Жанр: Драма
Жестокость
...сле побега от сыскарей. И жена законная до
себя не допускает как следует. Я ему прошлый раз говорю: "Ты нашел бы себе
какую-нибудь другую бабу. Мало ли нашей сестры! Мужчина ты еще свежий,
здоровый. А в Фенечке твоей, говорю, прости ты меня за откровенность,
ничего завидного нету. Худущая, как жердь. И в годах". А он мне говорит:
"А дети?" Он тревожится, что дети вырастут и уж совсем не будут его
признавать.
Меня удивило, что в звероватом Лазаре Баукине все-таки есть
человеческие чувства. Хотя почему человеческие? Звери тоже пекутся о
детенышах. Лазарь поздно вспомнил о своих детях.
- Только Савелий сейчас почитает Лазаря, - заключила свой рассказ
Кланька и стала подтягивать за цепочку гирю на больших настенных часах в
лакированном футляре. - Время-то, глядите, какое! Надо, пожалуй,
ложиться...
Мы легли с Венькой у печки на широкий, набитый шерстью тюфяк и укрылись
одним тулупом.
Я хотел шепотом спросить Веньку, кто же этот Савелий. Но не решился...
Шептаться - это хуже всего.
Мы молча лежали под тулупом и слушали, как в соседней комнате скрипит
кровать, на которую укладывает свое роскошное, пышное тело возлюбленная
"императора всея тайги" Кланька Звягина, терзаемая жгучей ревностью.
А над нами на печке стонет и ворочается, тревожимый лютой злобой и
недугами, бывший околоточный надзиратель, которого для чего-то велел
сохранять неизвестный мне Савелий, чьим именем мы вошли в этот дом.
Дом этот стоит на горе, но мне кажется в темноте, что мы лежим где-то
на самом дне, может быть, на дне какой-то пропасти.
Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени.
Я не вижу, не слышу, но отчетливо представляю себе, как он ловит
впотьмах плавающий в ушате ковшик, зачерпывает воду со льдом и жадно пьет,
роняя капли на голую грудь.
Я тоже страшно хочу пить. У меня все горит внутри от первачка и лука и
еще от чего-то, что мы ели. Но я не решаюсь встать.
Я слышу, как Венька вышел из сеней и прошел в ту комнату, где лежит
Кланька. Кровать опять заскрипела.
Это Кланька встала с кровати. Я вспомнил, как она сказала крестному:
"Они пришли от Савелия по важному делу". Вот теперь Венька выкладывает ей
это важное дело или то, что она должна посчитать важным.
А может, он просто любезничает с ней. Может, он обнял ее сейчас,
теплую, большую, душистую, и целует впотьмах. Пусть ее лучше Венька
целует, чем какой-то бандит Воронцов. Ну что хорошего увидит в жизни эта
Кланька, если она связывает себя с бандитами, уже связала? Ни за что
увянет ее красота.
Я хотел бы это все сказать Кланьке. Но я это никогда не скажу. Не все
скажешь людям. И не во все они поверят. А может, ей что-то скажет Венька.
И ему она поверит. Недаром же она сказала, что он походит на Костю
Воронцова. Подумаешь, какая честь - походить на бандюгу!
Нет, Венька не будет целоваться с Кланькой. Ни за что не будет. А
вдруг?
Я напрягаю слух, но не могу всего расслышать, о чем они говорят.
До меня долетают только отдельные слова. Кланькины слова. Она говорит
свистящим шепотом:
- Ей-богу! Ну вот ей-богу, я клянусь! Вот перед образом. Я врать не
буду!
И опять через некоторое время те же самые слова. А что ей говорит
Венька, я не могу расслышать. Но я все-таки вслушиваюсь, даже приподымаюсь
на локте, и наконец до меня долетают удивляющие меня слова Веньки. Он
говорит:
- Ты запомни одно: мы сюда не приходили, и ты нас никогда не видела.
Понятно?
- Понятно, - шепчет она. И просит: - Ты только потише говори. Ведь
дедушка, ты знаешь, какой дьявол!
Венька еще что-то ей говорит, но я опять не слышу его слов. Я слышу
только, как женщина снова повторяет свистящим жарким шепотом:
- Понятно.
Ей, должно быть, все понятно. А я ничего не понимаю. Мне только ясно,
что Венька ей что-то приказывает. И очень строго.
