Жанр: Драма
Горбатые атланты, или новый Дон Кишот
...все быстрее и быстрее, словно ее ожидал тысячный штраф
за каждую минуту промедления.
- Мы ему все покупаем, а он все распродает, все пластинки эти идиотские
покупает, я ему пальто гэдээровское за двести семьдесят шесть рублей
купила, а он его за тридцать продал, я ему джинсы простые за сто двадцать
купила, джинсы вельветовые за восемьдесят два, а он их за пятьдесят
продал, часы электронные за шестьдесят три рубля за пятнадцать продал,
"дипломат" за двадцать четыре - продал за шесть, куртку "танкер" японскую
за сто восемьдесят три - продал за шестьдесят, куртку из натурального
хлопчатника на натуральном ватине... сапожки зимние итальянские...
кроссовки югославские...
Сабуров ошеломленно слушал этот истерический отчет вылетевшего в трубу
комиссионного магазина и, когда горестный прейскурант был наконец исчерпан,
он только и сумел произнести:
- Теперь я понимаю вашего сына.
По-человечески всех можно понять, но Сабуров не может причитать, как
Наталья: "Бедные, бедные дети!" - ему своего ребенка надо спасать. Жаль,
конечно, что у родителей Кристмаса не нашлось других средств завлечь его
душу, кроме электронных зимних сапожек гэдээровских из шведского хлопчатника
натурального на синтетическом ватине югославском, - но нельзя
же, чтобы он тащил на дно и других! Потому Сабуров и старается показать
Аркаше, что его коллеги по секте сторожей нисколько не загадочны: они
претендуют на незаурядное место в обществе, не обладая незаурядными данными,
а потому предпочитают жить вообще вне социальной лестницы, только
бы не занимать подобающее им место в ее середине.
Но - увы! - любовь слепа. Аркаша только супится и бормочет: "От них
хоть иногда что-то небанальное услышишь, а ваши буржуйчики все одинаковые,
как гвозди". - "Гвозди хоть в стенку вбить можно. У нас сторожей
скоро станет больше, чем имущества". - "У тебя у самого на работе одни
бездарности, у мамы половина дураков да еще карьеристов, подхалимов, а
мои сторожа хоть не лезут в ученые, в начальство". И вгоняют в гроб даже
родных своих, а бездарности и карьеристы очень часто бывают нежными и
заботливыми папашами. Кстати, и дети бездарностей и карьеристов, скорее
всего, не станут таскать любимые отцовские книжки ради призрачной надежды
угодить своим немытым кумирам, которым ничего не стоит пустить любой
шедевр, добытый Сабуровым путем долгих поисков и немалых расходов, на
растопку или подтирку. Чего-чего только им Аркаша не перетаскал: "Афоризмы
Конфуция" китайские натуральные, семь рублей, драмы Пиранделло
итальянские синтетические, двенадцать рублей, "Доктора Фаустуса" фээргэшного,
восемь рэ, Сартра французского почти неношенного, девять рэ...
Вот и сейчас он вертит головой от одного ублюдка к другому, и в глазах
его детский восторг и - так вот почему так нестерпимо на это смотреть!
- ЛЮБОВЬ. Любовь, с которой он никогда не смотрел на тебя. Так
это, оказывается, просто-напросто ревность, ррревность раскаляет твою
ненависть к бедным уродцам, и ты только притворяешься, будто они противны
тебе из-за их никчемности, - ведь всяких там спекулянтов, карьеристов
и бракоделов ты не удостоиваешь своей ненависти - брезгливости, разве. А
кроме того (только бы не нарваться на какое-нибудь некрасивое знание о
себе), карьеристам, спекулянтам и бракоделам ты нисколько не завидуешь.
