Купить
 
 
Жанр: Драма

По ту сторону

Кин Виктор Павлович
По ту сторону

Военная литература: militera.lib.co.ua
Издание: Кин В. Избранное. — М.: Советский писатель, 1965
Книга на сайте: militera.lib.co.ua/prose/russian/kin/index.html
Иллюстрации: нет
Источник: Библиотека Максима Мошкова (lib.co.ua)
OCR, правка: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 5 января 2004 года
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
* По-настоящему Суровикин.
Кин В.П. По ту сторону. Роман. В кн.: Кин В. Избранное. — М.: Советский писатель, 1965. — 392 стр.
Аннотация издательства: В эту книгу вошли произведения известного советского писателя Виктора Кина. Роман По ту сторону был впервые опубликован в 1928 году. В нем запечатлена героическая молодость наших отцов. Герои романа, молодые коммунисты Безайс и Матвеев, до последней капли крови преданные делу революции, давно полюбились самому широкому кругу читателей, особенно молодежи. Изданный после девятнадцатилетнего перерыва, в 1956 году, роман По ту сторону переведен на многие языки народов СССР и за рубежом. Написанные давно, произведения В.Кина воспринимаются как созданные сейчас, в наши дни. В них отчетливо видна глубина творческой мысли художника, широта его кругозора. И главное — страстная партийность убежденного революционера-ленинца.О Викторе Кине. Цецилия Кин
Слишком много природы
Все люди мечтают
Записная книжка
Безайс и романтика
Это шестидюймовка
Пожилой человек
Всадник
Тысяча рублей
Так и надо
Осколок кости
Профессиональный подход
Нога
Гипсовая собака
Оставайся здесь
Кафе
Небольшая просьба
Не надо волноваться
Она плакала
От этого не умирают
Представление откладывается
Я не так уж плох
О Викторе Кине
Среди немногих сохранившихся бумаг Кина есть несколько истрепанных тетрадок в
черном клеенчатом переплете. Это дальневосточные дневники 1921-1922 годов. Кое-где
чернила выцвели и трудно читать. Много рисунков: тонко заштрихованные портреты -
Либкнехт, Люксембург, Верхарн; карандашный гротескный плакат: "Накануне всемирной
революции" - поп, царь и буржуй, которых вот-вот сметет с лица земли рабочий...
Черновик заявления в Забайкальский областной комитет РКСМ от секретаря Нерчинского
укома В.Суровикина: "В связи с семеновскими победами в Нерчинске организуются два
партизанских отряда. Прошу Облком отпустить меня в отряд и прислать мне
заместителя". В это время Виктору Павловичу Суровикину (Кину) восемнадцать лет, но за
плечами у него борьба с белыми и польский фронт; он был политруком 5-й роты 67-го
стрелкового полка. Кин берег на память об этом времени пилотку цвета хаки - она
сохранилась и сейчас. Проходит несколько месяцев, и новое заявление в Облком: "Прошу
снять меня с работы и отправить на фронт в случае, если Япония объявит войну". Это не
романтический порыв, хотя Кин всегда был романтиком, это органическая потребность
быть на самых трудных участках борьбы за советскую власть. В дневнике есть запись,
звучащая почти как лозунг: "Борьба дает больше, чем учеба. Я учусь лучшему и большему,
что мне может дать современность, - революции". Это не митинговая фраза, не
риторика, а точное выражение того, чем жил и дышал Виктор Кин, это кредо будущих
героев его книги и всего замечательного поколения, к которому принадлежал Кин:
комсомольцев с восемнадцатого, коммунистов с девятнадцатого или двадцатого года...
Но вот новая тетрадка. На первой странице четкая надпись: Михаил Васильевич Корнев.
Это подпольное имя Кина. К сожалению, не сохранилось удостоверение Михаила
Васильевича Корнева, напечатанное на шелку: в целях конспирации документы
товарищей, направлявшихся для подпольной работы, печатались на узкой полоске
шелковой ткани; их зашивали в одежду, и они не прощупывались в случае обыска. Первая
запись в дневнике Кина-Корнева не нуждается в комментариях: "Участь моя решена...
Никогда, кажется, мои мечты не оправдывались в такой полноте и близости, как сейчас.
Соблазнительные образы подпольной работы буквально не давали мне покоя". Те, кто
читал "По ту сторону", несомненно узнают интонацию Безайса. Автобиографичность
этого образа предельна, порою трудно установить грани между автором дневников и
героем книги. Разница только в том, что роман написан через 5-6 лет после
дальневосточных событий и Кин, уже более зрелый человек, оглядываясь на себя
восемнадцатилетнего, мог сказать искренне, но чуть-чуть иронически: "Мир для Безайса
был прост". Значение дальневосточных дневников в том, что это - достоверные
человеческие документы, которые показывают характер, моральный и интеллектуальный
облик, круг интересов в период становления личности будущего писателя.
Кин не оставил законченной автобиографии. Только две полусерьезные, полушутливые
странички, написанные много позже. Это уже тридцатые годы, "По ту сторону" -
пройденный этап, Кин считает эту книгу своим юношеским произведением, он
занимается политической публицистикой и работает над большим многоплановым
романом о первой мировой войне. И все-таки в наброске автобиографии легко уловить все
ту же интонацию Безайса: "Интересное в моей жизни начинается с 1918 года, когда я с
группой товарищей организовал в г.Борисоглебске ячейку комсомола". Полностью
автобиографичен отрывок "Мой отъезд на польский фронт". Сын, уходящий на фронт
добровольцем, это сам Виктор Кин. Отец, названный в рукописи паровозным кочегаром, а
в действительности бывший железнодорожным машинистом, - это отец Кина, Павел
Ильич Суровикин. Из различных заметок и черновых записей, сохранившихся в бумагах
Кина, видно, какое значение он придавал этому фрагменту, имевшему по существу
"программный" характер. Речь, которую должен был бы произнести, но не сумел
произнести отец и которую за него произносит автор, - это настоящее "кредо" русского
трудящегося человека, испытавшего на своей шкуре все "прелести" капитализма: "Мой
отец был средний человек - жертва и материал статистики. Таких, как он, в стране жило
несколько миллионов, и он ничем от них не отличался. На его долю приходилось сорок
лет работы, шесть лет безработицы и три года фронта - все это он получил сполна".
"Мой отъезд на польский фронт" представляет особый интерес и потому, что в этом
отрывке отчетливо звучит лейтмотив, который читатель узнает в римских и парижских
записях, во фрагментах романа "Лилль", - не только ненависть (это не то слово), а
прежде всего безграничное презрение к буржуазии: "Я - автор, и моим оружием
является презрение", - так начинается одна из заметок 1932 года о фашистском режиме
Муссолини. Кин был очень цельным человеком - между тем что он писал и как он
поступал никогда не возникало противоречий. Когда в Риме его шестилетнему сыну надо
было сделать противостолбнячные уколы и мальчик испугался, Кин сказал ему, показывая
глазами на врача: "Ты видишь у него фашистский значок? Неужели ты покажешь
фашисту, что боишься укола?" Мальчик понял; он вел себя стоически, и Кин, чрезвычайно
довольный, немедленно пошел и купил ему в подарок ружье. Тема презрения к врагу,
тесно переплетающаяся с темой мужества и бесстрашия, органически входит в поэтику
Кина. В этом смысле очень интересны его фельетоны, особенно фельетоны, написанные
на международные темы. Кстати, в записных книжках разных лет много чисто
профессиональных заметок об искусстве фельетона, и не случайно, так как этот жанр был
Кину особенно близок.
Среди записей есть одна лаконичная, но важная для понимания некоторых особенностей
стиля Кина: "О том, как мир покрыт пятнами смешного". Кин мгновенно улавливал
смешное в таких литературных или житейских ситуациях, когда оно не лежало на
поверхности и существовало лишь потенциально. Он реагировал молниеносно, как-то
сами собой возникали неожиданные ассоциации, смелые и причудливые, и в самом деле
получалось очень смешно. Кин был очень остроумным человеком, но отнюдь не
"остряком", - для этого у него был слишком тонкий вкус. Мягкий юмор в жизни, в
общении с друзьями, едкая литературная шутка, порою сарказм, потому что он умел
видеть не только пятна смешного, но и мелкое, пошлое, грязное, - то, против чего надо
было бороться метким и сильным оружием слова. Это были качества, очень важные для
газетчика. Его газетная работа началась на Урале: сразу после Дальнего Востока Кин
редактировал газету "На смену", писал для нее и рисовал карикатуры. Позднее, в Москве,
он был фельетонистом "Комсомольской правды" и "Правды", затем корреспондентом
ТАСС в Италии и во Франции, редактором московской французской газеты "Журналь де
Моску".
В 1963 году исполнилось 60 лет со дня рождения Виктора Павловича Суровикина и 35 лет
с тех пор, как в издательстве "Круг" впервые вышла небольшая книжка в зеленом
клетчатом переплете - роман "По ту сторону". В то время Кин жил в комнате на
Гоголевском бульваре. Работал он над книгой преимущественно вечерами, много курил и,
чтобы никому не мешать, уходил курить и писать на кухню. Под конец ритм работы стал
таким напряженным, Кин так увлекся, что почти не спал. Творческий замысел сложился
отчетливо, и автор не отступал от него, фабула не изменялась, но он был бесконечно
требовательным к себе, искал наиболее выразительных форм, много вычеркивал, стремясь
к предельному лаконизму и действенности слова. Страницы, исключенные им из романа,
по объему были примерно равны тому, что осталось. Они складывались в папку с
надписью: "Потерянное время". Трудно, однако, согласиться с тем, что это в самом деле
было потерянным временем. В желтой папке накапливалось много интересного, в
частности - подробное описание того, как Матвеев пробовал писать роман. И,
естественно, в окончательный текст романа попадало лишь то, что автор считал
бесспорным.
Пожалуй, не стоит подробно рассказывать о Матвееве и о Безайсе. При жизни Кина
вышло много изданий книги, на малой сцене МХАТа шла инсценировка "Наша
молодость", в кинотеатрах демонстрировали ужасный детективный фильм, где с героями
романа происходило бог знает что и все кончалось отлично: никто не умирал, партизаны
с помощью... Майбы выгоняли из Хабаровска белых и т.д. По требованию Кина фильм
сняли с экрана, но кадры сохранились, и в 1958 году группа, снимавшая новый фильм "По
ту сторону", от души смеялась, просматривая их. Роман вышел и в Лондоне;
впоследствии, когда Кин работал корреспондентом ТАСС за границей, оказалось, что его
имя знакомо многим.
В 1937 году Кин был арестован и книга изъята. Новое издание вышло только в 1956
году - через девятнадцать лет. С тех пор одно издание следует за другим, новый фильм,
новая театральная инсценировка "Когда горит сердце", статьи, читательские
конференции, радио - и телепередачи, переводы на украинский, словацкий, немецкий,
польский, опять на английский... Читатели пятидесятых и шестидесятых годов, впервые
услышавшие имя Кина, приняли и полюбили Безайса и Матвеева. Новый успех, новое
рождение романа лишний раз подтверждают, что произведения, написанные с такой
страстной убежденностью, с таким душевным горением, надолго сохраняют свою силу.
Теперь в Борисоглебске на доме, где когда-то жил Кин, откуда он уходил на польский
фронт, установлена мемориальная доска. Ее открытие приурочили к сорокалетию
комсомола, на митинге говорили о Кине-коммунисте и Кине-писателе. Отделить одно от
другого невозможно.
Трудно писать обо всем этом. Кин погиб в расцвете сил и дарования, погибли также и его
рукописи, архивы и переписка, включая два письма А.М.Горького. Совершенно случайно
сохранились фотографии и некоторые разрозненные бумаги. Между тем к 1937 году был
близок к завершению роман "Лилль", рукопись которого тоже, к несчастью, погибла при
аресте. "Лилль" - название небольшой французской крепости на франко-бельгийской
границе. Кин долго и углубленно изучал историю войны 1914-1918 годов, собрал
интереснейшие материалы: мемуары военных и политических деятелей, газеты и
иллюстрированные еженедельники тех лет (на нескольких языках), книги о тайной
дипломатии, о разведке и контрразведке различных государств, переписку, всякие
архивные данные, дневники людей, руководивших странами Антанты и Тройственного
союза. Роман "Лилль" был широким историческим полотном, среди персонажей романа
были подлинные лица, исторические фигуры, представители французского, немецкого и
русского империализма. Вещь была очень смелой по замыслу: исторический и
политический роман, достоверный, насыщенный фактами, чрезвычайно острый. В
записных книжках есть интересные записи, относящиеся к "Лиллю". Фрагменты романа,
публикуемые сейчас, - несколько разрозненных, случайно уцелевших страниц - дадут
все же читателю хотя бы приблизительное представление о творческом замысле Кина, в
частности о стиле. Работа над романом "Лилль" была связана с напряженными поисками
формы. Сложный сюжет, многоплановость, исторический характер произведения, острота
его политического звучания требовали какого-то нового качества, диалектического
скачка. "Старые поэтические системы пришли в негодность, - писал Кин, - спор идет
не реализма с романтизмом... Задача упирается в повышение выразительности слов.
Это - общее определение задачи. Надо найти новую передачу звука, чувства, краски...
Здесь надо идти напролом, отламывать большими кусками".
Параллельно с работой над "Лиллем" Кин писал еще один роман, для которого не было
установлено точное название. Это был роман о редакции газеты, о журналистах, о Безайсе
и его товарищах. По сравнению с "каторжной работой", которой требовал "Лилль",
роман о газетчиках был для Кина удовольствием и отдыхом. Как и "По ту сторону", он
автобиографичен.
Виктор Безайс возвращается в Москву после Дальнего Востока и начинает работать в
редакции одной крупной газеты. Разумеется, нельзя проводить полной аналогии между
Безайсом и самим Кином хотя бы потому, что фактическая канва не всегда и не во всем
совпадает. В частности, в романе Безайс проваливается на экзаменах в университет, в то
время как Кин окончил ГИЖ и Институт красной профессуры; Безайс приезжает в Москву
сразу после советизации Приморья, между тем как Кин после Дальнего Востока работал в
Свердловске и вернулся в Москву лишь осенью 1924 года. Однако, несмотря на эти
фактические расхождения, в основном история Безайса повторяет судьбу самого Кина и
весь облик Безайса, его взгляды, высказывания, язык, характер живо напоминают всем,
кто знал Виктора Кина, каким был Кин в жизни и в работе.
Редакция газеты - это редакция "Комсомольской правды", где Кин работал со дня
основания газеты весной 1925 года до своего перехода в редакцию "Правды". Роман о
журналистах был написан на живом материале, в нем отражался прямой,
непосредственный жизненный опыт автора. Виктор Кин гордился тем, что был
газетчиком, он любил профессию журналиста и с большим уважением и теплотой писал о
людях, делающих газету. В некоторых случаях Кин не успел придумать имена для
различных персонажей своего романа, и в нем фигурируют люди, которые в самом деле
работали в "Комсомольской правде" в первый период ее существования. Некоторые из
них умерли, другие еще живы. В публикуемых отрывках эти товарищи найдут свои имена.
Действие романа развертывалось в 1923-1935 годах. Мальчики, которым, как и Кину,
было 14-15 лет к моменту Октябрьского переворота, успели принять участие в
гражданской войне, в войне с белополяками. Они стали взрослыми, но их глубокая вера в
революцию, вне которой они не мыслили свое существование, сохраняла юношескиромантический
характер. Они отождествляли себя с Октябрем, в котором была и какая-то
капля их личного участия. И все, что они делали потом, вся их работа, даже мирная работа
в редакции газеты, воспринималась ими как продолжение героических лет революции и
гражданской войны.
Когда Безайс получает первое редакционное задание и идет брать интервью у приехавшей
английской делегации, он считает, что это боевое задание, которое надо выполнить во что
бы то ни стало: "Он прошел мимо этих стен, презирая их, шагами завоевателя, идущего за
добычей, как шел когда-то брать города. Розовый ковер ложился под ногами проселочной
дорогой, отступали стены, и цветы на карнизах вырастали, качались, шумели над головой,
как зеленые леса в Царстве Польском. Надо взять беседу с приезжими англичанами; ему,
Безайсу, поручено ее достать. Газета нуждается в ней, - слышите, Безайс? Читатели о
нетерпением ждут эту беседу, страна, мир, человечество жаждут ее услышать. Мы
надеемся на вас, старина, вы не подведете?"
Этот отрывок чрезвычайно характерен для всей творческой манеры Виктора Кина:
соединение приподнятого, романтического тона с мягким юмором, лирический подтекст,
который чувствуется здесь не менее сильно, чем в "По ту сторону".
Роман о журналистах был очень интересен еще и потому, что остро отражал идейную
борьбу коммунистов, верных ленинским принципам, как Безайс и большинство его
товарищей - с фракционерами. Безайс и люди его типа отличались исключительной
цельностью мировоззрения. Кин - писатель и журналист - никогда и ни к чему не умел
относиться "беспартийно". В Риме он мечтал о том, что опять приедет в Италию к тому
времени, когда там произойдет революция, чтобы своими глазами увидеть, как будут
вешать фашистов. Он не дожил до того дня, когда итальянские партизаны в самом деле
повесили Муссолини. Именно эта цельность характера и мировоззрения придавала перу
Кина остроту и точность, силу гнева и иронии.
Сохранившиеся "Записные книжки" условно разбиты на несколько разделов. Некоторые
записи датированы Кином, но большей частью он не ставил дат. Поэтому при
расположении записей приходилось исходить из побочных признаков и лишь
приблизительно определять года. Записные книжки писателя всегда интересны и
характерны для него: раскрытая дверь в творческую лабораторию, наблюдения,
зарисовки, оценки, поиски стиля. В "Записных книжках" Кина есть один "афоризм", не
случайный, а очень значительный для него. У Кина был лозунг: "Человек средних
способностей может сделать все". Только не надо думать, что это - апология
посредственности, отнюдь нет. Это - стиль Виктора Кина, который в самом деле "умел
делать все": находить единственно точное слово, метко стрелять, с изумительным,
ювелирным мастерством строить модели бригов и каравелл, исполнять на губной
гармонике сложные мелодии, находить нужные, остроумные аргументы в любом споре,
плавать, рисовать, выполнять слесарные, токарные работы со сноровкой опытного
мастера, вести себя уверенно и непринужденно в любом обществе при самых различных
обстоятельствах, не теряя хладнокровия и чувства юмора. Когда Кин впервые увидел одно
из чудес готического искусства - Миланский собор, он прислал друзьям открытку:
"Видел Миланский собор - пожалуй, я не мог бы его сделать". Это означало высшую
степень восхищения и восторга. За шутливой формулой "человека средних способностей",
по существу, кроется оптимистическая, жизнеутверждающая философия смелого и
одаренного человека.
Литературные вкусы Кина отличались большим своеобразием и отчетливостью. К книгам,
как и к людям и к событиям, он относился активно: знал, что любит и чего не любит, и
отстаивал свои взгляды со свойственным ему полемическим темпераментом. Может быть,
самой любимой его книгой был "Тиль Уленшпигель", - и это не случайно. Все было
дорого ему в "Тиле" - и романтика, и героика, и сатира, и великолепный прием
рефрена, - недаром в "Записных книжках" идея рефрена неоднократно подчеркивается
("А король получает наследство").
Кин не терпел того, что называл "мистифицирующей манерой изложения". В это понятие
входило многое: ложная глубокомысленность, психологические дебри, фраза, за которой
нет настоящей мысли. Он любил прозрачную, лаконичную, насыщенную прозу Пушкина,
Лермонтова, Стендаля, Мериме, любил Бальзака ("Бальзак - вот школа"), Мопассана,
Франса. Какой-то другой стороной души он страстно любил "Жиль Блаза", "Гаргантюа",
"Дон-Кихота", "Кандида". Здесь перечислено, конечно, далеко не все, лишь какие-то
вехи, нельзя забывать о Гоголе, Диккенсе, Щедрине, Гейне. Особое место занимают
Киплинг, Марк Твен и О'Генри, а также Эдгар По, Честертон и Вудворт. Романы Вудворта
"Вздор" и "Лотерея" принадлежали к числу любимых. Он успел прочесть и оценить
"Фиесту" и "Прощай, оружие" Хемингуэя. Когда Кин открывал для себя какого-нибудь
нового автора, он увлекался им и заражал своим увлечением близких. Так было,
например, с Амброзом Бирсом, с Густавом Мейринком, автором "Голема"...
Из современников первое место в сердце Кина бесспорно занимал Маяковский: с юности
он восхищался стихами Маяковского; личное знакомство состоялось осенью 1929 года;
они очень понравились друг другу. Приходил Маяковский и домой к Кину, в его квартиру
на Плющихе. Ранней весной Кин по поручению "Правды" поехал на Северный Кавказ
редактором газеты "За большевистский сев"; это была газета на колесах: в специально
оборудованном вагоне (практически поездку подготовляла газета "Кооперативная
деревня") помещались редакция и типография, переезжавшие из района в район. В
результате работы газеты, отстаивавшей правильную политическую линию, в одном из
районов, где допускали грубые перегибы с проведением коллективизации, было снято все
руководство Маяковский очень интересовался работой выездной редакции, обещал Кину
приехать к нему и принять участие в издании газеты, но его задержали репетиции
представления "Москва горит" в Московском цирке. Тем временем сев на юге закончился
и вагон-редакция переехал на Урал. Там застала Кина телеграмма о трагической смерти
Маяковского, и газета крупным шрифтом напечатала сообщение: "Умер величайший поэт
пролетарской революции", а над вагоном вывесили траурный флаг.
Очень любил Кин и Эдуарда Багрицкого. Когда в "Комсомольской правде" летом 1926
года появилась первая часть "Думы про Опанаса", Кин был в отпуске в Борисоглебске.
Еле дождался он номера газеты с окончанием поэмы, потом послал телеграмму
Багрицкому - с этого началась их дружба, Кин высоко ценил фадеевский "Разгром",
"Зависть" Юрия Олеши, ему очень нравились вещи Славина, "Сердце" Ивана Катаева.
Особое место занимала Лариса Рейснер - он безмерно восхищался ее великолепной
публицистикой, которая была близка ему и как жанр. Вообще, он читал массу - хороших
и плохих - книг; у него была полушутливая теория, что плохие книги тоже надо
обязательно читать, потому что это практически полезно: показывает, как не следует
писать. Недаром он так любил и повторял строчки Маяковского: "Буду делать хорошо и
не буду плохо". В сущности, это было жизненной программой, и Кин старался не
отступать от нее.
Надо надеяться, что читателям этой книги будет интересно познакомиться с некоторыми
сторонами творчества Кина, которые для них откроются впервые. Ее непременно прочтут
многие и многие юноши и девушки - молодежи дороги традиции революционной
романтики, прочтет ее и тот мальчик, ученик ремесленного училища, который на
читательской конференции встал и просто сказал одну только фразу: "Товарищи, как мне
жаль, что Виктор Павлович Кин умер".
Цецилия Кин
Слишком много природы
- Так я и знал, - сказал Безайс, ковыряя замазку на окне. - Вон там торчит какой-то
курятник, и поезд опять остановится около него и будет стоять пять часов, пока ему не
надоест. Меня так и подмывает спрыгнуть и надавать ему пинков сзади, чтобы он ехал
скорее.
Безайс покосился на Матвеева. Он сидел на опрокинутом ящике и рисовал химическим
карандашом пятиконечную звезду на ладони. Был вечер, с неба сыпалась какая-то мокрая
крупа, и в пустом вагоне стояли сумерки. На полу, звеня, перекатывалась бутылка.
Матвеев уже второй час ждал, что она закатится в угол и перестанет дребезжать, но
бутылка не унималась. Тогда он встал и с ругательством выбросил ее за дверь. Безайс,
скучая, следил за ним, а потом снова отвернулся к окну. Он ошибся: на этот раз поезд не
остановился.
- Это сплошная развалина - Амурская дорога, - продолжал он, помолчав. -
Кондуктор говорил, что шпалы совершенно гнилые, их можно проткнуть пальцем. Мосты
шатаются и держатся только по привычке. Черт их знает, в этой глупой республике
некому смотреть за порядком. Помнишь эту каналью, дежурного по станции на Укурее?
"Не ваше дело!" Они тут страшно избаловались, потому что не чувствуют над собой
твердой руки. Когда мы приковыляем в Хабаровск, я пойду к начальнику станции и скажу
ему в глаза, что я думаю обо всем этом.
Матвеев кончил рисунок и, прищурившись, разглядывал его.
Он успел уже привыкнуть к этому. Каждый день Безайс уходил к окну, ковырял замазку и
ругал железную дорогу. Он называл ее последними словами и хотел куда-то жаловаться.
Это облегчало немного дурное его настроение: "Иначе оно останется во мне, - говорил
он, - и я заболею". Матвеев не мешал ему - это все-таки было лучше, чем крупный
скандал с криками и топотом, который закатил Безайс в Укурее. Поезд стоял там двое
суток, и на Безайса было тяжело смотреть. Наконец, рыча, он побежал на станцию и
устроил там землетрясение. Ему хотелось крови.
- Демократическая республика! - орал он, когда Матвеев тащил его за руку к двери. -
Развели тут... Художественный театр!
У него был беспокойный характер, и он не мог молча сидеть и ждать, когда поезд
дотащится до Хабаровска. Ему было восемнадцать лет, и молодость бродила в нем, как
зеленый сок.
Сначала и сам Матвеев принимал участие в этих погромах. Он, впрочем, никогда не шел
дальше решения крупно поговорить с кондуктором. Но дни шли, и каждое утро рассвет
заливал розовым светом спящую под снегом тайгу. В морозном тумане появлялись и
исчезали занесенные снегом станции. Убегали назад изломанные утесы и рыжие
лиственницы. Иногда под откосом из-под снега виднелись скрученные жгутом рельсы,
ребра товарных вагонов и объеденный ржавчиной паровоз. Однообразно вставало
багровое солнце, пятнистый чайник вскипал на чугунной печке, и Безайс уходил к окну
ругать железную дорогу. Матвеев устал от всего этого. У него не хватало духа сердиться
несколько дней подряд. Поэтому он предпочитал молча сидеть и сосредоточенно мечтать
о том, как было бы хорошо, если бы вдруг наступила весна и ему не надо было бы ходить
за дровами на остановках.
Из Москвы они выехали три недели назад, а Безайсу казалось, что прошло уже несколько
месяцев. До Иркутска они ехали в такой тесноте, что трудно было вынуть руки из
карманов. Спали сидя и стоя, вздрагивая от толчков поезда. Целыми днями стояли в
тупиках. На одном перегоне загорелась букса, - весь вагон, затаив дыхание,
прислушивался к умоляющему визгу колеса. Боялись, что вагон отцепят. Однажды ночью
все проснулись от дикого, страшного воя, - в коридоре, на полу, рожала женщина. Для
роженицы очистили место, подостлали газету и попросили мужчин отвернуться; под утро
родился мальчик, - вагон придумывал имена и ругал бабу за дурость.
Но самое плохое началось от Иркутска. Здесь надо было слезть с поезда и идти в губчека
брать визу на проезд в Дальневосточную республику. В Иркутске они с руганью, с
клятвами, с воплями сели в теплушку, в которой ехала труппа артистов политотдела Нской
дивизии. Труппа ругала их всю ночь и весь следующий день, вплоть до
Верхнеудинска, пока не выбилась из сил. Они сначала пробовали огрызаться, но потом
замолчали и сидели растерянные, мрачные, думая о том, что жизнь все-таки тяжелая
штука.
По утрам первый просыпался режиссер. Он спускал с нар толстые ноги в необъятных
штанах и, зевая, скреб щетину на щеках и подбородке. Потом он толкал исполнителя
комических куплетов - потертую, презираемую в труппе личность - и посылал за
кипятком. Просыпался трагик и шел пить чай со своим мешочком сахару. Это был
сосредоточенный, жилистый, желчный человек. Он изводил всех, устраивал скандалы и
бил по лицу комическую старуху, когда у него пропадали селедка или сахар. Весь мир был
слишком плох для него: вагон трясет, из двери дует, личность не уважают. Матвеев с
любопытством смотрел на него, удивляясь, что человек может быть такой скотиной.
Потом просыпался весь вагон, кашляя и жалуясь. Разжигали печь, пили чай, рассказывали
сны. Женщин было три: две молодых и одна старуха. У старухи было красивое с
крупными чертами лицо и молочно-белые волосы. От лучших дней она сохранила заботу о
внешности, и когда трагик бил ее, она старалась только, чтобы он не попадал по лицу.
А в Чите случилось чудо. Им достался громадный вагон-клуб, переделанный из классного.
Они сами толком не понимали, как это вышло. В партийном комитете, где они получали
командировки в Хабаровск, к ним подбежал взволнованный человек в армейской форме и
стал горячо убеждать их, чтобы они взялись сопровождать вагон-клуб до Хабаровска и
сдать его стоявшему там бронепоезду. Они высокомерно согласились и, ликуя, побежали
на станцию. Снаружи вагон был раскрашен, как детская книжка. Тут были нарисованы и
рабочий, и крестьянин, и негры, и социализм, и большая зеленая змея с красными
глазами. Это их потрясло и наполнило тщеславием. Не каждому приходится ездить в
таком вагоне.
Внутри тоже было неплохо. Посреди стояла массивная, добрая печь, огромная, точно дом.
К левой стене прислонился исцарапанный рояль; какой-то осел написал на клавишах
химическим карандашом разные непристойности, очевидно загнав на это уйму труда и
времени. Рояль был бесконечно старый, его рыжие ноги шатались, но он крепился кое-как
и покорно нес свою судьбу - павший аристократ среди дюжих плебеев. На голой стене
висел плакат, изображавший небрежно одетую девушку с красным флагом, которой
Безайс подрисовал усы и бороду, говоря, что ему неудобно раздеваться при женщинах. В
передней стороне вагона возвышалась сцена со всем необходимым: с суфлерской будкой,
с занавесом и отличными декорациями зимнего леса.
Они выехали из Читы, и первое время все шло хорошо. Они слонялись по вагону,
удивляясь его размерам, лазали в суфлерскую будку, закрывали и открывали занавес. По
вечерам они садились около горячей печки и долго разговаривали, умиротворенные своим
необычайным счастьем. За окнами летела белесая мгла и огненные брызги. Колеса
отбивали каждый шаг их глухого пути, конец которого терялся далеко, за Хабаровском, за
лесными массивами, в каменных увалах, где зверь, встречаясь с человеком, прямо смотрит
ему в глаза.
Тут по вечерам они оттаивали и говорили друг другу то, о чем обычно мужчины
молчат, - самое задушевное, сохраняемое только для себя. У них было одно общее слово,
которое связывало их почти кровным братством, в нем звучало эхо старых, ушедших
годов. В памяти вставали люди в косоворотках, в старомодных пиджаках, имена которых
звучали, как клятва, - и Безайс чувствовал, что на его мальчишеское, с веснушками, лицо
падает их большая тень.
А потом начались несчастья. Сначала у паровоза отлетел кусок трубы. Этот случай они
встретили бодро, бегали смотреть и долго обсуждали, как это случилось. Потом лопнул
какой-то шатун, за ним сломался клапан, а дальше паровоз начал разваливаться на
куски - каждый день что-нибудь ломалось. Это было скучно и очень обидно. Его
немного чинили и потихоньку ехали дальше. Потом дали другой паровоз, но тут начались
заносы, опоздания, ремонт пути. Дорога растягивалась, как резина: по расчетам, они
давно уже должны были быть в Хабаровске, а поезд еще кружился по безвестным
полустанкам, между гор и снега, и казалось, что Хабаровска нет вовсе, что рельсы идут в
бесконечность, в мороз и в туман.
Первые дни они стояли у окна и любовались природой. Их глаза, привыкшие к широкому
размаху русских полей, поражало это обилие камня и леса. Все здесь имело определенный
чистый цвет, без полутонов. Небо было густо-голубого, василькового цвета, лес зеленел
сочной зеленой краской на коричневом камне. Они старались не пропустить ничего и,
прижавшись к стеклу, удивлялись каждой мелочи.
Так прошли первые дни, а потом наступила дикая скучища, которая сводила челюсти
зевотой и разламывала плечи. Делать было совершенно нечего. Вагон, рояль, сцена были
исследованы ими до последних деталей. День проходил в одуряющем безделье и
бессмысленно кончался в густых сумерках, когда оставалось последнее спасение - спать.
Безайс сердился и бренчал на рояле до полного изнеможения. Все вокруг было знакомо,
привычно и раздражало бесконечным повторением. К концу первой недели Матвеев
почувствовал, что больше не может смотреть в окно.
- Знаешь, старина, - сказал он как-то, - это уже сотая по счету гора с одинокой
сосной, и они мне до смерти надоели. Невозможно повернуться, чтобы не наткнуться на
какую-нибудь природу. Мне нужно совсем немного: какой-нибудь цветочек или бабочку,
а тут ее бог знает сколько.
Это был удар в спину. Но Безайс крепился еще несколько дней, а потом тоже бросил, -
надоело.
- Я буду больше спать, изо всех сил, - заявил Матвеев.
Сразу после обеда он направлялся к печке, сваливался на шинель и лежал несколько
часов, разложив около себя для экономии движений табак, бумагу и спички.
- Глупо стоять, когда можно сидеть, - говорил он, - но еще глупее сидеть, когда
можно лежать.
Потом он так втянулся в это занятие, что лежал почти весь день. Безайс пробовал, но не
мог.
