Жанр: Драма
Рассказы
Эдуард Лимонов.
Рассказы
Эксцессы
Американские каникулы
Юбилей дяди изи
Мой лейтенант
Двойник
On the wild side
Эдуард Лимонов.
Эксцессы
Источник: http://www.kulichki.net/inkwell/hudlit/ruslit/limonov.htm
Влажный, бессмысленный и пустой Нью-Йорк в июле оказался далек от меня
как никогда. В каждый мой приезд мы все более отдаляемся и скоро, может
быть, возненавидим друг друга, как часто случается с бывшими страстно
влюбленными. Я пересек Первую авеню и, не встретив ни одного прохожего,
подошел к нужному дому. Достаточно ординарный снаружи, внутри он должен был
скрывать, по словам моего друга Сашки Жигулина, "охуенный пентхауз". В
"охуенном пентхаузе" остановился Жигулин, так же как и я приехавший из
Парижа на побывку в эту баню. Я приехал по литературным делам и потому, что
кончался мой американский документ для путешествий, зачем приехал Жигулин,
я понятия не имел, может быть, от скуки. Он уже несколько лет мотается
между двумя столицами.
Жигулин открыл мне дверь. Я вошел мимо дверей различных служб (в одном
незакрытом проеме виднелась бело-голубая просторная ванная и ванные
принадлежности) в обширнейшее светлое помещение, украшенное даже двумя
колоннами. Слева у стены ввинчивалась вверх лестница, покрытая черным лаком,
сияющая, как рояль. Спешу заметить, что за те несколько часов, которые я
провел в "охуенном пентхаузе", я так и не поднялся по лакированной
лестнице. От Жигулина я узнал, однако, что там помещается верхняя солнечная
палуба корабля-пентхауза.
"Ну живешь! — уважительно прокомментировал я увиденное великолепие. —
Ни хуя себя!" — Сам я жил у приятеля на 101-й улице и Бродвее и спал на
диване.
"А ты думал, Лимонов... — заулыбался Жигулин и потрогал мою рубашку,
сделанную в виде звездно-полосатого ало-бело-синего американского флага. —
Где купил?" "На Бродвее. Шесть пятьдесят". "Клевая рубашка, — похвалил
Жигулин. — Ты, конечно, знаешь маленького Эдварда?" — спросил он и кивнул
на толстенького небольшого человечка с широким ртом, улыбавшегося мне с
дивана. "Безусловно. Привет, Эдвард!" — сказал я. "Привет, Эдвард!" —
ответил мне маленький Эдвард и встал, чтобы, очевидно, подойти ко мне и,
может быть, пожать руку. "Нью-Йорк таймс", лежавшая у него на коленях,
воскресная, толстая, упала и рассыпалась по ковру в беспорядке.
"Ну, Эдвард, еб твою мать! — свирепо закричал на него Жигулин. — Что
ты, блядь, как свинья все разбрасываешь... Я тебя выгоню на хуй! Ты же
знаешь, что мне нужно убирать этот ебаный апартмент, завтра приезжает эта
пизда Шэрил..." "Этот", "эта", "эти" — любимые эпитеты Жигулина.
Маленький Эдвард вернулся к газете и, напрягая хаки-брюки на заднице,
нагнулся и стал подбирать "Нью-Йорк таймс". Маленький Эдвард — француз и
живет в Париже. Он прилетел вместе с Жигулиным. У маленького Эдварда
богатые родители. Маленький Эдвард тянется к культуре, к фотографу
Жигулину, к его моделям, к богеме... А буржуазный папа маленького Эдварда
хочет со временем передать ему управление своими фабриками унитазов. Ну
если не унитазов, чего-то вроде унитазов, может, постельного белья или
горчицы. Маленький Эдвард усиленно сопротивляется воле богатого папы.
"Лимонов?! — прояснилось лицо Жигулина. — Ты умеешь убирать квартиры?"
"Что ж тут уметь? — удивился я. — Умею". "Слушай, поможешь мне убрать
квартиру, а? Завтра приезжает Шэрил, пизда-модель, владелица этого
помещения, а у меня срач. Я ни хуя ни по этому бизнесу, ни по уборке. Ты
будешь мне говорить, что делать, а я буду убирать. Идет?"
У Жигулина был совершенно отчаявшийся вид. В узюсеньких черных брючках, в
тишотке, в узконосых штиблетиках — его обычная форма — Жигулин показался
мне сегодня еще худее, чем обычно, хотя он и обычно почти дистрофик. Мне
стало его очень жалко, к тому же я до сих пор должен ему четыре тысячи
долларов.
"Помогу, — сказал я, вовсе не имея это в виду. Нужно было его
поддержать. — Но, — продолжал я, оглядев светлое помещение, — я не вижу
никакого особенного срача..."
"Вот, Саша, видишь... — сказал маленький Эдвард удовлетворенно. — Все
нормально... А ты на меня кричишь, Саша... Здесь не так грязно, как тебе
кажется".
"Правда, Лимонов, здесь не очень грязно? — с надеждой спросил меня
Жигулин. — Но эта пизда Шэрил... сошла с ума на чистоте и порядке.
Обязательно приебется к чему-нибудь. Завтра она приезжает проверить, как я
тут. Она — приятельница Катрин", — пояснил он. Эта парочка — Жигулин и
Катрин умели в течение дня превратить самый чистейший апартмент в мусорную
яму. В одной из их квартир в Париже (а квартиры они меняли вынужденно
часто, их выгоняли за грязь) даже завелись мыши, и в отсутствие Жигулина
Катрин, боящаяся мышей, завалила все углы подушками и одеждой. Мне пришлось
побывать вместе с Жигулиным в этом помещении. Квартира, в которую мы тогда
вошли, могла быть охарактеризована только одним словом — "кошмар".
Расставленные повсюду мышеловки сообщали помещению дополнительный гойевский
колорит. В мышеловках воняли, очевидно, уже несколько дней, пойманные мыши и
приманки, Катрин боялась их вынимать. В сравнении с парижскими квартирами
нью-йоркскую, не свою, Жигулин только легко посыпал грязью и пылью, обошелся
с нею очень по-джентльменски.
"Квартира нуждается в чистке вакуум-клинером, и только, — сказал я. —
Газеты, журналы сложить, столы вытереть, диваны взбить. Всего несколько
часов работы. В сравнении с твоей обычной грязью, Сашок, — удивительный
порядок".
Жигулин смущенно улыбнулся. Он знает за собой этот грех. Он и его модельподружка
всегда накрахмалены и отстираны, сияют. Почему это же отношение не
распространяется на жилище, для меня загадка.
"Ты позвонил этим французским пЈздам, с которыми мы летели в самолете?" -
- сурово спросил Жигулин у маленького Эдварда. Он его явно притеснял и
третировал сегодня.
"Звонил. Их нет... — уныло ответил маленький Эдвард. — Но я оставил
мэссидж на их ансверинг-машине".
"Кого бы выебать сегодня, Лимонов, не знаешь?" — спросил меня на всякий
случай Жигулин, хотя прекрасно знает, что его девушки и мои никак не
взаимозаменяемы. Я пожал плечами.
"Ты накормишь меня или нет?! — вновь набросился Жигулин на маленького
Эдварда. — Я по ошибке оставил свою кредит-карт в Париже, или, может быть,
я ее потерял, — объяснил мне Жигулин. — Буду вечером звонить Катрин. У
меня совсем нет денег, я целый день ничего не ел, а этот жлоб не ведет меня
в ресторан..." — кивнул он в сторону маленького Эдварда.
"Давай я пойду и куплю еды?.." — предложил я ему. У меня было с собой
очень мало денег, но купить в супермаркете кусок мяса я мог.
"Не надо, — решительно отказался Жигулин. — У тебя нет денег. Маленький
Эдвард обещал повести меня в ресторан. Где ресторан?! — закричал Жигулин
маленькому Эдварду. — Где твой обещанный обед?!"
"Ну, Саша... — жалобно начал маленький Эдвард. — Я хочу дождаться
звонка френд-герлс, а то мы останемся сегодня без девушек... Они хотят с
нами поебаться".
"Маленький Эдвард не ебался уже две недели, — пояснил мне Жигулин. — Он
способен сейчас выебать козу. Что угодно, но с пиздой... Ты замечаешь, какой
он дерганый? Брось, сука, не крути этот ебаный стерео, ты все поломаешь!" -
- взвизгнул вдруг Жигулин и, перебежав зал, оттолкнул маленького Эдварда от
стерео. Маленький Эдвард за спиной Жигулина виновато и устало улыбнулся мне.
Затем он сел на диван и, достав с журнального столика из пепельницы чуть
начатый джойнт, закурил его. "Ну давайте я все-таки пойду и куплю еды?.." -
- предложил я опять.
"Сиди, не нужно... — отмахнулся Жигулин. — Подождем еще немного звонка
этих пЈзд и пойдем в ресторан".
Я пожал плечами и спросил: "Нет ли чего-нибудь выпить, Саш?"
"Сколько угодно, — сказал Жигулин. — В самом нижнем отделении буфета
полно бутылей. Только не открывай, пожалуйста, неоткупоренные бутылки и не
допивай из тех, в которых алкоголя на донышке".
Я прошел к буфету, стоящему в отдаленном углу кухни, которая отделялась
от зала всего лишь несколькими ярдами стены. Я выбрал белый итальянский
вермут. Наполовину опорожненная бутыль как раз соответствовала пожеланиям
Жигулина. Открыв, для того чтобы взять льда, морозильник, я увидел, что он
битком набит морожеными стэйками, мороженым фаршем, даже мороженая индюшка
была там. Из интереса я заглянул и в холодильник. Он также был полон
разнообразной еды.
"Эй, — сказал я, — хуя вы ноете... Тут полным-полно еды?!"
"А! — разочарованно протянул Жигулин. — Ее же нужно готовить".
"Но ведь ты жаловался, что целый день не ел... — удивился я. И, увидев в
холодильнике бутылки пива, попросил: — Можно, я возьму пива?"
"Конечно, возьми. Чего спрашиваешь. Там и вобла есть. Хочешь воблы,
Лимонов? Настоящей? Только ты умеешь ее разделывать?"
Кто же отказывается от воблы? И что же ее разделывать... Содрал шкуру, и
готово... Иногда Жигулин вел себя как ребенок.
"Пожалуй, и я с тобой выпью пива с воблой, — решил Жигулин, поглядев на
воблу и пиво, которые я принес и водрузил на журнальный столик. — Только
давай подстелим газету на столик, а то все сейчас будет засрано воблой".
Его предложение имело смысл. Так мы и сделали. Я очистил воблу, и мы
стали с удовольствием жевать жирную сушеную рыбу, запивая ее пивом.
Маленький Эдвард сидел на другом диване, далеко у окон, в глубине зала и
каждые несколько минут звонил куда-нибудь по телефону, всякий раз бросая с
раздражением трубку.
"Какой мудак, кроме нас, останется на уик-энд в Манхэттане... —
философски заметил Жигулин. — Все бляди давно сидят в Сауфхэмптонах и
нюхают кок. Послушай, Эдвард, оставь в покое телефонный аппарат и пойди
лучше купи несколько бутылок пива в деликатессен на углу".
"Но френд-герлс..." — начал маленький Эдвард. "Ты не волнуйся, мы
поговорим с френд-герлс", — заверил его Жигулин. Маленький Эдвард неохотно
встал и вышел.
"Хочешь кокаина?" — спросил меня Жигулин. "Да, — сказал я. — Что за
вопрос". Жигулин встал, пошел к кухонному буфету и откуда-то с верхних его
полок достал блюдце. Принес и поставил передо мной. На блюдце там и сям,
линиями и бесформенными образованиями, белел "вайт сноу". Я взял трубочку,
лежащую тут же на блюдце, и приложил ее к ноздре. Втянул. Потом ко второй
ноздре. Кокаин пах пылью. Почти тотчас же раздался гудок интеркома.
"Кого хуй несет?.. — подумал вслух Жигулин и, взяв у меня из рук блюдце
с кокаином, поспешно отнес его в буфет и поставил на прежнее место. — Ну
на хуй делиться с маленьким Эдвардом?" — сказал он мне в оправдание. Сам
Жигулин кокаин не употребляет; у него аллергия к кокаину. На самом деле.
Редкая и аристократическая болезнь.
Через несколько минут вслед за Жигулиным в зал вошел Ричард. Большой,
юный, полный, улыбающийся Ричард сердечно пожал мне руку и уселся в кресло,
так же как и диван стоящее у журнального столика. Мы с Жигулиным дали ему
оставшийся кусочек воблы и отлили пива в стакан. Ричард достал из кармана
цветастой рубашки на выпуск джойнт и закурил. Передал джойнт Жигулину, тот
потянул и передал джойнт мне.
"Посмотрим ТиВи?" — предложил Ричард. Мы с Жигулиным кивнули согласно.
Ричард встал, взял с телевизора коробочку дистанционного управления и
уселся опять в кресло. Сменив с дюжину станций, остановился на канале МTV,
двадцать четыре часа в сутки показывающем ньюйоркцам видео рок-энд-ролл.
Свежее начинание. Когда я уезжал из Нью-Йорка в 1980 году, этого канала не
существовало.
Майкл Джексон и куча разряженных под таф-панк гомосексуалистов изображали
улично-балетную драку, С большим искусством изображали. "Бит ит!" — кричал
Майкл Джексон и, как в "Вест-Сайдской истории", выразительно взметал вверх
кулаки. Очень Майкл Джексон был красивенький.
"Гребет деньги лопатой", — отметил Жигулин, затягиваясь глубоко. Передал
джойнт мне.
"Десять миллионов копий продано только в Штатах, — лаконично выдал
справку Ричард. И добавил: — Последнего альбома "Триллер".
Ричард родился в Риге. Попал он в Соединенные Штаты, когда ему было всего
двенадцать лет. В результате он — страннейшая гремучая смесь. Русская
еврейская сентиментальность и чувствительность смешалась в нем причудливо с
необыкновенной деловитостью и безжалостной практичностью. Ричард — поэт,
он выпустил сборник стихов с полуголыми моделями на обложке. Ричард и певец
— он выпустил пластинку-сингл. На трех языках довольно умело шумит с
пластинки Ричард. Он купил участок земли и выгодно перепродал его. Купил
дом и чуть позже выгодно перепродал его. Открыл вместе с Жигулиным мадэлэйдженси.
Вдвоем они некоторое время продавали белых рабынь из Америки в
Париж... Некоторое время Ричард был даже агентом Жигулина. Он наглый и
уверенный. Всегда приветливо улыбающегося Ричарда можно встретить где
угодно в Нью-Йорке. Я лично встречал его в диско "Рокси", одетого в
токсидо, встретил единожды и на 8-й авеню, шагающего куда-то в шортах.
"Ричард как танк", — уважительно говорит о нем Жигулин. И в то же время я
достоверно знаю, что Ричард два раза пытался покончить с собой из-за любви
к девочке-модели.
"Хотите кокаина?" — вдруг обратился к нам Ричард и, вытащив все из того
же нагрудного кармана пластиковый пакетик, швырнул его на стол. Ни я, ни
Жигулин не прикоснулись к пакетику. Я поглядел в ТиВи. Оказывается, прошло
всего несколько секунд. Майкл Джексон разнимал главарей двух балетных банд,
тактично махавших друг перед другом ножами. С марихуаной, как обычно,
секунды превращались в часы...
"Ебаные претендерс", — сказал я, глядя в телеэкран. Никто не
отреагировал на мое замечание. Ричард вынул из кармана уже не джойнт, но
пакетик с травой, и сделал джойнт. Раздался гудок интеркома. Время,
повинуясь собственной прихоти, теперь повело себя противоположным образом,
оно вдруг ускорилось необыкновенно, и маленький Эдвард возник, как будто
доставленный к нам со скоростью звука. В руках маленький Эдвард держал
пакет, откуда он достал три бутылки пива.
"Пожрать, конечно, не догадался купить?.." — укоризненно сказал Жигулин.
"Саша!.. — обиженно воскликнул маленький Эдвард. — Ты же сказал
пива..." Жигулин собрался ему ответить, но, поглядев на растерянную
физиономию маленького Эдварда, воздержался. В это время зазвонил телефон.
Маленький Эдвард сделал движение к телефону, но, поглядев на Жигулина,
остался на месте. Довольный выдрессированным маленьким Эдвардом, Жигулин не
спеша встал и пошел к телефону. Маленький Эдвард плюхнулся на его место
рядом со мной на диване.
"Йес, это я, Саша, — нагло объявил Жигулин в телефонную трубку. — Ах,
это ты, Шэрил..." — Голос Жигулина сразу же зазвучал приветливо и бодро...
Я поглядел в ТиВи. Группа "Диво", в белых горшках на головах и желтых
комбинезонах, маршировала, выстроившись в два ряда. Шла прямо на меня. Я
вспомнил, как в прошлый мой приезд, в диско "Нью-Йорк, Нью-Йорк" в меня
почему-то усиленно всматривались другие посетители. Когда же я спросил
наконец у одной маленькой пиздюшки в черном, почему она меня так
разглядывает, она, застеснявшись, сказала, что чего же я хочу от людей,
если я рок-стар, и разве я не главный певец группы "Диво"? На мой взгляд, я
вовсе не похож на этого парня, даже если напялить на меня комбинезон и
горшок.
Жигулин закончил разговаривать и шел к нам довольный.
"Она приезжает не завтра", — сказал он. "Когда?" — спросил маленький
Эдвард. Жигулин не успел ему ответить, потому что телефон зазвонил опять и
Жигулин вернулся, дабы уделить ему внимание.
Ричард сделал еще один джойнт, и мы стали смеяться с ним и менять каналы
каждые несколько минут. Маленький Эдвард, который почему-то не был так
глубоко омарихуанен, как мы, очень на нас злился. Он хотел смотреть
классический ковбойский фильм по девятому каналу.
"Эдвард, — обратился к нему Ричард, нагло улыбаясь, — ты должен
научиться возноситься до такой степени, чтобы тебе было все равно, что ты
смотришь. Воспитай себя. Посмотри на нас с Лимоновым. Все каналы и все
фильмы для нас — одна большая комедия человеческой жизни. Мы рады всему".
"Да", — подтвердил я.
"Это потому, что он француз, — сказал подошедший Жигулин. — Сейчас
приедет Эвелин", — объявил он всем.
"На хуя?" — равнодушно улыбаясь, спросил Ричард.
"Мы что-нибудь сообразим вместе, — сказал Жигулин. — Потом у нее
огромная машина. "Бьюик". "У нас у самих есть машина", — заметил Ричард
"Будет много людей", — настаивал Жигулин. Я уверен был, что будет много
людей. Жигулин — величайший организатор. Он всегда и в Нью-Йорке, и в
Париже, и в Израиле, и до этого в Москве в совсем еще нежном возрасте
организовывал и сплачивал толпы. Потом он, правда, не знал, что ему с
толпой делать, но организовывать он умел. "Кто такая Эвелин?" — спросил я
Жигулина. "Драг-дилер, — сказал Жигулин. — Француженка. Оттянула срок,
сейчас на пробэйшан. — Он многозначительно помолчал. — Эвелин одна из
крупнейших драг-дилеров в Нью-Йорке". "У нее есть трава? — жалобно спросил
маленький Эдвард. — Ты помнишь, Саша, я тебе говорил, что хочу купить
травы".
"Она не занимается травой, слишком мелко для нее, но может достать. Она в
кокаине, — объяснил важно Жигулин. — Думаю, что и героин у нее есть. Но
героина она стесняется..."
Опять зазвонил телефон, и Жигулин ушел. Надвигался вечер. Обычный вечер
Жигулина. Теперь он будет еще часа два пиздеть по телефону, и будут
прибывать все новые люди, пока целою толпою, набившись в машины, они не
отправятся кочевать по ночному городу. И будут кочевать до утра, из диско в
диско, к рассвету приедут в модный и дешевый ресторан, где каждый будет
неохотно расплачиваться.
"Нужно будет угостить Эвелин нашим кокаином", — внезапно объявил Ричард,
еще несколько минут назад как будто бы возражавший против прибытия Эвелин.
"На хуя ей твой кокаин?.. — изумился вернувшийся от телефона Жигулин. —
У нее самый лучший кок в городе, розовый нон-катэд, идиот!" — Жигулин
покачал головой.
"Сам мудак! — спокойно сказал Ричард. — Мы столько раз нюхали ее
кок..." "Ты нюхал..." — успел вставить Жигулин. "Хорошо, я нюхал, —
согласился Ричард. — И твоя Катрин нюхала. У драг-дилеров больное
самолюбие. Им все время кажется, что их используют и приглашают только для
того, чтобы они принесли кок... Я хочу ее угостить, пусть она знает, что мы
не из-за кокаина с нею общаемся".
"ОК, ОК, ты прав!" — объявил Жигулин и поднял руки.
"У вас есть кокаин? — спросил маленький Эдвард. — Понюхаем?" —
предложил он.
"Есть", — лениво согласился Ричард, кивнув на валяющийся между бокалами
пива и дочиста обглоданными костями воблы пакетик.
"Погоди, Эдвард! — раздраженно приказал Жигулин. — Сейчас появится
Эвелин, тогда и понюхаем... Неприлично будет угощать ее остатками".
Маленький Эдвард зло переменил позу, еще более ввинтившись в подушки
дивана. Потом нашел в пепельнице остаток джойнта и закурил его. Закашлялся.
Драг-дилер Эвелин появилась в момент, когда маленькому Эдварду удалось,
воспользовавшись тем, что моя и Ричардова воли ослабели под действием травы,
опять увидеть довольно большой кусок ковбойского фильма. В фильме Джон Вейн
и некто похожий на нынешнего Президента, может, это он и был, седлали
лошадей. Очень умело.
В мелких, неприятных кудряшках, целая волна их пеной застыла на ее
голове, Эвелин уселась рядом со мной. Ричард тотчас же предложил ей кокаин,
а Жигулин приветственно помахал ей от телефона, с которым он последние
полчаса уже и не пытался расстаться.
Эвелин привычно попробовала кончиком языка предложенный ей Ричардом
кокаин, который он вывалил на стекло ловко сдернутой им со стены картинки,
изображающей одинокую, тщательно вырисованную лошадь. Лицо ее приняло на
мгновение снисходительное выражение, но Эвелин не объяснила свое выражение
словами. Она послушно занюхала кокаин Ричарда и, улыбнувшись, протянула
лошадь в рамочке мне.
"Хотите, сосед?" — спросила она.
"Эдвард живет в Париже, — объявил на некоторое время освободившийся от
щупальцев спрута-телефона Жигулин. — Он — писатель".
"Как вам нравятся парижские женщины? — спросила Эвелин и повернулась ко
мне. — Я — француженка".
Кое-какие парижские женщины мне нравятся. Она мне не понравилась. Прежде
всего она была стара. Когда-то, лет десять тому назад или даже пять, она, я
думаю, была очень ничего. Теперь же, увы, слишком мелкие ее черты,
пообносившись в жизненных бурях, выглядели... пообносившимися в жизненных
бурях. Я отметил про себя сходство ее лица, шеи и особенно ужасных рук со
старым замшевым костюмом. Со временем вытирается замша на лацканах, по
периметру карманов, на всех выдающихся частях. Впрочем, подумал я,
пристально взглянув на ее узкую юбку, пизда у нее, безусловно, ничем не
хуже других пизд.
Она поймала мой взгляд, направленный своим острием в район ее пизды, и, я
думаю, поняла и ответила, как мне показалось, благодарным взглядом. Затем
она быстро встала и прошлась по комнате. Уже объявивший нам, что у него нет
больше травы, Ричард извлек откуда-то новый пакетик, свернул джойнт и
передал его Эвелин. Эвелин повертела джойнт в руке, недоуменно глядя на
него, потом подошла ко мне и вручила джойнт мне: "Я не курю траву".
Я взял джойнт, закурил, Эвелин сделала еще несколько кругов по залу и,
спросив разрешения у Жигулина: "Можно я позвоню?" — присела у телефона.
"Луис? — сказала она. — Слушай, я не смогу сегодня появиться, давай
перенесем все на завтра? ОК? Тэйк кэр. Да. Да. Я сказала "да". — Она
встала и опять кругами пошла вдоль стен по периметру зала. Я отметил, что в
профиль ее лицо напоминает усохшую птичью головку. Носик вперед, острые
линии у клюва, резкие набухшие мешочки у глаз. Но бронзаж, о мои французы,
лицо ее покрывал прекрасный бронзаж, что еще более сближало Эвелин с
подержанным замшевым костюмом.
Подергавшись, после еще десятка кругов по апартменту она вновь уселась
рядом со мной, покопалась в обширной сумке и, достав оттуда большую
таблетку, быстро проглотила ее. Заметив мой взгляд, спросила: "Хотите
квайлюд?" "Хочу", — согласился я. И проглотил протянутый мне квайлюд. "Вы
так и не ответили, нравятся ли вам парижанки", — смеясь, сказала она,
нервно выискивая нечто в моем лице. Я понял сигнал: "Меня редко ебут сейчас,
и если ебут, то не те, кого бы я сама хотела".
Я сказал: "Да, французские женщины мне нравятся", — и послал ей сигнал:
"Я тебя выебу, если хочешь, я хороший... Но не рассчитывай на многое.
Рассчитывай на одну ночь, хорошо?"
Она углубилась в подробное объяснение того, почему, по ее мнению,
французские женщины лучше американок, я ей что-то отвечал, но все это уже
не имело значения, потому что мы были согласны позже встретиться, как
животные, в одной постели. И когда спустя какое-то количество минут
обнаружилось, что она сидит, прижавшись ко мне спиной и плечом, а моя рука
пропущена вокруг ее талии и ладонь покоится на ее животе, от которого
сквозь юбку в мою ладонь впитывается жар, я не удивился. Она беседовала с
Ричардом, и толстый юноша тоже не удивлялся. По ядовитым губам худенького
Жигулина иногда пробегала легкая усмешка, когда он глядел на меня и драгдилера,
но это была усмешка не удивления, а скорее удовлетворения. Усмешка,
казалось бы, говорила: "Я всегда знал, Лимонов, что ты труположец. Что ты
спокойно подбираешь то, что плохо лежит, и что тебе лень подождать до конца
вечера и найти себе в диско молодую жертву, с гладкой кожей и свежим
ртом... Какой же ты сука, Лимонов, практичный". В усмешке Жигулина
содержалась и доля восхищения мной, восхищения тем, как быстро и расчетливо
я устроил свои дела. Только маленький Эдвард смотрел на меня с презрением,
не понимал низенький Эдвард великой мудрости, заключавшейся в моем
поведении. Жигулин понимал. Я был совершенно уверен в том, что маленький
Эдвард не будет ебаться еще две недели, если не изменит своих взглядов на
мир. Так и уедет из Нью-Йорка, не поебавшись, если не изменится...
Маленький Эдвард меня презирал по глупости. Я снисходительно встретил
взгляд маленького Эдварда и погладил Эвелин драг-дилера по животу. Я был
опытный мужчина, а маленький Эдвард — пиздострадатель, идеалист.
Уже в час ночи мы сели в старый "конвертабл", принадлежащий Жигулину и
Ричарду. Ричард сел за руль. "Конвертабл" заревел, потом задребезжал, как
готовое отвалиться крыло аэроплана. Эвелин закричала, что она не хочет
ехать в "конвертабл", что она боится, она возьмет свою машину. Эвелин и я с
нею вылезли и, пройдя с десяток шагов, нашли ее старый, но необыкновенно
мощный и вместительный "бьюик".
Мы могли, конечно, и не ехать в модный ресторан, находящийся в самом даунтауне,
в районе складов и индустриальных зданий. Мы могли поехать к ней и,
наглотавшись еще квайлюдов, лечь в ее постель. Но мы, не сговариваясь,
решили все же принять участие в народных развлечениях и только после этого
предаться развлечениям индивидуальным...
Все "новой волны" нью-йоркские новомодные места всегда открываются в
ужасных районах. Может быть, для того чтобы сообщить посетителям
дополнительное возбуждение, эксплуатируется и страх. Вот уже с год очень
модным считается "Пирамид" — тесная темная дыра бар-диско на авеню А.
Приятелю моего приятеля двухметровому шведу запустили в живот нож, когда он
вздумал пройтись от "Пирамид" в более обжитые районы Веста. Находясь на
одной широте с Гринвич Вилледж, "Пирамид", однако, находится на другой
долготе. Модный в самом конце семидесятых годов "Клаб Мадл" также находился
за Канал-стрит, на территории, более подходящей как сценическая площадка
для съемки фильмов ужасов, чем для размещения модного ночного клуба... До
этого "Ошэн клаб"...
"Эксцесс", куда мы вскоре приехали, хотя бы помещался на достаточно
освещенной стрит. У входа, озаряемого нарочито неистовыми неоновыми огнями,
— стилизация под начало шестидесятых годов, — время нейлоновых рубашек,
узких брюк, набриллиантиненных волос и неона, — болтались без дела, стояли
группками стилизованные под начало шестидесятых годов юноши и девушки. Я и
Эвелин, показалось мне, были в сравнении с ними несколько более зрелыми,
чем необходимо. В неоновом свете входа и полутьме внутренностей "Эксцесса",
куда мы отважно шагнули, — Эвелин впереди, я — сзади, я легко утерял
десять лет возраста, боюсь, однако, что Эвелин свои лишние десять не
утеряла.
Маленький Эдвард и Ричард были уже там, но Жигулина уже не было. Он,
усевшись за руль, отправился за "френд-герлс", плюс по дороге он собирался
захватить модель "с очень самоубийственными тенденциями", сочувственно
сообщил мне Ричард.
Внутри "Эксцесс" был плотно начинен такими же юношами и девушками, как и
те, кто стояли снаружи. Многие из них напоминали известных киноактеров или
ту или иную звезду рок-энд-ролла. Промелькнул, испуская вокруг себя сияние,
или сам Билли "Зэ Идол", со тщательно ухоженной золотой шевелюрой, или его
удачный подражатель. "Это Билли Идол?" — спросил я Ричарда. "Очень может
быть, — заметил Ричард и добавил: — Никогда не знаешь".
Мы как будто бы собирались ужинать. Или обедать. Что мы собирались
делать, в действительности было известно одному только Жигулину — нашему
вождю и организатору всех наших передвижений. Маленький Эдвард сообщил, что
Жигулин уже заказал для нас столик, но что все места заняты, и мы на
очереди, и столик освободится только через сорок минут минимум, а вернее
всего, через час. "Почему бы нам не поехать в другое место? — предложил я.
— У нас же есть машина". — Все посмотрели на меня, как на сумасшедшего.
"Ты хочешь уйти из "Эксцесса"? — спросил Ричард, пораженный. — Но мы
должны дождаться Сашу?.." — быстро добавил он, увидев, что я с критической
усмешкой разглядываю внутренности "Эксцесса" и их содержимое.
Уйти из "Эксцесса"? Какой ужас!.. Небольшое пространство вокруг бара было
битком набито телами, и несчастные посетители должны были прижимать свои
дринки крепко к груди, чтобы не разлить их в момент, когда очередной
пришелец протискивал свое тело между другими телами. Дальний край толпы
терся спинами и боками о первые столики и стулья ресторана и о спины и
локти поздно обедающих других "претендэрс" — выпендрежников. Метрдотель —
мордастый парень в черном жилете и черных брюках выкрикнул "Лейбовиц!" и
тотчас убежал в кухню. Толпа засуетилась, и сразу несколько человек
ринулось к столикам из толпы. Метрдотель опять появился и растерянно
уставился на сразу нескольких Лейбовицев, нагло глядящих на него. "Столик
на двоих? — переспросил мордатый, заглянув в книжку. — А вас? — Он
пересчитал столпившихся перед ним лейбовицев. — Пять". Оказалось, что один
Лейбовиц был фальшивый, и с ним были двое друзей. Настоящий Лейбовиц
показал мордатому мэтру свои водительские права, и ненастоящий Лейбовиц был
изгнан, хитрец, обратно в толпу.
