Жанр: Драма
Пышка
.... Его свистящие легкие
воспроизводили всю гамму астмы, начиная с торжественных басовых звуков и кончая
хриплым криком молодого петуха, пробующего петь.
Он даже отказался идти спать, когда его жена, падавшая от усталости, пришла за
ним. И она удалилась одна, потому что была "ранней пташкой", вставала всегда с
восходом солнца, тогда как муж ее был "полуночник" и рад был просидеть с приятелями
до утра. Он крикнул ей: "Поставь мне гоголь-моголь на печку!" - и продолжал игру. Когда
стало ясно, что ничего выпытать у него не удастся, решили, что пора спать, и все
разошлись по своим комнатам.
На другой день встали опять-таки довольно рано, смутно надеясь и еще пламеннее
желая уехать, ужасаясь при мысли, что придется снова провести день в этом
отвратительном трактирчике.
Увы, лошади стояли в конюшне, кучер не показывался. От нечего делать стали
бродить вокруг кареты.
Завтрак прошел невесело; чувствовалось некоторое охлаждение к Пышке, ибо под
влиянием ночных размышлений взгляды несколько изменились. Теперь все почти
досадовали на эту девицу за то, что она тайно не встретилась с пруссаком и не
приготовила своим спутникам приятного сюрприза к их пробуждению. Казалось, что
было бы проще? Да и кто бы об этом узнал? Для приличия она могла сказать офицеру, что
делает это из жалости к своим пришедшим в отчаяние спутникам. А для нее это такой
пустяк!
Но никто еще не сознавался в подобных мыслях.
В середине дня, когда все истомились от скуки, граф предложил совершить
прогулку в окрестности. Маленькое общество, тщательно закутавшись, тронулось в путь,
за исключением Корнюде, предпочитавшего сидеть у камелька, да монахинь, которые
проводили дни в церкви или у кюре.
Холод, усиливавшийся день ото дня, жестоко щипал нос и уши; ноги так
окоченели, что каждый шаг был мукой; а когда дошли до полей, их безграничный белый
простор показался таким ужасающе зловещим, что у всех сразу похолодело в душе и
стеснило сердце, и они повернули обратно. Все четыре женщины шли впереди, трое
мужчин следовали за ними поодаль.
Луазо, прекрасно понимавший положение, спросил вдруг, долго ли еще им
придется из-за "этой потаскухи" торчать в такой трущобе. Граф, неизменно учтивый,
сказал, что нельзя требовать от женщины столь тягостной жертвы, что жертва эта может
быть только добровольной. Г-н Карре-Ламадон заметил, что если французы предпримут,
как об этом толковали, контрнаступление через Дьепп, то их столкновение с пруссаками
произойдет не иначе как в Тоте. Эта мысль встревожила его собеседников.
- А что, если удрать пешком? - промолвил Луазо.
Граф пожал плечами:
- Да что вы! По такому снегу! Да еще с женами! Кроме того, за нами тотчас же
пошлют погоню, поймают через десять минут и отдадут как пленников на произвол
солдат.
Это было верно; все умолкли.
Дамы разговаривали о нарядах; но какая-то неловкость, казалось, разъединяла их.
Вдруг в конце улицы показался офицер. На фоне снегов, расстилавшихся до самого
горизонта, вырисовывалась его долговязая фигура, напоминавшая осу в мундире; он
шагал, выворачивая колена, характерной походкой военного, который старается не
запачкать тщательно начищенных сапог.
Поравнявшись с дамами, он поклонился им и презрительно поглядел на мужчин, у
которых, впрочем, хватило собственного достоинства не снять шляп, хотя Луазо и
потянулся было к своему картузу.
Пышка покраснела до ушей, а три замужние женщины почувствовали глубокое
унижение от того, что этот солдафон встретил их в обществе девицы, с которой он повел
себя так бесцеремонно.
