Жанр: Драма
Кира Георгиевна
..., вскакивали с мест. Это
был матч между командами СССР и ФРГ, поэтому страсти накалились еще
больше, чем обычно. Юрочка оживленно комментировал удары. Тонечка -
девушку звали Тонечкой - в наиболее острые моменты вскрикивала и
прижималась к Юрочке. Николай Иванович, поглядывая на избивающих друг
друга молодцов, только морщился и ждал, когда же это наконец кончится. Но
почему-то не уходил - сидел и смотрел.
После матча тысячи людей ринулись к выходу. Юрочка, весь потный,
счастливый нашей победой, стал прощаться и вдруг спохватился:
- Ох, что ж это я - даже не спросил про Киру Георгиевну. Как она?
Пишет?
- Не очень. На этот счет она ленива.
- Будете ей писать, привет от меня. Большущий. - Юрочка взял свою
Тонечку под руку. - Ну, всего хорошего.
И тут, совершенно неожиданно для самого себя, Николай Иванович сказал
вдруг:
- А может, пойдем куда-нибудь?
Юрочка сразу и не понял:
- Куда пойдем?
- Ну так, посидим где-нибудь, выпьем чего-нибудь.
Молодые люди переглянулись.
- Мне нельзя, - сказала Тонечка. - Мне завтра рано вставать. А я далеко
живу.
- Да, она далеко живет, - поддержал Юрочка. - И ей рано вставать.
- Жаль, - сказал Николай Иванович.
Молодые люди улыбнулись и помахали ему рукой. Когда они отдалились
шагов на двадцать, Николай Иванович окликнул их:
- Юрочка, на минутку... - Он догнал их. - У меня к вам нижайшая
просьба. Не заглянете ли вы как-нибудь ко мне? У меня лампа дневного света
испортилась. Не могу по вечерам работать.
- Что ж, можно. Когда?
- Когда вам удобно. Хоть завтра.
- Ладно. Часиков так в семь-восемь. Вам удобно?
- Удобно.
И они в третий раз попрощались.
Работы с лампой оказалось не больше чем на пять минут. Просто
испортился выключатель, и Юрочка заменил его новым.
- Все в порядке. Можете теперь и по вечерам работать, - весело сказал
он, пряча свои инструменты в чемоданчик.
Когда Юрочка, помыв руки, вернулся в кабинет, Николай Иванович
раскупоривал бутылки. На письменном столе у окна постлана была салфетка,
стояли две тарелки, два стакана, бутылка боржома, тонко нарезанные сыр и
колбаса, баночка икры.
- Ну зачем это? - запротестовал было Юрочка.
- Надо, - сказал Николай Иванович. - Вы что, торопитесь? На свидание?
- Ага.
- В восемь? В девять?
- В девять.
- У Большого театра или у Центрального телеграфа?
- У Пушкина.
- Туда рукой подать. Сейчас только четверть восьмого. Вам чего - водки,
коньяку?
- Все равно. Водки лучше.
- Это другой разговор.
Весь этот недлинный диалог Николай Иванович провел в каком-то
несвойственном ему энергичном, напористом темпе. По всему видно было, что
ему хочется выпить - грешок, которого раньше Юрочка за Николаем Ивановичем
не замечал.
Почти сразу же он налил еще. Потом откусил кусочек хлеба с икрой и
налил по третьей.
- Ох, что-то мы заторопились, Николай Иванович. Может, перекурим?
Николай Иванович ничего не ответил и выпил третью. Юрочке ничего не
оставалось, как сделать то же. Он сегодня не обедал и с аппетитом принялся
за закуску. Николай Иванович ничего не ел. Закурил. Потом сказал:
- А ведь лампу-то эту я терпеть не могу. Свет у нее холодный, мертвый.
Три года стоит без дела, только место занимает.
Юрочка удивленно на него посмотрел. Николай Иванович чуть-чуть
порозовел, в глазах появился неестественный блеск.
- Просто, скажу прямо, захотелось мне, Юрочка, увидеться с вами,
поговорить. - Он несколько раз зажег и потушил лампу. - А она мне вовсе не
нужна. Зря заставил вас возиться. Не сердитесь уж...
