Жанр: Драма
Бом - бом
...роль другим - даже в такой
малости, как повод к выпивке, - объяснил успех Тараканов. - Мы рады дать отдых
своей фантазии и подпасть под обаяние чужой речи. Когда мы задумываемся над
чем-нибудь сами, у нас появляются ложные мысли".
5
- Наше вам, - сказал Вова. - Сухого или хлебного?
- Моё почтение, - ответил Норушкин. - Сначала дай мокрой воды, чтобы запить
жажду.
Ударив разом ладонь в ладонь (такое приветствие), приятели друг другу улыбнулись,
после чего Андрей заглянул в лежащий на стойке календарь. На память, разумеется, он
содержания не помнил.
14 СЕНТЯБРЯ
По космическому календарю, где в один год упако вана вся история вселенной, где 1 секунда
приравни вается к 500 годам, а отсчёт начинается с 1 января (Большой взрыв, время 0:00)
и заканчивается 31 дека бря, когда примерно в 22:30 появились первые люди, - по этому
календарю именно 14 сентября в результа те не то вихревых движений, не то сгущения
газово го облака, не то Божьего произволения образовалась голубая планета Земля.
Кроме того, 14 сентября 1752 года Королевство Великобритания перешло с юлианского
календаря на григорианский.
В этот же день в 1944 году началась Рижская на ступательная операция Советских войск.
Ко всему, сегодня отмечается День танкиста.
Именины у Семёна и Марфы.
- Ну что ж, - сказал Норушкин, ополовинив стакан с минеральной, - раз ты не Марфа,
тогда давай - за колыбельку. Не выпить за нашу круглую малышку всё равно что
зажать новоселье.
- Раз ты не Семён, - согласился Вова, - давай за зыбку.
Тараканов достал две стопки и налил водки. Чокнулись. Андрей запил водку
минеральной; Вова стерпел так.
- Хочу зарегистрировать Общество защиты прав - алкоголиков, - сказал Тараканов.
- Зачем?
- Предъявлю судебные иски к Управлению метрополитена и Министерству внутренних
дел. Не пускать пьяных в метро и вязать их на улице - вопиющее нарушение
Конституции. Под угрозой сам базис гражданского общества - дискриминация по
признаку изменённого состояния сознания ничуть не законнее дискриминации по
признаку расовой принадлежности, признаку пола, характеру эротических убеждений или
политических грёз. Пьяный такой же гражданин, как и трезвый, он имеет те же права, и
ограничение этих прав - ведомственный произвол и попрание незыблемых либеральных
ценностей. Алкоголикам надо объединяться для защиты собственных интересов.
Педерасты-то своё дело отстояли.
- Что-то в этом есть, - согласился Норушкин. - Про незыблемые ценности хорошо
сказал.
- Списать слова? - обрадовался Вова. Андрей расплатился за стакан минеральной и
стопку хлебного. Подумал и заказал кофе. И ещё стопку.
- Может, закусишь чем? - спросил Тараканов.
- Закуска градус крадёт.
- Хлеб живит, а вино крепит, - не согласился Вова.
Среда/обстановка была приятной. Её слагали тьмы мелких деталек. Зачем их описывать?
Достаточно сказать, что они были хороши.
- Не пиши никаких слов, - сказал Норушкин. - Позволяй своим бредням улетать в
небеса безвозвратно.
- Это почему?
- Начни ты их записывать - ненароком станешь писателем, а писателя, в отличие от
прочих смертных, черви едят дважды - сначала могильные, а потом библиотечные.
- Раз ты такой транжир, запусти что-нибудь в небеса сам.
Посетителей в "Либерии" покуда было мало: в углу за столиком сидели две девицы, пили
"Букет Молдавии" и смеялись с привизгом чему-то своему, девичьему, да под окном,
распустив из-под вязаного чепца лапшу/дрэды, тянул пиво и лущил фисташки растаман,
похожий на чучело собаки пули из Зоологического музея.
Андрей предложил Вове присесть за пустой столик, где закурил и, в два приёма
опорожнив стопку, вкратце рассказал историю Александра и Елизаветы. Благо
Тараканова не отвлекали.
История произвела впечатление.