Это было началом разложения, которое первое время заставляло их стыдится друг друга и
выдумывать жалкие оправдания. Они так обленились, что дошли до той ступени, когда не
хочется ни умываться, ни одеваться, ни думать, - когда каждое движение вызывает
страдание. Безайс уже несколько дней собирался выдернуть из двери гвоздь, о который
попеременно рвал то левый, то правый рукав, но не мог найти в себе решимости, и гвоздь
оставался на прежнем месте.
Особое отвращение стала внушать им громадная печка, которую надо было растапливать
по утрам. Эта печка была их проклятием, потому что требовала за собой непрерывного
ухода. Рано утром надо было наколоть лучину, положить дрова и затем около получаса
ползать вокруг нее на четвереньках, раздувая огонь. Наперекор всему дым сначала шел не
вверх, а вниз, вызывая удушливый кашель. Когда дрова разгорались, в трубе таял
набившийся за ночь снег и заливал огонь. Приходилось начинать снова. Казалось, печь
была поставлена в наказание, и они возненавидели ее от всего сердца. Один раз они
взбунтовались и не топили печь, но им пришлось сдаться после обеда, когда вода в
котелке покрылась тонким слоем льда.
Матвеев по утрам осторожно высовывал лохматую голову из-под одеяла и начинал
вставать. Вставал он по частям: сначала отрывал от пола голову, затем руки, спину и все
остальное. Если ничто не мешало, то через полчаса он был уже на ногах.
Страдальчески морщась, они растапливали печь и пили густой кирпичный чай. Это
несколько поднимало настроение. Отругав железную дорогу, Безайс, еще сонный,
прицеливался на рояль и пробирался к нему, раскачиваясь от толчков вагона.
Исцарапанный рояль на всех своих опозоренных клавишах издавал одинаковый хриплый,
простуженный бас. Под руками Безайса он рычал и взвизгивал с таким естественным
отчаянием, что Матвееву становилось не по себе.
- Да брось ты, дурак! Ведь все равно ни одной ноты не знаешь! - кричал он Безайсу. -
Что он тебе сделал, этот рояль? Оставь его в покое. Вот я приду сейчас и разделаюсь с
тобой!
- Хотел бы я посмотреть, как ты разделаешься, - отвечал Безайс, не оборачиваясь, зная,
что никакие силы не заставят Матвеева встать. - Если тебе не нравится, то выйди
покурить на площадку. А я не оставлю рояля до тех пор, пока он не подожмет хвост.
Это повторялось ежедневно, до тех пор, пока рояль действительно не сдался. Безайс
подобрал какой-то бесформенный, истерический мотив, который поражал своим
необычайным уродством. "Марш покойников", - так они назвали его. В нем не было ни
начала, ни конца, истерзанные ноты рвались и падали, как удар по голове. Достигнув этой
цели, Безайс оставил рояль и совершенно не знал, чем ему заняться.
Матвеев, когда ему надоедало лежать, вытаскивал записную книжку, полученную в
подарок от политотдела дивизии, и принимался записывать дорожные впечатления. Это
было нелегким делом, потому что никаких впечатлений не было. Он раскачивался,
обхватив колени руками, сосал карандаш и щурил глаза. Наконец он шумно вздыхал и
записывал:
"За окном вагона развертывается прекрасная панорама дикой и своеобразной природы.
Могучая флера и фауна..."
Природная добросовестность брала в нем верх, он зачеркивал "фауну" и продолжал:
"...невольно возбуждает жажду деятельности и борьбы. Все идет прекрасно..."
Услышав позади шаги подкрадывавшегося Безайса, поспешно добавлял:
"...если не считать балбеса Безайса, который подглядывает и сопит у меня над левым
ухом, в уверенности, что я его не замечаю..."
- Гоп! - кричал ему на ухо Безайс.
Матвеев вскакивал, хватал его за шею, стараясь подмять под себя. Оба сваливались на пол
и через несколько минут клубком катались по всему вагону. Из их карманов дождем
летели карандаши, патроны и деньги. Устав, они вставали и рассаживались на своих
постелях.
- Если бы мне удалось хорошенько схватить тебя за шею, - говорил Безайс, тяжело
дыша, - то я бы тебе показал! Ты бы тогда узнал, как ставить людям подножки и хватать
за рукав, который и так еле держится! Надо было бы мне сразу взять тебя крепче за шею, и
тогда ты не мог бы пальцем пошевелить...
- Что же ты не хватал? - спрашивал Матвеев. - Тебе хотелось бы, чтобы я сам
просунул ее тебе под мышку? Да?
- В следующий раз схвачу, и тогда увидим, чья возьмет, - отвечал Безайс, ползая по
полу в поисках вылетевших из карманов вещей.
А поезд несся вперед со скоростью, принятой в двадцать первом году, подрагивая на
стыках рельсов, замедляя ход на скрипящих под тяжестью деревянных мостах. Убегали
назад сверкающие льдом утесы, кедровая тайга, голубые пики гор. За последним вагоном
вилась легкая дымка сухого, колючего снега.
Все люди мечтают
Мир для Безайса был прост. Он верил, что мировая революция будет если не завтра, то уж
послезавтра наверное. Он не мучился, не задавал себе вопросов и не писал дневников. И
когда в клубе ему рассказывали, что сегодня ночью за рекой расстреляли купца Смирнова,
он говорил: "Ну что ж, так и надо", - потому что не находил для купцов другого
применения.
Все, что делалось вокруг него, он находил обычным. Очереди за хлебом, сыпной тиф,
ночные патрули на улицах не поражали и не пугали его. Это было обычно, как день и
ночь. Время до революции было для него мифом, Ветхим заветом, и к Николаю он
относился, как к царю Навуходоносору, - мало ли чего не было! Это его не трогало. От
прошлого в памяти остались лишь городовой, стоявший напротив Волжско-Камского
банка, и буква ять, терзавшая Безайса в городском училище.
И от бога, - от домашнего, бородатого бога, с которым было прожито четырнадцать
лет, - он отказался легко, без всяких душевных потрясений. Не было ничего особенного,
выходящего из ряда обыденности, - просто он решил, что бога не существует.
- Его нет, - сказал он, как сказал бы о вышедшем из комнаты человеке.
Ему приходилось видеть страшные вещи, а он был всего только мальчик. Ночью в город
пришли казаки и до рассвета убили триста человек. Утром он вышел с ведрами за водой и
увидел на телеграфном столбе расслабленные фигуры повешенных - верный признак,
что в городе сменились власти. Когда белые ушли, мертвецов свозили на пожарный двор и
складывали на землю рядами. Вместе с другими Безайс ходил на субботник укладывать их
по двое в большие ящики и заколачивать крышки гвоздями. Сначала ему было не по себе
среди покойников, но потом он оправился.
- Ничего особенного, - решил он.
Красные убивали белых, белые - красных, и все это было необычайно просто. Люди
уходили ловить рыбу, а с реки их приносили мертвыми и под музыку хоронили на
площади. В городе были красные, в монастырском лесу - зеленые, а за рекой, в оврагах,
жили совершенно неизвестные отряды, и никто не понимал, что они там делают. Они
взрывали поезда, воровали белье с веревок, дрались со всеми и бойко спекулировали
солью. Власти приходили и уходили, оставляя на заборах приказы и воззвания,
переименовывали улицы, строили арки. Жизнь обнажалась до самых корней и стала
удивительно ясной. Остались только самые необходимые, основные слова.
Безайс взялся как-то читать "Преступление и наказание" Достоевского. Дочитав до
конца, он удивился.
- Боже мой, - сказал он, - сколько разговоров всего только из-за одной старухи!
Когда Безайс нашел свое место, несколько дней он ходил как пьяный. Его томило
желание отдать за революцию жизнь, и он искал случая сунуть ее куда-нибудь, - так
велик и невыносим был сжигавший его огонь. От этих дней он вынес пристрастие к
флагам, демонстрациям и торжественным похоронам. Их бурная пышность давала выход
его настроениям.
Ему было пятнадцать лет, когда он произнес на митинге в народном доме первую речь, о
которой потом всегда вспоминал со стыдом и ужасом. Дрожащий, готовый умереть, он
вылез на трибуну - и разом забыл все слова, которые когда-либо знал. В зале выждали
несколько минут его позорного молчания, потом на балконе кто-то безжалостно
засмеялся. Отчаянным усилием Безайс глотнул воздух и, зверски хмурясь, сказал что-то,
но что именно - он потом никак не мог вспомнить.
Незаметно для себя и для других он вырос до того уровня, когда его стали замечать. Уже
знали его в городе и оборачивались вслед, когда на собраниях он шел через залу; уже на
заседании парткома единогласно назначили его уполномоченным "по конфискации
имущества лиц, бежавших с белогвардейскими бандами", и он ходил по городу, нося в
кармане штамп и печать. Каждый день приносил новую работу. Он водил арестованных из
лагеря в чрезвычайную военную тройку, пилил дрова в монастырском лесу, с
командировкой наробраза ездил по уезду собирать помещичьи библиотеки и на подводах
возил в город сугробы истлевших книг с золотым тиснением на выцветшем бархате, с
гербами, с экслибрисами - книги масонов и вольтерьянцев. Он был все еще мальчиком,
и каждый новый год своей жизни принимал как долгожданный, давно обещанный
подарок, - но в то время многое делали эти мальчики с веснушками на похудевшем повзрослому
лице.
А потом наступил фронт - польский, - отличное время, когда падали под ноги города и
местечки и земля ложилась одной большой дорогой к Варшаве. И даже после, когда жжахнули
их из-под Варшавы косым пулеметным огнем и сломался фронт, Безайс,
несмотря на горечь поражения, все же носил в себе это праздничное чувство.
С Матвеевым он встретился в Москве, с ним получал командировки, с ним сел в битком
набитый вагон, и в Чите измученный поезд вывалил их вместе на замерзшую чужую
землю. Они устроились в заброшенной комнате, переполненной пылью и пауками,
ходили по городу, спали на столах, разговаривали о тысяче вещей и бросали ботинками в
крыс.
О, это была веселая республика - ДВР! Она была молода и не накопила еще того запаса
хронологии, имен, памятников и мертвецов, которые создают государству каменное
величие древности. Старожилы еще помнили ее полководцев и министров пускающими в
лужах бумажные корабли, помнили, как здание парламента, в котором теперь издавались
законы, было когда-то гостиницей, и в нем бегали лакеи с салфеткой через руку.
Республика была сделана только вчера, и сине-красный цвет ее флагов сверкал, как
краска на новенькой игрушке.
- Она не оригинальна, - заявил Безайс, осмотрев республику с головы до ног.
Он почувствовал себя иностранцем и гордился своей родиной.
Столица республики - Чита - утонула в песках; на улицах в декабре, в сорокаградусный
мороз, лежала пыль, - это производило впечатление какого-то беспорядка. Над городом
висел густой морозный туман, на горизонте голубели далекие сопки. В парламенте
бушевали фракции, что-то вносили, согласовывали, председатель умолял о порядке. В
дипломатической ложе сидел китаец в галстуке бабочкой, с застывшей улыбкой на
желтом лице и вежливо слушал. Над председателем висел герб, почти советский, но
вместо серпа и молота были кайло и якорь. Флаг был красный, но с синим квадратом в
углу. Армия носила пятиконечные звезды - но наполовину синие, наполовину красные.
И вся республика была такой же, половинной. Граждане относились к ней добродушно, с
незлобивой насмешкой, но всерьез ее как-то не принимали. И когда началась война,
население митинговало, решая вопрос: идти ли на фронт защищать республику или
остаться дома и бороться с белыми каждому за себя, за свой двор, за свою деревню, за
свой город.
В этом году морозы стояли сильные. В тайге замерзали птицы, на реках лед гулко ломался
синими острыми трещинами. Пальцы липли к стволу винтовки. Воздух был сухой,
крепкий и обжигал горло, как спирт. Даже камням было холодно. Раненых было меньше,
чем обмороженных; в санитарных поездах врачи резали черные, сожженные морозом
конечности.
Поезда шли на восток, через Забайкалье и Амур, к желтым берегам Тихого океана. Там
была другая республика, кипел фронт, стучали пулеметы, и солдаты стыли в
обледеневших окопах. Поезда везли народную армию в косматых папахах и полушубках -
здоровых парней с чубами наотмашь. На трехверстной штабной карте красный карандаш
чертил полукружие фронта: белые огибали Хабаровск с трех сторон. Республика попала в
плохой переплет - уже занято было все Приморье, уже готовили что-то японцы и ходили
нехорошие слухи об армии. В штабах метались сутками не спавшие люди. Телефонная
трубка кричала о раненых, о занятых селах и станциях, требовала людей, винтовок,
хрипела и ругалась - в бога, в веру, в душу.
Белые шли отчаянно и слепо. Бывает, что люди доходят до последнего - последние
патроны, последние дни, - когда не о чем ни жалеть, ни думать, и безносая идет сзади,
наступая на каблуки. Люди не боялись уже ничего - ни бога, ни пуль, ни мертвецов.
Армия носила мундиры всех цветов, запыленные пылью многих дорог. Здесь были
английские френчи и серо-зеленые шинели, с королевским львом на пуговицах, и
французские шлемы, и чешские кепи, и русские папахи. Эти люди были отмечены, и
погоны на плечах тяготели, как проклятие. С Колчаком они отступали от Уфы до
Иркутска, через всю Сибирь, сквозь мороз и тиф, прошли с Семеновым голубые сопки
Забайкалья и потешились с Унгерном в раскосой Монголии. Дальше идти было некуда -
это был их последний поход. Игра кончалась.
Через неделю после приезда в Читу Матвеева и Безайса вызвал в комитет ответственный
человек - латыш с непроизносимой фамилией - и около часа говорил с ними,
вытаскивая из синих папок сокровенные, особо важные бумаги. На большой карте он
отмечал карандашом станции, непроходимые болота, тайные базы, полки, стоявшие под
ружьем, и карта наполнялась трепетной, смутной жизнью.
Бои шли недалеко от Хабаровска, фронт лежал неровным крылом, захватывая несколько
станций и деревень. Хабаровск держался еще, и решено было сохранить его во что бы то
ни стало.
По ту сторону фронта, в чужом тылу, ходили безымянные партизанские отряды. В тайге,
на базе, был штаб, был областной партийный комитет, в городах работали подпольные
организации. Вести оттуда приходили редко и скупо, люди работали, отделенные двойной
линией огня, и самый путь туда был тайной. Надо было ехать до Хабаровска, а там
указывали дорогу, давали проводников и переправляли через фронт.
Они ушли от него немного бледные, пораженные громадным размахом работы. Безайс о
самом себе начал думать как-то по-новому. Его немножко обижало, что латыш обращался
больше к Матвееву, но это мелочное чувство бледнело перед той глубокой, волнующей
радостью, которую он носил в себе. Это было крупнее "конфискации имущества
буржуазии, бежавшей с белогвардейскими бандами", и даже польского фронта.
Попасть туда, в чужой тыл, было трудно, но об этом он как-то не думал. По ночам, лежа
на столе, он глядел в темноту и с грустной решимостью представлял себе, как его
расстреливают. Он дал бы скорее содрать с себя кожу, чем выдать какие-то самому ему
еще не известные тайны, и просил только единственного снисхождения: самому
скомандовать "пли!". Он видел их винтовки, саблю офицера, слышал оглушительный
залп, испытывал чувство падения, но в свою смерть не верил - не хватало воображения.
Он думал о работе, о городах, о партизанских отрядах, и ко всему этому примешивалась
как-то мысль о женщине необычайной, сверкающей красоты, которую он ждал уже давно.
От обилия этих мыслей он терялся и засыпал, восторженный и разбитый.
Целую неделю они слонялись по Чите, ожидая последнего дня. В республике ходили
звонкие деньги с курносым царем, японские иены, китайские таяны, и все было до
смешного дешево. Один раз им выдали по пяти рублей, и они вышли из дому с твердым
намерением поесть как следует. Их воображение ласкали колбасы, сыры, какао и другие
вещи.
- Я хочу омаров, - с внезапным порывом заявил Безайс, в представлении которого
омары отчего-то были необычайным деликатесом.
На первом же углу встретили китайца, продававшего земляные орехи. Они купили два
фунта орехов и набросились на них с зверским блеском в глазах, пока не съели их до
последнего, и потом несколько дней не могли о них даже думать.
Была полночь, когда они затянули последний ремень на багаже. До отхода поезда
оставались томительные два часа, которые надо было чем-то заполнить. Матвеев с
мелочной старательностью развернул и снова сложил документы. Потом он вытащил
толстую пачку денег - несколько тысяч японскими иенами, которую надо было с рук на
руки передать в Приморье партийному комитету. Эти деньги он хранил, как только мог:
первый раз в жизни он держал такую сумму, и она поражала его. Один раз ему
показалось, что он их потерял. Десять минут Матвеев бесновался в немом исступлении,
пока не нащупал пачку за подкладкой.
Безайс раскачивался на руках между двух столов и молчал. Крысы осторожно грызли
шкаф. Впереди было много всего - хорошего и плохого. Мысленно Безайс окинул
взглядом тысячеверстную, спящую под снегом тайгу.
От этих необъятных пространств, от их морозного безмолвия по его спине прошел
холодок. Скосив глаза, он взглянул на Матвеева.
- Он сказал, что это не мое дело, - говорил Матвеев, продолжая бесконечный,
тянувшийся до самого Иркутска рассказ о том, как он тонул. Двадцать раз Матвеев
начинал рассказывать, но его что-нибудь прерывало, и теперь он решил разделаться с
этим начисто. - И я все-таки проглотил ее, и тут же из меня хлынула вода - ужас
сколько. Я так и не знаю, что это было. Вроде нашатырного спирта. Потом меня вели
через город, и все мальчишки бежали сзади. Дома отец вздул меня так, что я пожалел, что
не утонул сразу...
Безайс забрался на стол и начал раскачивать лбом абажур висячей лампы. Его разбирало
нетерпение. Трудно разговаривать о таких вещах, как храбрость, опасность, смерть. Слова
выходят какие-то зазубренные, неискренние и не облегчают до краев переполненного
сердца.
- Это никогда не кончится, Матвеев? - спросил он. - Сколько раз ты тонул? Говори
сразу, не скрывай.
- Два раза, последний раз под Батумом, в море. Тебе надоело?
- Нет, что ты, - это страшно интересно. Но я совсем о другом. Что ты думаешь о
дороге?
- Я? Ничего. А что?
- Да так.
- А ты что думаешь?
- Я? Тоже ничего.
Они внимательно поглядели друг на друга.
- А все-таки?
Безайс закинул руки за голову.
- Слушай, старик, - сказал он мечтательно и немного застенчиво, - это бывает, может
быть, раз в жизни. Все ломается пополам. Ну вот, я сидел и тихонько работал. Сначала
ходил отбирать у бежавшей с белыми бандами буржуазии диваны, семенные альбомы и
велосипеды, потом поехал отбирать у подлой шляхты город Варшаву. Но этим занимались
все. А теперь... Я все еще не совсем освоился с новым положением. Странно. Точно дело
происходит в каком-то романе, и мне страшно хочется заглянуть в оглавление. У тебя
ничего не шевелится тут, внутри?
- Всякая работа хороша, - рассудительно сказал Матвеев.
- Врешь.
- Чего мне врать?
- Ты притворяешься толстокожим. А на самом деле тебя тоже пронимает.
- Я знаю, чего тебе хочется. Тебе не хватает боевого клича или какой-нибудь военной
пляски.
- Может быть, и не хватает...
Матвеев встал и начал зашнуровывать ботинки.
- Я безнадежно нормальный человек, - самодовольно повторил он чью-то фразу. -
Больше всего я забочусь о шерстяных носках. А ты мечтатель.
Безайс знал эту наивную матвеевскую слабость: считать себя опытным, рассудительным и
благоразумным. Каждый выдумывает для себя что-нибудь.
- Милый мой, все люди мечтают. Когда человек перестает мечтать, это значит, что он
болен и что ему надо лечиться. Маркс, наверное, был умней тебя, а я уверен, что он
мечтал, именно мечтал о социализме и хорошей потасовке. Время от времени он,
наверное, отодвигал "Капитал" в сторону и говорил Энгельсу: "А знаешь, старина, это
будет шикарно!"
Но Матвеев был упрям.
- Давай одеваться, - сказал он. - Куда ты засунул банку с какао?
Записная книжка
В это утро Матвеев проснулся в прекрасном настроении. За окном светило солнце,
зажигая на снегу блестящие искры. Молочно-белые пики гор мягко выделялись на синем,
точно эмалированном небе. Не хотелось верить, что за окном вагона стоит
сорокаградусный мороз, что выплеснутая из кружки вода падает на землю звенящими
льдинками.
Матвеев открыл один глаз, потом другой, но снова закрыл их. Вставать не хотелось.
Он помнил, что Безайс будил его за каким-то нелепым делом. Смутно он слышал, как
Безайс спрашивал его, сколько будет, если помножить двести сорок на тридцать два.
Минут на десять Безайс успокоился, но потом опять разбудил его и стал убеждать, что он
лентяй, лодырь и что сегодня его очередь топить печь, потому что позавчера Безайс
вымыл стаканы без очереди. С печкой у них был сложный счет, и они постоянно
сбивались. Потом Матвеев опять заснул и ничего уже не помнил.
Спать он любил, как любил есть, как любил работать. Он был здоров и умел находить во
всем этом много удовольствия. В строю он всегда был правофланговым, а когда надо было
перетащить шкаф или выставить из клуба хулигана, то всегда звали его. Он смотрел на
мир со спокойной улыбкой человека, поднимающего три пуда одной рукой.
У него было широкое, с крупными чертами лицо - одно из тех, которые ничем не
обращают на себя внимания. С некоторого времени начала пробиваться борода -
отовсюду росли отдельные длинные волосы, и каждый волос завивался, как штопор. Тогда
он завел ножницы и срезал бороду начисто.
Он снова открыл глаза и увидел Безайса, сидевшего на ящике спиной к нему. Безайс читал
что-то. Матвеев потянулся, рассеянно скользнул глазами по плакатам, по стенам вагона,
залитым солнечным блеском. Печка гудела, и веселый огонь рвался из полуоткрытой
дверцы. В этот момент Матвеев снова взглянул на Безайса и вдруг опешил. Он отчетливо
видел, что Безайс с увлечением читал его записную книжку - в клеенчатом переплете, с
застежками, с надписью в углу: "Товарищу Матвееву от Н-ского политотдела".
Сначала он был так поражен, что остался лежать неподвижно. Потом одним движением
он вскочил с пола, кинулся к Безайсу и вышиб ногой ящик из-под него. Безайс упал на
пол, Матвеев нагнулся и вырвал у него книжку из рук. Мельком он взглянул в нее и понял,
что все пропало. Надо было проснуться раньше.
Тяжело дыша, Безайс поднялся на ноги.
- Это я считаю подлостью - бросаться на человека сзади, - сказал он, трогая затылок.
- Скотина!
- Сам скотина! Ты что, с ума сошел?
- Поговори еще!
- Сам - поговори!
У Матвеева не хватало слов - черт знает почему. Он едва удерживался от желания снова
ударить Безайса. Они молча постояли, глядя друг на друга. Безайс выпятил грудь.
- Могу ли я узнать, товарищ Матвеев, - сказал он с преувеличенной и подчеркнутой
вежливостью, - о причинах вашего поведения? Не сочтите мое любопытство
назойливым, но вы расшибли мне затылок.
Матвеев промолчал, придумывая ответ. Ничего не выходило.
- Дура собачья, - сказал он с ударением.
Он спрятал книжку в карман, отошел к другому ящику и сел. Безайс враждебно глядел на
него.
- Чтоб этого больше не повторялось.
- Чего?
- Этого самого. Чтобы ты не совал нос в мои дела. Коммунисты так не делают. Нечестно
читать чужие письма или записные книжки. Заведи себе сам дневник и читай сколько
угодно.
- Очень оно мне нужно, твое барахло. Я читал ее через силу, эту ужасную чепуху о
цветочках. Кстати, почему ты пишешь "между протчем"? Думаешь, что так красивее?
- Хочу - и пишу.
- Ну-ну. А о коммунистах ты, пожалуйста, оставь. "Нечестно"! Эта мораль засижена
мухами. У коммуниста нет таких дел, о которых он не мог бы сказать своему товарищу.
Он - общественный работник, и у него все на виду. А когда влюбится обыватель, он
распускается и пишет дневники... да-а... и бросается на людей... и вообще становится
ослом.
Матвеев хмуро посмотрел на него.
- Вот я сейчас встану, - сказал он, плотоядно облизываясь. - Ты бы закрыл рот,
знаешь.
- А она хорошенькая?
- Отстань.
Тут он обиделся совсем. Спорить было невозможно, потому что Безайс имел
необычайный дар видеть смешное во всем и мог переспорить кого угодно. А Матвеев не
умел сразу найти острый и обидный ответ. Потирая руки, он начал его выдумывать.
Поезд несся мимо туманных гор, дрожа от нетерпения. На стыках рельсов встряхивало, и
толчок отдавался в рояле долгим гудением, Безайс хотел было заняться чем-нибудь, но
случайно потрогал шишку на голове, и это растравило в нем сердце.
- Ах, скот! - прошептал он.
Он откашлялся и сел против Матвеева.
- У тебя, однако, тяжелый характер, - начал он, ликуя при мысли, как он его сейчас
отделает. - Мне, мужчине, приходится тяжело, а что же будет с ней, с этим прекрасным,
нежным цветком, который наивно тянется к любви и свету? С цветами, брат, обращение
особое. Надо уметь. Дай тебе, такому, цветок - много ли от него останется!
Матвеев мужественно молчал и разглядывал валявшийся на полу окурок.
- Ты сейчас влюблен, - продолжал Безайс, - и я понимаю твои чувства. Влюбленный
обязан быть немного взволнованным, но ты, по-моему, чересчур серьезно взялся за дело.
Бросать человека головой на пол, - вот еще новая мода! Если б ты целовал ее локон,
смотрел на луну или немного плакал по ночам, - я бы слова тебе не сказал. Пожалуйста!
Но расшибать людям головы - это уже никуда не годится. Это что - каждый день так
будет? Я чувствую, что такой образ жизни подорвет мое здоровье, и я зачахну, прежде чем
мы доедем до Хабаровска. А когда придет моя мать и протянет к тебе морщинистые руки
и спросит дрожащим голосом, что стало с опорой ее старости, - что ты ответишь ей,
чудовище?
- Ладно, я отдам ей все, что от тебя останется.
Он взял чайник, налил его водой и поставил на печь. Что бы там ни было, но завтракать
надо всегда. Он нарезал хлеб, достал ветчину, яйца и разложил все на ящике. Потом он
взялся мыть стаканы, - Безайс следил за ним, - он вымыл два стакана. Кончив с этим,
он сел и принялся есть. Безайс подумал немного и тоже подсел к ящику.
Завтрак прошел в молчании. Они делали вид, что не замечают друг друга. На Безайса все
это начало действовать угнетающе.
После завтрака он отошел к окну и рассеянно стал смотреть на бегущий мимо пейзаж.
Камень выпирал отовсюду - красный, как мясо, коричневый, с прожилками, жженого
цвета, иссеченный глубокими трещинами. Бок горы был глубоко обрублен, и слои породы
лежали, как обнаженные мускулы. В лощинах росли громадные деревья, мох свисал
седыми клочьями с веток, по красноватой коре серебрилась изморозь. С гор сбегали вниз
по склонам крутые каскады льда, и солнечный свет дробился в них нестерпимым блеском.
Здесь все было громадно, необычайно и подавляло воображение.
Безайсу было не по себе. Он не чувствовал себя виноватым, - гораздо хуже бросаться на
человека сзади, когда он этого не ожидает. Ему впервые пришлось столкнуться с такими
тонкостями, как записная книжка, но он заранее осудил их. Она подвернулась ему под
руку, и он открыл совершенно спокойно, как свою. Но когда он был сыт, он не умел
сердиться и после завтрака всегда чувствовал приступ добродушия.
Он отвернулся от окна и пошел долбить на рояле бесконечный мотив. Потом он положил
на пол спичечную коробку, вынул свой нож и начал бросать его, стараясь пригвоздить
коробку к полу. Раньше нож отлично помогал ему убивать время, но теперь это было
похоже скорее на тяжелую работу, чем на развлечение.
Поезд внезапно стал. Пришел озябший народоармеец и позвал их грузить дрова на
паровоз. Они молча оделись и вышли. От паровоза до поленницы дров стояла цепь, и от
человека к человеку быстро передавали обледеневшие поленья. Безайс и Матвеев заняли
места в цепи, провалившись в снег выше колен, и принялись за работу. Ветер резал кожу,
как нож. Через час дрова были нагружены, и все бегом бросились к поезду.
Они прибежали в вагон, измученные и замерзшие. Подбросив дров, они присели к огню и
вытянули руки. Около дверцы было мало места, и они сидели почти вплотную.
- Я устал как собака, - нерешительно сказал Безайс.
- Я тоже, - поспешно ответил Матвеев. - От такой погоды можно сдохнуть.
И через полчаса спросил его:
- Я не очень двинул тебя тогда, утром?
- Не очень, - ответил Безайс.
Потом они молчали до самого вечера, когда Матвеев, сидя около раскаленной печки,
рассказал ему все - с самого начала. Это было длинно - он рассказывал, не упуская
малейших подробностей, объясняя каждое свое движение. Он боялся, что Безайс не
поймет самого важного и будет считать его ослом. Все было необычайно важно: и хруст
шагов, и морозное молчание ночи, и слабое пожатие ее тонких пальцев.
В клубе, в Чите, когда совершенно нечего было делать, ему сунули билет на студенческий
вечер. Зевая, он одевался, изгибаясь, чтобы разглядеть, что у него делается сзади, и
убеждал Безайса идти вместо него, чтобы не пропадал билет. Безайс идти не хотел.
В большой зале, увешанной сосновыми гирляндами и флажками, бестолково толкался
народ. Распорядители с большими красными бантами панически бегали по зале.
Потушили свет, потом зажгли снова, из-за занавеса высунулось загримированное лицо и
попросило передать на сцену стул. Стул поплыл над головами. Снова потух свет, и
началась пьеса.
К рампе расхлябанной походкой вышел высокий, щедро загримированный студент и в
длинном монологе объяснил, что его заедает среда. Тут Матвееву захотелось курить, и он
вспомнил, что забыл папиросы внизу, в кармане пальто. Он спустился за ними, пошел в
курилку, а когда вернулся в залу, его место было занято. Тогда он пошел в читальню, сел в
угол и стал читать газеты. Тут, в читальне, он встретился с ней, и потом всякий раз, думая
о первой встрече, он вспоминал ее строгий профиль на фоне плакатов и надписи -
"Просьба не шуметь".
Его способ ухаживать за женщинами был однообразен и прост. Он пробовал его раньше, и
если ничего не удавалось, то он сваливал все на обстоятельства. Ему казалось, что
женщина не может полюбить простого, обыкновенного мужчину. Он считал, что
мужчина, для того чтобы нравиться, должен быть хоть немного загадочным.
Сам он загадочным не был - он был слишком здоров для этого. Но, ухаживая за
девушками, он старался казаться если не загадочным, то по меньшей мере странным.
"Нет, - говорил он, - цветы мне не нравятся, - у них глупый вид. Музыка? И музыка
мне тоже не нравится".
Но она сразу смешала ему игру.
- Ты медведь, - сказала она, когда они, взявшись под руку, вышли в коридор. - Вот ты
опять наступаешь мне на ногу.
Это она первая назвала его на "ты".
- Я не привык ходить с женщинами, - ответил он.
- Отчего?
- Да так как-то выходило.
- Может быть, они с тобой не ходили?
- Нет, мне самому они не нравились.
Она мельком взглянула на него.
- Это очень однообразно, - все так говорят. А Семенов говорит даже, что на женщин он
не может смотреть без скуки.
- Кто такой Семенов?
- Один человек, такой белобрысый. Ты его не знаешь. Он очень пошлый парень, и у него
мокрые губы.
Матвеев задержал шаги.
- Откуда ты знаешь, какие у него губы?
Она тряхнула стрижеными волосами.
- Не все ли тебе равно? Он лез целоваться.
- Ну, а ты?
- Я его ударила.
Матвеев говорил, что самое красивое в ней были глаза: темные, с длинными ресницами.
- Они ударили мне в голову, - объяснял он.
Из полуоткрытой двери на ее лицо сбоку падал свет. У нее были черные волосы,
остриженные так коротко, что шея оставалась совершенно открытой. Она нравилась ему
вся - и ее смуглая кожа, и небольшой, яркий рот, и стройная фигура.
Они прошли несколько шагов.
- По щеке? - спросил он машинально.
- Нет, по лбу, он успел отвернуться. Но ты, однако, любопытный.
- Вот чего про меня нельзя сказать! Заметь: я даже не спросил тебя, что ты делаешь
здесь, в Чите.
- Я учусь в институте и работаю в женотделе, в мастерских Чита-вторая. Но сама я из
Хабаровска и скоро еду туда. Там у меня мать.
- Вот как, - сказал он, что-то обдумывая. - Когда ты едешь?
- Послезавтра.
- Ты никак не можешь поехать позже? Через неделю?
- Нет, не могу.
Они ходили по коридору под пыльным светом электрической лампочки и разговаривали.
Она держала его под руку, курила и смеялась громко, на весь коридор. На них
оглядывались, улыбаясь, и Матвеев чувствовал себя немного глупо.
- Наплевать, - сказала она, - пускай смотрят.
- Я ругалась в райкоме по-страшному, - говорила она немного позже, - чтобы меня не
назначали на эту работу. Не люблю я возиться с женщинами - ужасно. Вечные разговоры
о мужьях, о детях, о болезнях, - надоело. Особенно о детях. Как только их соберется трое
или четверо, они говорят о родах, о беременности, о кормлении. И оторвать их от этого
прямо невозможно. Это нагоняет на меня тоску. Я не люблю детей. А ты?