Заговорили о нем, о его фигуре и лице. Г-жа Карре-Ламадон, знававшая на своем
веку многих офицеров и понимавшая в них толк, находила, что этот вовсе не так уж плох;
она даже пожалела, что он не француз, так как из него вышел бы прекрасный гусар,
который, несомненно, сводил бы с ума всех женщин.
Вернувшись с прогулки, все уже решительно не знали, чем заняться. Стали даже
обмениваться колкостями по самому незначительному поводу. Обед прошел в молчании и
длился недолго, а затем все отправились спать, чтобы как-нибудь убить время.
Когда на другой день путешественники сошли вниз, у всех на лицах была
усталость, а на сердце злоба. Женщины почти не разговаривали с Пышкой.
Прозвучал колокол. Звонили к крестинам. У Пышки был ребенок, который
воспитывался в Ивето у крестьян. Она виделась с ним едва ли раз в год, никогда о нем не
вспоминала, но мысль о младенце, которого собираются крестить, внезапно вызвала в ее
сердце бурный прилив нежности к собственному ребенку, и ей непременно захотелось
присутствовать при обряде.
Едва она ушла, все переглянулись, потом придвинулись поближе друг к другу, так
как чувствовали, что пора наконец что-нибудь предпринять. Луазо вдруг осенила мысль:
он решил, что нужно предложить офицеру задержать одну Пышку и отпустить остальных.
Господин Фоланви согласился выполнить поручение, но почти тотчас же вернулся
вниз: немец, зная человеческую природу, выставил его за дверь. Он намеревался
задерживать всех путешественников до тех пор, пока его желание не будет удовлетворено.
Тут плебейская натура г-жи Луазо развернулась во всю ширь:
- Не сидеть же нам здесь до старости! Раз эта мерзавка занимается таким
ремеслом и проделывает это со всеми мужчинами, какое же право она имеет отказывать
кому бы то ни было? Скажите на милость! В Руане она путалась с кем попало, даже с
кучерами! Да, сударыня, с кучером префектуры! Я-то отлично знаю,- он вино в нашем
заведении берет. А теперь, когда нужно выручить нас из затруднительного положения, эта
паршивка разыгрывает из себя недотрогу!.. По-моему, офицер ведет себя еще очень
прилично. Быть может, он уже давно терпит лишение и, конечно, предпочел бы когонибудь
из нас троих. А он все-таки довольствуется тою, которая к услугам всех и каждого.
Он уважает замужних женщин. Подумайте только, ведь он здесь хозяин. Ему достаточно
сказать: "Я желаю",- и он при помощи солдат может силой овладеть нами.
Дамы слегка вздрогнули. Глаза хорошенькой г-жи Карре-Ламадон блестели, и она
была несколько бледна, словно уже чувствовала, как офицер силой овладевает ею.
Мужчины, толковавшие в сторонке, подошли к дамам. Луазо бушевал и был готов
выдать врагу "эту дрянь", связав ее по рукам и ногам. Но граф, имевший в своем роду три
поколения посланников и сам с виду напоминавший дипломата, был сторонником
искусного маневра.
- Надо ее переубедить,- заявил он.
Тогда составился заговор.
Женщины пододвинулись поближе, голоса понизились, разговор стал общим,
каждый высказывал свое мнение. Впрочем, все обстояло очень прилично. В особенности
дамы удачно находили деликатные выражения, очаровательно изысканные обороты для
обозначения самых непристойных вещей. Посторонний ничего бы здесь не понял: до того
осмотрительно подбирались слова. Но так как легкая броня целомудрия и стыдливости, в
которую облекаются светские женщины, защищает их лишь для виду, все они
наслаждались этим нескромным приключением, безумно забавлялись в душе, чувствуя
себя в своей сфере, обделывая это любовное дельце с вожделением повара-лакомки, приготовляющего
ужин для другого.
Веселость возвращалась сама собой, настолько забавна в конце концов была вся эта
история. Граф вставлял довольно рискованные шутки, но делал это так тонко, что у всех
вызывал улыбку. А Луазо отпустил несколько более крепких острот, однако ими тоже
никто не возмутился; всеми владела мысль, грубо выраженная его женою: "Раз у этой
девки такое ремесло, с какой стати ей отказывать тому или другому?" Миловидная г-жа
Карре-Ламадон, казалось, даже думала, что, будь она на месте Пышки, она скорее
отказала бы кому-нибудь другому, чем этому офицеру.