"Полным полно претендэрс", — обратился я к Ричарду, вздохнув. Ричард
кивнул, но, разумеется, и речи не могло быть о том, чтобы покинуть модный в
этом сезоне "Эксцесс".
"Хочешь квайлюд?" — прошептала Эвелин, вернувшаяся из туалета.
"Хочу", — заявил я, и она горячей рукой сунула мне в руку квайлюд. Я
бросил квайлюд в рот и, с трудом протиснув руку вниз, толпа сдавила нас еще
сильнее, пожал благодарно горячую руку драг-дилера.
"Выпьем?" — предложил я команде.
"Выпьем", — согласился Ричард, записывая что-то в записную книжку.
Книжку он небрежно положил на плечо маленького Эдварда, который затих,
очевидно, с нетерпением ожидая обещанных "френд-герлс". Я заглянул в
книжку. Ричард писал стихи!
Мы протиснулись к бару и заняли единственно доступное более или менее
место — у входа в бар. Доступным оно было потому, что официанты все время
сновали в бар и из бара и, очевидно, привыкнув к жесточайшим условиям труда
в "Эксцессе", не всегда оповещали стоящих на их дороге посетителей о своем
приближении. В результате пиво маленького Эдварда, за которое после
некоторого всеобщего замешательства заплатил я, выплеснулось ему на тишот.
Эвелин тоже пригубила пиво, я и Ричард пили джин-энд-тоник, становилось
душно. Все более душно, говоря точнее, потому что вначале тоже было плохо.
Ричард, взяв джин-энд-тоник, протискался постепенно, поскребывая ручкой
голову, к входной двери "Эксцесса", и мне от бара было видно, что он уселся
там в нише окна за дверью и продолжил сочинение поэмы. Может быть, поэма
была об "Эксцессе". Эвелин, таща за собой сквозь толпу свою сумку, опять
отправилась в сторону туалета. Мы с маленьким Эдвардом остались вдвоем,
прижатые друг к другу животами.
"По-моему, она ходит в туалет колоться, — сказал маленький Эдвард. —
Героином, я думаю, или героином с кокаином. Прошлый раз, когда она
вернулась из туалета, рукав ее рубашки был в мокрых пятнах на сгибе, как
кровь... Темные пятна..."
"Может быть, — сказал я, философски пожав плечами. Наблюдательность
маленького Эдварда меня раздражала. — Что мы можем сделать в любом
случае?" — добавил я, так как маленький Эдвард все еще вопросительно
глядел мне в глаза. — Может, она бегает в туалет отлить, может, у нее
слабый мочевой пузырь..." — закончил я зло. Маленький Эдвард в Нью-Йорке
не в первый раз, но ему все еще мерещатся наркоманы-джанки в каждом мирно
глотающем квайлюды драг-дилере. Когда вернулся злой и одинокий Жигулин, мы с
Эвелин откланялись. Я понял, что далее меня ожидает бессмысленное таскание
по ночи в компании нервных, желающих поебаться молодых людей, и только.
"Слушай... — обратился я к Эвелин, — поедем к тебе. — И добавил: —
Если ты не возражаешь".
"Поедем, — согласилась Эвелин. — У меня есть четыреста квайлюдов, полпаунда
кокаина, и если ты любишь мескалин..." — Она засмеялась, она
счастлива была поразить меня изобилием наркотиков, имеющихся в нашем
распоряжении. "А трава есть?" — спросил я.
"Есть, — заверила она. — Хорошая, для гостей... Я не курю. Только дурь
от нее в голове. Лоу-класс драг".
Мы попрощались с ребятами. Ребята каждый криво улыбнулись. У Жигулина уже
была какая-то новая идея по поводу того, как с наибольшей пользой провести
остаток ночи, и они тоже покинули "Эксцесс", устремившись к своему
"конвертабл". Маленький Эдвард, выпивший еще пару скотчей, платил уже
Ричард, скользнул по нам с Эвелин пьяными глазами, покачал головой и
расхохотался.
"Дурак, — подумал я снисходительно. — Я еду туда, где есть полпаунда
кокаина, мескалин, четыреста квайлюдов, трава... и пизда. А ты, маленький
Эдвард, куда едешь ты?"
В "бьюике" Эвелин дала мне еще один квайлюд.
Она жила теперь в Бруклине. До этого она жила в Манхэттане, но теперь она
купила "бьюик" и живет в Бруклине.
"Это недалеко", — сказала она заискивающе. "Не имеет значения", —
заверил ее я. После всех квайлюдов и чего там еще того, что она принимала в
себя в туалете, ее слегка пошатывало, и она стала шепелявить. Но, сев за
руль, повела машину резко и уверенно.
Через пятнадцать минут мы уже были в тихом провинциальном городке,
вдалеке от новой волны, эксцессов и Билли Идола.
В квартире (путь туда был обычный, — заплывший от множества слоев краски
холл, две несвежие пальмы, колонны, элевейтор с якобы сделанными из
нержавеющей стали дверьми, три крепких с бронзовыми язычками замка) она
плюхнулась на кровать, перевернулась на спину и выдохнула облегченно: "Уфф!"
Я подошел и как мог нежно поцеловал ее, склонившись над нею. Закрыв при
этом глаза. Я знаю, что молодых женщин следует целовать страстно, женщин же
ее возраста следует целовать нежно, жалея их за их усталость.
"Понюхаем? — предложила она. — Я нуждаюсь в энергии". — Разумеется, я
согласился. Сколько себя помню, я не отказывался от драгс никогда.
Кокаин у нее был действительно розовый — самый лучший, какой только
существует. Она взяла кусок из стеклянной банки (в таких хранят сахар или
соль или зародыши в формалине) и бритвочкой в черепаховой оправе быстро и
ловко стала рассекать кусок на черном зеркале, эпохи, по-моему, арт-нуво.
Или, может, это копченое зеркало было подделкой, ибо как может такое
зеркало прожить 50 — 60 лет? "В обычном кокаине в два раза меньше чистого
кока, чем в этом", — сообщила мне Эвелин, продолжая рассекать розовый
кусок.
Я кивнул согласно. Химические формулы меня не интересовали, так же как и
процентные соотношения Нужна была энергия, значит, следовало рассечь кокаин
и нюхать его. Но она была профессионал, ей хотелось поговорить о своей
профессии. Она передала черное зеркало мне. Я втянул линию одной ноздрей и
линию другой.
"Как было в тюрьме?" — спросил я, передавая зеркало ей. Спросил о
профессии.
"Гнусно и скучно", — ответила она коротко и втянула только одну линию,
половину одной ноздрей и половину другой. На лице ее появилось выражение
довольства. Она легла на спину и стала смотреть в потолок с тем же
довольным выражением лица. За все ее щедро раскидываемые передо мной дары
(пластиковый мешочек, набитый квайлюдами, она положила на ночной столик у
кровати) следовало ее выебать. Но выебать ее так, свежим после кокаина, или
покурить? Я с сомнением, осторожно, покосился на нее. Нет, все еще замшевый
костюм, истертый и старый, а не желаемая пизда, лежал на спине.
"Ты говорила, что у тебя есть трава?"
"Да-да, есть, — согласилась она. Только тень неудовольствия смутно
скользнула по ее лицу. Она встала с кровати и принесла железную коробку и
большое кухонное сито. Вывалила содержимое коробки в сито. Я поглядел в
сито. Травы хватило бы и на месяц. — Сенсимиллия", — констатировала она
равнодушно, называя сорт травы. "Живут же люди!" — подумал я с завистью.
"В Париже такую траву найти трудно, — пожаловался я — С травой вообще
плохо. Гашиш".
"Ливанский?" — спросила она.
"Ливанский и афганистанский", — подтвердил я. "А какие цены на кокаин?"
— поинтересовалась она, скручивая для меня джойнт.
"От 500 до 700 франков за грамм".
"Ну почти такие же, как здесь", — удовлетворенно заметила она и выдала
мне джойнт, а сама достала из мешочка квайлюд и откатилась в угол кровати.
Покурив, и покурив спешно, ибо замечал на себе ее нетерпеливые взгляды,
недаром она проглотила столько квайлюдов и только осторожно коснулась
кокаина, чтобы, не дай Бог, не вывести себя из квайлюдного чувственного
тумана, я протянул к ней руку. Она даже задрожала, когда я сунул руку ей
под юбку и погладил ее голый живот, так долго ждала, бедняжка... Когда
после десятка минут всевозможных развлечений без члена я наконец медленно
(с ней следовало делать это медленно) ввел в нее свой член, она захрипела
от радости, и руки и ноги ее одновременно дернулись в сладкой конвульсии.
Дернулись и на мгновение застыли. Дело было сделано, хуй был в ней, губы ее
пола и волосы ее пола крепко обнимали и обвивались вокруг члена мужчины.
"Опять эта сладкая наполненность, — наверное, думала она. — Опять во мне
самец. И, значит, я жива. И, следовательно, я опять женщина, и опять молода.
Во мне мужчина, и это доказательство".
Так как мы были друг другу совершенно чужие, чувства наши были чистыми и
честными. Никакой стеснительности между нами не было, последние остатки
неживотности и цивилизованности были уничтожены квайлюдами и травой, и она
орала, стонала и рычала, а я с шумом вдыхал воздух, время от времени
взглатывая слюну, с похабнейшим шумом, следует сказать. После
многочисленных движений и несколько раз сменив позиции, все время чувствуя
друг друга, чувствуя любое, мельчайшее движение, мы наконец кончили вместе,
хрипя, надуваясь и дергаясь, как две огромные лягушки. Я глубоко вжал ее
живот своим пахом в кровать, в последней конвульсии, и там, невидимо, в
нее, в глубь ее внутренностей, брызнула моя сперма...
Очнувшись через мгновение, я увидел экран ТВ — и рожу Рода Стюарта. Рожа
мистера Стюарта напоминала оголенный, стоячий хуй, по которому,
содрогающемуся, течет вниз сперма. Я захохотал.
"Что?" — спросила она, высвобождая себя из-под меня, осторожно, нежно и
благодарно. "Род Стюарт похож на член", — сказал я. Она заглянула в ТВ,
стоящий в изножье кровати. "Да, ты прав, — расхохоталась она. — Стюарт
очень сексуален".
"Похабно сексуален, — добавил я. — Мужчина и женщина одновременно.
Старая блядь с хуем".
Она, хохоча, встала и пошла в ванную комнату. Через несколько минут она
вернулась оттуда, завернутая в красное кимоно, с полотенцем, от которого
исходил пар.
"Дай мне твой член, — потребовала она, улыбаясь. Я послушно повернулся и
подставил ей член. — Французская женщина — это не американская женщина, —
сказала драг-дилер нравоучительно. — Французская женщина с детства приучена
к гигиене и к заботе о мужчине. — Она тщательно протерла мой член горячим
полотенцем и унесла полотенце в ванную. — Ты хочешь есть?" — спросила она,
появившись опять.
"Да, — согласился я. — Очень".
"Я закажу по телефону еду. Правда, в это время ночи, — она посмотрела на
часы, — только китайский ресторан открыт. Ты любишь китайскую еду?"
"До сих пор еще не выработал предпочтений и неприязней, — сказал я. —
Да, я люблю и китайскую еду".
Она заказала два блюда креветок, свинину для меня, еще биф и два морских
супа. Как женщина разбитная и практичная, она некоторое время поболтала с
принимающим заказы китайцем, чему-то засмеялась, повторила заказ опять и
вдруг углубилась в беседу о качествах креветок. Я опять поглядел в ТВ, тот
же самый канал, что и в жигулинском "охуенном пентхаузе", представлял миру
людей рок-энд-ролла. Эвелин закончила разговор о качествах креветок. "Через
десять минут, — сообщила она довольно и, погладив меня по голому колену, я
сидел в кровати по-турецки, спросила: — Хочешь чего-нибудь?"
"Джойнт", — попросил я. Она послушно стала делать мне джойнт, время от
времени посматривая на меня.
"Это было замечательно, — сказала она. — Ты знаешь женщину, Эдуард, ты
европейский мужчина. Это было очень-очень хорошо".
"Ты была тоже очень хороша, дорогая, — сказал я и погладил ее по шапке
мелких кудрей. — Ты все чувствуешь, с тобой приятно это делать". Она
смущенно засмеялась.
"Саша сказал, что у тебя вышло несколько книг во Франции... О чем твои
книги?" — спросила она.
"Обо мне. О моей жизни. О моей социальной жизни, и о моей... — я
замялся, — ...сексуальной жизни".
"Интересно было бы прочесть. У тебя нет с собой твоих книг?"
"Увы, нет. Я уже не вожу с собой по свету свои книги. Я подарю тебе мою
американскую книгу, которая только что вышла".
"Правда? — обрадовалась она. — Я куплю у тебя..."
"Зачем? Я тебе подарю. Издательство дает мне какое-то количество книг
бесплатно. Как автору..."
"Спасибо, — сказала она. — Только не забудь. Держи джойнт". Я закурил.
Почти тотчас же раздался гудок интеркома. Она пошла в кухню и что-то там
бормотала в интерком. Я глядел в ТВ, время от времени затягиваясь
марихуанным дымом. В ТВ опять был Майкл Джексон в розовой курточке. "Бит
ит!" — опять кричал он. На хорошенького Майкла было так сладко смотреть.
Последовал звонок в дверь. Эвелин вышла из кухни со свертком в руке и
отворила дверь, впрочем, не снимая массивной цепочки. Эвелин просунула
сверток в образовавшуюся щель, и я увидел, что сверток взяла чья-то рука.
Другая рука, пальцы были смуглые и длинные, дала другой сверток, поменьше,
Эвелин. Оказывается, это не был деливери-китаец. Я решил не размышлять на
тему, кто это был, я решил в это дело не входить. Я опять с удовольствием
поглядел на тоненькую фигурку Майкла Джексона на экране ТВ. Очевидно, Майкл
нравится не только мне. Второй раз за эти сутки показывают Майкла. Я
докурил джойнт и полностью растворился в атмосфере хорошо
схореографированной балетной драки.
Снова взвыл интерком, но на сей раз, когда несколько минут спустя Эвелин
открыла двери широко, в дверях появился китаец с большим грубым пакетом.
Эвелин заплатила китайцу, и тот ушел, с удовольствием опустив свой чаевой
доллар в заветный задний карман черных штанов.
Эвелин поместила еду на большой поднос и поставила поднос на кровать. Мы
начали с супа.
После китайской пищи и нескольких банок пива я ебал ее, а по ТВ
показывали старую музыкальную комедию. Черно-белую. Мелькало личико юной
Мэрилин Монро, она не была еще даже в главной роли. Я чуть повернул мою
женщину на кровати, взяв ее для этого за мягкую жопу обеими руками так,
чтобы мне было видно сладкую Мэрилин, и принялся ебать кого-то из них,
обильно награждая это существо длинными пенальными движениями члена в нее и
из нее, в нее и из нее... Чуть позже, когда началась скучная сцена, все
участники которой были мясистые глупые мужчины в шляпах и при галстуках, в
двубортных костюмах, я вынул мой член из существа и, приблизив свою
физиономию к ее пизде, некоторое время вглядывался в затекшее липкое месиво
складок и поверхностей и редких блондинистых волос. Затем я вернулся на
мягкий живот существа, опять ввел в нее свой расслабившийся было член и
стал ебать ее длинными, заставляющими ее напрягать живот все сильнее,
движениями. По степени напряжения живота я чувствовал, что мой драг-дилер
находится всего в нескольких минутах, или секундах, или сантиметрах от
оргазма. И верно, чуть позже она затряслась подо мной и вонзилась когтями
мне в спину...
Я не помню, сколько раз я выебал ее в эту ночь. Много. Мы все время жрали
квайлюды, чтобы не позволить искусственному возбуждению выветриться из наших
тел и вдруг превратить эту пещеру страстей в обыкновенную бруклинскую
квартиру старой полуфранцуженки-полуеврейки. Я не знаю, каким она
представляла себе меня. Я имею наглость верить в то, что она не выдумывала
меня, а воспринимала меня тем, кем я и был, — писателем, живущим в
любезном ее сердцу Париже, интересным для нее незнакомцем. Мы были, я
думаю, одного возраста, но ей не нужен был Лимонов моложе того, который
лежал с нею в постели. Ее сексуальный восторг был по поводу меня, она с
удовольствием ебалась именно со мной. Я же с помощью марихуаны воображал не
ее... кого-то... ну хотя бы на десять лет моложе.
Под утро я уже ебал именно ее, с презрением к ней и пониманием власти
своего хуя над ней. Все тайны открылись, и мы — реальные — встретились. Я
ебал старую полуфранцуженку-полуеврейку, ебал, ясно видя, как она хочет
ебаться, до какой степени ей нужна эта широкая, вольная, хамская ебля.
ЕБЛЯ.
В антрактах она гордо расхаживала по квартире голая, щеголяя своей
натертой моим хуем щелью. Она кружилась, счастливая, перед зеркалом в
красной тишотке с надписью "Кокаин", доходившей ей до самой пизды.
"Хочешь такую же?" — спросила она меня.
"Хочу".
Откуда-то она достала красную тишотку номер два с белой надписью
"Кокаин", и я надел тишотку на себя.
Около семи часов утра из щелей между шторами и окном уже просачивалось
солнце, мы все еще не спали и танцевали голожопыми близнецами в красных
тишотках под музыку неизвестного телевизионного канала, танцевали что-то
тихое, почти танго.
"Давай поспим, — предложила она, вдруг остановившись, — а в десять
встанем и поедем на пляж в Рокавей. Доспим там. Хорошо?"
Мы легли в постель и уснули, обнявшись дружески, как брат и сестра.
Засыпая, я ухмыльнулся, представляя себе, с каким ужасом я проснусь... и,
наверное, убегу тотчас от старой полуфранцуженки-полуеврейки... Нет, я не
убежал. Зазвенел будильник, который она, оказывается, завела, и она, о
чудо, встала. Может быть, тюрьма приучила ее рано вставать, не знаю. Встал и
я и, натыкаясь на мебель, начал искать свою одежду.
"Одень тишотку, которую я тебе подарила, — сказала она и сунула мне в
руки зеркальце со множеством линий кокаина на нем. — Возьми. Без этого ты
уснешь".
Я послушно вынюхал целых четыре линии, по две на ноздрю, и стал влезать в
брюки. "Нет, — сказала она, — ты не можешь ехать на пляж в черных узких
брюках. Тебе будет неудобно. Я дам тебе брюки".
Порывшись в другой комнате, она принесла мне спортивные синие брюки с
двойным красным лампасом по боковому шву. Кокаин привел меня в порядок, я
преспокойненько стоял через несколько минут готовенький к пляжу и глотал
горячий кофе из большой чашки.
"Мы поедим там, на пляже", — сообщила она, заботливо улыбаясь.
"Ты ко мне по-человечески, и я к тебе по-человечески", — вспомнил я
далекий советский анекдот... С такими словами обращается жена к мужу,
подавая ему великолепный обед с водкой в сияющей чистотой квартире, на
следующий день после того, как муж преотлично выебал ее...
Пляж оказался забавным и смешанным: нудистско-гомосексуальным. Вокруг
были вполне симпатичные рожи, груди и жопы, весьма круглые порой. К
сожалению, ассоциация местных жителей недавно одержала судебную победу над
нудистами и гомосексуальными нудистами: лежать с голой жопой и сиськами уже
несколько недель было нелегально. Эвелин оставила свою пизду закрытой, но
обильно посыпанные веснушками сиськи выставила миру на обозрение. Впрочем,
мир был дружелюбный. Здоровенные юноши-атлеты или их полуседые аккуратные
обожатели не обращали никакого внимания на сиськи Эвелин и круглую жопу и
полурастворенную пизду девушки, невинно лежащей на расстоянии метра от
меня.
Так как я подозрительно пристально стал изучать большие мягкие сиськи
Эвелин и ее обильно-веснушчатую спину с несколькими прыщиками на ней, я
решил выкурить джойнт, дабы не обнаружить больше дефектов на ней и таким
образом не испортить себе прекрасного драг-настроения. Под неодобрительным
взглядом Эвелин, затем потеплевшим (по-видимому, от воспоминания о
прошедшей ночи), я скрутил себе под прикрытием ее большой сумы джойнт и
закурил. После пары затяжек веснушки исчезли с сисек Эвелин, но, когда я
посмотрел на невинно дремлющую, полурастворенную пизду кругложопой девушки,
мой член встал, и мне пришлось спешно перевернуться на живот.
Через час Эвелин, у которой оказалось на пляже множество знакомых,
повязавши на грудь цветастый шарф, отправилась за едой. Вернулась она с хатдогами
и сладкой тушеной капустой. Хат-догов я, к своему удивлению,
проглотил целых три. После еды Эвелин сняла шарф с груди и, улегшись на
спину, почти мгновенно заснула. Я некоторое время понаблюдал за
растрескавшимся соском одной ее груди, и мне захотелось ее выебать.
Отвращение к ней, а одновременно и желание еще более усилились, когда она
вдруг захрапела и вскоре после нескольких пробных трелей перешла на
постоянный, не очень громкий, но тщательно оркестрованный храп. Я лежал, и
хуй мой, вдавливаясь в песок, зудел, и я думал о том, как глупо лежать
между двух пизд, хотеть их, а законы общества не позволяют тебе тут же
утолить твое желание.
"Полиция!" — прервала мой огненный бред полурастворенная пизда. Она
спешно натягивала юбку и, натянув, плюхнулась на спину и прикрыла массивные
сиськи зеленым лифчиком крошечного размера. "Разбудите же вашу подругу,
полиция..." "Что? — не поняла Эвелин. — А, полиция..." — сказала она
спокойно. И повязала вокруг груди шарф. Оглядевшись вокруг, мы обнаружили
толстого человека в громадных черных штанах, с ремня вниз спадал живот
Гаргантюа. Человек был в голубой рубашке с шерифской звездой, от которой,
всплескивая, лучами отлетало в разные стороны солнце, и широкополой черной
шляпе с эмблемой. За ним, переступая через лежащих, пробиралась точно так
же одетая женщина. Когда полицейские отошли на достаточно безопасное
расстояние, Эвелин сняла с грудей шарф, а очень кругложопая девушка,
повозившись, высвободила из юбки свой почти лошадиный зад.
"Хорошо бы подержаться за ее зад", — грустно помечтал я.
К шести вечера, купив по дороге всевозможных напитков, из алкоголя,
впрочем, только пива, мы вернулись в апартмент моего драг-дилера. Вернулись
для того, чтобы совершить мескалинное путешествие. Океана я не запомнил и,
даже взобравшись в постель, засомневался, а был ли я на океане.
Мескалин обычно делает меня необыкновенно похотливым. В этот раз тоже.
Мескалин и квайлюды, которые мы начали принимать опять еще на пляже, в
конце концов довели меня до такого состояния, что я уже не мог оторваться
от ее пизды. Если я не ебал ее, то я должен был хотя бы перебирать ее пизду
руками или смотреть на красноватую от всех моих действий пизду.
И уж во вторую ночь как она своей пиздой гордилась, ох как! Она лежала,
развалясь на постели, и телефонировала своей подруге Жаклин, владелице
модного магазина, сообщая ей по-французски, как я ее прекрасно ебу.
"Нет, — кричала она в трубку, весело поглядывая на меня. — Это тебе не
американский мужчина-элефант... Эди, он прекрасен! Вот и сейчас он лезет в
мою пизду..." — объявила она, так как я действительно, положив руку на
пелвис, большим пальцем проник в нее...
Затем мы опять ебались, приведя кровать в состояние необыкновенного
разгрома. По моему предложению мы намазались кокосовым маслом с головы до
пят, оба, и ебались, скользя друг по другу. Отскользив, мы приняли еще по
маленькому лиловому кристаллику мескалина. Мескалин, как и кокаин, был у
нее очень хороший — без спида, менее галлюцинаторный и более, ну как бы
его охарактеризовать, глубокий... Потом мы добавили еще квайлюдов. Ебались
опять. Позвонил ее приятель, пуэрториканец Луис, с которым она
познакомилась в тюрьме. Ему она тоже сообщила, что ебется с русским и что
русский ее очень устраивает. Луис что-то сказал ей, на что она захохотала.
От мескалина и квайлюдов она стала говорить нечетко, речь ее превратилась в
гундосое бормотание, но разве нам нужна была в постели ее речь. Луис, тот,
очевидно, ее понимал...
ТВ работал, и я поставил его на тот же рок-видео-канал и... опять увидел
Майкла Джексона...
"Кого убили? — спросила Эвелин Луиса... — Неужели?" — Потом она долго
слушала Луиса, сделав сочувственное лицо.
Я, глядя на Майкла Джексона, представлял себя и его в одной постели.
Какой он тоненький, какой он прекрасненький, думал я. И вдруг я заплакал.
"Что с тобой, Эдуард?" — спросила Эвелин, оторвавшись от трубки.
"Ничего, — ответил я, шмыгнув носом. — Драгс". — И чтобы не
расстраиваться, убрал Майкла Джексона. Черно-белые злодеи крались среди
плохо видимых кладбищенских плит.
"Я познакомлю тебя с Луисом, — пообещала мне Эвелин, повесив трубку. —
Он живет на Нижнем Ист-Сайде. Полиция застрелила одного парня, которого мы
оба хорошо знали. Вчера. Луис мой партнер, — сообщила она доверительно,
приползла ко мне и обняла меня за ноги. — Мы вместе работаем. Он
замечательный парень". Она поверяет мне свои секреты. Это следует оценить,
подумал я и погладил ее по мелко завитой шевелюре.
"Луис утверждает, Эдуард... — она засмеялась, — что нож выглядит куда
страшнее револьвера. Как ты считаешь?"
"Разумеется, пуэрториканец прав, — сказал я. — Быть неаккуратно
порезанным почему-то страшнее, чем опасность того, что в тебя выстрелят и
сделают в теле аккуратную маленькую дыру. Опять же лицезреть блестящее
холодное лезвие — удовольствие не из приятных. Б-р-р!"
"Пуэрториканцы очень любят ножи".
"Как некоторые любят пизду", — подытожил я и, поставив ее на колени,
влез вначале в ее пизду рукой, а потом вставил туда член. Злодеи в ТВ,
быстро мелькая лопатами, вырывали гроб из земли.
На следующий день, около 11 часов, разваливаясь на части от усталости, мы
понюхали кокаина, влезли в "бьюик", и она отвезла меня в Иммигрэйшан Сервис
на Федеральной площади, где у меня был в тот день апойнтмент.
"Позвоню тебе вечером", — сказал я ей, прикрывая дверцу машины... Я не
позвонил ей вечером и не позвонил ей никогда. Зачем, ей-Богу? Следующая
наша встреча была бы неинтересна. И я и она, мы присовокупили друг друга к
нашим альбомам воспоминаний, и, возможно, сейчас, в Нью-Йорке она как раз
рассказывает подруге: "Был у меня однажды и русский парень. Он был
писатель..."
Эдуард Лимонов.
Американские каникулы
Источник: http://www.kulichki.net/inkwell/hudlit/ruslit/limonov.htm
Очевидно, прожить жизнь так, чтобы никого не обидеть, невозможно. Я
обидел в свое время немало людей. Я уже обидел нескольких прототипов,
личностей, послуживших мне прототипами для героев моих книг, они уверены,
что они на самом деле совсем не такие, какими я "их" изобразил. Одни
обещают меня убить, другие подать на меня в суд. Прототипы помягче грозятся
просто избить писателя.
Еще я обидел множество женщин. Одна женщина очень обидела меня в этой
жизни, и несколько обидели меня несерьезно. Зато я обидел целый батальон
женщин. И, наверное, придется обидеть еще столько же.
Сегодня я получил письмо из маленького городка в Калифорнии — сухой
ответ на мою новогоднюю открытку. Среди десятка аккуратных, но злых
строчек, были и следующие:
"Катрин сообщила мне, что ты не писал, потому что не хотел давать мне
"ложных надежд". Не беспокойся, у меня нет никаких надежд по отношению к
тебе, и я, представь себе, очень-очень счастлива в эти дни, счастливее, чем
в целые годы".
"Эй-эй, легче, пожалуйста, — подумал я. — Легче. Что я тебе сделал?
Обокрал? Ну счастлива, я рад. Я вот, к сожалению, все еще несчастлив".
Я попал в небольшой приморский городок в Калифорнии случайно. Так же
случайно я уже попадал в него до этого два раза — в 1978 году на несколько
часов только, и в 1980 году я переночевал в этом городке две ночи. Может
быть, все запрограммировано "у них" там где-то в самом большом компьютере,
вместе с конструкциями слона, кита, с генетическим моим кодом вместе
запрограммирована и моя судьба, и где и кого мне следует встретить, и в
какой городок или столицу приехать.
После интернациональной литературной конференции в Лос-Анджелесе, оставив
позади, нужно признаться, с некоторым сожалением, отель "Хилтон",
профессоров и литературных "группи", я вместе с двумя приятелямиписателями,
от нечего делать, впереди было целое лето, деньги у меня были,
я удалялся в автомобиле на север.
Было чудесное майское утро, солнечная Калифорния была солнечной, в
открытое окно автомобиля врывался дикий ветер, сметая даже мой упругий
армейский ежик, и жизнь была на подъеме. Тогда же в автомобиле я выкурил
последнюю в жизни сигарету и выбросил окурок в окно, чего в пересушенной
Калифорнии, с ее частыми пожарами, делать нельзя, 100 долларов штраф.
Бросил курить от избытка чувства жизни. От избытка счастья этим майским
днем. И не курю до сих пор.
Спустя, кажется, семь часов мы оказались в этом городке. Было уже темно,
так как по пути мы останавливались часа на два пообедать в немецком
ресторане. Минут через несколько после того, как мы съехали с хайвея номер
пять, луч наших фар при повороте вырвал из темноты испуганно застывшее у
зеленой изгороди чьего-то дома небольшое грациозное стадо оленей...
Один из двух писателей уже полгода жил в этом городке, но остановиться
всем нам в тесной квартире, которую он снимал, явно было бы стеснительно, -
- пришлось бы спать на полу, посему мы, выпив лишь по бокалу вина в его
жилище, опять загрузились в машину и отправились к одной из его знакомых,
дабы разместиться там на ночлег.
Все эти размещения и передвижения будут скучны тебе, читатель, ты сотни
раз уже читал, наверное, как разъезжают на автомобилях по Калифорнии
писатели или их герои, потому я хотел бы представить тебе лишь самое
основное — экстракт происшедшего, то, ради чего я и вставил бумагу в
пишущую машинку, а именно — мою встречу с Джули, 26, американской девушкой
шведско-немецкого происхождения. В результате этой встречи я остался в
городке на два месяца, и приобрел опыт, которого у меня еще до этого не
было, а именно, опыт совместной жизни с необыкновенно "порядочной"
женщиной, невероятно положительной, и уравновешенной, и религиозной тоже —
в ее апартменте я насчитал три (!!!) Библии. И приобретя этот опыт, я стал
еще чуть-чуть грустнее.