Нет, он ни за что не будет целоваться с нею. В этом я твердо уверен. За
это я могу поручиться. Ну, а сам я стал бы целоваться с Кланькой, вот
сейчас, впотьмах, вот в такую ночь, где-то на краю земли и, как я сперва
подумал, на другой планете?
И к стыду своему, я должен был признаться себе в ту тревожную ночь, что
стал бы, если б к тому же она первая поцеловала меня.
В оправдание себе, в оправдание слабости своей я подумал о том, что мне
ведь в самом деле почему-то жалко Кланьку. Жалко, наверное, потому, что
она такая красивая, молодая и связалась с бандитами. А я бы уговорил ее
уйти отсюда. Я бы даже женился на ней, если б она захотела. Я увел бы ее
от этого притаившегося на печке крестного. От всего увел бы. А иначе
погибнет она. И красота ее погибнет.
Жизнь повсеместно изменится, все вокруг похорошеет, будет замечательная
жизнь. Будет полный социализм. А Кланьки не будет, если она связалась с
бандитами. Хотя она ведь еще не такая испорченная. Ее еще можно бы
исправить. Увести отсюда и исправить. А иначе она наверняка погибнет, как
все бандиты.
"Бандитизм в нашей стране не имеет перспективы. Он фаталистически идет
к своей неизбежной гибели".
Эту, как показалось мне в свое время, красивую фразу написал в одном
очерке Яков Узелков. И мне запомнилась эта фраза. Я даже выписал ее себе в
записную книжку. Вот я всегда смеюсь над Узелковым, а он все-таки может
здорово написать. Интересно, как бы он описал вот эту ночь? Он, конечно,
прибавил бы много лишнего. Получилось бы очень красиво, но...
Я уснул, так и не додумав об Узелкове.
Проснулся я от толчка. Мне приснилось, что я плыву без весел в лодке по
Ангаре. Вдруг лодка наскочила на плоты. Меня захлестывает холодной
волной... Вот сейчас я опрокинусь. Другого выхода у меня нет. Нет, есть
другой выход.
Я открываю глаза. За окнами все еще темно, но пурга утихла. На стене
опять горит жестяная лампа. Передо мной стоит уже одетый Венька.
- Ну, давай обувайся, и пошли.
- А может, вы хоть молочка выпьете?
Это спрашивает Кланька. И голос у нее виноватый, растерянный, не такой,
как вчера.
Она стоит у притолоки, уже причесанная, но серьги не поблескивают в
ушах. Она не надела серьги. И не смотрится больше в зеркало, как вчера.
Все время опускает глаза, взмахивая пушистыми ресницами. И от этого
становится еще красивее, нежнее, что ли.
- Молочка выпьем, - соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он
проводил беседу.
Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно опечаленная,
смотрит на нас, подперев горячую, румяную щеку ладонью. Может, ей не
хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и
досадует, что вчера была так доверчива.
Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И
чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет,
побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет
выпутаться.
Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается:
- Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе...
Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие,
но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще
что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим.
Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим.
12
Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет
по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса.
- Серьезное дело можем сделать, - говорит Венька, когда мы входим в
тихую, глухую просеку. - Дураками будем, если не повяжем этого липового
императора со всей его шумливой артелью...
Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий.
- Да я еще сам не знаю, - смеется Венька. - Это какой-то серьезный
зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька,
ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал,
что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это
его знакомые...
Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора,
говорит:
- Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое.
Не оборвать бы нитку. Обдумать надо...
Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается
вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю:
- Ты доложишь начальнику, где мы были?
- А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело
еще не сделано. Сделаем - доложим...
Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но
под пухом этим твердый, скользкий пласт.
После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На
нас сыплется с деревьев обледеневший, искристый снег - кухта.
Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро
наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний
лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают
нас своим запахом. А снег все еще глубокий.
- Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее,
поглупее нас, - говорит, повернувшись ко мне, Венька. И прочерчивает
лыжами по снегу широкий круг. - Смотришь - будто люди, а живут как
медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. Только бы потуже
набить брюхо хорошими харчами. И вся забота только о себе. При коммунизме
так, однако, жить не будут...
- А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме?
- А я откуда знаю? Что я, лектор?
И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед.
Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный,
плавный шаг, я спрашиваю:
- А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с
глупинкой?