А могла бы и не произвести, потому что знамения, как известно, имеют место только в
глазах смотрящего. Так или иначе, но следующую стопку Тараканов предложил Андрею
уже за счёт заведения.
Растаман допил пиво и ушёл. К девицам присоединился богемного вида парень в
кожаных байкерских штанах с наколенниками и пустыми карманами - у Вовы он
попросил только чистый бокал, явно рассчитывая на халявный "Букет Молдавии".
- Я вот, Андрюша, про сына их, про Григория, не понял, - признался Тараканов. - Ну,
ты сказал, что с ним - история известная. Что за история?
- Ты, Вова, Лермонтова читал? "Герой нашего времени"?
- Стебёшься?
- Нет, Вова, не стебусь. Я, Вова, серьёзно, я правду говорю. И даже не просто правду, а
так, как было на самом деле. Печорин Григорий Александрович - это Норушкин и есть.
Дневники его к Лермонтову попали, и тот только фамилии поменял. А в остальном - всё
как есть. Даже денщика Митьку оставил. Умолчал только, что пока Норушкин по Персии
странствовал, в Петербурге его жена ждала с карапузом. А может, и не знал этого.
Лермонтов то есть...
"Сказать то, что я сказал, - подумал Андрей, - всё равно что в метро прицепить к
поезду лишний вагон, которому так и так некуда открываться".
В кафе пришли музыканты с инструментами, а следом - стайка волосатых, увешанных
фенечками ценителей, среди которых был всё тот же растаман. (Время от времени в
"Либерии" за смешные деньги играли молодые музыканты - обкатывали на публике
номера, наживали сценический опыт.)
Тараканов отпустил гостям пиво и орешки - шабить Вова в кафе запрещал вплоть до
мордобоя, боролся за сухую репутацию заведения. Хотя на другой территории, бывало,
сам мог угостить ганжой.
- Так, хорошо, - сказал Тараканов, принеся из-за стойки ещё две стопки. - Чёрт с ним,
с Герценом, но декабристов-то что, тоже твои разбудили?
- Это Гришка всё, - потупился Андрей. - Он в детстве самый что ни на есть анфан
террибль был - любитель обрывать стрекозам крылышки и обрезать стеклом лягушкам
лапки. Тётки воспитывали. Сгубили парня. - Андрей достал сигарету. - Он в тысяча
восемьсот двадцать пятом, недорослем ещё, в чёртову башню фокстерьера запустил.
- Ну?
- Что "ну"? Пёс там и нашкодил.
Подошла официантка Люба, подтянутая, независимая, с причудами - Мэри Поппинс с
поправкой на ветер, - улыбнулась Андрею и сменила пепельницу. Про такую не
подумаешь, что вечерами она спит у телевизора, а по утрам варит в кастрюльке бигуди. А
ведь спит и варит.
Музыканты расчехлили инструменты.
Почесав затылок, Вова ушёл за стойку и выключил Пако де Лусию.
Музыканты устроились на небольшой сцене, опробовали подзвучку. Потом покатили, как
колесо с "восьмёркой", собственного сочинения реггей.
То, что они играли, как и положено, припадало на первую долю, но было чистой воды
графоманией, если только так можно о звуках. И тем не менее смотреть на лабухов было
легко и не стыдно - они пили свою юность, как фанту, и юность щекотала им нёбо. Они
были молоды - лет на пять-семь моложе Андрея; их отцы учили английский по песням
"The Beatles" и пили свою юность, как спирт, - она сожгла их отцам глотки. Впрочем,
чёрт знает, что станет с музыкантами, когда гланды у них порыжеют от их газированной
юности и она защекочет их до кондратия.
Андрей жил в промежутке между музыкантами и их отцами, но ещё не забыл, что люди
бывают молодыми. Он слушал "The Beatles", но учил английский по "The New Cambridge
English Course". Его юность была всякой.
А детство было таким - морозным и звонким, как ледяной колокол, в котором треплется
ледяной язык. По крайней мере - таким запомнилось.