Он как-то никогда не думал об этом, любит он их или нет. Но он довольно охотно
щекотал их под подбородком или подбрасывал вверх, если они не плакали.
- Они приходят сами, - сказал он уклончиво, - как дождь или снег. И с этим ничего
нельзя поделать.
Она засмеялась.
- Можно.
- Но мне приходилось слышать, что женщины находят в этом удовольствие. У меня есть
даже подозрение, что я любил бы своего ребенка - толстую, розовую каналью в коротких
штанишках. Впрочем, до сих пор я свободно обходился без него.
- Да, тебе он, может быть, и понравился бы, потому что тебе не придется носить его
девять месяцев и кормить грудью.
- У меня нет груди, - ответил Матвеев легкомысленно.
- Действительно, большое горе. Но тут дело не только в кормлении. Ребенок - это
семья. А семья связывает.
- У тебя пальцы горячие, - сказал он, - очень горячие. Отчего это?
В зале аплодировали и двигали стульями. На сцену вышел актер в широкой блузе с бантом
и престрогим тоном прочел стихи о том, что смех часто скрывает слезы и бичует
несправедливость. Потом он запел комические куплеты на местные темы:
В Испании живут испанцы,
А у нас - наоборот...
Домой Матвеев вернулся в каком-то расслабленном состоянии, полный смутной радости
и новых слов. Безайс не спал; он сидел в углу с палкою около крысиной норы и зашипел
на Матвеева, когда тот вошел. Большая крыса лежала на стуле, вытянув усатую
добродушную морду и свесив голый хвост. По комнате тяжело плавал табачный дым.
- Ты их распугал, - сказал Безайс, вставая. - Топает тут. Эту я убил, а другая удрала. У
нее чертовски крепкое телосложение, я так хватил ее по голове, что она завертелась. А
потом встала и ушла домой, к папе и маме. Интересно, как они проходят через каменный
пол? Ну, как у тебя?
- Ничего, - ответил Матвеев, застенчиво хихикая. - Ничего особенного.
И после некоторой паузы спросил:
- Ты любишь детей, Безайс?
- Ты хочешь меня купить? - спросил Безайс подозрительно. - Новый анекдот какойнибудь?
- Вовсе нет. Мне просто пришло в голову, что дети - это неизбежное зло.
Безайс был в каком-то некстати приподнятом настроении. Матвеев лег на свой стол и не
говорил больше ничего. В памяти отчетливо запечатлелось ее лицо с поднятыми на него
глазами и смеющимся ртом - так она смотрела на него, когда они прощались у дверей
общежития.
На другой день вечером он пошел к ней. В ее комнате, где она жила с двумя подругами,
было холодно и неуютно. На полу валялся сор, пахло табачным дымом, со стены строго
смотрел старый Маркс. Подоконник был завален бумагой и немытой посудой. Девушки,
все три, были одеты одинаково, в темные юбки и блузы с карманами, и это сообщало всей
комнате нежилой, казарменный вид. Одна из них, курчавая, в пенсне на коротком
круглом носу, лежала на кровати с молодым парнем, и они вместе читали одну книгу. В
комнате был дым, топилась низкая безобразная печка, протянувшая в форточку ржавую
трубу.
На улице слабо переливался звездный свет. Они шли рядом, тесно переплетя пальцы.
Неизвестно зачем Матвеев заговорил вдруг о своем детстве, о том, как выдрали его в
первый раз и, рычащего, бросили в угол на кучу стружек; о том, как отец после получки
пьяный приходил домой, останавливался посреди комнаты и говорил с достоинством:
- Одна минута перерыва! Топ-пай, топ-пай, шевели ногой!
И с веселым презрением плевал на пол.
Потом он стал рассказывать, как споили его пьяные мастеровые, бросили вечером
посреди улицы, и собаки лизали ему лицо и руки. Он внезапно замолчал на полуслове.
"Зачем я это все рассказывал? - подумал он. - Точно хочу ее разжалобить".
Несколько шагов они прошли молча.
- Они живы у тебя? - спросила она.
- Живы.
- А у меня жива только мать. Отец умер. Ну, я ей не давала такой воли, - попробовала
бы она меня побить.
- А что бы ты с ней сделала?
- Я? Не знаю. Да она сама не посмела бы. Мать меня побаивается. О, я с ней не развожу
нежностей. Лучше разговаривать с ними прямо. Я ей так и сказала: "Мама, ты меня
связываешь по рукам и ногам". Это когда она начала говорить, что я прихожу домой в час
ночи. "Я от тебя уйду, потому что ты не понимаешь моих запросов. У меня есть работа,
есть новая среда, и я буду приходить домой, когда хочу". Она, конечно, начала плакать.
"Я, говорит, твоя мать, я тебя родила". Несколько дней шел этот скандал. "Мама, -
сказала я ей, - я ведь не просила меня рожать. Это вы с папой выдумали, а я тут ни при
чем". А в этот день совсем не пришла домой, ночевала в клубе. На другое утро она была
как шелковая.
- Ну, и как же теперь?
- Никак. Я ее не замечаю.
Матвееву что-то не нравился этот разговор. Родители были его слабым местом. Всякий
раз когда он приходил домой, в низкие комнаты с тополями и вишнями под окнами, ему
становилось как-то совестно и тоскливо. Отец поседел и ходил шаркающей походкой, у
матери опухали ноги. Когда жизнь прожита и старость глядит выцветшими глазами, -
что еще делать людям, как не гордиться сыном? Вокруг него в семье установился культ
обожания, и Матвеев чувствовал всю его тяжесть. На каждом митинге, где он выступал,
он видел отца в мешковатом праздничном пиджаке и мать в шали с цветами - они
сидели смешные, торжественные, распираемые гордостью за своего необыкновенного,
умного сына. Их жизнь брела в сумерках, в нетопленных комнатах, и карточки на
керосин, на хлеб, на монпансье стояли неутомимыми призраками. Отец все еще работал в
мастерских на своей собачьей работе, которая выжимает человека, как мокрое белье.
Мысль о сыне помогала им жить. Матвеев знал, что мать собирает черновики его тезисов
и по вечерам за морковным чаем долго читает отцу о системе клубного воспитания или
работе с допризывниками. Он ничего не мог им дать, его время и мысли целиком
отнимала работа, и перед стариками Матвеев всегда чувствовал себя неловко и совестно.
И он перевел разговор на другую тему:
- У вас, в Хабаровске, тоже такой мороз, как здесь?
- Нет, у нас теплей. Но у нас ветер и туманы. Осенью бывает плохо: туман такой густой,
что ничего не видно. Здесь я мерзну ужасно, у меня сейчас пальцы, как лед.
- Я их согрею, - сказал Матвеев решительно.
Он взял ее руки, прижал к губам и стал согревать их дыханием. Она не отнимала их у
него. Тогда он быстро нагнулся и поцеловал ее в холодные губы.
Она слабо вскрикнула.
- Можешь меня ударить, - сказал он, тяжело дыша. - Я не буду отвертываться...
- Не знаю, как это получилось, - говорил он Безайсу, - точно меня кто-то толкнул.
Она молчала, ожидая, что он опять поцелует ее. Но у него не хватало духа. Он переступил
с ноги на ногу.
- Ты думаешь, что это очень хорошо? - спросила она.
- Это не плохо, - ответил он, робко ежась, - совсем не плохо. Мне еще хочется.
Она не испугалась и не рассердилась, в ее глазах дрожали любопытство и смех.
- Ты будешь говорить, что ты меня любишь?
- Да, - ответил он. - Я тебя очень люблю - больше всего. Ты мне важнее всего на
свете...
Но он всегда был немного педантом.
- Кроме партии, - добавил он добросовестно.
Она засмеялась.
- Я не верю этому. Так никогда не бывает. Нельзя влюбляться с первого взгляда, а если
можно, то этого надо избегать. Самое важное в жизни - это сначала работа, потом еда,
потом отдых и, наконец, любовь. Без первых трех вещей жить нельзя, а без твоих поцелуев
я могла бы обойтись.
- А я не мог бы.
- Но ведь до прошлого вечера ты даже не видел меня. Как же ты обходился?
- Ну, что ж из этого? Если б я увидел тебя позавчера, я тогда и влюбился бы.
- Правда?
- Честное слово.
Дверь открылась. Вышла группа девушек, смеясь и переговариваясь. Они спустились с
крыльца и пошли, оглядываясь на Матвеева.
- Слушай, - сказал он, нагнувшись вперед, - я скажу все сразу. Давай покончим с
этим. Через неделю я еду в Хабаровск, а оттуда на юг, в Приморье. Едем вместе.
Она смотрела на него, и звездный свет отражался в ее глазах.
- Милая, поедем. Я не буду тебя обманывать, - конечно, я уеду и без тебя. Но я буду
очень счастлив, если ты согласишься. Может быть, это не самое важное, но для меня это
очень важно.
Он схватил ее за плечи и встряхнул так, что голова ее откинулась назад. Она молчала.
Тогда он прижал ее к себе и несколько раз, не разбирая, поцеловал в лицо и в пушистую
беличью шапку.
- Но ты совсем не знаешь меня, - прошептала она.
Он добрался до ее шеи, и теплая кожа мягко поддавалась его губам.
- Чепуха, - сказал он взволнованно. - Мы еще увидим хорошее время. Это почему
пуговица тут?
- Ты знаешь - я не девушка, - сказала она еще тише.
- Мне это все равно, - ответил он.
Но, рассказывая Безайсу, он пропустил все это. Он не придавал большого значения таким
вещам, но думал, что лучше не болтать о них.
Потом они ходили всю ночь по морозным, звонким улицам и целовались. Он ощущал, как
бьется ее сердце у него под рукой, и чувствовал себя способным на отчаянные вещи. Он
был так полон счастья, что сначала отвечал ей невпопад. А она говорила о их будущей
жизни, о любви, о работе. Он кивал головой и соглашался со всем.
Ждать Матвеева она не могла. У нее был уже взят билет, и знакомый комиссар обещал
довезти ее до самого Хабаровска.
- Это необходимо, - сказала она, когда Матвеев начал просить ее ехать вместе, и он
замолчал, почувствовав, что лучше не спорить. Было решено, что Матвеев встретит ее в
Хабаровске, и оттуда они поедут дальше, в Приморье.
- Институт подождет, - сказала она смеясь.
Потом они заговорили о Москве, о том, как хорошо будет приехать туда, когда кончатся
фронты, чтобы вместе учиться, ходить в театры и готовить обед на примусе.
- Если б можно было, - сказала она, - я бы хотела жить на разных квартирах. Так мы
никогда не надоели бы друг другу. Я приходила бы к тебе, ты ко мне. Правда?
- По-моему, это было бы отлично, - ответил он, искренне стараясь поверить в это.
Было плохо только одно, но тут был виноват он сам. У него никак не выходили нежные
слова, - он не умел их выговаривать. Он называл ее дорогой и милой, но это были
суконные, пресные слова, которыми можно назвать даже кошку. Несколько раз он
порывался сказать какое-нибудь глупое слово - ну, пусть даже "сердечко" или
"солнышко", но ничего не выходило. Он боялся, что это будет смешно.
Было темно, и потухали фонари, когда они снова остановились у ее дверей.
- Ну, прощай, - сказала она, отворяя дверь. - Очень поздно, скоро рассвет. Ты не
забудешь адреса в Хабаровске? Приходи завтра вечером еще, - я буду ждать.
- До свидания, дорогая. Но ты забыла сказать мне об одной мелочи.
- О чем?
- Ты не помнишь?
- Нет, я даже не знаю.
- Что ты меня любишь. Ты так и не сказала мне этого.
Она прижалась к нему.
- Очень люблю. Ты доволен?
- Да. Ну, покойной ночи, моя...
Он запнулся.
- Моя дорогая, - сказал он, сердясь на себя.
Безайс и романтика
Амурская дорога построена сравнительно недавно. Раньше, когда дороги не было, от
Читы до Хабаровска зимой ездили на лошадях, летом по Амуру ходили старые, с высокой
трубой и кормовым колесом пароходы, вспугивая в прибрежных камышах бесчисленные
стаи уток. В тайге бурно цвел терпкий лесной виноград, дикие пчелы гудели над
дуплистыми деревьями и по прелой хвое мягко ходили громадные седые лоси. Осенью по
Амуру густой стеной шла кета метать икру, и река кишела громадными рыбами. По берегу
старатели воровски промывали золото, в реках ловили жемчуг. Здесь были свободные,
немеряные места, и земля лежала нетронутой на тысячи верст.
Дорога пошла напролом, через болота и сопки. Работали полуголые китайцы, бритые
каторжники. Топоры врубались в густую чащу деревьев, и тучи комаров звенели над
кострами. На девственную землю клали шпалы, в стволы деревьев ввинчивали
фарфоровые стаканчики телеграфа. Потом приехал губернатор и перерезал ножницами
протянутые через полотно трехцветные ленты. Дорога была открыта.
А потом ее рвали белые, рвали красные.
Из сырых таежных недр выходили солдаты в полушубках неизвестных полков, резали
провода, развинчивали рельсы, вбивали костыли и снова исчезали в тайге. Гнили и
выкрашивались шпалы. На забытых полустанках из пола росла рыжая трава, и ветер
трепал на стенах расписания поездов. В тупиках ржавели паровозы с продавленными
боками.
- Я знаю многих, - говорил Безайс, - которые будут завидовать нам от всего сердца.
Сейчас у нас что-то вроде каникул. Там, в России, фронты кончились, и люди взялись за
другие дела. Я видел своими глазами, как на вокзалах ставили плевательницы и брали
штраф, если ты бросаешь окурок на пол. Это веселое, бестолковое время, когда утром
работали, а вечером шли к мосту на перестрелку с бандитами, там кончилось. А мы взяли
и опять уехали в девятнадцатый год. Опять - фронт, белые и все это.
Они лежали на полу на шинелях, опершись на локти, и спорили с самого утра обо всем,
что попадалось на глаза. Это был удобный комнатный спорт, тем более удобный, что не
надо было даже вставать с места. Поезд стоял с утра на каком-то полустанке. Три часа
они убили на разговор о том, зачем на телеграфных столбах нарисованы цифры и что они
значат. Им было это решительно все равно, но они спорили с азартом.
За окном блестело холодное солнце. На печке закипал чай. Безайс говорил теперь о
прошедших военных годах. Это время ему нравилось, и он не променял бы его ни на какое
другое. Разумеется, нельзя воевать вечно, но от этого ничего не меняется. Такое время,
говорил он, бывает раз в столетие, и люди будут жалеть, что не родились раньше. Тысячи
людей готовили революцию, работали для нее как бешеные, надеялись - и умерли,
ничего не дождавшись. Все это досталось им - Безайсу, Матвееву и другим, которые
родились вовремя. Всю черную работу сделали до них, а они снимают сливки с целого
столетия. Их время - самое блестящее, самое благородное время. Взять городишко
Безайса - скверный, грязный, с бесконечными заборами, с церквами и Дворянской
улицей. А ведь он кипел, - и каждая из его самых скверных улиц отмечена смертями и
победами. На этой Дворянской, где раньше грызли семечки и продавали ириски, один
парень из наробраза выпустил в белых шесть пуль, а седьмой убил себя. Безайс его
знал, - он косил глазами и рассказывал глупейшие армянские анекдоты. Живи он в
другое время, из него вышел бы уездный хлыщ, а впоследствии степенный отец семейства.
А в наше время он умер героем. Был и другой - заведующий музыкальным техникумом.
Это был толстенный, добродушный человек в широких штанах. Он обучал в своем
техникуме несколько девочек бренчать на рояле "Чижика" и называл это новым
искусством.
А когда брали город у белых, он отбил пулемет и взял в плен троих. Никогда в жизни он
не делал ничего подобного и после сам не мог понять, как это вышло.
И он много знал таких примеров, когда самые обыкновенные, скучные люди вдруг
совершали героические поступки. Это время облагораживает людей и дает новый цвет
вещам. Теперь в самом захолустном, засиженном мухами городишке есть свои герои,
мученики и победы. Раньше дома, деревья, улицы существовали сами по себе, а теперь
они взяты с бою, и каждый уличный столб является добычей.
И если бы Безайс мог выбирать, когда жить - сейчас или при коммунизме, он, не
задумываясь, выбрал бы нынешнее время.
- Коммунизм, - сказал он, - будет продолжаться, может быть, сотни лет, а эти годы
уже кончаются, и мы с тобой сейчас гонимся за ними, чтобы взглянуть на них в
последний раз. Это - последнее свиданье, - они уходят - и восемнадцатый, и
девятнадцатый, и двадцатый. Их дело кончено, они стоят в передней, надевают калоши и
говорят: "Ну, ребята, всего хорошего".
Матвеев приготовился было возражать, но в это время вскипел чай. Они сели завтракать,
потом снова повалились на шинели и пролежали несколько часов. Поезд все еще не
трогался.
- Надо бы пойти посмотреть, в чем дело, - сказал наконец Матвеев. - С самого утра
стоит, проклятый.
- Вот ты и пойди.
- Я не нанимался ходить. А тебе трудно встать?
- Может быть, и нетрудно. Но мне неприятно смотреть на твое безделье. Вместо того
чтобы безнравственно валяться и прожигать жизнь, ты бы за водой сходил. Чья сегодня
очередь?
- За водой я схожу, не беспокойся. А вот надо пойти на станцию и узнать, почему мы
стоим. Пойди, Безайс, не валяй дурака.
- Вот еще! Сам пойди.
Они препирались еще несколько минут, но так и не пошли.
- Я не намерен убивать себя работой, пока ты будешь валяться, - заявил Безайс.
Тогда Матвеев отвернулся и заснул. Безайс подождал немного, сел за рояль, сыграл марш
покойников, потом разбудил Матвеева, чтобы он пошел на станцию, но Матвеев опять
заснул. От него невозможно было добиться ни одного разумного слова. Безайс лег около
печки и, разглядывая символическую девицу на плакате, начал обдумывать, сколько
метров сделала минутная стрелка его часов со времени отъезда из Москвы.
- Предположим, - напряженно шептал он, - что часы в окружности пять сантиметров.
Так. Значит, в день стрелка проходит сто двадцать сантиметров. Хорошо. Значит, в месяц
она проходит...
Он долго трудился, умножая, но путался в нулях и принимался умножать сначала.
Выходило, что стрелка прошла тридцать шесть метров. Он снова начал будить
Матвеева - толкал его, перекатывал с боку на бок и хлопал ладонями над ухом.
- Знаешь, с момента отъезда из Москвы минутная стрелка моих часов прошла тридцать
шесть метров, - торопливо сказал он, когда Матвеев приоткрыл глаза.
- Я так и думал, - пробормотал Матвеев, снова засыпая.
Это становилось совсем скучным. Подождав немного, Безайс решил пойти на станцию.
Он встал, оделся и вылез из вагона, но через минуту ворвался обратно и набросился на
Матвеева.
- Вставай! - кричал он изо всех сил. - Вставай сейчас же, слышишь? Мы с тобой поезд
проспали! Да очнись ты! Он ушел.
- Кто ушел?
- Поезд.
- Куда?
- Ну, я почем знаю? Наверное, в Хабаровск.
Матвеев опять лег.
- Знаем мы эти шутки, - сказал он с глубокой уверенностью. - Это для дураков.
- Да честное слово, я тебе говорю! Поворачивайся скорей. Наш вагон стоит совершенно
один, а поезда нет.
Матвеев сел.
- Безайс, ты врешь, - сказал он с беспокойством.
- Ну, пойди и посмотри.
Матвеев оделся, вышел и увидел, что Безайс говорит правду. Поезда не было, - их вагон
стоял на путях один, и негры скалили зубы, точно потешаясь над ними. Напротив стояла
крошечная станция с ржавой вывеской и зеленым колоколом, заметенная снегом почти до
крыши; вокруг, насколько хватал глаз, были снег и горы.
Вдвоем они кинулись на станцию, ворвались в ободранную комнату и нашли там
высохшего, морщинистого человека с большими круглыми ушами. Он возился на полу,
починяя табуретку, и весь был увешан стружками. В углу, за невысокой загородкой, стояла
серая коза и жевала сено.
- Кто отцепил вагон? - заревел Матвеев. - Вы кто такой? Где комендант?
Человек поднялся на четвереньки и взглянул на них сумасшедшими глазами.
- Кто отцепил вагон, я спрашиваю?
Они напугали дежурного своим криком, мандатами и буйными требованиями. На
забытом, потерянном в снегах полустанке давно уже никто не говорил громким голосом.
Они свалились сюда, как внезапное бедствие, и перевернули вверх дном тихий зимний
день.
- Сию минуту, - говорил дежурный, стараясь скрыть волнение неловкой и жалкой
улыбкой. - Только одну минутку...
Он ушел, шаркая подошвами, и вскоре вытащил заспанного мужчину с большой бородой.
Мужчина застегивал подтяжки и зевал, показывая страшные зубы.
- Ну, отцепили, - говорил он, закрывая ладонью рот. - Чего? Ну, я отцепил. Потому
что рессора сломалась. Значит, нужно. Тележка вся на левую сторону села.
- Какая рессора?
- Какая, - обыкновенная.
- Так почему вы нас не разбудили?
- Вот и не разбудили.
Матвеев записал его фамилию, пригрозил ему судом, штрафом и принудительными
работами, после чего тот ушел снова спать. От дежурного они узнали, как приблизительно
было дело. С поспешной и неловкой вежливостью он объяснил, что поезд пришел на
рассвете, что от лопнувшей рессоры вагон осел набок и дальше идти не мог. Двери были
заперты, - это правда, Матвеев на ночь сам запирал двери, - вагон отцепили и отвели
на запасную ветку. Он соглашался, что беспорядки есть, но что он не виноват; что же
касается козы, поставленной в служебное помещение на время холодов, то ее он обещал
убрать непременно. Всей фигурой и выражением несложного лица он старался
подчеркнуть личную непричастность к событиям.
Они вернулись с дежурным к вагону и осмотрели рессору, придираясь к каждой мелочи.
Потом дежурный ушел к себе, а они залезли в вагон, оглушенные всем этим. Было уже
время обеда, но им не хотелось ни пить, ни есть. Через некоторое время Безайс опять
побежал на станцию ругать дежурного. Он был особенно раздражен тем, что все
объяснялось так обыкновенно и просто. Ему было бы легче, если бы произошел взрыв,
ураган или крушение поезда. Но выбрасывать людей на безвестном полустанке ради
сломанной рессоры казалось ему вопиющей несправедливостью.
День прошел плохо. На безоблачном небе полыхало солнце, освещая широкий снежный
простор. Они пообедали молча, не глядя друг на друга; пошли на станцию узнавать, когда
придет следующий поезд. Там ничего не знали.
- Поездов не предвидится, может быть, накатит какой-нибудь случайный, - сказал им
дежурный.
На вокзалах Безайса всегда охватывала тоска. Его угнетала обстановка, - точно кто-то
нарочно собирал сюда самую пыльную выцветшую бумагу, самые мутные лампы, самых
скучных людей. Он прочел до конца висевшую на стене конституцию ДВР, погладил
бесцельно бродившую кошку и, усевшись у стены, стал разглядывать дежурного, слегка
нажимая веки пальцами. От этого дежурный двоился и, качаясь, уплывал в глубь комнаты.
А вечером, когда они сидели в своем вагоне около потухающей печки и вполголоса ругали
и дежурного и рессору, неожиданно пришел поезд. Большой, черный, без фонарей, он
стремительно вылетел из-за поворота и, фыркая, остановился около станции. Безайс и
Матвеев долго бегали около запломбированных вагонов с боеприпасами, просились в
теплушку, где помещалась сопровождавшая состав охрана, но их туда не пустили и
послали в последние вагоны, в которых ехал какой-то партизанский отряд. Оттуда глухо
доносились крики и визг гармошки, из труб густо валил черный дым.
Гремя котелками, они побежали к концу поезда и постучались. Дверь теплушки слегка
приоткрылась, бросив полосу света в снежную темноту.
- Вы кто?
- Командированные, - ответил Матвеев.
- Документы есть?
- Есть.
За дверью помолчали.
- А вы не жиды? - крикнул из глубины чей-то веселый бас.
- Нет.
- Ну, лезьте.
Они разом бросились в дверь, боясь, как бы там не передумали. От теплого, спертого
воздуха, от раскаленной печки, от говора и смеха людей повеяло почти домашним уютом.
Коптящая лампа освещала путаницу людей, мешков и оружия. На белых сосновых нарах
лежали и сидели, свесив босые ноги вниз, полуодетые от жары люди с бомбами и
револьверами на поясах. Внизу, под нарами, перекатывались банки консервов, около
стены была сложена высокая груда хлебных буханок. У печки на мешках сидели женщины
и грызли кедровые орехи. Матвеев и Безайс устроились на каких-то ящиках у двери и
огляделись.
На нарах азартно играли в карты, около свечки на листе рос банк из медной и серебряной
мелочи. В стороне обросший бородой партизан неумелыми руками складывал бумажного
голубя. Здесь были собраны всякие люди: молодые, с начесанными на лоб чубами, и
старые, обкуренные дымом бородачи. По теплушке шел крепкий спиртной дух, все были
пьяны, и это объединяло их, молодых и старых, как братьев.
Более других был пьян невысокий худой человек с желтыми глазами, слонявшийся по
вагону из конца в конец. Остальные звали его Майбой. Пепельные мокрые пряди волос
падали ему на лоб, расстегнутая от жары нижняя рубаха обнажала впалую, птичью грудь.
Он был одет в оленьи сапоги, мехом наружу, и брюки офицерского сукна, сползавшие от
тяжести висевшего на поясе нагана.
Вся его невысокая фигура была охвачена жаждой деятельности. Он искал себе занятие, и
вагон был тесен для него. Его пальцы сжимались в кулаки, и он шептал что-то невнятное.
Шаря по карманам, он вытащил кусок веревки и, подойдя к огню, стал развязывать узел.
- Нет, ты мне сначала докажи, - слышал Матвеев его шепот. - Рубль двадцать! Это
дурак сумеет за рубль двадцать.
Потом он заглянул под нары и потрогал ногой лежавшие там мешки. Безделье томило его,
как тяжесть. Он оглядывался, пошатываясь, когда вдруг внимание его привлекла
валявшаяся на полу бумажка. Неверными шагами Майба подошел и попробовал ее
поднять. Покачнувшись, он едва не сел на печку и, в поисках равновесия, ударился
головой о притолоку. Некоторое время он стоял молча, враждебно рассматривая
притолоку, а затем снова нагнулся за бумажкой.
Это была борьба со стихией. Поезд тронулся, и толчки вагона еще больше раскачивали
Майбу. Лежавшие на нарах повернулись к нему и с любопытством ждали, чем это
кончится. Он ловил бумажку яростно, стиснув зубы, сосредоточенно целился рукой - и
снова промахивался. Раздражение его росло, он сердито оглядывался покрасневшими
глазами. Казалось, что он сейчас схватит ее, но в последнюю минуту его вдруг бросало в
сторону, и это бесило Майбу. На него было тяжело смотреть. Один партизан слез с нар,
поднял бумажку и протянул ее Майбе. Майба дико взглянул на него.
- Брось! - крикнул он изо всех сил. - Положи ее на место, паскуда! Ты что за холуй
выискался? У меня в отряде холуев нет! Ложи ее на место.
Он снова начал ловить ее, опрокинул котелок с водой, боком свалился на женщин, как
вдруг схватил бумажку, стараясь вспомнить... зачем она ему понадобилась. Наконец он
подошел к печке, открыл дверцу и неловко сунул бумажку в огонь.
Он скромно отошел в сторону с видом человека, выполнившего тяжелый, но неизбежный
долг. Это сознание привело его в мирное настроение. Некоторое время он стоял тихо,
высматривая новое занятие. Когда Матвеев чувствовал на себе взгляд его желтых глаз, ему
становилось неприятно, - было такое ощущение, точно кто-то царапает ногтем по
стеклу.
Но бездействие уже начало тяготить Майбу. Он снова пошарил в карманах, вытащил
горсть патронов и сунул их обратно. Он подошел к партизану, сидевшему на нарах, взял
бумажного голубя и внимательно его осмотрел.
- Гуль-гуль-гуль, - сказал он.
Матвеев смотрел на него с тоской, ожидая, что он еще выкинет.
К ним подсел большой с благообразным мужицким лицом партизан. Он дышал на
Матвеева теплым запахом хлеба и спирта, разглядывал Безайса и наконец спросил:
- Родственники?
- Нет, - сказал Матвеев.
- Дружки, значит?
- Ага-а.
Он опять смотрел, чему-то улыбался и спрашивал:
- Откуда едете?
- Из Москвы.
- Так, из Москвы.
Лампа мерцала мутным огоньком, придавая всему невыносимо скучный вид. Пламя
закручивалось тонкой струйкой копоти. Висевшие на стенах винтовки и подсумки глухо
звякали в такт колесам. Матвеев начал дремать. Он видел много вещей сразу: солнце,
вишневые сады, футбольное поле, на котором его команда дала пить проезжим из
Седельска ребятам. Сквозь колеблющуюся дымку сна он видел опять изгаженный пол,
печку, беспокойного пьяного, шатавшегося по вагону. Теперь он стоял около женщин и
вел с ними вежливый разговор.
- Ах, сидите, пожалуйста, - говорил он, качаясь и хватая руками воздух. - Ради бога, я
извиняюсь. Будьте любезны, может быть, печь немного дымит?
- Так, дружки, значит? - спрашивал, широко улыбаясь, дядя с бородой.
- Да, - отвечал Матвеев сонно, - дружки.
Великолепный день - 4 июля 1920 года. Надолго запомнили его в городе, - день, когда
загнали голубую седельскую команду и выиграли приз междугородного состязания. Приз
был сделан из глины местным скульптором левого направления и назывался
"Торжествующий труд" - страшная вещь, на которую нехорошо было смотреть. Там
были перемешаны кубики, ноги, женские груди, колеса, грабли и еще что-то. Комиссар
всевобуча, седой красивый старик, поднес команде на блюде этот глиняный бред, а сзади
толпились губвоенкомат, губком партии, губком комсомола, гремела музыка, визжал
женотдел; издали в толпе Матвеев видел отца и мать, сошедших с ума от радости. Потом
команда пошла по городу - тяжелые парни с крепкими затылками, похожие, как дети
одной матери. Здесь были собраны лучшие в городе - самые широкие плечи, выпуклые
груди, руки атлетов и бойцов. И Матвеев был среди них.
- Так из Москвы, значит?
- Из Москвы.
- Если вы заскочили в мой вагон, то будьте покойны, - говорил Майба. - Это кто тут
подсумок запихнул? Это ты, Юхим, подсумок запихнул? Убери сейчас же к собачьей
матери этот подсумок, он тут дамочке бок насквозь протолкал...
Потом опять:
- Нехорошо, Юхим! Вы его, ради бога, не слушайте. Он без этого никак не может. Он
приедет домой и при своей маме будет матюкаться, потому что от такой жизни человек
делается как лошадь и совсем отучается от людских слов. Вы ему говорите: "Будьте, мол,
так любезны, дорогой товарищ Юхим Суханов, я вас прошу". А он тебе такое загнет...
Через некоторое время Матвеев услышал снова:
- И дурак. Лаской-то ты больше добьешься, чем таким конским обхождением. Разве
можно так вякать? Ты, брат, этим не бросайся, на чужой стороне и старушка - божий
дар. Глядишь, - она тебя и пригреет...
Он игриво пошевелил ногой. Кто-то запел:
Д-ты не покупай мне, папа, шубу,
Зимой блохи заедят,
А купи ты мне калоши,
Пускай люди поглядят!
"Грех тщеславия", - сонно подумал Матвеев.
Майба говорил:
- Да-а. Вон ту старушку, если ее железом обить, так еще на десять лет хватит. Да-а...
Он подошел к молодой женщине, закутанной в темный платок, и потрогал рукой ее плечо.
Она отодвинулась. Матвеев мельком увидел блеск ее влажных глаз.
- Чего вы пугаетесь? Я не какой-нибудь зверь. Я не... это самое... какая она у вас,
скажите пожалуйста!
Майба стоял к Матвееву спиной, и он видел только его острые лопатки. Майба говорил
что-то вполголоса, но женщина молчала. Матвеев снова заснул.
Ему приснился его конь, большой добрый зверь. Он был немного тяжел, но хорош на ходу.
Его волосатые ноги ступали крепко, на лобастой голове была белая отметина, похожая на
сердце. Грива и хвост были, как ночь, черные, тяжелые, мускулы спутанными клубками
ходили под кожей. Были в дивизии хорошие кони, лучше его; корили матвеевского коня за
то, что слишком уж мускулист и тяжел. Но Матвеев этим не смущался. Зато его конь шел
прямиком, со страшной силой, которую ничто не могло остановить. Они вместе прошли
много верст и очень привыкли друг к другу.
А потом убили коня, утром, около реки, на желтом песке. Он умирал страшно, как
человек, точно силясь сказать что-то. Навсегда остался в жизни Матвеева взгляд его
темных глаз.
- Да, из Москвы, - сказал он сквозь сон.
Отчего-то волновался Безайс. Он тяжело дышал, возился, несколько раз толкнул
Матвеева. Наконец донесся его возмущенный шепот:
- Вот я его застрелю, скота!
- Кого?
- Этого негодяя.
- Попробуй только, - ответил он, засыпая.