- Ну что вы, Николай Иванович...
- Ладно, давайте-ка еще по одной. Веселей будет.
Они выпили еще по одной.
Юрочка спросил, как прошло обсуждение выставки, он слышал, что картину
Николая Ивановича очень хвалили.
- А ну ее!.. - отмахнулся Николай Иванович. - Не хочется о ней
говорить. Ну похвалили. Ну и что? Я к этому уже привык. И знаете, как это
у нас? Похвалит авторитет, особенно в центральной прессе, ну, значит, и
все хвалить станут. А картина-то, скажем прямо, слабенькая, замученная. Ну
ее...
Николай Иванович еще сильнее порозовел и от этого стал даже казаться
моложе.
- Нет, не, о ней мне хочется говорить. - Он ткнул папиросу в
пепельницу, сразу же потянулся за другой. - О другом... Вот прожил я
шестьдесят три года. Многое за это время увидел, многое сделал. Меньше,
чем хотел, но все-таки сделал. Вы простите меня, что я о себе говорю. За
всю жизнь я никогда или, скажем точнее, почти никогда не позволял себе
этого. Мне всегда почему-то кажется, что другим рассказы подобного рода не
очень интересны. И вам, боюсь, тоже не очень. Но человеку иногда нужно...
- Он запнулся, потянулся опять за водкой, разлил по стопкам. - Ладно, - он
поймал осуждающий взгляд Юрочки, - пусть постоит. Вы знаете, Юрочка, мне
почему-то с вами легко. Сам не знаю почему. Может, потому, что на сына
моего похожи, а может... Вы не обижайтесь на меня, Юрочка, нельзя же в
конце концов только умное говорить... Знал я в детстве одного кавалериста.
Не молодой уже был и пьяница, горький пьяница. А когда-то красавцем был,
на дуэли бог знает сколько раз дрался. И была у него лошадь, знаменитый в
свое время скакун "Картежник". И вот, как напьется этот самый Петр
Анисимович и станет ему тоскливо, звал он меня в свою комнату (а жил он в
одном доме с нами, в маленьком таком мезонинчике) и начинал мне
рассказывать о том о сем и почему жизнь у него не удалась. А под конец,
когда за мной приходили спать укладывать, всегда говорил: "Ты не сердись
на меня, Колька, но есть у меня только два существа, с которыми могу
говорить откровенно, - это ты и "Картежник" мой. Оба вы, я знаю, хотите
мне только хорошего. А остальные? Не знаю... А вы - только хорошего.
Никогда не обманете, знаю..." А теперь давайте выпьем.
Юрочка сидел, уставившись в свои руки, и молчал.
Николай Иванович взял стопку.
- Не люблю я тостов, но сейчас мне хочется выпить за вас. За то, чтоб
вы остались таким, какой вы есть.
Юрочка молчал.
- А какой вы есть, я знаю. Хоть мы и редко встречались. Есть в вас одно
качество, которое я особенно ценю в людях. Сейчас оно не очень-то в ходу.
Деликатность оно называется.
Юрочка молчал.
- Вы знаете, что это значит - деликатность? - Николай Иванович очень
серьезно посмотрел на Юрочку. - Высшая форма уважения к человеку. Чудесное
качество. Оно вовсе не исключает других, но те, другие, мне они как-то
меньше нужны, а это... Ну ладно, что-то я заболтался. Так за то, чтоб вы
остались таким, какой вы есть.
Юрочка молча чокнулся и выпил. Никогда в жизни не попадал он в такое
невыносимо тяжелое-положение. "Может, напиться? - подумал он. - Может,
тогда легче станет? Или поговорить со стариком начистоту? Но как? И нужно
ли? Может, просто уйти?" А Николай Иванович шагал по комнате и говорил.
Остановился над Юрочкой.