Заговорщики долго обсуждали тактику осады, как будто речь шла о крепости.
Каждый взял на себя определенную роль, условился, какие доводы ему пускать в ход,
какие маневры осуществлять. Был выработан план атак, всяческих уловок, внезапных
нападений, которые принудят эту живую крепость сдаться неприятелю. Один лишь
Корнюде по-прежнему держался в стороне, не принимая участия в заговоре.
Общее внимание было настолько поглощено этой затеей, что никто не слышал, как
вошла Пышка. Но граф прошептал: "Шш!" - и все подняли глаза. Она стояла перед
ними. Все вдруг смолкли и, чувствуя некоторое замешательство, не решались сразу
заговорить с нею. Графиня, более других искушенная в салонном двуличии, спросила ее:
- Что же, интересные были крестины?
Толстуха, все еще растроганная обрядом, описала все: и лица, и позы, и даже
церковь. Она добавила:
- Иногда бывает так хорошо помолиться.
До завтрака дамы проявляли к ней особую предупредительность, надеясь
заручиться ее доверием и добиться послушания.
Но как только сели за стол, началось наступление. Сперва завели отвлеченный
разговор о самопожертвовании. Приводились примеры из древности - Юдифь и
Олоферн, затем ни с того ни с сего - Лукреция и Секст, вспомнили Клеопатру, которая
принимала к себе на ложе всех вражеских полководцев и приводила их к рабской
покорности . Была даже рассказана возникшая в воображении этих миллионеров-невежд
фантастическая история о римских гражданках, которые отправлялись в Капую
убаюкивать в своих объятиях Ганнибала, а вместе с ним - его военачальников и целые
фаланги наемников. Затем припомнили всех женщин, которые преградили путь
завоевателям, сделав свое тело полем битвы, орудием господства, могучим оружием,
покорили героическими ласками выродков или ненавистных тиранов и принесли свое
целомудрие в жертву мести и патриотизму.
Поведали также в туманных выражениях об одной англичанке из
аристократической семьи, привившей себе отвратительную заразную болезнь, чтобы
передать ее Бонапарту, которого чудесным образом спасла внезапная слабость в минуту
рокового свиданья.
Все это излагалось в приличной и сдержанной форме, и лишь изредка прорывался
деланный восторг, рассчитанный на то, чтобы подстрекнуть к соревнованию.
В конце концов можно было бы подумать, что единственное назначение женщины
на земле заключается в вечном самопожертвовании, в беспрестанном подчинении
прихотям солдатни. Монахини, казалось, были погружены в глубокое раздумье и ничего
не слышали. Пышка молчала.
Ей предоставили на размышление целый день. Но теперь ее уже не величали, как
прежде, "мадам"; ей говорили просто "мадемуазель", хотя никто не знал хорошенько,
почему именно; вероятно, для того, чтобы подчеркнуть, что она уже несколько утратила
уважение, которого ей удалось добиться, и чтобы дать ей почувствовать постыдность ее
ремесла.
Как только подали суп, опять появился г-н Фоланви и повторил вчерашнюю фразу:
- Прусский офицер спрашивает, не изменила ли мадемуазель Элизабет Руссе
своего решения.
Пышка сухо ответила:
- Нет.