Тут он заснул крепко и уже ничего не слышал. Спал он долго, может быть несколько
часов, раскачиваясь от толчков, когда вдруг почувствовал, что его бьют по голове, по
спине, наступают на ноги. Бьют серьезно, с размаху. Это было полной неожиданностью,
он не успел даже проснуться и сознавал только, что вокруг стоит дикий шум. Сильный
удар по голове вышиб из него остаток сна, и тут он вдруг необычайно отчетливо понял,
что его волокут к настежь распахнутой двери вагона, за которой летит сплошная полоса
серого снега.
Это наполнило его паническим ужасом. С отчаянной силой Матвеев брыкнул ногами,
вырываясь, и тотчас, поднятый десятком рук, вылетел из вагона наружу, перевернувшись в
воздухе. Его подхватила тьма, режущий ветер, и все пропало в одном страшном толчке.
Рыча и размахивая руками, Матвеев вылез из снега, готовый на убийство. Последний
вагон мелькнул перед ним, свистя колесами, поднятый ветром снег летел, как белый дым.
Он побежал за ними и тотчас остановился, поняв, что невозможно их догнать, - уже
далеко впереди раскачивался красный фонарь последнего вагона.
Тогда Матвеев стал и огляделся. Он не искал объяснений, потому что они были
невозможны. Случилось что-то невероятное, - таких вещей не бывает, - можно сойти с
ума, придумывая им объяснение, и все-таки ничего не выдумать. Несомненно было только
одно, - что он стоит в поле, на морозе, наполовину мокрый от снега, и наверху, в черном
небе, светят неясные звезды. Он сел на снег, потом снова встал и вдруг разразился
длинным, неестественно вывернутым ругательством, - но оно не облегчило его.
Далеко впереди поезд стучал по рельсам, потом внезапно смолк - наступила
внимательная тишина, как бывает на больших открытых пространствах. Матвеев засунул
руки в карманы и выбросил оттуда пригоршни снега.
- Да что же это? - спросил он с обидой в голосе.
Он залез на сугроб, но тотчас провалился по пояс и выбрался обратно. Потом он услышал,
что его зовут; оглянувшись, он в нескольких саженях увидел на снегу темную фигуру.
Матвеев подошел - это был Безайс. Он сидел, глядя на Матвеева снизу вверх, и слабо
улыбался.
- И тебя тоже? - спросил он.
- Что?
- Вышибли?
- Я найду их в Хабаровске, - сказал Матвеев, опускаясь на снег, - и сделаю с ними
что-нибудь. Сволочи! Они перепились, что ли?
- Они приставали к ней, - сказал Безайс, закрывая глаза. - Чем это съездили меня по
голове?
- Я этого так не оставлю! - сказал Матвеев, утешаясь бесполезными угрозами. - Но
что же мы теперь будем делать?
Он вдруг заметил, что Безайс держит в правой руке револьвер.
- А это зачем? - спросил он с внезапной догадкой. - Ты?..
- Да, - ответил Безайс, бессмысленно улыбаясь. - Я не мог этого видеть.
- Ты стрелял?
- Нет, не успел. Они так двинули меня по голове, что чуть было не отшибли ее совсем.
- Из-за этой девчонки?
Безайс спрятал револьвер в карман и виновато опустил глаза.
- Не ругайся, - сказал он просительно. - Это надо было видеть. Кажется, они хотели ее
изнасиловать.
- "Кажется"? А тебе какое дело?
Матвеев поднялся на четвереньки, дрожа от ярости.
- Идиот! - крикнул он с каким-то воплем. - Романтику разводишь? Защитник
невинности? Вот я тебя убью сейчас!
Безайс почувствовал себя нехорошо. Его мутило.
- Я тебя... сам убью, - пробормотал он, тяжело справляясь с охватившей его
слабостью. - Молодая дезушка... очень хорошенькая. Ты хочешь, чтобы я спокойно
смотрел, как ее будут насиловать? Эта каналья Майба потащил ее на нары.
- Да ведь тебе партийное дело поручено, дураку. Понимаешь? Ломай себе голову, если
ты свободен. А сейчас тебя это не касается, все эти девицы и благородство.
Безайс хотел что-то ответить, но не успел. Последнее, что он видел, было испуганное
лицо Матвеева и темное небо с неясными звездами... Потом исчезло все.
Это шестидюймовка
После Безайс часто и подолгу объяснял, как это вышло, но его самого не удовлетворяли
эти объяснения. Конечно, это было нелепостью, внезапным порывом, который заставляет
человека делать самые странные вещи. Он вынул револьвер непроизвольно, ни о чем не
думая. Но он был настолько молод, что еще не научился глядеть на людей как на
материал, не умел заставлять себя не думать и не видеть, когда это нужно.
- Я сделал глупость, - говорил он много позже, вспоминая об этом, - но тем не менее
должен сказать...
- Замолчи, замолчи, - говорил Матвеев.
Он объяснил Безайсу свою точку зрения. Один человек дешево стоит, и заботиться о
каждом в отдельности нельзя. Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать чтонибудь.
Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о
массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь
свой лоб под удар, - если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать о других.
Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо
думать о своем классе, а люди найдутся всегда.
- Быть большевиком, - сказал Матвеев, - это значит прежде всего не быть бабой.
Но Безайс с ним не соглашался.
Открыв глаза, он увидел Матвеева, наклонившегося над ним и нащупывавшего сердце.
- Вынь руку, Матвеев, - сказал он, поднимаясь и стыдясь своей слабости. - Пальцы
холодные.
- Можешь ты встать?
- Попробую. А ты как?
Он повернул голову и почувствовал, что у него замерзли уши. Оглядевшись, он увидел над
головой темное, усеянное звездами небо. Матвеев стоял на коленях и поддерживал его за
плечи.
- Я совершенно замерз, Матвеев, - сказал Безайс, трогая уши и пытаясь встать. - Ты
цел?
- Я-то ничего.
Безайс тер уши и медленно собирался с мыслями. Он осторожно потрогал голову. Слева
кожа на темени была рассечена, и кровь медленно сочилась по щеке.
- Здорово они меня отделали, - сказал он виновато.
- Это все в твоем вкусе, - желчно ответил Матвеев. - Ну, скажи, пожалуйста, кто
просил тебя лезть? Зачем это нужно?
- Да я тут ни при чем, - капризно возразил Безайс, прикладывая снег к рассеченной
голове и морщась. - Во всем виновата эта дура. Не мог же я спокойно смотреть, как ее
насилуют!
- Легче, - сказал Матвеев. - Она сидит позади тебя.
Безайс оглянулся и смутился. Девушка стояла позади него, как и Матвеев, на коленях, и
молча грела руки дыханием.
- Если вы считаете меня дурой, - сказала она обиженно, - то сидели бы спокойно. Я
сама выпрыгнула.
Положение было неловкое, и Безайс придумывал, что ему сказать, когда снова
почувствовал себя нехорошо. Прошло несколько пустых мгновений, в которые он видел,
не сознавая, лицо Матвеева, снег, небо. Минутами он слышал звуки голосов. Он
чувствовал только, что замерзает совсем.
- Нет, - услышал он голос Матвеева. - Поезд делает в среднем двадцать верст в час.
Нельзя же так.
- Я ничего не понимаю, - устало ответила она. - Мне все равно.
Потом он почувствовал, что Матвеев трясет его за плечи. Сделав усилие, он сел и
попросил папироску. При свете спички он увидел ее лицо, полное, с веснушками на
розовых щеках. Хлопья снега белыми искрами запутались в ее светлых волосах. По щеке
до подбородка алела царапина. В вагоне ему отчего-то казалось, что у нее черные глаза и
худое, нервное лицо. Он снова зажег спичку, но она отвернулась, и Безайс увидел только
оцарапанную щеку и шею, на которой курчавились мелкие завитки волос.
От папиросы у него закружилась голова, и тело начало цепенеть в зябкой дремоте.
- Как она называлась, эта станция? - спросил Матвеев. - Вы не знаете, Варя?
- Не знаю. Может быть, нам лучше вернуться...
- Нет, пойдем вперед, - ответил он, бесцельно копая каблуком снег. - Ах, черт, какая
глупая штука! Вот еще не было печали!..
- Это все из-за меня.
- Да бросьте вы, - оборвал он ее. - Ну, из-за вас. Что из этого?
"Скотина", - подумал Безайс. И вслух сказал:
- Она тут ни при чем. Это я виноват.
- Вот-вот. Ты... - начал Матвеев, но замолчал и махнул рукой. - Как у тебя дела? -
прибавил он спокойнее. - Можешь ты идти?
- Могу. Но только лучше развести костер и остаться здесь до утра.
- Нет, нет, никаких костров. Так скорей можно замерзнуть. Идемте, пожалуйста.
Ему казалось все это невыносимо глупым.
- Холодно, - сказала она, ежась. - Вы в ботинках? Как же вы пойдете?
- Как-нибудь, - ответил он сухо.
Он оглядел ее согнутую, осыпанную снегом фигуру, и ему стало жалко ее. "Чего это я в
самом деле? - подумал он. - Она-то при чем тут?"
- Безайс, не спи, пожалуйста, - сказал он.
- Я не сплю, - ответил Безайс. - Я есть хочу.
- Потерпи немного.
Они встали. Безайс пошатнулся и снова сел на снег. Матвеев и Варя подняли его,
положили его руки на плечи и повели. Безайс с трудом передвигал ноги, чувствуя
непреодолимое желание заснуть. Кровь с шумом стучала в висках, перед глазами
расплывались радужные круги. Его тянуло лечь, расправить немеющие руки и закрыть
глаза. Но надо было идти, и он шел, обняв Варю за шею, может быть, несколько крепче,
чем это было нужно, чувствуя на щеке ее теплое дыхание. Они шли по шпалам, ища
впереди огней станции. Но вокруг был густой снежный мрак.
Сначала идти было невыносимо трудно. Хуже всего было ногам, появилось особое
ощущение в коленях, будто кость трется в чашечке и скрипит. Это было страшно
неприятно, и Безайс старался отогнать эту мысль. Чтобы избавиться от этого ощущения,
он представил себе, как длинная вереница лошадей прыгает через канаву, и стал их
считать. Сначала он никак не мог сосредоточиться и все время отвлекался. Досчитав до
пятидесяти, он заметил вдруг, что девушка идет с трудом и тяжело дышит. Он снял руку с
ее плеча.
- Теперь не надо, - сказал он. - Мне гораздо лучше.
И он пошел сзади них, путаясь и увязая в снегу. Иногда ему казалось, что он сейчас
упадет. Тогда он останавливался, глубоко вбирал воздух и шел дальше. Постепенно он
перестал чувствовать ноги ниже колен и шел машинально, как в бреду, он не ощущал даже
усталости. Перед ним мелькали лошади, они подходили к канаве и прыгали, однообразно
взмахивая хвостом и гривой. Он считал их шепотом, пока не пересохло во рту.
- ...на таком расстоянии. Но ведь это не самое главное, правда, Безайс? - услышал он
голос Матвеева.
- Правда, - устало ответил Безайс. - Мне есть очень хочется.
Но тотчас же забыл об этом. Голос Матвеева доносился глухо, точно издали. После от
этой ночи у него осталось воспоминание, что он шел бесконечно долго, один, по
громадному снежному полю, шел вперед, ничего не думая и не зная.
Под утро стало теплей. Проснувшись, Безайс увидел лес, взбиравшийся высоко на гору, -
смутно он помнил, что ночью они ходили туда собирать хворост и потом долго разводили
костер смятой газетой. Небо затянуло облаками, и шел густой, крупный снег. По другую
сторону рельсов круто возвышался голый утес. Сквозь падающий снег впереди виднелась
глубокая лощина, на дне которой рыжим пятном лежало болото.
Он сидел на подстилке из хвойных веток и, опершись на локоть, с нетерпением наблюдал
за чайником. Матвеев лежал с другой стороны костра и заботливо разглядывал царапину
на руке, зажившую уже около недели назад. Варя сидела рядом, отскабливая ножом
хлебные крошки и сор с куска ветчины.
Матвеев носил мешок на спине, и из вагона его выбросили вместе с мешком. В мешке был
сахар, фунт ветчины, хлеб и чай. Это было совсем немного, и Матвеев предлагал
разделить еду на три дня. Безайс после ночной дороги чувствовал волчий аппетит и с
легкомыслием здорового человека настаивал на увеличении порции.
- Очень это хорошо, - говорил он, - морить человека голодом.
Но Матвеев уперся и не соглашался никак:
- Не валяй дурака, ты не маленький.
- Ну, хорошо, тогда я умру, - возразил Безайс.
Эта мысль ему понравилась, и он говорил о своей смерти с самого утра. Он показывал в
лицах, как он холодеет на снегу и прощает их за все, а они ломают над ним руки и
проклинают эту подлую мысль кормить его впроголодь. Потом он рассказал, как
Матвеева мучит его черная совесть, а Варя рыдает и говорит, что никогда не сможет
забыть этого молодого симпатичного блондина.
- Перестаньте, - сказала Варя. - Что это вы все время говорите о смерти? Я очень не
люблю таких разговоров, мне становится немного страшно. Мне начинает казаться, что
кто-нибудь и в самом деле умрет. Пойдите лучше за дровами. Они подходят к концу.
Идти за дровами мог бы, собственно, один из них, но они, точно по молчаливому уговору,
поднялись и пошли вместе.
- Я отлежал ногу, - сказал Матвеев.
Они вошли в сумрак громадных деревьев, широко раскинувших в стороны тяжелые лапы.
Вверху, сбивая снежную пыль, мелькнула рыжим комочком белка. В лесу было тихо.
Безайс оглянулся на Варю и толкнул Матвеева.
- Какова? - спросил он.
- Да, - неопределенно ответил Матвеев. - Действительно.
- Ничего себе, а?
- Вот именно.
- Все на месте, - сказал Безайс, отламывая сухую ветку. - Заметил, какие у нее глаза?
Глаза в женщине - это, брат, самое главное. Веснушки ее ничуть не портят, скорее
наоборот. И тут, спереди, эта выставка.
- Ну, тут у нее немного.
- И очень хорошо, что немного. А тебе сколько нужно?
- Мне ничего не нужно. У меня свое есть.
Безайс снял шапку и отряхнул ее от снега.
- У тебя - да. Ты живешь как на полном пансионе. Мы только еще едем, а тебя там уже
ждет, плачет и думает, что ты попал под поезд. Ты баловень судьбы. А я? Мне нигде
ничего не отломится.
Он сделал снежок, бросил в Матвеева, но промахнулся.
- Скучает - может быть, но не плачет, - сказал Матвеев. - Она не из таких. Я видел,
как она в общежитии вынула руками из мышеловки мышь и бросила ее коту. Сам я не
боюсь мышей, это пустяки, но для женщины - это редкость. В ней нет ничего этого
бабьего. О самых рискованных вещах она говорит спокойно и просто. "Я, говорит, знаю,
почему мальчики любят девочек".
Он остановился и прищурил глаз, показывая, как она говорит.
- Да. "К чему, говорит, нам этот условный язык? Будем говорить прямо". О брат, ты сам
увидишь!
- Ты готов, - сказал Безайс. - Она тебя пришила к себе. У тебя будет такой ангелочек,
он будет кричать "уа-уа" и звать тебя папой.
- Как "пришила"?
- Да так. Ты женишься на ней. И так далее, и тому подобное.
- Ты ничего не понимаешь, Безайс. Это потому, что ты ее не видел. Она сделана из
другого. Ты представляешь себе, что такое товарищеские отношения между мужчиной и
женщиной?
- Представляю. Это для некурящих. Когда мужчина делает гнусное предложение честной
женщине и получает отказ, он говорит: "Между нами будут товарищеские отношения". О,
я знаю эту механику!
- Эх ты! Много ты знаешь! Можешь быть уверен, я отказа не получил. Товарищеские
отношения означают, что мы не будем друг друга стеснять. Мы сходимся и живем, пока
это не мешает нам, нашей работе, нашим вкусам. А если мешает, - то очень просто:
"Вам направо? Ага. А мне налево". Только и всего.
- Сколько же лет ты думаешь с ней прожить?
- Не знаю. Может быть - сто.
- Это кто же заговорил о таких отношениях?
- Заговорила она. Но я с ней согласился.
- Меня, - сказал Безайс, - удивляет эта штука. Мне кажется, я бы обиделся. Только вы
успели объясниться, поцеловаться и все такое, как сразу заговорили о том, что будете друг
друга связывать, стеснять, надоедать. И начали придумывать, как бы, в случае чего,
разойтись потихоньку. Тебе это нравится?
- Это просто сознательное отношение к вещам. И я и она - мы знаем, что такое любовь
и для чего она. Мы сходимся, как разумные люди, и обсуждаем наше будущее. А тебе
хотелось бы этакую восторженную бабищу со слезами, с клятвами, с локонами на память
и весь этот уездный роман?
Безайс помолчал.
- Черт его знает, чего мне хочется, - сказал он нерешительно. - Но, кажется, я был бы
не прочь, чтобы она немного - самую малость - поплакала и назвала меня ангелом. Но
вот на чем я настаиваю, так это на том, что когда я ей признался бы в любви, то чтобы она
покраснела. Пусть она относится к любви сознательно и все знает. Но мне было бы
обидно, если б я ей объяснялся в любви, а она ковыряла бы спичкой в зубах и болтала
ногами. "Ладно, Безайс, милый, я тебя тоже люблю". Словом, пусть девушки будут
передовые, умные, без предрассудков, но пусть они не теряют способности краснеть.
- Было темно, - сказал Матвеев, снова рассматривая царапину. - Может быть, она и
покраснела. Но вообще-то - это дурацкое требование. Зачем это тебе?
Их звала Варя.
- Где вы про-па-ли? - услышали они.
- Сейчас! - крикнул Безайс.
Они отломили еще несколько веток, отряхиваясь от осыпавшегося с деревьев снега, и
пошли обратно. Внезапно они разом остановились и взглянули друг на друга. В
неподвижной тишине леса отчетливо прокатился густой басовый гул, донесшийся
издалека. После нескольких минут ожидания послышался слабый, но отчетливый звук.
Безайс опустил дрова на снег и молча глядел в глаза Матвееву.
- Это может быть только одним, - сказал Безайс.
- Да, - ответил Матвеев. - Это шестидюймовка. Выстрел и разрыв.
- Не очень далеко отсюда, верст сорок, я думаю.
- Может быть, даже дальше. Сегодня тепло, а в тумане звук слышен дальше. Ночью
можно определить точнее - по времени между вспышкой выстрела и звуком. Может
быть, даже верст пятьдесят отсюда...
- На этой станции говорили, что до Хабаровска осталось пятьдесят верст.
- Это ничего еще не значит. Может быть, учебная стрельба.
Новый гул выстрела прервал его слова. Они остановились, напряженно прислушиваясь.
Звук был глухой, и разрыва они не услышали.
- Учебная стрельба в прифронтовом городе? - сказал Безайс. - Этого не может быть.
Ты сам понимаешь. Тут что-нибудь другое.
- В конце концов удивляться тут нечему. Ведь мы и раньше знали, что фронт около
Хабаровска. Новость какая! Будто ты никогда стрельбы не слышал.
- Да, но тут все дело в том, по какую сторону фронт. Что-то очень уж хорошо слышно.
- Ну, может быть, мы ближе к Хабаровску, чем думаем.
Они вышли из леса. Варя, наклонившись над мешком, перетирала кружки, внося в это
занятие столько женской кропотливости и внимания, точно не было ни тайги, ни
выстрелов.
- Это бывает, что иногда женщины спокойнее мужчин, - сказал Матвеев. - Но у них
это происходит просто от недостатка воображения. Они не умеют думать о завтрашнем
дне.
- Где вы были? - спросила она. - Я думала, вы заблудились. Чай, наверное, остыл уже.
- Велика важность - чай! - ответил Безайс, рассеянно прислушиваясь.
Завтрак прошел в молчании.
- Это немыслимо, - сказал Матвеев, глядя на Варю, укладывавшую мешок. - Так
нельзя. Нам надо спешить изо всех сил, а мы топчемся в этом проклятом лесу. Мы не
имеем никакого права ввязываться в разные приключения. С меня довольно этой еды.
Сейчас мы уже были бы в Хабаровске.
Они встали, забросали костер снегом и пошли. Выстрелов больше не было слышно.
Матвеев хотел было взять Варю под руку, но раздумал. Он пошел впереди, стараясь
попадать ногами на шпалы. Снег пошел еще гуще - он падал тяжелыми хлопьями
величиной в пятак, и воздух был мутный, как молоко. Идти было тяжело, на каблуках
быстро намерзли ледяные комки. Сначала Матвеев думал о снежных заносах, потом
отчего-то о футуристах. В голове, в такт шагам, вертелись стихи:
Довольно жить законом,
Данным Адамом и Евой...
Иногда он сам писал стихи, и это было хуже всего. Он знал, что они выходят у него
плохие, но он твердо верил в великого бога упрямых людей и не терял надежды научиться
писать их лучше. Эту слабость он скрывал изо всех сил и стыдился ее. Однажды он
рискнул под условием строжайшей тайны напечатать их в губернском "Коммунисте". На
другой же день его встретили в райкоме пением стихов, переложенных на мотив "Ах,
попалась, птичка, стой...".
Его нагнал Безайс.
- Не беги так, - сказал он. - Она не может поспеть за нами.
Матвеев оглянулся. Варя отстала. Она шла, согнувшись, засыпанная снегом. Почувствовав
на себе его взгляд, она подняла голову и улыбнулась, но Матвеев отвернулся.
- Эх, черт, - сказал он. - Вот еще горе! Нечего сказать, убили бобра. Ну что мы с ней
будем делать?
- Да чем она тебе мешает?
- Вот она устанет, сядет и скажет: "У меня ботинки жмут. Вы сходите за дровами и
разведите костер, я озябла. А мне хочется хлеба с изюмом". Знаю я их.
- Ну, так слушай, я тебе скажу. Она мне нравится, эта девочка. Я хочу попробовать. Не
всем везет, как тебе, - ты получил свою задаром, а мне придется добывать ее в поте
лица. Я буду трудиться, как вол: говорить ей, что я одинок, что люди меня не понимают и
что у нее глаза, как, скажем, у газели. А потом и закручусь в водовороте страстей.
Матвеев взглянул на него с любопытством.
- Ах, какой вы проказник, - сказал он. - Легкий разврат, а?
- О нет, несколько поцелуев. Так - чай без сахара. Я уже отвык после Москвы от этого.
- А у тебя в Москве было что-нибудь?
- Одна брюнетка, - ответил Безайс таким тоном, как будто это была правда. - Но ведь
и эта ничего, как ты находишь?
Матвеев оглянулся.
- Румяная и белокурая. Я не люблю пшеничных булок. И потом она, наверное,
мещаночка.
- Не всем же передовые и умные. А мне нравится эта тетка.
Некоторое время они шли молча.
- Но у тебя мало времени, - сказал Матвеев. - В Хабаровске мы будем, наверное,
завтра. Ну, дня три пробудем в городе, а потом поедем дальше. Ты ведь не думаешь брать
ее с собой? Всего пять дней.
- Этого довольно. Потом неизвестно, найдем ли мы на этой станции поезд. А идти до
Хабаровска пешком - хватит времени.
Матвеев задумался. В самом деле, поезда могло и не быть.
- Жизнь собачья, - сказал он. - Хоть бы социализм скорей наступал, что ли. Что мы в
обкоме будем говорить? Рассказывай там, почему опоздал.
- Я что-то не очень уверен, что в городе наши. Эта стрельба не выходит у меня из
головы.
- Какой он нервный.
- Неправда. Меня это беспокоит, но я не боюсь. Я охотно отдам жизнь за революцию и
за партию.
Матвеев поморщился. Отчего-то он не любил употреблять в разговоре такие слова, как
"мировая революция", "власть Советов", "победа пролетариата". Это были
торжественные, праздничные слова, и они портились в разговоре.
- Для этого не надо большого уменья. Смерть очень несложная штука. Умирают все, это
врожденная способность. А вот сесть на поезд и приехать вовремя - это надо уметь.
- Ну, я пойду к ней, - сказал Безайс. - Прежде всего работа, а удовольствия потом.
Буду сейчас рассказывать, что я почувствовал, когда ее увидел.
- Держись крепче, старик!
Безайс отстал, и Матвеев пошел один. У себя на родине он никогда не видел, чтобы снег
шел так густо. Рельсы занесло совсем, и нога глубоко погружалась в сугроб. Он покачал
головой. Безайс, животное! Матвеев догадывался, что Безайс за всю жизнь не поцеловал
еще ни одной женщины и только мечтает об этом, как мальчишка о настоящем ружье. Он
хотел посмотреть, как Безайс ухаживает за ней, но было лень оборачиваться, - при
малейшем движении головы снег сыпался за воротник и отвратительно таял на спине.
Пожилой человек
Под вечер, когда уже темнело, Матвеев за поворотом дороги увидел идущего им навстречу
человека.
- Станция близко, - сказал Безайс. - Какой-нибудь дорожный мастер осматривает
участок. Теперь я скорее дам себя убить, чем выбросить из вагона. Мне даже петь хочется.
Они подошли ближе. Это был пожилой человек с висящими усами, в пальто и беличьей
шапке. Он шел, глубоко засунув руки в карманы.
- Здравствуйте, - сказал Матвеев, когда они поравнялись. - Далеко тут до станции?
- До какой? - спросил он, разглядывая их. - Станций много.
- До самой ближней.
- Верст, может быть, десять. А то и все пятнадцать.
Матвеев смотрел на него с недоумением.
- Сегодня-то вам не дойти по такому снегу. Ночевать придется.
- А вы как же? Со станции идете?
- Нет, я так...
Они помолчали. Встречный снял шапку и отряхнул ее от снега, обнажив лысеющую
голову.
- Помогите мне, молодые люди, - сказал он внезапно. - Я вам, может быть, заплачу.
Шутя заработаете по полтиннику на брата и человека выручите. Такой выдающийся
случай - лошади у меня понесли, накажи их бог.
- Отчего же они понесли?
- Шут их знает, что с ними сделалось. Должно быть, зверя испугались. А может, и не
зверя, так чего-нибудь. Лошадь - животное пугливое, ручное, ей чего-нибудь взбредет в
голову, она и пошла скакать. Лес - она в лес бежит. Вода - она в воду полезет. От
страху.
Матвеев смотрел на него с сомнением.
- Ну что ж - лошадей искать? Они, может быть, за десять верст убежали.
- Зачем их искать, - лошади тут. Да вы подите, посмотрите сами, это недалеко. Сначала
как бросятся в сторону, да все по пням, по кочкам, а потом выехали на линию и ухнули в
ров. Сани перевернули, товар вывалили. Я вам заплачу, пожалуйста, не беспокойтесь. Я
такой человек, что если скажу, - это как отрезано.
Матвеев взглянул на Безайса.
- Ну как?
- Пойдем посмотрим.
Они прошли несколько саженей и увидели лошадей. Под откосом лежали на взрытом
снегу широкие, обшитые рогожей сани. Боком, наступив на вожжи и провалившись в снег
почти по брюхо, стояли две лошади. Одна повернула голову и равнодушно смотрела на
людей немигающими глазами. На снегу в беспорядке валялись большие, перетянутые
веревкой тюки, широкая овчинная шуба и пустая бутылка из-под молока.
- Ну, и что надо с этим делать? - угрюмо спросил Матвеев.
Дорога шла по той стороне насыпи, за лесом. Надо было выпрячь лошадей, перетащить
сани через насыпь и перенести груз.
- Уж вы, пожалуйста, помогите, - просил он.
Матвеев сел на рельс и закурил. В левом ботинке вылез гвоздь, и Матвеев растер себе
большой палец. Он мысленно поклялся, что больше не пойдет пешком - пятнадцать
верст! - и теперь смотрел на встречного, как на свою добычу. Глупо было выпускать его
из рук.
- Может быть, мы и поможем, - сказал он осторожно. - Куда вы едете?
- В Хабаровск.
- Так. Довезите нас до следующей станции, и мы вытащим ваше барахло.
- Не могу. Всей бы душой, но не могу.
- Почему?
- Если б я по своей воле ездил, тогда конечно. А я на службе, мне нельзя такой крюк
давать. Я скупщик, езжу от торгового дома Чурина по деревням за пушниной. Станции все
остаются от дороги в стороне. А мне некогда.
Матвеев пошевелил пальцами в карманах. Мысленно он прикинул: насыпь вышиной в
сажень, груза пудов десять. Это была игра наверняка.
- А когда будете в Хабаровске?
- Думаю, завтра к вечеру.
- Ладно, идет. Мы поедем с вами. Довезите нас до Хабаровска. Что ты скажешь, Безайс?
Безайса перебил скупщик:
- Лошаденки-то заморенные. А вас трое. Знаете, какое теперь время, к овсу
подступиться нельзя. Я уж лучше заплачу, чтоб все было хорошо и без всякой обиды.
Матвеев встал и потушил папиросу о каблук.
- Нам некогда, - сказал он. - Подождите других. Может, кто-нибудь захочет
заработать.
- Куда же вы?
- Дальше пойдем. В Хабаровск.
Они отошли на несколько шагов.
- Погодите! - гаркнул скупщик. - Странный у вас характер! За двадцать рублей,
извольте, свезу.
Матвеев остановился.
- Пять рублей, больше не дам.
- Странно. Кто же повезет вас за пять-то рублей?
- Вы и повезете. Больше не дам ни копейки.
- За пятнадцать?
- Пять рублей. И говорить нечего.
- Странно. Золотом - пять рублей?
- Золотом.
- Ну, хорошо, поедемте.
Сначала отчего-то казалось, что будет легко вытащить наверх сани и груз, но когда
Матвеев слез вниз и потрогал массивный тюк, он понял, что тут придется поработать.
Лошади безнадежно запутались в упряжи, и приходилось раскапывать под ними снег,
чтобы найти концы вожжей. Когда наконец выпрягли лошадей, началась мука с санями.
Они были дьявольски тяжелы и проваливались в рыхлый снег почти целиком. Скупщик и
Безайс залезли наверх и тянули за привязанные к передку веревки. Матвеев толкал снизу,
переругиваясь с Безайсом. Потом Матвеев залез на насыпь, а они спустились вниз и
возились там, пока не выбились из сил.
- Надо утоптать снег, - сказал Матвеев, бросая веревку.
Они закричали, что это чепуха и что из этого ничего не выйдет. Так они препирались
несколько минут, а потом все-таки взялись утаптывать снег. Матвеев оказался прав:
вершок за вершком сани поднялись кверху и ухнули вниз по другую сторону насыпи.
Было уже совсем темно, когда вытащили рогожные тюки и уложили их в сани. Скупщик
запряг лошадей, а потом пошел искать бутылку из-под молока и ходил по снегу, зажигая
спички. Бутылка так и не нашлась.
Отряхнувшись от снега, они уселись в сани. Матвеев сел было рядом с Безайсом, но потом
передумал и отодвинулся ближе к передку. Было тесно, и они старались разместиться так,
чтобы занимать меньше места. Сани тронулись, но скупщик вдруг остановил лошадей.
- Память проклятая, - сказал он. - Придется вам опять вылезти. Совсем было забыл
пилюлю принять.
- После примете, - возразил Матвеев. - Успеется. Что у вас такое?
- Нет, надо сейчас принять. Три раза в день, за два часа до пищи. У меня вялость
кишечника.
Пилюли были в корзине, под сиденьем. Все вылезли и ждали, пока он доставал корзину и
искал пилюли. Надо было вынуть несколько рубах, чашку, мыло, сахар и вареную курицу.
Матвеев начал зябнуть и нетерпеливо переступать с ноги на ногу. Скупщик зажег свечу и
шуршал бумагой в корзине.
- Ничего не понимаю, - говорил он. - Перед обедом положил сюда, а теперь их тут
нет. Странно. Или, кажется, я их в желтый баульчик засунул? Память у меня, как худой
карман. Когда еще мальчиком был, ничего наизусть затвердить не мог. Сколько я муки изза
буквы ять принял! "Звезды, гнезда, седла, цвел, надеван, прибрел". Обязательно чтонибудь
пропущу. Учитель был такой сукин сын. "Где, кричит, у тебя "седла"? Повтори
сначала. Жуканов Филипп!" Повторю, а он опять орет: "А куда ты девал "надеван"?
Жуканов Филипп, пошел в угол!"
Безайс с тоской зевнул.
- Ищите вы, ради бога! Помереть хочется. Нашли время пилюли принимать!
Он нашел их в корзине, в рукаве рубахи. Когда он проглотил пилюлю и уложил корзину,
все снова уселись в сани. Молодой месяц, похожий на нежный ноготок, поднялся над
деревьями. Лес стоял по обеим сторонам большими черными стенами.
Матвеев лежал, отдаваясь ощущению езды. Он отдыхал, чувствуя, как его кожу кусок за
куском заливает слегка колющая теплота. На его ногах сидел Безайс и рассказывал Варе
разные истории. Теперь, когда Безайс сообщил ему о своих планах, Матвеев смотрел на
девушку с некоторым любопытством. "Недурна, - решил он про себя, - но это самое
большее". Он не завидовал Безайсу. Почти в каждом мещанском семействе растут такие
девушки, благоразумные, с румянцем и косами. Она говорила мало, больше отвечая на
вопросы. Днем он слышал, как она рассказывала Безайсу, какие животные самые умные.
Она думала, что самые умные - слоны, и даже читала в календаре, как слон ухаживал за
ребенком. Это поражало ее несложную душу, - она несколько раз возвращалась к слону,
хохотала, и Безайс угодливо смеялся вместе с ней. Потом они завели томительный
разговор о том, кто что любит.