- Вам не скучно, а? Вы прямо скажите. До Пушкинской площади пять минут
ходьбы. Не опоздаете. А мне надо выговориться. Не с Лушей же, она тут же
перебьет и сама начнет говорить. И друзей у меня как-то нет... То есть
есть, и хорошие даже, ничего не скажешь, но начнешь с ними говорить, и
через минуту, глядишь, мусор какой-то начинается - что кто где написал или
сказал, и что было у художников на последнем пленуме, и где достать
краски. А вот о простом, человеческом... - Николай Иванович вдруг
остановился и, наклонив как-то набок голову, глянул на Юрочку. - Вот
смотрю я на вас и думаю. Сидит передо мной человек, все у него еще
впереди. И молчит. И чего ему в жизни хочется, я не знаю. Стать
академиком, генералом? Не знаю. Знаю я только...
Тут Юрочка перебил его, все так же не подымая головы:
- Что вы все обо мне, Николай Иванович? Ведь вы ж о себе хотели...
- А я о себе и говорю, именно о себе... - Николай Иванович нервно
рассмеялся, подошел к окну, постоял там. - М-да... Через месяц мне стукнет
шестьдесят три года. А через семь лет - семьдесят. Если доживу. И появятся
тогда в газетах статейки. И орденишко, может, какой-нибудь подкинут. И
собрание устроят. И говорить будут. Такой, мол, и такой, и вклад, мол, в
советское искусство сделал. А я буду сидеть в кресле, и будет мне,
вероятно, все это приятно и даже лестно... А потом приду домой, сяду за
этот вот стол, вытащу карточку сына...
- Не надо, Николай Иванович. Зачем это вы?
- Нет, надо. И не перебивайте. - Николай Иванович повернулся. До этого
он говорил, стоя у окна, спиной к Юрочке. - Вытащу карточку сына и скажу
ему: "Вот и стукнуло мне семьдесят, Юра. И за эти семьдесят лет сделал я
то-то и то-то. И не очень стыжусь того, что сделал. А почему-то мне
невесело. Почему?"
Весь последующий рассказ Юрочка прослушал, упершись подбородком в
сложенные на столе руки, глядя в окно, розовое от заката, ничего не
говорящее небо. А рассказ был грустный. Рассказ человека, который прожил
длинную, нелегкую и небесполезную жизнь, а к концу ее обнаружил, что он
совсем один. Кругом люди, а он один. Это трудно даже объяснить. Есть
друзья, знакомые, студенты, есть жена, есть Луша, и все они его любят и
уважают, а в общем - пустота. И дело даже не в том, что вот уехала жена и
за месяц только одну открытку ("В том, в том, именно в том!" - подумал
Юрочка), а в чем-то другом, в неумении быть хоть с кем-нибудь совсем
близким. А это, вероятно, самое важное - знать, что ты необходим другим
людям. Тогда и они тебе будут нужны. А так...
- Я трезво смотрю, Юрочка, на себя и на свою жизнь. Я знаю, какой я
художник. Не обольщаюсь. Так, на среднем уровне. Профессионально крепкий,
как принято говорить. И не перебивайте, слушайте... Все это я знаю, другой
на моем месте стал бы говорить о молодости, о прошедших годах, о том, что
люди были тогда не те, "богатыри, не вы..." Нет, не буду. И богатырем я,
по правде сказать, не был... Мне просто грустно. Грустно, потому что в
жизни нужно чувствовать себя необходимым. А я... я, в лучшем случае,
только нужен... Да и то не знаю, очень ли.
До этого Николай Иванович говорил тихо, спокойно, могло даже
показаться, что все это давно уже сформулировано - так это было размеренно
и ровно, особенно для человека подвыпившего, - в этом же месте он вдруг
запнулся, умолк, потянулся было за бутылкой, увидел, что она пуста,
растерянно оглянулся по сторонам, потом взял бутылку и вышел из комнаты.
Через несколько минут вернулся. Краснота его прошла, он был бледен. Подсел
к столу. Улыбнулся. Улыбка получилась немного жалкой.
- Я вспомнил случай, - Николай Иванович вытянул из кармана папиросу
(курил он не переставая, прикуривая одну от другой), - к слову, так
сказать. Случай на одном юбилее. Рассказик короткий, не пугайтесь.