А Аркашкиным монстрам - завидуешь, потому что у них в самом деле есть то
равнодушие к мнению окружающих посредственностей, которое ты сам только
декларируешь. Вспомни, как ты бесился, когда в течение нескольких лет -
тебе, Сабурову! - пришлось числиться младшим научным сотрудником: у Колдунова
всем, кроме приближенных, все выдается в порядке очереди - Сидоров,
Сидоркин, Сидорчук, Сидорчуков, Сидоренко, Сидоренков, а только потом
уж Сабуров. Лишь наглядевшись на Аркашиных дружков, он начал подозревать,
что вместе с равнодушием к мнению толпы и начнет плодиться оригинальность,
переходящая в уродство: толпа, при всей ее туповатости и
тугоухости, хранит в своих упрощенных мнениях и вкусах огромную массу
необходимейших вещей... И все же - что у этих уродов общего с Аркашей? И
друг с другом? У юродивого Кристмаса со свирепым Стивом и вертлявым Гномом?
Заметно только общее пристрастие к иностранным пластинкам в сверхрасписных
конвертах. Музыку какой-то утонченной, по их мнению, струи
(только кретины путают ее то с тяжелым, то с металлическим, то еще с каким-то
там роком!) - музыку эту они возвели из служебной услады в некую
разновидность религии: слушают ее поистине со сладкой мукой и благоговением,
страдальчески раскачиваясь, что особенно раздражает. Потому-то,
должно быть, возле их алтаря - проигрывателя - могут собираться и львы,
и кони, и трепетные лани, как в церкви могли молиться рядом раззолоченый
барон и нищий оборванец.
Воспаленная фантазия охотно подсказывает идиотические реплики, которыми
могли бы обмениваться члены братства сторожей.
- Питер Болен и Фредди Уммер перешли в группу "Матхер энд фатхер".
- Им сейчас хорошего ударника не хватает.
- Чего?! Болен сейчас самый крутой ударник. Он себе зуб бриллиантовый
вставил. Сверкает такой!
- У него третья жена с иглы не слазила.
- Он ей, когда разводился, подарил золотой диск.
- А первой - дважды платиновый.
- В кайф!
- На последнем хит-параде победил "Модерн токинг".
- Все, кранты. Джон Лопни и Боб Корни на личном самолете гробанулись.
- Не на самолете, а на личной яхте.
- С кинозвездой.
- С двумя.
- С тремя.
- Джон Лопни себе в вену золотой клапан вделал - наркотой шмыгаться.
- А у Боба Корни были очки с видеомафоном. Извращаются!
Сабурову стало даже любопытно, до каких клевет способно дойти его
раздраженное воображение, если спустить его с цепи. А ведь его бы далеко
не так раздражало, если бы Аркаша и его болотные пузыри устраивали свои
молебны вокруг общепризнанных Бетховена или Баха, хотя...
"Совсем не исключено, что среди ихних Фуфлойдов есть какой-то завтрашний
Бетховен, но я этого не желаю и знать, пока их не начнут гонять
по телевизору!"
То есть по отношению к новой музыке ты тоже ведешь себя, как человек
толпы, и, возможно, Аркаша за это испытывает к тебе те же чувства, которые
сам ты испытываешь к своим сослуживцам.
Неразрешимая трагедия: заурядные людишки не умеют оценить твои сокровища
и готовы запросто втоптать их в грязь, даже и не почувствовав, что
под копытцем что-то хрустнуло, - но - увы и ах! - любовь-то к сокровищам
своим ты приобрел через людей тоже не слишком примечательных.
Имена Пушкина и Пифагора ты впервые услышал от людей самых заурядных.
Сам доктор Сабуров, зарядивший тебя мечтой о чем-то поднебесном, тоже
был недальнего ума, - иначе его благоговение перед великими не могло бы
гореть столь чистым, непрактичным пламенем. Твердолобость толпы позволяет
ей в течение целых веков хранить истины, которые удается вырубить на
ее гранитном лбу гениям, коих ей не удалось уничтожить за несходство с
нею. А ее склонность к общепринятому заставляет ее распространять усвоенные
истины и вкусы - значит и вкусы гениев - до последних пределов
вселенной.