Зимними вечерами отец катал Андрея по Целинограду на санках (отец - молодой
хирург, - как и многие, прихворнул тогда целинной романтикой), и они слушали голоса
дворов. Над головой было чёрное казахское небо с голубыми от стужи, огромными
звёздами, в небе дул степной сквозняк, на Ишиме навевались из сухого снега гладкие
косы сугробов. Отец останавливался у забора и тут же со двора неслось сопранное
"тяв-тяв" - заочный захлё-бистый навет, полный злости и лакейской отваги. У другого
самана они слышали деловой, с подрыком лай, у третьего - басовитое, с ленцой и
плюшевым фрикативным "гр-р" в зобу гавканье. У каждого двора был свой, особенный
голос, как у дымковских свистулек.
Больше о Целинограде Андрей ничего не помнил.
Посетителей в "Либерии" набралось уже порядком. Пили, ели, толковали. Были и
знакомые (Митя Шагин со стаканом чая, Дима Григорьев с двумя прихиппованными
"пионерками", Секацкий с какой-то свежей, ненадёванной покуда аспиранткой, бойкий
на слово удильщик Коровин, выучивший наизусть Сабанеева, и даже темнила Левкин,
любитель сдвигать створки и смотреть в глазок, любитель запираться и на стук не
открывать), однако Норушкин пребывал в состоянии равновесия с миром (довольно
неустойчивом), поэтому приятелей не то чтобы не видел - видел, но как-то не замечал. А
те сами равновесия не разлаживали. Небывалый такт.
Музыканты упоённо ухали песню-колченожку: эй, мол, злая моя, открой мне дверь, эй,
растакая моя, я больше не зверь - пусти меня, и я удеру от тебя со всех моих быстрых
ног. Ух-ух. Гитара, бас, барабаны, перкуссия, простенький вокал - всего делов. Было там
ещё что-то про ангела, который играет на консервных банках, и про сестёр и братьев, что
дарят кому-то по ночам подарки, но это по преимуществу невнятно. Потому что в таком
театре вместо бинокля в гардеробе полагается брать косяк. Тогда пробивает.
Однако Тараканов бдел.
Равновесие разладилось само собой, но по-хорошему.
Андрей позвал Любу, попросил стопку и кофе.
Голова была лёгкой, кровь бежала по жилам резво, хотелось шалить.
Мимо как раз шла к стойке григорьевская "пионерка". Довольно милая.
- Не будучи представленным, осмелюсь осведомиться, - словами предка, но с хищной
улыбкой Ржевского сказал Норушкин, - в мои объятия не изволите?
Пионерка вспыхнула с несвойственной хиппушкам стыдливостью.
- Я замужем, - должно быть, соврала.
- Муж спит с вами из чувства долга, а я буду совсем из другого чувства, - пообещал
Андрей.
- Я подумаю, - пообещала "пионерка" и порскнула к стойке.
- Нам не дано предугадать, кто может дать нам и не дать, - пропел ей вслед Норушкин,
а про себя подумал: "Вот ведь похабство какое. Пусти меня такого в метро..."
Музыканты объявили перерыв. Стал резче гомон.
Подойдя к стойке с целью размяться и желанием очередной порции хлебного, Андрей
сказал Вове:
- Поставь что-нибудь такое, что играли их отцы. Если есть, конечно. И посчитай мне
сыр - пусть Люба принесёт.
Обратный путь к столу он проложил петлёй, чтобы продлить разминку и
засвидетельствовать почтение.
- Привет, Норушкин, - сказал темнила Левкин, не отворяя створок, как будто внутри
него кто-то умер и он боялся, что посторонний увидит труп и обвинит его в убийстве. При
этом в своих текстах он описывал подсмотренный в глазок мир подробно, как имущество
должника.
Норушкин привет принял.
- Братушка! Ёлы-палы... - троекратно облобызал Андрея большой и мягкий, как
диван, Шагин.
Андрей ответно обнял Митю, и руки его за спиной Шагина не сошлись.
- И ты тут, бестия! Небось, гадаешь, как построить небо на земле? - стремительно
подал ладонь Коровин.
- Что делать, если у меня под мышками растут перья, - сказал Андрей, - рудименты
крыл ангельских.
- Все мы ангелы, - рот Коровина, словно жёваной газетой, был набит буквами
алфавита, - а чуть копнёшь - лопату мыть надо.
