Жанр: Драма
Чего же ты хочешь
...? Он, твой
Троцкий, был против партии, которую создавал Ленин. Ленин создавал именно
конспиративную партию, которая бы тайно от царской власти работала среди
масс, готовила революцию. А Троцкий хотел парламентской, легальной болтовни
и никакого дела. "Балалайкин!" - говорил о нем Ленин. И этот Балалайкин
погубил бы все, и не было бы в России пролетарской революции.
- И было бы расчудесно! - выкрикнул Спада. - Была бы Февральская,
демократическая...
- Буржуазно-демократическая!
- Это так по терминологии Ленина. А она была демократической, и при ней
Россия не испытала бы ужасов гражданской войны, истребления миллионов
русских русскими, уничтожения своей многовековой культуры, подавления
свободной мысли во имя ультракрайних ленинских доктрин. И хватит об этом,
хватит! Между прочим, если тебе уж так хочется сбегать к своему Булатову,
можешь бежать, я побуду с Барти.
- Успокойся. Булатов сейчас уезжает. А может быть, уже и уехал.
- Но ты действительно была у него в "Лигурии"?
Лера не ответила.
Он потоптался вокруг нее и принялся приводить разгромленную ночью
квартиру в порядок: собирал осколки, обрывки, сокрушался по поводу того, что
вот из-за нее разбиты такие ценные вещи. Ну вот эта, например, статуэтка из
терракоты. Специалисты утверждают, что ей цены нет. А что от нее осталось?
Крошки! Черепки. Или эта акварель. Да я же купил ее по случаю в лавчонке на
Монмартре, а оказалось, что она принадлежит кисти такого мастера, такого
мастера! Ее, кажется можно будет склеить.
Лере надоели его причитания. Она ушла тогда на улицу, и вот уже который
день совершенно не может сидеть в опостылевшей квартире, в этой мерзкой
клетке, набитой мерзкими книгами. Спада взялся прочесть в каком-то обществе
доклад о Достоевском. Всюду в доме теперь выписки, цитаты - на разбросанных
листках, на клочках. Какой из них ни возьми в руки, прочтешь: "Русский
революционный социализм никогда не мыслился как переходное состояние, как
временная и относительная форма устроения общества, он мыслился всегда как
окончательное состояние, как царство божие на земле, как решение вопроса о
судьбах человеческих". Или: "Достоевский открыл одержимость, бесноватость в
русских революционерах. Он почуял, что в революционной стихии активен не сам
человек, что им владеют нечеловеческие духи". "Когда в дни осуществляющейся
революции перечитываешь "Бесы", то охватывает жуткое чувство. Почти
невероятно, как можно было все так предвидеть и предсказать". "Достоевский
предвидел, что революция в России будет безрадостной, жуткой и мрачной, что
не будет в ней возрождения народного". "В России все должно быть
коллективным, массовым, безличным".
По этим выпискам, как, впрочем, и без них, было совершенно ясно, что
доклад у Спады будет совсем не о Достоевском. С помощью Достоевского он
примется доказывать пагубность большевизма, пагубность насильственного
свержения существующего или существовавшего буржуазного строя и, мол, то,
что путь былой отсталой России не пригоден для западных, высокоразвитых
стран.
Однажды на скрещении улицы Черной и улицы Академии наук ее с Толиком
застал дождь. В двух шагах был тот музей, куда она хотела повести Булатова.
Они забежали в подъезд, Лера взяла билет у привратника и, с грустью думая о
несостоявшейся экскурсии с Булатовым, принялась ходить из одной залы в
другую. В музее этом она уже побывала года два назад, но пробежала тогда
вдоль каменных глыб и стеллажей с экспонатами очень быстро, рассчитывая
вернуться позже для более основательного осмотра. Сейчас спешить было
некуда, и она как бы проверяла себя: действительно ли здесь так интересно,
как она расписала Булатову, заслуживает ли это таких ее горячих
рекомендаций.