- Вы любите Лермонтова? - спрашивала она. - Царицу Тамару?
- Люблю, - отвечал Безайс и через минуту, без всякой связи с Лермонтовым, спрашивал
ее, любит ли она хоровое пение, а потом они вдвоем приставали к Матвееву с
Лермонтовым, и с хоровым пением, и с катаньем на лодке, и с котятами, и с брюнетами, и
еще с какой-то ерундой. О самых общеизвестных вещах она говорила с смешной
горячностью: "музыка облагораживает душу", "женщина должна быть подругой
мужчины", - говорила так, точно сама додумалась до этого.
Месяц поднялся высоко над черными деревьями. От лошадей шел теплый запах пота и
сена, напоминавший стойло, скрип колодезных журавлей и соломенные крыши деревни.
Матвеев перевел взгляд на Жуканова и стал его разглядывать со счастливым сознанием,
что можно сидеть так и глядеть, не двигаясь, на лица, на звезды, на лошадей. Лень
держала его за плечи теплыми руками, и он снисходительно разглядывал понурые усы
Жуканова, его незаметные глаза и сухой нос. Он простил ему большую волосатую родинку
над верхней губой и крошки сухарей, запутавшиеся в усах. Он не хотел думать о нем
плохо, об этом человеке с родинкой и крошками, встретившемся на его большом пути.
Пройдет еще день, и он потеряется где-то позади, этот скупщик пушнины, оставив в
памяти легкий след.
Поздно вечером они приехали в деревню и остановились у знакомых Жуканова. Долго
стучали в высокие ворота, потом в калитке приоткрылось небольшое оконце, чей-то
густой голос спрашивал, кто такие, и невидимые в темноте люди гремели засовом. Во
дворе бесновались на цепях громадные псы, кидаясь на лошадей. К высокой, в два яруса
избе, сложенной из толстых бревен, примыкали низкие пристройки, вокруг всего двора
шел крытый навес. Нижний ярус избы служил амбаром, в жилое помещение вело крутое
крыльцо с точеными балясинами. На стене висела прибитая гвоздями волчья шкура,
растянутая кожей наружу.
Лошадей распрягал высокий старик. Он мельком взглянул на Варю и пошел в избу, но
снова вернулся.
- Только вот что, - сказал он, строго разделяя слова. - Чтобы никто не курил табаку.
Это уж пожалуйста. Чтоб этого не было. У меня этого в заводе нет. И чтоб в шапках в избе
не сидеть, - это уж пожалуйста.
- Мы некурящие, - сказал Безайс.
- Да, уж пожалуйста, - повторил старик.
Он повернулся и ушел, твердо ступая обутыми в меховые сапоги ногами.
- Сердится, - тихо сказал скупщик.
- Чего же он сердится?
- Да что я вас к нему привез. Он, видите ли, раскольник, старообрядец. Тут их вся
деревня старообрядческая. Я-то у него всякий раз останавливаюсь, пушнину покупаю. Так
что ко мне он привык.
- Ну а мы что же?
- Старой веры человек. Вот и боится, что вы его избу испортите.
- Как это - испортим?
- Плюнете на пол или из его кружки выпьете. Вы уж, будьте любезны, держите себя
осторожно.
В просторных сенях стоял запах кожи и сушеных трав. Они отворили темную, из кедровых
плах дверь и вошли.
Дом был старинный, дедовской работы. Стены из толстых, тронутых временем бревен
были прорезаны приземистыми окнами зеленого стекла. На стенах висело несколько
густо смазанных охотничьих ружей, в простенке были прибиты большие оленьи рога.
Один угол был сплошь завешан позеленевшими иконами, на которых едва можно было
разглядеть строгие, носатые, с круглыми глазами лица угодников. Под иконами, на
треугольном столе, лежали лестовки и оправленная в кожу книга с медными застежками.
Семья сидела за столом. Старик, встретивший их на дворе, положил ложку и долго
смотрел на Безайса, пока тот не догадался снять шапку. За столом, кроме старика, сидели
двое высоких, хорошо сложенных парней и маленькая девочка. Молодая полная женщина
доставала из печки горшки и шумно ставила их на стол, сердито двигая локтями.
Для них накрыли отдельный стол. Был какой-то пост, и им дали миску кислой капусты.
Безайсу хотелось горячих щей, но об этом нечего было и думать.
- Еда для коров, - ворчал он вполголоса, ковыряя ложкой в миске. - Трава. Мне уже
хочется замычать и почесаться боком о стенку.
Было поздно, в окно глядел высокий месяц, и хозяева ушли спать. Раскладывая по полу
солому, Матвеев увидел, как Варя беспомощно бьется над шнурками своего ботинка,
намокшими и затянувшимися в тугой узел. Она трудилась, вкладывая в это всю душу, но у
нее ничего не выходило.
- Давайте я развяжу, - сказал он под влиянием какого-то непонятного побуждения.
- Ах, что вы, - ответила она.
Он развязал узлы, чувствуя на себе завистливый взгляд Безайса. Она благодарила его с
неловкой горячностью, и это вовлекло Матвеева в вежливый и скучный разговор, из
которого он узнал, что в Благовещенске на прошлой неделе шел дождь.
- А зачем вы ездили в Благовещенск? - праздно спросил он, накрываясь шинелью.
Она молчала долго - минуты две, и, уже засыпая, он услышал ее ответ:
- У меня там подруга выходила замуж.
Это был ее небольшой, крошечный секрет, о котором они никогда потом не узнали, -
может быть потому, что не спрашивали. Подруга, Катя Пескова, курносая девушка с
быстрыми глазами, выходила замуж за ее, Вариного, бывшего жениха. Они настойчиво
зазывали ее на свадьбу, осаждали письмами, пока она наконец не приехала.
Жених был папин знакомый, тоже механик, служивший на пароходе "Барон Корф". Он
был высокий, с черными, сросшимися над переносьем бровями и крутыми завитками
курчавых волос на обветренном лбу. Жених приезжал только летом, в навигацию, привозя
с собой запах угля и машинного масла. Он входил в ограду палисадника, прямой,
степенный, застегнутый на медные пуговицы форменного пиджака. Барина мама
выходила на крыльцо, Варин папа выпрямлял грудь и щурил выцветшие в тридцатилетнем
плавании голубые глаза, а младшие братья, которых папа почему-то прозвал "товарищами
переплетчиками", врывались в комнату и оглушительно кричали, растерянно глядя на
Варю:
- Жених приехал!
Варя выходила на крыльцо и целовала его в лоб, прикасаясь губами к красной полоске,
оставленной тугой форменной фуражкой. Мама поспешно вытирала фартуком носы и рты
своему выводку, а папа, солидно оглядываясь на соседей, смотревших сквозь палисадник,
говорил, покачивая головой и распушив свои белые, по-морски подстриженные баки:
- Вот и я был когда-то таким же молодцом! - хотя все знали, что папа всегда был
маленький.
Потом шли в столовую. Мама снимала со стола альбом в бархатных крышках, большую
рогатую раковину, стоявшую вместо пепельницы, и накрывала стол блестящей,
коробящейся от крахмала скатертью. Жениха сажали на диван с цветочками, между
барометром и картой полушарий, и папа заводил с ним длинный разговор о реке, о
фарватере и общих знакомых. "Товарищи переплетчики" стояли в дверях и панически
смотрели голубыми, как у папы, глазами на жениха. Мама звенела у буфета стопками
тарелок и говорила, улыбаясь круглым лицом:
- Да перестань ты, Дмитрий Петрович! Очень им интересно разговоры твои слушать!
А потом жених опять уезжал. Его провожали до пристани. Громадная река блестела
быстрыми солнечными зайчиками. Китайские пароходы с пятицветными флагами
бросали в прозрачное небо клочья рыжего дыма, оставляя за кормой широкие пенистые
пласты. "Барон Корф" оглушительно ревел, лебедка с грохотом выбирала из воды мокрую
якорную цепь, Варин папа махал фуражкой и кричал что-то бесчисленным пароходным
знакомым, а капитан, будто притворяясь спокойным среди этого столпотворения, отдавал
приказания в машину по рупору. Ветер трепал красный с синим квадратом флаг
республики, вода кипела и взлетала брызгами под ударами громадных зеленых колес, а
"товарищи переплетчики", объятые нестерпимым восторгом, носились по берегу и буйно
размахивали соломенными шляпами на резинках, стараясь ободрить команду и
пассажиров "Барона Корфа". "Барон Корф" поворачивался грузной кормой, на мачту
взлетал синий с белым квадратом походный флаг, на палубе колыхались платки, и
пароход уходил, оставляя две упругих гладких волны, блестевших радужными пятнами
нефти. Папа брал маму под руку, "товарищи переплетчики" надевали соломенные шляпы,
натянув резинки на подбородки, и шли по улицам, засунув руки в карманы. Подражая
папе, они степенно рассуждали, что, пожалуй, давно пора сменить этого проклятого,
старого, жалкого селезня - капитана "Барона Корфа", который того и гляди посадит
судно на мель под Сретенском. Когда они переходили к личным делам капитана и
начинали порицать его жену за вставные зубы и за привычку "вилять кормой", Варя
обуздывала их угрозой заставить чистить крыжовник после обеда. С тех пор как у Вари
появился жених, "переплетчики" молча извиняли ее женские слабости и даже оставили в
покое ее полосатого кота, хотя в глубине души они считали его самым безответственным
явлением природы.
В прошлом году, на троицын день, она гуляла с женихом и встретила на бульваре Катю
Пескову. Жених угощал их малиновым мороженым, показывал, как надо снимать ключ с
веревочки, не развязывая узла, и провожал домой их обеих. Через несколько дней Варе
принесли бессвязное Катино письмо с кляксами и бесчисленными ошибками, в котором
она называла себя дрянью, бессовестной, развратной, а час спустя пришла перепачканная
чернилами Катя и расплакалась у нее в комнате. Она говорила, что жизнь грустная,
прегрустная штука и что лучше всего умереть.
- Отдай его мне, - умоляла она, торопливо вытирая слезы. - Ты его все равно не
любишь.
Сначала Варя даже рассердилась.
- Нет, люблю, - повторяла она настойчиво.
Но потом, когда Катя открыла ей сумасшедшие любовные бездны, в которых были и
смерть, и жизнь, и сомнения, и восторги, - безумная смесь слез и восклицательных
знаков, - она поняла, что ее любовь обычная, серая, лишенная горячих радостей. Она
колебалась несколько дней, а потом сказала Кате, что согласна. Пусть она берет его себе,
если не может жить без него.
Это смешно - но Катя его взяла. Чем она окрутила его простое сердце, Варя не знала.
Некоторое время она чувствовала себя несчастной, писала дневник и вечером ходила к
скамье над рекой, где они поцеловались в первый раз. А потом как-то само собой все это
прошло. И теперь, в Благовещенске, на свадьбе она спокойно поздравила молодых,
закалывала невесте фату и танцевала с механиком польку под воющий граммофон.
Всадник
На дворе стоял серый свет раннего утра. Матвеев отлежал ногу, и ему надо было
повернуться на другой бок, но двигаться не хотелось. Он подождал еще несколько минут,
стараясь снова заснуть, но, когда это не удалось, он открыл глаза и увидел, что Варя не
спит. Она сидела, подвернув край юбки, и отскабливала ножом пятна стеарина, которыми
был закапан подол. Жуканов тоже не спал, - он растирал ноги топленым гусиным салом.
Матвеев оделся и стал будить Безайса, упорно не хотевшего вставать.
- А мне наплевать, - возражал он сонным голосом и поворачивался лицом вниз.
Тогда Матвеев поднял его и поставил к стене.
На дворе было холодно. Они не успели выехать за ворота, как уже замерзли совсем. Дул
ветер, поднимая облака мелкого, сухого снега и путая гривы лошадей. Они выехали из
деревни, миновали две скрипящие ветряные мельницы и поднялись на гору. Дальше шел
лес. Здесь ветра не было, и они немного согрелись.
Рассвет окрасил все в мягкий, синеватый цвет. От деревьев падала густая тень, лесная
чаща стала глубже и прозрачней. Кое-где по веткам взбирался дикий виноград, и его
засохшие листья лежали красноватыми декоративными пятнами. По свежему снегу сани
скользили бесшумно и ровно; это располагало к дремоте.
Матвеев закрыл глаза и слушал Безайса, который завел с Жукановым спор о том, что было
бы, если бы ученые изобрели способ делать золото. Скупщик был упрямый человек.
- Ничего не было бы, - говорил он. - Их бы арестовали и посадили в кутузку, чтобы не
придумывали. Один выдумает, другой еще чего-нибудь выдумает, - что же получится!
Потом он начал расспрашивать Безайса о Советской России. Безайс рассказывал охотно, и
Матвеев слушал его с некоторым удивлением. Все фабрики работают, закрыты те,
которые не нужны. Голод только в Поволжье, а в остальных местах благополучно. На
железных дорогах образцовый порядок. Особенно налег он на электрификацию и детские
дома, в которых, по его словам, дети пьют какао и одеваются, как ангелы. Он лгал
уверенно, и Матвеев не понимал, зачем это ему нужно. Позже он спросил его об этом.
- Видишь ли, - ответил Безайс, - цели у меня не было никакой. Но мне было
неприятно рассказывать про свою республику всякую дрянь. Он все равно человек не наш,
и у него голова забита всякой чепухой, о трупах, которые у нас выдают по карточкам. Ему
это не повредит.
Жуканов слушал и кивал головой. Когда Безайс кончил, он спросил:
- А почему у вас на гербе находятся серп и молот?
- Это значит, - ответил Безайс, - что рабочий класс управляет страной в союзе с
крестьянством.
- Так, - сказал Жуканов с видимым удовольствием. - Рабочий с крестьянством? А
знаете, чем кончится серп и молот?
- Чем?
- Напишите слова: "молот серп" и прочтите задом наперед. Получится: "престолом".
Безайс про себя по буквам прочел слова задом наперед. Действительно, получилось
"престолом".
- Ну и что же из этого?
- То, что это неспроста. Почему так получается?
- Глупо.
- Нет, не глупо. Тут что-то есть.
Он видел в этом какой-то особый, тайный смысл. Он твердо стоял на своем, и его нельзя
было убедить ничем. Для него это было важнее всех доказательств.
- Тут что-то есть, - повторял он многозначительно, и это бесило Матвеева.
Жуканов вымотал из него душу своими рассуждениями, и, когда Безайс начал спорить,
Матвеев не выдержал.
- Замолчи, Безайс, - сказал он. - У меня резь в животе от ваших разговоров. Пускай
они кончаются чем угодно.
Он решительно закрыл глаза. Чтобы заснуть, он старался представить себе, что сани едут
в обратном направлении. Жуканов и Безайс, помолчав немного, начали говорить об
образовании, но конца их разговора он не слышал. Несколько раз он просыпался, чтобы
поправить сползавшую набок шапку. На мгновение он видел мелькающие деревья, слышал
голоса и снова погружался, как в теплую воду, в сон. Ему приснилось что-то без начала и
без конца - будто он плывет в лодке по реке, и его несет к плотине, где тяжело вертится
громадное мельничное колесо. А что было дальше, он не помнил.
Он проснулся оттого, что сани остановились. Жуканов говорил с кем-то быстро,
пониженным голосом. Сквозь полуоткрытые веки Матвеев видел, что рядом с санями
стоит всадник в солдатской шинели и в папахе, глубоко надвинутой на голову.
Матвеев медленно, еще не совсем проснувшись, разглядывал фигуру всадника. Это был
высокий, с татарским обветренным лицом человек. Из-за спины торчал короткий
кавалерийский карабин. Он показывал куда-то плеткой и вглядывался, щуря слегка косые
глаза. Матвеев сонно смотрел на него, ни о чем не думая. Ему хотелось спать, и он закрыл
глаза. Когда он снова открыл их, всадник повернул лошадь, поднялся на стременах и
взмахнул плеткой. В этот момент Матвеев отчетливо увидел то, чего он сначала не
заметил, - на плече, там, где проходил ремень карабина, был синий с двумя полосками
погон.
Матвеев сначала даже не удивился. Несколько минут он лежал, разглядывая спину
удалявшегося всадника. Тот скрылся за поворотом дороги. Матвеев устало закрыл глаза и
вдруг ясно представил синий, немного смятый погон, папаху и скуластое лицо. По телу
Матвеева прошла мелкая колючая дрожь. Он медленно поднялся и повернулся к Безайсу.
Сани стояли на дороге. По обеим сторонам поднимался высокий темный лес. Безайс
широко раскрытыми глазами смотрел в ту сторону, куда уехал всадник. Жуканов и Варя
казались скорее удивленными, чем испуганными. Матвеев глядел на них, ничего не
понимая.
- Что же это такое? - спросил он строго.
- Это казак, - ответил Безайс без всякого одушевления.
- Откуда он взялся?
- Он ехал по дороге. Подъехал к саням. Остановил нас и спросил, далеко ли деревня и
как называется.
- Ну?
- Вот и все. А потом поехал дальше.
Матвеев почесал мизинцем глаз и задумался.
- Значит, - сказал он, - Хабаровск занят белыми.
Он снова задумался. Надо было что-то немедленно сделать, но ему ничего не приходило в
голову.
- Ну? - спросил Безайс.
- Это чертовски неприятная история, - ответил Матвеев, бесцельно вытаскивая
карандаш и вертя его в руках. - Честное слово, чертовски неприятная. Надо ехать
дальше, - продолжал он. - Сейчас мы на положении мух, попавших в суп. Идти назад
все равно нельзя, потому что придется переходить через фронт, а мы даже не знаем, где
он находится. Надо ехать в Хабаровск и либо ждать там, когда придут наши, либо ехать
дальше, в Приморье.
- Ехать нельзя, - сказал Безайс, - нельзя потому, что легче попасться. В фронтовой
полосе не так-то легко разъезжать взад и вперед.
- Я все равно назад не поеду, - сказал вдруг Жуканов.
- Вот и хорошо, - сказал Безайс. - Мы тоже поедем дальше.
- Я и дальше не поеду.
Это было совсем неожиданно.
- Почему? - спросил Безайс.
- Потому что потому.
- То есть как?
- Да так. Я хозяин, лошади мои. Чего хочу, то и делаю.
Наступила тяжелая пауза.
- Эти лошади, - наставительно сказал Безайс, - не ваши, а торгового дома Чурина.
- Да уж и не ваши, будьте спокойны.
- А куда же вы поедете?
- Вернусь в ту деревню, к старику, у которого ночевали.
- А мы?
- А вы как хотите.
Они растерянно переглянулись.
- Очень это красиво с вашей стороны, - сказал Безайс. - Мы вам помогли, а вы нас
бросаете. Это свинство.
Жуканов концом кнута поправил шапку.
- Конечно, свинство, - спокойно ответил он. - Только ведь и мне нет охоты шею
подставлять. Жить каждому хочется. Вы молодые люди, вам это смешно, а я больной
человек. Если меня арестуют, я умереть могу.
Безайс взволнованно снял и снова надел перчатку.
- Не умрете, - сказал он. - Поймите, что нам надо ехать.
- Всем надо, - возразил Жуканов рассудительно. - Странно. Если я из-за своего
добродушия согласился вас везти, так вы уж хотите на меня верхом сесть.
- Оставьте, Жуканов!
- Сказал - нельзя.
Варя переводила взгляд с Безайса на Матвеева.
- Придется вам выйти, - сказал Жуканов. - Ничего не поделаешь. Всей душой был бы
рад, да не могу.
Матвеев вылез из саней.
- Безайс, поди сюда, - сказал он. - Жуканов, подождите немного, минут пять.
- Пять минут - могу.
Они отошли на несколько шагов и остановились.
- Ну?
Безайс оглядел ровную, уходящую вперед дорогу и вздохнул.
- Чего же разговаривать? - сказал он пониженным голосом. - Мы влипли, старик.
- Влипли?
- Конечно. Все равно, вперед или назад. Пойдем?
- Мы не пойдем, а поедем, - решительно возразил Матвеев. - Нельзя идти по снегу в
такой мороз. До Хабаровска еще тридцать верст. Когда мы там будем? Надо скорей
кончать с этой дорогой. Я возьму его за шиворот и вытрясу из него душу, если он не
поедет.
- А что делать с документами? Порвать?
- Рвать их нельзя, потому что, когда попадем к своим, как мы докажем, кто мы такие?
- Куда же их прятать?
- В ботинки. В сани, наконец.
Они вернулись к саням.
- Мы поедем дальше, - сказал Матвеев, глядя поверх Жуканова. - А вы можете ехать с
нами или вернуться в деревню. Мы вас не держим.
Жуканов растерянно глядел на них.
- Товарищ Безайс, - сказал он, прижимая руки к груди. - И вы тоже, товарищ Матвеев.
Не шутите со мной. Я больной человек. У меня от таких шуток душа переворачивается.
- Знаю, знаю, - оборвал его Безайс, садясь в сани. - Душа переворачивается, и в глазах
бегают такие муравчики. Слышали.
Легко, почти без усилия, Матвеев взял Жуканова за борт пальто, оттолкнул в сторону и
отобрал вожжи. Сани тронулись. Жуканов был ошеломлен и смотрел на Матвеева,
соображая, что произошло.
- Да это разбой, - сказал он вдруг. - Дай сюда вожжи. Слышишь, дай!
Он схватил вожжи и рванул к себе с истерическим всхлипыванием. Лошади метнулись в
сторону, топчась на месте. Матвеев оторвал его руки от вожжей, а Безайс придавил его в
угол саней и держал изо всех сил. Длинные уши его шапки волочились за санями и
взметали снег.
- Пустите, - сказал Жуканов, тяжело дыша.
Безайс отпустил его.
- Поймите, будьте любезны, - сказал скупщик довольно спокойно, - мое положение.
Вы партийные. Поймают меня с вами, что мне сделают? Убьют ведь! Вы сами собой, а я
за что должен страдать? За какую идею?
- Отдайте лошадей нам, а сами вернитесь в деревню.
- Отдай жену дяде. Они не мои, лошади.
- Поправьте шапку. Упадет.
Машинальным движением он подобрал волочившиеся уши, отряхнул их от снега и
обернул вокруг шеи. Он потер переносицу, поднял голову, и вдруг глаза его вспыхнули.
- Не поеду я! - вскричал он таким неожиданно громким голосом, что все
вздрогнули. - Не поеду, - ну! Чего хотите делайте, мне все равно. Где у вас такие права,
человека силком везти? Убивайте меня - все равно не поеду! - Голос Жуканова
сорвался почти на крике. - Ну - убивайте! - повторил он, нагибаясь вперед и тяжело
дыша. - Забирайте лошадей, шкурки. Сымите с меня пальто. Может быть, вам и сапоги
мои нужны? Берите и сапоги! Грабьте кругом, начисто!
- Не кричите так, - нервно сказала Варя. - Могут услышать.
- Пускай слышат, - ответил он. - Какое мне дело?
И вдруг, топорща усы и покраснев от натуги, он пронзительно крикнул:
- Грабют!
- Это черт знает что, - растерянно произнес Безайс. - Вы, Жуканов, и-ди-от, дурак.
Проклятый старый дурак.
- Вы сами дурак, - сварливо ответил Жуканов.
Они глядели друг на друга выжидательно и враждебно. Матвеев медленно расстегнул
куртку и сунул руку в карман.
- Если вы еще раз крикнете, я вас убью, - сказал он. - А потом возьму за ноги и оттащу
в сторону.
Этого Жуканов не ждал.
- А вы знаете, - сказал он вызывающе, - что вам за такие слова может быть?
- Я сильнее вас, и нас двое. Если вы не поедете, то потеряете лошадей, мы их все равно
заберем. А если поедете - и лошади у вас останутся, да мы еще приплатим. Решайте
скорей, времени нет.
Он мог бы свернуть ему голову одной рукой - лысеющую, с висящими усами голову. Но
он предпочел не делать этого. Жуканов вынул платок и громко высморкался.
- Хорошо, - сказал он с достоинством. - Я уступаю физической силе. Но я буду
жаловаться.
Он нашел в этом какое-то удовлетворение.
- Я буду жаловаться, - повторил он.
Матвеев беспечно улыбнулся. Он достал нож и отодрал снаружи обшивку саней. Потом он
вынул документы и деньги, пересчитал их, сунул за обшивку и снова прибил рогожу
гвоздями.
- Едемте, - сказал он. - Изо всех сил!
Тысяча рублей
Матвеев старался придумать какой-нибудь план. Надо было что-то делать. Но он ничего
не мог из себя выдавить, кроме того, что в минуту опасности надо сохранять благоразумие
и не волноваться. Он вертел эту мысль и осматривал ее со всех сторон, пока не заметил,
что шевелит губами и что Безайс вопросительно смотрит на него.
- О чем ты? - спросил Безайс.
- Так. Думаю о нашем собачьем счастье.
- Что же ты придумал?
Этот вопрос поставил Матвеева в тупик. Он был старший, и это обязывало его к точному
ответу.
- Прежде всего, - сказал он, - не надо волноваться. Это, по-моему, самое важное.
Безайс внезапно обиделся.
- А кто волнуется? - с горячностью спросил он. - Может быть, это я волнуюсь?
- Разве я это сказал?
- Так зачем ты говоришь? Поддерживаешь светский разговор?
- Ну, ну, оставь, пожалуйста. Придрался к словам.
Безайс передернул плечами.
- Мне это не нравится.
- Ну, хорошо, я про себя говорил. Это я волнуюсь. Теперь ты доволен?
- Вполне, - ответил Безайс.
Самое плохое было не то, что их могли поймать и убить. Гораздо хуже было ждать этого.
Большим циркулем был очерчен круг, за которым начиналась жизнь, где люди лежали в
окопах, отступали и наступали. Матвеев в детстве знал эту игру: один садился на пол,
закрыв глаза, а остальные слегка ударяли его по лбу. Ударяли не сразу, а через несколько
минут, - и никто не мог выдержать долго: было невыносимо сидеть с закрытыми
глазами и ждать удара. И Матвеев почувствовал себя легче, когда наконец они снова
встретили белых.
Был уже полдень; каждую минуту они ждали, что из-за поворота дороги покажется рота
солдат в папахах с белыми лентами. На Безайса нахлынула нервная болтливость, и он
рассказывал какие-то истории о небывалых и вздорных вещах. Варя казалась спокойной, и
Матвеев снова подумал, что у нее нет воображения: "недалекие люди редко волнуются".
Почему он считал ее недалекой и ограниченной - этого он и сам не знал. Но потом
ожидание опасности утомило его, и он впал в какое-то безразличие. Когда издали
показалась запряженная парой коней военная двуколка, он принял это как факт, без
всяких размышлений.
- Белые, - сказал Безайс.
- Ага, - ответил он.
Это была походная кухня грязно-зеленого цвета. Над ней тряслась и вздрагивала
прокопченная, расхлябанная труба, высокие колеса по самую ступицу были покрыты
старой осенней грязью. Кухня катилась с грохотом, внутри бака, звеня, перекатывался
какой-то железный предмет. На передке раскачивался солдат в папахе, и штык за плечами
чертил круги при каждом толчке. Он махнул рукой, и Жуканов остановил лошадей.
- Далеко до Жирховки? - спросил солдат.
- Рукой подать, - отозвался Жуканов. - Так все прямиком, прямиком, а потом как
доедете до камней, тут дорога пойдет вправо и влево. Которая вправо идет дорога, это и
есть на Жирховку.
- Сколько верст отсюда?
- Думаю, будет не больше пяти.
Солдат потер ладонью замерзшие щеки.
- А может быть, - сказал он, - тут меньше осталось? Может быть, версты три?
- Может быть, и три, - согласился Жуканов. - Кто ж ее знает - дорога немеряная. Да,
пожалуй, что три версты. Конечно, три.
Матвеев ждал, что солдат поедет дальше, но он слез с козел и помахал руками, чтобы
согреться.
- Слушай-ка, дядя, - сказал он, - хлеб у тебя есть?
- Есть.
- Дай-ка закусить.
- Да господи! - воскликнул Жуканов. - Пожалуйста, об чем разговор! Сам был на
действительной, три года в саперном батальоне откачал. Кушайте, будьте здоровы, разве
жаль для солдата хлеба? - продолжал он, открывая корзину и доставая завернутый в
газету хлеб. - Может быть, ветчины хотите? Возьмите уж и ветчины.
- Давай и ветчину, - сказал солдат, беря продукты. - Может быть, и закурить
найдется?
- Очень сожалею, но я некурящий, - виновато сказал Жуканов. - Здоровье не
позволяет.
- Чего?
- Здоровьем, говорю, слаб. Грудь табачного дыма не принимает. Не курю. Вот, если
хотите, подсолнухов - каленые подсолнухи.
Безайс вынул папиросу и дал ему закурить. Он с жадностью глотнул дым.
Матвеев разглядывал его. Он был одет в новенькую светло-коричневую шинель. Шинель
сидела плохо, коробилась, как картонная, и торчала острыми углами на каждой складке;
хлястик, перетянутый поясом, стоял дыбом. У солдата было курносое обветренное лицо,
он часто мигал покрасневшими от бессонницы глазами. Сняв винтовку, он прислонил ее к
колесу и стал чесаться всюду - под мышками, за воротником, под коленями. Почесать
спину ему не удалось - тогда он потерся о кухню.
- Едят? - спросил его Жуканов.
- Как звери.
- Давно заняли Хабаровск?
- Третьего дня.
- А как тут дорога сейчас - спокойная? Безопасно ехать?
- А чего ж бояться?
- Мало ли чего! Партизаны могут быть или красные пойдут в наступление. Попадешь в
самую толчею, так, пожалуй, и не выскочишь. Вот я через это и беспокоюсь ехать.
Солдат снова залез на козлы, закрыл ноги и начал отовсюду подтыкать шинель, чтобы не
продувало.
- А знаете что? - продолжал Жуканов. - Я лучше с вами поеду. Боюсь я, знаете ли,
ехать. Вернусь с вами в деревню, пережду там денька два, пока все не утрясется, а потом и
двину в Хабаровск. Как, господин солдат, возьмете вы меня с собой?
- Мне что? - ответил он. - Дорога казенная.
- А мы? - воскликнул Безайс, хватая Жуканова за рукав.
Жуканов спокойно отнял рукав.
- А вы идите пешком. До Хабаровска недалеко, живо дойдете. Ваше дело молодое, не то,
что я. Да и я тоже не за себя боюсь, а за лошадей - вдруг отымут?
- Но ведь это черт знает что!
- Не чертыхайтесь. Ничего такого особенного нет в этом.
- Скоро вы там? - спросил солдат. - Мне ехать надо.
- Ну, послушайте, Жуканов. Ну, оставьте, пожалуйста.
- Мне нечего оставлять. Чего мне оставлять?
- Поедемте дальше...
- Что я, обязан, что ли, вас возить? Сказал - не поеду.
Безайс, силясь улыбнуться, взглянул на Матвеева. Он сидел бледный, подавленный, глядя
в лицо Жуканову.
- Хорошо, - тихо сказал Матвеев. - Мы пойдем. Только отъедемте немного дальше,
чтобы мы могли вынуть деньги и бумаги.
- Какие деньги? - громко спросил Жуканов. - Это что вы пятерку мне дали? Берите,
пожалуйста, мне чужого не надо. Подавитесь своей пятеркой.
- Тише, пожалуйста, - сказал Безайс, насильно улыбаясь и путаясь в словах. - Деньги,
тысячу рублей... И бумаги. Пожалуйста.
Жуканов обернулся к солдату. Он молча, с любопытством наблюдал за ними.
- Чистая комедия, - сказал он, разводя руками и улыбаясь. - Какие-то бумаги с меня
требуют. Чудаки. Не рад, что связался с ними. Уходите вы с богом, отвяжитесь от меня. Я
вас не трогаю, и вы меня не трогайте.
- Какие бумаги? - спросил солдат. - Об чем у вас разговор?
- Жуканов, - сказал Матвеев глухо, почти шепотом. - Дайте нам незаметно взять
деньги, и мы вас отпустим. Бросьте эту игру. Слышите, Жуканов?
- Вы и так уйдете, - ответил он тихо. - Уходите, пока целы. Берегите головы, а о
деньгах не думайте. Деньги хозяина найдут.
- Слушай ты, Жуканов! - произнес Матвеев с угрозой.
- Сорок восемь лет Жуканов. Да ты мне не тыкай, - молод еще тыкать. Пошел вон из
моих саней! Слышишь? Господин солдат, что же это такое? Какие-то лица без документов
нахалом залезли в сани и не вылезают.
- Матвеев... голубчик... ну, ради бога... - быстро заговорила Варя, и в ее голосе
зазвучала тоска и ужас. - Уйдемте... скорее. Ну, я тебя прошу... пожалуйста, оставь...
Он больше догадался по движению губ, чем расслышал ее последние слова:
- Убьют ведь...
- Матвеев, я ухожу, - сказал Безайс, поднимаясь с места и беря мешки. - Идем.
Матвеев взглянул на него с угрюмым упрямством.
- Я без денег не пойду, - ответил он, бледнея и сам пугаясь своих слов. - А ты -
уходи. Уходи, Варя.
- Идиот, - упавшим голосом сказал Безайс, снова садясь на свое место. - Проклятый
идиот.
Они услышали тяжелый прыжок - солдат спрыгнул на землю и спускал предохранитель
винтовки. Он делал массу мелких движений, и на его простоватом лице горел деловой
азарт. "Застрелит еще, дурак", - тревожно подумал Матвеев.
Скрипя новыми сапогами, солдат подошел к саням. На секунду он задержался, что-то
вспоминая, потом быстро, как на ученье, взял ружье наизготовку, выбросил одну ногу
вперед.