- Ну откуда я знаю, какая она? По-моему, она теперь сильно запуталась с
этими делами. И уж скорее всего не выпутается.
- А жалко, - говорю я.
- Конечно, жалко, - соглашается Венька.
И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в
моих глазах. "Золотой паренек Венька, - думаю я, продвигаясь вслед за ним.
- Умный, ловкий, отчаянный".
- А Лазарь мечется, - как бы вспоминает он, опять замедляя бег. - У
него сейчас сильно плохие дела, Воронцов велит ему пройти какое-то
испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для
чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться...
- Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, - говорю я.
- При чем тут я? - почти сердито оглядывается на меня Венька. - Он сам
не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда.
Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще
смотрит зверем. Не доверяет нам.
- Но он все-таки решился, сообразил, навел нас на эту Кланьку.
- Да не так уж сразу навел. В Шумилово-то мы не напрасно заходили. Он
это понимает. Но главное не в этом. Главное, что он не хочет проходить
испытание...
- Почему ты считаешь?
- Потому что потому - окончание на "у"! - смеется Венька. - Если бы он
хотел проходить испытание, он вчера в лесу стукнул бы нас обоих. И
Воронцов посчитал бы, что больше никаких испытаний ему не требуется. А он
не только не стукнул, но показал нам дорогу. И точно показал. Это
чего-нибудь стоит?
- Конечно.
- Но это еще не все, - говорит Венька и опять бежит впереди меня.
Мы скорее, чем надеялись, доходим до Больших выселок, где вчера
собирались ночевать. И идем дальше при свете хмурого утра.
В Проказове нас встречает старший милиционер Семен Воробьев, сейчас
оправдывающий свою фамилию. Зябко нахохлившийся, он походит на старого
воробья, потрепанного непогодой. И новенькая, недавно выданная форма не
нарушает этого сходства.
- Сломался ваш аппарат со всеми крыльями, - сообщает он нам с оттенком
ехидства. - Сломался, так его мать! Испортил всю коммерцию. Еще вчера
сломался - в Пряхине.
- Неплохо работает бандитский телеграф! - смеется Венька, когда мы
отходим от Воробьева. - Значит, правильно нам Клавдия сказала про наши
аэросани, что сломались. И все-таки телеграф этот бандитов не спасет. Нет,
не спасет. Надо только осторожно тянуть нитку...
Мы идем на лыжах в Пряхино.
Начальник наш, невыспавшийся, сердитый, уже в который раз, наверное,
принимается ругать механика около затихших, видимо навсегда затихших,
аэросаней.
А механик только кряхтит и пытается отвинчивать французским ключом
какие-то гайки. Они никак не отвинчиваются. Кожаный его шлем и кожаное
пальто, так восхитившие нас вчера и так украшавшие его, скинуты теперь и
лежат на дне саней. В обыкновенной стеганке механик ничем не отличается от
обыкновенного деревенского мужика.
- Вам легко рассуждать! - наконец огрызается он, глядя в упор на нашего
начальника. - А техника, - вы должны понять, - это темный лес. Ведь сани
эти, нужно учитывать, не русские. Это трофейные, как я думаю, японские
сани. А я, во-первых, не японский, а русский механик. Чистокровно русский.
Микулов - фамилия...
- Да какой ты русский? Нисколько ты не русский, - зло посмеивается
начальник. - Русские механики берутся сейчас, если ты читаешь газеты, всю
Россию до краев перестроить, а ты, я смотрю, уже столько возишься тут.
- А вы сперва вот бандитов уничтожьте! - уже кричит механик. -
Уничтожьте сперва бандитов, а потом перестраивайте Россию. А то вот вы
бандитов еще не можете уничтожить. А сейчас что получается. Вы вот сядете
на подводы и уедете обратно в Дудари. А я по долгу службы тут обязан
остаться, около этих японских, будь они прокляты, аэросаней. А ночью сюда
подойдут бандиты и меня же зарежут. И зарежут из-за вашей же фантазии, что
вы желали с таким форсом прокатиться на иностранном изобретении в такую
даль...
- И правильно сделают, если зарежут, - смеется начальник. - На что ты
нужен, такой... пессимист?
- А я вот брошу сейчас всю эту починку, и что хотите, то и делайте, -
угрожает механик. - Работаешь, себя не щадишь, и еще оскорбляют какими-то
словами...