Музей располагался в старом громоздком здании, в залах с высоченными
потолками, со скрипучими полами. В углах, сидя на стульях, подремывали
служители. Было немноголюдно, тихо, дремотно. Но богатства под этими
высокими сводами были собраны поистине неоценимые. Ряды статуй всевозможных
Тутмосов, Рамзесов и их жен. Десятками метров измеряющиеся папирусы,
выставленные в витринах и развешанные под стеклом на стенах. Папирусы были
раскрашены красками, пережившими несколько тысячелетий и не утратившими
своей сочности. Сотни скарабеев из разных пород камней. Всевозможнейшие
предметы из гробниц и могил. Были даже зерна тогдашних, древних хлебных
злаков. По виду они были совсем такие, как нынешние. В витринах лежали
черные усохшие плоды граната, извлеченные из гробниц. Что-то подобное
тыквам. Куриные и страусовые яйца.
Особенно долго, как и в прошлый раз, Лера задержалась возле двух
мумифицированных женских голов. Им было по три с половиной тысячи лет. Но
как же они сохранились! Это чудо какое-то. И у той и у другой пышные
волнистые волосы. Мало исказились от времени даже черты их лиц. Они
сохранились настолько, что по ним можно судить о характере этих женщин. Одна
из них была, очевидно, властной, гордой, привыкшей повелевать. А другая - та
нежная и тихая, не она повелевала, а повелевали ею. Какие думы занимали эти
головы тысячи лет назад, какие страсти владели теми, кому они
принадлежали?..
Лера стояла бы и стояла перед застекленной витриной, в которой
помещались эти две удивительные головы, не совсем понимая, что же держит ее
возле них. Возможность соприкосновения с так называемой тайной тысячелетий?
Сопоставление чего-то такого своего, личного, с тем, что происходило с
другими бесконечно давно? Может быть, может быть. Жаль, жаль, жаль, что
ничего этого не увидел Булатов. С ним, наверно, было бы интересно поговорить
обо всем увиденном здесь.
Толик закапризничал, и лишь поэтому Лера была вынуждена оторваться от
приковавшей ее к себе витрины. Они ушли из музея, хотя дождь на улице не
переставал, но несколько ослабил силу.
В один из последующих дней своих блужданий по городу Лера добралась на
автобусе до района крупного автомобильного предприятия. Ей было известно,
что секции, или цехи, или даже целые заводы фиатовского концерна были
разбросаны по всему Турину: и в центре, и на окраинах, и в окрестностях -
чуть ли не до самых гор на севере. Но здесь, куда заехала Лера, было что-то
уж очень крупное: цехи со стеклянными кровлями занимали огромную территорию.
А перед ними высилось многоэтажное, величественное административное здание.
Возможно, что в этот час окончился рабочий день или одна из смен этого дня:
толпы людей спешили к автобусам, троллейбусам, расхватывали на стоянках
велосипеды, а кое-кто и маленькие "фиатики" модели "600".
Откуда были те люди, которые пригласили тогда к себе в гости Булатова?
Почему она не запомнила адрес хозяина квартиры, в которой происходила
встреча? Лере захотелось к ним, в их шумную, но дружелюбную компанию. "О! -
вспомнила она. - Там же был композитор. Его имя Чезаре. Чезаре Аквароне". В
ближайшей табачной лавочке она попросила телефонную книгу и узнала номер
телефона композитора Чезаре Аквароне. Взял трубку он сам. Лера объяснила
ему, кто она и что ей надо.
- Синьора Васильева! - воскликнул он радостно. - Замечательно, что вы
меня вспомнили. Я вам сейчас назову все адреса. Но если хотите, я и провожу
вас к любому из тех, с кем вы тогда виделись. И вообще, если позволите, я бы
с вами выпил чашечку кофе? Я люблю русских, вашу музыку, вашу страну.