- Вы кто такие? - спросил он строго. - Документов нет?
- Нет, - покорно ответил Матвеев.
- У меня - есть! - воскликнул Жуканов, торопливо доставая бумажник и роясь в
нем. - Паспорт, метрическая выпись и удостоверение с места службы, от торгового дома
Чурина. Прошу посмотреть. А у них нет, то есть, может быть, есть какие-нибудь, да они
их попрятали.
- Ага...
Солдат постоял несколько минут, вздрагивая от возбуждения, потом отчетливо, в
несколько приемов принял винтовку к ноге, со вкусом щелкнув каблуками. Все смотрели
на него, не понимая, чего он хочет. Солдат взволнованно обошел сани. Внезапно,
отскочив на несколько шагов, он вскинул винтовку и с наивной радостью крикнул:
- Вот я вас сейчас буду стрелить!..
Матвеев вобрал голову в плечи. Солдат пугал его своей стремительностью. Он был
молодой, наверное, недавно прочитал устав и теперь горел желанием обделать все как
можно лучше.
Он медленно опустил винтовку и снова подошел к саням, что-то выдумывая.
- Молчать! - крикнул он не своим голосом. - Ты, мордастый! Ты чего, ну? А?
Молчать! Ты почему без документов? Это зачем баба тут?
- Она...
- Молчать!
У него на лбу выступил пот.
- Вот я... - сказал он срывающимся голосом, - вот я...
Он сосредоточенно пожевал пухлыми губами.
- Не лезь в разговор, не шебурши! Сейчас вы арестованные. Заворачивай! Крупа!
Представлю в штаб, они вам покажут езди-ить!
Безайс, не понимая, смотрел на его веснушчатое лицо.
- Как же так? - спросил он оторопело. - Нам надо скорей домой.
- Не разговаривать!
- Но позвольте, - сказал Матвеев, - позвольте...
- Ничего не позволю!
- Но, господин солдат...
Он не сразу понял, что произошло. У него зазвенело в ухе и лязгнули зубы.
- Съел? - услышал он.
Он поднял голову; солдат с еле сдерживаемым восторгом смотрел на него. Это была
оплеуха - у Матвеева жарко горела правая щека.
В нем проснулась старая привычка, и пальцы как-то сами собой сжались в кулак. Когда
его били, он давал сдачи.
"Чего же это я смотрю?" - удивился он. Тут вдруг он заметил, какое обветренное,
озябшее лицо у солдата, как неловко сидит на нем коробящаяся шинель и дыбом стоит
хлястик. Еще минуту назад Матвеев боялся его и видел в нем солдата, а теперь это был
просто нескладный деревенский парень, смешной и нелепый, с винтовкой в руках,
которую он держал, как палку. "Да ведь это нестроевой, кашевар", - подумал Матвеев с
острой обидой.
Тогда он встал, взглянул на солдата вниз с высоты своего роста и хватил его кулаком
между глаз. Солдат с размаху сел на снег. Матвеев нагнулся и вырвал у него винтовку из
рук, поднял упавшую шапку и нахлобучил ему на голову.
- Уходи, дурак, - сказал он сердито. - А то я тебя так побью, что ты не встанешь.
Солдат поднялся медленно, озираясь, измятый и вывалянный в снегу. В его небольших
глазах гасло возбуждение, он бормотал что-то, трогая налившийся синяк и вытягивая
правую ладонь вперед, точно защищаясь от нового удара. Матвеев посмотрел на его
жалкое лицо и пренебрежительно отвернулся. Надо было скорей уезжать.
Ни на кого не глядя, он положил винтовку в сани. Жуканов с мелочным упрямством не
убрал ногу, мешавшую Матвееву. Тогда Матвеев взял двумя пальцами его ботинок и
отодвинул в сторону.
- Отдай винтовку, - услышал он позади. Солдат, опустив руки, напряженно смотрел на
него.
- Не отдам.
- Отдай!
- Не отдам, проваливай! Не приставай.
Матвеев сел в сани. Солдат взволнованно потер рукой переносицу.
- Так сразу и драться, - сказал он, шмыгая озябшим носом. - Ему уже и слова сказать
нельзя. Какой выискался...
- Замолчи!
- Я и так молчу. Сразу начинает бить по морде. Отдай винтовку, она казенная...
Безайс хлестнул по лошадям. Некоторое время солдат стоял на месте, а потом сорвался и
побежал за санями.
- Отдай!
Он споткнулся, упал, шапка слетела у него с головы. Поднявшись, он опять побежал без
шапки, прихрамывая на одну ногу.
- Отдай!
- Черт его побери, этого осла, - сказал Матвеев. - Орет во все горло.
Обернувшись, он погрозил ему кулаком, но солдат не отставал. На голове из-под
стриженых волос у него просвечивала розовая кожа. Он опять упал.
- Отдай ему, - сказала Варя.
Матвеев поднял винтовку, вынул затвор и выбросил ее на дорогу. Он видел, как солдат
подошел к винтовке, осмотрел ее и пошел обратно, волоча ее за штык. Ветер раздувал
полы его шинели. Когда он скрылся из виду, Матвеев размахнулся и выбросил в сторону
затвор. Он глухо звякнул о дерево и зарылся в снег.
Так и надо
Внизу, под горой, лошади пошли тише, и Безайс начал снова хлестать их кнутом. Жуканов
наклонился к нему и взял вожжи из рук.
- Вы мне так лошадей запалите. За всякое дело надо с уменьем браться, - сказал он
строго.
Он имел такой вид, точно его обидели, и уж никак не был смущен. На его усатом лице
отражалась строгость. Безайс вопросительно взглянул на Матвеева и передал вожжи
Жуканову.
- Поверните сюда, - сказал Матвеев, указывая на узкую дорогу, сворачивавшую прямо в
лес.
Жуканов смерил его взглядом.
- Сюда нельзя, - сказал он.
- Что?
- Нельзя, говорю, сюда сворачивать. Она никуда не идет. По ней за дровами ездят.
- Делайте, как я сказал!
И Жуканов повернул лошадей. Сани въехали в чащу деревьев, раздвигая мелкие елочки.
Ветки задевали по лицу и по плечам. Безайсу хотелось спросить, зачем они свернули с
дороги, но после встречи с белым Матвеев вырос в его глазах, и он доверял ему
безусловно.
Они отъехали с полверсты, когда Матвеев велел остановиться. Он вышел из саней и
сказал:
- Безайс, поди сюда.
Безайс послушно встал. Жуканов смотрел на них с недоумением.
- Варя, - сказал Матвеев, - мы сейчас придем. Возьми револьвер и стереги его, - он
показал на Жуканова. - Смотри, чтобы он не убежал.
Но когда Варя взяла револьвер и неумело потрогала курок и барабан, Жуканов
забеспокоился.
- Погодите, - сказал он, опасливо глядя на Варю. - Скажите ей, чтобы она не
наставляла на меня револьвер. Ведь она с ним не умеет обращаться и может по
нечаянности выстрелить.
По выражению лица Вари было видно, что она и сама опасается этого. Но Матвеев взял
Безайса под руку и быстро повел вперед. Отойдя так, что деревья скрыли от них Варю и
Жуканова, Матвеев остановился.
- Ну-с?
- Ты молодец! - сказал Безайс, глядя на него восторженно.
Матвеев опустил глаза.
- Это пустяки, - ответил он. - Главное - это не волноваться и сохранять
благоразумие. Вот и все.
- Ты, - продолжал Безайс, не слушая его, - вел себя прекрасно. Надо сказать, что я
даже не ждал этого от тебя. Я прямо-таки восхищен, - убей меня бог!
Он подумал немного и великодушно прибавил:
- Пожалуй, я не сумел бы так ловко вывернуться из этой истории...
- Не стоит об этом говорить, - возразил Матвеев. - Ты тоже держался очень хорошо.
Но сейчас нам надо спешить. Каждую минуту кто-нибудь может найти на дороге этого
кашевара. Если это станет известным в Хабаровске раньше, чем мы туда приедем, нас
поймают непременно... Мы должны изо всех сил спешить в Хабаровск.
- Так чего же мы стоим? Зачем ты свернул в лес?
- Как зачем? А Жуканов?
Безайс задумался.
- Это верно, - ответил он. - Но какая он сволочь! Ты заметил, какие у него жилы на
руках?
- Мы не можем оставить его так. Он выдаст нас при первом случае.
- Выбросим его из саней, а сами уедем.
- Но он знает нас в лицо и по фамилиям.
Безайс взглянул на него.
- От него надо избавиться, - сказал Матвеев, помолчав.
- Что ты думаешь делать?
- Его надо устранить.
- Но каким образом?
- Да уж как-нибудь.
Они с сомнением взглянули друг на друга.
- А может быть, он нас не выдаст? - нерешительно сказал Безайс. - Ведь он только
хотел получить деньги. Теперь он напуган.
Матвеев задумался.
- Он дурак, он просто дурак, он даже не так жаден, как глуп. Нельзя. Мы не можем так
рисковать. От него можно ждать всяких фокусов. Хорошо, если не выдаст. А если выдаст?
Безайс потер переносицу.
- Ну ладно, - сказал он. - Я согласен.
- Сейчас же? - спросил Матвеев несколько торжественно.
- Конечно.
- На этом самом месте?
- Можно и на этом. Все равно.
Такая уступчивость показалась Матвееву странной.
- Ты, может быть, думаешь, - подозрительно спросил он, - что это все я буду делать?
Безайс подпрыгнул и сорвал ветку с кедра, под которым они стояли. Легкая серебряная
пыль закружилась в воздухе.
- Да уж, голубчик, - ответил он, сконфуженно покусывая хвою. - Я хотел тебя об этом
просить. Честное слово, я не могу.
- Ах, ты не можешь? А я, значит, могу?
- Нет, серьезно. Я умею стрелять. Но тут совсем другое дело. Сегодня утром мы ели с
ним из одной чашки. Это, понимаешь ли, совсем другое дело. Тебе... это самое... и книги в
руки.
Матвеев сердито плюнул:
- Нюня проклятая! А тебе надо сидеть у мамы и пить чай со сдобными пышками!
Безайс слабо улыбнулся. Это было самое простое и самое удобное, но его воротило с
души, когда он думал об этом. Маленькие наивные елки высовывались из-под снега
пятиконечными звездами. Он машинально смотрел на них. В нем бродило смутное
чувство жалости и отвращения.
- Неприятно стрелять в лысых людей, - сказал он, пробуя передать свои мысли.
- Так ты, значит, отказываешься? Может быть, мне позвать Варю вместо тебя?
- Оставь. Но ведь ты мне веришь, что если бы речь шла о драке, я бы слова не сказал?
- Вот что я тебе скажу, - ответил Матвеев. - Есть подлая порода людей, которые
всегда норовят остаться чистенькими. Они охотно принимаются за все при условии, что
грязную часть работы сделает за них кто-то другой. Им непременно хочется быть героями,
совершить что-нибудь необычайное, блестящее, какой-нибудь подвиг. Я знал таких ребят.
Их нельзя было заставить написать коротенькое объявление об общем собрании, потому
что им хотелось написать толстую научную книгу. Они не хотели колоть дрова на
субботниках, потому что предпочитали взрывать броневики. Такие люди бесполезны,
потому что подвиг у человека бывает один раз в жизни, а черная работа - каждый день...
Ты, кажется, обиделся?
Безайс обиделся уже давно, но молчал.
- Ты, может быть, думаешь, что я специально обучался людей убивать?
- Могу ли я знать, - сказал Безайс, - почему ты, человек сурового долга, сваливаешь на
меня эту грязную работу? Я растроган почти до слез твоими нравоучениями, но почему ты
сам этого не сделаешь?
Матвеев зябко поежился.
- Я не отказываюсь, - сказал он. - Но мне и самому не хочется браться за это. Я не то
что боюсь - это пустяки. Я не боюсь, а просто страшно не хочется. И пускай уж мы
вдвоем возьмемся за это. Одному как-то не так.
Безайс молчал.
- Но если ты отказываешься, я, конечно, обойдусь и без тебя.
Безайс поднял на него глаза. Он почувствовал, что если откажется, то не простит этого
себе никогда в жизни.
- Я не отказываюсь, - сказал он. - Вместе так вместе.
Они рядом, в ногу, пошли к саням. Безайс сосредоточенно хмурился и старался вызвать в
себе возмущение и злобу. Он до мелочей вспоминал фигуру Жуканова, лицо, сцену с
солдатом. "Око за око, - говорил он себе. - Так ему и надо". Но он чувствовал себя
слишком усталым и не находил в себе силы, чтобы рассердиться. Тогда он начал убеждать
себя в том, что Жуканов, собственно говоря, пешка, нуль. Подумаешь, как много потеряет
человечество от того, что он через несколько минут умрет. В конце концов все умрут.
Умрет он, умрут Матвеев и Варя.
Из-за деревьев показались лошади и сани. Безайс услышал голос Жуканова:
- Вы еще молоды, барышня, учить меня. Да и я стар, чтоб переучиваться. Вы говорите -
деньги. Боже меня упаси чужое взять. Но ведь эти деньги-то тоже не ваши. Партийные
деньги. А это все равно что ничьи.
- Как же это - ничьи?
- Да так и ничьи. Скажите мне, как фамилия хозяина? На какой улице он живет? Это
деньги шалые, никто им счету не ведет, не копит, не интересуется.
Матвеев и Безайс подошли к саням. Варя держала револьвер, как ядовитого паука, и
казалась подавленной ответственностью, которую на нее возложили. Она чувствовала, что
выглядит забавной с револьвером в руках, и была рада случаю вернуть его Матвееву.
Жуканов встретил их с угрюмой насмешливостью.
- Как видите, не убежал, - сказал он. - Напрасно вы расстраивались - я от лошадей
никуда не убегу.
Он подождал ответа, но Матвеев молчал.
- Да и зачем мне убегать? - продолжал он. - Я никого не грабил, не убивал.
Документы у меня в порядке. Другие, например, не имеют документов и скрываются. Или
набезобразничают, а потом убегают. А мне зачем убегать?
- Подите-ка сюда, Жуканов, - сказал Матвеев.
- Куда это?
- Сюда на минуту.
- Зачем?
- Потом узнаете.
Жуканов задумался.
- Нет, вы скажите зачем.
- У меня к вам есть одно дело.
Некоторое время они неподвижно смотрели друг на друга. Потом Жуканов встал и пошел
к ним, переводя взгляд с одного на другого.
Они пропустили его вперед и пошли вслед за ним на несколько шагов. Безайс, сдерживая
дыхание, опустил руку в карман, вынул револьвер и поднял его на уровень глаз.
Ему не было жаль Жуканова. Он думал только об одном и мучительно боялся этого: что
Жуканов обернется, увидит револьвер и поймет. Он боялся крика, умоляющих глаз, рук,
хватающих за полы шинели. В этот момент Жуканов обернулся, и Безайс мгновенно
выстрелил.
Он почувствовал толчок револьвера в руке и услышал почти одновременно выстрел
Матвеева. Большая серая ворона сорвалась с дерева и полетела, степенно махая крыльями.
Жуканов свалился на бок, в сторону, и, падая, судорожно обхватил руками дерево.
Скользя по стволу, он опустился на снег.
- Так! - вырвалось у Матвеева.
Они подождали несколько минут. Жуканов не двигался. Тогда они тихо обошли тело и
взглянули на него спереди. Он лежал со строгим выражением на помертвевшем лице.
Сквозь полузакрытые веки виднелись белки глаз. Крови не было.
Матвеев, держа револьвер в руке, опустился на колени и расстегнул пуговицы его пальто.
На груди, около горла и у левого плеча, темнели два кровяных пятна. Матвеев засунул
руку в боковой карман и вынул кожаный бумажник с документами.
Назад они возвращались быстро, спеша. Варя встретила их молча, пристально поглядела и
отвернулась.
- Скорей! - крикнул Безайс, вскакивая в сани и хватая вожжи. Он ударил по лошадям, и
сани понеслись.
- Вы его убили? - спросила Варя, не поднимая глаз.
- Убили, - коротко ответил Безайс.
Они подъехали к дороге. Безайс остановил лошадей, и Матвеев пошел вперед.
- Мучился он? - спросила Варя.
- Нет, - ответил Безайс. - Он свалился, как мешок с отрубями. Я попал над сердцем, в
плечо, - добавил он.
Варя передернула плечами.
У нее осунулось лицо, волосы выбились из-под шапки беспорядочными прядями. Она
беспомощно взглянула на Безайса.
- Не понимаю, как это вы можете, - сказала она, отворачиваясь. - Убить человека! Ты
не жалеешь, что убил его?
- Нет.
- Ничуть?
Безайс резко повернулся к ней.
- Отстань от меня! Чего тебе надо? Ну, убили. Ну, чего ты пристаешь?
Он отчетливо вспомнил узкую дорогу, немую тишину леса и каблук Жуканова, подбитый
крупными гвоздями. В нем поднималось чувство физического отвращения к этой сцене, и,
чтобы заглушить его, он заговорил быстро и вызывающе:
- Подумаешь - важность какая! Одним блондином на земле стало меньше. Так ему и
надо! Он получил свою долю сполна. Таких и надо убивать.
Он перевел дыхание.
- А тебе жалко? Может быть, его надо было отпустить на все четыре стороны? Как же!
Убили - и прекрасно. Одним негодяем меньше.
- Перестань, - сказала Варя.
Вернулся Матвеев.
- На дороге никого нет, - сказал он. - Можно ехать.
Осколок кости
Они подъехали к Хабаровску, когда уже стемнело. Небо вызвездилось крупными,
близкими звездами, на западе широкой лиловой полосой потухал закат. По редкому лесу
они въехали на гору, и Хабаровск внезапно встал перед ними. После узкой, неровной
дороги и черного леса город показался огромным. Над ним колебалось мутное зарево
огней, в сумерках блестели освещенные окнами вереницы улиц. Издали город огибала
широкая полоса занесенной снегом реки, в синеватом воздухе тонким кружевом
выделялся громадный, в двенадцать пролетов, Амурский мост. Здание электрической
станции горело красными квадратами больших окон. И уже чувствовалась торопливая
жизнь, шорох шагов, теплое дыхание людской толпы.
- Приехали, - сказал Матвеев, чтобы нарушить молчание.
Безайс, перевесившись через край саней, взволнованно смотрел на город. Хабаровск
рисовался ему чем-то отвлеченным, ненастоящим - черным кружком на карте. Теперь он
колебался внизу пятнами огней - большой город с живыми людьми.
- Видите, вон там, справа, идет бульвар, - говорила Варя, вытягивая шею. - А дальше,
по набережной, за той большой трубой, - там наш дом. Ах, что будет с мамой!
Безайс не видел ни бульвара, ни трубы.
"Что будет с нами?" - машинально отметил он про себя.
Он оглянулся на Матвеева и встретился с ним взглядом. Матвеев сидел, откинувшись к
спинке саней, и сосредоточенно кусал соломинку. Позади острыми вершинами чернел в
небе редкий лес.
- Это дешевый трюк, - сказал Матвеев, скривив лицо. - Если они на секунду
заподозрят неладное, - все лопнет. Глупо - кто поверит, что мне сорок восемь лет? Это
для детей.
Безайс резко бросил вожжи и сдвинул шапку на затылок. Было очень скверно.
- Но что же делать? - сказал он тихо и виновато. - Старик, мне самому это не
нравится. Тут все напропалую, что выйдет.
Он поднял голову и глубоко вздохнул. Надо было перешагнуть и через это.
- Ну, а если?
- Что ж - если...
И, подумав, прибавил:
- Все там будем.
- Где? - с тихим ужасом спросила Варя.
Она была напугана до смешного, до меловой бледности, и Безайсу стало совестно при
мысли, что он может быть хоть немного похож на нее.
- Да ничего, - сказал он. - Думаю, все обойдется. И потом я заметил, что у белых
караульная служба поставлена скверно. Часовые бегают пить чай, спят. Как-нибудь.
Матвеев судорожно, с усилием зевнул.
- Да-а, - сказал он неопределенно.
Он вытянул другую соломинку и начал ее кусать, что-то придумывая, пока не поймал себя
на том, что он просто оттягивает время - эту последнюю, уже наступающую минуту.
Тогда он бросил соломинку и сказал, торопясь:
- Ну, поезжай!
Сани разом тихо скользнули вниз и пошли, наезжая боком на сугробы. Город огнями
поплыл в сторону, замелькал сквозь черные ветки и на секунду исчез, - снова была
звездная ночь, снег, спокойный лес. Матвеев вдруг, торопясь, достал папиросу, закурил,
мельком взглянул на часы.
- Без четверти девять, - сказал он.
Из-за косогора снова показались городские огни. Он машинально глядел на них и вдруг
вспомнил, что где-то здесь, в одном из этих домов, живет Лиза. Была такая же ночь там, в
Чите, когда они ходили, держась за руки и болтая вздор. За последнее время он как-то не
думал о ней; может быть, потому, что было некогда, или потому, что в лесу, в мороз,
женщины и любовь нейдут на ум. Теперь воспоминание о Лизе было овеяно опасностью,
стерегущей внизу у подножья горы, и зажгло в нем кровь. Город уже не был таким чужим.
- Безайс, - сказал он, - ты слышишь? Если они остановят и попробуют задержать,
гони лошадей. Черт с ними! Что будет. Удерем - и все.
- Хорошо.
"Удерем - и все", - повторил Матвеев про себя эту успокоительную фразу. Было всетаки
легче думать, что есть еще один выход.
Теперь город стал ближе, поднялся вверх, и кое-где стали намечаться отдельные дома.
Показались низкие крыши предместий, скворечни и длинные огороды. Стало еще темней.
Далеко впереди, в конце улицы, блестел одинокий фонарь.
- Сейчас начнется, - сказал Матвеев, роясь в кармане. - Ну, Безайс, теперь держись
крепче.
Пронеслось еще несколько мгновений.
- Там направо, - сказал вдруг Безайс жарким шепотом. - Это часовой.
- Сам вижу, - тихо ответил Матвеев.
Справа стоял небольшой дом с освещенными окнами. С низкой крыши нависали пухлые
сугробы снега. В небольшом палисаднике росли поникшие березы. Еще издали они
заметили темную фигуру на дороге, против дома. Они подъехали ближе и увидели
граненое острие штыка, торчащее из-за спины. Солдат окликнул их; хотя Безайс давно
ждал этого, он невольно вздрогнул.
- Стой! - громко сказал часовой.
Безайс придержал лошадей.
- Кто едет?
Часовой был одет в огромную овчинную шубу, доходившую до земли. Он утопал в ней -
снаружи виден был только верх его папахи.
- Свои, - ответил Безайс обязательной фразой.
- Кто такие?
- Местные. Хабаровские жители.
Наступила тишина. Безайс слышал, что впереди о чем-то тихо говорят. По снегу
заскрипели шаги. "Ну, чего же ты смотришь?" - услышал он. Кто-то вышел из ворот с
фонарем, и желтый свет заколебался по снегу.
- Вы кто? - спросил другой голос.
- Хабаровские жители, - повторил Матвеев.
Впереди снова о чем-то заговорили. Безайс слышал обрывки фраз, но не мог ничего
понять. Сердце коротко и глухо отбивало удары. "Скоро, что ли?" - вертелась тоскливая
мысль.
На крыльцо, хлопнув дверью, вышел кто-то. Видны были только освещенные щелью
фонаря сапоги. От изгороди падали на снег густые, чернильные тени.
- Ну что? - спросил громко стоявший на крыльце.
Ему ответили.
- Позовите Матусенку, - продолжал он. - Вы кто?
- Мы хабаровские жители.
За воротами звенели цепью. Лаяла собака. Лошади стояли, опустив головы.
- Откуда сейчас?
- Из Жирховки. Пропустите нас, будьте любезны.
Ворота, скрипя, открылись.
- Заводите лошадей во двор. Раньше утра в город въехать нельзя.
- Но мы же здешние, - крикнул Матвеев. - У меня документы есть, все в порядке.
Пропустите, пожалуйста.
Слышно было, как стоявший на крыльце зевнул.
- Въезд в город только по разрешению коменданта, - ответил он. - Ночь переночуете
здесь.
- Да как же так?
- Ничего не могу. Заводите лошадей.
Безайс нагнулся к Матвееву.
- Ну? - спросил он.
- Погоди, - шепотом отозвался Матвеев.
И громко крикнул, бессознательно подражая Жуканову:
- Сделайте удовольствие, пропустите нас! Я больной человек, мне нельзя так. Да и дома
нас ждут.
Ответили не сразу. Кто-то засмеялся.
- Не сдохнешь, - услышали они.
- Гони, - чуть слышно сказал Матвеев.
Безайс шумно вобрал воздух в легкие, привстал и хлестнул кнутом. Толчок саней отбросил
его назад. Он больно стукнулся подбородком, но тотчас поднялся на колени и снова
ударил кнутом. Мимо мелькнул фонарь и темные фигуры людей. Сзади кричали, но
Безайс не разбирал слов. Комья снега летели в сани. Стоя во весь рост, он хлестал по
спинам, по бокам, не разбирая.
Навстречу кто-то бежал прямо на лошадей, крича и махая руками. Он отскочил в
последний момент, и сани промчались мимо.
Сзади хлопнул выстрел, и Безайс инстинктивно пригнулся. Ему показалось, что пуля
пролетела около виска, шевельнув прядь волос. Снова раздался выстрел.
- Господи! - услышал он восклицание Вари.
Улица казалась бесконечно длинной. Дома, прыгая, неслись навстречу черной грудой.
Выстрелы оглушительно отдавались в ушах. Из ворот выскочила собака и побежала за
санями, остервенело лая. Безайс смотрел вперед на перекресток, где можно было свернуть
за угол. "Успеем ли доехать?" - думал он.
- Безайс!
Голос доносился глухо, точно по телефону. Он медленно, не сразу, понял, что его зовут.
Перекресток приближался. Безайс сжимал вожжи так, что руки у него онемели до локтя.
Он подался вперед, думая только о том, что надо скорее доехать и повернуть за угол.
Отвяжется когда-нибудь эта собака?
На углу он резко потянул вожжи, и сани сделали крутой поворот, накренившись набок.
Безайс ухватился за передок, ожидая, что сейчас они вывалятся в снег. Но в следующую
секунду сани уже неслись по темной улице.
Белая пыль колола лицо, и воздух свистел около ушей. Кони, храпя, крепко били
копытами по укатанной дороге. Вся жизнь сосредоточилась в этом стремительном
движении. После Безайс смутно помнил, что они повернули несколько раз в переулки,
спускаясь и поднимаясь по какой-то горе, проезжали мимо церкви и длинного дощатого
забора, из-за которого торчали голые сучья деревьев. Несколько раз он слышал, что ему
кричат что-то, но он не вслушивался. Лошади сами перешли в рысь, хотя Безайс
продолжал машинально хлестать их кнутом. Он поднес руку к подбородку и почувствовал
боль. "Это я, наверное, о передок ударился", - догадался он.
- Безайс, - услышал он. - Да постой же ты! С ума сошел?
Безайс медленно собирался с мыслями. Он только теперь заметил, что на нем нет шапки.
Лоб и щеки были совершенно мокрые от снега и пота.
- Ну, что с тобой? Я не могу тебя дозваться. Погляди на Матвеева. Ну, двигайся скорей,
ради бога.
Безайс вытер лоб.
- Что с ним? - спросил он, нащупав в ногах измятую шапку и надевая ее на голову. -
Что ты кричишь? Говори тише.
Он остановил лошадей и зажег спичку. Некоторое время он бессмысленно смотрел,
соображая, что произошло. Мгновенно он вспомнил Жуканова. Лицо Матвеева было
бледно, губы закушены. Он сидел, вцепившись левой рукой в борт саней. Голова была
откинута назад и повернута набок. У Безайса захватило дыхание. Убили?
- Матвеев, - позвал он тихо.
Но Матвеев молчал. Безайс поднял его руку - она беспомощно повисла. Скользнув
глазами, он заметил вдруг, что левая нога Матвеева в крови. Безайс снова зажег спичку.
Ниже колена, около ступни, густо проступала кровь. Из обрывков материи виднелось чтото
белое, сначала ему показалось - белье. К крови прилипло несколько соломинок. Но
потом он вдруг с мучительной ясностью заметил, что кусок белого был осколком
кости, - острый, овальный, с неровными краями осколок. Это перевернуло в нем душу.
Варя была поражена бессмысленным выражением его лица.
- Он жив? - спросила она.
Безайс снова поднял его руку и стал щупать пульс. На тротуаре, против них, остановился
человек, постоял и пошел дальше.
- Ну что? - спросила она.
Он никак не мог найти пульса. Напрягая память, он старался вспомнить правила первой
помощи. В это мгновение Матвеев слабо пошевелил пальцами. Безайс бережно опустил
руку.
- Ну что? - повторила Варя. - Он уже умер, да? Да что ты молчишь, Безайс?
- Он живехонек! - воскликнул Безайс. - Ты знаешь, где здесь живет хороший доктор?
Самый лучший, самый дорогой доктор?
- На Набережной есть хороший доктор. У него лечилась тетя Соня. Только, Безайс,
милый, езжай скорей. Ведь, правда, он жив, Безайс?
- Ну, разумеется, жив!
Он стал поворачивать лошадей, когда вдруг Варя вспомнила, что доктор на
Набережной - специалист по легочным болезням.
- Дура! - сердито сказал Безайс.
- Я совсем сошла с ума. Погоди!.. - ответила она, прижимая ладони к вискам. - А
какой нам нужен? Как он называется?
- Хирург.
- Хирург? Сейчас, сейчас! Погоди, я сейчас. - Она крепко закрыла глаза, покачивая
головой.
Безайс глядел на нее с нетерпением.
- Скоро ты? У тебя голова набита опилками?
- Погоди, Безайс, голубчик, - повторила она умоляюще. - Я стараюсь вспомнить, но у
меня ничего не выходит. Хирург?
Безайс ждал, нетерпеливо стуча каблуками. В эту минуту он ненавидел ее. Надо было
спешить, не теряя ни минуты, а она сидит и не может вспомнить! От его влюбленности не
осталось ничего - ему хотелось отколотить ее.
- Пока ты здесь сидишь, он истекает кровью! - воскликнул Безайс. - Ведь он умереть
может, пойми ты!
Она молчала.
- Полено! - простонал он.
Плечи Вари вздрогнули. Она заплакала.
- Я... ничего... не могу вспомнить... - сказала она, всхлипывая. - У меня голова идет
кругом. Он еще не умер?
Безайс вскочил в сани и взмахнул вожжами.
- Безайс, послушай, - сказала Варя, быстро вытирая слезы. - Хирурги не прививают
оспу?
- Где тут ближайшая аптека?
- Прямо и направо. Не гони так, трясет очень.
Улица шла далеко вперед ровной линией. Сквозь ставни домов на дорогу сочился мягкий
свет. Небо было по-прежнему ясно и холодно светилось крупными, близкими звездами.
Профессиональный подход
В прихожей на вешалке грудами висели пальто и шубы. За стеной на пианино играли
бравурный марш. Безайс впервые за несколько месяцев увидел свое лицо в зеркале.
Ссадина на подбородке и клочья выбившихся из-под шапки волос делали его лицо
настолько странным, что он с трудом узнал самого себя. Он снял шапку и приглаживал
волосы, когда в прихожую вошел доктор.
- Вы ко мне?
- Доктор, пожалуйста... Случилось несчастье: мой брат ранен. Я заплачу вам любые
деньги, только помогите мне.
Он испугался, что доктор обидится и откажется.
- Я не стал бы вас беспокоить, но рана очень серьезная, - продолжал он с натянутой
улыбкой, просительно глядя доктору в глаза.
- Но у меня нет приема сейчас. Отчего вы не обратились в больницу?
- Я приезжий и не знаю города. Мне указали на вас.
Доктор вынул зубочистку и поковырял в зубах, раздумывая.
- Кто вас направил ко мне?
- Мне рекомендовали вас в аптеке как лучшего хирурга.
За стеной пианино смолкло. Задвигались стулья. Безайс с беспокойством ждал ответа,
ловя каждое движение его век.
Многое зависело от этого приземистого доктора с желчным лицом. В его белых сухих
пальцах вздрагивала, теряя кровь, судьба человека.
Доктор поиграл брелоком.
- Хорошо, ведите его сюда.
Безайс бегом бросился на улицу. Обхватив плечи Матвеева, он стал его поднимать,
стараясь быть как можно осторожнее. Нагнувшись, он положил его руку себе на шею.
- Держи его за поясницу, Варя!
Он поднял его и пошел к двери, шатаясь под тяжестью бессильного, обвисшего тела.
- Безайс, ты упадешь! - крикнула Варя.
Он поднялся по лестнице, ощупывая ногами ступеньки. Наверху стояла со свечой
горничная в аккуратном переднике и смотрела на Матвеева с нескрываемым
любопытством. Дойдя до прихожей, Бейзас совершенно выбился из сил и стал бояться,
что упадет вместе с Матвеевым.
- Куда нести? - спросил он, задыхаясь.
В дверь заглядывали женские лица. Маленькая девочка с розовым бантом сосредоточенно
рассматривала его.
Безайс вошел в небольшой кабинет и, изнемогая, положил Матвеева на кожаный диван.
Доктор снимал пиджак и говорил что-то горничной.
- Разденьтесь, - сказал доктор, надевая халат. - Вы не боитесь крови? Вымойте руки.
В кабинете стоял сложный запах старого, годами обогретого жилья. На письменном столе
скопились кучи открыток с морскими видами, валялись искусанные карандаши,
распиленный и застегнутый на медные крючки череп, бюст Толстого и огромные книги.