- А что ж я тебе такого особенного сказал? - смущается и начальник. -
Что обидного-то? Это по-французски, если хочешь знать, означает
всего-навсего очень нервный, невыдержанный, пугливый. Ну, ты такой и есть.
Ты же сам говоришь, что опасаешься. Вот я и пошутил, что ты, выходит,
пессимист...
- Хорошенькие шутки! Ведь тут же действительно даже в дневное время
народ режут. Что я, не знаю, что тут будет, если я один останусь?..
- Да ты не бойся, не робей! - успокаивает механика уже подоспевший сюда
старший милиционер Воробьев. - Ты же не один останешься. Я тоже тут
побуду, пока под ваши сани подадут лошадей.
- А толк-то какой? - не успокаивается механик. - При вас находится
только вот этот револьвер - старинный смит-вессон. Вот если б при вас
пулемет находился, вот тогда бы я сказал: да, это есть представитель
власти. Есть чего бояться.
- Какой бы я ни был, но я с тобой побуду, - незлобиво обещает Воробьев.
И приседает на корточки у передка аэросаней, где механик все еще
откручивает гайку. - Дай-ка я этот болт зажму клещами. Может, она тогда
легче пойдет, эта гайка...
Венька Малышев, еще, кажется, совсем недавно, в Дударях, помогавший
механику налаживать эти аэросани, сейчас как будто и не интересуется вовсе
ни механиком, ни санями. Венька, наверно, и не слышит даже, о чем это
начальник снова разговаривает с механиком и на что опять обижается
механик. Венька ходит один невдалеке у кромки леса, утаптывая рыхлый снег,
покусывает соломинку и, похоже, о чем-то напряженно думает.
Мы ждем подле аэросаней Колю Соловьева и еще трех наших сотрудников,
которые ведут расследование в Мочаеве и Солотопах. Потом мы сядем на
подводы и поедем в Игренево, где начальник предполагает провести
оперативное совещание. А уж позднее, после совещания, двинемся обратно -
на Дудари.
Из Дударей мы выехали морозной зимой, а возвращались в ростепель, в
предвесеннюю распутицу, когда обыкновенные, деревенские сани-розвальни то
ровно повизгивают железными полозьями, вдавливая мокрый снег, то вдруг
заскрежещут-заскрежещут, наскочив на голый булыжник, вытаявший из-под
снега.
Всю жизнь - по сю пору - смена времен года наполняет меня не только
радостью, но и неясной тревогой по поводу каких-то неоконченных дел,
которые надо было закончить еще вчера, еще в начале зимы. И вот уже
наступает весна, вот уже завтра стает весь снег, проклюнутся набухшие
почки на деревьях, зазеленеет земля. А чего-то важного я так и не сделал:
не отослал деньги матери, не дочитал каких-то книг, не отдал в починку
сапоги, не осуществил серьезных замыслов.
Хотя ясных замыслов еще не было у меня в ранней юности. Из-за этого я и
сокрушался в ту пору. Мне казалось, что я живу как растет трава. Вокруг
меня люди совершают что-то продуманное заранее, добиваются чего-то изо
всех сил. А чего я добиваюсь?
Я вот даже в Воеводском углу ничего толкового не сделал. Даже не
попытался сделать. Я только ходил за Венькой, как свидетель или вроде его
охраны. Но он и без охраны бы обошелся.
Венька лежал рядом со мной в санях-розвальнях на соломе, прислонившись
головой к валенкам возницы, стоявшего на коленях в передке саней и
потряхивавшего вожжами над мохнатой лошаденкой.
Потом у возницы, должно быть, затекли ноги. Он сел на перекладину,
потревожив Веньку, и спросил:
- А закурить у вас, товарищи комиссары, не найдется?
- Не найдется, - сказал Венька.
- Плохо, - вздохнул возница. - Плохие вы, стало быть, комиссары, коли у
вас и табаку даже нету.
- А еще чего, ты считаешь, у нас нету? - улыбнулся Венька.
- А я больше с вас ничего не спрашиваю, - сказал возница. - Какое мое
дело с вас спрашивать? Велели мне вас отвезти в город, я отвожу. Говорят:
"Отвези комиссаров, кои тут жиганов искали". И другим мужикам дали такой
приказ - отвезти. А коли не было бы приказа, мы бы сейчас дрова возили. Но
наше дело такое - слушать, чего говорят. А вы что, жиганов-то разве не
нашли?