Рослая, с простоватым, но красивым лицом, с русыми, как мы, русские,
говорим, волосами до талии, она вышла ко мне из темноты, буквально из
зарослей, и такую, в летнем платье цветами, в платье-сарафане без рукавов,
я затащил ее в мою жизнь, а когда она мне наскучила, я выбросил ее из моей
жизни одним достаточно холодным утром в конце июля. И я шел по
бетонированному полю местного маленького аэродрома, а она стояла в дверях и
посылала мне вслед воздушные поцелуи. У нее было растерянное лицо.
У нас, у живых существ, называемых людьми, естественно, все временно. И
только степень временности отличает одну связь от другой, встречу и
встречу. Некоторые лица остаются в нашей жизни надолго, другие же всего
лишь на момент — на ночь, на неделю, на год. Одни лица нам не хочется
отпускать, от других мы избавляемся с облегчением, но в любом случае,
оглядываясь назад, я вижу, я вдруг понимаю, что жизнь — это очень грустный
бизнес. Я ввалился в ее жизнь вдруг из ночи с моим большим шикарным
европейским чемоданом, пишущей машинкой и сумкой, полной рукописей. Я
устроился спать на диване в ее ливингрум, не очень спрашивая ее согласия на
это, и спал там шесть ночей один. Ровно шесть ночей понадобилось мне на то,
чтобы разрушить добродетель лютеранки в 1981 году и перебраться на седьмую
в ее спальню. Шесть ночей требуется на то, чтобы взять крепость между ног
очень порядочной женщины сейчас, читатель. Я не знаю, много это или мало? Я
никогда не воображал себя Казановой, мне девушка, к которой я сам
навязывался на постой, понравилась. Сказать, что я сознательно обманул ее,
притворился влюбленным, было бы неправдой. Я приехал в Соединенные Штаты
после тяжелой, с несколькими депрессиями, зимы в Париже, с твердым решением
в ближайшее же время найти себе постоянную подругу жизни. Джули —
учительница, только что (в феврале) сбежавшая от алкоголика, с которым она
прожила два года, спасая его, вполне подходила для этой роли. И в конце
июля мне все так же было ясно, что она подходила в подруги жизни, как
никакая другая женщина. Это я не подходил.
Шесть дней я вел себя примерно. "Примерно" — не то слово. Я был мужчина
из мечты. Я был взрывчато весел, остроумен и прост. Я настаивал на том,
чтобы в каждый ее ланч мы отправлялись бы ланчевать в новый ресторан.
Обедать мы также отправлялись в рестораны, и, хотя Джули время от времени
смущенно указывала мне на то, что я трачу слишком много денег, я,
энергичный, шумный и светский, загорелый, в белом пиджаке и белых туфлях, -
- "парижская штучка", как выражались старые русские писатели, медленно, но
наверняка шесть дней и ночей разъедал волю суровой протестантки.
Опасный писатель, аморальный вертлявый типчик из Европы, зараза с
парижских тротуаров, вдруг повернулся, окрутился вокруг себя и превратился
в соседского парня, с которым пьют пиво, сидя на ступеньках крыльца, или
переговариваются через хорошо подстриженные кусты, разделяющие два
калифорнийских или висконсинских дома. Я старался быть простым и понятным.
Когда на третий день нашей совместной жизни она, зашнуровывая сникерс,
объявила, что отправляется бегать, я тотчас же, собравшись радостно, взялся
бежать с нею, хотя до этого ни разу в жизни не бегал, и в апреле в Париже
перенес операцию сосудов на правой ноге, а на левой у меня до сих пор
смещена коленная чашечка. Я не только бодро и энергично пробежал с ней
несколько миль по красивейшей дороге, по самому берегу океана, но после
пробега вдруг оказалось, что она обычно бегала намного медленнее, чем со
мной. Когда мы оба, обливаясь потом, закончили наш пробег у окрашенной в
ядовито-желтый цвет водоколонки, я, взглянув на физиономию моей новой
подружки, понял, что совершил необыкновенно верный ход. Мои акции
подпрыгнули сразу на несколько пунктов. Писатель из Парижа оказался не
избалованным педерастом, а настоящим мужчиной. Джули даже вдруг поймала
меня за руку и дружески сжала ее. Так мы и шли домой, взявшись за руки,
отдуваясь и весело разговаривая. И весь обратный путь среди дюн и сосен я
ловил на себе ее взгляд, выражающий ласковое уважение. И удивление.
В первый раз в моей жизни у меня было достаточно денег на все лето. Я
продал издательству "Альбан-Мишель" в Париже "Дневник неудачника" и мог
позволить себе жить на 1000 франков в неделю. Невероятное достижение для
только что вырвавшегося в писатели интернационального траблмэйкера.
Бюрократу, преспокойно получающему 100 тысяч долларов в год, не понять
моего тогдашнего приподнятого настроения.
На пятый день я поехал вместе со своим другом-писателем и его женой
смотреть себе квартиру. Я решил остаться в городке, таком мирном, полном
ушедших на пенсию военных и бизнесменов или их вдов, сосен, можжевельника,
запрещенных к уничтожению тюленей в океане, оленей на улицах, пышных
мексиканских кустарников с огромными цветами и каких-то зверюшек из породы
полусусликов-полубелок, разрывших своими норами все побережье. Я хотел
остаться и пожить здесь некоторое время и днем ходить к океану и лежать на
скалах или, имитируя чужое детство, выковыривать крабов из расселин.
Выяснилось, что квартира, в которой мне придется жить, находится под
самой крышей, и посему там, естественно, было очень жарко, несмотря на
уверение хозяйки, что прежний ее жилец забыл выключить батарею отопления.
Кроме того, хозяйка хотела иметь секьюрити — деньги за два месяца вперед,
плюс еще деньги за что-то, что я предположительно могу испортить в ее доме.
Мне суммы, упоминаемые ею, совсем не подходили, так же как и температура
под крышей. Я выпил вина с приятелями, после чего они отправились, дружная
спортивная пара, играть в теннис, а я, побродив немного у океана, вернулся
в свое временное пристанище.
Учительница моя еще не пришла из школы, потому я от нечего делать
углубился с опаской в одну из ее Библий. Из библейских, персонажей меня
больше всех интересовали, естественно, блудницы, и я всерьез занялся
изучением истории Марии Магдалины. За чтением Библии и настала меня Джули.
И я предполагаю, что это был второй вернейший удар по ее добродетели. Она
увидела, что я не безнадежен и еще, может быть, не поздно, спасти мою душу.
Что может быть благороднее — спасти чью-то душу. Особенно такую трудную
душу, как моя. На следующий день Джули починила цепочку на моем крестике,
и, до того бессмысленно возимый мною пять лет в чемодане, он опять появился
на моей груди.
Я забыл объявить, что я, конечно же, предложил ей заняться любовью в
первую же ночь, проведенную мною в ее доме. Она тогда испугалась, а я понял
и не настаивал. Джули поняла, что я понял, и, очевидно, потому что была в
тот период очень одинока, пробормотала нечто смущенное о том, что слишком
мало меня знает, совсем не знает, оставив все-таки мужчине (мне) надежду. И
себе, как я понимаю, тоже. "Кто знает, — очевидно, подумала она, — вдруг
эта личность окажется не так плоха, как мне говорили". Тогда я все-таки
извинился перед Джули, сказав, что, конечно, злые люди и жизнь приучили
меня к этой нехорошей привычке сразу же звать девушек в постель, а вообщето
я хороший.
Все шесть дней я стоял на голове в буквальном смысле этого слова. Каждое
мое действие, каждая сказанная мною фраза были направлены на то, чтобы
покорить сердце и добиться тела моей благородной квартирной хозяйки.
Я каждый день пил. Я пил с утра, но на калифорнийской здоровой земле в
мае все выпитое мгновенно перегонялось моим организмом в прекраснейшее
возбужденное чувство жизни и в сексуальное желание. После сложно-серого
Парижа, его тонкогубых суровых женщин, хмурых музеев, памятников и
монументов, зимы, Калифорния швырнула мне в лицо дикие букеты, швырнула
запахи, и, проходя каждый день мимо кладбища к океану, я замечал почти
домашний, маленький желтый бульдозер, при помощи которого местные жители
выкапывали жилища для своих усопших. "Помни о смерти, Лимонов, и живи, не
теряя времени", — возглашал бульдозер. Судя по некрологам в местной
газете, бульдозер работал не часто и без особой печали. Средний возраст
усопших в этом городке был (я подсчитал) 86 лет. На бульдозере обычно
сидели яркие крупные бабочки...
На шестой день мне вдруг сделалось грустно. Закономерное явление. Три
недели я уже пил на территории Соединенных Штатов, должна была наступить
наконец алкогольная депрессия. Зная это и опасаясь этого, бывали времена,
когда я при наступлении подобной депрессии проводил несколько дней в
слезах, я уже к ночи потащил Джули в дорогой ресторан у самого океана, —
что угодно, но сбить ритм депрессии, как бы переменить ногу, пойти в другом
темпе, чтобы не развалился под ротой мост. "Все шагаем не в ногу, —
объявил я себе. — Посмотрим, что получится".
Джули одела черное платье без рукавов, черные туфли на высоких каблуках,
а волосы заколола вверх пыльным шиньоном. Выглядела она здорово; ей-Богу,
как киноактриса, может быть, как Ингрид Бергман в молодости. Кое-что в ней
было провинциальным — например, ее темный строгий "учительский" пиджак,
который она набросила поверх платья, калифорнийские ночи в мае в этом месте
достаточно холодны, и слишком робкое выражение лица, но пиджак можно убрать
и выражение лица изменить.
Она была лучше всех в этом ресторане. Не знаю, был ли я лучше всех, но
уж, во всяком случае, я был цивилизованней всех, без сомнения. Когда мы
сидели в баре, я со стаканом двойного "Джэй энд Би", она с мартини, я
чувствовал себя Джеймсом Дином, а когда нас усадили за столик к окну,
выходящему на темный, освещенный большой луной океан, я почувствовал себя
старше — Хэмфри Богартом. Весь этот вечер и потом ночь и следующее утро
имели несомненный оттенок кинематографичности в себе, и так я смотрел все
это время на себя и Джули, как на персонажей романтического кинематографа.
Все атрибуты кинематографа были налицо. Задник — фон, конечно же, был
занят океаном, ровным и гладким подлунным океаном самого высокого ночного
майского качества. Ближе к зрителю был выдвинут стол с белоснежной
скатертью и розой в хрустальном высоком бокале. Роза была не какая-нибудь
захудалая городская роза, нет, я был уверен, что здоровую розу эту вместе с
другими розами только несколько часов назад, может быть, срезал в своем
саду один из официантов или даже сам рослый менеджер. Они были на это
способны, персонал ресторана сразу же показался мне серьезным и преданным
своему ресторанному делу. По обе стороны от стола в профиль к морю сидели я
и Джули, оба очень важные, но естественные.
Мне грустно, читатель, что люди, мужчины и женщины, не могут наслаждаться
моментами жизни, полно и прекрасно вбирая в себя всю радость момента.
В тот вечер она мне была нужна так же, как я ей, и это не имело ничего
общего ни с нашим будущим, ни даже с тем, как мы друг к другу относимся.
Наверное, с убийцей, только что отправившим на тот свет дюжину женщин и
детей и только переодевшимся и принявшим душ после этого, тоже возможно
счастливо и прекрасно сидеть в десять часов по калифорнийскому времени в
самом дорогом в городке ресторане и пить шампанское, которое тебе тотчас
опять наливают, едва ты пригубишь бокал, вынимая бутыль из серебряного
ведерка со льдом, стоящего на специальном столике рядом. Да, возможно и с
убийцей, если детали вечера плотно приходятся один к одному и кубики
складываются в картинку.
Я заказал французское шампанское, чтобы все было безукоризненным, если уж
все так красиво-кинематографично складывается, то почему не подыграть чутьчуть
розе и океану. Говорили ли мы о чем-нибудь специальном? О да. Она,
смущенно посмеиваясь, объявила, что она будет очень-очень пьяной после
этого шампанского и мартини, которое она уже выпила, шампанское всегда
делает ее пьяной.
Я рассказал ей о своем грубом детстве и о том, как много водки я выпивал.
Я хвастался, но и она и я понимали, что именно так я и должен говорить, что
такая моя роль — писатель, поднявшийся из низов, из гущи народа. Я
понимал, что быть писателем из низов так же вульгарно, как быть писателем
из верхов, но что я мог сделать, журналисты и издатели, и даже читатель
настаивают на том, чтобы писатель имел биографию. Что до меня, я предпочел
бы не иметь официальной биографии или иметь их полдюжины на выбор, факты
ведь всегда можно представить по-разному, и потому все шесть в совокупности
будут более правдивы, чем одна.
Джули слушала меня с понимающим и сочувственным лицом, но вдруг
остановила меня, чтобы сказать, что она очень благодарна мне за этот вечер.
На что я совершенно честно сказал ей, что и я очень благодарен ей за этот
вечер. В рестораны мы ходили каждый вечер, как я уже говорил, но никогда не
было еще так кинематографично, так ясно все, так четко, так "классно".
Может быть, тому помогла моя нервность, мой настоящий страх перед
алкогольной депрессией, которая мне грозила, но внезапно мы ясно и
высокопрофессионально играли кусок жизни, одновременно понимая, как мы
высоко талантливы сейчас, и радуясь этому.
Далее были всякие приятные мелочи: половинки лимонов в сеточках,
поданные, чтобы их выдавливали на саймон-стэйк. Почему-то я с удовольствием
воткнул в свой осеточенный лимон вилку. Может быть, удовольствие
проистекало и от того, что я знал, как поступить с лимоном наилучшим
образом. Парижская школа и поедание устриц с некоторым количеством хорошо
воспитанных женщин пошли мне на пользу.
После французского шампанского я пил французский коньяк. Джули сидела
передо мной, крупная, чуть смешная, радостно сверкая глазами и смущенно
улыбаясь как девочка, рассказывала о своем отце и о том, что ее алкоголиксупруг
был похож на ее отца. Все, что было грустного в ее жизни, казалось
теперь смешным.
Выходя из одного киноэпизода в другой, я вынул из чужого бокала на чужом
столе белую гвоздику, не розу, и вколол ее в петлицу своего пиджака.
Обнялись мы еще на ступеньках и, обнявшись, пошли не сговариваясь к пустому
пирсу, где в дневное время в хорошую погоду причаливает прогулочный катер.
Залитый асфальтом и поверх асфальта — луной, пирс был пуст, и из нашего
ресторана, хотя официально он уже закрылся, доносились звуки вальса. Не
говоря ни слова, мы подали друг другу руки и стали танцевать...
О, у человека не так много выбора, потому мы могли или игнорировать
прекрасный и слегка грустный вальс, или танцевать. Вот мы и танцевали, и,
чувствуя, что танцуем мы как бы на киноэкране, я не только не терял от
этого ни единой капли удовольствия, но даже это удовольствие увеличилось.
Протанцевав, мы стали там же, на пирсе, целоваться. Я все время помнил о
моей гвоздике почему-то.
Потом мы поехали домой в холодной машине и по дороге заехали на
пустынный, вовсе не обжитой берег океана, и там, при шуме воды, волны
плескались в скалы, мы опять целовались, как американские тинейджеры. Через
пару недель, подражая опять-таки американским тинейджерам, я выебал мою
подружку в машине, но не тогда.
Вернувшись в дом, в привычную обстановку, мы, однако, посерьезнели. Чтобы
сохранить эфирное хмельное настроение вечера, я спешно придумал
необходимость выпить и приготовил ей и себе два крепчайших и горчайших
ромовых пунша. Выпив их на балконе, все при той же, чуть передвинувшейся
только луне и пении цикад, я спешно и заботливо объявил вдруг, что ей пора
спать.
Естественно, это была провокация. Я не хотел останавливать Джули, уже на
полном скаку летящую туда, куда обычная женщина прибывает в первый же
вечер. Но, даже рискуя переиграть, я не мог отказать себе в удовольствии
немножко ее помучить, немножко ей отомстить, предоставив ей самой
выпутаться из ситуации. Нежно поцеловав ее, я объявил ей, что уже два часа
ночи, а ей, как обычно, завтра вставать в семь часов утра. Она не выспится.
Подружка моя растерялась, видя что я, вежливый и порядочный, начинаю снимать
подушки с дивана, на котором сплю, вдруг как бы выйдя совсем в другие
отношения. Она пошла в свою спальню, повозилась там минут пять, очевидно
виня себя за то, что она представилась мне такой недоступной, слишком
неприступной, и не в силах, очевидно, вдруг после романтического, полного
музыки и удовольствия мира жить в мире нормальном, вернулась робко в
ливингрум и сказала: "Ты не должен больше спать здесь, Эдвард, ты должен
спать со мной?" И мы опять вернулись в мир необыкновенного, который по
моему хитрому умыслу и покинули-то всего на десять минут. Наглый, я даже
позволил себе спросить ее, а уверена ли она, что не совершает ошибки?
Профессионал, я сразу же обнаружил все ее недостатки. Я не утверждаю, что
у меня их совсем нет, может быть, она в этот момент подсчитывала мои
немногие, но я не думаю. Джули оказалась не развита чувственно, может быть,
ее лютеранское воспитание давало себя знать или недостаточное количество
любовников. Многие ее движения были беспорядочны, а не подчинены строжайшей
дисциплине страсти. Говоря грубее, настоящий профессионал секса всегда
знает, куда и зачем направлено всякое его движение. Скажем, я знаю, зачем я
вдруг вынул свой член из нее и положил его сверху на ее пизду, — мне
хочется почувствовать всю ее пизду сверху, а не внутри, и вовсе не стоит
ей, моей партнерше, испуганно тащить мой хуй обратно, я его вскоре сам
возвращу. Она пугалась, если я вдруг осторожно вкладывал палец в ее другое
отверстие, чтобы почувствовать, что я — животное, ебу другое животное,
предположительно очень грязное, отсюда и палец в попке (грязное); конечная
же цель — возбудиться еще больше. Она не разговаривала со мной целые
сутки, когда я попытался вместо пальца вставить туда свой член.
Оказывается, согласно всем ее трем Библиям это грех. Я не сказал ей; что
некоторые женщины специально просили меня об этом грехе, ограничился
замечанием, что я считаю, что все, что происходит между любящими друг друга
мужчиной и женщиной, не может быть грехом.
Увы, мне пришлось ограничиться старомодным энтузиазмом по поводу
обладания новой женщиной. Энтузиазма хватило до следующего утра, и Джули
даже изменила чести и долгу, утром позвонив в школу и сказав, что она
заболела. Соврала под воздействием моего энтузиазма и очень но этому поводу
переживала. Пели птицы, она счастливо лежала в моих объятиях, и я тихо
думал, поглаживая ее большие, спокойные шведские груди, что вот и у меня,
усталого путника, есть настоящая — крупная, сильная и преданная подруга, а
не неврастеническое парижское или нью-йоркское существо. "Ну ничего, что
кое-где ее нельзя ебать", — думал я совсем не цинично, а просто смиряя
себя и свою развратившуюся в долгих странствиях натуру. В конце концов я
хотел от нее, чтобы она стала моей подругой, а не любовницей. Джули робко
сообщила мне, что она всегда мечтала не спать с мужчиной всю ночь, но что
это ее первая целая ночь без сна. И еще она, стесняясь, добавила, что со
мною она впервые почувствовала себя не девочкой, не матерью (матерью она
была алкоголику), но женщиной... Воодушевившись похвалой, я подарил ей еще
и наверняка запомнившийся ей день в постели.
И мы стали жить.
Нет, я не "соблазнял" ее, как ей теперь, очевидно, кажется, все мои
профессиональные замечания совсем не смешивались с определенным
удовольствием, которое я от нее получал. И не имею в виду сексуальное
удовольствие, нет. Увы, уже через две недели мое сексуальное удовольствие
превратилось в обязанность, которую я не очень охотно, но выполнял с
помощью купленной у ее знакомого (она сама отвезла меня на автомобиле),
старого, длинноволосого хиппи, бессемянной, невероятно крепкой марихуаны.
Джули, оказалось, никогда в жизни не пробовала марихуаны! Если бы я не знал
Джули, я бы не поверил, что калифорнийская девушка ни разу в жизни не
коснулась губами джойнта. Ради меня она касалась теперь каждый вечер и один
раз утром призналась, что прошлой ночью ей показалось, что я хочу ее
укусить. Ради меня она пошла и на другую жертву, не знаю, что сказала ей ее
Библия, разрешила ли, но еженочно она теперь подолгу сосала мой член. Говоря
об удовольствии, я имею в виду остальное, то, что мы всякий день после ее
работы бегали у красивейшего летнего океана, то, что она иногда надевала на
ноги ужасные черные ботиночки, зашнуровывающиеся на дюжину крючков, с
белыми носочками и длиннющей, до полу юбкой, и порой заплетала свои длинные
и густые волосы в толстую косу. И читала Библию перед сном и
совокуплениями. Подобное поведение было новым для меня и забавным и
нисколько меня не раздражало. "Китч", так сказать.
Раз в неделю мы с Джули дружно отправлялись на ее голубеньком
автомобильчике в супермаркет за покупками и загружали автомобильчик
батареями пива, галлонами вина и паундами разнообразного мяса. Десятками
паундов! Она прекрасно готовила и любила это! Разумеется, в сравнении с ее
буйным эксом, алкоголиком, он даже бил ее в последние месяцы, мое
жизнерадостное пьянство ей даже нравилось. Джули быстро привыкла, что без
бутылки вина я не сажусь за стол и что это весело, а не плохо.
Через две недели, одновременно с переходом на бессемянное марихуанное
искусственное возбуждение, я понял и то, что без работы я тут охуею.
Калифорнийский городок хорош, спору нет, но делать мне в часы, в которые
Джули находилась в школе, было совершенно нечего. Лежать у океана целый
день, поджариваться на солнце мне сделалось лень. Тинейджеры-девочки,
которых я пытался подклеить на местном маленьком пляже, меня боязливо
избегали. Шкура моя к тому времени все равно была цвета древесной коры,
потому я решил работать и начал перепечатывать набело свой новый роман,
написанный в Париже осенью. Первый вариант запасливый писатель привез с
собой...
Около восьми утра моя аккуратная подружка садилась в голубенький
автомобильчик, а я, улыбчивый и загорелый, в просторных полотняных брюках и
тишотке, коротко остриженный Джули, она стригла меня с большим искусством
каждую неделю, махал ей рукою с балкона. Она разворачивалась под окнами и
устремлялась в соседний городок учительствовать. Я, послушав последние
известия и выругав несколько раз Рейгана и его бравых поджигателей войны,
всех этих рослых военных ребят — Хэйгов и Вайнбергеров, садился за
машинку.
В двенадцать часов подружка моя являлась домой. Еще от двери улыбаясь
своему нежданно свалившемуся на ее голову писателю, подходила его
поцеловать, повязывала фартук и уже минут через пятнадцать подавала мне и
себе какой-нибудь замысловатый, изобретенный ею ланч, смесь шведской и
мексиканской кухонь... Счастливо поглядывая друг на друга, мы обменивались
впечатлениями о нашей работе, она сообщала мне, что случилось в школе, я
сообщал ей, сколько страниц я переписал и какие новые детали ввел в книгу
или убрал старые. Первое время мы даже успевали поебаться в ланч, перерыв
продолжался у нее часа два, позже я искоренил неудобный обычай. Из открытой
круглые сутки балконной двери несло прекрасной, здоровой калифорнийской
зеленью, океаном, маем, потом июнем и июлем... Идиллия.
В час тридцать Джули опять отправлялась учительствовать, упаковывала себя
в автомобильчик, а я, взяв с собой пару яблок, книгу и неизменную дешевую
вулвортскую тетрадь, служившую мне дневником, шел, минуя тихие мотели,
полные стариков и старушек, и, пройдя мимо кладбища и его желтого
бульдозерика, мимо гольфовых лужаек, где седые леди я джентльмены
примеривались своими клюшками к шару, мимо военно-морского рекрутского
центра с цокающим на ветру американским флагом, выходил к берегу океана,
скалистому и дикому, и укладывался в двух шагах от воды, на свою тишотку с
надписью "US Army" и Джули принадлежащие рваные синие джинсы, которые я у
нее реквизировал. Соленый густо-синий океан, солнце... Таких каникул у меня
не было с лета 1974 года, когда я жил на Кавказе и в Крыму. Одев сникерс,
когда мне наскучивало читать и загорать, я бродил по камням, стараясь
выкурить крабов с розовыми клешнями из их расселин, а когда выкуривал, то,
ей-Богу, не знал, что с ними делать, и отпускал. Когда у меня бывало плохое
настроение, я калечил и убивал этих безобидных обитателей моря и потом
ничуть не жалел об этом.
Однажды мне пришлось пройти по песчаному заливчику, в котором я обнаружил
сотни обглоданных и полуобглоданных трупов большой макрели. Среди них
пресыщенно бродили вонючие грязные чайки и время от времени отщипывали
лучшие куски. К макрельным кишкам и требухе они даже не прикладывались. Все
было тихо в природе, и никого макрельное побоище не обижало в океане, как
человеческие побоища обижают человеков. Правда и то, что чайки не убивали
друг друга, а мирно пожирали макрель, которую, очевидно, одним махом убил
океан, выбросив незадачливое заблудившееся стадо-отряд через камни на этот
вонючий пляжик-кладбище.
Иной раз у дороги, узкой, но тем не менее двухсторонней, появлялся один
или несколько автомобилей, и растрескавшиеся совсем старухи и старики или
седые, но крепкие миджл — американские пенсионеры стояли, вглядываясь в
холодный всегда Великий Океан, пытаясь, может быть, что-то понять, чего они
не успели понять за всю их жизнь. Их внуки и правнуки, раздавливая
разноцветными сникерс завезенное из Африки жирное и упрямое растение "айсплант",
бегали здесь же, демонстрируя энергию новой жизни, обещающей быть
такой же бессмысленной. Или же парочка мексиканских любовников, выехавшая
на медовый месяц или медовую неделю из Лос-Анджелеса, сидела, прижавшись
друг к другу, слушая транзистор.
Было хорошо. Но на этом солнце и свете и в этих скалах, и водах, и
отелях, и провинциальных южных ресторанах нужно было действовать, а я не
мог. Действовать. Вне сомнения, городок был бы прекрасной сценической
площадкой для хорошей гражданской войны, для расстрелов на берегу океана,
для влюбленности в женщину необыкновенно красивую, злую и кровожадную. Для
передвижений отрядов, встречи каких-то последних кораблей в тумане, для
всего того, что составляет середину жизни или конец жизни нормально
развивающегося революционного писателя-романтика. А этого не было. Не было
даже романа с тинейджер-девочкой, недозволенной ебли с невыросшим человеком
женского пола. Была дозволенная жизненная идиллия с женщиной вполне в
пределах половой зрелости — 26, но если бы хотя бы нам мешали, а нам никто
не мешал.
От океана домой я приносил на тишотке и джинсах вечность, я приносил
расплавленную вечность в карманах, грустную вечность, осевшую на совсем не
вечном, но временном до ужаса существе. Всасываясь в меня, вечность сообщала
мне беспокойство. Каждый день, возвращаясь от океана с новым запасом
беспокойства, я усиленно успокаивал себя тем, что моя зимняя мечта сбылась,
что я живу с очень "хорошей" девушкой вместе, и уговаривал себя, что я
счастлив.
Мы были чистые, загорелые и здоровые существа с моей шведкой. Джули
мылась в душе щеткой — большой и жесткой. Я, смеясь, замечал ей, что
щеткой обычно моют лошадей... Джули смущалась, но упорно и на следующий
день мылась щеткой. После душа, повязав голову белым полотенцем, моя
женщина, крупная и красивая, с длинными большими ногами стояла у зеркала и
сушила электросушилкой свою пизду и волосы вокруг "против микробов". Мы
старались и мылись так часто, что, пожалуй, мне не удавалось одеть тишотку
больше одного раза, как Джули уже бросала ее в кучу грязного белья.
Я мечтал о запахе пота, но единственным запрещенным запахом, который мне
удалось протащить в наш лютеранский храм, был запах марихуаны. Мы обедали у
открытого настежь большого окна в ливингрум, у нас у каждого была салфетка,
наша пища отличалась сложным разнообразием и очень вкусно пахла. На
фотографиях июня и июля у меня толстая рожа зазнавшегося мужика, властно
прижимающего к труди спелый аленький цветочек — Джули. В субботы и
воскресенья мы с энтузиазмом отправлялись с нашими приятелями — спортивным
писателем и его спортивной женой или в горы, купаться в горной реке, там
даже водились в чистой воде форели, а вдоль тропинок краснела дикая
клубника, или же мы отправлялись в другие удивительные места — заповедники,
бухты и озера, где на природе пожирали еду и пили галлонами калифорнийское
вино.
Счастье сидело со мной за одним столом каждый день, оно шуршало платьями
мимо, готовило ароматные лепешки и кофе, заглядывало мне в глаза, водило
голубой автомобильчик с искусством родившейся за рулем американской
девочки, ночью счастье, покрыв меня всего волосами, долго и нудно сосало
мой член, счастье спало с беззвучием, непонятным для такой крупной
девушки...
Я и она обещали быть красивой парой, украшением любого парти, или
пикника, или даже университетского калифорнийского общества — русский
"таф"-писатель и его американская жена. У каждого свои достоинства. Она —
простовата, но здорова и крепка морально и физически, преисполнена так
нужного в жизни здравого смысла. Он, хотя и зол, и декадент, но талантлив.
Подпорчен в столицах мира, но сердцевина не гнилая — здоровая. Его злость
уравновешивается ею — ее верностью и добродетелями. Хорошая "олд-фэшен" —
старомодная девушка Джули, такую нелегко найти в наше время. Может быть, у
нас родились бы и русско-шведские дети, белокурые или русые ребята и
девочки, пять или шесть единиц, ее груди могли вскормить и десяток...
Закат наших отношений начался с того, что однажды я отправился с нею на
масонский пикник. Там среди нескольких сотен простых баб и мужиков, под
оркестр и дымное, благоухание поджариваемых стэйков, под бесконечное пиво
из цистерны, и опять солнце, безжалостное калифорнийское солнце сверху,
тонны солнца, я вдруг почувствовал себя всерьез принадлежащим к
человеческому обществу, к американским дядькам и теткам и тинейджерам... Я
даже танцевал с Джули, она, напялив чью-то масонскую кепку на глаза и робко
хохоча, словно боясь, что я не одобрю этого ее смеха.
Тут-то я и понял, что я сволочь. Ебаная сволочь. Неисправимый сукин сын,
раз она так робко хохочет. И что никакие озарения любви, настоящей, как мне
казалось, посещавшие меня, когда мы, сидели с ней в каком-нибудь
ресторанчике ("Жирный кот", скажем) и я действительно любил ее, сидящую
напротив, рассказывающую мне о своем детстве, не изменят уже моей
сложившейся предательской натуры, моей психологии моряка, у которого
женщина в каждом порту. Никакие озарения меня не оправдывают и не
оправдают. Мгновенные вспышки любви. Она хотела постоянного огня.
После пикника, уже дома, выпив со мною виски и еще виски, напившись, она
устроила мне тихий скандал. Она ничего не назвала точно, но она хотела
знать, что с нами будет. Она даже весьма непрозрачно намекнула на то, что я
ее использую, провожу лето с женщиной, которую осенью брошу, что мне удобно
здесь переписывать мою книгу, но переписав ее, я исчезну.