Но думать о посредственности без вибрации в пальцах Сабуров все-таки
не мог. Он тысячу раз мог бы простить пренебрежение к своей телесной
оболочке, но - не к своему таланту. Лида это очень хорошо поняла. Лида...
прелестное существо... но, в общем, конечно же, заурядное... от
заурядных папы-мамы... Чудеса да и только - и заурядность, оказывается,
может рождать любовь к высокому, восхищение чужим талантом.
Про служившую ему Наталью на этот раз он вовсе не вспомнил.
Два решительных звонка. Это к Шурке, Антон. Тоже из нестандарта, но
привычный до того, что душа радуется: мать - судомойка, охотно попивающая
с отцом - работягой-закладушником, и у Антона в его шестнадцать неполных
лет физиономия топорная, как у сорокалетнего алкаша, только боевой
расцветки в лиловых тонах недостает. Одежка, как в старые добрые
времена, явно с чужого плеча, резиновые сапоги с загнутыми голенищами
тоже с чужой ноги. В нынешнее развращенное, изнеженное время мало после
товарища Сталина осталось охотников таскать в жару сапоги - просто облобызать
хочется. Живы еще, живы хранители традиций - папаша Антона и по
квартире расхаживает в резиновых сапогах.
Он и детей воспитывал старым добрым манером - за каждый проступок колошматил
смертным боем, и в результате закаленный Антон сделался самым
бесстрашным среди хулиганов Научгородка, а его младший брат, напротив,
делал пакости только тогда, когда был уверен в полной безнаказанности, -
так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат. В Антоне папаша выковал себе
достойного преемника - и соперника: мордобой у них теперь заканчивается
примерно вничью.
Шурку можно принудить к очень многому, уменьшая выделяемую ему пайку
любви. Но теми, кто в ней не нуждается, управлять невозможно. Однако суровый
отец Антона, потерпев полное фиаско во всем, что воспитывал целенаправленно,
сам того не заметив, воспитал в нем ценнейшее для руководителей
качество - ответственное отношение к работе. С самого лютого похмелья,
сизый, еле живой, папаша поднимался в полседьмого, с трудом одолевал
несколько чашек холодной воды из-под крана и брел на свою автобазу,
невзирая на погоду и состояние здоровья, негодуя лишь на отмену мудрого
сталинского закона об уголовном наказании за прогулы и опоздания.
Руководитель, повтори этот подвиг!
"Это же работа" - неотразимая для Антона магическая формула. Неосознанные
табу - не есть ли они единственно прочная основа общественного
поведения?
"Антон - Витя - навестить сегодня же", - засигналила цепочка стыда.
Позапрошлой осенью Шурка по обыкновению затемпературил, и врачиха,
которой он надоел еще в прошлом году, настояла на госпитализации -
пусть, мол, его обследуют как следует, то есть нашпигуют антибиотиками,
чтоб температура спала на недельку-другую - главное, мерьте пореже.
Компания в тот раз подобралась действительно теплая, - все с субфебрильной
температурой. Днем они пялились в телевизор и резались в самодельные
карты, а ночью похищали пустые пузырьки и колошматили их об стены
в своей палате. От этого подкроватная полутьма загадочно поблескивала
и переливалась.
Чтобы избавиться от соглядатайского родительского глаза, на дверях
детского отделения с последней холеры висела табличка: "Карантин", - золотом
на черном стекле над явно временной жестянкой "Детское отделение".
Карантин давал возможность особо чадолюбивых родителей привлекать к разным
черным работам (за час работы - час общения с дитем).
Наталья дважды в неделю мыла пол в коридоре и вестибюле (заодно выметая
осколки из-под кроватей), а сам Сабуров в каморке под лестницей чинил
ломаные стулья, с грехом пополам сколачивая из двух уродцев
третьего. Он никогда не был мастером в подобных делах, но родительская
любовь способна творить чудеса. Больше того, вслед за незатейливой работой
к нему невесть откуда являлся и своеобразный говорок мастерового,
имевший бурный успех у Шуркиной компании.
