Купить
 
 
Жанр: Драма

Повесть о настоящем человеке

страница №8

оздев увидел на родине, оказалось страшнее самых мрачных
предположений. Он не нашел ни домика, ни родных, ни Жени, ни самой
деревни. У полоумной старухи, которая, приплясывая и бормоча, что-то
варила в печке, стоявшей среди черных пепелищ, он разузнал, что, когда
подходили немцы, учительнице было очень худо и что агроном с девочками
не решились ни увезти, ни покинуть ее. Гитлеровцы узнали, что в
деревне осталась семья члена областного Совета депутатов трудящихся.
Их схватили и в ту же ночь повесили на березе возле дома, а дом
зажгли. Женю, которая побежала к самому главному немецкому офицеру
просить за семью Гвоздева, будто бы долго мучили, будто домогался ее
офицер, и что уж там произошло, старуха не знала, а только вынесли
девушку из избы, где жил офицер, на вторые сутки, мертвую, и два дня
лежало ее тело у реки. А деревня сгорела всего пять дней назад, и
спалили ее немцы за то, что кто-то ночью зажег их бензоцистерны,
стоявшие на колхозной конюшне.
Старуха отвела танкиста на пепелище дома и показала старую березу.
На толстом суку в детстве висели его качели. Теперь береза засохла, и
на убитом жаром суку ветер покачивал пять веревочных обрезков.
Приплясывая и бормоча про себя молитвы, старуха повела Гвоздева на
реку и показала место, где лежало тело девушки, которой он обещал
писать каждый день, да так потом ни разу и не собрался. Он постоял
среди шелестевшей осоки, потом повернулся и пошел к лесу, где ждали
его бойцы. Он не сказал ни слова, не проронил ни одной слезы.
В конце июня, во время наступления армии генерала Конева на
Западном фронте, Григорий Гвоздев вместе со своими бойцами пробился
через немецкий фронт. В августе он получил новую машину, знаменитую
Т-34, и до зимы успел прослыть в батальоне человеком "без меры". Про
него рассказывали, о нем писали в газетах истории, казавшиеся
невероятными, но происходившие на самом деле. Однажды, посланный в
разведку, он на своей машине ночью на полном газу проскочил немецкие
укрепления, благополучно пересек минное поле, стреляя и сея панику,
прорвался в занятый немцами городок, зажатый в полукольцо частями
Красной Армии, и вырвался к своим на другом конце, наделав немцам
немало переполоху. В другой раз, действуя в подвижной группе в
немецком тылу, он, выскочив из засады, ринулся на немецкий гужевой
обоз, давя гусеницами солдат, лошадей и подводы.
Зимой во главе небольшой танковой группы он атаковал гарнизон
укрепленной деревни у Ржева, где помещался маленький оперативный штаб
противника. Еще у околицы, когда танки проходили оборонительную
полосу, в его машину угодила ампула с горючей жидкостью. Чадное,
душное пламя окутало танк, но экипаж его продолжал бороться. Точно
гигантский факел, несся танк по деревне, стреляя из всего своего
бортового оружия, маневрируя, настигая и гусеницами давя бегущих
немецких солдат. Гвоздев и экипаж, который он подобрал из людей,
выходивших вместе с ним из окружения, знали, что они вот-вот должны
погибнуть от взрыва бака или боеприпасов. Они задыхались в дыму,
обжигались о накалявшуюся броню, одежда уже тлела на них, но они
продолжали драться. Тяжелый снаряд, разорвавшийся под гусеницами
машины, опрокинул танк, и то ли взрывной волной, то ли поднятыми
песком и снегом сбило с него пламя. Гвоздева вынули из машины
обгоревшим. Он сидел в башне рядом с убитым стрелком, которого заменил
в бою...
Второй месяц уже находился танкист на грани жизни и смерти, без
надежды поправиться, ничем не интересуясь и иной раз не произнеся за
сутки ни одного слова.
Мир тяжелораненых обычно ограничен стенами их госпитальной палаты.
Где-то за пределами этих стен идет война, вершатся великие и малые
события, бурлят страсти, и каждый день накладывает какой-то новый
штришок на душу человека. В палату "тяжелых" жизнь внешнего мира не
впускают, и бури за стенами госпиталя доходят сюда только отдаленными
и глухими отголосками. Палата поневоле жила своими маленькими
событиями. Муха, сонная и пыльная, появившаяся неизвестно откуда на
отогретом дневным солнцем стекле, - происшествие. Новые туфли с
высокими каблуками, которые надела сегодня палатная сестра Клавдия
Михайловна, собиравшаяся прямо из госпиталя в театр, - новость. Компот
из чернослива, поданный на третье вместо всем надоевшего урюкового
киселя, - тема для беседы.
И то всегдашнее, что заполняло для "тяжелого" томительно медленные
госпитальные дни, что приковывало к себе его мысли, была его рана,
вырвавшая его из рядов бойцов, из трудной боевой жизни и бросившая
сюда, на эту вот мягкую и удобную, но сразу уже опостылевшую койку. Он
засыпал с мыслью об этой ране, опухоли или переломе, видел их во сне
и, проснувшись, сейчас же лихорадочно старался узнать, убавилась ли
опухоль, сошла ли краснота, повысилась или понизилась температура. И
как в ночной тишине настороженное ухо склонно вдесятеро преувеличивать
каждый шорох, так и тут эта постоянная сосредоточенность на своем
недуге делала раны еще более болезненными и заставляла даже самых
твердых и волевых людей, спокойно смотревших в бою в глаза смерти,
пугливо улавливать оттенки в голосе профессора и с замиранием сердца
угадывать по лицу Василия Васильевича его мнение о ходе болезни.