Джули была далека от истины и в то же время близка к ней. Она сказала,
пьяно кривясь: "Я знаю, Эдвард, ты любишь блядей, я не в твоем вкусе". Я не
спросил ее, в ее ли я вкусе, очевидно, подразумевалось, что в ее. Она не
знала, что я также незащищен в этом мире, как и она. Я приехал честно найти
себе "хорошую" женщину, я устал от постоянной смены интернациональных
неврастеничек разного возраста в моей постели, устал от разбитых еще до
встречи со мной жизней и хотел Джули. Вот. Джули была со мной, еще одно
доказательство моей ебаной ненужной мне силы, захотел — нашел, взял, но
вдруг к середине июля я открыл, что _хорошая девушка мне не нужна_.
О Боже, я открывал это не раз, но всякий раз опять забывал о провале
своей мечты. Я открывал уже это в Лондоне, в маленькой квартирке английской
актрисы, в Нью-Йорке — в лофте смуглой бразильской дамы... о, я открывал
это столько раз, но, увы, охотно забывал. Я не сказал бы, что моя игра с
Джули была нечестной. Просто у меня были свои правила игры, у нее — свои.
Исходя из моих, я был честен. Мои правила говорили мне, что двое могут
встретиться на день, на два, на месяц, и это тоже счастье, удовольствие,
радость... Лучше месяц, чем ничего, лучше сегодня, чем никогда... Жить же с
Джули всю жизнь или даже год мне будет скучно, я это понял. Но сказать я ей
этого не мог. Я бы хотел, но не мог. Она не поняла бы. Поэтому она была
виновата, что я стал ей врать.
Мне всегда необходимо новое, новое, новое... Я питаюсь новым. К тому же
(и это очень важно!) сексуально мой идеал — девочка, раньше подружка,
теперь дочь (с чуть гомосексуальным, безгрудым уклоном), в крайнем случае
младшая сестра. Не мать, не покровительница, нет, не чудовище — мать
древнешумерского эпоса, не богиня Деметра, — андрогин!
А Джули через некоторое количество лет превратилась бы в древнешумерскую
мать... И потому сейчас я сижу в холодном парижском апартменте, один, и
только что мне звонила женщина 35 лет, с абсолютно разбитой жизнью, и
сообщила мне, что вчера я очень ранил ее, что я эгоист и зловещая личность.
"Извини, — сказал я, — извини".
А книгу я тогда переписал всю, подлец, и, переписав, улетел в ЛосАнджелес,
придумав для этого очень важную причину.
Мне грустно, ибо я люблю Джули и люблю всех. И я опять охотно поехал бы в
тот городок в Калифорнии, и жил бы там неделю или две, и спал, обнимая мою
Джули, и, пойдя в тот же самый ресторан, после шампанского танцевал бы с
ней у ночного океана. Почему нельзя? — думаю я горько. Мы все равно умрем,
а перед маленьким желтым бульдозером все мы ни в чем не виноваты.
Эдуард Лимонов.
Юбилей дяди изи
Источник: http://www.kulichki.net/inkwell/hudlit/ruslit/limonov.htm
Теперь я знаю, как они становятся Мейерами Ланскими или Лемкебухгалтерами.
Я увидел своими глазами. Я присутствовал на одном из эпизодов
"Крестного отца", проигранном передо мною жизнью.
Я застрял той весной в Лос-Анджелесе. Я и Виктор сидели в русском
ресторане "Мишка" на Сансэт-бульваре, пили водку, и он сказал мне: "Я еду
на юбилей к дяде Изе, поехали со мной. Не пожалеешь. Уверен, что тебе будет
интересно. - И, увидев скептическую гримасу на моем лице, выдал мне
справку: — Дядя Изя — мультимиллионер и мафиози. Доказать это, наверное,
никакой суд не сможет, но сам факт, что он, приехав пять лет назад из
Кишинева, сделал огромные деньги в констракшэн-бизнес, говорит сам за себя.
Всем известно, кому принадлежит в Штатах констракшэн-бизнес..."
По непонятным мне причинам адвокат Виктор опекал меня и считал почему-то
своей обязанностью меня развлекать. Ловкий, циничный или желающий казаться
таковым, злой, Виктор гордился своей профессией. Неизвестные мне деловые
операции связывали его с хорошо откормленными типами в расстегнутых до пупа
рубашках и золотыми цепями вокруг красных шей, время от времени подходивших
к нашему столу, чтобы с ним поздороваться. "Поехали, — продолжил он
соблазнение, — посмотришь, как евреи выебываются. Он себе целый замок
построил над обрывом, этот старый козел! Бассейн, по дому снизу доверху по
всем пяти этажам лифт ходит... Слуги, растения..." — И, стряхнув пепел с
"Марлборо", Виктор хрипловатым голосом пропел несколько строчек воровской
русской песни:
— Там девочки танцуют голые,
Там дамы в соболях.
Лакеи носят вина,
А воры носят фрак!
Мы встали и направились к выходу через весь шумный ресторан "Мишка". На
сцену как раз вышла полупьяная певица Галина, и публика, состоявшая в
основном из евреев-эмигрантов, шумно захлопала. У исполнительницы русских и
цыганских песен был хороший голос, высокая и красивая, она пользовалась
популярностью. Начинался еще один вечер в "Мишке".
"Ха, сейчас ты увидишь еще более густую смесь..." — сказал Виктор, когда
мы оказались за дверью. И Виктор поморщился. Непонятно было. нравится ли
ему густая смесь или он осуждает. Или ей завидует.
Его мощный серый "крайслер" доставил нас вверх, на холмы, выше лосанджелевского
смога, туда, где живут богатые. Когда мы выехали на черный
асфальт частной дороги, лишь по одной стороне которой на низвергающемся в
долину крае обрыва возвышались жилища тех, кто сделал свои деньги пошел
дождь. Тихий и мягкий, но тропически густой, он быстро закрасил переднее
стекло. И Виктор включил щетки. Примитивные роботы, заменяющие труд клошара
с тряпкой в черных руках, сгибаясь худыми коленями саранчи, монотонно
исполняли свои упражнения. Снова и снова. Мы прибыли далеко не первыми.
Прыщавый толстоногий юноша в джинсовых шортах, с красным флажком в руках,
рассеянно заметался, пытаясь отыскать для нас место парковки. Уже несколько
десятков автомобилей скатывалось вниз вдоль дороги, уткнувшись мордами в
тщательно забетонированный срез скалы или в полутропические мексиканские
кустарники. Мы отдали "крайслер" юноше, Виктор взял с заднего сиденья
сверток — подарок, и мы пошли к замку дяди Изи. Короткий дождь
прекратился. Остро пахло мокрым лимоном в жарком банном воздухе. Только два
этажа возвышались, облицованные розовым мрамором или подделкой под мрамор,
над уровнем дороги.
"Похоже на мавзолей или баню..." — шепнул я Виктору. Мы взошли по
ступеням. У широко раскрытых высоких двустворчатых дверей в дом стояла
крупная дама с живым потрескавшимся лицом, обильно украшенным золотом.
Золотые массивные серьги с зелеными камнями (изумруды, предположил я), а в
полутьме ее рта приветливо мелькнуло еще несколько золотых пятен.
"Поздравляю, Роза, с новорожденным! — сказал Виктор, поцеловав даму в
щеки и потом в губы. — Вот привез вам писателя".
Дама Роза улыбнулась нам всем лицом: тяжелым подбородком, подведенными
синими глазами, жирной губной помадой стареющей еврейской красавицы. В свое
время она была, без сомнения, "гуд бэд джуиш герл", — была строптивая и
любвеобильная, но, отгуляв свое, утомившись, вышла замуж за бизнесмена Изю,
нарожала ему детей и сейчас иронически, но прилежно выполняет роль хозяйки
дома, матери и жены.
"Здравствуйте, писатель! — сказала она. — У нас сегодня будет целый
стол писателей и журналистов. — Она назвала фамилии редактора русской
газеты, издающейся в Лос-Анджелесе, редактора русского журнала, издающегося
в Израиле, и еще пару фамилий, совсем мне неизвестных. — Спускайтесь вниз,
"сам" должен быть в большой гостиной или у бассейна".
Через открытые двери зала, в котором мы находились, я смог разглядеть
еще по меньшей мере два зала, обильно заставленных шкафами с посудой и
хрусталем, устланных коврами и сверкающих свеженатертым паркетом. Юноша в
белой паре, с галстуком и почему-то в ермолке, приколотой к волосам, открыл
перед нами тяжелую дверь лифта. Мы поехали вниз, Виктор, прижимая к бедру
подарок. Из лифта мы вышли на террасу, уставленную рослыми пальмами в
кадках. Посередине террасы голубел обширный бассейн, а в нем покачивалась
надувная шлюпка. Вокруг бассейна, у пальм, стояли группами гости. Терраса
вся висела над туманной долиной, на дне которой, неразличимый сейчас,
должен был находиться, по моим расчетам, Лос-Анджелес. От бездны террасу
ограничивал металлический забор с перилами, достигающий уровня груди
взрослого человека.
"Сам", вон, видишь, в белом шелковом пиджаке!" — Виктор указал мне на
группу коренастых мужчин, возглавляемую крупнолицым, обильно загорелым
типом в очках с затемненными стеклами. Дядя Изя держал в руке рюмку с яркожелтым
напитком и показывал другой рукой в пол террасы. Вдруг топнул по
полу ногой. Другие тоже топнули. Мы приблизились к группе.
"Поздравляю дядь Изю с наступающим юбилеем, — сказал Виктор и от бедра
понес руку по направлению к дяди Изиному небольшому, но широкому животу,
выступающему из расстегнутого пиджака (живот был затянут в белую
трикотажную рубашку поло), — скромный подарок".
Дядя Изя взял сверток. Поглядел на Виктора, потом на меня, стоящего рядом
с Виктором.
"Спасибо, Витюша, сладкий", — произнес он наконец и передал сверток
оказавшемуся рядом усатому и мускулистому молодому человеку. И хлопнул
Виктора по плечу.
"Вот, привез вам Лимонова", — подтолкнул меня Виктор.
"Поздравляю. Желаю вам успехов", — сказал я. "Спасибо... спасибо... —
Дядя Изя некоторое время разглядывал меня плохо видимыми мне под
затемненными стеклами глазами. — Как же, слышал о вас, читал", —
неожиданно объявил он. И приветливо исказив физиономию, протянул мне руку.
Мы обменялись рукопожатием, а Виктор прокомментировал вслух:
"Дядя Изя любит читать и хорошо знает русскую литературу".
"Возьмите себе выпить, хлопцы, — дядя Изя, взяв нас за плечи, повернул
нас лицами к дому. — Вон, видите, на нижнем этаже — бар. А еще один на
третьем". — И он подтолкнул нас в сторону дома.
Мы ушли с террасы в указанную хозяином дверь и обнаружили там хорошо
оборудованный бар со стойкой, высокими стульями, диванами и несколькими
столами. Бар мог спокойно потягаться с баром небольшого отеля. Несколько
барменов, один в белой куртке, распоряжались за стойкой.
"Эдик! — На меня выпрямился от одного из столов худой, с крутой шапкой
крупно завитой листвы волос, некто. Шапка с сединой. — Да ты помнишь ли
меня? — засомневался он первым. — Я — Мишка, Мишка Козловский,
кинооператор. Помнишь, я приходил к тебе в Москве? Ты тогда жил на улице
Марии Ульяновой. Я приносил тебе перешивать брюки из израильских
посылок..."
Тут я его вспомнил. Вместе с еще одним типом, кинорежиссером, они сняли
неплохой фильм об одном из важнейших событий гражданской войны в России —
о путче левых эсеров. Теперь он жил здесь и работал в Голливуде. Говорили,
что успешно. Я присел рядом с ним и его компанией, состоящей из нескольких
уже подвыпивших мужчин, двое из них были американцы с банальнейшими именами
— Джон и Стив и такими же, как имена, банальнейшими физиономиями, и
девушки Анны — широкотазой с голубыми глазами и крупной грудью. Так как
все гости дяди Изи, кроме меня, были, по утверждению Виктора, евреями, то
нет нужды упоминать, что и Анна была еврейской девушкой. Мишка Козловский
называл ее "моя актриса". Актрисой ли была Анна в Голливуде или в Мишкиной
жизни? То, что с Мишкой ее связывали неделовые отношения, нетрудно было
догадаться, — время от времени они вдруг непроизвольно касались друг друга
таким постельным образом и в таких местах, что сомнения быть не могло —
они были любовники.
"Димочка и Жозик тоже здесь, ты их видел?" — счел нужным спросить Мишка.
Димочка и Жозик, догадался я, должно быть, его сын и жена.
Мы взяли выпить. Виктор заговорил с Мишкой. В бар вошли, распространяя
обильный запах сразу нескольких крепких духов, несколько женщин зрелого
возраста. Крупнотелесые, они с достоинством несли обильную плоть свою на
высоких каблуках, шелестели юбками, позвякивали браслетами и бусами и
поскрипывали туфлями и новыми сумками. Вслед за женщинами, гордясь ими и
солидно посапывая, шли владельцы раздушенных и обвешанных украшениями самок
— еврейские самцы. Джон и Стив с испуганным восхищением поглядели на
мощных тяжелобедрых самок. Виктор, компания оказалась ему знакомой,
представил женщин: "Лида, Дора, Рива... — и потом мужчин: — Эдуард, Юрий,
Эдвард, Дэвик, Эдуард, Жорик". Они предпочитают называть друг друга
уменьшительными именами. В некрологах в русской газете преспокойно пишут:
"Скорбим о смерти Жорика такого-то, безвременно ушедшего от нас на
шестьдесят восьмом году жизни". Компания, покачивая золотыми цепями и
серьгами, жонглируя золотыми портсигарами, сияя золотыми авторучками и
зубами, отошла к бару.
"Рыжий с красным лицом, — Дэвик — владелец фабрики оптики. Очки,
подзорные трубы, бинокли... — зашептал мне в ухо Виктор. — Жорик, со
шрамом, темный — в мясном бизнесе... У него несколько мясных магазинов..."
— Я не успел узнать, какого рода полезной деятельностью занимается Юрик,
потому что на колени ко мне вдруг опустилась широкозадая Анна и, не обращая
внимания на задергавшийся внезапно глаз своего кинооператора, начала
гладить мне шею.
"Извините, я хотел бы воспользоваться местным туалетом!" — сказал я
грубо и стряхнул широкозадую Анну с колен. У меня не было ни малейшего
желания ввязываться в их местные интриги. Мишка повеселел, а широкозадая
моментально сделалась моим врагом. Я прочел это в ее глазах.
Виктор протиснулся за мной из бара. Мы возвратились на террасу, где
голоса толпы уже слились в монотонный тяжелый гул, как будто большие, по
паре метров длиной жуки Хичкока стадом висели над бассейном, пожужживая
крыльями. В момент нашего появления на террасе хозяин снимал пиджак с
помощью того же усатого молодца, каковой унес в свое время подарок Виктора.
Усатый удалился с пиджаком. Обнажились рубашка поло и крупные тяжелые
волосатые руки.
"Здоров ты, как бык, дядя Изя!" — восхищенно сообщил Виктор, без
стеснения разглядывая крупный торс нашего хозяина. Очевидно, Виктор занимал
особое положение и пользовался привилегиями, потому что стоящие рядом с
дядей Изей мужчины вопросительно притихли, услышав сравнение дядя Изи с
быком. "И ты, Витюшка, будешь всегда здоров, если бросишь курить мерзкие
сигаретки и будешь меньше шляться по бабам", — ласково сказал хозяин и,
поймав моего приятеля твердой рукой за шею, заставил его согнуться в поясе.
Продержав в согнутом состоянии некоторое время, отпустил. Гости угодливо
рассмеялись. Виктор тоже смеялся, но, когда мы, выбравшись из центра
внимания, отошли к забору и заглянули в по-прежнему туманную и зеленую
бездну, Виктор потер шею и пробурчал: "Теперь он здоров, старый козел. Пять
лет назад он был в таком дерьме, что собирался покончить с собой и уже
написал завещание. Они помогли ему. Дали заем и воткнули в строительный
бизнес. Меня бы кто воткнул..." — Он опять потер шею. "Они? Ты имеешь в
виду мафиози?" "А кто, по-твоему? — раздраженно ответил он вопросом на
вопрос. — Кто?" "Но почему именно его, Виктор?" "Почему? Потому что старый
козел был большим строительным боссом в Союзе, начальником строй треста
Молдавской Республики. У него гигантский опыт жулика..."
"Мало ли кто кем был там. Здесь другой мир другие законы".
Виктор покачал головой.
"Невинный Лимонов. Сколько тебе пришлось испытать на своей шкуре и там и
тут, и ты все не можешь усвоить, что везде одна банда. Он там был в банде,
и здесь его приняли в банду. Тебя или даже меня хуй примут..."
"У Изи что, были связи с "ними", когда он еще был в Союзе?"
"Связи... — он рассмеялся. — "Они" — кто ты думаешь? Романтические
юноши с автоматами? Такие же жопатые и брюхатые отцы семейств, как и на
старом континенте. Те же евреи. Жиды. Только посмелее. Бля... —
Отвернувшись от бездны к толпе, вдруг скороговоркой выдавил: — К нам
направляется старшая дочка хозяина Ритка. Страшна, но рекомендую. Замуж за
тебя Изя ее не выдаст, потому что ты русский "хазерюка", но выебать ее и
поиметь определенные блага вполне можешь. Она это любит".
"Я улетаю в Нью-Йорк послезавтра, а оттуда в Париж, домой, — заметил я.
— Ты забыл?"
"Останься, — не смутился он. — Что ты будешь делать все лето в своем
Париже? Нищету разводить? Они же тебе хуйню платят за книги. Поживешь тут,
Изя снабдит..." — Он хмыкнул.
Я хотел было спросить его, почему он сам не последует своему совету, но
не успел. В голубом платье, в белых туфлях стояла перед нами дочка хозяина.
— Познакомься, Ритуля, — Виктор подтолкнул меня. — Эдуард Лимонов,
порнографический писатель... Почище Генри Миллера будет".
Я пожал чуть влажную руку женщины: "Очень приятно". — Моя мама научила
меня в нежном детстве этой формуле, я ее и употребляю бездумно. Виктору я
решил сделать выговор: "Если я тебя буду представлять как "лойер
порнографер", тебе будет приятно?"
Дочка хозяина рассмеялась.
"Ты что, не пишешь о сексе? Ты что, не описываешь подробности сексуальных
актов?" — Виктор звучал обиженно.
"Только когда это требуется для характеристики определенного персонажа, -
- объяснил я сухо. — Никогда в целях возбуждения читателя".
"Ну да, конечно, — пробормотал он, — в целях характеристики... Ритка,
вот тебе кавалер будет, хочешь писателя?"
"Вы к нам проездом?" — Дочка хозяина обвела меня взглядом всего от белых
туфель до ежа над лбом. Так без стеснения оглядывают либо предмет
неодушевленный, либо животное. То есть она меня оглядела с совершенным
безразличием к тому, как я это ее оглядывание восприму.
"Проездом".
"Он может и задержаться, если для тебя, — сказал Виктор. — Ну что?"
"Ничего. — Резкие черты загорелого лица изобразили тяжелую улыбку. Крупные,
как у мамы Розы, серьги в ушах покачнулись всем золотом и каратами камней.
— Хороший мальчик".
"Мальчику под сорок", — легко обиделся я. Она явно не приняла меня
всерьез, потому я тотчас же воспринял ее всерьез и вгляделся в ее лицо
внимательнее. Глаза у дочки хозяина были тяжелые.
"Все равно мальчик". — Она переступила с ноги на ногу, крепко и сильно
стукнув каблуками, так что тяжесть тела отдалась явственно в покрытии
террасы. Страшной я бы ее не назвал. Нос был крупноват, и две резкие
складки опускались от носа к верхней губе. Это придавало ее лицу животное
выражение. Лет тридцать было дочке хозяина. Судя по лицу и глазам и
подрагиванию на каблуках крепкого тела, она занимается сексом, как
некоторые женщины неудержимо едят сладкое — с плотоядной ненавистью к
объекту желания. Как жрут шоколад, уничтожая, так она ебется, подумал я
грубо. Подумать о ней нежно не было никакой возможности, ибо она не была
нежной женщиной, но именно женщиной крутой, сильной и грубой, — дочка
хозяина.
"Поднимись с ним в спальню, он тебя оттрепет за здорово живешь, этот
мальчик, — сказал Виктор, защищая мою честь, хотя я его об этом и не
просил. — Из горла хуй будет торчать", — неожиданно прибавил он.
"Не будь хамом, Вить, — она раздраженно взмахнула жирными синими
ресницами и повернулась, чтобы уйти. Решила улыбнуться мне. — Имейте
хорошее время в нашем доме..." — Ушла, колыхая голубым задом.
"С неграми ебется, стерва!" — сказал ей вслед Виктор.
"Она что тебе, не дала когда-то, что ты меня так усиленно сватал?" "Да на
хуй она мне... — начал он и расхохотался. — Ты прав, не дала. У нас с ней
биологическая несовместимость. Но я не из-за этого тебя с ней уложить хотел.
Но чтоб ты благами попользовался, пожил у дяди Изи в хозяйстве,
" "Я всегда считал, что мафиози не терпят любовников своих
дочерей. В фильмах их всегда убирают или пытаются убрать..."
"То в фильмах! Фильмы — хуйня. Их такие же, как я, евреи производят. Вон
Мишка Козловский — творец. Голливуд, кто, ты думаешь, основал? Мы, евреи!
Традиционно еврейский гешефт. Вчера — Цукор, сегодня — Спилберг..."
"Мой первый русский издатель, еврей из Бруклина, хотел, чтоб я продал им
киноправа на книгу. Я высмеял его, что, мол, какой же смысл им покупать
киноправа на русский текст. Он мне, сердясь, долго доказывал, что многие
продюсеры в Голливуде преспокойно читают по-русски, потому как они евреи из
России. Прав я ему, конечно, не продал".
"Ну и дурак, не послушался мудрого еврея. Может быть, давно бы уже фильм
был сделан. Богатым бы был".
Из бара уже знакомые мне Лида, Дора и Рива хохоча вытащили Дэвика и,
раскачав на счет "раз, два, три!", швырнули его в бассейн. Пышная дама в
розовом платье, поместив недопитый джин-энд-тоник в кадку с пальмой, с
истошным "А-ааааа-х!" пробежала мимо нас к бассейну и бросилась в него
сама.
"Рано начали бросаться, — заметил мой приятель, взглянув на часы. — До
обеда даже еще не дотянули. В прошлом году все-таки продержались весь обед
и только с наступлением темноты стали сигать в бассейн. Между прочим,
бассейн на сваях — запатентованное изобретение нашего хозяина. Он один
умеет такие воздвигать над бездной. Вода ведь масса тяжелая, и при здешних
калифорнийских землетрясениях такое сооруженьице должно обладать
необыкновенной устойчивостью". На террасе появилась с колокольчиком в руках
жена хозяина.
"Товарищи! Товарищи! Минуточку внимания. Прошу всех к столам, товарищи.
Каждый найдет свою фамилию в тарелке".
"Га-га-га, — почти зарыдал Виктор. — Пойдем, товарищ Лимонов, найдем
наши фамилии в тарелках. Блядь, так и не отучились от советских привычек.
Так и будут товарищами до конца дней своих... Товарищ Лева Школьников,
передайте вашему товарищу Додику Шестинскому, что, если он не уберет свой
ресторан с Вэлшир-бульвара, мы пришьем вашего товарища, — спародировал он
кого-то. — И пришили..."
"Кого пришили?"
"Кого надо, — он внезапно сделался серьезным. — Я забыл, что ты
писатель. Тебе скажи, ты завтра в романе используешь. С вами осторожно
следует себя вести". Я пожал плечами: "Ты путаешь писателей с журналистами".
В банкетном зале, он находился на один этаж выше уровня террасы,
обнаружилось, что меня определили за один стол с интеллектуалами. Редактор
местной русской газеты, редактор израильского журнала, поэт Борисович, киноКозловский...
Остальных интеллектуалов я не знал. Столы были большие, на
десяток человек каждый. Все уже были на местах, когда я занял свой стул.
Мне показалось, что интеллектуалы нехорошо поглядели на меня. Виктор "нашел
свою фамилию в тарелке" другого стола. Оказалось, что у вечера есть
ведущий. Чернявый, с побитым оспой лицом молодой человек в бабочке вышел на
эстраду. Да-да, там была эстрада, в банкетном зале дяди Изи, как в клубе, и
на ней стояло пианино, возвышался микрофон. Чернявый вышел и сказал, что
слово для стихотворного приветствия предоставляется поэту Борисовичу.
Борисович — румяный человек небольшого роста с бабочкой, как и ведущий, но
с ярко-красной бабочкой, в белых брызгах — профессионально, не спеша
выбрался из-за стола и прошел к микрофону. "Стихотворение-экспромт по поводу
пятьдесят первого юбилея нашего всеми уважаемого дяди Изи Соломицера, —
объявил он. — Написано сегодня в десять часов сорок минут утра." — Он
выдержал паузу.
— Сегодня, в этом просторном и шикарном зале,
Мы собрались, товарищи, как прошлый год мы отмечали
Отметить дяди Изи юбилей,
Который служит вечным солнцем для своих друзей..
Если бывают у еврея горе вдруг, беда,
В Лос-Анджелесе — городе-герое
Он знает, с горем и бедой пойти куда
И где ему всегда обед накроют.
Куда, я спрашиваю вас, пойдет несчастный?
В момент тревожный и в момент опасный?
В чей дом бежим мы, если нас ударит кризис?
Конечно, в дом на сваях дяди...
Борисович остановился, давая залу прокричать всеми двадцатью столами и
двумя сотнями глоток: "Изи-с! Дяди Изи-с!"
Удовлетворенно выслушав зал, он опять захватил микрофон и, рванув его на
себя, закричал:
"Так выпьем же, товарищи, за здоровье нашего дорогого Изи Соломицера!
Выпьем на "три", товарищи! Раз... два... три!"
Интеллектуалы творческого труда за нашим столом, все дружно торопясь,
разлили водку и успели выпить к "три" Борисовича.
"Как чешет Борисович, можно подумать, профессиональный конферансье, а не
поэт, — сказал редактор местной газеты. — Он у меня страничкой юмора
заведует". "Так как приветствий и поздравлений поступило великое множество,
то мы решили, товарищи, распределить их поровну и зачитать в течение обеда,
иначе все вы останетесь голодными, — сказал ведущий. — А сейчас
музыкальная пауза..." К пьяно уселся тощий молодой человек в черных брюках и
белой рубашке, толстый оркестрант номер два вытащил из-под пьяно контрабас,
ведущий взял в руки саксофон, и бригада стала извлекать из инструментов
вальс "Амурские волны". Впрочем, я не уверен, может быть, это были
"Дунайские волны", я всегда путаю их. Конечно, в таком достойном доме на
столах стояли красная и черная икра, и салат "одесский", и котлеты покиевски,
и цыплята табака, о, я мог бы посвятить полсотни страниц кулинарии
этого празднества, но ограничусь одним заявлением. А именно, базируясь на
моем личном опыте многолетней жизни на юге СССР — на Украине, скажу, что
ничто не отличало стол лос-анджелесского констракшэн-босса Изи Соломицера
от стола начальника стройтреста Молдавской Республики Изи Соломицера.
"Как живет! — воскликнул редактор израильского журнала, выкладывая на
свою тарелку черную икру из фарфорового бочонка. — Как живет человек!" "В
этом году он еще скромно разошелся. Пятидесятилетие свое в прошлом году он
пушечными выстрелами отмечал. На террасе установили пушку и шпарили,
разумеется, холостыми в ночь. Полиция приезжала. Тоже отметили... Полиция
приглашена была... — Редактор лос-анджелесской газеты явно похвалялся,
гордясь своим широким соотечественником перед посланцем бедной страны
Израиль.
"Завтра Изя устраивает юбилей для американцев. Сегодня для своих. Не
хочет смешивать", — сказал мне кино-Козловский. Он был единственный за
столом, кто время от времени обращался ко мне. Все другие меня не замечали.
Я думаю, что они, как и Виктор, считали меня писателем-порнографом, но в
отличие от Виктора вовсе не радовались этому. В еврейском обществе
чрезвычайно развито моральное, семейное начало, и, не отказываясь от
бизнеса разложения чужих нравов (в том числе и порнобизнеса), они
семейственны и реакционно-патриархальны в своей среде. У меня было такое
впечатление, что творческие работники даже сдвинулись от меня,
расположились гуще в их части стола. Рядом со мной же было просторно.
Местный "Плейбой-клаб" по "просьбе" четы Вольшонков (как объявил ведущий)
прислал дяде Изе "Плейбой" Банни — с поздравлением. Одетая в купальник с
хвостом и ушами, Банни преподнесла дяде Изе вечную, бессрочную подписку на
журнал "Плейбой", и дядя Изя протанцевал с Банни, солидно и прилично
поворачиваясь, несколько туров вальса. Теперь это уже был, безошибочно,
вальс "Под небом Парижа". Присев ненадолго за стол дяди Изи, Банни вскоре
ушла, сославшись на то, что она на работе.
Две сотни гостей жевали пахучие южные блюда и пахли сами. Пот омывал
тела, разогретые водкой и пищей. Пахли крепкие средиземноморские салаты,
соединяясь с запахом духов, дезодорантов и алкоголя. Осмелев, гости
заговорили громче, стали перекрикиваться между столами.
"Прошу тишину, товарищи, — сказал ведущий, появившись у микрофона. —
Слово предоставляется новорожденному".
Дядя Изя, о, в эти минуты он был похож на Аристотеля Онассиса в фильме
"Последний тайфун", дядя Изя сделал шаг на эстраду, качнул к себе микрофон и
сказал, вытирая платком шею: "Тут немало было сказано хороших слов обо мне,
спасибо, товарищи, большое. Теперь я хочу произнести тост за вас, мои
дорогие приглашенные!"
Микрофон усилил в несколько раз и без того заметный южно-простонародный
акцент бывшего начальника стройтреста Молдавской Республики и "дорогыэ
пррыгглашенныэ" прозвучало железом о железо, грубо и с грохотом. Простой
человек из народа, добившийся денег и успеха, обращается к своему клану, к
друзьям в своем доме, на своем юбилее. Он мог бы без труда научиться
говорить менее грубо, но, по всей вероятности, не хотел. Он хотел, как
Аристотель Онассис, плясать "Сиртаки" или что там, "Фрейлейкс" на
голливудском закате в маленьком голливудском порту, среди голливудских
греков, в его случае евреев. Мы и находились совсем рядом с Голливудом,
кстати говоря.
Мы, гости, выпили за нас. Приветствуя дядю Изю. С рюмкой в руке Изя сошел
с эстрады. Ведущий объявил нечто вроде антракта. "Кто хочет, может выйти
подышать, пока "услуга", — сказал он, — освободит немножечко столы. Кто
не хочет, может кушать дальше".
Так как мои соседи — творческие интеллигенты не сдвинулись с места и
продолжали "кушать дальше", я, не желая быть белой вороной, остался тоже
сидеть за столом. На плечо мое легла тяжелая рука. "Ну как ты себя
чувствуешь, Эдик? Мои интеллигенты тебя не обижают?" — Дядя Изя изволил
самолично остановиться за моим стулом. Я встал. Мама успела научить меня
вежливости. А если бы и не успела, когда такой вот тип стоит за вами, в
рубашке поло, рука с перстнями на вашем плече, вы вскочите сами, хотя никто
вас этому не учил. "Я одну книжку твою прочел, — сказал он. — Об
одиночестве ты хорошо написал... Чего смотришь так? Не веришь? Я всегда
книжки любил читать, и в Союзе читал". Я подумал, что очень может быть. Ведь
для того чтобы читать книжки, нужно всего лишь знать тридцать три буквы
алфавита. И вообще, зачем ему врать, он что, от меня зависит? Нет. Никак.