- Не нашли.
- Ну где ж их, однако, найдешь! Ведь они, поди-ка, в лесу. А в лес-то,
однако, и комиссарам страшно удаляться. Ладно еще, господь милостив, вас
самих не затронули. А то могли бы и вы жизни решиться. А жизнь-то, она,
поди-ка, каждому дорога. Особливо коли получаешь хорошее жалованье. И
паек. Казенные харчи, они скусные...
Возница явно смеялся над нами. Потом он стал рассказывать, как
зверствуют бандиты. И опять спросил:
- Значит, выходит, товарищи комиссары, вы, примерно, как на осмотр
ездили? На осмотр населения? А Воронцова, стало быть, самого Константина,
вам повидать не привелось?
- Не привелось, - сказал Венька.
- А ты сам-то, отец, видал ли Воронцова? - спросил я.
- Где же, в каком месте я его повидаю? - нахмурился возница. - Мне ведь
жалованье не выписывают, чтобы его ловить...
- Ты нашему жалованью не завидуй, - уже начал сердиться я. - И харчами
не кори. У вас в деревне харчей сейчас больше, чем в городе. Вы даже
снабжаете...
Я хотел сказать - бандитов. Но Венька взял меня за руку.
- Давай, отец, условимся вот как, - предложил Венька вознице. - Я
запишу твою фамилию и адрес, где ты живешь. Как поймаем Воронцова, я
напишу тебе открытку. Приезжай поглядеть на него...
- Надеетесь все-таки словить?
- А как же? Иначе, правда, не стоило бы возить нас в рабочее время.
Лучше уж возить, как ты говоришь, дрова...
Венька разговаривал с возницей весело, по-мальчишески боевито. Но когда
в Дударях мы пришли в баню и разделись, он словно постарел.
Повязка его так прилипла к незажившему плечу, что мы ее, даже намочив
горячей водой, с трудом отодрали. И плечо вспухло. А лицо у Веньки
сделалось черным.
Париться он не стал. Только слегка помылся, выстирал бинт, накинув на
спину полотенце, подождал в предбаннике, пока я попарюсь и перевяжу ему
плечо.
- Попарься за двоих, - пошутил он. - Жалко, пропадает такой мировой
пар.
Из бани мы пошли искать Полякова, чтобы сделать перевязку
по-настоящему. Но Полякова не было.
По дороге мы узнали, что сегодня городское комсомольское собрание и на
повестке дня очень важный вопрос.
- Пойдем на собрание, - предложил Венька. - А потом опять поищем
Полякова. Мне не хочется пропускать собрание. Интересно, ребят встретим...
- Вот видишь, не надо было тебе ездить сейчас в Воеводский угол, -
сказал я, заметив, как Венька все время морщится.
- Почему это не надо? - возмутился он. - Очень даже надо было. И очень
хорошо, что съездили. Я кое-что зацепил...
- А вдруг плечо опять раздурится? Может стать совсем худо.
- Это ерунда. Поляков мне все наладит. У меня же хорошо заживлялось. Он
сам говорил. И сейчас тут есть приезжий доктор Гинзбург. Если он только не
уехал...
- Теперь тебе, наверно, придется лечь в больницу.
- Нет, я не лягу. Как вот просохнет земля, я опять поеду в Воеводский
угол. Нам и сегодня не надо было всем сразу уезжать оттуда. Это мы
немножко сплоховали.
- Но это ж начальник так хотел, - сказал я. - Мы уж за это не отвечаем.
Мало ли, что он...
- Нет, отвечаем, - вдруг перебил меня Венька. - Мы за все отвечаем, что
есть и что будет при нас. Мы же все-таки не дрова и не бревна...
И так он это резко сказал, зажмурившись от боли в плече, что мне
запомнились на всю жизнь и эти слова, и лицо его запомнилось при этих
словах - какое-то особо выпуклое, напряженное, с глубокой складкой меж
бровями.
- А к этой Кланьке Звягиной ты опять зайдешь, если поедешь в Воеводский
угол?
- Опять зайду.
- Значит, она тебя задела?
- Задела.
- А Юлька?