Кукушкин много и сердито брюзжал. Ему все казалось, что шины
наложены не так, что они слишком зажаты и что от этого кости срастутся
неправильно и их придется ломать. Гриша Гвоздев молчал, погруженный в
унылое полузабытье. Но нетрудно было заметить, с каким взволнованным
нетерпением осматривает он свое багрово-красное, увешанное лохмотьями
обгорелой кожи тело, когда Клавдия Михайловна, меняя ему повязки,
горстями бросает вазелин на его раны, и как он настораживается, когда
слышит разговор врачей. Степан Иванович, единственный в палате, кто
мог передвигаться, правда согнувшись кочергой и цепляясь за спинки
кроватей, постоянно смешно и сердито бранил настигшую его "дуру бомбу"
и вызванный контузией "растреклятый радикулит".
Мересьев тщательно скрывал свои переживания, делал вид, что его не
интересуют разговоры врачей. Но всякий раз, когда они разбинтовывали
для электризации и он видел, как медленно, но неуклонно ползет вверх
по подъему предательская багровая краснота, глаза его расширялись от
ужаса.
Характер у него был беспокойным, мрачным. Неловкая шутка товарища,
складка на простыне, щетка, упавшая из рук у старой сиделки, вызывали
в нем вспышки гнева, которые он с трудом подавлял. Правда, строгий,
медленно увеличивающийся рацион отличной госпитальной пищи быстро
восстанавливал его силы, и во время перевязок или облучения худоба его
не вызывала уже больше испуганных взглядов молоденьких практиканток.
Но с той же быстротой, с какой крепнул организм, становилось хуже его
ногам. Краснота перевалила уже подъем и расползалась по щиколоткам.
Пальцы совершенно потеряли чувствительность, их кололи булавками, и
булавки эти входили в тело, не вызывая боли. Распространение опухоли
удалось приостановить каким-то новым способом, носившим странное
название "блокада". Но боль росла. Она становилась совершенно
нестерпимой. Днем Алексей тихо лежал, уткнувшись лицом в подушку.
Ночью Клавдия Михайловна впрыскивала ему морфий.
Все чаще и чаще в разговорах врачей звучало теперь страшное слово
"ампутация". Василий Васильевич иногда останавливался у койки
Мересьева, спрашивал:
- Ну как, ползун, мозжит? Может, отрезать, а? Чик - и к стороне.
Алексей весь холодел и сжимался. Стиснув зубы, чтобы не закричать,
он только мотал головой, и профессор сердито бормотал.
- Ну, терпи, терпи - твое дело. Попробуем еще вот это. - И делал
новое назначение.
Дверь за ним закрывалась, стихали в коридоре шаги обхода, а
Мересьев лежал с закрытыми глазами и думал: "Ноги, ноги, ноги мои!.."
Неужели остаться без ног, калекой на деревяшках, как старый перевозчик
дядя Аркаша в родном его Камышине! Чтобы при купанье так же, как тот,
отстегивать и оставлять на берегу деревяшки, а самому на руках,
по-обезьяньи лезть в воду...
Эти переживания усугублялись еще одним обстоятельством. В первый же
день в госпитале он прочел письма из Камышина. Маленькие треугольнички
матери, как и все вообще материнские письма, были коротки, наполовину
состояли из родственных поклонов и успокоительных заверений в том, что
дома все слава богу и что он, Алеша, о ней может не беспокоиться, а
наполовину - из просьб беречь себя, не студиться, не мочить ног, не
лезть туда, где опасно, остерегаться коварства врага, о котором мать
достаточно наслышана от соседок. Письма эти по содержанию были все
одинаковы, и разница в них была только в том, что в одном мать
сообщала, как попросила соседку помолиться за воина Алексея, хотя сама
в бога не верит, но все же на всякий случай, - а вдруг что-нибудь там
да есть; в другом - беспокоилась о старших братьях, сражавшихся где-то
на юге и давно не писавших, а в последнем писала, что видела во сне,
будто на волжское половодье съехались к ней все сыны, будто вернулись
они с удачной рыбалки вместе с покойником-отцом и она всех угощала
любимым семейным лакомством - пирогом с визигой, - и что соседки
истолковали этот сон так: кто-нибудь из сыновей должен обязательно
приехать домой с фронта. Старуха просила Алексея попытать начальство,
не отпустят ли его домой хоть на денек.
В синих конвертах, надписанных крупным и круглым ученическим
почерком, были письма от девушки, с которой Алексей вместе учился в
ФЗУ. Звали ее Ольгой. Она работала теперь техником на Камышинском
лесозаводе, где в отрочестве работал и он токарем по металлу. Девушка
эта была не только другом детства. И письма от нее были необычные,
особенные. Недаром читал он их по нескольку раз, возвращался к ним
снова и снова, ища за самыми простыми строчками какой-то иной, не
вполне понятный ему самому, радостный, скрытый смысл.
Писала она, что хлопот у нее полон рот, что теперь и ночевать домой
она не ходит, чтобы не терять времени, а спит тут же, в конторе, что
завода своего теперь Алексей, пожалуй, и не узнал бы и что поразился
бы и сошел бы с ума от радости, если бы догадался, что они сейчас
производят. Между прочим писала, что в редкие выходные, которые
случаются у нее не чаще раза в месяц, бывает она у его матери, что
чувствует себя старушка неважно, так как от старших братьев - ни слуху
ни духу, что живется матери туго, в последнее время она стала сильно
прихварывать. Девушка просила почаще и побольше писать матери и не
волновать ее дурными вестями, так как он для нее теперь, может быть,
единственная радость.