Однако его отношение к писателю — анахроническое, советское. И всегда
будет таким, ибо он вырос в обществе, где писатель стоит на шкале ценностей
куда выше начальника стройтреста. В Лос-Анджелесе — куда ниже. "Спасибо, —
пробормотал я, — мне очень приятно. Тем более от такого неожиданного
читателя, как вы".
Он улыбнулся всем большим лицом. "А ты что думал, констракшэн-босс только
с бетоном умеет да с железом... Мы и к благородному материалу иной раз
обращаемся... Давай выпьем за тебя. Ты что пьешь?"
На нас, заметил я, смотрел весь зал. На него, разумеется. Лица творческих
интеллигентов за нашим столом подобрели. Очень.
"Все пью".
"А я коньяк. У меня, понимаешь, давление, так я коньяк пью".
Незамедлительно, безо всякого со стороны дяди Изи требования, усатый уже
разливал в наши рюмки из граненого широкими плоскостями графина пахучую
жидкость. "Давай за твои литературные успехи!" Мы стоя выпили. Часть гостей
зааплодировала. Он похлопал меня по плечу: "Гуляй, веселись... Если чего
надо, не стесняйся. Только шепни, всегда помогу". — И Аристотелем
Онассисом, сунув руку в карман, в другой — недопитая рюмка, отошел, чтобы
поцеловать только что явившуюся пышную блондинку в желтом платье.
"Ну теперь ты — персона грата, — объявил, возникнув, Виктор. Физиономия
его сияла. — Обрати внимание, что все жополизы на тебя теперь по-другому
смотрят. На тебе печать только что поставили: "Одобрен дядей Изей". А это
кое-что в нашем городе. Опять советую тебе застрять у нас здесь. Подумай.
Множество благ поимеешь".
Мы спустились на террасу.
Над бассейном горели праздничные гирлянды иллюминаций. В надувную шлюпку
пытались попасть, прыгая с края бассейна, одетые и неодетые, но в купальных
костюмах, мужчины и женщины. Из баров и в бары курсировали потоки гостей,
несмотря на постоянное присутствие на террасе достаточного количества
официантов с подносами, полными алкоголя. Визг, смех, сигаретный дым, вопли
падающих в бассейн, брызги...
Я стоял за пальмой, спиной к зарешеченной до уровня моих лопаток бездне,
в руке бокал. Я боролся с собственным алкоголизмом. Я дал себе слово
растянуть мое виски с водой хотя бы еще на полчаса. Я поглядывал на часы.
Борясь с алкоголизмом, я наблюдал, как в нескольких шагах от меня в
шезлонге Виктор тискает белые груди пьяной чужой жены. Безнаказанно, ибо
пьяный муж остался спать в баре.
"Здорово, Лимонов!" — Неизвестный мне очень молодой человек появился
передо мной. В розовой тишотке с зелеными рукавами, с надписью "Соц-Арт" на
груди. В тугих, обливающих тощий зад и ноги, полосатых штанах до колен.
"Здорово", — ответил я вовсе не знакомому молодому человеку. "Ты меня не
узнал, конечно, — понял юноша. — Я был у тебя в Москве с отцом. Я,
правда, тогда был совсем маленький. Я Дима Козловский. Скучно тебе со всей
этой мешпухой, да, Лимонов?"
"Изучаю нравы. Не скучно. А ты таки очень вырос, Дима Козловский. Кем же
ты стал, что ты делаешь в жизни?"
"Я скульптором стал... То есть "артист" по-американски. Я еще в Нью-Йорке
начал. Отец меня к Эрнсту Неизвестному отдал в ученики. Ну я у него
прокантовался два года, знаешь, все эти профессиональные штуки учился
делать, — гипс мешал, за водкой скульптору бегал..."
"Постигал основы мастерства, так сказать..." "Угу, основы... Потом отец
здесь, в Лос-Анджелесе устроился, и я в конце концов тоже сюда привалил. Я
теперь сам работаю. Знаешь, в стиле "соц-арта", советский социалистический
реализм, портреты вождей и все такое прочее... сейчас очень модно в
Америке. Вот на Гугенхайм в этом году подал, может, дадут... — он
засмеялся, — как жиду". "Гугенхайм еще японцам охотно дают, — сказал я. —
Почему-то их любят в Гугенхайме".
"Ну и как ты все это находишь, Лимонов? — Юный скульптор повернулся к
бассейну. — Этнография, да?.. Гляди, папан сигает!"
Отец его, Миша Козловский, с воплем бросился в бассейн, но, пролетев мимо
шлюпки, шлепнулся задом о воду.
"Да, — сказал я. — Этнография. Нечто похожее на фильм "Крестный отец".
"У папана хоть фигура, как у мальчика, — заметил сын Дима, — а вообще-то
вокруг одни слоны. Как человеку за сорок переваливает, так он превращается в
слона. Почему так, а, Лимонов?"
"Я думаю, в этом возрасте простой мужик полностью устает от жизни и
начинает готовиться к смерти. Психологически опускается, что ли... Ну вот,
а деформация духа связана с деформацией тела..."
"Я живу отдельно от родителей, в хипповом районе, на Венис-бич. Ты,
конечно, бывал уже на Венис-бич? Да, Лимонов?"
Он резонно считал меня передовым типом, впереди своего племени и
поколения. Да, я впервые побывал на Венис-бич еще хуй знает когда. Еще в
1976 году. Но ко времени нашей беседы у бассейна я уже остыл от восторгов,
уже не находил на Венис-бич ни фига интересного... Захолустный район вдоль
пляжа захолустного провинциального города Лос-Анджелеса, и только. Я не
хотел его разочаровывать, в любом случае мой скептицизм был ему недоступен
по причине возраста. Я сказал только "О, на Венис-бич!"
"Если мне дадут Гугенхайма, я приеду в Париж, — сказал он. — Хорошо в
Париже, Лимонов?"
"А хуй его знает, Дима... Я уже не знаю, привык. Может, и хорошо.
Наверное, хорошо. Приехать в Париж первый раз — здорово, в этом я уверен".
"Ты мне не дашь свой адрес в Париже, а, Лимонов?"
Я написал ему адрес, а он нацарапал мне в записную книжку свой. Начал он
с огромной буквы Д. "Пиши мельче, — сказал я, — ты у меня не один".
Возможно, он обиделся на это "не один", потому как, написав адрес, сразу
отошел. Виктор, возможно, поняв, что чужая жена слишком пьяна и дальше
шезлонга на террасе переместить ее тело ему не удастся, отдал белые груди в
другие руки и приблизился ко мне.
"Ну что, — сказал он, — скучаешь? Бабу отказываешься взять? Хочешь, я
тебя сейчас отвезу?"
"Тэйк юр тайм, Витторио, я наблюдаю жизнь, успокойся..."
"Я ничего, спокоен, но ты какой-то неактивный сегодня".
"Ты тоже не очень активен, — кивнул я в сторону шезлонга, где в тени
возился с пьяной дамой сменивший Виктора самец. — Тело оставил. На тебя
это непохоже. Я был уверен, что ты никогда не выпускаешь добычу из когтей".
"Здесь это невозможно, — пояснил он, как мне показалось, неохотно. —
Здесь все свои. До пули в лоб можно дозажиматься. Это тебе не молодежная
вечеринка, но юбилей хозяина, шефа клана. Порядок должен быть, хотя бы на
поверхности". "А он?" — показал я на копошащуюся в шезлонге уже самым
непристойным образом пару.
"Муж. Оклемался. Пришел к жене. И я, как честный еврей, встал и ушел.
Понял?" Я не понял его логики. Я только понял, что он чем-то раздражен.
Может быть, собой, тем, что не удержался и потянуло его к обильным пьяным
телесам чужой жены.
Миша Козловский, в сотый, может быть, раз прыгнув с края бассейна, попалтаки
задом в резиновую шлюпку, и она не перевернулась. Веселая толпа горячо
зааплодировала умельцу. Тотчас же образовалась очередь желающих проделать то
же самое, побить только что установленное спортивное достижение. Перекрывая
музыкальный шум из банкетного зала вначале мычанием, но поколебавшись,
яснее, четче обозначились слова "Трех танкистов". Я ожидал услышать здесь
любую песню, но только не эту.
"Три танкиста, Хаим-пулеметчик, Экипаж машины боевой!... — пропел
Виктор и захохотал. "Адаптировали песню, спиздили у вас, русских. Ты
знаешь, что под нее евреи против арабов во все войны воевали. Начиная с
сорок восьмого года?" Я знал, что они переделали многие русские песни. но не
знал, что переделали и эту. Уж эта мне почему-то казалась совсем и только
русской. Представить эту мелодию над иудейскими холмами я никак не мог. Да
и здесь, над Лос-Анджелесом, "экипаж машины боевой" звучал горячечным
бредом.
"Израиль-гомункулус, созданный двумя сумасшедшими учеными — дядей Сэмом
и дядей Джо, — Виктор взял из моих рук бокал, — позволишь? — Допил
виски. — Израиль — монстр франкенстайн, — сшитый из частей давно умерших
народов..." "Стихи? Твои?"
"Статья, — Виктор вздохнул. — Моя. Создаю в свободное от "рип офф"
клиентов время. По моему глубокому убеждению, евреи не созданы жить
монолитной группой на национальной территории. Они загнивают и вырождаются.
Евреи задуманы творцом как рассеянное среди чужих племя, и только в этих
условиях рассеяния они блестящи и эффективны. — Он взглянул на часы: —
Поедем, может быть, если ты не возражаешь?"
Я не имел сложившегося мнения на этот счет. Однако боязнь напиться вдали
от дома (без автомобиля, вариант пешеходного возвращения к кровати в таком
антигороде, как Лос-Анджелес, отпадал) склонила меня к принятию его
предложения. "Поедем", — согласился я.
И мы начали продвигаться сквозь толпу к лифту. Нас немилосердно толкали
горячие распухшие тела гостей дяди Изи. Я подумал, интересно, рассчитал ли
Изя свою террасу на две сотни гостей и не забыл ли прибавить по пять или
десять паундов на каждого, — вес поглощенной гостями пищи?
Уже у самого лифта меня схватил за рукав редактор израильского журнала:
"Не хотите ли что-нибудь дать для нашего органа?" — Чубчик его был мокрым,
усы лоснились, пиджак был расстегнут. Галстук исчез. Рубашка была мокрой на
груди, очевидно, он находился совсем близко к бассейну.
"Вы ведь знаете мой стиль, — вежливо сказал я, не придавая никакого
значения его предложению. Неожиданное дружелюбие полупьяного редактора.
Завтра он забудет о своем предложении. — В любом случае вы не сможете меня
напечатать. Ваши читатели-ханжи засыплют вас жалобами".
"В моем журнале я хозяин", — обиделся редактор и стал застегивать
рубашку на все имеющиеся пуговицы.
"Я буду ждать тебя в машине", — Виктор, зевнув, вошел в лифт. Вместе с
ним вошли усатый "телохранитель" дяди Изи, как я его мысленно называл, и
слон в ермолке, приколотой к волосам. Каждая рука слона, выходящая на свет
божий из полурукава белой рубашки, была толще моей ляжки.
"Я предпочел бы ваши стихи", — сказал редактор, закончив застегивать
пуговицы. И стал их расстегивать.
"Вот видите, вы не хотите рисковать. Стихов я не пишу уже много лет. Могу
выслать вам пару рассказов".
"Только, пожалуйста, без мата, — он вытер капли пота или воды бассейна
со лба. — Без мата я напечатаю".
Наверху в холле сидели, тихо беседуя, усатый, слон в ермолке и еще двое в
ермолках, но не слоны.
"Доброй ночи! — сказал я и прибавил по-английски: — Гуд лак ту ю". "И
вам того же", — ответил усатый один за всех. Очень вежливо и стерильно.
Бесчувственно.
"А почему, собственно, он должен проявлять ко мне чувства? — подумал я.
— Судя по всему, он как бы глава секьюрити у дяди Изи. У него хватает
забот. У него на руках больше двух сотен хорошо разогретых алкоголем
гостей. — Я вспомнил, что не простился ни с дядей Изей, ни с дамой Розой,
ни с дочерью Ритой. — Вернуться? Нет, — решил я, — при таком количестве
гостей церемония прощания необязательна. Не может же Изя прощаться с
каждым. Да и где он, в последние полчаса я не видел его среди гостей. Может
быть, он ушел отдохнуть в дальние комнаты своего мавзолея-дворца-бани?"
Снаружи, на окрашенной отсветами иллюминации дороге, подрагивал мотором
"крайслер" Виктора. Он открыл дверцу: "Садись".
Я сел, и он тотчас сдвинул "крайслер". На одном из поворотов дороги свет
яркого прожектора залил внутренности автомобиля, и я увидел, что рубашка
Виктора на груди разорвана, а щеку пересекают темные царапины.
"Что у тебя с рубашкой? И со щекой?"
"Побили, стервы", — он улыбнулся, и я увидел, что губы у него разбиты.
"Когда?"
"Пока ты с тараканом-редактором объяснялся".
"Но за что?"
"Знаешь пословицу "Было бы за что, убили бы". Для острастки. По приказу
Пахана. Чтоб не лапал жен честных евреев, даже если они пьяные, как
свиньи". Всю остальную часть дороги он молчал. Когда он остановил "крайслер"
у многоквартирного дома, в одной из ячеек-сот которого ждала меня кровать, я
вылез и протянул ему руку на прощание, я заметил, что губы его распухли.
"Бывай, — сказал он. — Понял все про жизнь жидовского коллектива?"
"Понял. Сурово они тебя..."
"Воспитывают, — он прибавил, — стервы!" — И выжав газ, сорвался с
места. Пробираясь по коридору многоквартирного дома, я и понял вдруг, как
они становятся Лемке-бухгалтерами и Мейерами Ланскими. Или Менахемами
Бегиными.
Эдуард Лимонов.
Мой лейтенант
Источник: http://www.kulichki.net/inkwell/hudlit/ruslit/limonov.htm
Я жил в Нью-Йорке уже неделю, а никого еще не выебал. Приплюсовав к
этому еще несколько дней в Лос-Анджелесе, в которые я тоже никого не выебал,
получалось около десяти дней без секса. Я загрустил. Мне показалось, что
мир меня не хочет. Конечно, можно было пойти и взять проститутку, но их
отталкивающие манеры и вечная профессиональная жажда наживы и привычки к
обману ("Это будет стоить тебе еще двадцать баксов, друг!") меня злят.
Упомянул имя Даян мой старый приятель... Мы с ним сидели в кафе на МакДугал-стрит
и лениво разговаривали. Мне мужчины, во всяком случае,
большинство мужчин, исключения я делаю только для особо категории
гомосексуалистов, давно неинтересны. Даже более того, они для меня
неодушевленны. Все их заботы в этой жизни меня никак не затрагивают, их
проблемы — не мои проблемы, спорт меня не интересует, их священные веры в
тот или иной политический строй попахивают для меня дикарем и его
дубиной... и вообще, кроме физической силы, это существо, на мой взгляд,
совершенно ничем не обладает. Самое большее, что может сделать мужчина, —
быть зловещим.
Но все равно я убивал свой вечер с этим более чем пятидесятилетним
человеком, мне хотелось быть благодарным ему за много лет назад оказанные
услуги. В тяжелые для меня времена здесь, в Нью-Йорк-Сити, он помогал мне -
- давал плохо оплачиваемую, очень плохо оплачиваемую, но работу; и вот
спустя пять лет я сидел с ним, и мне было неимоверно скучно. Он то затихал,
переваривая пищу (мы только что отобедали), то говорил вдруг что-нибудь
официанту на ужаснейшем английском языке, чего-то от бедного парни
домогаясь. Кажется, мой друг утверждал, что кофе у них плохой, и, может
быть, учил официанта, как готовить хороший кофе... После урока, данного
официанту он, очевидно, поняв, как мне скучно, стал рассказывать, что наш
общий знакомый, старый художник, поселился вблизи авеню Си, а над ним,
этажом выше, живет блондинка Даян. Она, оказывается, и сманила художника
пойти жить в этот ужасный район, который, однако, становится лучше.
На художника мне было положить, а Даян я вспомнил. Я ее знал, я даже ебал
ее несколько раз. Вообще-то она была лесбиянка, по-моему, с садистскими
наклонностями, но ебалась и с мужчинами, со мной, во всяком случае. Кроме
того, у нее был муж. Как обычно в таких случаях, муж любил блудливую и
постоянно экспериментирующую жену, дрожал над ней и позволял ей все. Но
несмотря на это, сказал мой друг, оказывается, уже с год назад Даян ушла от
мужа и поселилась на авеню Си — отважная лесбиянка.
"Мы все здесь ошиваемся в Ист-Вилледже, — уныло сказал мой друг. — У
нас свой бар, где мы собираемся. Она часто приходит".
Я вспомнил, что Даян поставила мне в последнюю весну моей жизни в НьюЙорке
по меньшей мере трех женщин — у нее был талант к сводничеству... И
пару раз она ухитрилась с удовольствием влезть со мною и фимэйл в постель
втроем. Она это любила. Если не ебаться, то посмотреть. Она была легка в
обращении, много пила, в любой час дня и ночи была готова отправиться куда
угодно. Я подумал, что Даян мне пригодится, и взял у друга ее телефон.
Я позвонил ей на следующее утро. "Систер! — сказал я. — Хай!" И она
меня узнала. "Где ты? — спросила Даян. — В Париже?" "Нет, — сказал я, —
я здесь, на Коломбус-авеню". "Приезжай", — сказала она обрадованно. — "В
шесть часов я как раз возвращаюсь с работы. Только не бойся, я теперь живу
на авеню Си".
Я не думал о ее пизде, когда ехал к ней, я думал о тех пиздах, с которыми
она меня свяжет. У нее всегда были какие-то.
Не всех можно посылать на хуй на улице. Не скажи этого группе молодой
пуэрто-риканской шпаны, ни в коем случае. Им следует отказать вежливо, но
смело, без дрожания речи и лица. С достоинством. Но отдельную личность,
даже и латиноамериканского происхождения, можно порой послать. Тем более
если это человек около пятидесяти лет, и хотя и зловещего вида, но только
для непосвященного наблюдателя, разумеется... Посвященному же всегда ясно,
что он обычный вымогатель. Они хвалятся, что у них горячая кровь, но у меня
тоже. Я его послал, когда он обратился ко мне на 13-й улице и Первой авеню.
"Фак оф!" — Он и отстал уныло.
"Ничего, обойдешься", — подумал я. Наверное, я изменился за время моей
европейской жизни, в лице, очевидно, появилась интеллигентская, что ли,
слабость, опять стали просить денег на улицах. Когда жил здесь — не
просили, понимали, что хуй дам.
Я знаю, что Первая авеню как бы граница. Была, во всяком случае. Фронтир,
так сказать. Дальше обычно начинались степи — земли дикарей, особо опасные
территории, заселенные враждебными племенами, которые жили по иным законам,
нежели цивилизованный мир, а то и вовсе без законов. Посему я собрался,
сделал равнодушно-свирепое лицо. с каковым прожил в свое время в Нью-Йорке
больше пяти лет подряд, и пересек фронтир. Ничего особенного не произошло
Заборы и стены забытых всем миром и давно эвакуированных учреждений,
обильно татуированные местными племенами, сменялись и перемежались жилыми
зданиями, у входов в которые, среди куч разлагающегося на августовском
солнце мусора, сидели пуэрто-риканские и доминиканские семьи. Их энергичные
дети бегали, кричали и резвились на видавших виды камнях и асфальте всех
этих авеню А, Би и, наконец, Си и прилегающих пересекающих их улиц. Вонь
была та же, тошнотворная нью-йоркская мусорная жижа затекла так глубоко в
щели тротуаров, что ее не смывали и обильные нью-йоркские дожди. "Этот
город невозможно будет продезинфицировать даже если кто-нибудь и получит
однажды чрезвычайные полномочия сделать это", — подумал я. И так как
никаких видимых опасностей как будто не было вблизи, я отвлекся. Я шел себе
и думал о том, кого мне даст Даян сегодня позже к вечеру.
У ее дома, вполне сносного, окрашенного частью в зеленую, частью в
голубую масляную облупившуюся краску, как и у других домов, сидело с
десяток сморщенных аборигенов, и между выброшенными на улицу несколькими
старыми рефрижераторами с распахнутыми дверцами дети играли в прятки.
Старый китаец в удобных тапочках вез что-то в коляске. Может быть, опиум
или героин.
Аборигены сидели плотным строем на ступеньках, ведущих внутрь дома,
потому мне пришлось без церемоний почти перешагнуть через нескольких из
них. Они с любопытством обратили на меня свои тусклые взоры. Уже в подъезде
я услышал, как они залопотали там сзади по-испански. Ясное дело, обсуждают,
к кому же я иду. Обидеться на акт перешагивания они не могут, рожденные в
варварстве и грубости, они только грубость и понимают.
В холле стояла тошнотворная вонь, какая обычно накапливается в домах, где
уже без перерыва лет сто подряд живут бедные люди. Нижний Ист-Сайд, что вы
хотите... Я не брезглив, но к перилам мне прикасаться не захотелось.
Даян не такого уж большого роста. Когда мы обнялись, я обнаружил, что ее
затылок находится где-то на уровне моего рта. Я и поцеловал ее в
блондинистый затылок. Волосы у нее короткие. Даян выглядит как, может быть,
панк, хотя ей и 32 года. Возможно, неосознанно она переняла здешнюю моду.
Бедный человек с воображением на Нижнем Ист-Сайде, конечно, панк. Кто еще?
Он, естественно, занимает враждебную позицию среди этих обгорелых
ландшафтов.
Подбежала собака. Пудель, остриженный под льва. Не просто пудель, а
животное особой породы — пудель шнуровой. У собаки была шерсть в виде
отдельных косичек, оказывается, они завивались сами, эти косички. Хвост ее,
в частности, выглядел, как прическа растафарина, а голова, как голова Боба
Марлей, покойного реггай-певца с Ямайки. "Когда я хожу с собакой в парк, —
пожаловалась мне Даян, — там всегда сидит группа растафарей... Они
ругаются. Они думают, я специально завиваю ей шерсть, чтобы посмеяться над
ними. Они грозятся убить песика..."
"Какие бляди! — сказал я. — Убить такое красивое животное! А какого хуя
ты, дарлинг, вообще поселилась в этом, не совсем подходящем для белого
человека районе. Ты знаешь, я не расист и как никто сочувствую угнетенным
меньшинствам, но даже только из инстинкта самосохранения следует жить со
своими братьями".
Мне объяснили ситуацию. Даян хочет жить одна, а квартиры очень дороги в
Нью-Йорке, и ее жалованья, которое она получает как официантка в ресторане,
ей не хватает на квартиру в более или менее нормальном районе. К тому же на
Нижний Ист-Сайд полным ходом наступает цивилизация. Видел ли я новые здания
в районе Первой авеню и 13-й улицы? "Видел", — ответствовал я. Студии в
этих домах уже стоят не менее пятисот долларов в месяц. Это безумие. И цены
будут все более повышаться. Уже и из ее дома постепенно выселяются бедные
люди, потому что хозяева повышают цены на квартиры, и постепенно бедняков
изживут отсюда, как тараканов.
Я сказал, что пока, по-моему, их здесь более чем достаточно.
Даян пожаловалась, что в прошлую ночь уже в четыре часа на улицах
стреляли. Я оживился, меня интересовало, убили ли кого-нибудь в результате.
Оказалось, что нет, не убили.
Окна ливинг-рум у Даян выходили на пустыри и разрушенные дома. Однако в
просвете между разрушенными домами виднелся еще краснокирпичный дом, где
возились рабочие. Цивилизация, да, наступала. На окнах были решетки и
железные ставни. Я с уважением покосился на ставни. Броня крепка...
Даян поймала мой взгляд и сказала: "Я еще не перебралась сюда, только
перевезла кровать, а они уже залезли в квартиру, выдавив стекло с
балкона... Еще нечего было красть, а они уже... Суки! Я было расплакалась,
села на вещи, которые привезла, и сижу рыдаю. Хотела забрать деньги,
заплаченные лендлорду, и не переселяться, но сосед уговорил не делать
этого. Его дверь напротив. Он работает в полиции."
"Какого хуя полицейский обитает тут, дарлинг? Мы платим им достаточные
деньги, чтобы они жили в пригороде, в собственных уродливых и удобных
домах", — сказал я, действительно удивленный странным полицейскиммазохистом.
"Он не полицейский, он работает в полиции... Кажется, клерком, — сказала
Даян. — Он пригласил мастера из полиции, и тот поставил мне эти решетки и
ставни, у него на окнах точно такие же. Теперь я ему выплачиваю каждый
месяц определенную сумму за эту работу".
Я прошелся по квартире Даян, оглядывая ее. Декадентка Даян. На стене
висел пластиковый рельеф, изображающий белое тело женщины, стоящей на
коленях. Рельефный палец женщины углубился в ее рельефную щель.
Мастурбировала. Какие-то колосья спелой ржи стояли в вазе. У самой двери
почему-то рядом с умывальников возвышалась на ножках белая ванна. Образца
1940-какого-то года, по-моему. Едва ли не на львиных лапах. Может, не на
львиных, но на лапах. Даян разукрасила свою ванну снаружи — зеленая
русалка, похожая на девушку с Сент-Марк плейс, улыбаясь, выглядывала из
воды. Только без кожаной куртки. Справа от входа была крошечная комнатка с
закрытым бамбуковой занавесью окном, где едва помещались: кровать (матрац,
лежащий прямо на полу) и старый комод с зеркалом. На комоде, среди всяких
женских безделушек, валялись книги по искусству, одна из них — "Женщина в
изобразительном искусстве" — сверху. Открытая настежь дверь в углу
"спальни" открывала взору красивый новый туалет на возвышении. Как трон.
Мы пошли в бар. Уже выходя из дома, встретили человека в клетчатой
рубашке с узлом в руках. Это, оказывается, и был полицейский, или клерк из
полиции. Даян нас представила. У него было очень бледное лицо и синие круги
под глазами. Выше меня ростом, узкоплечий.
На улице Даян сказала мне, поморщившись: "Он по-моему, очень больной
человек. У меня такое впечатление, что, когда ко мне приходят мужчины... он
подслушивает у двери и мастурбирует. Когда он открывает свою дверь, из его
квартиры исходит противный кислый запах, воняет как будто засохшей спермой.
Он фрик, — добавила она. — Урод, — и поморщилась опять. — Недавно
знаешь что он мне предложил? Ни больше ни меньше, как не платить ему за
установку решеток на окна, но взамен проводить с ним одну ночь в неделю. Я
отказалась. С таким, как он..."
Я подумал, что она слишком хороша для этого места, района и дома. И даже
зауважал ее за храбрость, я бы не стал тут жить. Слишком много раздражающего
вокруг. Грязи, ненужной опасности, некрасивых лиц, глупости существования.
Мы пошли в "Бредлис" и сели там в темноте и стали пить. Я пью до хуя
обычно, она пьет тоже немало, на таких клиентов в барах молятся. Пианист
еще не пришел, посему мы свободно трепались. Говорили об Элен — ее
подруге, девушке, с которой я спал год назад, до отъезда в Европу. Элен нас
и познакомила. Что с ней? Элен живет с мужчиной, которого она не очень
любит, по словам Даян, но он заботится об Элен, ей не нужно работать, она
спит полдня и в какой-то мере счастлива.
"Вот-вот, это то, что нравится вам, — говорил я, — женщинам. Теплый
хлев. Взамен вы предоставляете в пользование свое тело. Спать полдня и не
работать — мечта женщины". Я подсмеивался над Даян, говорил без осуждения,
констатация факта, и только. В мире столько же слабых мужчин, как и слабых
женщин. Мы не были слабыми, я и Даян, мы жили, себя не продавая. Элен была
слабая.
"Она тебя очень любит, но она устала, — вдруг сказала Даян. — Если бы
ты ее позвал..."
"Если бы меня кто-нибудь позвал, — перебил я ее. — Сколько ей лет?" И
не дожидаясь ответа Даян, ответил сам: "Тридцать два? Она слишком стара для
меня. Что я буду с ней делать через пять лет? Она хорошая девушка, хороший
компаньон, выглядит экзотично, хорошо ебется, но что я буду с ней делать? К
тому же я ее приглашал в Париж однажды, прошлой зимой. Каюсь, приглашал
только потому, что был в депрессии, и был счастлив, когда она не приехала".
"У нее не было денег", — сказала Даян, защищая подругу.
"Перестань, — сказал я. — Она могла мне написать, что у нее нет денег,
я бы ей прислал".
"Да, — согласилась Даян. — Вообще-то она могла приехать, конечно, если
бы не Боб. Он ее очень любит и очень ревнует".
"Именно, — сказал я. — Ты знаешь, что я за человек. Я не чувствую, что
я имею право связывать кого-нибудь. Завтра я бы спал с новыми и новыми
женщинами, а она бы страдала. Глупо, не так ли? Я хочу всех иметь, но я ни
с кем не хочу жить. Хочу жить и умереть один".
"Я тоже", — сказала Даян и закурила. Девушка принесла нам следующий
дринк. Ей — джин-энд-тоник, мне — мой "Джэй энд Би".
"Она думала, что ты ее любишь", — сказала Даян.
"Я и тебя люблю, — сказал я. Потом после паузы добавил: — Если я ей так
нужен, то почему она ничего для этого не сделает. Пусть сделает что-нибудь.
Докажет, заслужит. Если бы я кого-то любил, я бы добивался этого человека,
захватил бы, в конце концов. Ты думаешь, это неприятно, когда тебя
добиваются? Это приятно. Это внимание".
"Пойдем теперь поедим в другом месте, — сказала она. — Только я плачу".
"Ни хуя, — сказал я. — Я привез с собой деньги. Пока они у меня есть. Я
тебя угощаю. Когда не будет денег, я скажу".
Был август. Она повела меня во втиснутый между двумя пыльными улицами в
Гринвич Вилледж ресторан — пародия на террасы парижских ресторанов.
Пришлось ждать, но в конце концов мы сидели под чахлым деревом, и возле нас
горели красные свечи в стаканах. Я пил "Божоле" и слушал ее, рассказывающую
мне, как она боится старости. "И Элен боится, — говорила Даян. — В
последний раз... она была у меня несколько дней назад, мы напились и
переругались. А что же дальше.. Что же дальше? — спросила она меня. — Ты
писатель, и ты умный".
Умный писатель оторвался от свиных ребер, которые он в этот момент
обгладывал. Что я мог ей сказать? Рецептов для будущего, годящихся для 32летних
женщин, у меня не было. Были рецепты для юношей 18 лет, были для
тридцатилетних мужчин, но женщинам 32 лет мне нечего было посоветовать. У
Даян был боевой темперамент, ей не хватало размаху, конечно, но она,
скажем, могла поехать в Бейрут, пройти тренировку в лагере для террористов,
вернуться в Штаты и взорвать Вайт-Хауз или еще что-то взорвать. А что еще я
мог ей посоветовать? Завести ребенка? Банально-идиотское решение. Вырастет
ребенок, уйдет, через пятнадцать лет придется решать все ту же проблему.
Тогда уже будет непоправимо поздно. Может, и сейчас уже непоправимо поздно.
Элен, конечно, следует держаться за своего любящего ее мужика. А Даян?
Одна из неприятных сторон жизни писателя — -они думают, я должен знать.