- Дюшка, здравствуй, - не замечая тревоги на лице одной из "пионерок", приветливо
махнул рукой Григорьев - хиппи второго (или, поди, уже третьего) призыва, охотник
колесить стоном по глобусу. В действительности ему было нехорошо: днём он съел на ходу
два беляша, которые текли у него по пальцам, и теперь в животе Григорьева
рокотало/пучилось/зрело светопреставление. Впрочем, всё могло и обойтись, застыть, как
неподвижно клокочущий мрамор.
Норушкин здравствовать обещал.
- Андрей, садись, - сказал Секацкий, похожий на аскета-пустынника, которого
одолевают бесы. Он, кажется, не слишком дорожил дуэтом с аспиранткой.
- Сейчас, - сказал Андрей, - сигареты заберу, - и вышел из петли к своему столику.
Он и в самом деле собрался пересесть к Секацкому, но тут Тараканов поставил музыку,
которая пригвоздила Норушкина к стулу.
И вправду, музыка была как гвоздь - по меньшей мере добрая стодвадцатка, - который
входит в доску с пением. Это был старый концерт Ильченко, записанный на сэйшене
прямо из зала. Примерно году в восьмидесятом. В нынешние времена запись, надо
думать, поскоблили на цифровой машинке/технике/аппаратуре и штампанули на CD,
поскольку звук был довольно чистым.
Когда-то, ещё юнцом-старшеклассником, Андрей знал песни из этого концерта наизусть.
Но это было давно. Это было плохо забытое старое. И вот теперь это плохо забытое старое
навалилось на него тяжело и густо, как вещий сон, который нет сил разгадать, как зима,
которая сеет снег, чтобы в мире было не так, как всегда, а немного светлее, но при этом
походя бьёт на лету синицу в сердце.
Мягким малорусским горлом Ильченко пел недозрелые слова, но пел отменно, и их
зелёная кислинка пробирала Андрея до мозжечка:
В этих краях, на века околдованный,
Я колокольню сложу
И в небесах, словно я окольцованный,
Колокол я привяжу.
И потом мощно, звонко, раскатисто:
Бей, колокол,
Бей, колокол,
Бей, колокол,
Бей!
И ещё раз так же, но иначе - с иными голосовыми переливами/модуляциями.
"Что за чёрт? - незавершённо подумал Норушкин. - Ведь даже не на эзоповой фене
свищет, а почти открытым текстом... Откуда ему знать про небеса эти подземельные?
Выходит, и у него своя чёртова башня? Только, видать, не такой убойной силы, не так
туго заряд забит - рыхлее, что ли, задушевнее..."
А Ильченко тем временем дразнил:
Я поднимусь в эту синь поднебесную,
Колокол трону рукой.
Всё, что не выплакать, всё, что не высказать,
Вызвонит колокол мой.
И опять по-хозяйски велел колоколу бить.
- Ну, ты звони, - хмельно буркнул под нос Андрей, - а я погожу пока...
Секацкий махал от своего столика рукой, но зря - Норушкин не видел. Он ничего вокруг
не видел, потому что смотрел и думал внутрь себя.
Повеял сквозной зефир и надул Любу. В руках она несла большую тарелку с сыром.
На тарелке было всего понемногу: сыры влажные, рассольные, сыры мягкие, с гнильцой,
сыры сычужные, острые, сладкие и пикантные и даже какой-то зеленоватый сыр,
нашпигованный грецкими орехами. Всё это дело было переложено порезанным на ремни
болгарским перцем. Венчала натюрморт, как нос - лицо, опаловая кисточка винограда.
Андрей оторопело принял стопку одним махом и закусил ломтиком сулугуни.
И тут откуда-то сбоку появился Вова с "крышей".
"Крышу" звали Герасим, хотя по паспорту имя Герасима было Иван, а фамилия -
Тургенев. Учитывая недавнее всеобщее среднее и специфику среды, трансформация
закономерная. Муму он не стал, должно быть, только в силу личного авторитета, который
снискал благодаря сообразительности и знатным бойцовским качествам.
Герасим был на редкость хорошо сложен, как будто папа сделал/замесил его
логарифмической линейкой. При этом он словно бы являл собой напор тьмы, ярость
подземных сил, от которой по швам трещит хлипкая плёнка цивилизации, - люди такого
типа невыносимы в нормальной жизни, но на войне они незаменимы.