Читая и перечитывая письма Оли, Алексей раскусил материнскую
хитрость со сном. Он понял, как ждет его мать, как надеется на него, и
понял также, как страшно потрясет он их обеих, сообщив о своей
катастрофе. Долго раздумывал он, как ему быть, и не хватило духу
написать домой правду. Он решил подождать и написал обеим, что живет
хорошо, перевели его на тихий участок, а чтобы оправдать перемену
адреса, сообщил для пущего правдоподобия, что служит теперь в тыловой
части и выполняет специальное задание и что, по всему видать,
проторчит он в ней еще долго.
И вот теперь, когда в беседах врачей все чаще и чаще звучало слово
"ампутация", ему становилось страшно. Как он калекой приедет в
Камышин? Как он покажет Оле свои культяпки? Какой страшный удар
нанесет он своей матери, растерявшей на фронтах всех сыновей и
ожидающей домой его, последнего! Вот о чем думал он в томительно
тоскливой тишине палаты, слушая, как сердито стонут матрасные пружины
под беспокойным Кукушкиным, как молча вздыхает танкист и как барабанит
пальцами по стеклу согнутый в три погибели Степан Иванович, проводящий
все дни у окна.
"Ампутация? Нет, только не это! Лучше смерть... Какое холодное,
колючее слово! Ампутация! Да нет же, не быть тому!" - думал Алексей.
Страшное слово даже снилось ему в виде какого-то стального,
неопределенных форм паука, раздиравшего его острыми, коленчатыми
ногами.