Над столом висела картина, на которой выводок полосатых котят возился с клубком
шерсти. В стеклянном шкафу тускло блестели золочеными переплетами ряды книг.
Горничная внесла спиртовку и таз с водой, вкатила белый железный стол и спустила с
потолка большую лампу. Безайс мыл руки, поглядывая на доктора.
Небольшого роста, узкоплечий, с угловатыми движениями, доктор был под стать своему
кабинету с его старомодной, потертой мебелью. Одет он был неловко, в просторный
пиджак и брюки с вытянутыми на коленях мешками. Седая борода была подстрижена
клинышком, на лбу колебался хохолок редких волос. Он носил золотые очки с толстыми
стеклами, которые делали выражение глаз упорным и странным.
- Как это случилось? - спросил он, осматривая Матвеева.
- На нас напали хулиганы...
- Ну?
- И... ударили его. Выстрелили.
Доктор снял очки и потер их платком.
- Давно?
- Час назад, полтора. Почему он без памяти, доктор?
- От потери крови...
Он осмотрел ногу, выпячивая губы и что-то пришептывая, неодобрительно качая головой.
- Хулиганы... А зачем вы к ним полезли, к хулиганам?
- Они сами полезли.
- Коне-ечно. Сами полезли. А вы бы ушли без скандала. Надо было драку начать?
В комнату вошел высокий худой человек с зеленым лицом и длинными зубами. Он
поздоровался, мельком взглянул на Матвеева и стал надевать халат.
- Вот... полюбуйтесь, - сказал доктор.
Худой - его звали Илья Семенович - подошел к дивану, застегивая на спине халат.
- Перелом?
- Пулевая рана. Задета кость.
Они перенесли Матвеева на железный стол с откидными спинками и спустили лампу к
самой ноге, отчего по углам сгустилась темнота. Илья Семенович потрогал ногу и
скривил свое длинное лицо.
- Как же это его? - спросил он, и Безайс снова повторил историю с хулиганами,
чувствуя, что она неправдоподобна. Доктор смотрел на него с явным неодобрением, точно
Безайс сам прострелил Матвееву ногу.
- Хорошо, хорошо, - сказал он нетерпеливо.
Илья Семенович разложил на куске марли блестящие инструменты. Они пугали Безайса
своими сверкающими изгибами и безжалостными остриями, сделанные, чтобы проникать
в живое тело. За ним вытянулась линия бутылей с притертыми пробками. Несколькими
взмахами кривых ножниц Илья Семенович взрезал напитанную кровью материю и
обнажил ногу Матвеева. Доктор строго взглянул на Безайса.
- Не разговаривайте и не кашляйте, - сказал он. - Возьмите часы и считайте пульс, -
все время. Умеете считать пульс?
- Умею. А что с ним, доктор? Серьезно?
- Серьезно. Не разговаривайте, я вам сказал.
Он нагнулся и принялся очищать залитую кровью кожу, обтирая ее скрипящими комками
белоснежной ваты, снимая запекшуюся, уже бурую, корку. Безайс считал как машина,
вкладывая в это все силы и едва удерживая дрожь в пальцах. Сбоку искоса он видел кровь,
обнаженное мясо, и ему стало страшно. Тогда он решительно, одним усилием повернул
голову. Он увидел большую, с рваными краями рану, выходившую на внутренней стороне
ноги. Прорвав кожу, показался небольшой, в полтора сантиметра, осколок кости бледнорозового
матового цвета с алыми прожилками. Сквозь запекшуюся кору проступала
наружу крутыми завитками свежая кровь. Пальцы ноги были неестественно белы и
неподвижны.
Безайса охватило чувство мгновенной дурноты и слабости, за которое он тотчас
возненавидел себя. Закрыв глаза, он стоял, чувствуя, что не может смотреть на это. Вид
раны вызывал в нем мысль о мясной лавке, в которой лежат на потемневших столах
липкие куски говядины. Но какая-то внутренняя сила заставила его открыть глаза и
смотреть, подавляя ужас, как доктор захватывает щипцами края кожи и выравнивает
порванные мускулы.
Лампа ярко освещала стол, быстрые пальцы доктора, вату и ряд инструментов. За этим
меловой белизны кругом стояла полутьма, из которой слабо поблескивало золото
переплетов. На спиртовке клокотала вода, пар таял под абажуром, покрывая стекло
влажным бисером.
- Сколько? - спросил вдруг доктор.
Безайс не сразу понял, что это относится к нему.
- Триста семьдесят один.
- Что-о? Сколько?
Безайс повторил.
- Нельзя же быть таким бестолковым, - сказал доктор, дергая щекой. - Надо по
минутам считать. Сколько в минуту. Поняли?
Он снова наклонился над Матвеевым. Его руки были в крови. Пальцы двигались с
непонятной быстротой. Илья Семенович работал, как автомат, движение направо,
движение налево, - не уклоняясь и не спеша. Безайс прямо перед собой видел его спину
с острыми лопатками. В комнате резко пахло спиртом и перегретым воздухом. Горничная
бесшумно вынесла таз, наполненный кровавыми комками ваты. В тишине сдержанно
шипело синеватое пламя спиртовки. Илья Семенович однообразно двигал руками, и все
это - холодный стол, тикающие часы, белый халат доктора, пульс, вздрагивающий под
пальцами Безайса, - рождало острую тоску.
- Сколько? - спросил доктор.
Безайс тупо молчал. Из-за толстых, блестящих стекол доктор взглянул на него с тихой
ненавистью. Он ушел в работу с головой, и каждый промах Безайса принимал как личную
обиду. Безайс чувствовал, что, не будь доктор так занят операцией, он пырнул бы его
тонким блестящим ножом, который держал в руке.
- На часы надо смотреть, а не на меня, - что вы пялите глаза? - сказал доктор. -
Говорите вслух каждую минуту, - сколько. Ну!
Безайс стал глядеть на часы. Стрелка быстро бегала по циферблату. Опять вошла
горничная. По комнате пополз запах - сладковатый, крепкий, оставляющий на языке
какой-то привкус.
- Семьдесят два, - сказал Безайс.
Ему стало стыдно. В конце концов, он не баба же. Они вместе работали и вместе были
под пулями. Для товарища надо сделать все, - и уж если приходится кромсать ему ногу,
то надо сделать это добросовестно и чисто.
- Семьдесят три, - сказал он.
Под конец Безайс измучился и не сознавал почти ничего. Тяжело передвигая ноги, он
перетащил вместе с Ильей Семеновичем Матвеева на диван, слушал шутки доктора,
внезапно подобревшего, когда перевязка кончилась, и машинально улыбался. Илья
Семенович вымыл руки, оделся и ушел в столовую пить чай. Толстая повязка белела на
ноге Матвеева ниже колена. Безайс стоял, вспоминая, что надо делать, - надо было одеть
Матвеева. Опустившись на колени, он начал застегивать пуговицы. Доктор снимал халат и
плескался водой около умывальника.
- Однако вы ловко все это сделали, - сказал Безайс, чувствуя необходимость сказать
ему что-нибудь приятное.
Доктор вытирал руки мохнатым полотенцем.
- Да, я немного маракаю в этом. Но он совсем еще мальчик. Сколько ему лет?
- Н-не знаю... Двадцать - двадцать один.
- Хм... Странно - не знать, сколько лет брату.
- Я забыл, - сказал Безайс, подумав.
Пуговицы никак не застегивались. Матвеев коротко стонал, мотая головой. Тут Безайс
вспомнил, что на улице его ждет Варя. Он совсем забыл о ней, как забыл обо всем другом.
Что она там делала одна на морозе с чужими лошадьми?
- Доктор!
Безайс вскочил, сжав кулаки, готовый драться со всем городом. Доктор стоял около
телефона, держа трубку в руке.
- Куда вы хотите звонить?
- В больницу.
- Зачем?
- Чтобы приехали за ним.
- Пожалуйста, не звоните. Я отвезу его домой.
- Почему?
- Потому что отвезу. Я не хочу, чтобы он лежал в больнице. Повесьте трубку!
- А если не повешу?
- А если... Повесьте трубку!
- Но ему надо лежать в больнице. Так нельзя. Нужен тщательный уход.
- Уход будет самый тщательный. Не звоните, я вас прошу.
Доктор повесил трубку и засунул руки в карманы.
- Так-с, - сказал он неопределенно, выпячивая щетинистые губы.
Безайс снова опустился на колени и, лихорадочно спеша, надел чулок и ботинок.
- Смотрите, - услышал он, - на вас опять могут... - доктор помедлил, - хулиганы
напасть.
- Не нападут.
Он чувствовал на затылке внимательный взгляд доктора и спешил, как только мог. Надо
было скорее убираться, становилось что-то очень уж горячо.
Слышно было, как доктор шуршал бумагой на столе и укладывал инструменты. Потом он
принялся ходить по комнате, кашлять, щелкать пальцами, сопеть; наконец, подойдя к
Безайсу почти вплотную, он остановился у него за спиной.
- Ну, а теперь скажите мне правду, где его ранили? Не обманывайте меня.
И, понизив голос, сказал:
- Вы большевик. И он - тоже большевик.
Безайс медленно поднялся с колен и прямо перед собой увидел золотые очки, мясистый
нос доктора и его бородку клинышком. Опустив глаза, он взглянул на шею в мягком
воротничке домашней рубашки; потом, выставив вперед левое плечо, он твердо уперся
ногами в пол.
- Слушайте, - сказал он, равномерно дыша и распрямляя пальцы. - Бросьте эти штуки.
Это может плохо кончиться для вас.
- Плохо? - тихо переспросил доктор.
- Совсем плохо, - так же тихо ответил Безайс.
И вдруг он увидел, как на лице доктора, около глаз, дрогнули и разбежались веселые
морщинки. Это немного сбило его с толку, - но лицо доктора было по-прежнему
серьезно.
- Вы меня убьете? Потащите в угол и придушите подушкой?
- Посмотрим, - ответил Безайс неуверенно.
- Нет, без шуток?
- Посмотрим, посмотрим.
Он отошел на несколько шагов, не спуская с Безайса удивленных глаз.
- А сколько вам лет?
- Девятнадцать, - угрюмо солгал Безайс.
Доктор минуту смотрел на него с непонятным выражением лица, что-то обдумывая,
потом спросил:
- Вы не обедали сегодня, правда?
- Не обедал.
- Сумасшедшие, - сказал он, качая головой. - Ну не делайте такого лица, я знаю, что
вы вооружены до зубов. Зачем вы так рано вмешиваетесь в политику? Что это вам дает?
Ведь сейчас вам надо было бы выпить стакан молока и ложиться спать. Вы изводите себя.
Сначала надо вырасти, окрепнуть, а потом делайтесь белыми или красными. У вас
совершенно больной вид. Здесь, под лопатками, не колет?
- Нет.
- Общество, коммунизм, идеалы, - надо и о себе немного подумать. Так вы уморите
себя. Отдыхайте, дышите свежим воздухом и лучше питайтесь. Вы, конечно, скажете, что
это меньшевистская программа. Но я уверен, что если бы ваш Ленин был здесь, он уложил
бы вас в постель. Да вы не слушаете меня?
Безайс был измучен и сознавал только, что доктора бояться нечего.
- Слушаю, - ответил он. - Если бы Ленин был здесь, он уложил бы меня в постель. У
вас профессиональный подход к делу. Есть много вещей на свете, которых вы не сумеете
понять.
- Стар?
- Может быть.
- И глуп?
- Нет. Просто вы чужой человек.
- Чужой? А вы мальчишка!
Безайс с удивлением заметил вдруг, что доктор волнуется.
- Чужой... говорите прямо: кровосос. Еще и выдаст, чего доброго, правда?
Он оборвал себя самого.
- Я пошутил. Конечно, чужой. Знаете что? Пойдемте поешьте чего-нибудь. У вас
совершенно заморенное лицо.
- Спасибо, не могу. На улице меня дожидается одна девушка.
- Тоже сестра какая-нибудь? Ну, как хотите.
- Сколько я вам должен за работу?
- Какие у вас деньги? Купите себе на них леденцов.
Он отошел к столу, написал несколько рецептов и долго объяснял Безайсу, что надо
делать. Он настаивал на том, чтобы Безайс на другой же день привел его к Матвееву.
- Политика политикой, а гангрена сама собой.
Безайс машинально кивал головой. Он был оглушен событиями этого дня и чувствовал
себя невыносимо скверно.
- Хорошо, - сказал он безрадостно.
Он кое-как одел Матвеева, заложил его руку за шею и приподнял с дивана. Матвеев все
время невнятно мычал, и Безайсу это напоминало, как на бойне мычит сваленный
последним ударом бык. Нести было тяжело, но Безайс отказался от помощи доктора.
- Я сам.
Он вынес его на улицу и бережно уложил в сани, укрыв пальто. Подумав, он снял шинель
и тоже положил ее на Матвеева, оставшись в куртке.
- Что с ним? - спросила Варя. - Ты простудишься.
- Ничего. Ну, поедем.
Он оглянулся. Доктор стоял в дверях, ветер трепал его редкие волосы и полы пиджака. На
его лице отражалось волнение, и глаза за толстыми стеклами казались большими и
темными. Точно вспомнив что-то, Безайс вылез из саней и подал ему руку.
- До свидания. Я и мои товарищи - мы вас благодарим.
- Ладно, - сказал доктор. - Какое вам дело до меня? Конечно, вы правы: у вас
слишком много дел, чтобы обращать внимание на стариков. Из стариков надо варить
мыло, правда?
Он захлопнул дверь и снова открыл ее.
- Но завтра обязательно приходите за мной.
Нога
Матвеев открыл глаза и вдруг разом почувствовал, что жизнь переменилась, - будто и
земля и воздух стали другими. Сбоку он увидел окно, тюлевую занавеску и ветку сосны,
качавшуюся за стеклом. Кто-то осторожно ходил по комнате.
- Можно, - услышал он голос Безайса. - Но только тише, тише, пожалуйста. Скажи,
чтоб затворили дверь из кухни. Кажется, их надо держать пять минут. Крутых он не
любит, надо в мешочек.
Ему ответили шепотом. Матвеев снова стал дремать, но его вдруг поразил звук, от
которого он давно отвык. Где-то мяукала кошка - и он живо представил себе, как она
ходит, выгибая спину, и трется об ноги. Он повернул голову, и голоса смолкли. Безайс
присел на край кровати.
- Как дела, старина? - спросил он, широко улыбаясь. - Дышишь? Лежи, лежи.
Привыкай к мысли, что тебе придется порядочно полежать.
- Жарко, - ответил Матвеев. - Сними с меня эту штуку.
Он почувствовал боль в левом плече и поморщился.
- Больно? - спросил Безайс, стряхивая термометр. - Дай, я тебе поставлю. - Он
приложил руку к его лбу. - Жар. Тебя лихорадит. Не раскрывайся.
- Где это мы сейчас?
- У Вари. Ты разве не помнишь, какой здесь вчера был переполох, когда мы ввалились?
Он ничего не помнил - голова была как пустая. Все его мысли сосредоточились вокруг
тюлевой занавески, окна и мохнатой ветки, однообразно качавшейся перед глазами. Тело
болело ноющей болью - это было совершенно новое ощущение. Он обрезал себе пальцы,
падал, в драке ему разбивали голову, - но такой странной боли он не испытывал никогда.
Тут он вдруг вспомнил давнишний, забытый им случай с колбасой, происшедший
несколько лет назад. По карточкам выдавали колбасу, и он на рассвете стал в длинную, на
несколько улиц растянувшуюся очередь. Очередь двигалась медленно - наступило утро,
по улицам с песнями прошел отряд ЧОНа, в учреждении напротив красноармеец долбил
на машинке одним пальцем. После обеда пришли рабочие строить на площади арку к
какому-то празднику. К прилавку он дошел уже вечером, и тут, когда приказчик отвесил
ему полфунта ярко-пунцовой колбасы, оказалось, что Матвеев взял с собой карточки на
керосин. И теперь ему вдруг стало неприятно и обидно на свою рассеянность. "Те были
синие и с каемкой по бокам, а эти розовые и без каемки", - подумал он.
Но он опять забыл об этом случае и вспомнил, что рядом с ним сидит Безайс.
- А что со мной, Безайс? Почему я лежу?
Безайс уронил ложку и долго искал ее.
- Тебя хватило в ногу, - ответил он, вертя ложку в руках. - Но теперь опасности нет,
не беспокойся. Мы тебя выходим.
Какая-то новая мысль беспокоила Матвеева. Она не давала ему покоя, и он беспомощно
старался вспомнить, в чем дело. Но он знал, что дело важное и что вспомнить он обязан
непременно.
Безайс тихо спросил:
- Ты какие любишь яйца больше: всмятку или в мешочке?
- Я люблю... - начал он и вдруг вспомнил. - А деньги? А документы? Целы они?
- Не беспокойся. Все цело.
- Безайс, это правда? Они у тебя?
Безайс покорно встал и достал из мешка сверток. Но когда он вернулся к кровати, Матвеев
спал уже, Безайс пошел к двери. У косяка сидела Варя.
- Пойдем отсюда, пусть он спит.
Они вышли в другую комнату. Варя подошла к окну. Это была столовая, здесь стоял
обеденный стол, исцарапанный мальчишками буфет и клеенчатый диван. На стене висели
барометр, карта и рыжая фотография Вариной мамы, снятая, когда мама была еще
девушкой и носила жакет с высоким воротником.
- Это хорошо, что он спит, - сказал Безайс. - Значит, рана его не очень беспокоит. Но
мне прямо страшно вспомнить, как доктор вчера чинил ему ногу. Бедняга! Александра
Васильевна пришла?
- Нет.
- Ты бы не могла смотреть на это. На польском фронте, в госпитале, когда мне вырезали
опухоль под правой рукой, я насмотрелся на жуткие вещи. Доктора орудовали ножами
направо и налево. Они вошли во вкус и хотели начисто оттяпать мне руку. Я едва
отвертелся от них. Они привели меня в операционную, раздели и положили на ужасно
холодный мраморный стол. Я страшно замерз и дрожал так, что стол заскрипел.
Докторша потрогала опухоль и - р-раз! Два!
Он выдержал паузу.
- Они сделали мне под мышкой такую прореху, что можно было засунуть кулак!
Варя молчала, прижавшись лбом к стеклу. Безайс подождал, что она скажет. Но у нее не
было желания разговаривать.
Безайс прошелся по комнате, посвистел. Ему стало тоскливо.
- Сегодня обошлось. Но что я потом скажу ему? К черту, к черту! - как только он
встанет, я увезу его из вашего проклятого города! Уедем при первой возможности. Это
худшее место на всей земле!
Варя обернулась.
- Вы уедете? Когда?
- Не знаю когда. Как только смогу его увезти.
- Безайс, почему? Вы опять попадете в какую-нибудь историю. И тебя тоже ранят.
Он махнул рукой.
- Все равно - пропадать!
- Но это глупо! Почему не подождать, пока придут красные?
- А если они через год придут?
- Нельзя же так ехать - неизвестно куда. Особенно теперь.
- На это и шли. У тебя психология беспартийного человека: мама, папа, убьют. А я видал
всякие вещи.
День был тусклый, по комнате стлался мутный свет, Варя снова повернулась к окну.
Безайс прошелся по комнате, чувствуя себя отчаянным и решительным.
- У нас, в Советской России, настоящие парни, - сказал он, хмурясь. - Мы все рискуем
шкурой. Сегодня ему ногу, а завтра мне голову. Это серьезное дело. Матвеев сам отлично
все понимает, и его не надо уговаривать.
Он подошел к зеркалу и стал рассматривать свое лицо. Кожа обветрилась и покраснела,
около глаз лежали темные круги. Худым он был всегда, но теперь похудел еще больше. За
дорогу он отвык спать в постели и есть за столом. Но он никогда не придавал этому
значения. "Быть здоровым, - говорил он, - это все равно, что быть брюнетом: кому
повезет, тот и здоров. В наше время только мещане имеют право на здоровье, а нам
прямо-таки некогда лечиться и прибавлять в весе".
Он прислушался - из комнаты Матвеева ничего не было слышно. Мать Вари пошла к
доктору - было решено, что Безайсу лучше первое время не показываться на улице.
Чтобы заняться чем-нибудь, Безайс нагнулся к зеркалу и сделал сердитое лицо. Некоторое
время он рассматривал свое отражение, а потом высоко поднял брови и скосил глаза. В
эту минуту ему показалось, что Варя всхлипывает. Он обернулся и увидел, что она
действительно плачет. Волосы упали ей на лицо, она вздрагивала и вытирала глаза рукой.
- Варя, что это значит?
Она не отвечала. Он вынул из кармана носовой платок, но после минутного размышления
сунул его обратно.
- Что это такое?
Вопрос был праздный, и Безайс чувствовал это. Женщины всегда были для него
сплошным сюрпризом, и он никогда не мог угадать, какую штуку они выкинут через
минуту. Когда у мужчины неприятности, он курит и режет стол перочинным ножом. А
женщины плачут от всего - от горя, от радости, от неожиданности, от испуга, - и что
толку спрашивать их об этом? В тягостном настроении он вынул папиросу и закурил.
- Как тебе не стыдно, - сказал он, подбирая выражения. - Взрослая, передовая,
развитая девица ревет ревмя! Му-у! Ты плакала вчера, плачешь сегодня. Это, кажется,
переходит у тебя в привычку. Придет твоя мать и подумает бог знает что. Она подумает,
что я... что ты...
Он замолчал с полуоткрытым ртом. Его поразила новая, неожиданная, стремительная
мысль. Ему показалось, что он настал, этот день, ожидаемый давно и упорно, - его
праздник. Надо было петь, орать, бесноваться, а не болтать эти вялые и пошлые утешения.
Он уезжает, - и она плачет! Мяч катится ему навстречу, и надо было держать его обеими
руками.
- Неужели? - прошептал он взволнованно. - Безайс, старина!..
Он потрогал ногой половицу и пошел к Варе, обходя каждый стул. В сером квадрате окна
ее фигура с круглыми опущенными плечами казалась трогательной и милой. Волосы
светились вокруг головы тусклым золотом. У Безайса была только одна цель, опьяняющая
и блестящая, дальше которой он не видел ничего: обнять ее за талию. Мир раскрывал
перед ним самую странную и прекрасную из своих загадок, которую он хранит для
каждого человека - даже когда у того веснушки и розовые уши.
- Варя!
Она спрятала свое лицо, и он видел только шею и вздрагивающую грудь.
- Варя! - повторил он о каким-то воплем, сам пугаясь своего голоса.
Она оттолкнула его руку.
- Пусти! Какое тебе дело?
- Не плачь!
- Отстань от меня!
Он постоял, а потом рванулся, точно его держали за воротник, отбиваясь от самого себя, и
обнял ее за талию. Тут он успокоился и некоторое время стоял, упиваясь этим новым
ощущением и ободряя себя к дальнейшему продвижению. Пока можно было действовать
молча, одними руками, было еще сносно, но вскоре надо было начать говорить. Он боялся
этих неизбежных уже слов и в то же время страстно их желал. "Я тебя люблю".
- Успокойся... ну, я тебя прошу, - исчерпывал Безайс свой скудный запас нежных
разговоров. - Очень прошу.
- Я... не скажу... ни одного слова.
- Ну, пожалуйста, оставь, - тихо сказал он, совершенно иссякая.
Она словно сопротивлялась, но Безайс охватил ее плечи и повернул к себе. Тогда она
отняла руки от лица и подняла на него полные слез глаза. "Какая она хорошенькая!" -
подумал он возбужденно.
- Ты понимаешь, Безайс, - заговорила она взволнованно и уже не стыдясь своих слез, -
он даже не спросил обо мне! Хоть бы одно словечко, Безайс, а? Ведь меня могли ранить,
даже убить, а ему все равно! Он спрашивал о тебе, о деньгах, о бумагах, обо мне даже не
вспомнил. Значит, я для него совсем не существую? Он обо мне ни капельки не думает?
Да, Безайс?
Сдерживая дыхание, она вопросительно смотрела на него. Безайс, расширив глаза, стоял
глухой и слепой. Невозможно угадать, какую штуку они выкинут в следующую минуту. У
мужчин все это гораздо понятней и проще, а женщины сделаны, как шарады: кажется
одно, а получается совсем другое.
У него на языке вертелись только самые пошлые, самые избитые фразы: "Ах, вот как?"
Или: "Вы, кажется, того?" Или: "Я давно кое-что замечал!" Но это здесь не годилось. Ее
ресницы слиплись от слез, и глаза стали большими и блестящими. Безайс осторожно
отвел руки от ее талии.
- Какая ты глупая! - воскликнул он с плохо сделанным удивлением. - Он, наверное,
толком не понимает даже, где он находится и что с ним случилось. Ранили бы так тебя,
ты узнала бы, что это такое. Когда мне на фронте вырезали опухоль под правой рукой, я
никого не узнавал. И не удивительно - потеря крови, лихорадка, слабость. Это хуже
всякой болезни.
- Но ведь о бумагах и деньгах он вспомнил же?
- Да, о бумагах. Это партийное дело. Оно важнее всяких болезней. Ты никогда не
поймешь, что это такое.
Она покачала головой.
- Вовсе не поэтому. Я знаю, он считает меня мещанкой и дурой.
- Почему ты так думаешь? - уклончиво ответил Безайс. - Он мне ничего такого не
говорил. Сейчас он просто болен, и глупо требовать от него галантности. А ты ревешь,
разводишь сырость и устраиваешь мне сцену. Хочешь, я покажу, как ты плачешь?
Он скривил лицо и всхлипнул. Она быстро вытерла слезы и оттолкнула его.
- Ну, уходи, - сказала она, смущенно улыбаясь и краснея. - Уходи, чего ты на меня
смотришь?
Безайс повернулся и вышел. В столовой он мимоходом взял со стола пышку и сел
перелистывать семейный альбом. Откусывая пышку, он машинально рассматривал
пожелтевшие фотографии бородатых мужчин и странно одетых женщин.
- Нет, - сказал он, захлопывая альбом. - Каждый человек может быть немного ослом.
Но нельзя быть им до такой степени.
Он встал, походил и остановился перед гипсовой собакой нелепой масти, стоявшей на
комоде. У нее был розовый нос и трогательные голубые глаза; одно ухо было поднято
вверх. Безайс пощелкал ее по звонкому носу.
- Это ваше личное дело, - прошептал он. - Вы влюбляетесь и рыдаете. Но за что я,
Виктор Безайс, обязан выслушивать все это? А если я не хочу? Какое мне дело, позвольте
спросить?
Собака неподвижно смотрела на него гипсовыми глазами.
На другой день снова пришел доктор. Он осмотрел метавшегося в жару Матвеева, долго
писал рецепт и расспрашивал Варю. Потом он встал и отвел Безайса в угол.
- Это правда, что он ваш брат? - спросил он.
- Нет. Это мой товарищ.
Доктор взял Безайса за рукав и засопел.
- Хотя все равно. Но отнеситесь к этому, как мужчина. Вы слушаете?
- К чему? - спросил Безайс, холодея.
- Ему придется отнять ногу. Больше ничего сделать нельзя.
На мгновение он перестал видеть доктора. Перед ним был Матвеев - здоровый,
широкоплечий, на груди мускулы выпирали из рубашки.
- Это невозможно! - воскликнул Безайс. - Как же так?
- Кость раздроблена, срастить ее нельзя. Началось нагноение.
Безайс взволнованно взъерошил волосы.
- Доктор, неужели нельзя? Вы не знаете, какой это человек! Он такой сильный и
здоровый. Что он будет делать без ноги?
Доктор сердито пошевелил бровями.
- Не надо лезть! - сказал он со сдержанной яростью. - Дома надо сидеть, а не лезть на
рожон. Ну, зачем вы полезли? Кто вас просил?
Безайс не слушал его. Он понимал только, что Матвееву собираются отхватить ногу около
колена, и ничто на свете не может ему помочь.
- Вам ничего не втолкуешь. Идейные мальчики!
- Но его лучше прямо убить! - с отчаянием сказал Безайс. Он не мог представить себе
Матвеева с одной ногой. - А если не резать?
- Он умрет, вот и все.
- Так пускай лучше он умрет, - ответил Безайс.
Доктор заложил руки за спину и прошел из угла в угол. Матвеев бормотал какой-то вздор.
- Думаете - лучше? - спросил доктор задумчиво, останавливаясь перед Безайсом.
- Лучше.
Прошло много времени - минут пятнадцать.
- Куда он денется? - сказал Безайс. - И на что он будет годен? Заборы подпирать? У
него горячая кровь, он сам здоровый - что он будет делать?
Опять наступила пауза.
- Операцию я все-таки сделаю, - сказал доктор. - Это его дело распоряжаться своей
жизнью, а не ваше. Вы слушаете меня?
- Слушаю.
- Я думаю - завтра.
- Это - окончательно? Никак нельзя поправить?
- Я же сказал. Если вы обращаетесь к врачу, надо ему верить.
- Где вы думаете сделать это?
- Не беспокойтесь, он будет в безопасности. Операцию сделаю в больнице. Я ручаюсь,
что никто не будет знать, кто он такой. Иначе невозможно, - на дому таких вещей делать
нельзя. Это сложная история.
Безайс молчал.
- Вы мне не верите? - спросил доктор с горечью. - Думаете - выдам?
- Нет. Но вы сами уверены, что никто не узнает?
- Я ручаюсь.
Поздно вечером приехали за Матвеевым - доктор, Илья Семенович и одна женщина. Они
увезли его, и на другой день, тоже вечером, привезли обратно - левая нога Матвеева
кончалась коротко и тупо. Безайс ушел в темную столовую и сел на расхлябанный диван.
Ему хотелось рычать.
Он чувствовал себя виноватым - виноватым за то, что он здоров, что у него целы ноги,
что мускулы легко играли под кожей. Ехали вместе и вместе попали под пули, но Матвеев
один расплатился за все. Безайс тут ни при чем, это его счастье, что ни одна пуля не
задела его - но иногда так невыносимо, так дьявольски тяжело быть счастливым!
Гипсовая собака
Матвеев очнулся сразу, точно от толчка. Он вздрогнул и открыл глаза. Комната в серых
сумерках, незнакомая, странная, медленно поплыла перед его глазами.
Его охватило тяжелое предчувствие чего-то страшного. Все вокруг имело дикий,
несоразмерный вид. Потолок и стены кривились острыми зигзагами. У кровати на стуле
стояли бутылка и стакан с чайной ложкой. Они показались огромными, выросшими и
заполняли собой все. Комод, стоявший у противоположной стены, виднелся точно издали,
как в бинокль, когда смотришь в уменьшительные стекла. В углах шевелились сумерки.
Он прислушивался к их тихому шороху, не понимая, что сейчас - утро или вечер.
Закрывая глаза, он чувствовал, как кровать начинает качаться под ним медленными,
плавными размахами. Сначала ноги поднимались вверх, потом опускались, и начинала
подниматься голова. Он открыл глаза, повернулся и вдруг дико вскрикнул. За окном,
прижавшись к стеклу широким лицом, стоял кто-то и неподвижно смотрел на него.
Ужас придавил его к кровати. Все ощущения мгновенно приобрели остроту и
напряженность. С мельчайшими подробностями он видел, как темная фигура за окном
подняла руки, надавила на раму, и стекла высыпались, падая на одеяло. Темный силуэт
просунулся в комнату и оперся на подоконник - осколки хрустнули под его локтями.
Матвеев видел большую голову, широкие плечи и завитки волос над ушами, но лица
разглядеть не мог - вместо лица было какое-то серое пятно.
В комнате ходил ветер, хлопая занавеской. Несколько снежинок закружилось над
Матвеевым.
Исчезающими остатками сознания Матвеев понял, что это бред.
- Ничего нет, - прошептал он.
И действительно, на секунду силуэт побледнел, и сквозь него стали видны очертания
рамы. Последним усилием Матвеев старался освободиться от тяжелой власти кошмара,
точно разрывая опутывающие его веревки. Но затем он сразу погрузился в дикий
призрачный мир, и бред сомкнулся над его головой, точно тяжелая вода. В синем
квадрате окна очертания темной фигуры стали еще отчетливее.
Для него исчезли день и ночь, пропали границы времени. Когда он снова открыл глаза,
было уже поздно, и луна светила в комнату. За окном никого не было. По-прежнему
аккуратными складками висела тюлевая занавеска, и стекло светилось матовым блеском.
Матвеев долго лежал, ни о чем не думая. Потом он услышал тончайший писк и повернул
голову. Писк прекратился. Через минуту из темноты тихо вышла большая рыжая крыса и
остановилась в пятне лунного света. Это было крупное животное - ростом с котенка. На
ее тонких круглых ушах серебрилась короткая шерсть. Она постояла, поводя ушами, потом
пошла дальше, волоча по полу длинный хвост и низко держа узкую морду. Он следил, как
она постепенно выходила из лунного луча - сначала голова, туловище и, наконец, вся, до
кончика хвоста, пропала в темноте.
Потом пришли еще два плюшевых гада, неестественно больших, и стали ходить по
комнате. Они возились, как лошади, шуршали бумагой и нагло подходили к самой
кровати. Их голые лапы казались прозрачными. Матвеев несколько раз кричал на них, они
медленно уходили в угол и снова возвращались на середину пола. Потом они вовсе
перестали обращать на него внимание, точно его не было в комнате, ходили, царапались,
пищали и чуть не довели его до слез. Ему страстно хотелось их убить.