Но за обедом коалиция стала слабеть. У Луазо вырвалось несколько неосторожных
фраз. Каждый из кожи лез, стараясь выдумать новый пример, и ничего не находил, как
вдруг графиня, быть может не преднамеренно, а просто в смутном желании воздать
должное религии, обратилась к старшей монахине, коснувшись поучительных примеров
из житий святых. Ведь многие святые совершали деяния, которые в наших глазах были бы
преступлениями, но церковь легко прощает эти прегрешения, если они совершены во
славу Божию или на пользу ближнему. Это был могучий довод; графиня воспользовалась
им. И вот, то ли в силу молчаливого соглашения, завуалированного попустительством,
которое так свойственно всем духовным лицам, то ли в силу счастливого недомыслия,
спасительной глупости, старая монахиня оказала заговору огромную поддержку. Ее
считали застенчивой, она же показала себя смелой, речистой, резкой. Ее не смущали
казуистические тонкости; ее убеждения были подобны железному посоху; вера ее была
непреклонна; совесть ее не знала сомнений. Она считала жертвоприношение Авраама
вполне естественным, ибо сама немедленно убила бы отца и мать, получив указание
свыше; никакой поступок, по ее мнению, не может прогневать Господа, если похвально
руководившее нами намерение. Графиня, желая извлечь как можно больше пользы из
духовного авторитета своей неожиданной союзницы, вызвала ее на поучительное
толкование нравственной аксиомы: "Цель оправдывает средства".
Она задавала ей вопросы:
- Итак, сестра, вы считаете, что Бог приемлет все пути и прощает поступок, если
побуждение чисто?
- Как можно сомневаться в этом, сударыня? Нередко поступок, сам по себе
достойный порицания, становится похвальным благодаря намерению, которое его
вдохновляет.
И они продолжали в этом духе, стараясь распознать волю Господа Бога, предвидя
его решения, приписывая ему вмешательство в дела, которые, право же, совсем его не
касаются.
Все это преподносилось замаскированно, ловко, пристойно. Но каждое слово
праведницы в монашеском уборе пробивало брешь в негодующем сопротивлении
куртизанки. Потом разговор несколько отклонился в сторону, и женщина с четками в
руках заговорила о монастырях своего ордена, о своей настоятельнице, о самой себе и о
своей милой соседке, возлюбленной сестре общины св. Никифора. Их вызвали в Гавр,
чтобы ухаживать в госпиталях за солдатами, среди которых свирепствует оспа. Она
рассказывала об этих несчастных, подробно описывала болезнь. И в то время как по
прихоти этого пруссака их задерживают в пути, сколько умрет французов, которых они,
быть может, спасли бы! Лечить военных было ее специальностью; она побывала в Крыму,
в Италии, в Австрии ; повествуя о своих походах, она вдруг показала себя монахиней
воинственного типа, какие словно для того и созданы, чтобы следовать за войском, подбирать
раненых в разгар сражения и лучше любого начальника с первого слова укрощать
непокорных вояк; это была настоящая сестра "Трам-тарарам"; и ее изуродованное,
изрытое бесчисленными рябинами лицо являлось как бы образом разрушений, причиняемых
войной.
После нее никто не проронил ни слова - таким бесспорным казался
произведенный ею эффект.
Тотчас же после еды все поспешили разойтись по комнатам и вышли лишь на
другое утро довольно поздно.
Завтрак прошел спокойно. Выжидали, чтобы семена, посеянные накануне,
проросли и дали плоды.
Среди дня графиня предложила совершить прогулку; тогда граф, как было
условлено заранее, взял Пышку под руку и пошел с нею, немного отстав от остальных.
Он говорил с нею фамильярным, отеческим, немного пренебрежительным тоном,
каким солидные мужчины разговаривают с публичными девками, называл ее "мое
дорогое дитя", снисходя к ней с высот своего социального положения, своего
непреложного достоинства. Он сразу же приступил к сути дела:
- Итак, вы готовы держать нас здесь и подвергать, как и себя, опасности
всевозможных насилий, неизбежных в случае поражения прусской армии, только бы не
проявить снисходительность, какую проявляли в своей жизни столько раз?
Пышка ничего не ответила.
Он действовал на нее ласкою, доводами, чувствительностью. Он сумел держаться
"графом" и в то же время быть галантным, обольстительным, рассыпаясь в комплиментах.