- Что Юлька? - Он сердито посмотрел на меня, будто я его в чем-то
упрекнул. Потом опять зажмурился. И немного погодя сказал: - Юлька -
это... я даже не знаю, как это объяснить... Одним словом, я такой девушки
еще никогда не встречал. И, наверно, больше не встречу. Она даже снится
мне. Я про нее почти все время думаю. Что бы ни случилось, а я все время
думаю про нее. Будто она смотрит на меня. Нет, я, наверно, другой такой
больше никогда не встречу.
Это он впервые так откровенно сказал о Юльке, о том, что она интересует
его. И сказал это с затруднением, может быть, потому, что у него сильно
болело плечо.
- Ну, - отчего-то смутился я, - как это можно заранее говорить? Ты с
ней еще даже не познакомился. А вдруг она в разговоре окажется не такая...
- Пусть. Мне это все равно. Для меня она заранее умнее всех. И меня
умнее. Хотя я себя сильно умным не считаю. Я доверчивый очень. Но меня еще
никто не обманывал, кому я доверял...
- А эти бандиты тогда сбежали - Лазарь Баукин и другие? Ты же не знал,
что они сбегут из бани. Ведь действительно ты не знал?
Мы проходили среди голых и мокрых деревьев городского сада, что
раскинулся над рекой. Лед уже набух, побурел. Вот еще неделя, другая - и
он вздыбится, взорвется, загрохочет и медлительно поплывет далеко-далеко,
в Ледовитый океан.
Венька остановился над обрывом и стал пристально вглядываться в даль,
где чернела тайга, а над нею повисли подсвеченные заходящим солнцем
грязноватые облака. Где-то там, под этими облаками, мы и были сегодня. Там
лежит в треугольнике меж гор и рек Воеводский угол.
Я подумал, что Веньке не хочется отвечать на мой вопрос, что я затронул
его слабое место. Чтобы выйти из неловкого положения, я сказал:
- Ведь к человеку в душу не залезешь. Откуда можно узнать, что у
человека на душе? И с Лазарем Баукиным тогда нехорошо получилось. Ты ему
поверил... И все мы ему поверили. А он вдруг убежал. Но, может, он сейчас
себя оправдает. Прокурор пока помалкивает...
- Все это ерунда, - проговорил Венька и сделал такое движение, точно
отталкивал от себя что-то крайне неприятное. - Лазарь Баукин мне не родня,
и никаких обещаний не убегать он никому не давал. Была плохая охрана - он
ушел. А в душу мы все равно обязаны залезать - в любую, если нас поставили
на такую работу...
И опять стал пристально вглядываться в даль, в сторону Воеводского
угла, где притаились те, кого мы должны выследить, выловить и даже
уничтожить.
Мимо нас прошли Узелков и какой-то незнакомый нам сухощавый молодой
человек в очках и в модной финской шапке с кожаным верхом и с барашковой
опушкой. Они не заметили нас.
- Надо идти на собрание, - оглянулся на них Венька.
И мы пошли.
В толстостенном помещении клуба имени Парижской коммуны, где недавно
еще жили монашки, было сумрачно и тихо.
Мы прошли по узенькой каменной лестнице на второй этаж, в буфет.
Здесь сидели за столиком и пили лимонад Яков Узелков и тот незнакомый
нам молодой человек, уже снявший финскую шапку.
У молодого человека было детское, пухлое лицо в докторских очках,
темные, гладко причесанные волосы и заметно хилые, покатые плечи, которые
он все время как бы суживал, будто ему холодно. В зубах он держал тонкую
трубку с длинным чубуком.
- Познакомьтесь, ребята, - показал нам Узелков на своего собеседника. -
Это Борис Сумской. Вы о нем, наверно, слышали? А это, - представил он нас,
- местные пинкертоны...
За такие слова Узелкову в другое время сильно попало бы. Но сейчас мы
не хотели ссориться с ним при постороннем человеке, при таком особенно,
как Борис Сумской, о котором мы, конечно, слышали. Он часто писал в
губернской газете фельетоны о попах и о религии, и было известно, что он
работник губкома комсомола.
- Пинкертоны! - посмотрел он на нас и тихонько засмеялся, будто
перекатывая в горле горошину. Однако протянул нам руку и сказал: - Очень
приятно.
Обижа
...Закладка в соц.сетях