Как часто водится, в братву Герасима кинуло из спорта - был он из того, первого ещё
призыва мастеров восточного мордобоя, сэнсэи которого в своё время по Указу отчалили
на зону. Будучи человеком средних лет, благополучно, без психических травм
пережившим смутную пору желторотой гиперсексуальности, Герасим беспредела не
уважал, потому и "крыша", где он числился в верховодах, слыла совестливой, держалась
понятий и кровь (чужую) мешками не проливала, хотя совсем без крови, разумеется, не
получалось. Да и формы бандитизма потихоньку менялись - теперь Герасим вполне
официально входил в совет директоров какой-то сомнительной асфальтовой корпорации
"Тракт", что, несомненно, придавало его образу даже некоторую респектабельность.
Более того - Герасим был не чужд культуре. В прошлом он пару раз встречался на
татами с профессором философии Грякаловым (оба имели чёрные пояса) и, одержав
победу в первом спарринге, был бит во втором, что заставило его впредь без
предубеждения относиться к идее просвещения и не держать всех, говорящих без запинки
слово "деконструктивизм", поголовно за лохов и фраеров.
Ну и наконец, совладелица "Либерии" и компаньонка Вовы Тараканова, неотразимая
внешне, но непоколебимая, как Гром-камень, внутри, Мила Казалис, имела счастье быть
некогда предметом школьных вожделений Герасима, что оказалось достаточным поводом
для совершенно исключительного положения арт-кафе "Либерия" под сенью собственной
"крыши": Герасим не брал с заведения мзду. Не брал ни в каком виде, прикрывал от
наездов абсолютно бескорыстно, что в собственных глазах Герасима резко поднимало его
MQ (показатель нравственного коэффициента). Поднимало настолько, что определённо
выводило из отрицательной величины. Он просто здесь порою отдыхал, послушивая
музычку и почитывая свежераспечатанные листочки, предложенные Милой Казалис к
чашке кофе, - очередные сочинения Секацкого, где тот ловко толковал о неизбежности
братвы и положительной роли бандитизма в деле становления цивилизованного рынка.
(Эти, равно как и другие, статьи Секацкого Левкин тёпленькими подвешивал в сетевой
журнал polit.ru, откуда Мила на забаву Герасиму их и сдёргивала.)
- Братан, свободно? - Пальцем в платиновой печатке с камушком и вензелем "ИТ"
Герасим указал на пустой стул.
- Вова, - дерзко игнорируя палец, сказал Андрей, - ты знаешь, каким было последнее
желание верховного правителя России Александра Васильевича Колчака?
- А что, он тоже из Норушкиных?
- Нет, Вова, он из Колчаков, - не поддался на провокацию Андрей. - Он просил, чтобы
при расстреле его не ставили к стенке вместе с китайцем - палачом иркутской тюрьмы.
Он просил избавить его от этого позора и расстрелять отдельно.
- И что?
- Их расстреляли вместе.
- Тогда мы присядем.
- Ты что, братан, обидеть хочешь? - натурально удивился Герасим.
- Гера, ты на него не наезжай, - сказал Тараканов. - У него знаешь, какой тейп
навороченный? Один дедок Наполеону хвост накрутил, а другой - вообще герой нашего
времени.
- Вова, ты проявляешь скрытые комплексы, - сказал Норушкин.
- Это он и есть, - Тараканов по-прежнему обращался к Герасиму, - тот самый,
который русский бунт будит, гневу народному спать не даёт.
- Что же ты, братан, в натуре, сыр всухомятку рубаешь? - добродушно порадел
Герасим. - Принеси-ка нам, Вовчик, чёрного "Джонни Вокера". И мясного чего-нибудь.
Типа, горячего.
Вова мигом доставил штоф "Гуляки Джонни" и две стопки - себе и Герасиму. После
чего, приплясывая, умотал на кухню.
Крупная рука с набитыми мозолями и белой "гайкой" на указательном пальце легла на
квадратную бутыль.
Соломенного цвета самогон из клетчатой Шотландии потёк, играя бликами, по стопкам
- Андрею и Герасиму.
Ты в жаркий полдень сядь в тени
И от дороги в стороне, -
густо, сочно выводил Ильченко, -
У родника передохни
И дай прохладной влаги мне.
- За что пьём? - спросил Норушкин.