Через час они сидели в кафе "Рим" на площади Карло Феличе. Аквароне,
широко и добро улыбаясь, предложил вина, мороженого, фруктов - чего только
захочется синьоре Васильевой-Спада.
- Тогда не было на чем играть, - говорил он. - Иначе я бы сыграл вам,
спел, даже станцевал! Я знаю, что вы поймете меня. Русские ведь тоже очень
музыкальный народ. Вы так чудесно пели про смерть, которая в четырех шагах.
Тех адресов, которые были нужны Лере, он, конечно, назвать не мог. Но
это ничего не значит, уверял он, глаза его помнят любой дом и любую дверь, у
него отличная зрительная память, они поедут вместе, и он все покажет. Она
согласна? Чудесно! Но не будет ли ревновать синьор Спада? Он стал такой
важный, каким был его отец во времена Муссолини. У него хорошее место в этой
торговой фирме, поставляющей товары в десятки стран. Не знаю, может быть, вы
рассердитесь, синьора, и, может быть, я суюсь не в свое дело, но синьора
Спаду не очень любят, нет.
- Почему? - спросила Лера. - И кто?
- Мы, синьора, мы, итальянцы. На него нельзя надеяться, увы. Он скажет
одно, сделает другое, а то даже и третье. И он всегда хочет быть правым, то
есть находиться посередине в любом деле. А наше время такое, что середина
ведет туда... - Он махнул куда-то за окно.
- А именно?
- Именно? У нас все время у власти разнесчастная чентросинистра - эти
левоцентристы. Лучше были бы откровенно правые, мы бы дрались с ними. А еще
лучше дали бы власть нам, мы бы установили свои порядки. А так все время
где-то болит у страны, ноет. А что там болит, что ноет? Может быть, это рак.
Быть посередине - это, во всяком случае, не за народ. Синьор Спада из тех
марксистов, которые считают, что им почему-то полезно называться
марксистами, - не знаю, почему, - но в идеале своем иметь парламентский
строй. Они мечтают быть избранными в парламент, пользоваться депутатскими
правами, выступать с оппозиционными, но, в общем-то, очень умеренными речами
и, занимая приличные, доходные должности, постепенно сколачивать капиталец.
Я, честно говоря, за другим пришел к коммунистам, синьора Васильева. Я хотел
бы народной власти в Италии. Я хочу быть свободным, свободным, понимаете? Я
хочу писать такую музыку, такие песни, которые звучали бы на площадях, в
колоннах революционных масс, я завидую вашим музыкантам. Они это могут
делать. Я мечтаю написать музыку, которая подымала бы людей с колен... Вы же
знаете, у нас бездна верующих католиков. Ватикан держит их на коленях... Так
чтобы они поднялись, выпрямили спины, шеи, вскинули бы головы. И я такую
музыку пишу, пишу, не сомневайтесь. Но куда я пойду с нею? Кто у меня ее
купит? Я бы и даром отдал. Кто возьмет? И чтобы жить, кормить семью, я что
должен делать? Сочинять джазовые песенки! Вот вам свобода! Да, меня не
держат в клетке. Мне говорят: резвись, прыгай. Но на моих ногах на каждой
гиря по сто килограммов. Попрыгай с ними! У нас полная свобода быть холуем
или негодяем. Вы, может быть, смотрите на наши витрины, которые горят ярче и
богаче, чем у вас в Москве? Но вот неделю назад в нашем доме умерла женщина.
Вскрыли ее квартиру - там было все, что наше общество считает необходимым
иметь среднему современному человеку: электрокофейники и холодильники,
электропроигрыватели и телевизоры, полотерные и стиральные машины. А
владелица вещей, как установили эксперты, умерла от голода, от истощения.