Да я знаю, все позади, если считать себя только женщиной. Если человеческим
существом, злым, свободным и горячим, — все еще впереди. Я мог ей
предложить самое невероятное, скажем, стать женщиной-мафиози, убирать за
деньги людей. Да хуй знает что можно сделать в мире за остающиеся ей 25 лет
активной жизни если быть открытым, непредубежденным и сильным человеком,
мужчиной ли, женщиной, не имеет значения. Можно иметь фан. Она заговорила
сама, спасла меня. Не о себе заговорила, об Элен. Именно потому, что боится
она старости, Элен живет с Бобом.
"Слушай, — сказал я. — Я знаю все эти истории. Нормальная, ненормальная
человеческая жизнь, перевалившая во вторую половину. Давай переменим тему.
Не пойти ли нам на парти? Нет ли где-нибудь парти сегодня вечером? Я хочу
кого-нибудь выебать".
"Нет, — сказала она, подумав и доедая свою форель. — Никаких парти
сегодня. — И добавила улыбнувшись: — Если хочешь, можешь выебать меня".
Я посмотрел на нее заинтересованно-рассеянно, но на всякий случай спросил
еще: "Мне казалось, что мужчины не доставляют тебе особенного
удовольствия?"
"Доставляют. Иногда, — сказала она и посмотрела на меня. — Пойдем ко
мне?"
"Пойдем к тебе", — сказал я.
На Первой авеню мы купили в грязном магазине бутылку "Зоави Болла" за
пять долларов. Так получилось, что я стал спать с Даян. С сестричкой.
У нее несколько старомодный, эпохи второй мировой войны тип лица. Чутьчуть
тяжеловатый, на мой взгляд, подбородок. Такое лицо, не удивясь, можно
обнаружить на выцветшем снимке рядом с плечом офицера-нациста. Лейтенант
Даян Клюге. Во всяком случае, когда я ее ебал, я казался себе молодым
оберштурмбаннфюрером. Не знаю откуда пришло ко мне это сравнениеопределение,
я не торчу на нацистах, я думаю о них не более чем о какой-либо
другой группе исторических личностей. Я предполагаю, что от Даян, с ее
решительностью и этим ее лицом, дунуло на меня ветерком прошлой войны. В
один из антрактов между актами я вылез голый в ливинг-рум, достать из
кармана пиджака джойнт, на пиджаке сидела собака. Одна ставня была
приоткрыта, и в окне разрушенного дома напротив светился огонек, наверное,
свечки. Может быть, там жили беженцы. Война. Я и Даян, сбросивши мундиры
войск СС, ебемся в перерыве между военными действиями. Завтра, может быть,
убьют ее или меня. Вообще-то я выебал бы кого-нибудь еще на оккупированной
территории, но так случилось, что лейтенант Клюге оказалась рядом. Поглядев
задумчиво на военный разрушенный пейзаж за окном, я закурил джойнт и
вернулся к ней в постель. Лейтенант лежала на спине, согнув одну ногу в
колене, вокруг талии у нее вилась тонкая золотая цепочка. Лейтенантский,
войск СС шик?
Я сел рядом с ней, закурил свой джойнт. Она не любит — она алкоголик.
Докурив, я вернулся к ее телу. Здоровая нацистская ебля — только хуем, не
применяя никакого декадентства. Свободно и сильно я ебал моего лейтенанта,
поставив его в дог-позицию, сжимая лейтенантскую попку. Как символ
хулиганства и независимости на одной ягодице у нее была выколота совсем
маленькая одинокая звездочка. Другая, тоже маленькая, была выколота, я
знал, вокруг левого соска. Сосок был не женский, несмотря на ее 32,
детский, и грудь небольшая. Они все у меня с небольшой грудью.
Кончил я с ревом, и тоже свободно и сильно. Может быть, с каким-то ясным
убеждением, что кончаю в нужную женщину, в нужный, разрешенный сосуд. Когда
я кончал в евреек, например, а у меня было немало еврейских женщин, я
испытывал всегда странное чувство непозволительности того, что я делаю,
нездоровости моего секса, хотя и чрезвычайно приятной нездоровости, но всетаки
недозволенности; как бы тяжелой болезнью объясняющейся. С лейтенантом
было совсем другое чувство. Как бы законно я должен был хранить мое семя в
ней. И общество и мир одобряли мое с нею соитие.
Потом я ебался с ней две-три ночи в неделю. Она никогда не показывала
особенной радости по этому поводу; никогда не настаивала, чтоб я пришел
опять, но когда я звонил, она неизменно соглашалась встретиться, и мы
неизменно шли в ее постель. Особенной ласковости во время любви она тоже не
проявляла, хотя и отдавала себя всю, но спокойно. Ебать ее было приятно,
потому что я как бы получал свое, то, что мне принадлежало, —
лейтенантское тело. А у Даян было хорошее тело, пизда маленькая и опрятная.
"Чувство долга, — думал я. — Чувство долга заставляет ее ебаться со
мной". Но чувство долга перед кем? Я не мог себе этого объяснить Мы же не
состояли в армии или в СС, не принадлежали к одной и той же организации или
даже национальности... А может, принадлежали к незримой одной и той же
организации, где я был полковник Лимонов, а она лейтенант Даян Клюге? Не
знаю. Но Даян вела себя как моя подчиненная.
У нее был любовник, и она захотела меня с ним познакомить. Любовник
собирал африканские скульптуры и работал в каком-то издательстве старшим
редактором. Кажется, в медицинском издательстве. Сейчас я даже не понимаю,
зачем я должен был с ним встречаться, тогда же я согласился сразу. Почему
не встретиться? Я привык пережевывать людей по нескольку за вечер, чтобы
потом выплюнуть и забыть. Людей-двигателей, аккумуляторов, вокруг которых
сам воздух наэлектризован, ничтожно мало, Чего я мог ожидать?
Ему оказалось лет пятьдесят с лишним, и после десяти слов, сказанных
между нами в кафе на Сент-Марк плейс, я сразу понял, что он "лузер" Сколько
я уже видел за мою жизнь подобных интеллектуальных бородачей, знающих все
на свете и тем не менее остающихся всю жизнь рабами ситуации —
запутавшихся в сетях хорошо оплачиваемой работы. Был с ним еще прилипалаполяк,
тоже неудачник, но помоложе, я выслушал его историю с посредственным
интересом: было ясно, что поляк сидит с нами ради бокала скотча. Или ждет
обеда.
Я дал им схлестнуться между собой. И дал Бэну изгнать Янека. У Янека было
слишком много гонора для попрошайки. Если хочешь пообедать за чужой счет —
сиди и поддакивай, а он увлекся и стал распинаться, говорил слишком много о
литературе, критиковал известных писателей, выступил против психологического
романа, высоко залетел. Но платил-то Бэн. Бэн хотел говорить. Бэн тоже был
писателем, он опубликовал какое-то количество рассказов. Бэн хотел
увидеться со мной. Я не знаю, что ему наговорила обо мне Даян, но, кроме
того, он слышал обо мне от своего сослуживца по издательству. Сослуживец
считал, что я самый интересный русский писатель. Из живых. Ни хуя себе!
Янека раздраженный Бэн попросил исчезнуть. Тот обиделся, но ушел.
После изгнания Янека мы пошли в ресторан. В тот самый, возле которого
Джек Абботт — протеже Нормана Мэйлера — совсем недавно убил официанта —
молодого актера. Перерезал ему единым взмахом сонную артерию. Мы пошли в
ресторан, литераторы, туда, где пролил актерскую кровь литератор.
Увы, он оказался закрытым. Бэн предложил взамен вьетнамский ресторан, и
так как у вьетнамцев не было лайсенса на продажу алкоголя, мы поспешили к
Бэну домой взять его алкоголь. Мы завернули в соседнюю с Сент-Марк плейс
улицу, где и жил Бэн, к его скульптурам. У Бэна оказалась деревянная
красивая студия-сарай и скульптуры... О, они стоили больших денег, я
уверен. Наверное, никто не знал, какие сокровища таятся в его студии. "В
таком районе почему же его до сих пор не обворовали", — подумал я.
Наметанным глазом я выбрал лучшую скульптуру и похвалил ее Бэну. "Моя
лучшая", — сказал Бэн. Лучшую африканцы сделали из ржавых гвоздей.
Бэн взял двухлитровую бутыль вина и большие бокалы, упакованные в
фанерную коробку, и положил все это в большую суму. Сума висела у него
через плечо. Если добавить к этому, что он был в белых шортах, на голых
ногах сандалии, на плечах клетчатый пиджак, из пиджака вываливается пузо, а
в руке палка, — можете себе представить, что это был за Бэн. Мы покинули
его территорию. Я благородно отвернулся, пока он закрывал свои сложные
замки.
Ну он был и зануда! На лестнице снаружи сидели безмятежные тинейджеры —
плохо одетые, панк, местные девочки и ребята — и пили какие-то дешевые
алкоголи из плоских двух бутылочек. (Они все там панк на Нижнем Ист-Сайде,
уже добрых сто лет.) Бородатый Бэн истерично попросил их убрать после себя
и, демонстративно подобрав одну пустую бутылку и пакет, лежавшие чуть в
стороне, выбросил их в мусорный ящик.
"Сука, занудная и буржуазная! — подумал я. — На то и Нижний Ист-Сайд,
чтобы в мусоре были улицы. Хочешь жить на чистых — дуй на Пятую авеню!"
Мне уже становилось скучно тем более что я думал, и не без оснований, что
Даян придется идти спать с ним, а меня ждала одинокая ночь. Бэн был в
полном порядке, получал едва ли не сто тысяч в год жалованья, а жил тут из
прихоти, может быть, из интеллектуальной моды. Даян же была бедная женщина,
официантка, разошедшаяся с мужем. Бэн был ей нужен для жизни. Покормит,
напоит иной раз, сделает подарок... Я это понимал. Я в Нью-Йорке проездом,
я не хотел отрывать Даян от ее жизни, я ему Даян разумно уступал.
Ему нравилось пить из больших бокалов, вот он их и притащил с собой. Я бы
поленился тащить огромную кожаную сумку на боку, но у меня психология
человека, идущего в атаку, он же разместился на территории и не торопился.
Он жил. Я проезжал через. Я всегда проезжаю через.
Уже в ресторане они перешли на тихие взаимные тычки. Бэн подъебывал по
поводу ее пьянства. Где-то она напилась до бессознания.. Мне их пикировка
была неинтересна. Я стал наблюдать за пьяным парнем за соседним столиком. У
парня все время падала голова, он засыпал, но всякий раз он просыпался в
сантиметре от блюда с чем-то жирным и черным. Успевал отдернуть голову. Я,
глядя на парня, тоже захотел спать и думал, как бы мне съебать от Бэна и
Даян побыстрее, но прилично. Бэн платил. Я мог заплатить за них и за себя и
уйти, но не хотелось расстраивать лейтенанта. Она ведь старалась,
организовывала встречу. Мы пошли еще раз в бар и выпили там, едва не
подравшись с вдребезги пьяным парнем с ничтожной рожей вырожденца. Я
настоял, что угощаю теперь я. К двум часам ночи, в перерыве между одной
окололитературной сплетней и другой, Бэн вышел в туалет, мой лейтенант
вдруг сказала мне полупьяно и зло: "Не хочу идти с ним спать! Он противный,
волосатый и жирный. Если у тебя нет других планов, поедем ко мне. Будем
ебаться!"
"Поедем, — согласился я. — Какие планы в два часа ночи. Только будем
приличными, не нужно его обижать. Я уйду первый, потом ты".
"Хорошо, — сказала она. — А встретимся у моего дома... Или нет, лучше
подымайся наверх, — подумав, сказала она. — Подожди меня у двери моей
квартиры..."
Бэн вернулся, и я стал откланиваться. Поблагодарил его за обед и выразил
надежду, что мы еще встретимся на этом глобусе где-нибудь... Я мог бы для
приличия оставить ему свой парижский телефон или попросить его номер
телефона, но я не сделал этого. Я и так был весь вечер изысканно вежлив,
слишком вежлив, неприлично вежлив, по моим стандартам. Эпизодическая
встреча — только и всего. С Бэном все было ясно — обычная американская
история... Он проорал свою жизнь — продался за комфорт и африканские
скульптуры и возможность всякий вечер сидеть в кафе на Сент-Марк плейс и
пиздеть о литературе, обсуждать и осуждать чужие книги. За это он отдал
своему издательству годы жизни и талант, если таковой у него когда-либо
был. Он стал рабом и канцелярской крысой. Как он сообщил мне в этот вечер,
теперь, когда у него такое прекрасное жилище, он готов наконец засесть за
написание книги. Я не сказал ему, что, пожалуй, уже поздно. Он был никто,
ему нужно было пойти домой и застрелиться. Мне его не было жалко. Я встал.
Даян рванула за мной. "Ты едешь домой? — спросила она искусственным
голосом. — На такси? Подвези меня".
"Да, конечно", — сказал я. Идиоту было ясно, что нам не по дороге и что
она уходит со мной.
"До свиданья, Бэн, — сказала она. — Я тебе позвоню".
Бэн задержал ее. Ясно, ему было обидно — он платил целый вечер, и теперь
она линяет. "ОК, — сказал я. — Я пойду ловить такси на угол". — И
отошел. Это их дело — пусть переговорят.
Она подошла через пару минут и влезла вслед за мной в желтый кеб.
"Пизда! — сказал я ей уже в машине. — Он все понял".
"Ну и хуй с ним!" — сказала она.
Я пожал плечами.
"Твое дело, но, как я понимаю, он твой любовник".
"Ну и хуй с ним!" — повторила она упрямо и пьяно.
Я ебал ее и чувствовал, что эта ночь необычайная. Помимо моей воли, я был
чуть-чуть, самую малость, но признателен ей за то, что она предпочла меня,
хотя это и было понятно. В конце концов мне 37, и я "гуд лукинг", а ему
больше пятидесяти, у него седая борода и обширный живот. Слишком хорошо
питается. Он выглядит как старик, а у меня едва ли не офицерская выправка.
Но дело было явно в другом. В антракте я ее спросил, в чем дело.
"Ах, — сказала она, переворачиваясь на живот. — Видишь ли, ты, конечно,
догадываешься сам, что ты скотина. Не так ли?" — спросила она меня весело.
"В каком-то смысле, наверное, да", — согласился я, закуривая свой
обычный постельный джойнт,. я их всегда таскаю с собой в бумажнике.
"Вот это мне и нравится", — сказала она, смеясь.
"Перестань, — сказал я. — Я спросил серьезно. Мне интересно как
литератору".
"Я серьезно", — сказала она и, вскарабкавшись на колени, обняла меня
сзади.
"Эй, эй! — сказал я. — Что за нежности!" — и стряхнул ее руки.
"Я же говорю, что ты скотина, — опять развеселилась она. — Даже в
минуты интимности ты называешь меня не иначе как "пизда". Ты, грохнувшись
со мной в постель, никогда не утруждаешь себя тем, чтобы как-то приготовить
меня, погладить, просто поцеловать, в конце концов. Ты помещаешь меня в
удобную тебе позицию, бесцеремонно, если тебе нужно, передвигая мои руки и
ноги, как будто я кукла или труп, и вонзаешь в меня свой хуй. Ты грубое
сексуальное животное. Мужлан. Предположить, что ты не знаешь, как надо, я
не могу — я читала твои книги... Кроме того, у тебя должен быть огромный
сексуальный опыт, не может быть, чтобы ты ничему от женщин не научился. Я
думаю, что ты просто не заботишься обо мне, о женщине, которая с тобой в
постели. Тебе даже, очевидно, все равно, кто с тобой".
"Забочусь, — сказал я, выдыхая мой дым, — Я не сплю со всеми женщинами.
Далеко не со всеми сплю".
"О, я польщена!.. — сказала Даян. — Но я не закончила. Если бы ты мне
встретился лет десять тому назад, я была бы от тебя в ужасе. Сейчас же,
странное дело, я обнаружила, что твои ужасные манеры мне нравятся. Сейчас,
когда я так неуверенна в себе как никогда в моей жизни, твоя нахальная
самоуверенность мне действительно импонирует. С тобой я чувствую себя
бесстрашно и спокойно, и когда ты, "наебавшись" (прости, но это твое
слово!), храпишь, раскинувшись на моей кровати, я, робко прикорнув гденибудь
с краю, на случайно незанятом тобой клочке кровати, раздавливаемая
тобой о стену, странно, но чувствую себя уютно и спокойно. А храпишь ты
хоть и негромко, но всю ночь, и пахнет от твоей кожи хорошо. Из-под мышек,
правда, несет потом, потому что никогда не употребляешь дезодорант,
варвар... Ты храпишь, а я лежу и думаю о том, что, если бы у меня был такой
зверь каждую ночь под боком, я была бы, наверное, счастлива. Я — женщина,
увы, и мне все больше хочется, чтобы за меня решили мою жизнь, чтобы кто-то
меня уверенно по жизни вел. Все другие мужчины, которых я встречаю, очень
неуверенны в себе. Они сами не знают, как жить. Ты знаешь. Они даже
заискивают передо мной в постели, они боятся моего мнения об их сексуальном
исполнении. Как же, я для них опытная женщина! Ты даже себе не
представляешь, как они неуверенны. Они, например, мелко врут, скрывают
наличие в их жизни других женщин... Ты же нагло рассказываешь мне о своих
приключениях, хвастаешься, совсем не считаясь с тем, что, может быть, мне
неприятно слушать о других женщинах".
"Ну извини, — сказал я. — И спасибо за грубую скотину. Хорошенький
портрет ты нарисовала. Я себя несколько другим представлял. Нежнее".
"Не огорчайся, — сказала она и поцеловала меня в плечо. — Ты
замечательная и необыкновенная грубая скотина. Спасибо тебе. Мне с тобой
очень легко. Я такая с тобой, какая я есть. Или какой я себя представляю.
Мне не приходится врать или стесняться. Чего уж тут стесняться, если ты все
равно называешь меня "пиздой" или "блядью"... Я могу рассказать тебе все,
поделиться с тобой моими самыми рискованными историями..."
"Как лейтенант с оберштурмбаннфюрером в перерыве между боями, — сказал
я. — Фронтовые эпизоды".
"Что? — спросила она. — Я не поняла".
"Неважно, — сказал я. — Давай расскажи мне лучше смешную историю". — И
потушив свой джойнт, я улегся с ней рядом.
И она рассказала мне очень смешную историю о том, как, напившись, она
спустилась этажом ниже к старому художнику, 65, и заставила его выебать ее.
И художник выебал, да еще как!
"Ну ты и блядь, лейтенант!" — смеялся я, а сквозь бамбуковую занавесь на
окне спальни по нам барабанила латиноамериканская самба. Даян тоже очень
смеялась, все еще пьяная, рассказывая, как спустилась к художнику совсем
голая.
Эдуард Лимонов.
Двойник
Источник: http://www.kulichki.net/inkwell/hudlit/ruslit/limonov.htm
В почтовом ящике — пакет. Адрес отправителя — религиозной организации -
- американский. Вынул пакет, верчу в руках, не могу понять, какое отношение
я имею к ним и откуда они взяли мой адрес. Открыв пакет, обнаружил там
книгу. Карманная, на русском языке Библия. Совсем уже решив, что
распространители слова Господня добрались до меня случайно — получили мою
фамилию и адрес от шутника-приятеля, я все же новенькую Библию перелистнул.
И, к удивлению своему, обнаружил на титульном листе следующее посвящение,
подписанное именем Джон: "Дорогому Эдварду, в память о нашей встрече, с
надеждой на будущее, от его близнеца".
После этого я тотчас его вспомнил. Мой двойник. Преподобный Джон. Обещал
обратить меня в свою веру и сдерживает обещание. Не забыл. Упрямый отец
Джон. Приятель организовал нашу встречу в Нью-Йорке. "Я хочу познакомить
тебя с одним любопытным человеком, — сказал Стив и посмотрел на меня
вопросительно. И, очевидно, предугадывая мою реакцию, тотчас добавил: — Не
бойся, это не будет скучно. Поверь. Приходи ко мне в воскресенье, и он тоже
придет. Потом пойдем куда-нибудь пообедаем".
Я не люблю людей. То есть я не люблю человека массового, и массовый
мужчина еще ужаснее массовой женщины. Массовую женщину хотя бы можно
выебать и нащупать что-то общее. Но, во-первых, я верю вкусу Стива, он меня
неплохо знает и знает, как скучны мне нормальные люди, раз приглашает —
значит, что-нибудь острое, приперченная личность для меня заготовлена. Вовторых,
даже если и неинтересным окажется экземпляр, я Стиву кое-чем
обязан, в частности, публикацией одной из моих первых книг, которой он был
и редактором. В случае крайней необходимости пострадаю пару часов — я их
должен Стиву.
В воскресенье в августе я пришел в квартиру Стива на Сент-Марк плейс,
разумеется, вовремя. Хотя и старался прийти попозже, но пришел первым. Внизу
бесконечно, пулеметными очередями стучал дверной автоматический замок.
Очевидно, кто-то из жильцов уехал на уик-энд из нью-йоркской августовской
бани, каким-то образом навечно оставив кнопку "дверь" прижатой, или нечто
испортилось в несложном механизме открывания двери. Стива я застал едва
вставшим из постели.
Мы заговорили о чем-то, но ни я не спросил его о другом госте, ни он не
старался сообщить мне, кто гость такой и чем он занимается. Наконец
раздался звонок в дверь, и Став, сказав: "Вот и Джон", — посмотрел на меня
с любопытством. Вошел человек в таких же, как у меня, очках, одного со мной,
пожалуй, роста. Мы представились, он сел за стол. Мы пили вино, и Джон тоже
получил бокал. Стив и Джон обменялись несколькими фразами. Стив все время
смотрел на меня, чего-то ожидая. Наконец он спросил меня: "Ты не находишь,
Эдвард, что вы с Джоном очень похожи?"
Я всмотрелся в человека внимательнее. Нет, он был чужой человек, лицо его
мне было незнакомо.
Лишь с большим трудом, напрягшись, я обнаружил в его лице черты моего
лица. Нос, губы были те же, строение скул, волосы. Сходство, если оно было,
усугублялось, должно быть, одинаковым стилем прически — короткие волосы
его были зачесаны назад небольшим коком над лбом, обычная прическа эпохи
Элвиса Пресли, конца 50-х годов. У меня такая же. И на нем были очки того
же стиля, что и мои — в темной пластиковой оправе.
Возможно, мы были одинаковы, но я видел нас разными. Одинаковы физически.
Но я его не узнавал до того, как Стив указал мне, что это мой двойник. Дело
в том, что я себя представлял другим. С теми же чертами лица, но иным. Я
хотел видеть себя иным и видел.
Лицо его мне не понравилось. Если бы я был женщиной, я бы не смог
влюбиться в его лицо. В лице его было что-то нехорошее и даже неинтересное.
Проглядывало сквозь черты. Это наблюдение смутило меня. Неужели и у меня
такое лицо? Прежде всего он был здоров. Здоровое лицо.
И ничего, на мой взгляд, изобличающего духовность, в нем не
присутствовало. Никаких выделяющихся черт. Глаза были почти незаметны. Были
заметны очки. И даже более того — его лицо было лицом неинтересного
"square" человека. Такое лицо могло принадлежать бизнесмену, и даже
бизнесмену без особенной фантазии, владельцу, может быть, магазина готового
платья, не бутик, а ширпотребной уродливой одежды. Еще оно могло
принадлежать инженеру, скажем, инженеру автомобилестроительной фирмы в
Детройте. Судя по лицу, Джон был человеком не очень высокого полета.
Только чуть позже, уже в ресторане, куда мы вышли пообедать, до меня
дошло наконец полностью, что Джоново лицо не только лицо Джона, но и копия
лица писателя Эдуарда Лимонова. Меня это несложное открытие очень поразило.
Сидя за столом против своего двойника, потягивая красное вино, я с ужасом
вдруг вынужден был тут же пересматривать мои собственные представления о
себе и о том, каким меня видят люди. "Неужели я такой же несимпатичный и
даже уродливый?! — думал я. — Эти тонкие бескровные губы, вздернутый нос,
невидный подбородок и предательская складка под подбородком — следствие
унаследованного от матери строения... Да все это не только не эталон
мужской красоты, но скорее стертый, несвежий эталон мужской
посредственности". Я проходил с моим лицом тридцать семь лет по земле и
только сейчас открыл, какая же я невыразительная тусклятина. За вторым
блюдом меня бросило в жар, я поминутно вытирал салфеткою со лба холодный
пот, хотя хорошо прокондиционированное помещение ресторана не пропускало
августовскую липкость к обеду. "Урод! Тусклятина!" — думал я, поглядывая
на Джона. Непривлекательнее всего наше лицо выглядело в полупрофиль.
Рядом сидел Стив, хотя и некрасивый, маленького роста человечек, но
смахивает на Жана Жэнэ. Его лицо очень некрасиво, но интересно. Я бы
сменялся лицами со Стивом. По мере нашего продвижения к десерту настроение
мое все более и более портилось. Этому способствовало еще и то
обстоятельство, что Джон, узнав, что я равнодушен к христианству, стал
вежливо направлять меня на путь истины, говорить мне о сотворении мира,
опровергать дарвинизм, который я и не собирался защищать, и все такое
прочее. Нет для меня людей неприятнее, чем "Джезус фрикс", как я их зову.
На меня пахнуло ханжеством и чистотой христианских публичных библиотек, куда
я порой захаживал скоротать время и погреться в тяжелые для меня первые мои
нью-йоркские зимы. Когда же я в конце концов недовольно-скептически
огрызнулся на его вежливую христианскую лекцию, он заткнулся, сказав мне,
что пришлет мне Библию, и в ответ на мое "спасибо, не нужно" терпеливо
объяснил, что, если даже я буду заглядывать в Библию только раз в год, это
уже будет хорошо и благо. Я пожал плечами. Мне вся эта история начинала
надоедать. Понравилось мне на секунду только то, что отец Джон, отклонив
наши со Стивом притязания, заплатил за обед. Пастырь, оказывается, имел и
светлые стороны в его пастырском характере.
Выяснилось, что проповедник он профессиональный, что он читает там у себя
проповеди в Вашингтоне Д.С., и даже выступает с проповедями по радио. "А
почему нет? — подумал я, — Спокойный. сытый отец Джон. Неужели я тоже
выгляжу спокойным и сытым — такой неспокойный и не очень сытый писатель
Лимонов?"
Я подумал еще, что, интересно, видна ли у меня на лице моя тайная
страстишка, мой грешок, видно ли, что я начинающий садист, а? Тут читателю
следует объяснить, что не следует моментально представлять себе писателя
Лимонова с клещами в руках, в обагренном кровью переднике, терзающего жертв
в подвале Марэ или в нью-йоркском мрачном апартменте. Я имею в виду роль в
сексуальной игре, и только, читатель. Доминирующее положение в постели.
Дюжина шлепков плеткой там и тут, маска, пара кожаных наручников, только и
всего. Я, глядя на отца Джона, пришел к выводу, что ничто в его-моем-нашем
лице не выдает моей новой принадлежности к славному ордену садистов. Ничто.
"Мы" — обычный человек. Может быть, скорее отец семейства. "Мы" не похож
на ужаснолицых, красивых и мрачных типчиков, терзающих свои жертвы на
страницах книг художника Крепакса, скажем, на страницах той же "Истории оф
О". Мы не были сэрами Стэфанами, о нет!
Я быстро обнаружил, что я запутался. Хотя мы имели одно лицо с
преподобным Джоном, это далеко еще не значило, что у нас одни и те же
грешки и что отец, задравши свою рясу, упражняется в искусстве
плеткохлестания жертв.
Мы вернулись в апартмент Стива и, захватив фотоаппарат преподобного
Джона, спустились опять на Сент-Марк плейс, где Стив стал нас неумело
фотографировать. Отец Джон, оказывается, прочел одну мою книгу и
интересовался мной, хотел иметь фотографии на память. Занимались они этим
делом довольно долго, потому что Стив фотографировать совсем не умел. Отец
Джон наводил на меня фотоаппарат, потом возвращался и становился со мною
рядом, а Стив нажимал кнопку. Мы снялись в фас, в профиль и еще в дюжине
разнообразных поз, подчеркивающих наше сходство.
По окончании фотосеанса Стив откланялся, к нему должен был прийти
любовник, и мы с отцом Джоном были предоставлены самим себе. Я спросил его,
в какую сторону он направляется, и он ответил, что дел у него никаких
сегодня нет и что он хотел бы просто прогуляться по Гринвич Вилледж. У меня
также не было никаких дел, но оставаться долго с ним мне вовсе не хотелось,
стало неинтересно. Я сказал, что пройдусь с ним немного, а потом поеду
домой.
Мы зашагали, разговаривая о пустяках. Он сказал, что, судя по моей книге,
я очень хорошо знаю Нью-Йорк, наверное, мельчайшие улочки знаю, не хочу ли
я ему что-либо необыкновенное показать. Я сказал, что я, да, очевидно, знаю
Нью-Йорк лучше его, но я потерял интерес к городу, как теряешь интерес к
хорошей, но несколько раз прочитанной книге, потому мне не хватает
вдохновения для того, чтобы показать ему необыкновенное. Мы плелись. Он
заговорил о том, что пишет стихи. "Но у меня уходит очень много времени на
шлифовку каждого стихотворения, — сообщил отец Джон. — В отличие от вас я
пишу очень медленно, и к моим 37, — ему было 38, — написал едва ли
несколько дюжин стихотворений". Я утешил его, напомнив ему, что Кавафи
написал за целую жизнь всего лишь маленький томик стихов, однако считается
одним из крупнейших поэтов нового времени. Отец Джон с мягкой улыбкой
сказал, что он, увы, понимает, что он не Кавафи.
Я продолжал идти с ним, наверное, от лени. Можно было откланяться у
первой попавшейся станции сабвея, но я продолжал идти с ним в направлении
аптауна по липкому городу. Чтобы было удобнее, я даже снял свою
сержантскую, с лычками аэрфорс рубашку, и шел рядом с преподобным отцом по
пояс голый. Вот тут-то он и заметил, что у меня "красивое тело".
Замечание его заставило меня насторожиться. Как-то он это по-особенному
сказал, не как преподобный Джон. Был некий оттенок светскости в его
замечании. И еще чего-то... Стив был гомосексуалист. Стив был мой приятель
и приятель отца Джона. Ничего удивительного в том, что и Джон мог оказаться
гомосексуалистом, я не видел. Но преподобный Джон?! Мне стало интереснее. И
я его не бросил, как собирался, у Пенсильвания стейшан сабвея, и не поехал
на Коломбус авеню, где я тогда жил у приятелей, но продолжал идти с ним, и
беседовали мы о стихосложении... Отец Джон что-то говорил о пеонах, и я,
желая поддержать разговор, прочел ему пару строк, написанных мною, как мне
всегда казалось, гекзаметром. "Нет, — возразил отец Джон. — Это
одиннадцатисложник.."
Я поглядывал время от времени на него, размышляя, гомосексуалист ли
пастырь Господен или нет? Писательское профессиональное любопытство, и
только. Я решил во что бы то ни стало расколоть его на признание, и уже на
59-й улице, вблизи Коломбус-Серкл, продолжая поддерживать в нем
уверенность, что я вот-вот уйду, я вдруг предложил ему выпить. "Пива, —
сказал я, — выпьем пива".