- Дед мой в сорок четвёртом Ригу брал, - сказал Герасим. - Типа, танкистом был.
Командиром, в натуре. Ему пулей сонную артерию пробило, так он дырку пальцем
заткнул и сам дошёл до медсанбата. Так что, слышь, - за экипаж машины боевой.
- Годится, - согласился Андрей. Выпили. Закусили сычужным пикантным - кажется,
"Эмменталем".
Герасим открутил от кисти восковую виноградину.
- Скажи, братан, а гнев народный ты как, конкретно будишь или фуфлово - на кого
Бог пошлёт?
- Ничего я не бужу, - увяз зубами в сыре Андрей.
- Ты брось, братан, вола вертеть. Я тебе не фраер ушастый. А предки как будили?
- Кто ж их знает - их и спрашивайте.
- Не ссы, мы сырки глотать умеем. Спросим. Всех построим и спросим.
- Шкловский тоже в броневом дивизионе служил, - вспомнил почему-то Норушкин. -
Ему Корнилов на Румынском фронте лично Георгиевский крест вручил. Он ещё потом в
бензобаки броневиков гетмана Скоропадского сахар насыпал, чтобы жиклёры засрать. -
Андрей вытянул из пачки сигарету. - А некогда в городке Шклове учительствовал и
прислуживал в поповском доме крещёный еврей Богданко, принявший после имя
Дмитрий, но известный больше как Тушинский вор. Ему в Калуге татарин Пётр Урусов
голову сабелькой оттяпал, так что она в церкви на отпевании отдельно от тела лежала. -
Норушкин глубоко затянулся. - А при матушке Екатерине, до старости не знавшей вина,
а пившей одну лишь варёную воду, известны были фальшивые ассигнации шкловской
работы. Их фабриковали в Шклове графы Зановичи, родом далматы, вместе с карлами
генерал-лейтенанта Зорича. Их Потёмкину ростовщик Давидка Мовша сдал. Потёмкин
мазурикам хвосты и накрутил. А вас, собственно, как зовут?
- Герасим я, - удивился невежеству собеседника Герасим. - Я Шкловского твоего с
Потёмкиным вместе на болту поперёк резьбы вертел, кто бы они по понятиям ни были.
- И что, Герасим, подобно Орфею и другим великим героям древности, вы, чтобы
построить моих предков, готовы спуститься в преисподнюю?
- Ты, братан, не умничай, надо будет - спущусь. Закон такой: если маза пошла или/или
- без базара выбирай смерть. Это не западло, - продемонстрировал знание самурайских
предписаний Герасим. - А потом, я ж тебя пробивал: дядя у тебя есть. Не дубарь пока,
хотя и на больницу пашет.
- Когда тебя сразят на поле боя, - выудил Андрей в ответ из хмельной памяти максиму
Ямамото Цунетомо, - ты должен следить за тем, чтобы тело твоё было обращено лицом к
врагу.
- Грамотно сказал, братан.
Тут с приборами, завёрнутыми в салфетки, и двумя тарелками с дымящимися лангетами
и золотистой картошкой-фри возле стола образовался Тараканов. Поставив тарелки
перед Герасимом и Норушкиным, Вова отправил поднос на стойку, а сам сел за стол.
- Спасибо тебе, Вова, - желчно поблагодарил Норушкин. В словах его читалось внятно:
"Ну ты и сволочь, Вова, ну ты и гондон штопаный!"
- Не за что. Сейчас Люба хлеб, минералку и красную капусту принесёт, - нарочито не
замечая яда, вертел на столе пустую стопку Тараканов. - Очень, Андрюша, твои истории
Гере понравились. Успех необычайный...
Герасим, однако, виски Тараканову не налил, а вместо этого сказал Норушкину с
досадой:
- Жаль Вовчика с нами нет.
- Почему это? - опешил Тараканов.
- Потому что шёл бы ты на хер и не лез в чужой базар.
Вова обиженно, но гордо, как шуганутый с налёжанного места кот, удалился за стойку.
Люба и вправду принесла хлеб, бутылку "Полюстрово" с двумя высокими стаканами и
маринованную красную капусту в фаянсовой плошке.
Герасим налил.
- Я тебе дело предлагаю. Слышь, типа, компаньонами будем.