Снова наступил провал - не то сон, не то обморок. Луна ушла в тучи, разливая ровный
млечный свет. Скрипнув дверью, вошел Жуканов. В комнате потянуло холодком. Матвеев
неприязненно поглядел на него и полузакрыл глаза. Сквозь опущенные ресницы он видел,
как Жуканов отряхивал рукой снег с левого бока. "Он упал на левый бок", - вспомнил
Матвеев.
Жуканов подвинул стул к кровати и сел. Сняв шапку, он разгладил редеющие волосы и
начал что-то говорить, улыбаясь и вопросительно глядя на Матвеева. Матвеев устало
молчал, не слушая его. Голова тяжело лежала на горячей подушке. В висках быстрыми
ударами билась кровь. Он обернулся - в окне никого не было.
Нога не болела - он не чувствовал ее. Иногда, касаясь подушки, он испытывал быструю,
пронизывающую боль от скулы до плеча. Может быть, и плечо тоже ранено? Вряд ли,
Безайс сказал бы об этом. Это у Жуканова в плечо. В плечо и в грудь - под горлом...
Тут он отчетливо увидел, как стоявшая на комоде гипсовая собака подняла заднюю ногу и
почесала у себя за ухом привычным собачьим жестом, а потом снова застыла в
неестественной окаменевшей позе. Это его удивило.
- Скажите пожалуйста! - прошептал он.
Жуканов настойчиво тронул его рукой. Матвеев поднял глаза и заметил, что он сердится.
О чем это он? Опять о лошадях? Боже, как это надоело!
- Я ничего не знаю, спросите у Безайса. Не лезьте руками, у вас пальцы холодные. Что?
Мне до этого нет никакого дела: видите, я болен.
Тучи за окном рассеялись, и лунный свет мягко разлился по комнате. На одеяло легла
тень оконной рамы. За стеной раздался осторожный бой часов. Матвеев натянул одеяло на
голову, но снова высунулся.
- Вы ужас как много болтаете, - сказал он, сердито поглядывая на Жуканова. -
Оставьте меня в покое! Я ничего не знаю, понимаете? Чего вы ко мне пристали? Уходите
отсюда.
Жуканов сгорбился и виновато улыбнулся. Это привело Матвеева в ярость.
- Убирайтесь к черту, старый попугай, - закричал он, садясь на кровати. - Убирайтесь,
или я встану и хвачу вас по башке!
Он нащупал бутылку и сжал ее в руке. Жуканов встал.
- Я тоже ранен, - сказал он глухо. - В плечо и в грудь - под горлом. Я тоже ранен,
заметьте это...
Матвеев почувствовал режущую боль. Тело ослабело, подогнулось, как бумажное, и само
опустилось на кровать. Бутылка, звеня, покатилась по полу. Он задыхался. Над ним
наклонилась Варя, натягивая ему на плечо одеяло. Матвеев отстранил ее рукой.
- Я еще разделаюсь с вами, старый осел, - сказал он, высовывая голову и морщась от
нестерпимой боли в плече.
Его томило желание крепко выругаться, но присутствие Вари мешало ему. Придерживая
рукой рубашку на груди, она накрывала его одеялом и говорила что-то. Матвеев послушно
повернулся на другой бок.
- Идиот, - сонно пробормотал он, закрывая глаза.
Боль медленно гасла. Слабость тихо разлилась по телу до кончиков пальцев. Варя
приложила руку к его горячей голове.
- Сколько у него? - спросил кто-то.
- Вечером было сорок и шесть десятых.
- Не дать ли ему хины?
Матвеев не хотел пить хину. Чиркнули спичкой, на стене заколебались тени. Кто-то
прошел по комнате, осторожно ступая босыми ногами.
- Я не хочу пить хину, - сказал Матвеев.
Ему не ответили.
- Мама, принеси полотенце и уксус, - сказала Варя.
"Это еще зачем?" - недовольно подумал Матвеев.
Он хотел сказать, что ему не надо ни полотенца, ни уксуса, но тотчас забыл об этом. Он
заснул сразу и не слышал ничего.
Сколько прошло времени - год или неделя, - этого он не знал. Он еще жил в
призрачном и страшном мире, перед ним проходили далекие пережитые дни. Старые
товарищи садились на кровать говорить с ним о боевых делах, и он снова переживал
восторг и ужас горячих лет. В сумерках своей комнаты он слышал команду - она звучала,
как призыв, и заставляла дрожать от возбуждения. Ему хотелось стать на свое место в
строй; броситься вместе со всеми и кричать отчаянное слово "даешь!".
Было рождество - веселое морозное рождество с жареным гусем, ангелами из ваты и
старой елкой. На кухне бушевал огонь, и Александра Васильевна холила, распространяя
запах ванили и сливок. Это было ее время - никто не смел с ней спорить или
прикуривать на кухне. Когда запекали окорок, казалось, что в доме случилось несчастье.
Она то звала помогать, то гнала всех и несколько раз принималась плакать. Окорок вышел
хороший, темно-красный, его поставили в столовой и привязали к нему кокетливую
бумажную манжетку.
Елку пришлось делать в спальне, потому что столовая была рядом с комнатой Матвеева.
Несколько дней шла возни с разноцветными цепями и флагами. Безайс говорил, что все
это предрассудки, вздор и что для передового человека елка является таким же грубым
пережитком, как каменный топор. Варя немного поколебалась, но потом сказала, что она
всегда так думала. И когда вечером зажгли свечи, около елки были только родители и
малыши: они ходили вокруг сверкающего дерева и вполголоса, чтобы не разбудить
Матвеева, пели: "Как у дяди Трифона было семеро детей..."
В семье к Матвееву было особое отношение. В этот тихий дом он вошел, как легенда,
озаренный мрачной славой отчаянного и гордого человека, не щадящего ни себя, ни
других. Они никогда не видели смелых убийц, кладоискателей, знаменитых поэтов и
других необыкновенных людей, идущих своим сказочным путем. Отец, Дмитрий
Петрович, тридцать два года плавал по реке от Николаевска до Сретенска взад и вперед,
без всяких приключений. Ему не суждено было причаливать к незнакомым берегам, где
без устали щебечут радужные птицы, растут странные цветы и черные люди отдают
золото за осколки стекла. На выцветшей фотографии в столовой он был снят, когда
впервые надел нашивки механика, - худощавый, в баках, с прямым взглядом светлых
глаз. Сначала он водил зеленый с кормовым колесом пароход "Отец Сергий", возивший
вверх соленую кету, дешевый миткаль, японские веера, спички и иголки. Вниз, от
Сретенска, он шел налегке, захватывая иногда пассажиров - волосатых, обветренных
забайкальцев, едущих в низовье на заработки. "Отец Сергий" принадлежал "Береговой
компании Николаева и Сомова в Хабаровске" и был единственным пароходом компании.
Дмитрий Петрович вступил на пароход через неделю после смерти старого капитана.
"Отец Сергий" был изумительно дряхлым судном, старым, как река, как седые амурские
камыши. "Береговая компания" сама удивлялась, когда "Отец Сергий" снова возвращался
из плавания в Хабаровск и, надсаживаясь, орал у пристани. Он держался на воде прямотаки
чудом, вопреки рассудку. Его старый зеленый кузов, заплатанный в десятках мест,
ржавая труба и грязная, в щелях, палуба наводили на мысль о вечности. Он плавал,
поразительный, как миф, старческими усилиями бороздя голубые волны громадной реки.
Восемь лет Дмитрий Петрович водил "Отца Сергия" по реке, продавая береговым селам
кету, дробь и ситец. Дела "Береговой компании" шли неважно. Компания однажды
сделала предложение Дмитрию Петровичу вступить в долю, но он отказался, - было бы
безумием всаживать деньги в эту груду ржавого железа и старого дерева. Тридцати одного
года он перешел помощником механика на "Даур" и женился.
Его заветной мечтой было получить большой пассажирский пароход. Это было
бесконечной темой семейных разговоров. "Когда отец получит пассажирский", - так
начинались все предположения о спокойном, твердом будущем. Маленькой Варе
пассажирский пароход рисовался добрым, щедрым богом. Пассажирский пароход вошел в
быт, сжился с мельчайшими разветвлениями жизни. Его так долго ждали, что уже
казалось невероятным, чтобы отец не получил его. С летами Дмитрий Петрович похудел
еще больше, его волосы и брови побелели. На пятом десятке лет, когда он добился уже
звания старшего механика, мечта о пароходе казалась особенно близкой и осуществимой.
Варя отчетливо, до мелочей, помнила этот весенний прозрачный день, когда принесли
повестку из конторы. Мама мыла окна в столовой, на дворе бестолково кричал петух.
Посыльный вошел, спугнул ребят, возившихся на пороге, и передал маме большой
конверт. Папу вызывали в контору.
В походке и разговоре посыльного, в конверте с печатью, в вежливом и лаконичном
письме конторы чувствовалось что-то необычайное, новое. Папа молча оделся, поцеловал
маму и ушел, бледный и торжественный. Даже "переплетчики" затихли, чувствуя, что
наступил большой день. Мама зажгла лампадку и послала Варю догнать отца, - он забыл
носовой платок.
Он вернулся домой поздно, усталый, и прошел в столовую, не сняв фуражки с седой
головы. Его назначили на берег ремонтным смотрителем, - покойная работа для
стариков. О пассажирском пароходе надо было забыть, но трудно забывать такие вещи,
хранимые десятками лет. В этот день не ужинали, не смеялись, даже не разговаривали,
точно умер в семье близкий человек.
Для Матвеева была отведена угловая комната, где обычно гостей поили чаем. Он лежал
полусонный и, ничего не сознавая, смотрел прямо перед собой. Он выздоравливал
медленно, сознание действительности возвращалось к нему кусками - иногда он
отчетливо видел Безайса, Варю, каких-то незнакомых людей и разговаривал с ними. Он
знал, что ему отрезали ногу, но не успел ни удивиться, ни испугаться - снова наступил
бред, и комната наполнилась говором, шелестом листьев и звяканьем копыт по странным,
неезженым дорогам. Иногда было больно, но он умел болеть и глотать лекарства молча и
быстро.
Не то это был бред, не то на самом деле произошел такой случай, - этого он не
помнил, - но однажды он увидел Безайса, сидевшего у него на постели. Безайс глядел
ему прямо в глаза и долго молчал, потом сказал:
- Тебе отрезали ногу, старина, ты знаешь?
Матвеев думал, закрыв глаза, потом открыл их. Прямо перед ним висел в рамке
похвальный лист, выданный ученику Волкову Дмитрию за отличные успехи и примерное
поведение. Недалеко от похвального листа к стене был приколот рисунок, изображавший
огромную бабочку с толстыми усами и лапами, сидевшую на небольшом, унылого вида
цветке. Бабочка смахивала на паука, и Матвеев с трудом привыкал к ней. Его особенно
сердили бессмысленные глаза бабочки и неестественно толстые лапы.
- Знаю, - сказал он. - Нельзя ли убрать отсюда эту мазню?
Безайс встал и снял рисунок, потом снова сел на кровать.
- Я знаю, - повторил Матвеев, что-то вспоминая. - Это для меня костыли там?
А потом он вдруг увидел, что Безайса нет, а на его месте сидит военком 23-й бригады,
товарищ Брагин, с которым он прошел насквозь Область Войска Донского и Украину, и
Кавказ - в Батуме они купались в море и ели золотистые апельсины. Такая же была
борода кустами и жестоко потрепанный френч. Голубоглазая гипсовая собака спрыгнула с
комода, подошла, стуча неживыми ногами, и стала нюхать рыжие брагинские сапоги.
Но иногда по ночам он вдруг просыпался с ясной головой, лежал, прислушиваясь к тихим
ночным шорохам, и думал, пока не засыпал снова. Многое теперь было кончено для
него - и лошади и футбол, - уже не бегать ему больше, обгоняя других. Все это было
уничтожено шальным выстрелом на большой дороге около чужого города. Ему было жаль
свое сильное, хорошо сложенное тело, и он с медленной тоской вспоминал ясный
июльский день, когда они побили седельскую команду.
Но ко всему этому примешивалось небольшое тщеславие, на которое всегда имеет право
человек, сделавший больше других. Это была честная солдатская рана. В конце концов, не
каждый может сказать о себе то же самое.
Понемногу им овладела одна мысль - встать с постели. Иногда ему даже снилось, как он
надевает на правую ногу ботинок, берет костыли и необычайно быстро ходит по комнате.
Ощущение во сне было до того реальное, что, просыпаясь, он чувствовал под мышками
легкое давление от костылей. Но он знал, что вставать пока еще нельзя, и потому
терпеливо ждал, когда придет его время. Тут, в постели, он приобрел внимательность к
мелочам. Он пересчитал, сколько прутьев в спинке кровати и половиц в комнате, следил,
как на окне нарастают новые узоры льда. Сначала он замечал вещи - они неподвижно
стояли на местах, их было легче запоминать. Людей он стал замечать потом.
Это было утром, в пятницу. Он чувствовал сильный голод. За окном густыми хлопьями
падал снег. Голова не болела, но во всем теле были слабость и лень. Он оглянулся и
увидел, что у дверей стоит маленький стриженый мальчик в брюках на помочах и с
любопытством смотрит на него. Заметив, что Матвеев проснулся, он сконфузился и начал
царапать ногтем пятно на двери.
В ноге был такой зуд, что Матвееву хотелось снять повязку. Он с трудом подавил в себе
это желание.
Дверь приоткрылась, и в комнату просунулась еще одна стриженая голова, но тотчас
спряталась.
- Молодой человек, - сказал Матвеев, удивляясь, что его голос звучит так слабо, - вы
принесли бы мне чего-нибудь поесть. Какую-нибудь котлету или булку.
Мальчик сконфузился еще больше. Он, видимо, не ждал такого внимания к себе, и это
угнетало его.
- Котлет сегодня нет, - раздался за дверью несмелый голос. - А булки мама заперла в
буфет.
- А что есть?
- Есть пирог с рисом и яйцами.
- Давайте.
Оба мальчика убежали. Через несколько минут они вернулись, красные, тяжело дыша, и,
оспаривая друг у друга честь накормить Матвеева, принесли ему большой кусок пирога.
Они робели перед ним, но костыли делали Матвеева неотразимым, и они не нашли в себе
сил оторваться от этого зрелища. Они были почти одного роста, одинаково одеты и так
походили друг на друга, что Матвеев путал бы их, если бы один не был отмечен большой
красной царапиной через подбородок и клетчатой заплатой на брюках. Они очень
походили на Варю круглыми лицами и большими серыми глазами. С трогательным
вниманием следили они за каждым движением Матвеева, и он чувствовал себя
ответственным за выражение лица и каждый свой жест. Вошел Безайс. Он поймал обоих
мальчиков за уши и вывел их из комнаты. Они покорно последовали за ним.
- У меня с ними свои счеты, - сказал Безайс, раздеваясь. - Вчера я поймал их за тем,
что они лежали на полу и выкалывали глаза семейным фотографиям. А это что такое?
- Это пирог с рисом и яйцами.
- Их придется все-таки высечь, этих мальчишек. Папаша говорит, что он поседел из-за
них, и я начинаю ему верить. Ты не смотри, что у них такой скромный вид, - они
свирепствуют в доме, как чума. Сегодня они успели уже высадить окно на кухне, и я
заклеивал его газетой. А тебе полагается сегодня манная каша и слабый чай с молоком и
сухарями. Пирогов тебе есть нельзя. Пироги сейчас для тебя опаснее яда, - это все равно,
что есть битое стекло. Брось сейчас же, слышишь?
Но Матвеев знал его привычку преувеличивать и спокойно кончил свой пирог.
- Ну что ж, я умываю руки. Ты знаешь, что ты разделывал? Ты выл и царапался. А
помнишь, как ты опрокинул мне на брюки полный стакан отчаянно горячего чая? Я
зашипел и теперь не могу спокойно глядеть на чай. Тогда я промолчал, но теперь я обязан
сказать, что это было подлостью.
Матвеев облизнул губы.
- Ладно, давай манную кашу. Я очень хочу есть. Кто это такая - Александра
Васильевна?
- Это ее мать. Очень толстая и добрая женщина. Между прочим, ты ей страшно
понравился. Она говорит, что ты очень похож на ее двоюродного брата, который был умен
и замечательно красив. Но ты, впрочем, не очень-то задавайся - ты похож на него только
глазами и подбородком.
- У нее есть родинка на щеке?
- Ты разве ее видел? А я знаешь на кого похож?
- Безайс, я есть хочу.
Безайс вышел и долго не возвращался. За дверями слышались шаги и отрывистый
разговор. Матвеев начал уже терять терпение, когда вошла Варя, неся поднос с
дымящимися тарелками и стаканами.
- Доброе утро! - сказала она, ставя поднос на табурет около кровати. - Это Котька
принес тебе пирог?
- Их было тут двое.
- Ты сумасшедший. Пирог сейчас слишком тяжел для тебя.
- А это что такое?
- А это манная каша.
Варя села около кровати, придвинула стул и посыпала сахаром дымящуюся тарелку
манной каши. В дороге Варя почти не снимала пальто и платка, и теперь он в первый раз
видел ее в домашней одежде. Она была в сером клетчатом платье и белом переднике.
Волосы были гладко зачесаны, и сбоку около левого уха повязан кокетливый бантик,
который ей очень шел. Она выглядела очень миловидной и, казалось, сама догадывалась
об этом.
Он был очень слаб, его все время клонило ко сну. В разговоре он часто забывал начало
фразы и подолгу вспоминал, о чем шла речь. Одна вещь очень удивляла его. Перед тем как
его ранили, в левом ботинке сквозь подошву вылез гвоздь, и Матвеев оцарапал о него
большой палец. Теперь, лежа в кровати, он чувствовал, как болит на отрезанной ноге этот
палец. Он не понимал, как это могло быть, но ощущение было совершенно ясное.
Родители Вари пришли на другой день. Матвеев видел их раньше, но не разговаривал еще
с ними, занятый своими, одному ему понятными мыслями. Мать Вари была полная,
невысокого роста женщина с обильными родинками на круглом начинающем стареть
лице. Она была в том возрасте, когда появляются первые морщины, блекнут волосы и
платье не сходится на спине. Она вошла, вытирая руки о фартук, поздоровалась с
Матвеевым и села около кровати. Матвеев подумал, что, встретив ее на улице, он сразу
догадался бы, что она мать Вари, - до такой степени они походили друг на друга.
Через несколько минут пришел отец. Он пожал Матвееву руку, коротко представился:
"Дмитрий Петрович Волков", - и сел на стул, прямой и смущенный.
Родители сидели у Матвеева долго. Первое время они не знали, о чем говорить, пока не
спросили, как здоровье Матвеева. С этой минуты разговор попал в верное русло и потек
непринужденно. Отец и мать оживились. Разговор о здоровье и болезнях был знакомой,
испытанной темой, которая никогда не дает осечки. Они вспоминали десятки историй о
ранах, простудах и вывихах. Все это клонилось к тому, что хотя его, Матвеева, рана и
серьезна, но что бывает и гораздо хуже, и надо радоваться, что пуля не попала в спину
или, чего избави бог, в голову. Все сходились на том, что в этом случае Матвеев умер бы.
Александра Васильевна говорила о болезнях со знанием и опытом женщины, воспитавшей
троих детей. Дмитрий Петрович тоже знал толк в этих вещах. Сначала Матвееву было
скучно, но потом он увлекся сам. Его распирало желание рассказать случай с мальчиком,
который засунул в ухо бумажный шарик, - он выждал время и вставил в разговор эту
историю.
Оставайся здесь
- Дала бы ты мне лучше чего-нибудь мясного. Манная каша мне опротивела, я зверею от
нее.
Матвеев лежал, опершись о локоть, и капризно мешал ложкой кашу.
- Ведь нельзя, Матвеев, - сказала Варя. - Ты же не маленький.
- Конечно, не маленький. А ты кормишь меня кашей. Хоть небольшой ломтик мяса, а?
Что от него сделается?
- Нет, нельзя. Если б даже я согласилась, Безайс все равно не позволит.
Она помогла ему подняться и положила подушки за спину. Матвееву не понравилось, что
она так ухаживает за ним. Ему не хотелось казаться беспомощным.
- Пусти, - сказал он с досадой. - Тебе, может быть, кажется, что я умираю?
- Вовсе нет, - ответила она растерянно.
Матвеев взял тарелку и начал медленно есть.
- Что слышно? Где сейчас фронт?
- Я ничего не знаю.
- Но этого быть не может.
- Честное слово, не знаю!
- А я знаю, - сказал Матвеев, беря хлеб. - Это все Безайсовы штуки. Он запретил
говорить об этом? О, я знаю его. Если он вздумает что-нибудь, то скорее даст себя убить,
чем откажется от своих глупостей. Он, наверное, расхаживает сейчас по дому,
рассказывает, как ему на фронте вырезали опухоль и кричит на всех.
- Это правда, - засмеялась Варя.
- А он делает что-нибудь? - сказал Матвеев, помолчав.
- Не знаю. Он ничего мне не говорит.
- Он ходит куда-нибудь?
- Его целыми днями нет дома. А что он должен делать?
- Надо подумать об отъезде. Не целый же год мы будем сидеть здесь.
- А разве вы не останетесь, пока придут красные?
- Конечно нет. Кто их знает, когда они придут.
- А твоя нога?
- Нога заживет.
Дверь неслышно приоткрылась. Сначала осторожно показалась нога в стоптанном
башмаке. Вслед за тем появилась круглая голова с оцарапанным подбородком. Котя,
младший из мальчиков, несмело осмотрелся и уставился на Матвеева. Он внимательно
оглядел кровать, табурет, тарелки и стаканы. Несколько минут он изучал Варю, а затем
перешел к повязке Матвеева. В его широко раскрытых глазах отражалось преклонение и
любопытство. Матвеев сделал сердитое лицо, но мальчик не уходил.
- Но ты не можешь так рисковать, - сказала Варя, теребя оборку передника. - Куда вы
поедете, не зная дороги и не имея документов? Вы попадетесь при первом же случае. Ты
не имеешь права ехать на верную смерть.
- Так уже сразу и смерть!
- Ты мне ни в чем, совершенно ни в чем не веришь, - сказала она с каким-то новым
оттенком в голосе.
- Да ничего подобного!
- Я не понимаю: зачем так рисковать? Ведь гораздо лучше просто подождать, когда
придут красные. Много будет пользы, если вас убьют?
- Я обо всем подумал, - сказал Матвеев, ставя пустую тарелку и вытирая губы. -
Пожалуйста, не беспокойся. Я знаю, что делаю.
- Как хочешь. Это не мое дело, да?
- Я этого не говорил.
Она отвернулась и заметила стоявшего у двери мальчика.
- Ты здесь? Что тебе надо?
Мальчик перевел глаза на Варю, подумал и стал шаркать ногой по полу.
- Ну, иди сюда, не бойся. Скажи дяде "здравствуйте". Иди, глупыш, он не кусается. Где
ты оцарапался?
Она порывисто встала, подошла к мальчику и опустилась на колени.
- Бедный малыш, тебе попало от папы? Правда, Матвеев, хорошенький мальчуган? Ты, я
вижу, даже не умывался сегодня. Смотри, какие лапки грязные, - бяка! Но ты больше не
приноси ему пирогов с рисом, - он не слушается твоей сестры. Понимаешь?
Она нервно рассмеялась.
- Что же ты молчишь? Дядя подумает, что ты немой. Где мама сейчас?
Мальчик смотрел вбок, наклонив голову, и сконфуженно молчал. Варя нахмурилась.
- Ну, не упрямься, - сказала она резко. - У тебя нет языка, маленький бука? Где мама?
На кухне, да?
Он поднял голову и улыбнулся, не понимая, чего она хочет от него. Варя покраснела,
схватила его за плечо и вытолкала за дверь. Обернувшись, она заметила на себе
скучающий взгляд Матвеева, и ее возбуждение разом упало. Она подошла, смущенная, к
его кровати и села.
- Ты меня считаешь дурой сейчас? - спросила она, нерешительно поднимая на него
глаза. - Только скажи прямо, как ты думаешь, не скрывай.
- С чего ты взяла? Разумеется нет.
Матвеев чувствовал себя тягостно.
- Ты не думаешь, что я мещанка и что у меня нет интересов?
Он вздохнул.
- Я не понимаю, зачем ты это спрашиваешь. Конечно нет.
Варя встала.
- А если я попрошу тебя об одной вещи? - сказала она. - В этом нет ничего
особенного, честное слово.
- О чем?
- Чтобы ты остался здесь, пока не придут красные. А Безайс может поехать.
- Какая ты странная, - сказал Матвеев, криво усмехаясь. - Ведь надо же мне ехать. Мы
и так потеряли много времени.
- Я не знаю. Но если я тебя попрошу, понимаешь? Очень попрошу?
- Ну, хорошо, - ответил Матвеев, опуская глаза. - Я как-нибудь попробую.
Они помолчали, не глядя друг на друга. Варя собрала тарелки и вышла из комнаты. В
дверях она столкнулась с Безайсом.
Безайс был в приподнятом настроении. У него был вид человека, с аппетитом
позавтракавшего, довольного собой и миром.
- Слушай, старина, - сказал он возбужденно. - Как только ты научишься жевать
твердую пищу, я дам тебе попробовать здешних битков с луком. Она делает их отлично. Я
почти отвык от горячего мяса и сейчас ел будто впервые. Нам очень повезло, что мы
наткнулись на Варю. Я прощаю Майбе, что он выбросил нас из вагона. Что я делал бы с
тобой, если бы не это тихое семейство?
Матвеев лег и укрылся одеялом.
- Очень жаль, что тебе здесь так понравилось. Мы должны уехать как можно скорее. Ты
предпринимаешь что-нибудь?
- Куда ехать?
- Дальше, в Приморье. Это для тебя новость?
- А твоя нога?
- Мне это надоело. Что, я умираю, что ли? Скоро я вполне смогу ехать. И, пожалуйста,
держи язык за зубами. Не говори Варе ничего об отъезде. Она, конечно, хорошая девица,
но лучше об этом помалкивать. Если она спросит, когда мы едем, то говори, что когда
придут красные.
- Это все? - спросил Безайс.
- Все.
- А теперь послушай меня, - сказал Безайс торжественно. - Ровно неделю ты не
выйдешь из этой комнаты. Сначала ты будешь лежать и есть манную кашу. Дня через три
ты побалуешься сухарями. А если не будет лихорадки, мы устроим тебе оргию из
куриного бульона, рисовой каши и слабого чая. Не падай духом - если тебе очень
повезет, я позволю тебе пройтись немного по двору.
- Безайс, не зазнавайся! Сейчас я встану и вышибу из тебя дух.
- Меня изумляет забавная наглость этого негодяя, - сказал Безайс, показывая на
Матвеева и как бы обращаясь к публике. - Ты встанешь? А ты знаешь, сколько вытекло
из тебя крови? У тебя закружится голова при первых шагах. Надо лежать и лежать. Я знаю
толк в этих вещах, мне самому пришлось их попробовать.
- Только не повторяй мне истории о твоей опухоли, - сказал Матвеев, смеясь и
хмурясь. - У меня хватит силы запустить в тебя ботинком.
- Я хочу на это посмотреть, - ответил Безайс.
Кафе
Через несколько дней вечером Безайс зашел в комнату Матвеева и остановился на пороге.
Матвеев, совершенно одетый, стоял посреди комнаты и, нерешительно улыбаясь,
медленно двигался к окну. В первый раз Безайс увидел его на костылях и был поражен
этим.
Матвеев поднял голову.
- Только молчи, - сказал он. - И не подходи близко. Знаю, знаю. Ты мне надоел.
- Кто же помог тебе одеться?
- Сам. От начала до конца. Это надо уметь. Ботинок был под кроватью в самом углу, я
достал его костылем. Самое трудное были брюки.
Он сделал еще шаг и остановился, с любопытством глядя на костыли.
- Они стучат страшно, как товарный поезд. Но ничего, я привыкаю уже. Смотри.
Он дошел до окна и вернулся обратно.
- Видел? - сказал он. - Ну, что ты мне скажешь? Безайс, будем говорить серьезно:
дальше так идти не может.
- Что?
- Надо что-то делать. Мне надоело тут до смерти. Еще неделя - и я буду ходить
свободно. А ты ничего не делаешь, прямо-таки пальцем не шевелишь. Так нельзя, Безайс.
- Ну, что же мне делать?
- Ехать дальше, - вот-что. У меня чешутся руки. Ты что-то говорил о романтике, вот
теперь она и начинается. Ты выяснишь, можно ли ехать по железной дороге или нельзя.
Если нет, поедем на лошадях. Там, наверное, думают, что нас убили или что мы
испугались. Это я предлагаю тебе категорически, и чем меньше ты будешь рассуждать,
тем лучше.
- Ты пойми, что это невозможно.
- Оставь. Мы обязаны доехать и начать работу.
- Дурак, да ведь это место черт знает где - в тайге. Туда и здоровым людям трудно
добраться, а как же ты?
Матвеев подошел к кровати и сел.
- Это неприятный разговор, Безайс, но обойти его нельзя. Я замечаю за тобой
некрасивые вещи. Тебе не хочется уезжать отсюда. Из-за Вари, правда? Как идет твое
ухаживание? Тебе, кажется, повезло?
Безайс опустил голову.
- Повезло, - сказал он, улыбаясь. - Страшно повезло.
- И далеко это у вас зашло?
- Так далеко, - ответил Безайс с расстановкой, - что дальше некуда.
- Я заметил. Она теперь так кокетливо одевается, что это бросается в глаза. Недавно она
пришла ко мне напудренная. Я спросил, для кого она напудрилась, - и она страшно
смутилась. Я рад за тебя, но нельзя же из-за пухленькой дурочки забывать партийную
работу. Почему ты по вечерам никогда ко мне не приходишь? С ней небось обнимаешься?
- Может быть, с ней, - сказал Безайс, страдая от этой вынужденной лжи.
Матвеев встал и снова прошелся по комнате. Его занимало новое ощущение.
- Это немного смешно, - сказал он. - Как на ходулях. Ты куда?
- Мне надо пойти сейчас часа на два.
- Ты подумай все-таки об этом. Все хорошо в свое время. Некогда сейчас волочиться за
бабами.
- Я подумаю, - сказал Безайс, открывая дверь.
Он вышел на улицу. Плавал легкий, напитанный лунным светом туман. Из аптеки через
большие цветные шары на дорогу падали малиновые, синие и зеленые полосы света.
Около фонарей воздух колебался матовыми волнами. Безайс легко поддавался
впечатлениям, и теперь эти залитые лунным молоком улицы чужого города будили в нем
странное чувство. Ему казалось, что он точно со стороны видит себя самого, идущего
неизвестно на что.
- Жизнь собачья, - прошептал он.
Матвеев выматывал из него душу. За эту неделю Безайс чувствовал себя так, точно
пережил большую жизнь. Некоторые вещи легче делать, чем говорить о них. Он ругал себя
за это, но у него не хватало духа поговорить с Матвеевым начистоту.
Он остановился перед дверью подвала. Здесь было кафе "Венеция"; над входом висела
вывеска, на которой были нарисованы море, солнце, горы и деревья. Снизу доносился
грохот музыки. Любопытные, нагибаясь, заглядывали в мокрые окна. Безайс спустился по
избитым ступенькам, открыл запотевшую дверь и вошел.
В обычное время "Венеция" возбуждала бы в нем неприязнь, но теперь каждая мелочь
этого кабака доставляла ему острое наслаждение. Это зависит от того, как глядеть на
вещи. Для Безайса "Венеция" была первой в жизни конспиративной явкой. С ней у него
связывались все представления о настоящей подпольной работе, и это облагораживало
"Венецию", - даже пиво, которое Безайс ненавидел и раньше не мог пить вовсе, теперь
казалось ему не таким уж плохим.
Он подошел к крайнему столику в углу и заказал себе пару пива. Народу было немного. У
стены, выкрашенной масляной краской, стояла фисгармония, за которой сидел тапер с
длинными волосами, в блузе. Он играл добросовестно, изо всех сил, и Безайс уставал сам,
глядя на него. Он бил по клавишам, и жилы вздувались у него на шее. По углам стояли
волосатые пальмы. За столиком посреди комнаты сидели тесно шесть человек и пили
пиво. Они были пьяны, но еще больше хотели казаться пьяными, орали что-то, стучали
стаканами и много курили. За другим столом сидела проститутка с бесцветным лицом, в
платье с короткими рукавами и в валенках. Компания ухарски переглядывалась с ней, но
пригласить не решалась.
Настоящий пьяный сидел за столом около стойки. Он был готов - его можно было убить,
и он не обратил бы на это внимания. Только когда женщина встала и, шаркая валенками,
прошла мимо него, он вскинул голову и оглушительно крикнул:
- Цыпочка!
- Дурак, - сказала она, не оборачиваясь.
Над дверью звякнул колокольчик. Вошел пожилой человек в мохнатой шапке, огляделся и,
увидев Безайса, подсел к его столику.
- Пива, - сказал он половому.
У него было худое, слегка косоглазое лицо. Это был товарищ Чужой. Безайсу он нравился,
нравился до того, что одно время Безайс сам начал машинально косить глазами. Чужой
казался ему изумительным человеком, умным и фанатичным. Такими он представлял себе
народовольцев. Он связался с ним через доктора. Доктор стоял от всего в стороне, но
людей знал, ему доверяли, иногда прятали у него литературу.
- Я вам дам адрес одного вашего, - говорил он Безайсу, желчно улыбаясь. - Тоже
такой же - заладил о пролетариате, о партии и больше не знает ничего. У вас, у
большевиков, не хватает остроумия - вы все как один.
Тапер оглушительно ударил по клавишам, и с пальм посыпалась пыль. Чужой, не глядя на
Безайса, спросил:
- