позову пани.
Я снова юркнул под одеяло. Нянька стала греть у печки мою денную
рубашонку, а я тем временем снял ночную.
- Ох, и бесстыдник же! - вознегодовала Лукашова. - Такой большой парень -
и сидит голышом! .. Стыда ни на грош... Ну, и чего ты опять надеваешь ночную
сорочку, - ведь я сейчас несу тебе денную. Антось, да уймись ты наконец!
За рубашкой последовали штанишки и жилетка, сшитые вместе. Чтобы их
надеть, нужно было попасть сперва одной, потом другой ногой в отверстие, а потом
уже продеть руки в тесные проймы.
- Стой же спокойно! - твердила нянька, застегивая у меня на плечах четыре
пуговицы. - Ну вот и готово. А теперь садись, надо тебя обуть. Держи ногу прямо,
а то чулок никак не натяну... Ну, вот видишь, опять башмак лопнул, да и шнурок
оторван. Беда с этим мальчишкой! Антось, да не вертись ты, не то сейчас мать
кликну! Погоди, еще курточку надену. А пояс где? Смотри-ка, в постели валяется!
Если будешь так шалить, я как-нибудь тебя поймаю, да и отнесу к тому старику за
рощу. Он тебе задаст!
- Подумаешь! Ну что он мне сделает? - возразил я дерзко.
- Вот увидишь. И не таких он загубил. Спаси, господи, и помилуй нас,
грешных! ..
- Это тот старик, что живет в хате у рощи?
- Тот самый.
- За нашими полями?
- Ну да.
- А он один там живет? - спросил я с любопытством.
- Кто же с ним станет жить? От такого и вор убегает.
- Кто он такой?
- А бес его знает, проклятого! Иуда-предатель - и все. Тьфу! Во имя отца и
сына... - пробормотала старуха, плюнув. - Все наши беды на его голову! Ну, читай
молитву, сынок, завтрак уже готов.
Я стал на колени и, читая молитву, плевал через плечо, подражая Лукашовой,
потому что у меня из головы не выходил тот дурной человек, с которым "и вор не
захотел бы жить".
Потом я пошел в кладовую поцеловать у матери руку, а Лукашова тем временем
принесла мне в столовую ломоть ситного хлеба и тарелку гречневой каши с тертым
чесноком. Я торопливо съел все и побежал во двор - стругать себе саблю из
дранки. Пока я отыскал подходящую дощечку, наточил нож и унял кровь, капавшую из
порезанного пальца, глядь - плетется пан Добжанский.
"Неужели уже одиннадцать? Не может быть! " - подумал я и, рассердившись,
убежал за конюшню, - спрятаться от учителя. Но не успел еще я дух перевести
после быстрого бега, как услышал голос няньки. Она орала на весь двор:
- Антось, Антось! Пан Добжанский пришел!
- Не пойду! - крикнул я в ответ и показал невидимому учителю язык.
Но тут раздался уже голос мамы:
- Антось, на урок!
Боже, как я был зол в эту минуту! Но что поделаешь? Я вышел из-за конюшни
и нехотя поплелся в дом, горячо желая, чтобы дорога растянулась так далеко, как
отсюда до столицы. И - удивительное дело! - она действительно как будто стала
немного длиннее.
Проходя мимо окна столовой, я заглянул внутрь, надеясь на чудо, - авось
что-нибудь случилось и пан Добжанский исчез. Как бы не так! Сидит это пугало у
стола в своем неизменном сюртуке и воротничке до самых ушей, с высоко
зачесанными вихрами и длинной, как плеть, шеей, обмотанной черным шарфом. Вот он
уже достает очки в медной оправе и насаживает их на нос. Справа на столе лежит
красный платок, слева - березовая табакерка, перехваченная ремешком... О, боже,
никак не избавишься от этого человека! Чистое наказанье! Приходит по утрам,
приходит после полудня, и я из-за него за весь день ничего путного сделать не
могу!
Я вошел в столовую и, небрежно чмокнув учителя в руку, стал доставать из
ящика книжки и тетради. Делал я это как можно медленнее, но в конце концов
последняя книжка была вынута, и пришлось сесть за стол подле пана Добжанского.
Урок начался.

Сейчас я уже понять не могу, как я выдерживал каждый день два часа этих
ужасных мучений, называвшихся "уроком". Я был похож на птицу, привязанную ниткой
за ногу. Сколько раз во время урока меня так и подмывало выскочить в окно и
бежать куда глаза глядят! Я ерзал на стуле, как будто сидел на иголках, а по
временам с отчаяния так болтал ногами, что они ударялись о крышку стола. Тогда
серый сюртук пана Добжанского, а за ним и голова на длинной шее повертывались в
мою сторону. Сразу присмирев, я краснел, чувствуя над собой круглые очки и
голубые глаза, смотревшие поверх стекол. И, только когда я уже сидел совершенно
спокойно, пан Добжанский начинал:
- Это что за шум? Забыл, что ты на уроке и должен вести себя, как в
костеле? Сколько раз я тебе это говорил...
Затем он хватал со стола свою табакерку из березовой коры, щелкнув по ней
пальцами, снимал ремешок и крышку, брал понюшку табаку и, снова щелкнув
пальцами, заключал свою нотацию словами:
- Осел ты этакий!
Кажется, всего мучительнее для меня были долгие перерывы, которые делал
пан Добжанский, отчитывая меня. Я уже заранее знал, что он сейчас изречет, и
десятки раз успевал мысленно повторить эти самые слова раньше, чем он начинал. А
он скажет два слова и делает паузу, потом продолжает... Этому не видно было
конца.
Наконец учитель брал длинную тетрадь, разлиновывал ее и на первой строчке
сверху писал мне образец для упражнения в каллиграфии:
"Отчизна моя, ты - как здоровье..."
Очинив перо, он клал передо мной тетрадь, показывал, как держать руки, и
придвигал чернильницу.
Мне надлежало переписать эту фразу шесть раз, повторяя ее при этом вслух.
Пан Добжанский дремал в кресле, а я нараспев твердил:
- Отчизна моя, ты... Как здоровье! - крикнул я вдруг громко, и учитель
очнулся.
- Спасибо, - сказал он серьезно. Ибо ему со сна показалось, что он чихнул,
а я ему пожелал здоровья. Оставаясь в этом заблуждении, он утер нос красным
платком и снова понюхал табаку.
Это повторялось почти каждый день и было для меня единственным
развлечением во время урока, тем более что в каллиграфии я упражнялся всегда уже
к концу его.
Сразу после занятий мы обедали. Иногда обед запаздывал, и в этих случаях
после каллиграфии учитель задавал мне "на выборку" вопросы из пройденного:
- Кто тебя сотворил?
- Бог-отец.
- Пра-виль-но. А сколько ты знаешь частей света?
- Семь: понедельник, вторник...
- Осел! Я спрашиваю про части света.
- Их пять, пять! Европа, Азия, Африка, Америка, Океания...
- Хоро-шо. А сколько будет шестью девять?
- Шестью семь... шестью восемь... шестью девять будет пятьдесят четыре!
- Пра-виль-но. А кого ты должен любить больше всего на свете?
- Бога, отечество, маму и брата, пана учителя, а потом - всех людей.
- Хоро-шо, - хвалил меня учитель.
Раз я, чтобы избавиться от дальнейших вопросов "на выборку", спросил у
него:
- А Лукашову надо любить?
- Мо-жно, - объявил пан Добжанский после некоторого размышления.
- А Валека?
Учитель посмотрел на меня поверх очков.
- Ты же сам только что сказал, осел этакий, что следует любить всех людей.
Всех, ясно?
Он опустил голову и через минуту добавил глухо:
- Да, всех, кроме тех, кто нас предал.
- А кто нас предал?
Мне показалось, что пан Добжанский покраснел. Он взял в руки табакерку,
потом зачем-то снова поставил ее на стол и ответил:
- Вырастешь - узнаешь.
И у него вырвался тяжелый вздох. Видно, то, чего он мне не хотел
объяснить, было чем-то очень страшным. Все-таки, хотя я ничего толком не знал,
мне стало очень грустно при мысли, что есть человек, которого никто не должен
любить. Такой несчастный жил неподалеку от нас, его хату я видел каждый день, а
между тем, встреть я его на дороге, я не мог бы снять шапку и сказать ему:
"Здравствуйте, почему вы так давно не были у нас? "
Ибо его у нас никто не ждал.
Когда кукушка на часах прокуковала один раз, в столовую вошла Лукашова со
стопкой тарелок. Книжки и тетради вмиг были убраны со стола, их место заняла
скатерть, красная с белыми цветами, и три прибора. Скоро появилась мама, а за
ней внесли миску борща с пельменями и полную салатницу гороха.
Пан Добжанский поздоровался с моей матерью, а когда борщ был разлит по
тарелкам, встал и прочитал молитву перед обедом: "Благослови, боже, нас и те
дары, что мы вкушаем благодаря твоей щедрости. Аминь".

После этою мы уселись. Ели молча. И только когда ждали второго блюда, мать
спросила:
- Пан Добжанский, а как Антось сегодня вел себя?
Учитель потряс головой и, равнодушно посмотрев на меня, ответил:
- Да так... как всегда.
- А что новенького на свете?
Пан Добжанский погладил торчащий над лбом вихор и сказал, уже немного
оживившись:
- На почте я слыхал, что француз зашевелился.
- А чего он хочет?
- Как чего, милостивая пани? - воскликнул старый учитель внезапно окрепшим
голосом. - Неужто не понимаете? Войны хочет.
- А нам-то что? Нас это не касается.
Пан Добжанский так и подскочил на с гуле.
- Ох, не говорили бы вы таких вещей при ребенке! Нас это больше всего
касается, так и знайте!
- Увидим, увидим, - сказала мама.
- Конечно, увидим! - подхватил учитель запальчиво. - Боюсь, что тут люди
скоро перестанут и в бога верить! - добавил он.
Глаза у него сверкали, на дряблых щеках выступил багровый румянец. Он взял
со стола нож и постукивал им по тарелке.
- Дай-то бог, чтобы вернулись добрые времена, - сказала мама.
- Пусть только попробует не дать! - буркнул учитель, сжимая в кулаке нож.
Мама сурово заглянула ему в глаза.
- Что такое вы говорите, пан Добжанский?
Учитель сердито подбоченился.
- А вы, пани, что говорите?
Могла вспыхнуть ссора, но, к счастью, в эту минуту нянька внесла два
больших блюда. На одном благоухала колбаса с подливкой, на другом было
картофельное пюре с салом.
Наступила тишина до конца обеда. После обеда мама и учитель выпили еще по
стакану пива. Нянька убрала со стола, мы встали, и учитель опять прочел молитву:
"Благодарим тебя, создатель, за пищу, которой ты подкрепил нас.
Благословенны твои дары и все дела твои. Аминь".
Я торопливо поцеловал руку у матери, потом у учителя и побежал во двор.
Через минуту-другую, стоя за плетнем, я видел, как учитель в высокой шапкеконфедератке
брел к своему дому, опираясь на трость.
По праздникам, особенно в долгие зимние вечера, у нас бывало очень весело.
Приходили ксендз с сестрой, бургомистр, низенький толстяк с женой и тремя
дочерьми, старая майорша с двумя внучками, почтмейстер, кассир, секретарь
магистрата и письмоводитель почтового отделения. Старшие садились за карты,
молодежь играла в лото, в фанты, в жмурки, производя при этом очень много шума.
Как-то вечером игры им быстро наскучили, и самая красивая из наших панн, дочка
бургомистра, попросила кассира сыграть, чтобы можно было потанцевать под музыку.
- Не могу, увольте, - отнекивался кассир, - да я и гитару оставил дома.
- Так мы за ней пошлем! - хором закричали панны.
- Гитара уже на кухне, - объявил я, и все засмеялись. Кассир за непрошеное
вмешательство хотел было надрать мне уши, но две девушки ухватили его за руки, а
секретарь между тем выбежал из комнаты и через минуту принес гитару в зеленом
чехле.
Однако кассир все еще упирался.
- Милые панны, на гитаре не играют танцев. Гитара - инструмент серьезный,
почтенный, - говорил он.
А сам уже проверял струны и подкручивал колышки.
Барышень было пять, а нас, кавалеров, только трое. И хотя мы призвали на
помощь еще почтмейстера, каждому из нас пришлось немало потрудиться. Время от
времени моя мать, если у нее выдавалась минута, свободная от обязанностей
хозяйки, сменяла нашего тапера, но кассиру недолго удавалось потанцевать: панны
утверждали, что мама играет только самые старомодные польки и вальсы.
На ужин подавали чай, зразы с кашей, иногда - жареную гусятину. В этот
вечер всеобщее удовольствие достигло апогея, когда внесли "крупник", подогретую
водку с медом, заправленную гвоздикой и корицей. Налили и мне полрюмочки, и
стоило мне выпить этот нектар, как я стал другим человеком! Вообразив себя
вполне взрослым, я уже говорил "ты" секретарю магистрата, потом тихонько
объяснился в любви старшей внучке майорши и в конце концов начал ходить на
руках, да так ловко, что пан бургомистр (уже сильно раскрасневшийся) назвал меня
"исключительно одаренным мальчиком".
- Большим человеком будет! - кричал он, стуча по столу.
Остального я не слышал, так как мама велела мне идти спать.
Это меня очень огорчило, - ведь я знал, что всегда после ужина кассир поет
под гитару.
Помню его очень живо. Этот еще довольно молодой мужчина предпочитал
воротнички пониже, чем у Добжанского, зато хохол над лбом у него был повыше. Он
носил зеленый сюртук с высокой талией, голубые брюки со штрипками и отворотами и
бархатную жилетку в алых цветочках, а вместо шейного платка - галстук.

Вот кассиру ставят кресло посреди комнаты. Сев, он кладет ногу на ногу,
настраивает гитару и, откашлявшись, начинает:

Иду на вершины Кавказа,
Воли божьей не миновать.
Быть может, погибну я сразу,
И мне больше тебя не видать.

- Простите! - перебил певца бургомистр. - Выгляни-ка на улицу, пан
секретарь, - не подслушивает ли кто под окном.
Секретарь заверил его, что никто не подслушивает, и кассир, подыгрывая
себе на гитаре, снова запел:

А может, в плен возьмут бойца
Кровожадные дикари,
Кто тогда, коль не ты, любовь моя,
В горе утешит меня?

Тут средняя дочь бургомистра подтолкнула старшую.
- Это он про тебя, Ядзя, - шепнула она.
- Меця! - краснея, остановила ее сестра.
Когда кассир допел эту песню, его попросили спеть еще что-нибудь.
Последовала новая "прелюдия" и затем песня:

Ветром и снегом гонима,
Куда летишь ты, пташечка?
Может, заглянешь и в те края,
Где ребенком знали меня?

Расскажи родным про беду мою...
Услыхав, они пригорюнятся ли?
Ты следи, сверкнет ли в глазах слеза,
Когда скажешь, что сын не воротится.

- Когда скажешь, что сын не воротится... - повторила майорша дрожащим
голосом. - Ах, какая песня прекрасная!
А панны шумно требовали, чтобы кассир спел еще "Летят листья".
Кассир ударил по струнам, снова откашлялся и запел, несколько понизив
голос:

Летят с ветвей листья, что росли на воле,
Поет грустно птичка над могилой в поле:
Не дала ты сынам счастья, родина-мать,
Все изменилось, в земле они спят.{135}

В комнате было тихо, как в костеле, слышны были только всхлипывания старой
майорши. Вдруг бургомистр схватился за голову.
- Извините! Выгляни-ка опять во двор, пан секретарь, - не стоит ли тот под
окном...
Секретарь выбежал из комнаты, все гости стали перешептываться. Но во дворе
не оказалось никого.
- Ну, теперь я вам спою кое-что строго запрещенное, - объявил кассир.
- Побойся бога, человече! - всполошился бургомистр. - Не губи ты нашей
почтенной и столь гостеприимной хозяйки! - Он указал на мою мать.
Но мать беспечно махнула рукой.
- Э, пусть делают, что хотят. Только одно утешение нам и осталось -
послушать иной раз хорошую песню.
- Вас-то, может, и не тронут, - сказал бургомистр. - Но здесь присутствует
его преподобие, он - лицо официальное...
- Я боюсь только одного бога, - буркнул ксендз.
- Наконец, здесь я, бургомистр! И если я пострадаю, кто заменит моим детям
отца?
- Ну, ну, бояться нечего, - сказал ксендз. - Никогда я не замечал, чтобы
тот подслушивал под окнами.
- Ему нет надобности ходить под окнами - ведь его дом в трех шагах отсюда,
- не сдавался расстроенный бургомистр.
- А до почты от его дома только верста и двести саженей, - вставил
почтмейстер.
- Так ты хотя бы пой тихонько, не ори во все горло, - сказал бургомистр
кассиру.
- Что за выражения, папа! - возмутилась старшая дочь бургомистра. - Ну,
можно ли говорить так про это чудное пение?
- Видно, наш пан бургомистр метит уже в уездные начальники, - съязвил
кассир. - Не бойтесь, не бойтесь! Если кому суждено пасть жертвой, то прежде
всего мне...

- И падешь и падешь! - горячился бургомистр. - Это самый отчаянный
революционер во всем городе! - тихо сказал он ксендзу.
Довольный публичным признанием его революционных заслуг, кассир вытянул
ноги так, что они казались еще тоньше обычного, и, вперив взор в старшую дочку
бургомистра, запел вполголоса:

Бегут разбитые мавров отряды,
Народ их в цепи повязан.
Еще стоит твердыня Гренады,
Но косит Гренаду зараза.
Еще в Альпухаре последние силы
Сплотились вокруг Альманзора...{136}

- Чудесно! - воскликнули хором панны, глядя на вращавшего глазами кассира.
- Кто это сочинил? - с беспокойством осведомился бургомистр.
- Мицкевич, - отвечал кассир.
- Ми-цке-вич?! Ну, уж извините, я ухожу! - Бургомистр ударил себя в грудь.
- Мне еще слишком много нужно сделать для родины, и я не хочу сгинуть из-за
каких-то стишков.
- А что вы видите опасного в этой песне? - с сердцем спросил ксендз.
- Что? Да вы это знаете не хуже меня, - отрезал бургомистр. - А мотив? Да
если бы эту мелодию заиграл военный оркестр, так я бы первый вышел на площадь в
алой конфедератке. Да! И пусть бы меня тогда расстреляли, зарубили,
растоптали...
- С ума ты сошел, Франек?! - воскликнула жена бургомистра.
- Да, таков уж я! - не слушая ее, кричал раскипятившийся бургомистр. -
Если, не дай бог, будет война, все наши здешние удальцы разбегутся по углам. А я
покажу, на что я способен.
- Полно, Франек! Да ты не в себе, право! - унимала его жена.
- Не беспокойся, я в полном рассудке. И хочу, чтобы все вы знали, до чего
я могу дойти, когда меня разозлят! Я - как бомба: пока она лежит спокойно, ее
хоть ногой пинай - и ничего. Но стоит искре ее коснуться, и... спасайся, кто
может!
Говоря это громко и взволнованно, бургомистр волчком вертелся между
стульями. Но, насколько мне помнится, его грозное мужество не произвело на
присутствующих никакого впечатления. Ксендз все помахивал рукой около уха, а
кассир небрежно бренчал что-то на гитаре, словно в такт выкрикам бургомистра.
Только моя мать одобрительно кивала головой, а заплаканная майорша, кажется,
задремала под бурный поток его слов.
- Однако, господа, пора и по домам, - сказал почтмейстер. - Десять часов.
- Неужели? - удивился кассир. Для него, когда он пел, время летело
незаметно.
Словно в ответ, кукушка на часах прокуковала десять раз. Дамы пришли в
ужас, узнав, что уже так поздно, и дружно собрались уходить.
Когда няня уложила меня и погасила свечу, передо мной снова, как на яву,
встало все, что происходило в гостиной сегодня вечером: я увидел подвижную
фигурку пана бургомистра, и желтые ленты на чепце майорши, и почтмейстера, и
секретаря, и всех панн. Гости шумно суетились, разговаривали, пели, а бургомистр
пугал их своей отчаянной смелостью, кассир играл на гитаре, все было совсем как
в действительности, но с той только разницей, что среди гостей я видел какую-то
тень, - должно быть, это был тот человек, кого секретарь тщетно искал во дворе
под окном. Я хотел указать на него матери, но не в силах был поднять руку. А
тень между тем сновала и сновала по комнате, бесшумная, неуловимая, и никто,
кроме меня, не замечал ее.
Потом все исчезло, а когда я открыл глаза, то увидел у печки няню
Лукашову, которая, улыбаясь беззубым ртом, говорила:
- Ага, проснулся! Небось уже новые проказы на уме!
Было утро. Я и не заметил, как уснул вчера и проспал всю ночь после
веселого вечера.




В середине марта был мой день рождения, мне пошел восьмой год. За неделю
перед тем сапожник Стахурский снимал с меня как-то утром мерку, чтобы сшить мне
первые сапоги. И как раз в ту минуту, когда я снял с ноги башмак, чтобы
подвергнуться этой операции, к нашему дому подкатил почтовый возок, и из него
вылез какой-то юноша, который, как оказалось, привез маме письмо от моего
старшего брата.
Фамилии приезжего я так и до сих пор не знаю, а звали его Леон. Это был
юноша лет двадцати, писаный красавец, веселый и удивительно приветливый - он так
и льнул ко всем. У мамы он при первой встрече поцеловал обе руки и так много
рассказал ей о брате, что она пригласила его погостить у нас несколько дней. Не
успел еще пан Стахурский снять с меня мерку на сапоги, как приезжий уже
подружился с ним, да так крепко, что обещал даже побывать у него в мастерской.
Затем Леон отправился в братнину комнату в мансарде и за несколько минут,
видимо, успел очаровать Лукашову, которая

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.