Потому что не она была владелицей вещей, а вещи ею владели. Она взяла их в
рассрочку, она не выстояла перед возможностью иметь все это у себя и,
надрываясь, выплачивая стоимость каждого предмета, отказывала себе в пище. И
вот конец. Трудовой человек не способен выдержать соревнования с
производящим товары капиталистом - он надрывается в этих скачках с
препятствиями. Свобода! Нет, я хочу настоящей свободы, как у вас. Поэтому я
стал коммунистом. Вот мои пальцы... - Он положил на стол руки. - Пальцы
музыканта. Но я готов рыть ими землю, гнуть железо, держать в них оружие,
да, да, да! У меня есть друг. Он актер кино, и он же способен сам ставить
прекрасные фильмы. Но он не согласен торговать собой, своим искусством.
После войны он поставил две превосходные картины. Кое-кому они показались
слишком смелыми, замахивающимися на основы. И его больше никуда не
приглашают. А он же не капиталист, он на свои средства рассчитывать не
может. Кое-как живет, играя незначительные роли. Я на вас нагнал тоску,
простите, пожалуйста. Но мне так хотелось высказать все это. Как-то легче на
душе стало.
Лере было интересно с композитором Аквароне. За короткий час она узнала
от него об Италии больше, чем от Спады за все годы их совместной жизни. На
Италию, на итальянскую действительность Аквароне и Спада смотрели разными
глазами. Взгляд Аквароне был Лере понятней и ближе, чем взгляд Спады.
Уговорились они на том, что Лере нет смысла ходить по квартирам рабочих
самой. Если она хочет с ними встретиться, то будет лучше, если такую встречу
устроит у себя дома он, Аквароне. И если нет возражений, то в ближайшую же
субботу.
Квартира Аквароне была раза в три больше, чем та, где принимали
Булатова, - с парадной лестницей, с балконами. Синьора Аквароне была хорошо
одета и причесана, и вместе с тем по маркам вин, по кушаньям, какие
подавались на стол, по всей обстановке Лера поняла, что композитор и в самом
деле живет очень и очень стесненно, хотя друзья его, тот самый Эммануэле,
или старый сухонький сборщик двигателей Пьетро, и все другие, уже известные
Лере, входя в квартиру, восклицали: "Ах, вот где обитает наш партийный
капиталист Аквароне!", "Ничего себе палаццо у синьора коммуниста!", "Ого,
здесь целая картинная галерея Брера! Поди, миллиончиков на сто тянет?"
На этот раз все пришли со своими принарядившимися женами. Ну как же
мужья могли им отказать в горячем желании посмотреть на русскую, на
советскую, вышедшую замуж за итальянца!
Аквароне сказал собравшимся, что поскольку он в прошлый раз задолжал, то
собрал всех, чтобы выплатить долг. Он хочет своим старым друзьям и синьоре
Васильевой, которую тоже считает теперь своим другом, показать новую, а если
кто попросит, то и старую музыку его сочинения.
Он сел к роялю, и Лера услышала то, о чем Аквароне говорил ей в кафе.
Его музыка поднимала со стульев, из кресел, с дивана. Она звала, вела, она
порождала восторг в душе, желание делать важное, значительное, бросала людей
друг к другу. И люди запели. Они пели песнь об объединении, о тесно
сомкнутых плечах, о борьбе, о победе. Не петь эту песню было невозможно.
Слова сами слетали с губ, хотя Лера их до этого и не знала.
Потом по обычаю все долго хлопали Аквароне по плечам, по спине, тискали
в объятиях.
- Когда в Италии будет народная власть и кто-нибудь из нас станет
главой чего-нибудь правительственного, мы тебе, Чезаре, - сказал Эммануэле
громовым голосом, - такой дворец построим...
- Мы просто-напросто отдадим тебе Королевский дворец. Не надо и
строить.
- Зачем мне тогда какой-то паршивый дворец, друзья, когда будет это! -
отвечал Аквароне. - Когда будет народная власть, тогда в любую халупку
придет свобода. Лишь бы это осуществилось.