3


С неделю обитатели сорок второй палаты жили вчетвером. Но однажды
пришла озабоченная Клавдия Михайловна с двумя санитарами и сообщила,
что придется потесниться. Койку Степана Ивановича, к его великой
радости, установили у самого окна. Кукушкина перенесли в угол, рядом
со Степаном Ивановичем, а на освободившееся место поставили хорошую
низкую кровать с мягким пружинным матрасом.
Это взорвало Кукушкина. Он побледнел, застучал кулаком по тумбочке,
стал визгливо ругать и сестру, и госпиталь, и самого Василия
Васильевича, грозил жаловаться кому-то, куда-то писать и так
разошелся, что чуть было не запустил кружкой в бедную Клавдию
Михайловну, и, может быть, даже запустил бы, если бы Алексей, бешено
сверкая своими цыганскими глазами, не осадил его грозным окриком.
Как раз в этот момент и внесли пятого.
Он был, должно быть, очень тяжел, так как носилки скрипели, глубоко
прогибаясь в такт шагам санитаров. На подушке бессильно покачивалась
круглая, наголо выбритая голова. Широкое желтое, точно налитое воском,
одутловатое лицо было безжизненно. На полных бледных губах застыло
страдание.
Казалось, новичок был без сознания. Но как только носилки поставили
на пол, больной сейчас же открыл глаза, приподнялся на локте, с
любопытством осмотрел палату, почему-то подмигнул Степану Ивановичу, -
дескать, как она, жизнь-то, ничего? - басовито прокашлялся. Грузное
тело его было, вероятно, тяжело контужено, и это причиняло ему острую
боль. Мересьев, которому этот большой распухший человек с первого
взгляда почему-то не понравился, с неприязнью следил за тем, как два
санитара, две сиделки и сестра общими усилиями с трудом поднимали того
на кровать. Он видел, как лицо новичка вдруг побледнело и покрылось
испариной, когда неловко повернули его бревноподобную ногу, как
болезненная гримаса перекосила его побелевшие губы. Но тот только
скрипнул зубами.
Очутившись на койке, он сейчас же ровно выложил по краю одеяла
каемку пододеяльника, стопками разложил на тумбочке принесенные за ним
книжки и блокноты, аккуратно расставил на нижней полочке пасту,
одеколон, бритвенный прибор, мыльницу, потом хозяйственным оком подвел
итог всем этим своим делам и тотчас, точно сразу почувствовав себя
дома, глубоким и раскатистым басом прогудел:
- Ну, давайте знакомиться. Полковой комиссар Семен Воробьев.
Человек смирный, некурящий. Прошу принять в компанию.
Он спокойно и с интересом оглядел товарищей по палате, и Мересьев
успел поймать на себе внимательно-испытующий взгляд его узеньких
золотистых, очень цепких глаз.
- Я к вам ненадолго. Не знаю, кому как, а мне здесь залеживаться
недосуг. Меня мои конники ждут. Вот лед пройдет, дороги подсохнут - и
айда: "Мы красная кавалерия, и про нас..." А? - пророкотал он,
заполняя всю комнату сочным, веселым басом.
- Все мы тут ненадолго. Лед тронется - и айда... ногами вперед в
пятидесятую палату, - отозвался Кукушкин, резко отвернувшись к стене.
Пятидесятой палаты в госпитале не было. Так между собой больные
называли мертвецкую. Вряд ли комиссар успел узнать об этом, но он
сразу уловил мрачный смысл шутки, не обиделся и только, с удивлением
глянув на Кукушкина, спросил:
- А сколько вам, дорогой друг, лет? Эх, борода, борода! Что-то вы
рано состарились.


4


С появлением в сорок второй нового больного, которого все стали
называть между собой Комиссар, весь строй жизни палаты сразу
переменился. Этот грузный и немощный человек на второй же день со
всеми перезнакомился и, как выразился потом о нем Степан Иванович,
сумел при этом к "каждому подобрать свой особый ключик".
Со Степаном Ивановичем он потолковал всласть о конях и об охоте,
которую они оба очень любили, будучи большими знатоками. С Мересьевым,
любившим вникать в суть войны, задорно поспорил о современных способах
применения авиации, танков и кавалерии, причем не без страсти
доказывал, что авиация и танки - это, конечно, славная штука, но что и
конь себя не изжил и еще покажет, и если сейчас хорошо
подремонтировать кавалерийские части, да подкрепить их техникой, да в
помощь старым рубакам-командирам вырастить широко и смело мыслящую
молодежь - наша конница еще удивит мир. Даже с молчаливым танкистом он
нашел общий язык. Оказалось, дивизия, в которой он был комиссаром,
воевала у Ярцева, а потом на Духовщине, участвуя в знаменитом
Коневском контрударе, там, где танкист со своей группой выбился из
окружения. И Комиссар с увлечением перечислял знакомые им обоим
названия деревень и рассказывал, как и где именно досталось там
немцам. Танкист по-прежнему молчал, но не отворачивался, как бывало
раньше. Лица его из-за бинтов не было видно, но он согласно покачивал
головой. Кукушкин же сразу сменил гнев не милость, когда Комиссар
предложил ему сыграть партию в шахматы. Доска стояла у Кукушкина на
койке, а Комиссар играл "вслепую", лежа с закрытыми глазами. Он в пух
и прах разбил сварливого лейтенанта и этим окончательно примирил его с
собой.
С прибытием Комиссара в палате произошло что-то подобное тому, что
бывало по утрам, когда сиделка открывала форточку и в нудную
больничную тишину вместе с веселым шумом улиц врывался свежий и
влажный воздух ранней московской весны. Комиссар не делал для этого
никаких усилий. Он просто жил, жил жадно и полнокровно, забывая или
заставляя себя забывать о мучивших его недугах.
Проснувшись утром, он садился на койке, разводил руки вверх, вбок,
наклонялся, выпрямлялся, ритмично вращал и наклонял голову - делал
гимнастику. Когда давали умыться, он требовал воду похолоднее, долго
фыркал и плескался над тазом, а потом вытирался полотенцем с таким
азартом, что краснота выступала на его отекшем теле, и, глядя на него,
всем невольно хотелось сделать то же. Приносили газеты. Он жадно
выхватывал их у сестры и торопливо вслух читал сводку Советского
Информбюро, потом уже обстоятельно, одну за другой, - корреспонденции
с фронта. И читать он умел как-то по-своему - так сказать, активно: то
вдруг начинал шепотом повторять понравившееся ему место и бормотать
"правильно" и что-то подчеркивал, то вдруг сердито восклицал: "Врет,
собака! Ставлю мою голову против пивной бутылки, что на фронте не был.
Вот мерзавец! А пишет". Однажды, рассердившись на какого-то
завравшегося корреспондента, он тут же написал в редакцию газеты
сердитую открытку, доказывая в ней, что на войне таких вещей не
бывает, быть не может, прося унять расходившегося враля. А то
задумывался над газетой, откидывался на подушку и лежал так с
раскрытыми глазами или начинал вдруг рассказывать интересные истории о
своих конниках, которые, если судить с его слов, все были герой к
герою и молодец к молодцу. А потом снова принимался за чтение. И
странно, эти его замечания и лирические отступления нисколько не
мешали слушателям, не отвлекали, а, наоборот, помогали постигать
значение прочитанного.
Два часа в день, между обедом и лечебными процедурами, он занимался
немецким языком, твердил слова, составлял фразы и иногда, вдруг
задумываясь над смыслом чужого языка, говорил:
- А знаете, хлопцы, как по-немецки цыпленок? Кюхельхен. Здорово!
Кюхельхен - что-то эдакое маленькое, пушистое, нежное. А колокольчик,
знаете как? Глеклинг. Звонкое слово, верно?
Как-то раз Степан Иванович не утерпел:
- А на что вам, товарищ полковой комиссар, немецкий-то язык? Не зря
ли себя томите? Силы бы вам поберечь...
Комиссар хитро глянул на старого солдата.
- Эх, борода, разве это для русского человека жизнь? А на каком же
языке я буду с немками в Берлине разговаривать, когда туда придем?
По-твоему, по-чалдонски, что ли? А?
Степан Иванович, сидевший на койке у Комиссара, хотел, должно быть,
резонно возразить, что-де линия фронта идет пока близко от Москвы и
что до немок далековато, но в голосе Комиссара звучала такая веселая
убежденность, что солдат только крякнул и деловито добавил:
- Так-то так, не по-чалдонски, конечно. Однако поберечься бы вам,
товарищ комиссар, после эдакой-то контузии.

- Бережен-то конь первым с копыт и валится. Не слыхал? Нехорошо,
борода!
Никто из больных бороды не носил. Комиссар же всех почему-то
именовал "бородами". Получалось это у него не обидно, а весело, а у
всех от этого шутливого названия легчало на душе.
Алексей целыми днями приглядывался в Комиссару, пытаясь понять
секрет его неиссякаемой бодрости. Несомненно, тот сильно страдал.
Стоило ему заснуть и потерять контроль над собой, как он сразу же
начинал стонать, метаться, скрежетать зубами, лицо его искажалось
судорогой. Вероятно, он знал это и старался не спать днем, находя для
себя какое-нибудь занятие. Бодрствуя же, он был неизменно спокоен и
ровен, как будто и не мучил его страшный недуг, неторопливо
разговаривал с врачами, пошучивал, когда те прощупывали и осматривали
у него больные места, и разве только по тому, как рука его при этом
комкала простыню, да по бисеринкам пота, выступавшим на переносице,
можно было угадать, до чего трудно ему было сдерживаться. Летчик не
понимал, как может этот человек подавлять страшную боль, откуда у него
столько энергии, бодрости, жизнерадостности. Алексею тем более
хотелось понять это, что, несмотря на все увеличивавшиеся дозы
наркотиков, он сам не мог уже спать по ночам и иногда до утра лежал с
открытыми глазами, вцепившись зубами в одеяло, чтобы не стонать.
Все чаще, все настойчивее звучало теперь на осмотрах зловещее слово
"ампутация". Чувствуя неуклонное приближение страшного дня, Алексей
решил, что жить без ног не стоит.

5


И вот день настал. На обходе Василий Васильевич долго ощупывал
почерневшие, уже не чувствовавшие прикосновений ступни, потом резко
выпрямился и произнес, глядя прямо в глаза Мересьеву: "Резать!"
Побледневший летчик ничего не успел ответить, как профессор запальчиво
добавил: "Резать - и никаких разговоров, слышишь? Иначе подохнешь!
Понял?"
Он вышел из комнаты, не оглянувшись на свою свиту. Палату наполнила
тяжелая тишина. Мересьев лежал с окаменелым лицом, с открытыми
глазами. Перед ним маячили в тумане синие безобразные култышки
инвалида-перевозчика, он опять видел, как тот, раздевшись, на
четвереньках, по-обезьяньи, опираясь на руки, ползет по мокрому песку
к воде.
- Леша, - тихо позвал Комиссар.
- Что? - отозвался Алексей далеким, отсутствующим голосом.
- Так надо, Леша.
В это мгновение Мересьеву показалось, что это не перевозчик, а он
сам ползет на культяпках и что его девушка, его Оля, стоит на песке в
пестром развевающемся платье, легкая, солнечная, красивая, и, кусая
губы, с напряжением смотрит на него. Так будет! И он зарыдал бесшумно
и сильно, уткнувшись в подушку, весь сотрясаясь и дергаясь. Всем стало
жутко. Степан Иванович, кряхтя, сполз с койки, напялил халат и, шаркая
туфлями, перебирая руками по спинке кровати, кряхтя, пошел к
Мересьеву. Но Комиссар сделал запрещающий знак: дескать, пусть плачет,
не мешай.
И действительно, Алексею стало легче. Скоро он успокоился и
почувствовал даже облегчение, какое всегда ощущает человек, когда
наконец решит долго мучивший его вопрос. Он молчал до самого вечера,
пока за ним не пришли санитары, чтобы нести его в операционную. В этой
белой, ослепительно сверкающей комнате он тоже не проронил ни слова.
Даже когда ему объявили, что состояние сердца не позволяет усыплять
его и операцию придется делать под местным наркозом, он только кивнул
головой. Во время операции он не издал ни стона, ни крика. Василий
Васильевич, сам делавший эту несложную ампутацию и, по обыкновению
своему, грозно пушивший при этом сестер и помощников, несколько раз
заставлял ассистента смотреть, не умер ли больной под ножом.
Когда пилили кость, боль была страшная, но он привык переносить
страдания и даже не очень понимал, что делают у его ног эти люди в
белых халатах, с лицами, закрытыми марлевыми масками.
Очнулся он уже в палате, и первое, что он увидел, было заботливое
лицо Клавдии Михайловны. Странно, но он ничего не помнил и даже
удивился, почему у этой милой, ласковой белокурой женщины такое
взволнованное, вопрошающее лицо. Заметив, что он раскрыл глаза, она
просияла, тихонько пожала ему руку под одеялом.
- Какой вы молодец! - И сейчас же взялась за пульс.
"Что это она?" - Алексей чувствовал, что ноги у него болят где-то
выше, чем раньше, и не прежней горячей, мозжащей, дергающей болью, а
как-то тупо и вяло, будто их крепко стянули выше голени веревками. И
вдруг увидел по складкам одеяла, что тело его стало короче. Мгновенно
вспомнилось: ослепительное сверканье белой комнаты, свирепая воркотня
Василия Васильевича, тупой стук в эмалированном ведре. "Уже?!" -
как-то вяло удивился он и, силясь улыбнуться, сказал сестре:
- Я, кажется, стал короче.

Улыбка получилась нехорошая, похожая на гримасу. Клавдия Михайловна
заботливо поправила ему волосы.
- Ничего, ничего, голубчик, теперь легче будет.
- Да, верно, легче.

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.