Он превозносил услугу, которую она могла бы им оказать, говорил об их
признательности, а потом вдруг весело обратился к ней на "ты":
- И знаешь, дорогая, он вправе будет хвастаться, что полакомился такой
хорошенькой девушкой, каких немного найдется у него на родине.
Пышка ничего не ответила и тут же догнала остальных.
Вернувшись домой, она сразу поднялась к себе в комнату и больше не выходила.
Всеобщее беспокойство достигло крайних пределов. На что она решится? Если она будет
упорствовать - беда!
Настал час обеда; ее тщетно дожидались. Наконец явился г-н Фоланви и объявил,
что мадемуазель Руссе не совсем здорова и можно садиться за стол без нее. Все
насторожились. Граф подошел к трактирщику и шепотом спросил:
- Согласилась?
- Да.
Из приличия он ничего не сказал своим попутчикам, а только слегка кивнул им
головой. Тотчас же у них вырвался глубокий вздох облегчения, все лица просияли. Луазо
закричал:
- Тра-ля-ля-ля! Плачу за шампанское, если таковое имеется в сем заведении.
И у г-жи Луазо сжалось сердце, когда хозяин вернулся с четырьмя бутылками в
руках. Все вдруг стали общительными и шумливыми; сердца взыграли бурным весельем.
Граф, казалось, впервые заметил, что г-жа Карре-Ламадон прелестна; фабрикант начал
ухаживать за графиней. Разговор сделался оживленным, бойким, засверкал остроумием.
Вдруг Луазо сделал испуганное лицо и, воздев руки, завопил:
- Тише!
Все смолкли в удивлении и даже в испуге. Тогда он прислушался, жестом обеих
рук призвал к молчанию, поднял глаза к потолку, снова насторожился и проговорил
обычным голосом:
- Успокойтесь, все в порядке.
Никто не решался показать, что понял, о чем идет речь, но улыбка мелькнула на
всех лицах.
Через четверть часа он повторил ту же шутку и в течение вечера возобновлял ее
несколько раз; он делал вид, будто обращается к кому-то на верхнем этаже, и давал тому
двусмысленные советы, которые черпал из запасов своего коммивояжерского остроумия.
Порою он напускал на себя грусть и вздыхал: "Бедная девушка!" - или свирепо цедил
сквозь зубы: "Ах, подлый пруссак!" Несколько раз, когда, казалось, никто уже не думал
об этом, он начинал вопить дрожащим голосом: "Довольно! Довольно!" - и добавлял,
словно про себя: "Только бы нам снова ее увидеть; только бы этот негодяй не уморил ее!"
Хоть шутки и были самого дурного тона, они забавляли общество и никого не
коробили, потому что и негодование, как и все остальное, зависит от окружающей среды;
атмосфера же, постепенно создавшаяся в трактире, была насыщена фривольными
мыслями.
За десертом сами женщины стали делать сдержанные игривые намеки. Глаза у всех
разгорелись: выпито было много. Граф, сохранявший величественный вид даже в тех
случаях, когда позволял себе вольности, сравнил их положение с окончанием зимовки на
полюсе, а их чувства - с радостью людей, которые, потерпев кораблекрушение, видят,
что наконец им открывается путь на юг; слова его имели шумный успех.
Расходившийся Луазо встал с бокалом в руке:
- Пью за наше освобождение!
Все поднялись и подхватили его возглас. Даже монахини поддались уговору дам и
согласились пригубить пенистого вина, которого они еще никогда в жизни не пробовали.
Они объявили, что оно похоже на шипучий лимонад, только гораздо вкуснее.
Луазо подвел итоги:
- Какая досада, что нет фортепьяно, хорошо бы кадриль отхватить!
Корнюде не проронил ни слова, не пошевельнулся, он был погружен в мрачное
раздумье и по временам негодующе теребил свою длинную бороду, словно желая еще
удлинить ее. Наконец около полуночи, когда стали расходиться, Луазо, еле державшийся
на ногах, неожиданно хлопнул его по животу и сказал заплетающимся языком:
- Что это вы сегодня не в ударе? Что это вы все молчите, гражданин?
Корнюде порывисто поднял голову и, окинув всех сверкающим, грозным взглядом,
бросил:
- Знайте, что все вы совершили подлость!
Он встал, направился к двери, еще раз повторил: "Да, подлость!" - и скрылся.
Сперва всем сделалось неловко. Озадаченный Луазо стоял, разинув рот; потом к
нему вернулась обычная самоуверенность, и он вдруг захохотал, приговаривая:
- Зелен виноград, старина, зелен!
Так как никто не понимал, в чем дело, он поведал "тайны коридора". Последовал
взрыв бурного смеха. Дамы веселились как безумные. Граф и г-н Карре-Ламадон хохотали
до слез. Им это казалось невероятным.
- Как? Вы уверены? Он хотел...
- Да говорю же вам, что сам видел.
- И она отказала?..
- Потому что пруссак находился в соседней комнате.
- Быть не может!
- Клянусь вам!
Граф задыхался. Фабрикант обеими руками держался за живот. Луазо продолжал:
- Понятно, что сегодня вечером ему совсем, совсем не до смеха.
И все трое снова принимались хохотать до колик, до одышки, до слез.
На этом разошлись. Однако г-жа Луазо, особа ехидная, ложась спать, заметила
мужу, что "эта гадюка", г-жа Карре-Ламадон, весь вечер смеялась через силу.
- Знаешь, когда женщина без ума от мундира, ей, право же, все равно, носит ли
его француз или пруссак!.. Жалкие твари, прости Господи!
И всю ночь напролет во мраке коридора слышались слабые шелесты, шорохи,
вздохи, легкие шаги босых ног, едва уловимые скрипы. Постояльцы заснули, несомненно,
очень поздно, потому что под дверями долго скользили тонкие полоски света. От
шампанского это порою бывает; оно, говорят, тревожит сон.
На другой день снега ослепительно сверкали под ярким зимним солнцем.
Запряженный дилижанс наконец-то дожидался у ворот, а множество белых голубей,
раздувавших пышное оперенье, розовоглазых, с черными точками зрачков, важно
разгуливали под ногами шестерки лошадей, разбрасывали лапками дымящийся навоз и
искали в нем корм.
Кучер, укутавшись в овчину, покуривал на козлах трубку, а сияющие пассажиры
поспешно укладывали провизию на дорогу.
Ждали только Пышку. Наконец она появилась.
Она была взволнована, смущена и робко подошла к своим спутникам, но все, как
один, отвернулись, будто не замечая ее. Граф с достоинством взял жену под руку и отвел
в сторону, чтобы оградить ее от нечистого прикосновения.
Толстуха в изумлении остановилась, потом, собравшись с духом, подошла к жене
фабриканта и смиренно пролепетала:
- Здравствуйте, сударыня.
Та едва заметно, надменно кивнула головой и бросила на нее взгляд оскорбленной
добродетели. Все делали вид, будто очень заняты, и держались как можно дальше от
Пышки, точно в юбках своих она принесла заразу. Затем все бросились к дилижансу; она
вошла последней и молча уселась на то же место, что занимала в начале пути.
Ее, казалось, больше не замечали, не узнавали; только г-жа Луазо, с негодованием
посмотрев на нее издали, сказала мужу вполголоса:
- Какое счастье, что я сижу далеко от нее.
Тяжелая карета тронулась, и путешествие возобновилось.
Сначала все молчали. Пышка не решалась поднять глаза. Она одновременно и
негодовала на своих соседей, и чувствовала, что унизилась, уступив им, что осквернена
поцелуями пруссака, в объятия которого ее толкнули эти лицемеры.
Но вскоре графиня, обратившись к г-же Карре-Ламадон, прервала тягостное
молчание:
- Вы, кажется, знакомы с госпожою д'Этрель?
- Да, мы с ней приятельницы.
- Какая прелестная женщина!
- Очаровательная! Вот уж поистине избранная натура, и к тому же такая
образованная, да еще артистка до мозга костей; она восхитительно поет и чудесно рисует.