За столом подвыпили, опять было шумно, как в прошлый раз, спорили,
старались друг друга перекричать.
- Раньше мы таких столов почти не устраивали, - сказал Аквароне. -
Австрийцы и немцы приучили нас к своим порядкам. Хочешь пригласить гостей,
зови их в кафе или в ресторан, а там каждый за себя заплатит. Гостеприимно,
вежливо, а главное - экономично. И мы, итальянцы, такими же жмотами под их
влиянием сделались. Русские напомнили нам, что человек есть человек. Русское
гостеприимство на весь мир известно, Я предлагаю поднять наши бокалы за
представительницу замечательной страны - Советской России, за прелестную
синьору Спада!
Женщин очень интересовало, почему синьора Спада одна, где же синьор
Спада. Пришлось приврать, что у них не совсем здоров ребенок и оставлять его
с чужим человеком не захотелось, вот отец и сидит дома.
- О, это замечательно, когда отец любит своих детей. У нас, итальянцев,
есть разные отцы. Но в большинстве своем...
- Они обожают не своих детей, а чужих теть! - крикнул кто-то слушавший
разговор женщин.
- Это ерунда! Это французы не знают удержу в любовных делах.
- Правильно. А итальянцы - ангелочки.
- Пусть не ангелочки. Но нельзя о них судить по тем дурацким фильмам,
которые сейчас выпускаются тысячами километров в год.
- А ты хочешь, может быть, только таких фильмов, которые одобряются
папой? Чтобы вместо человеческого тела - мощи, а вместо вина - святая
водичка?
- Не надо мощей. Но зачем же и коллективное хождение в публичный дом?
Это всегда было делом сугубо индивидуальным.
- Мой чудило поперся на стриптиз. Я ему говорю: на черта ты тратишь
такие деньги, чтобы поглазеть на чужое голое туловище. Пожалуйста, глазей
дома бесплатно. Если тебе при этом нужны выкрутасы...
- Синьора Люона!.. - сказала хозяйка с укоризной. - Синьоре Спада,
наверно, это не совсем приятно.
- Ах, извините, синьора Спада, - спохватилась синьора Люона. - Мы еще
так мало знаем друг друга. Извините. Я буду осторожней.
Дома Лера спросила:
- Ты знаешь композитора Аквароне, Бенито? - Ей теперь доставляло
какое-то злое удовольствие называть мужа полным именем: Бенито. В это она
вкладывала особый смысл, видя перед собой образ человека, в честь которого
был назван так первенец в семействе Спада.
- Чезаре? - ответил Спада. - Барабанщик. Музыка для барабанов и литавр.
Бездарность.
- А я слышала его музыку, и она мне понравилась.
- У вас, у русских, дурной вкус. Вы народ не музыкальный. И вы не
разбираетесь, где искусство, а где фокусы. У вас несколько лет назад чуть ли
не на руках носили эту южноамериканскую ведьму, которая пела на все голоса.
А это же цирковой номер, не более. От парижских уличных горлодеров вы в
восторге.
- Кто - вы?
- Ну, вы, русские.
- Ты же знаешь, что это не так. Зачем ты клевещешь на всех. Тебе же
известно, кто бегал слушать эту, как ты говоришь, ведьму и кто визжал от
восторга на концертах тех безголосых французов. У нас...
- Ах, сейчас пойдут ссылки на Чайковского, Римского-Корсакова и
Бородина, которых якобы обожают твои соотечественники. Слышали. Старо.
- А бывало, ты сидел рядом со мной на концертах этого Чайковского и...
- Мало ли что бывало. Жизнь идет вперед, дорогая.
- Далеко же она у нас ушла, Бенито. Очень далеко.