После каждого взрыва хохота Шурка бросал горделивый взгляд на свою
гвардию, а в первую очередь - на своего заместителя Витьку, никогда не
хохотавшего, а только улыбавшегося ровной милой улыбкой.
Чтобы Шурка совсем не взбесился от безделья, Сабуров, поставив на четыре
ноги положенное число двуногих и трехногих инвалидов, занимался с
ним всеми школьными предметами сразу, стараясь воодушевить его тем, как
он явится в школу и как все будут думать, что он отстал, а он как начнет
хватать пятерки... (Когда ему без разговоров выставили по всем предметам
умеренные тройки, Сабуров даже испугался за сохранность его рассудка, -
а утешение тут одно: плюй на окружающих кретинов. Какие еще плоды может
принести это ядовитое семя? Но не ставить же себя в зависимость от людей,
которым от тебя нужно одно: чтобы ты не докучал! Безысходная трагедия-с,
милостивые государи и государыни!)
Орудуя шваброй в больничном коридоре, Наталья обратила внимание на
повторяющуюся картину: из малышовой палаты время от времени с торжествующими
воплями вырываются два замусоленных крошечных карапуза, а нянечка
немедленно загоняет их обратно, покрикивая, как на гусей: пацанята были
оставлены мамашами "на попечение государства", а поскольку мест в Доме
малютки (как ласково звучит!) не хватает, их, до неизвестной поры, держат
в детской больнице, предоставляя корм и кров, а также полную возможность
извлекать из эпизодического общения с младшим медперсоналом крохи
духовного развития.
Это открытие повергло Наталью в такой ужас (среди цивилизованного города
растут дикари!), что тень его коснулась и Сабурова, - он тоже едва
не поверил, что ему придется усыновлять несчастных карапузов, наделенных
малообещающей, а возможно, и просто опасной наследственностью. Дружно
ожидая от брошенных детей проявлений этой самой дурной наследственности,
именно этим мы "проявления" и вскармливаем, все так, но - не может же
он, Сабуров, нести ответственность за все несовершенства мира! Таким порывам
приятно отдаваться, если есть кому вовремя остановить. Как на духу:
если бы речь шла только о расходах, он бы не поскупился. Но ведь надо
еще вечно стоять на вахте - утром волочить в детский сад младенца,
такого же полусонного, как ты сам, если даже есть возможность поспать. А
в другой раз, когда позарез надо быть на службе (отпрашиваться ему не
позволяет нрав), ребенок внезапно объявляет, что его тошнит, что у него
болит головка; мысленно кляня все на свете, а больше всего Наталью, успевшую
ускользнуть на свою треклятую работу, суешь ему градусник (несчастное
дитя бросает на тебя испуганный взгляд, почуяв в этом жесте твое
бешенство) - точно, температура! Бежишь на темную зимнюю улицу, с
третьей попытки находишь исправный автомат и полчаса вызваниваешь врача,
и в ожидании его барабанишь пальцами рук и ног - вдруг откажется выдать
больничный лист (а что сделаешь, если откажется? Притом больничный отцу
выдают либо со скрипом, либо с усмешкой, а принимают в канцелярии - уж
всегда с ухмылкой), и мечешься по комнате, как дрессированный тигр в
клетке, и жалеешь себя, вместо того чтобы жалеть больного карапуза.
(Вдруг вспомнилось: однажды он приволок Аркашу, по обыкновению, ровно
к семи, - только так он еще успевал на службу, - а садик оказался запертым.