Проживший всю свою жизнь в бедности, я всегда предпочитаю дешевые
развлечения. Я хотел купить пива в супермаркете и сесть, потрепаться на
скамейке среди ночного города, попивая пивко. Но мы не нашли открытого
магазина вблизи, и отец Джон предложил пойти в бар, у него есть деньги,
сказал он, он заплатит. ОК. В конце концов мы уселись в одном из открытых
кафе на Бродвее, напротив Линкольн-центра, из тех, что за последние
несколько лет настроили на Аппер-Вест-Сайде предприимчивые гомосексуалисты,
толпами переселяющиеся нынче из сверхперенаселенного Гринвич Вилледж в
район Коломбус авеню. Парень-официант, симпатичное темнобровое шимпанзе,
подкатившее к нам на роликах, тотчас объявил нас братьями, и мы с Джоном,
поощрительно улыбнувшись друг другу, с ним согласились. Так мы стали
братьями. Братья заказали по Гиннессу.
На третьем Гиннессе, в первом часу ночи, разговор все еще крутился вокруг
поэзии и литературы, в момент, когда патер как раз сообщал мне о своем
последнем литературном успехе, — несколько его стихотворений появились в
неплохом литературном журнале, я вдруг, поглядев на него в упор, сказал:
"Отец Джон, простите меня за, может быть, не совсем приличный вопрос, если
вы не хотите, можете на него не отвечать, но вы гэй?"
Пастырь Господен посмотрел на меня без смущения, но со спокойной печалью
и просто ответил: "Да. Но только, пожалуйста, прошу вас, не говорите об
этом никому, хорошо? Я не стыжусь того, что я гэй, но мои коллеги имеют
иное, чем у меня, более узкое представление о любви, и мне не хотелось бы,
чтобы они узнали мой секрет. Это будет стоить мне моей карьеры — мне
придется отказаться от пастырства и проповедничества, а я, как вам ни
покажется это странным, действительно глубоко религиозен".
Отец Джон помолчал немного. Молчал и я, что я мог сказать. Он продолжал:
"Я не просто гэй, дорогой мой друг, но педофил... То есть я сплю с
мальчиками, и только с мальчиками. Ну вы знаете, очевидно, есть даже
специальный термин — вульгарный, нужно сказать, — "куриная дырочка" —
"чикэн хоул". Вот с ними". — Он опять замолчал. Мы тянули Гиннесс.
Посочувствовать ему я мог, но звучало бы это глупо. Я ждал, когда он
продолжит признание. Я чувствовал, что ему этот разговор со мной был оченьочень
нужен, может быть, надеясь на такой разговор, он и пришел к Стиву. В
конце концов я был автор романа-признания, герой которого имеет среди
прочего и гомосексуальный опыт. Отец Джон заговорил опять. "Все это со
стороны, очевидно, кажется очень грязным.. Невинные дети, соблазненные
чудовищем. На деле, если вы решитесь поверить мне, это не совсем так... —
Джон проглотил слюну. — У меня за мою жизнь было, если я не ошибаюсь,
около четырехсот малолетних любовников. Из них, — он задумался, — я
соблазнил, действительно соблазнил, может быть, десятерых.. Все остальные
рассудительно отдались мне за деньги сами. Продались. Вы думаете, Эдвард,
все они гэй? Нет, и половина из них не стала гомосексуалистами, когда они
выросли, Я переписываюсь со многими до сих пор. У некоторых, поверите ли,
уже есть жены, дети, которые так никогда и не узнают эту сторону жизни их
мужа и отца. Общество жестоко охраняет такие секреты, по сути дела, не видя
ничего предосудительного в самом действии. Ужасной же сделана огласка".
Отец Джон помолчал и добавил: "Я до сих пор посылаю моим мальчикам
подарки и иной раз деньги. Даже тем, кого не видел годами".
Он начал меня удивлять. Эта своеобразная смесь религиозной христианской
благотворительности с римским развратом. Мальчики-подростки, которых он
когда-то ебал, выросли и стали взрослыми, скрывающими от общества каждый
свою стыдную тайну, и он посылает им подарки, деньги, которые, может быть,
идут в семейный бюджет. Бред.
"Часто это бедные дети, — сказал отец Джон. — Я покажу вам Виктора", —
внезапно заулыбался он и торопливо полез в карман. Вынул бумажник, а из него
поляроидную фотографию темноволосого широкоротого подростка, протянул мне.
"Красивый мальчик!" — похвалил писатель Лимонов.
"Очень, — нежно согласился Джон. — Его отец рабочий. Они так никогда и
не узнали — его семья, его мать и отец, в каких отношениях я с ним
состоял. Его мать до сих пор пишет мне благодарные письма. "Спасибо вам,
преподобный Джон, за все то, что вы сделали для нашего мальчика". — Джон
виновато посмотрел на меня. — Я действительно подобрал его на улице и
сделал человеком... Я до прошлого года платил за его обучение в
университете, — Джон вздохнул. — Теперь у него есть невеста. К сожалению,
он меня никогда не любил, он просто очень любил получать подарки, особенно
красивую одежду... Меня он стыдился". "Да, — думаю я. — Мальчик Виктор,
очевидно, жуткая сволочь". Симпатии мои перекочевывают на сторону Джона. Я
всегда на стороне любящих. Те, кого любят, обычно ужасный материал,
красивые человекообразные подлецы. Тем более что Джон — почти я, мой
близнец, мой двойник, у него моя оболочка. Мной овладевает презрительная
злость к красивому малолетнему эксплуататору, фотографию которого я все еще
держу в руках. "Красивая бездарь! — думаю я зло. — Мы с Джоном
некрасивые, но великодушные", — думаю я.
Джон продолжает восхищаться Виктором, нежно говорит о его теле, а для
меня мир неотвратимо переворачивается, и переворачиваются все мои
представления. Джон из грязного педофила, соблазнителя и развратителя
целомудренных детей, каким его в случае "разоблачения" представит любой
судья, любая газета, вдруг становится влюбленным мечтателем, нежным и живым
человеком, любящим красивое и молодое. Виктор же, его темноволосый ангел,
предстает передо мной бездушным вымогателем подарков и денег, стяжателем и
подлецом. Да-да, подлецом, потому что настоящий человек, будь он и десяти
лет от роду, может ебаться с кем хочет, но не продаст свое тело. Сука
Виктор...
Я солидаризируюсь с моим двойником. Он мне теперь нравится. Во всяком
случае у него есть трагедия, есть тайна, есть источник страдания.
"Я веду двойную жизнь, — говорит он со вздохом. — И ужасно устаю от
этого. На радио я выступаю под псевдонимом, — добавляет он. — Не дай Бог
кто-нибудь узнает меня, какой будет скандал! Кроме того, я с тех пор, как
переехал в Вашингтон, не позволяю себе любовных связей в этом городе. Для
этого я приезжаю в Нью-Йорк. Здесь я анонимен".
"В отличие от вас, Эдвард, — вдруг говорит он мне лукаво, — я уже не
считаю себя привлекательным, потому я всегда плачу за любовь. Я покупаю
себе любовь".
"С чего он взял, что я считаю себя привлекательным", — думаю я. "Я тоже
плачу за любовь, — говорю я, улыбаясь. — Мои партнеры идут со мною в
постель в большинстве случаев потому, что я писатель. Им интересно. Я плачу
им психологическими, невидимыми, но очень высоко ценящимися в человеческом
обществе валютными знаками. Они хотят быть привилегированными, спать с
писателем... Если бы я был просто Эдвард, отец Джон, а не Эдвард-писатель,
моя постель была бы куда более пустынна".
Он понимает. Он улыбается, и мы вздыхаем. У нас одинаковые лица. У него
чуть-чуть иной голос, чем у меня, тембр моего голоса выше. Мы еще раз
оглядываем друг друга, уже не скрываясь.
"У вас лучше фигура, чем у меня, — больше мышцы, и совсем нет живота", -
- замечает он с некоторой завистью.
"Да, — соглашаюсь я. — Но лицо, это лицо".
"Да. Увы, — подтверждает отец Джон. — И очки. А вы пробовали носить
контактные линзы?"
"Угу, — говорю я, — пробовал. Но я много пью — профессиональная
болезнь литераторов, и постоянно спьяну теряю линзы. Дорогое удовольствие".
"И я пробовал, — сообщает он. — Но лицо без очков становится
отвратительно плоским". Лицо. Наше лицо.
Мы пьем свой Гиннесс. Уже два часа ночи, и кафе на открытом воздухе
пустеет. Официанты начинают переворачивать стулья и водружать их на столы.
Отец Джон расплачивается.
"Хотите пойти со мной?" — вдруг спрашивает он. Святой отец уже немного
подвыпил, но это не неприятно, с него только слетели остатки некоей
пастырской сдержанности или, может быть, робости. "Хотите пойти со мной в
"Сеннику? — продолжает он. И поясняет: — Это бар на Восьмой авеню, то
место, где я нахожу своих мальчиков. Я щедр, они меня там все помнят и
знают, идут со мною охотно... Позже мы могли бы пойти ко мне в отель..."
В голосе его прозвучала неуверенная интимность. "Пойти в мой отель" могло
означать что угодно. Точнее — два варианта. Взять мальчика или двух
мальчиков и пойти в его отель, сделать с ними любовь... Это один вариант. И
второй вариант: я и он идем в его отель и там занимаемся любовью... Но
второй вариант маловероятен. Он — педофил, я — взрослый мужчина с
полуседыми волосами, не могу быть ему интересен. Разве что из хулиганства?
Глядя в его лицо, как в зеркало... Сделать любовь с человеком с моим же
лицом?
Я не пошел. Мы пожали друг другу руки и разошлись. Ночью мне приснился
красивый Виктор, который бил отца Джона по голове бейсбольной палкой. Отец
Джон был голый, и член у него был мой.
Эдуард Лимонов.
On the wild side
Источник: http://www.kulichki.net/inkwell/hudlit/ruslit/limonov.htm
Его панк-дочурка говорила впоследствии: "Кожаную одежду и браслеты с
шипами папаша стащил у меня". Я впервые встретил его за границей уже в
кавалерийских сапогах до колен, сшитых по заказу, в узких кожаных брюках, в
кожаной же фуражке с привинченным к ней металлическим двуглавым орлом, в
черной рубашке и черной кожаной куртке. В холодную погоду наряд дополняло
черное кожаное пальто до полу. От него всегда обильно и сладко пахло духами
"Экипаж".
Так случилось, что неожиданно мы обменялись столицами. Он, спасаясь от
французских налоговых инспекторов и в поисках нового рынка сбыта для своих
картин, рисунков и литографий, переехал в Нью-Йорк. Я же, после 35 или более
отказов в американских издательствах, сбежал в Париж, нашел себе
французского издателя, потом еще одного, да так и прижился в Париже, лишь
каждый год наезжая в Нью-Йорк на несколько месяцев.
И вот он меня ждет. Он меня требует, этот кожаный человек, уже успевший
отстроить себе новую жизнь в Нью-Йорке, подраться и помириться с "Ангелами
Ада", вместе с бандой прихлебателей и нанятыми в усиление отряда
гангстерами-ирландцами совершить налет на помещение своего бывшего
галерейщика и, си-лой сняв картины со стен, увезти их в фургоне... Мой друг
Алекс ожидает меня.
Об этом мне сообщил высоченного роста здоровенный, плечистый, пузатый
кубанский казак — один из адъютантов Алекса, мотнувшийся ко мне с другой
стороны Грин-стрит в Сохо, я выходил из галереи. "Сам ждет тебя, — объявил
мне казак. — Ты ведь сегодня приходишь к нам..." Казак был в татуировках,
полуголый. Несмотря на конец сентября, в Нью-Йорке было липко и жарко —
остатки запавшего между небоскребов лета. Казака Алекс привез из Парижа.
Я не знал, что сегодня "прихожу к ним". Но, привыкший к стилю моего друга
Алекса, я не стал возражать. Лет пятнадцать назад Алекс, намеревавшийся
прибыть в Москву из родного города в русской провинции, заранее оповещал
нескольких посвященных о своем прибытии особыми таинственными знаками.
Письмом со стрелами, высланным за пару недель до приезда, зашифрованной
телеграммой или даже, как утверждал художник Кабаков, надписями мелом на
стенах во дворах домов на Сретенском бульваре и на асфальте у "Кировского"
метро.
Я пообещал казаку, что приду, но не пришел в ту ночь в новую, стоящую,
если я не ошибаюсь, несколько тысяч долларов ежемесячно мастерскую-лофт
Алекса в Сохо, не прокатился в новом хромированном элевейторе, не прошелся
по лакированным полам Алексовой, о двух этажах, студии-квартире. Я
побоялся.
Говорили, что у него нет денег. Что у него хуевые дела и нет денег. У
меня никогда не было денег. У многих русских нет денег там — в Ленинградах
и Москвах, и нет денег тут — в Нью-Йорках и Парижах. Обожествляя в
основном успех, русские говорят о деньгах мало и, по сути дела, от
отсутствия их страдают менее других наций. Но у Алекса всегда были деньги.
Алекс бил зеркала в ночных кабаре Парижа и вместо чеков оставлял на
салфетках расписки. Однажды, как утверждает молва, в кабаре "Распутин" на
Елисейских полях Алекс прокутил за ночь 50 тысяч франков. Мы Алексом
гордились.
Он брал за свои картины очень дорого, и литографии его продавались на
аукционах вместе с литографиями Шагала, Сальвадора Дали и Элеонор Фини. Но
за десять лет художественной деятельности на территории Франции Алекс
запрудил это небольшое государство своими картинами и литографиями. Ему
стало тесно на французской территории, и он, после нескольких
предварительных визитов в Америку, наконец, дополнительно подгоняемый
висевшими у него на хвосте французскими такс-чиновниками, загрузил в
самолеты свою бронзу, рабочие столы, свои любимые брик-а-бра, деревянную
индийскую лошадь восемнадцатого века, размером с нормальную пони, и рванул
в Нью-Йорк. Один воздушный перевоз его пожитков обошелся ему в десятки
тысяч долларов...
Я не видел его два года. Моя подруга Леля — маленькая блондинка тридцати
ker, одиноко живущая без мужа в Ист-Вилледж, по секрету сказала мне, что
единожды Алекс занимал у нее деньги на еду. У него не было денег, и он
расшивался. То, что он расшивался, было самое страшное.
Сколько я его знаю, Алекс был зашит. То есть под кожу на животе ему была
вшита ампула, его десять или более лет лечили от запоев. Он мог не пить
год, зато потом вдруг напивался до бессознания. Однажды, утверждает молва,
пьяный, он бросился на свою галерейщицу с ножом. Он бил, и его били.
Пьяный, он душил, колол, рубил, по примеру своего папочки — полковника
кавалерии, и при этом всегда выходил сухим из воды — ни разу не сидел в
тюрьме и остался жив даже при последнем своем подвиге — в столкновении с
"Ангелами Ада". Переметав в них содержимое целого бара, бутылка за
бутылкой, он все же под прикрытием того же казака вскочил в такси и
умчался...
В Нью-Йорке в этот раз я не мог найти себе места. Скорее всего я отвык в
Европе от города мазохистов, от его буйных обитателей и теперь никак не мог
попасть со всеми в ногу.
Некоторое время поебавшись с Лелей, я всегда с ней ебался, когда приезжал
в Нью-Йорк, я занятие это прекратил за полной ненадобностью, поскольку мы
уже ебались даже не дружески, но как брат и сестра. Образовавшаяся за
несколько лет родственность превратила наш секс (во всяком случае мой) в
шутку. В шутливую возню. Помыкавшись по Нью-Йорку, пожив в отеле, после
того как сбежал от Лели (она любезно оставляла меня жить в ее
апартменте...), я снял комнату у поэтессы Джоан Липшиц на Верхнем ВестСайде
и засел за работу над новой книгой, сорок страниц которой я привез с
собой из Парижа. Каждый вечер я выходил на Бродвей, оставляя за собой от
четырех до десяти страниц нового романа. Но увы, мне еще предстояло убивать
вечера.
Леля, которой нечего было делать после работы официанткой в ресторане,
хотела со мной общаться, и ее подруга Элиз, она же — Лиза, тоже хотела со
мной общаться. Я спал с ними двумя, с Лелей и Элиз, или, если хотите, "они
спали со мной обе", и почему же нам было и не пообщаться? В этот приезд,
кроме Лели, я уже успел попасть в одну постель и с Элиз... Обстоятельства
жизни Элиз, темной брюнетки моего роста, непрерывно менялись. В описываемый
период она была рыжая, работала в галерее и жила в квартире румына,
который, как она утверждала, ее не ебал и находился в Гималаях, разыскивая
там места для съемок будущего фильма о... снежном человеке йети.
Одну минутку, читатель, сейчас я соединю Лелю, Элиз и себя с Диким
Алексом... Проснувшись с Элиз в одной постели, я, естественно, потянулся к
теплой пизде, как же иначе. Однако меня ожидал сюрприз. Ответив на мои
поцелуи и предварительные действия своими поцелуями и предварительными
действиями, Элиз, когда дело дошло до непосредственно полового акта, вдруг
попросила меня подождать немного и, встав с постели, постель находилась на
высокой антресоли, достала из одного из шкафчиков румына и принесла в
постель, протянув мне робко, что бы вы думали?.. Презерватив...
Я долго хохотал. Потом разозлился. Перед самым моим отъездом в Париж Элиз
была некоторое время чем-то вроде моей герл-френд. Во всяком случае она
много ебалась со мной, мы вместе посещали рестораны и... Кажется, это было
все, что мы делали, но появление презерватива меня обидело. Оказалось, что
по стране, наводя ужас на доселе весело и с энтузиазмом предававшееся
сексуальным утехам население, гуляет зловещий херпис. "Он та-кой,
Лимонов... — со страхом объявила Элиз. — Он у всех... Херписом больны
двадцать миллионов!"
В двадцать миллионов я не поверил. Я сказал, что я из Европы и к их
американским болезням не имею никакого отношения. Еще я высказал
предположение, что херпис, как и гэй-канцер, придумало и распространяет Си
Ай Эй, дабы остановить декадентское гниение, охватившее население
Соединенных Штатов. Такие, как они есть, все время ебущиеся секс-маньяки,
нимфоманки и гомосексуалисты, не смогут противостоять советскому нашествию
на Америку. Дабы приструнить свое население, специалисты Си Ай Эй по
пропаганде взяли две редкие формы болезней (а их существуют сотни, если не
тысячи видов) и подсунули их прессе. Пресса послушно превратила их в
эпидемии. "Президенту Рейгану нужны здоровые, краснощекие американские
семьи, — сказал я Элиз. — Евангелистам и вновь рожденным христианам нужны
здоровые семьи... Операция "гэй-канцер — херпис" наверняка снизила
внебрачную сексуальную активность американцев вдвое, если не в десять
раз... И укрепила американскую семью. И тем самым укрепила американскую
государственность". Презерватив я одеть на член отказался. Я терпеть не
могу резину в любом виде.
От нечего делать девушки вдруг пригласили меня на обед. В квартиру
румына, бродящего в Гималаях. Вместе с собой я взял на обед французского
юношу Тьерри, моего приятеля, прилетевшего со мной в Нью-Йорк на одном
самолете. Ему негде было жить, посему я договорился с Лелей, что она
возьмет Тьерри к себе на некоторое время, пока они друг другу не
остопиздят...
И вот мы сидели и предавались дружескому трепу на фоне зеленых растений
гималайского румына, каковые занимали два обширных окна и взбирались на
антресоль, ту самую, где стоит кровать и несколько утр тому назад Элиз
протягивала мне презерватив.
Как многие женщины ее возраста, Леля — алкоголик. По мере того как
понижался уровень калифорнийского "Шабли" в галлоновой бутыли зеленого
стекла, Леля становилась все более придирчивой и снова и снова повторяла
Тьерри условия его пребывания в ее квартире. Почему-то Леля особенно
упирала на то, что француз должен будет тщательно мыться всякий раз, когда
он будет ложиться в ее постель...
Рассеянно прислушиваясь к теперь уже пьяному голосу Лели, я невнимательно
разговаривал с Элиз, мы ожидали китайскую еду, заказанную по телефону в
ближайшем ресторане. Чувствовал я себя прекрасно, за день успел написать
восемь страниц книги, и сидел, попивая вино с женщинами, которые меня посвоему
любили и уважали, как бы с членами моей семьи, и посему мне было
спокойно и хорошо, как, возможно, человеку бывает спокойно и хорошо, если
он сидит меж любимых сестер. Тьерри при желании мог сойти за младшего
брата... Улыбающийся деливери-китаец принес еду, и девушки настояли на том,
что платят за еду они. Я согласился и только вручил китайцу доллар за
услуги. Сунув мой доллар в карман, китаец, медленно пятясь к двери, с
видимым удовольствием обозревал полупьяных девушек и нашу компанию. Я
думаю, он счастлив был бы остаться некоторое время с нами и вскарабкался
бы, не снимая белого фартука, на одну из девушек.
Поедая скрывающиеся среди мореных овощей свинину и курицу, обильно
смазывая все это сой-соусом, сопровождая рисом и опять и опять белым вином
и пивом в случае Тьерри, мы наконец поглотили все изделия китайской кухни и
отвалились от стола, переваривая. И тут, под звуки музыки румына, девушки
предложили мне пойти к соотечественнику Алексу, с которым, каждая по
отдельности и обе вместе, они дружат. Ничего удивительного в дружбе двух
русских девушек с русским художником не было. Я даже не сомневался, что
каждая по отдельности или обе вместе подружки Леля и Элиз выспались с
художником, если это вообще возможно. Однако я их не осуждал, я давно
понял, что женщины принадлежат всем мужчинам, миру, и было бы неразумно и
эгоистично стараться сохранить их только для себя.
Я подумал: "Если это вообще возможно", — имея в виду, что, несмотря на
годы знакомства, в сексуальном плане Алекс, мягко говоря "неопределенен"
для меня. Да, он женат, и у него остались в Париже художница-жена — старше
его, и художница же, талантливая семнадцатилетняя дочка. Да, сам Алекс,
облаченный в кожаные садистские одежды, я уверен, производит на
непосвященного человека впечатление твердого, волевого, сильного и грубого
мужчины Алекса. На его картины, рисунки и литографии — есть картины,
рисунки и литографии человека, запу-тавшегося среди полов, человека
неопределенного пола. Сладковатая непристойность исходит от его работ...
"Нет, — сказал я. — Вы идите, а я поеду домой. Я не хочу видеть Алекса
в хуевом состоянии. Победоносный вундеркинд Алекс, всеобщий любимец,
счастливчик и барин, я уверен, не научился спокойно переносить жизненные
неудачи и временные трудности. Судя по его голосу, девочки, а я говорил с
ним пару дней назад по телефону, он в жуткой депрессии. Я не пойду".
"Ну, Лимонов, — сказали они, — не порть нам вечер..."
"Ну, девочки, — сказал я, — не портьте мне вечер. Я пришел к вам на
обед, я хочу, чтобы вы меня развлекали. Развлекайте меня. Алекса я знаю
лучше, чем вы, общение с ним не развлечение, но достаточно тяжелая работа".
"Ну, Лимонов!" — взмолились они, и Элиз, зайдя сзади за стул, на котором
я сидел, обняла меня и стала целовать в шею.
"Забудьте об этом", — попросил я и заговорил с Тьерри о чем-то. Может
быть, мы с ним стали вспоминать, как меня арестовали таможенники в
аэропорту Кеннеди, и как мы с ним потерялись тогда, и как он нашел меня
только через объявление в "Вилледж Войс"...
Две пизды зашептались и забегали по квартире. Леля взобралась наверх на
антресоль, а Элиз, взяв в руки большую ржавую лейку, почему-то стала
поливать цветы и растения. Я невнимательно следил за их действиями, но,
переговариваясь с Тьерри, который очень устал и хотел спать, все же увидел,
что Элиз полезла с лейкой в окно. За окном был довольно широкий карниз, и
на нем также стояли кадки с растениями. Туловище Элиз вышло в окно и
скрылось, затем утянулась рука с лейкой, и наконец одна за другой утянулись
осторожно ее загорелые ноги.
Я вспомнил про презерватив и засмеялся. Тьерри удивленно посмотрел на
меня из страны сна. Ему было 24, это был его первый визит в Нью-Йорк, он
был беден, и вот уже неделю он каждую ночь спал в другой постели... "Ой!" -
- вскрикнула за окном Элиз, и вслед за коротким "Ой!" последовал тупой звук
чего-то очень тяжелого, свалившегося с нашего третьего этажа на асфальт.
Слава Богу, это была не Элиз, потому что она спешно показалась в окне: "Я
свалила горшок с пальмой!"
"Пизда! — сказал я. — И, конечно, прохожему старичку на голову?" — За
музыкой, харкающей звуками из четырех колонок румына, ничего не было слышно
снизу, кроме полицейских сирен на Бродвее.
"Кажется, нет", — с неуверенной надеждой объявила Элиз и умчалась из
квартиры. Я привычно ощупал свои карманы на случай, если вдруг придет
полиция. Нет, ничего инкриминирующего в карманах не было. Пару джойнтов я
переместил из бумажника в горшок с неизвестной мне породы буйным
тропическим растением, сунул джойнты между корней.
Побегав некоторое время между улицей и апартментом, дамы наконец
вернулись, запыхавшиеся и довольные, с веником и большой железной
кастрюлей, служившей горшком покойной румынской пальме.
Мы еще выпили вина, уже из другого галлона. Тьерри стоило больших усилий
держать глаза открытыми, он с нетерпением ожидал конца вечера, но не мог
уйти без квартирной хозяйки Лели.
"Пошли, пошли, Лимонов, Алекс нас ждет! — вдруг опять завела старую
песню Леля, подойдя ко мне сзади, как раньше Элиз, и целуя меня в голову. -
- Я звонила ему полчаса назад и договорилась, что мы придем около часу
ночи. Он очень хочет тебя видеть".
"Эй! — возмутился я.-- Но я не хочу его видеть. И что за манера
устраивать для меня свидания? Если бы я хотел, я бы позвонил ему сам. Но я
не хочу! Вы, девочки, знаете Алекса без году неделя, я же познакомился с
ним в Москве сто лет назад. Если он пьет, расшился, а он пьет, то приятного
в общении с ним мало... Да и трезвый он мне давно неинтересен. В лучшем
случае в тысячный раз расскажет о подвигах своего отца-кавалериста..."
"Но ведь он твой друг..." — недоумевающе воскликнули девушки.
"Вот именно поэтому я его и не хочу видеть. Потому, что я слишком хорошо
его знаю..."
"Ему сейчас тяжело, — сказали жалостливые русские женщины. — Ему будет
приятно, что ты о нем не забыл..."
"Ему было тяжело очень часто. И я всегда появлялся рядом с ним по первому
его требованию. Он звонил мне в три часа ночи и просил приехать...
потому что он, если я не приеду, убьет свою любовницу в номере отеля
"Эссекс Хауз", здесь, в Нью-Йорке... или он покончит с собой в ресторане
"Этуаль де Моску" в Париже, или .."
"Пошли, Лимонов... — взмолились они опять. — Какой бы он ни был, но он
же твой друг. Друзей не бросают в беде!"
И я пошел с ними, хотя столько уже раз в моей жизни я позже очень жалел,
что покорялся чужой воле и не слушался всегда сильного и трезвого во мне
инстинкта самосохранения, который говорил мне: "Не иди!"
По дороге обнаружилось, что Леля совершенно пьяна, а Тьерри еле двигает
ногами. "Дай парню ключи, пусть он идет спать! — приказал я Леле. — Гуд
бай, Тьерри!" — сказал я ему.
"Спасибо, Эдвард, — улыбнулся он. — Очень жаль, что я не могу пойти с
вами, но я слишком устал за прошедшую неделю. Я нуждаюсь в хорошем сне. И
мои ноги..." На все еще шумном во втором часу ночи Бродвее, около
пересечения его с 8-й улицей, пьяная Леля, вытягиваясь вверх к высокому
Тьерри, опять стала требовать, чтобы он тщательно вымылся, перед тем как
лечь в ее постель.
"Хватит пиздеть про свою неприкосновенную постель, — прервал ее я. —
Лучше объясни ему, какой ключ открывает какой замок, и пусть идет. Он спит
на ходу от усталости. Не будь буржуазной занудой..."
Мы пошли. Я и Элиз впереди, в руке у Элиз пластиковый мешок с галлоновой
бутылью номер два, в которой еще было приблизительно на четверть белого
вина. Пройдя блок и вдруг обнаружив, что Лели рядом с нами нет, мы
оглянулись и увидели ее присевшей прямо на Бродвее на корточки. Штаны были
сдвинуты у нее на колени, голый зад лоснился в луче бродвейскою фонаря. Она
писала.
"Еб ее бога мать! — выругался я. — Совсем с ума сошла!"
"Она всегда так делает, когда напьется, — равнодушно констатировала
Элиз. — Она тогда писает часто и где придется. У нее тогда недержание
мочи". Мы пошли дальше, я, стараясь не думать о Леле. Сзади раздавались ее
крики, требующие, чтобы мы ее дождались:
"Бляди! Подождите же! Суки!"
"Ты что, не можешь потерпеть? — сказал я Леле зло, когда она догнала
нас. — Или, по крайней мере, отойти за угол?!"
"Не будь ханжой, Лимонов!" — пьяно крикнула Леля.
"Если тебя кто-нибудь попытается выебать в следующий раз, когда ты вот
так присядешь со своей жопой, я за тебя заступаться не буду!" — объявил он
ей очень зло. Мало того, что они меня тащили туда, куда я не хотел идти,
так я еще должен был любоваться на их физиологические отправления.
Остаток дороги до дома Алекса в Сохо мы про шагали в молчании, изредка
прерываемом несложными вопросами Элиз, обращенными ко мне, и руганью
спотыкающейся время от времени на хуевых мостовых Сохо Лели... Из
хромированного, с зеркалом в потолке, необычайно роскошного для Сохо
элевейтора мы вышли прямо на Алекса Американского.
"Здорово, Лимон, еб твою мать!" — Кривая улыбочка была на губах моего
друга. Он с силой сжал мою ладонь и, притянув меня к себе, обнял. "Еб твою
мать" прозвучало как ласка. Алекс обнял и скользко поцеловал меня. От него
пахнуло потом и духами "Экипаж".
Он очень изменился. Коротенькая шерстка прикрывала его крутую крепкую
голову. Раньше волосы были парижские, эстетские, длинные. Из-под белой
тишотки без рукавов белыми круглыми мешками выпирали плечи. Он набрал веса
и сил. Неизменные кавалерийского типа сапоги и черные узкие деми-джинсы
дополняли его костюм.
"Здоровый стал, как зверь. Накачался!" — объявил я, оглядев Алекса. Он
не только накачался, но и шрамов у Алекса прибавилось. В дополнение к
старым шрамам на руках и не так давно появившемуся шраму, пересекающему
лицо (такой шрам мог иметь его папа-кавалерист при взятии Берлина или
другого враждебного города, — сабельный), даже плечи Алекса теперь были
украшены шрамами. Злые языки утверждали, что Алекс режется сам, при помощи
бритвы. Мне все-гда было ясно, что Алекс — личность странная, но именно
это меня в нем и привлекало.
"Гири тягаем..." — объяснил за Алекса причину его тугих мешочных плечей
стоящий за Алексом казак. Кроме адъютанта-казака, вместе с Алексом в
мастерской проживал и адъютант-грузин. "Ну что, пизда? — Алекс взял пьяную
Лелю за шею и притянул к себе. — Опять напилась?" — Притянуть Лелю к себе
легко, потому что маленького роста блондинка ничего не весит. Они
поцеловались. Другой рукой Алекс схватил Элиз и притянул ее к себе с другой
стороны, так что вино в бутыли резко булькнуло.