Отмечали какое-то "летие" одного старого, доброго, хорошего художника. Его
все любили. По очереди подымались на трибуну, читали адреса, говорили
речи, обнимали старика, целовали. И, ей-богу, все это было от чистого
сердца. Особенно меня тронули двое студентов. Симпатичные такие ребята, в
бархатных курточках, со славными, немного смущенными физиономиями. Они
как-то очень просто и хорошо обратились к старику. Он даже прослезился.
Грешным делом, и я тоже. А потом на лестнице я услышал их разговор - они
меня не видели. Один говорил другому: "Главное, на другой конец стола
сесть (речь шла о предстоящем банкете), а то замучает старик разговорами -
о цели жизни, и как он свою прожил". Сказали и побежали куда-то вниз.
Юрочка сжал голову руками. Самое ужасное было то, что слушая рассказ
Николая Ивановича - а слушал он его внимательно, сочувственно, - он
невольно ловил себя на том, что ждет удобной паузы, чтобы встать и
распрощаться. Вероятно, надо было другое - сделать веселое лицо и сказать
что-нибудь вроде того, что все это неправда, что вовсе он не одинок, что,
наоборот, он всем нужен, и ему, Юрочке, в частности, вот он научил его
разбираться в картинах, отличать плохое от хорошего, ну и еще что-нибудь в
этом роде. Но это почему-то не получалось, и веселое лицо тоже не
получилось. Наоборот, Юрочка сидел и тупо смотрел в окно, а когда старик
начал свой рассказ о юбилее, подумал: "Вот доскажет, я встану,
извинюсь..."
И вдруг ужасно захотелось, чтоб перед ним сидел сейчас не Николай
Иванович - милый, хороший, но в общем действительно не очень нужный, а
Вадим Петрович. Как он тогда сказал: "А может, и я был кому-то нужен,
полезен..." Да, был! Не мог не быть. Юрочка это знал. И ему вдруг
смертельно стало жаль, что нет рядом с ним сейчас Вадима Петровича и что
бог его знает, встретятся ли они еще когда-нибудь...
В дверь постучались. Потом она приоткрылась, и в ней показалось желтое
сердитое лицо Луши.
- Вот, принесла вам...
Она просунула сквозь щель завернутую в бумагу бутылку и тут же
захлопнула дверь. Николай Иванович взял бутылку и, не ставя на стол,
протянул Юрочке.
- Прошу. Вы это ловко умеете...
- А может, не надо? - сказал Юрочка.
- Надо.
Юрочка выбил пробку. Николай Иванович подставил стопки.
- Мне хотелось бы, Юрочка, - сказал он, глядя не на него, а куда-то в
сторону, в угол, - мне хотелось бы, чтоб вы не думали, что я на что-то
жалуюсь. Просто хотелось поговорить. Человеку иногда надо поговорить. А
вам я верю. Несмотря ни на что...
Юрочка почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось. Сразу вдруг
стало жарко. Всему, с головы до ног. Он залпом выпил свою стопку, поставил
ее на стол и прямо посмотрел на Николая Ивановича.
- Николай Иванович, я не могу больше. Разрешите, я...
- Нет, не разрешаю. - Николай Иванович повернулся, и взгляды их
встретились. - Не разрешаю... - Он поднес стопку к губам, всего его
передернуло, и залпом ее выпил. - А теперь идите. Десятый час уже. Идите.
Он мягко взял Юрочку за плечи и подтолкнул к двери.
На Пушкинскую площадь Юрочка попал в половине десятого. Тони не было.
Он прождал полчаса. В десять ушел. Почему-то опять оказался у дома Николая
Ивановича. Окно на шестом этаже еще светилось. Юрочка потоптался, зашел
было в парадное, но потом вернулся, взглянул еще раз на освещенное окно и
зашагал в сторону улицы Горького.
К этому времени на письменном столе Николая Ивановича стояли уже две
пустые бутылки. Сам он лежал на тахте и смотрел в потолок, на старые,
давно знакомые трещины. Одна из них похожа на профиль Пушкина.
Когда часам к двенадцати Луша зашла в кабинет, чтоб убрать посуду, она
застала Николая Ивановича лежащим. Галстук его был развязан, рука упала на
ковер. Глаза были открыты.
Луша тут же бросилась к телефону.
А на улице Горького, у входа в ресторан "София", двое дюжих
милиционеров пытались втолкнуть в машину совершенно пьяного, отчаянно
сопротивлявшегося молодого человека. Но это им не удалось, человек
оказался сильнее их, вырвался и убежал.
Наутро он ничего не помнил, кроме того, что кричал кому-то, что не даст
в обиду Николая Ивановича, а сам он сволочь и негодяй, и, проснувшись,
боялся взглянуть сестре и матери в глаза. Те тоже ничего не могли понять -
такое с их Юрой никогда не случалось.
15
На харьковский скорый Кира Георгиевна опоздала. Приехала почтовым в
начале десятого. "И очень хорошо, - подумала она, - значит, уже встали".
Она сдала чемодан и авоську на хранение, чтоб не таскаться с ними по
городу, и тут же стала звонить во все киевские гостиницы. Только в пятой
или шестой - хорошо, что в Яреськах на почте она наменяла целую кучу
пятиалтынных, - ей сказали, что Кудрявцев действительно у них остановился
и живет в тридцать восьмом номере.
В троллейбусе было душно и тесно, кондукторша на всех кричала,
пассажиры довольно дружно ей отвечали. Между собой тоже перекидывались
теплыми словечками. Одна толстая, красная женщина с корзиной в руках,
когда Кира Георгиевна пыталась протиснуться к выходу, вдруг вызверилась на
нее: "Ну куда, куда? Точно от мужа сбежала, к хахалю торопится". Киру
Георгиевну это рассмешило - значит, еще похожа на такую!
Гостиница оказалась третьеразрядной, но над окошком администратора все
же висело засиженное мухами объявление: "Свободных номеров нет". В углу
сидела маникюрша. Рядом с ней на маленьком столике стоял телефон. Кира
Георгиевна набрала тридцать восьмой номер.
- Вас слушают, - ответил женский голос.
- Простите, Вадим Петрович еще спит?
- Спит, а кто спрашивает?
- Ничего, я позвоню тогда позже.
- Это не по поводу квартиры? - Голос был приятный, низкий.
- Нет, не по поводу квартиры. Я позвоню позже.
- Минуточку. - Женщина, очевидно, положила трубку, потом опять взяла. -
Проснулся, сейчас подойдет.
И сразу же голос Вадима:
- Алло!
- Это я, Вадим. Ты уже встал?
- Кира?
- Ага, я...
- Откуда ты звонишь?
- Отсюда, снизу.
- Ничего не понимаю... Ты что, приехала? Случилось что-нибудь?
- Нет, ничего не случилось.
- Тогда чего ж?.. В общем, подымайся.
Она хотела сказать, чтоб он спустился вниз, но он повесил трубку.
Кира Георгиевна поднялась на третий этаж. Вадим стоял на площадке в
майке и пижамных штанах. Вид был непроспавшийся.
- На самом деле ничего не случилось? - В голосе его была тревога.
- Ничего.
- А я уж испугался: может, с мамой что...
- Нет, все в порядке.
Они пошли по длинному, с бесконечными поворотами коридору.
- А вещи твои где?
- На вокзале.
Вадим открыл дверь и пропустил Киру вперед.
- Знакомьтесь.
Высокая немолодая женщина торопливо прикрыла кровать одеялом.
- Простите, у нас не прибрано, - сказала она.
- Ничего, ничего, - Кира пожала протянутую руку.
Обе мельком, не задерживаясь, взглянули друг на друга. "У нее хорошее
лицо", - подумала Кира Георгиевна.
Из ванной комнаты донесся детский голосок: "Уже..." Через минуту в
комнату вбежал Вовка - светленький, кудрявый, в красных штанишках на
бретельках. Увидев постороннюю тетю, он смутился.
- Тебя как зовут?
Вовка засунул палец под бретельку.
- Ну, дай тете ручку.
Он не шелохнулся. Началось было обычное в таких случаях уговаривание:
"Как тебе не стыдно... Ты ж большой уж мальчик... Ну, протяни тете ручку",
- но Вовка старательно наматывал бретельку на палец, потом сорвался с
места в угол, где лежали грузовики и мишки.
- Он у нас дикарь, - сказала Мария. - Боится чужих...
Воцарилось молчание.
- Так что же все-таки случилось? - спросил Вадим.
- Да, собственно, ничего, - сказала Кира. - Просто соскучилась по
Москве. - И тут же очень оживленно, точно боясь, что ее перебьют,
заговорила о том, что пора уже и честь знать, что приехала на две-три
недели, а вот второй месяц уже пошел, что в середине сентября ожидается
распределение заказов на оформление стадиона в Лужниках, и вообще хватит
уже загорать, надо за работу браться.
Вадим молча слушал. Сидел на диване, сгибая и разгибая какую-то
проволочку. Ему было не совсем понятно, почему все эти разумные и трезвые
мысли возникли у Киры столь стремительно и не тогда, когда он был в
Яреськах, почему надо было сваливаться как снег на голову, не предупредив,
не позвонив, не сообщив телеграммой. Впрочем, Кира не знала адреса. И все
же...
- Может, вы с нами позавтракаете? - спросила Мария.
Кира сказала: "Нет, спасибо, я уже поела", но потом выпила все-таки
чашку чая.
Вовка взгромоздился на колени к отцу, исподлобья поглядывая на Киру.
Несколько раз он шептал отцу что-то на ухо. Вадим говорил: "Ладно,
перестань", - и всовывал ему в рот ложку с манной кашей.
- Кстати, почему ты не интересуешься причиной моей задержки? - спросил
он Киру.
- Да... Что произошло?
- Сегодня комнаты будут распределять. На студии. Должны списки
вывесить.
- А-а... - Кира не нашлась что больше сказать.
Опять помолчали.
Вадим посмотрел на часы.
- Мне пора двигать. В одиннадцать надо уже там быть. - Он спустил Вовку
с колен и слегка шлепнул его. - Наелся? Валяй теперь в свой угол. Папе
надо штаны натянуть.
Вовка слез с колен и вдруг часто-часто заморгал, потом бросился к
матери, уткнулся лицом ей в колени и разревелся: "Пусть тетя уйдет...
Пусть тетя уйдет..."
Он ничего не хотел слушать, и сколько его ни убеждали, что в его
возрасте мальчики уже не плачут, а тетя хорошая и принесет ему сейчас
конфетку, он ревел и все повторял: "Не хочу конфетку... Пусть тетя
уйдет... Пусть тетя уйдет..."
И тетя ушла. Вадим тоже ушел с нею - было без четверти одиннадцать.
До чего же глупо все получилось. Господи, до чего глупо! Явилась,
затараторила, уселась чай пить... Пила и все боялась, что Вадим и Мария
заметят, как она волнуется. Заметили или нет? Мария - нет, или делала вид,
что не видит. Какая у нее выдержка! Как спокойно, с каким достоинством она
держится! Вадим говорит, что она наотрез отказалась от киевской комнаты.
Будет жить у матери. Единственное, что она сказала, когда Вадим ей все
рассказал: "Надеюсь, ты Вовку не собираешься у меня отнимать?" Кира будто
слышала, как это было сказано. Не вопрос, не просьба, а короткий ответ на
все сказанное Вадимом - тихий, спокойный, уверенный. И вся она такая -
тихая, спокойная, уверенная. Вероятно, она хороший врач. Больные любят
таких - немногословных, внимательных и, вероятно, решительных. И глаза у
нее хорошие - чуть усталые, с нависшими сверху веками, но в них... Черт
его знает, что в них. Прощаясь, Кира почему-то отвела свой взгляд. Почему?
Прошло, вероятно, полчаса, если не больше, с той минуты, как они
расстались с Вадимом, - он вскочил в троллейбус и уехал на студию, а она
все еще сидела в скверике, на том месте, где когда-то стояло здание
обкома, а по-старому - Думы. Рядом сидела совсем молоденькая мать,
очевидно студентка, - одной рукой равномерно качала коляску со спящим
младенцем, в другой держала учебник по статике. Один раз он упал на землю:
девушка заснула. Кира подняла учебник, и обе они друг другу улыбнулись.
"Вот тоже судьба, - подумала Кира, - девочке лет
восемнадцать-девятнадцать, не больше. Миловидная, но очень уж худенькая.
Родители были, вероятно, против замужества. Потом смирились и только
просили не торопиться с ребенком. А они взяли вот и преподнесли
подарок..."
С Вадимом разговор не получился. Оба были напряжены, неестественны, не
смотрели друг другу в глаза. Впрочем, когда идешь рядом, в глаза обычно не
смотришь. О главном оба не говорили. Он спросил, сколько она думает
пробыть в Киеве, где остановится. Остановится у Лиды, проживет дня два и
поедет в Москву - чего тянуть? Вадим стал расспрашивать о Лиде, потом, не
дослушав, сообщил, что приехал его режиссер и вечером они должны
встретиться. Поговорили о сценарии, о режиссере, и, только подойдя к
троллейбусной остановке, Вадим, как бы между прочим, спросил:
- Так когда же мы увидимся? И где?
Кира сказала, что вечером позвонит. Подошел троллейбус, и Вадим укатил
на студию.
Ребенок в коляске заплакал. Молодая мать спохватилась, посмотрела на
часы.
- Ох ты господи... Опять прозевала. Ничего, Вовочка, сейчас покушаешь.
- Вовочка? - спросила Кира.
- Ага... А что?
- Ничего, просто так. Сколько ему?
- Третий месяц. Вчера третий месяц пошел. Он ведь у нас семимесячный.
- Ну и как, ничего? - Кира заглянула в коляску, мальчик уже успокоился,
мирно посапывал.
- С ним-то ничего. - Мать улыбнулась. - А вот со статикой... Не успела
весной сдать, приходится отдуваться теперь. - Она опять весело улыбнулась,
кивнула головой и покатила коляску по асфальтовой дорожке.
Кира поглядела ей вслед - молодая мать быстро и ловко перешла улицу,
лавируя среди машин. И впервые в жизни Кира с какой-то невероятной,
неожиданной вдруг остротой почувствовала, как ей жаль, что у нее нет
такого вот Вовочки. Или такого, как тот, что прогнал ее совсем недавно.
Нет и не будет. Никогда не будет...
Страшно громко, перекрывая уличные шумы, пробили куранты. Двенадцать.
Кира обернулась. Били часы на Почтамте.
"Надо зайти спросить, - подумала Кира, - может, что-нибудь из Москвы
есть..."
Из Москвы оказалась телеграмма.
- Уже больше недели лежит, - укоризненно сказала курносая, вся в
кудряшках девушка из "До востребования" и протянула повестку. -
Распишитесь вот тут.
Кира расписалась, потом вскрыла телеграмму. В ней сообщалось, что у
Николая Ивановича инфаркт, положение тяжелое.
Был третий час ночи, троллейбусы уже не ходили, и Вадим протоптался
минут двадцать, если не больше, на пустынной окраинной остановке, пока его
не подхватил задрипанный "Москвичек". Развалившись на заднем сиденье, стал
размышлять о судьбах человеческих.
Вот, пожалуйста, Ромка... Тоже отсидел свою "десятку", а сейчас всем
доволен, весел, сомнений никаких.
Ромка Телюк - а по-лагерному, бог его знает почему, Базука - честно
провоевал всю войну разведчиком: сначала рядовым, потом командиром взвода,
а к концу войны - командиром разведроты. Грудь его сверкала орденами и
медалями, начальство любило, и все было бы хорошо, если б не дернул его
черт присвоить чужую корову. К тому же из-за этой же проклятой коровы
("нужна она мне была, я тебя спрашиваю?") влепил оплеуху какому-то
штабному офицеру. В результате показательный суд и "десятка". С Вадимом
встретились они на Колыме в пятьдесят третьем году, незадолго до того, как
Ромку амнистировали. Вместе прожили в одном бараке что-то около трех
месяце
...Закладка в соц.сетях