Отношения в институте были таковы, что опаздывать нельзя было ни в
коем разе - либо потом остаток дней пришлось бы провести на брюхе, - и
он срывающимся от досады голосом принялся уговаривать Аркашу подождать
одному на крылечке. Но Аркаша вдруг испугался перспективы остаться в
одиночестве под морозными звездами и заплакал. Сабуров принялся его успокаивать
голосом переодетого бабушкой волка, однако Аркаша плакал все
безутешнее, и Сабуров, впадая в безумие от мороза, волчьей тьмы и безысходности,
заорал: "Замолчи сейчас же!" - и тряхнул Аркашу за грудки, как
взрослого, так что онемевший от ужаса Аркаша отделился от земли - хвала
всевышнему, он этого, кажется не помнит! - и повис у него в руках. Это
вернуло Сабурову рассудок. "Ничего, ничего, я подожду", - забормотал он,
положась на волю божию, и она не подвела: чудесным попечением ему удалось
ухватить такси, - может быть, единственное в городе.
Кстати, и три рубля на такси - в те времена это тоже была сумма.)
А когда выздоровеет - хоть завтра, - еще целый день уйдет на справки,
в том числе - из санэпидстанции, занесенной черт-те куда и работающей
черт-те когда. А потом снова бесперебойная вахта: не позже восемнадцати
как штык быть в детсаде; покайфовать с книгой, пообщаться с великими тенями
- единственное общество, в котором Сабуров чувствует себя уютно, -
про это забудь: маленькое настырное существо будет карабкаться на колени,
дудеть в дудку, с преступным легкомыслием подаренную кем-то из знакомых,
колотить в барабан того же происхождения или жестяной кузов игрушечного
грузовика. Шурка по поводу именно грузовика однажды жалобно
взмолился: "Мне его никак не сломать!" - он всегда отличался прямотой,
не искал эвфемизмов, вроде: "Мне его никак не разобрать".
В своем ребенке такие штуки забавляют, но даже и он иной раз осточертеет,
а чужой... Про своего будешь думать: "упорный", про чужого - "упрямый",
про своего - "рассеянный", про чужого - "тупой", про своего -
"весь в меня", про чужого - "весь в подонков этих", - да мало ли на каких
неприязненных и подлых мыслях будешь ловить себя - изведешься к черту!
Лучше не приносить непосильных жертв, чтобы не возненавидеть тех,
для кого их приносишь.
А ведь остается еще самое загадочное - воспитание. Это прежде было
довольно кормить, одевать, а в остальном, что все делают - то и он будет
делать. А сейчас почти ничего, что "все делают", не осталось... Да нынешние
дети и не видят нас в работе, а только в бытовой дребедени, где
поистине все равны, - и Пушкин, и Сидоров. А он, Сабуров, ведь еще и отзывается
о своих делах с насмешкой! И к чему потянет несвоего ребенка,
если уж родных несет неизвестно куда... А попробуй уследить за миллионами
мелочей, которые, может, и есть решающие, - с улыбкой ты обращаешься
к ребенку или без, или с улыбкой, но неискренней, с чувством читаешь или
цедишь сквозь зубы...
В том разговоре о больничных маугли Сабуров обезоружил Наталью апелляцией
к священному долгу перед собственными детьми, и она ограничилась
пламенным воззванием в областную газету: "Моя мать, совершенно необразованная
женщина, учила меня, что с детьми необходимо разговаривать с самых
первых дней их жизни, а люди, считающие себя образованными..." - но
не дичают ли и взрослые, оставленные, как почти все мы, "без всякого общения"?
(Дух рождается не из сытости и не из голода, вдруг непреложно
понял Сабуров, а из человеческого общения.)
Газета откликнулась очень быстро: "Благодарим Вас за острый материал
для острой публикации", - однако публикации не последовало. Но дети были
из больницы вскоре изъяты. А до тех пор Сабуров перестал пускать туда
Наталью: оберегая ее нервы и относительный покой в семействе, ходил сам
вместо нее и носил несчастным малышам рыночные фрукты и игрушки - с
большим облегчением для собственной совести. Игрушек (и детского барахлишка)
Наталья насобирала у себя на работе целый воз, - там тоже были
рады заплатить умеренный выкуп, чтобы облегчить совесть и ощутить
собственное благополучие - им мы обязаны несчастным, которых нам посчастливится
встретить рядом с собой, - они снижают наши критерии.