По лакированному паркету мимо широкой винтовой лестницы, ведущей на
второй этаж, мы прошли к столу, вокруг которого эта банда, очевидно,
помещалась до нашего прихода. Казак, обтерев предварительно полотенцем,
поставил перед нами разнообразные сосуды. У них было пиво, я сказал, что
буду пить пиво, потому передо мной поставили немецкую пивную кружку
красивого цветного стекла.
"Ну что, Лимон, бля... Как живешь?" — сказал Алекс, дотянувшись до моего
плеча со своего высокого массивного кресла во главе стола. Стул, на котором
сидел я, тоже был высокий, старинный и красивый, другие стулья были
красивые, эстет Алекс привез их из парижской квартиры, но кресло было одно,
dk босса.
"Важный стал, Лимон, сука..." — сказал Алекс и, потрепав меня по шее,
вдруг схватил мою левую руку и больно выкрутил ее.
"Оставь руку! — как можно спокойнее сказал я. — Не то получишь любой из
этих бутылей по голове, — указал я на стол, на котором в беспорядке стояли
бутыли, банки пива, массивные кружки, бронзовые подсвечники. Сказав
"бутылей", я имел в виду бронзовый подсвечник, И руку он мою не отпускал,
было больно, я добавил: — Обижусь!"
Он меня знает, он знает, что если я что-то говорю, то я имею это в виду.
Он отпустил руку и, обняв за шею, поцеловал меня.
"Ты что, Лимон, я же тебя люблю. Ты мой единственный друг".
"Совсем охуел, Алекс?! — сказал я, потирая левую руку. — Ты что такой
дикий..."
"Страна такая, Лимон... — хулигански улыбнулся он. — Не обижайся, ты же
знаешь, как я тебя люблю. Ты для меня как брат. Ты брат мой! — закончил он
поэтически. — Давай выпьем!" — И стукнул с размаху крепко своей пивной
кружкой о мою пивную кружку.
"Видишь, как живу! — обвел он рукой мастерскую. — Там наверху еще один
этаж, — он указал на винтовую лестницу, как раз за моей спиной. — Там
спальни". — От вездесущих русских сплетников, сеть их охватывает все
материки и даже острова мира вплоть до Новой Зеландии, я знал, что Алекс
дошел до такой жизни, что вынужден будто бы совсем на днях отказаться от
второго этажа и стаскивает все вещи на оставшийся. Но я ничего Алексу не
сказал. Я Алекса всегда любил странною любовью, я гордился его
псевдорусской широтой, его безумием человека, неизвестно зачем,
исключительно из пижонства истратившего множество денег на всех и каждого.
Было бы бестактно указать ему на надвигающуюся его бедность. "Леля,
сообщившая мне по секрету, что Алекс занимал у нее деньги на еду, поступила
нехорошо", — подумал я.
На другом конце стола, пытаясь налить себе в бокал вина, Леля не сумела
удержать галлоновую бутыль в равновесии и, задев ею о бокал, выплеснула
содержимое бутыли на стол и на свои светло-оливкового цвета брюки.
"Еб твою мать! — выругалась Леля. — Ни одного джентльмена вокруг!"
"Пизда дурная..." — прокомментировал Алекс. Сидевший рядом с Лелей казак
оглушительно захохотал. Невероятно широкая под клетчатой рубашкой грудь его
заколыхалась.
"Я ж тебя люблю, Лельчик!" — воскликнул казак и, выйдя в кухню, вернулся
с кучей бумажных салфеток. Торопясь, мы сообща разбросали салфетки по
столу. Леля, брезгливо приподнявшись в мокрых брюках, дотянулась до бутыли
и, взяв ее обеими руками, некоторое время пила из бутыли вино, шумно
взглатывая.
"Штаны-то сними, посыпь солью, а то пятна останутся, — посоветовал ей
казак. — Я тебе какой-нибудь халат дам". — Вдвоем, покачиваясь, они ушли
наверх.
"Смотрите там у меня, не ебаться! — строго закричал им вслед босс Алекс.
И опять, обратив свое внимание на меня, спросил: — Ну как живешь, Лимон, с
лягушатниками?"
"Тихо живу, — сказал я. — Пишу себе. Еще одну книгу написал".
"Во Франции нечего делать творческому человеку", — убежденно объявил
Алекс.
"Париж красивый?" — вдруг спросил доселе скромно сидевший в самом
дальнем углу стола грузин.
"В жопу там в Париже ебут таких, как ты, Шалва... — незло, но насмешливо
сказал Алекс. — Лимон, хочешь его выебать? Он, кажется, по тому же самому
делу, что и ты, — захохотал Алекс. — Пойдите, пойдите на второй этаж, там
на всех места хватит... Идите, мальчики..."
Алекс знал по меньшей мере одну из моих жен, но почему-то упорно
продолжает держать меня за гомосексуалиста. На людях. Я никогда особенно не
возражаю, после выхода моей книги "Это я — Эдичка" многие в мировом
русском комьюнити считают меня гомосексуалистом. Однажды, я был как раз в
обществе Алекса в тот вечер, мне пришлось дать по морде наглецу,
подошедшему к нашему столику, назвавшему меня грязным педерастом. В русском
ресторане в Бруклине. Я сам шучу по поводу своего гомосексуализма направо и
налево. Но не Алексу, по секрету рассказавшему мне как-то, как его еще
пятнадцатилетним мальчиком совратил отец-настоятель в русском монастыре,
меня на эту тему подъебывать.
"Ты что такой агрессивный сегодня?" Он оправдался:
"Ой, Лимон, какой же ты обидчивый. Я же тебя люблю, Лимон! Я твой брат.
Ты помнишь, ты сам сказал мне после смерти Володи: "Хочешь, Алекс, я заменю
тебе Володю?"
"Хитрый ты, Алекс... — сказал я. — Все помнишь, что тебе выгодно".
"А ты думал... — усмехнулся он. — Эх, Лимон, друг ты мой... — Опять,
потянувшись до меня с трона, он больно шлепнул меня по плечу: — Рад тебя
видеть! Думал, не придешь. Все, все от меня отвернулись! Трудности у меня,
денег временно нет, галерейщика нет, вот и дела хуевые пока... Но я вылезу!
Я вылезу и всем им, сукам, покажу!"
Я подумал, что человек он сильный, хотя и не очень разумный. Вылезет,
наверное.
"Эй! — крикнул грубиян Шалве. — Посмотри там в холодильнике, осталось
ли еще выпить".
Грузин молча встал и пошел к холодильнику. Заглянул:
"Только одна банка пива, Алекс". "Сходи за пивом, раз не хочешь ебаться с
Лимоном", — ласково сказал Алекс и, вынув из бумажника двадцать долларов,
дал их грузину.
По этим-то двадцати долларам, как-то несвойственно-бережно переданным
Алексом Шалве, я и понял, что положение его действительно очень серьезное.
Обычно двадцатидолларовых бумажек в бумажнике Алекса просто не было. Только
сотенные. Сдачу с сотенных Алекс всегда бестолково заталкивал в джинсы и,
когда в следующий раз расплачивался, вынимал опять сотенную. Это был его
особый, русско-кавалерийский шик.
"Я расшиваюсь, — доверительно объявил мне Алекс. — Ничего крепче пива
мне нельзя".
"Я бы на твоем месте и пива не пил", — заметил я неодобрительно.
"Пошел на хуй, Лимон, не учи меня".
"Распустился ты, — сказал я. — Ругаешься как извозчик. Разве главе
космогонической школы подобает так ругаться?"
Следует сказать, что Алекс действительно объявил себя однажды главой
космогонической школы в живописи. Я думаю, и сам Алекс не знал, что это
такое, но стать главой школы ему было необходимо, он считал, что это
респектабельно.
"Научили тебя во Франции... — разочарованно-презрительно протянул Алекс.
— Интеллигентным стал... Точно, — сказал он, обращаясь уже к Элиз. — Там
все такие, как Лимон, любят попиздеть... Потому я и сбежал оттуда".
Самого Алекса упрекнуть в интеллигентности трудно. За десять лет жизни во
Франции Алекс едва научился лепетать по-французски, и я его за это
подсознательно презирал, справедливо считая его человеком ограниченным и
нелюбопытным, хотя и талантливым. Но талант должен развиваться, а какое
развитие, если Алекс не читает, с новыми людьми не встречается, а только
механически производит свои картины, сидя взаперти, окруженный казаками и
другой русскоговорящей челядью.
По лестнице, громко гогоча, спустился казак, а за ним, пьяно улыбаясь,
спустилась голая ниже пояса Леля, держа в руках свои мокрые штаны. Она была
без трусов и, спускаясь, поглаживала светлый треугольник волос в месте
схождения ног.
"Ты почему, сука, голожопая? — засмеялся Алекс. — Почему она без
штанов?" — обратился он к казаку.
"Не хочет мой халат одевать. Говорит, что халат воняет и слишком большой
для нее..." — прохохотал казак, содрогаясь могучей грудью.
"А что, я тебе не нравлюсь такая?.." — криво усмехнулась Леля и,
подтянув мышцы ягодиц, прошлась мимо стола, за которым мы сидели.
"Вот мы сейчас тебя выебем, пизда, тогда доходишься!" — с видимым
отвращением пригрозил Алекс.
Леля, хотя и миниатюрная, сложена очень пропорционально, и если не
смотреть на ее пьяную физиономию (всегда, когда она сильно напивается,
кончик носа у нее краснеет и лоснится), эстетически представляет из себя
совсем не неприятное зрелище. Леля продефилировала мимо нас и села на свое
прежнее место, но затем пересела вдруг на место отсутствующего грузина и,
обнаружив, что в его темного стекла бокале есть вино, выпила его залпом.
"Еще выпить хочу... — объявила она капризно. — Дайте выпить!"
"Сейчас Шалва принесет, — успокаивающе сообщила Элиз подруге. —
Подожди". К ногам Лели подошел вдруг доселе мирно спавший в одном из углов
жирный бульдог Алекса и, заинтересованно обнюхав ее ноги, встал на задние
лапы, а передние положил на стул и потянулся морщинистым свиным носом к ее
пизде.
"Фу, дурак!" — взвизгнула Леля.
"Выеби, выеби ее, Фунт! — обрадовался Алекс. — Покажи ей, засунь ей
шершавого в шахну!.."
Все мы, включая Элиз, обрадовались неожиданному развлечению и стали
заинтересованно наблюдать за Лелей и Фунтом.
"А что... — начал я к своему собственному полному недоумению. — Слабо
тебе, Лельчик, поебаться с бульдожкой?.." — Очевидно, я был все еще зол на
алкоголичку за ее приседания на улице или, может быть, мне просто захотелось
ее спровоцировать на невинное зрелищное мероприятие. Не знаю, я схулиганил,
а уж потом подумал.
"Ни хуя не слабо... — возразила Леля, споткнувшись на букве с в "слабо".
Очевидно, стакан вина, принадлежащего грузину, шибанул ей в голову. — Не
слабо, — повторила она и, соскользнув со стула, вдруг опустилась на
сияющий паркетный пол голым задом и раздвинула ноги. — Иди, иди сюда,
милый!" — позвала она отшатнувшегося было бульдожку. Бульдог засопел и с
удовольствием ткнулся носом в Лелину пизду, обнюхивая.
"Га-га-га-га!" — смущенно загрохотал казак и расстегнул еще одну
пуговицу на своей клетчатой рубахе, уже и без того обнажавшей его пузо.
"Ну и блядь! — криво усмехнулся Алекс. — Сказано, русская баба и со
свиньей ляжет. Ну, Фунт, покажи ей, какие мы... Воткни ей по самые уши!"
Бульдог в явном замешательстве не знал, что ему с Лелей делать. В конце
концов, не отнимая носа от Лелиной пизды, он пристроился пузом на одну из
ее ляжек и быстро-быстро задрожал по ней.
"Не так, не так, маленький дурачок... — ласково проговорила Леля и
схватила Фунта за передние лапы, потянула его на себя, на живот. — Сюда,
дурачок, сюда иди..."
Казак засопел, и лицо его вдруг сделалось темно-красным, он, не
отрываясь, глядел на копошащихся бульдога и Лелю. Элиз, привыкшая,
очевидно, ко всему, хихикала. Я? Я думаю, что я чуть натянуто улыбался.
Алекс с ухмылочкой превосходства покачивал головой и повторял: "Ну что,
бля, возьмешь с русской бабы..." Однако, зная Алекса очень хорошо, я
понимал, что ситуация ему, в общем-то, нравится.
Бульдог сопел, как первый паровоз братьев Черепановых... Леля продолжала
ласковым шепотом давать бульдогу советы. Шуточка переставала быть смешной.
Ебаный зверь был, кажется, по-настоящему возбужден. Не совсем было понятно,
попал ли он своим бульдожьим членом в Лелю... Мне, во всяком случае, с моего
стула видно не было, ко мне Леля лежала боком.
По-видимому, не я один почувствовал, что шутка уже пересекла границы
смешного и переходит в нечто иное по характеру, потому что Элиз встала и,
подойдя к Леле, наклонившись, схватила ее за руку. "Вставай, хватит хуйней
заниматься!" — раздраженно сказала она. Бульдог поднял голову на Элиз и
вдруг зарычал.
Алекс, тяжело ступая по паркету своими сшитыми на заказ кавалерийскими
сапогами, прошел к Леле и Фунту и вдруг коротко ткнул ее носком сапога в
ребра.
"Вставай, пизда... Я не хочу, чтобы Фунт подхватил от тебя гонорею..."
"Иди на хуй, Алекс..." — обиженно сказала с пола Леля.
"Ах ты, вонючка поганая!" — удивился Алекс и, сделав несколько шагов к
стулу, на котором лежали штаны Лели, взял их и пошел с ними к
противоположной стене студии.
"Отдай мои брюки!" — вскочила Леля. Фунт жирно шлепнулся на паркет и
обиделся.
Леля подбежала к Алексу и попыталась схватить его за могучую руку.
"Вонючка паршивая!" — ласково повторил Алекс и выставил руку, в которой
держал Лелины штаны, в открытое окно. Лелю он легонько оттолкнул, от этого
легкого тычка Леля улетела на самую середину лофта...
"Не бросай, мудак!" — закричала Леля. "Хэй, Алекс... — сказал я. —
Отдай ей брюки. Это уж слишком..."
"Да, Алекс, успокойся..." — сказала Элиз. "Алекс?" — попросил даже
казак. Но железный Алекс, неумолимый Алекс, разжал пальцы, и послушные
закону земного притяжения Лелины штаны устремились к земле. Вниз.
"Мудак! Сука!" — закричала Леля и, подбежав к двери элевейтора, нажала
кнопку. Почти тотчас же двери отворились, и из элевейтора шагнул к нам
Шалва, прижимающий к груди несколько блоков пива, поставленных один на
другой. Едва не сбив его с ног, Леля вскочила в элевейтор.
"Леля! Ты же голая!" — крикнула ей вдогонку Элиз.
"Ха-ха-ха! — ехидно смеялся Алекс, стоящий у окна. По его особенно
иезуитскому издевательскому смеху было понятно, что он пьянеет, что,
впрочем, происходит очень быстро, когда он распивается. — Сейчас получим
удовольствие. Хэй, Лимон, иди сюда! Посмотрим, как эту голую жопу выебут
прямо на улице... Шалва, все идите сюда!.."
Я подошел, и в самом деле любопытствуя, что же произойдет, хотя
происходящее мне и не нравилось. Алекс унижал Лелю. А какая бы она, Леля,
ни была, алкоголичка, садящаяся писать на улице, она была наша подруга,
посему Алекс ведет себя гнусно. Я решил уйти тотчас, как только Леля и ее
штаны воссоединятся.
"Хэй, пизда голожопая!" — закричал Алекс, высунувшись в окно и,
очевидно, увидев Лелю. Я подошел к другому окну, также открытому, а точнее,
это было то же огромное, во всю стену окно, только другая его часть, и
заглянул вниз. Далеко внизу, этаж был седьмой американский, я увидел
голоногую фигурку в красной короткой тишотке, растерянно метавшуюся по
улице.
"Пизда голожопая! Смотрите, люди, на голожопую пизду!" — истошно заорал
Алекс в ночь, и из дома напротив, из таких же, очевидно, лофтов, как и у
Алекса, стало высовываться местное население и смотреть туда же, куда
смотрел и Алекс и мы, на метавшуюся по улице в поисках штанов Лелю.
Несмотря на половину третьего ночи, половина окон в Сохо светилась и из
некоторых доносилась музыка.
"Муд-ааак! — прокричала Леля, задрав лицо в нашу сторону. — Муд-аак!" -
- Подняв руку, она погрозила Алексу сжатым кулаком.
"Ха-ха-ха-ха!" — злорадно прокаркал Алекс. "Вправо, вправо иди, Лелька!
— закричала рядом со мной Элиз. — На мусорный бак... Еще правее..."--
Элиз пыталась помочь подруге. Я увидел, что, следуя совету Элиз, Леля нашла
штаны, взяла их и исчезла из поля зрения.
"Зачем ты ее так? — сказал я Алексу, когда мы отошли от окна и вернулись
к столу. — Насколько я понимаю, она тебе ничего плохого не сделала, а
только хорошее". Я мог ему сказать: "Она же, мудак ты этакий, недавно тебе
денег на еду одалживала и пизду свою, очень может быть, предоставляла как
хорошему другу, а ты?" Но Леля просила меня никому эту его тайну не
рассказывать.
"Что это ты, Лимон, за Лельку-блядь заступаешься?! — изумился Алекс. —
Гуманист хуев! — И решил пошутить: — Молчи, Лимон, а то сейчас тебя самого
выебем". — Он захохотал.
Иногда, когда ему это было очень нужно, Алекс умел произвести впечатление
интеллигентного и воспитанного человека. На открытиях своих выставок, во
время интервью с прессой... Но сейчас в Америке, где вообще все опрощаются,
Алекс, привыкший к ношению масок и поз, в дополнение к своей природной
невоспитанности и хамству, еще стал носить хамство, как позу. Может быть,
он в стране, где все боятся друг друга, быстренько соорудил себе
устрашающее, намеренно мужланское защитное поведение. Не трогайте меня — я
ужасен! И чтобы выглядеть пострашнее, украсил себя шрамами? Не знаю, это
только догадка...
Я промолчал. Раздался гудок интеркома. Шалва пошел к элевейтору и оттуда
прокричал Алексу: "Это Леля!"
"Вот видишь, Лимон!" — сказал Алекс нравоучительно. — Эта пизда даже не
способна обидеться. Ты ее гонишь в дверь, а она входит в окно".
Леля вывалилась из элевейтора. Штаны были на ней. Нетвердой походкой она
подошла к столу и стала между Алексом и Элиз, которая теперь восседала на
моем месте, так как я решил себя обезопасить на всякий случай от дальнейших
проявлений Алексовой любви. Проявления еще вполне могли последовать, Шалва
принес три пакета пива, по шесть бутылок в каждом.
"Эх ты... сука-а! — протянула Леля укоризненно, заглядывая Алексу в
глаза. — Я думала, ты мой друг, а ты... говно ты!.." — Правой рукой Леля
загребла со стола тяжелую пивную кружку и замахнулась ею у головы Алекса.
Замахнулась слишком медленно, Элиз успела поймать ее за руку:
"Ты что, с ума сошла, Лелька!"
"Сошла, — согласилась та, — а чего он поступает, как говно?" —
обернулась она к нам за справедливостью.
"Пизда, — сказал Алекс. — Я же тебя люблю. Иди сюда..." — И не
дожидаясь согласия маленькой женщины, потянул Лелю на себя. Та, как
пушинка, влекомая неудержимым сквозняком, подлетела к нему и переломилась о
его высокое командирское колено. Чмок! — и Алекс жирно поцеловал Лелю в
губы и долго так держал ее у своих губ, не отпуская.
Когда же он Лелю отпустил, та выглядела примиренной. "Блядь!" — еще раз,
последний, выругалась она и как бы в виде компенсации отобрала у Алекса его
красивую кружку с пивом. И выпила.
"Что ж ты на попу тянешь, дура... — миролюбиво, как бы желая лишь легко
обсудить случившееся, подвести итог, сказал Алекс. И вдруг отряхнул Лелю с
колен. — Ты что, обоссалась?" — Алекс провел рукою по своим черным брюкам.
"Сам ты обоссался, Алекс! — засмеялась Леля. — Это вино, дурак!" — Но
ушла на всякий случай за мою и Элиз спины на противоположную сторону стола.
Я подумывал, как бы свалить, мне стало неинтересно. Алекс и казак
наперебой стали рассказывать мне то, что я знал куда лучше их — о НьюЙорке
и его происшествиях, о мазохистской ежедневной ненужной напряженности
Великого города. Рассказывали, все время сравнивая Нью-Йорк с Парижем. Для
них Нью-Йорк только начался год назад, для меня он уже кончился. Время от
времени Алекс вставлял в нью-йоркские рассказы фрагменты воспоминаний о
своем папочке-кавалеристе; эти воспоминания его я знал наизусть. Я сидел и
думал, что Алекс ограничен, что он живет в прошлом, что у каждого есть
потолок и, может быть, Алекс достиг своего потолка.
Приблизительно через полчаса еще более охмелевший Алекс сидел с кривой
улыбочкой на лице в своем деревянном троне, а на поручне трона сидела Элиз,
которую Алекс полуобнимал широкой рукою со шрамами. Может быть, я слишком
пристально поглядел на Алекса и Элиз, не знаю, потому что Алекс вдруг хитро
спросил меня: "Что, Лимон, ревнуешь?" — и еще теснее прижал Элиз к себе
рукою, лежащей у нее на животе, отчего она, ласково хмыкнув, свалилась с
поручня трона на Алекса.
Я фыркнул и пожал плечами. Элиз вполне симпатичная девушка, но такие
отношения, какие у нас с нею существуют, у меня существуют с еще не менее
чем полсотней женщин в разных странах земного шара — от Калифорнии до
Британии и Франции. Элиз меня ни о чем не спрашивала, я ее ни о чем не
спрашивал. И, если уж на то пошло, я ее ведь даже не выебал еще в этот
приезд из-за ее боязни херписа и из-за резинового пошлого презерватива.
"Знаю, знаю... любишь... — продолжая криво и пьяно улыбаться, бубнил
Алекс, в то же самое время разминая то грудь, то ляжки девушки, сидящей на
нем. — Любишь ты ее, Лимон, знаю..." — Лицо Алекса то появлялось из-за
спины Элиз, то исчезало за спиной Элиз, порозовевшее от пива, бледное лицо
Алекса. Он никогда не загорает, мой друг Алекс. Принципиально.
Поговаривают, что у него плохие ноги и он стесняется их показывать, потому
никто не видел его раздетым и без кавалерийских сапог.
Леля и казак галдели над своим пивом, грузин Шалва равнодушно сидел в
самом дальнем углу стола, погруженный в грузинские думы, Алекс тискал Элиз,
впрочем, безо всякого, по-моему, интереса, исключительно, чтобы меня
позлить. Элиз, уже тоже одуревшая от количества пива, глупо хихикала. Я
решил, что Алексу не удастся меня разозлить.
"Хорошая жопа... — ворковал Алекс. — Правда, Лимон? Правда, у нее
хорошая жопа?.." — Алекс пощупал жопу Элиз. Говоря объективно, жопе Элиз
не хватало пышности и округлости, но я не сказал об этом за столом, при
всех, не желая обидеть подругу Элиз. Только подумал.
"Ох, какая жопа! — продолжал Алекс. Вдвоем они тихо возились в кресле,
похихикивая... — Ну-ка, — вдруг приказал Алекс, — покажи им свою жопу! —
Элиз смущенно завозилась. — Да не стесняйся, покажи... Если бы у нас были
такие жопы, мы бы их показали, правда, Лимон?.."
"Он ко мне приебывается. Раньше он не избирал меня мишенью своих шуточек.
Одичал, наверное. Но на меня где сядешь, там и слезешь", — подумал я. Алекс
заставил Элиз встать во весь рост на троне. "Жопой к ним... Вот так..." —
ласково приговаривал Алекс, возясь с черными штанами Элиз. Что-то там не
расстегивалось, потому что он тихо выругался: "Бля!" Элиз время от времени
оборачивалась к нам, физиономия у нее была пьяная, красная и улыбающаяся.
Алекс наконец расстегнул штаны и стал стаскивать их, плотные, с бедер Элиз.
Стащил далеко к коленям и там, да, была жопа. Я видел жопу Элиз множество
раз до этого. Я пожал плечами. Алекс раздвинул ноги девушки ровно
настолько, чтобы просунуть между ними свою рожу. Рожа улыбнулась нахально и
сказала: "Нравится жопа, Лимон?"
"Да, нравится", — сказал я. Леля и казак засмеялись. Шалва-грузин
равнодушно и без эмоций сидел в дальнем углу. Элиз обернулась к нам и
кокетливо-пьяно улыбнулась опять.
"О, какая!.. — Алекс положил обе руки на жопу Элиз, сжал ее. — А тут у
тебя что? — хитро пробормотал Алекс из-за Элиз. — А-а-а, я знаю, тут у
тебя пизда!.. — восхищенно проговорил Алекс, проглотив букву д в
знаменитом слове.
— Тут у тебя пиза... — повторил он с удовольствием. — А мы туда палец,
палец... — И чуть повернув Элиз к нам, так, чтоб нам было видно, Алекс
действительно сунул туда палец. Улыбаясь все той же азиатской улыбочкой,
Алекс, прижав свою голову к бедру Элиз, некоторое время держал палец в
девушке. Затем вынул и показал нам. — Хочешь пососать, Лимон?" — спросил
он.
"Соси сам", — ответил я. И твердо решил хорошо ему врезать. Не по роже.
Посадить его на место. Если бы по роже, они бы меня побили — Алекс, казак и
Шалва-грузин. Мне надоели его штучки.
"А я пососу, — сказал Алекс. — Хочешь минет, Лизка? — взглянул он
наверх в лицо Элиз. Та хихикала, да и что вразумительного она могла
сказать, даже если бы и хотела. — Я сделаю тебе минет, а Лимон посмотрит,
— Алекс облизал свой палец, вынутый из Элиз, и победоносно посмотрел на
меня. — Посмотрит и пострадает... Поревнует... Он ведь тебя любит..."
"Охуел ты, Алекс... — сказал я, все же не сумев скрыть свое
неудовольствие. — Я уехал из Нью-Йорка почти три года назад. И ни одного
письма ей за это время не написал. Мы друзья с нею, и только. Совсем он
охуел у вас?!" — обратился я к казаку, Леле и Шалве. Но приближенные
главы космогенической школы только улыбались.
"Любишь... любишь", — пробормотал Алекс и взялся за Элиз. Мне не было
видно хорошо, что именно он там делает, потому что Элиз стояла все в той же
позе — жопой к нам, но, очевидно, Алекс ебал ее пальцем и целовал, может
быть, в самое начало пизды. Далеко проникнуть языком он не мог, мешали
штаны, которые все еще были на лодыжках Элиз, а снять их и заставить Элиз
поместить одну ногу на поручень трона он не догадался. Судя по мечтательным
стонам, которые издавала Элиз, то, что делал с ней Алекс, ей нравилось.
"Ну как, приятно тебе, Лимон? — спросил Алекс, опять появившись между
ног Элиз, — розовая рожа в шрамах, мокрые губы блестят, улыбочка все так
же крива. — Больно, но приятно, да?.."
И тут я подумал: "И что же я это говно жалею. Если он хочет войны, то
пусть ему будет война. Я тебя проучу, Алекс". И я, очень задумчивым и
строго-отвлеченным тоном вдруг сказал негромко: "Между прочим, Алекс, твоя
жена и дочь ведь живут в Париже совсем одни, да?.."
Улыбка исчезла с его лица. Его семья — жена и семнадцатилетняя дочь
всегда были его самым уязвимым местом. Он повелевал и помыкал ими с
жестокостью восточного правителя. Они писали его картины, стаскивали с него
пьяного сапоги, отмывали его от блевотины, терпели его любовниц... Ему было
можно все, им — ничего. Дочь ненавидела его. Об этом он не знал, а если и
знал, не верил. Алекс молчал. Рожа его медленно серела и оставалась между
ног Элиз, он не вернулся к минету. Замолчали тревожно и Леля и казак. Шалва
впервые проявил эмоцию — вытаращил глаза.
В тревожном молчании присутствующих было особенно слышно, как я
неторопливо и тщательно отсчитываю слова: "А я, Алекс, часто захожу к
твоим. Не забываю... Очень часто. Вот и на дне рождения твоей дочери
недавно был... — Я помолчал. — Большая девочка стала... Сколько ей уже
лет?.. Восемнадцать исполнилось или семнадцать?.."
Молчание. Алекс моргнул между ног Элиз и посерел еще. Я знал, что сейчас
произойдет, но мне уже было все равно. "За девочками в этом возрасте нужен
глаз да глаз... Как ты можешь быть уверен, что какой-нибудь негодяй, ну
один из твоих многочисленных друзей, например... — я помолчал опять, —
не... не ебет твою дочь..."
Он взревел: "Убью-уууу!" и бросился на меня. Элиз упала с трона. Я
отклонился, и его кулак оцарапал мне ухо. Я вскочил со стула и пошел, минуя
его, к двери. Он опять проорал: "Убью-уу!", ринулся на меня откуда-то сбоку
и сзади и опять промазал, лишь чуть задев плечо, Я не хотел с ним драться,
я абсолютно не чувствовал в себе нужной для драки злости. К тому же в
окружении его приближенных мне было не победить. И сам он, даже пьяный, был
здоровенным мужиком... Я нажимал на кнопку элевейтора, когда надо мной
ударилась о металлическую раму двери окислившаяся бронзовая скульптура. Ее,
вырывая друг у друга, держали сразу двое — Алекс и казак. Шалва, удерживая
Алекса сзади, замком стянул руки на его груди.
"Убью-ууу! — в последний раз проорал Алекс и затих. — Пустите меня,
паскуды!" — швырнул он подчиненным.
"Алекс, Алекс... ты не прав..." — бормотали они, но не отпускали.
"Я не буду его бить!" — проревел Алекс, и они его отпустили, но
скульптура осталась в руках казака.
Элевейтор приехал, и открылась дверь. Алекс закрыл мне дорогу. "Ты никуда
не пойдешь, Лимон... — объявил он. — Извини меня, я погорячился".
"Я ухожу, — сказал я равнодушно. — Сойди с дороги".
"Лимон... — Он тяжело дышал еще от напряжения. — Лимон, я же тебя
люблю, дурак. Извини..." "Я вижу, — сказал я. — Дай мне пройти". "Лимон,
ты же мой брат..." — Он попробовал обнять меня. От него пахнуло потом и
духами "Экипаж".
"Неужели ты думаешь, что после того, что сейчас произошло, я стану с
тобой поддерживать какие-либо отношения?" — отвернувшись от него, спросил
я.
Он отступил от двери, я вошел в элевейтор и спустился вниз.
Вонял отвратительно гниющий мусор. Бродяга, таких я еще не видел, без
церемоний, горстью зачерпывая из бака, жрал отбросы при свете красной
лампы, горевшей над заплесневелой ржавой дверью, может быть, ведущей в рай.
Я дошел до Вест-Бродвея, взял такси и поехал на свой Верхний Вест-Сайд.
"Одним другом меньше", — думал я рассеянно. Странное дело, я не чувствовал
ни боли, ни потери. Чуть позже я даже обнаружил в себе удовлетворение от
разрыва очередной бессмысленной связи. Подъезжая к своей 93-й стрит и
выходя из такси на Бродвее у турецкой овощной лавки "Низам", настежь
открытой несмотря на 4.30 утра, я уже чувствовал только элегическую грусть.
Закладка в соц.сетях