Фабрикант беседовал с графом, и сквозь грохот оконниц порою слышались слова:
"Купон - платеж - доход - в срок".
Луазо, стянувший в трактире колоду карт, засаленных за пять лет игры на плохо
вытертых столах, затеял с женою партию в безик.
Монахини взялись за длинные четки, свисавшие у них е пояса, одновременно
перекрестились, и вдруг губы их проворно задвигались, заспешили, все ускоряя
невнятный шепот, словно соревнуясь в быстроте молитвы; время от времени они целовали
образок, снова крестились, затем опять продолжали торопливое и непрерывное
бормотанье.
Корнюде задумался и сидел не шевелясь.
После трех часов пути Луазо собрал карты и заявил:
- Не худо бы закусить.
Тогда жена его достала перевязанный бечевкою сверток и вынула оттуда кусок
телятины. Она аккуратно разрезала его на тонкие ломтики, и супруги принялись за еду.
- Не последовать ли и нам их примеру? - спросила графиня.
Получив согласие, она развернула провизию, заготовленную для обеих
супружеских пар. Это были сочные копчености, лежавшие в одной из тех продолговатых
фаянсовых мисок, у которых на крышке изображен заяц, указывающий, что здесь покоится
заячий паштет: белые ручейки сала пересекали коричневую мякоть дичи,
смешанной с другими мелко нарубленными сортами мяса. На превосходном куске
швейцарского сыра, вынутого из газеты, виднелось слово: "Происшествия",
отпечатавшееся на его маслянистой поверхности.
Монахини развернули кольцо колбасы, пахнувшей чесноком, а Корнюде засунул
разом обе руки в глубокие карманы своего мешковатого пальто и вынул из одного четыре
крутых яйца, а из другого краюху хлеба. Он облупил яйца, бросил скорлупу себе под ноги
на солому и стал откусывать яйцо, роняя на длинную бороду крошки, которые желтели на
ней, как звездочки.
В суете и растерянности утреннего пробуждения Пышка не успела ни о чем
позаботиться и теперь, задыхаясь от досады и ярости, смотрела на этих невозмутимо
жующих людей. Сперва ее охватила бурная злоба, и она открыла было рот, чтобы выложить
им все напрямик в потоке брани, подступавшей к ее губам, но возмущение так
душило ее, что она не могла вымолвить ни слова.
Никто не смотрел на нее, никто о ней не думал. Она чувствовала, что ее
захлестывает презрение этих честных мерзавцев, которые сперва принесли ее в жертву, а
потом отшвырнули, как ненужную грязную тряпку. Тут ей вспомнилась ее большая
корзина, битком набитая всякими вкусными вещами, которые они так прожорливо
уничтожили, вспомнились два цыпленка в блестящем желе, паштеты, груши, четыре
бутылки бордоского; ее ярость вдруг стихла, как слишком натянутая и лопнувшая струна,
и она почувствовала, что вот-вот расплачется. Она делала невероятные усилия, чтобы
сдержаться, глотала слезы, как ребенок, но они подступали к глазам, поблескивали на ресницах,
и вскоре две крупные слезники медленно покатились по ее щекам. За ними
последовали другие, более проворные; они бежали словно капли воды, стекающей по
утесу, и равномерно падали па крутой выступ ее груди. Пышка сидела прямо, с застывшим,
бледным лицом, глядя в одну точку, надеясь, что на нее никто не обратит
внимания.
Но графиня заметила ее слезы и жестом указала на нее мужу. Он пожал плечами,
как бы говоря: "Что ж поделаешь, я тут ни при чем". Г-жа Луазо беззвучно, но
торжествующе засмеялась и прошептала:
- Она оплакивает свой позор.
Монахини, завернув в бумажку остатки колбасы, снова принялись за молитвы.
Тогда Корнюде, переваривая съеденные яйца, протянул длинные ноги под
скамейку напротив, откинулся, скрестив руки, улыбнулся, как будто придумал удачную
шутку, и стал
Закладка в соц.сетях