У себя на службе Сабуров ничего собирать не стал - перед сослуживцами
ему почему-то невыносимо показаться лучше, чем он есть. Вот показаться
хуже - это пожалуйста. Не потому ли, что стараясь быть хорошим, тем самым
покоряешься людскому суду, а оставаясь плохим, этим судом пренебрегаешь?
Навещая малышей, таская им передачи, он старался побыстрее улизнуть
из их палаты, - не делать же им "козу" или подбрасывать на колене, чтобы
через двадцать минут преспокойно удалиться, оставив их на попечении государства,
- это была бы фальшь совсем уж нестерпимая, довольно было и
того, что ребятишки, завидев его, радостно бросались ему навстречу. Вернее,
бросались-то они вроде бы одинаково радостно, но один выражением
лица напоминал приятно удивленного добродушного мужичка, зато второй был
вылитый урка с бритвенно тонкими поджатыми губами и сверлящим взглядом,
который насквозь пронзал все сабуровские хитрости. Иногда он сжимал в
зубах соску, многозначительно пожевывая ее, как сигарету.
Оба они даже не пытались лопотать, но взгляда их Сабуров не мог вынести,
ни добродушно доверчивого, ни пронзительного, - прятал глаза и -
бочком, бочком, воровато...
Правда, в самый первый раз ему не удалось так легко отделаться, - он,
от неловкости не смея поднять глаз, сидел над разноцветной грудой только
что приволоченных им игрушек, - словно бы вываленных из современного Ноева
ковчега - всевозможная фауна, вплоть до мотоциклов и автомобилей,
навалившаяся на огуречно-зеленого пупырчатого крокодила величины почти
натуральной, - словом, Сабуров сидел, а заведующая отделением Зельфира
Омаровна стояла у него над душой, отчитывая - ввиду отсутствия их негодяев-родителей
- облагодетельствованных деток: "Вот так и идет дело:
злой бросает - добрый помогает", - а маленький урка, стиснув прорезь
рта, пронизывал его взглядом: "Я-то знаю цену твоей доброте", и Сабуров,
тоже знавший ей цену, переводил взгляд на мужичка, который с выражением
добродушного восхищения на бесхитростной мордочке не то просто ощупывал,
не то пытался распутать большущий узел на красивой шелковой веревке,
продетой сквозь ноздри крокодила. Он действовал не только большим и указательным
пальцами, как это делают искушенные в подобных ситуациях
взрослые, а собрал в пучок все свои пухленькие шевелящиеся пальчики,
утоньшающиеся к миниатюрным ноготкам, и Сабуров узнал в этом манеру своих
собственных детей. В каждом доме сейчас какое-нибудь дитя занимается
такой же чепухой, а двое, трое, четверо взрослых людей не сводят с него
глаз, и в голове у них мутится от нежности, им не сдержать счастливого
смеха, а вот здесь эти пальчики, эта восхищенная мордочка пропадают зря,
как бриллиант в канаве (или талант в толпе посредственностей), и никому-то
в целом свете это не радостно, не трогательно, не умилительно. А
эти крошечные создания, которых мы содержим на государственном обеспечении
на положении животных - с кормом, но без любви, - даже и не знают,
чего они лишены, а может быть, никогда не узнают... Каспар Хаузер, никогда
не видевший людей, ни разу не чувствовал себя несчастным, - одиночество
не всегда несчастье...
- Я бы таких мамашей расстреливала! - тем временем восклицала Зельфира
Омаровна. Но, сообразив, что дети и в этом случае остались бы без матерей,
поправилась: - Нет, в тюрму сажала! А детей все равно бы заставляла
воспитывать!
"В тюрьме?" - хотел спросить Сабуров, осторожно переводя взгляд на
урку (ему-то бедняге, еще хуже - у него ведь и внешность нерасполагающая...),
и вдруг почувствовал, что ему перехватило горло и, более того,
с ним вот-вот произойдет неудобнейший для мужчины конфуз.
- А так - кто из них выйдут? Пни и то лучше обеспечивают.
- Какие пни? - от изумления к Сабурову вернулся голос.
- Психо-неврологические интернаты. Для хроников. Я всегда говорю: они
из дураков умных хотят сделать, и из умных - дураков. При такой воспитании
из них вот такой и выйдут, - она указала на Витю, явившегося вместе
с Шуркой поглазеть на интересное, по больничным масштабам, зрелище.
Витя безмятежно улыбнулся очаровательной своей улыбкой.
- А я тоже из этой шайки, - обиделся Шурка.
- Ты к нему не подравнивайся - у тебя есть перед кого стесняться. А
он перед кого - перед Иван Иваныча будет стесняться? А Иван Иванович перед
его не стесняется здоровый ребенок три недели в больнице держать?!
Раньше кто в детский дом жил? Папа умер, мама умер. Ла. А у тебя как? -
обратилась она к Вите. - Папа сегодня пьет - завтра сидит, мама сегодня
сидит - завтра пьет, так, нет?
Сабуров напрягся, но Витя нисколько не обиделся, только улыбнулся еще
безмятежнее, и Сабуров лишь потом понял, что главное обаяние этой улыбки
заключалось в ее абсолютной беспретенциозности, - она никогда не претендовала
быть умной, насмешливой, проницательной или еще какой-нибудь -
она всегда была просто улыбкой: забавно человеку - вот он и улыбается. И
о своих ночных похождениях они рассказывают по-разному - Шурка воображает
себя каким-то разведчиком, Оцеолой, гордится тем, что переступает
запреты, а Витя ничем не гордится и ничего не воображает, - ему забавно,
и все.
- Ты мать-то свою помнишь? - только что не добавив "горюшко мое", с
какой-то укоризненной симпатией спросила Зельфира Омаровна. - И отца не
помнишь? - Зельфира Омаровна как будто желала продемонстрировать Сабурову,
до чего может доходить людское бесстыдство.
- Немножко помню. Он меня на руки брал.
Сабуров осторожно посмотрел на Витю - он бессознательно ожидал чего-то
чувствительного, святочного, но - забегая вперед - так никогда и
не дождался: Витя обо всем говорил с неизменной простотой, и сейчас, и
тогда, когда Сабуровы по воскресеньям начали брать его к себе. С готовностью
выплачивая выкуп за свое благополучие и штрафуя себя за нехватку
в собственных душах пищи для Витиной души (Наталья умела разговаривать
лишь с бессловесными младенцами), Сабуровы с тем большей охотой шли
навстречу потребностям Витиного тела: старались накормить его повкуснее
да еще завернуть с собой (Витя с полной непринужденностью засовывал
свертки в штаны, чтобы не отобрали старшие мальчишки, - они пока что обшаривают
только карманы), охотно исполняли его материальные просьбы, которые
Витя делал с всегдашней своей простотой, не подозревая, что в этих
случаях положено изображать нерешительность и смущение; от этой бесцеремонности
Сабуровы не могли не испытывать легкой покоробленности и, стыдясь
этого чувства, выполняли просьбы с утроенной поспешностью.
Сабуров уже и не помнил, каким образом выучились этим штукам его родные
дети, - уж наверно, им указывали, что надо говорить "спасибо", когда
берешь конфету. Но чужому ведь ребенку этого не скажешь, - тем более,
когда вручаешь ему подарок в тысячную долю того, что ты ему должен по
законам благородства.
Сабуровы, само собой, старались не замечать, что Витя при этом не выказывает
ни малейшей благодарности: он не натренировал в себе это
чувство, привыкнув все получать через посредство некоего снабженческого
аппарата. Кроме того, не привыкнув быть чему-нибудь хозяином, Витя не
приобрел также привычки дорожить чем-либо, и Сабур
...Закладка в соц.сетях