15
На Ваганьковском кладбище шли похороны. Вокруг черной ямы в рыжей земле,
в которую студеный ветер заметал с дорожек сухой морозный снег, толпилось
человек сто народу с прощально-обнаженными головами. Тихо плакала в измятый
платок пожилая вдова; ее поддерживали под руки сын и дочь, уже взрослые и
давно имевшие свои семьи; тесно стояли тут же внуки - встревоженные
мальчишки и девчонки. Товарищи покойного говорили речи, говорили просто,
по-домашнему, не заботясь о стиле выражения, но по их словам каждый, не
знавший его, мог составить себе представление об умершем от инфаркта
шестидесятитрехлетнем человеке, который всю жизнь свою отдал служению делу
народа. Был он крестьянским парнем, говорили над ним, лежавшим в открытом
гробу под хмурым январским небом, учился в комвузе, потом служил
политработником в Красной Армии, потом - в органах государственной
безопасности, во время войны забрасывался в тылы противника, имеет много
правительственных наград, и жить бы ему еще да жить, но вот не щадил себя,
не искал, где полегче, где поспокойнее, и смерть подобралась к нему прежде
срока.
За спинами обступивших могилу и гроб с останками того, кто еще несколько
дней назад был коренастым, плотным человеком с неутомимыми, крепкими ногами
и сильными руками, держался худой и сутулый, никому тут не ведомый
посторонний, до глаз укутанный пастушечьим кавказским башлыком. Никто не
обращал на него никакого внимания, но он, как бы страшась, что такое
внимание все-таки обратят, надвигал башлык на самые глаза и вместе с тем
тянулся через плечи других, чтобы близко, совсем близко увидеть лицо
покойного.
Он дожидался, когда гроб засыплют землей, когда, насколько возможно,
выровняют холмик из угловатых мерзлых комьев, когда застелют эти комья
еловыми ветками и охапками цветов, когда, наконец, друзья и родные решатся
покинуть здесь навсегда того, с кем шли они по жизни многие-многие годы, не
задумываясь над тем, что настанет такая страшная минута такого страшного
расставания.
Кладбище опустело, уже смеркалось, в окрестных улицах загорались фонари,
а неизвестный в башлыке все ходил вокруг могилы, все перечитывал, в упор
вглядываясь, надпись на жестяной планке, прибитой к красному столбику:
"Дмитрий Иванович Пшеницын. Полковник в отставке", - все возвращался глазами
к фотографии, помещенной тут же под небьющимся толстым стеклом. Фотография
была старая, военных лет, покойный был на ней еще не седым полковником, а
молодым капитаном и выглядел как раз таким, каким запомнился он с тех пор
человеку в башлыке.
Это было под Псковом, на второй год войны. Сотрудник служившей немцам
русской газетки "Новое время" катил по редакционным делам в рессорной
двуколке. Серая лошадка бежала резво, весело. День стоял теплый, летний,
пахло хвоей, травами, земляникой; живописная дорога змеилась среди молодых
сосен, и как-то совсем нежданно-негаданно появился на ней в лесном безлюдье
одинокий человек.
Человек шел навстречу, за спиной у него был виден немецкий автомат.
- А! - сказал он, не то радуясь встрече, не то чему-то удивляясь. -
Кондратьев! Собственной персоной. Герр журналист! Ну-ка выйдите из
шарабанчика, побеседуем.
Человек в кепке, в линялой солдатской гимнастерке, в истоптанных сапогах
был коренастым, видимо, сильным - да к тому же у него вот автомат с
магазином, полным патронов.
Кондратьев, как его назвал встречный, опасливо сошел с двуколки. Сделать
что-либо иное в подобных обстоятельствах было невозможно. Лошадь,
отмахиваясь хвостом от оводов, принялась тотчас объедать листья с
придорожных кустарников.
- В чем дело? Кто вы такой? - все же не без задиристости спросил
сотрудник "Нового времени".
- Я-то - ладно, я человек советский, - ответил встречный. - А вот вы
кем стали, Кондратьев? Какую мерзопакость сочиняете для немецкой газетенки!