- А что, собственно, вы от меня хотите?
- Давай на "ты", братан, - дружески предложил Герасим.
- Давай.
- Мне Аттилу завалить надо. Совсем он, падла, борзой стал.
- Какого Аттилу?
- Ну сказал! Ну прямо в поддых! Да Коляна Шадрунова, пахана рамбовцев. Погоняло у
него - Аттила.
- Ну так вали. Я-то при чём? Лучше бы ливизовской взял...
- Нельзя. Мне пойла дешевле пятидесяти баксов за фуфырь по ранжиру не положено.
Братва не поймёт.
- Соболезную.
- Ты, братан, погоди. Ты, типа, меня слушай. На-ка вот, минералкой запей. Аттила -
авторитет конкретный, и команда у него реальная. Если я его закажу - рано или поздно
об этом разнюхают. Тогда - кранты. По понятиям нас уже не развести. Такая
молотильня пойдёт - Куликово поле, блин, бой Руслана с головой. А если ты на него гнев
народный сольёшь - это ж другое дело. Мы ж тогда с тобой такой участок расчистим, мы
ж под себя такую территорию загребём...
- Герасим, ты дурак?
- Фильтруй базар, - набычился Герасим. - Как компаньон компаньона предупреждаю.
- Ты сам Божий дар с профитролями не путай. Представь только, что братва свои дрязга
не калашами, а водородной бомбой утрясать будет. Это ж беспредел полный. Мозги
наморщи - тут такой участок расчистится, что...
- Ни барыг, ни братвы не останется, - смекнул Герасим.
- Ни нас с тобой, компаньонов.
- Да, братан, это не по понятиям.
Снова заиграла живая музыка: снятый один в один, как по канону писанная икона, Боб
Марли - "I Shot The Sheriff".
Герасим налил в стопки виски и внезапно хохотнул в лангет.
- Ты что? - удивился Норушкин.
- Да представил, блин, как бригадир на стрелку тереть с водородной бомбой в багажнике
катит!
- Живое воображение. Только в нашем случае, мне кажется, ещё смешнее будет. Всю
страну размазать можно. Не в миг, конечно, а постепенно, со смаком...
- Ну, давай, типа, за бронетанковые войска, - поднял стопку Герасим.
Выпили. Принялись за лангет.
- И что, никак там с настройкой не поиграть? - спросил Герасим. - Чтобы наводку
скорректировать?
- Да где там-то? - не выдержал Андрей.
- В Побудкине твоём, братан. Мне ж Вовчик пересказывал.
Андрей задумался.
- Бесполезно. Когда Господь сотворял Россию, он о такой мелкой гниде, как рамбовцы,
не думал.
- Так ты, может, не знаешь просто, как там управляться нужно?
- Откуда ж мне знать? Из чёртовой башни назад никто не выходил. Не нашлось для них
Вергилия. Или этого, как его - Тересия. Или нет, это вроде была тень Антиклеи...
- Надо же, сколько у тебя в репе мусора скопилось.
- И не говори. Никак бачок не вынести.
Герасим "наморщил мозги", после чего снова наполнил стопки.
- Стало быть, ты Аттилу валить не будешь?
- Нет, не буду. Вычёркивай меня из компаньонов.
- Ладно, братан, - Герасим ткнул пальцем в сцену, - как тот волосатый поёт:
вольному воля, упёртому - пуля.
- Он не о том поёт. Он поёт, что готов отсидеть, если виновен.
- О том, братан, о том. А что ты Вовчику про аборигенов лепил, которые, типа,
Побудкино твоё пасут?
- Народились такие церберы...
- Может, они в этом деле лучше тебя секут?
- Вряд ли. Их служба - чёртову башню от залётных сторожить.
- А какой им расчёт?
- А никакого. Трансформация психики в систему рефлексов. Они ведь под
Норушкиными без малого тысячу лет жили. Инстинкт.
- Что-то вы, Норушкины, за тысячу лет не очень расплодились.
- Группа риска. Высокая смертность по мужской линии.
- И что, твои церберы никого к Побудкину на пушечный выстрел не подпускают?
- Почему? Подпускают. И стреляют. Герасим помолчал.
- Давай-ка рас
...Закладка в соц.сетях