Вам не стыдно?
- Чего вы от меня хотите?
- Я мог бы вас сейчас пристукнуть, продажный строчкогон, и это было бы
со всех точек правильно. Вы изменник Родины, вы пособник немцам. Тут, как
говорится, все до предела ясно. Но как же вы стали им, предателем-то,
изменником? Вы же советский журналист, о чем здесь все знают. Вы годами
писали за Советскую власть. И неплохо писали. Так что же, или вы
притворялись тогда, говоря одно, а думая другое, или теперь служите немцам
просто из трусости, только потому, чтобы сохранить жизнь? Если так, если вы
прибились к ним из этих шкурных побуждений, у вас еще есть возможность
поправить дело. Ступайте за мной, и я вам покажу выход.
- А кто все-таки вы такой? - продолжал хорохориться Кондратьев, теряясь
в догадках, как ему быть, как выпутаться из скверной истории. Кто знает, что
это за встречный лесной человек? Может быть, он из местных партизан; может
быть, энкаведист какой-нибудь - их тут время от времени сбрасывают на
парашютах; а может быть, и немцы решили проверить лояльность своего
сотрудника? И так бывает. Подослали провокатора...
- Рано или поздно узнаете, кто я, - ответил человек, наблюдая за ним. -
А сейчас давайте-ка решать: со мной вы или против меня?
- Видите ли, - заговорил Кондратьев, - так вот сразу я решить ничего не
могу. Если вы меня знаете, то, может быть, вам известно и то, что у меня
жена, ребенок в Пскове. Как же я их брошу? Немцы их уничтожат.
- А мы вам поможем. Мы их вывезем из Пскова.
- Ну как же это? Нет, это опасно. Уж лучше я сам.
Человек опустился на сухую траву, закурил папиросу - ленинградский
"Беломор".
- Хотите? - предложил, протягивая пачку.
- Не курю, спасибо.
- А то, может быть, соблазнитесь? Видите? Фабрика Урицкого! Вы, господа
Кондратьевы, расписываете у себя по немецкой указке, что Ленинград
задохнулся в блокаде, что все там умерло, все остановилось. А папироски-то
самые свежие! Фабрика Урицкого продолжает их выпускать. На Васильевском
острове которая. Эх, Кондратьев, Кондратьев!.. Да вы тоже присели бы. Чего
стоите? Потолкуем. Расскажите, как вы тут остались, собкор областной
уважаемой газеты, а?
- Говорю же, ребенок, жена...
- А сколько их, с детьми, с женами, поуходило из этих мест в леса, к
партизанам, а то и в Ленинград! Нет, не понимаю вас. Ну хорошо - остались.
Предположим, иного выхода не было. Допускаю такой случаи. Но какого же черта
вам понадобилось наниматься к немцам?
- А вам бы к носу парабеллум приставили, вы бы что? Тоже бы, поди...
- Так уж сразу и парабеллум!..
- Плохо вы их знаете. Они - машина, шестеренка к шестеренке. Вызвали в
комендатуру, приказали... В их зубья попадешь, не выберешься.
- Я же предлагаю помощь. Вытащим вас из зубьев.
- А потом судить будете? В Сибирь годочков на двадцать пять отправите,
так, что ли?
- Все равно же судить будем, когда разобьем Гитлера. Но тогда уже не о
годочках пойдет речь. Вздернем вас тогда, Кондратьев. А сейчас, как знать,
может быть, на фронт отправят, в штрафную роту. Во всяком случае, сейчас еще
есть время.
- Дайте подумать, говорю, с женой посоветоваться. Это же не простой
шаг, не легкий.
- Что ж, валяйте, герр Кондратьев. - как бы утратив к нему всякий
интерес, сказал человек с автоматом. - Я вас отпускаю, хотя, может быть, и
делаю неправильно. Держать изменника за шиворот и отвести от него карающую
руку закона -
...Закладка в соц.сетях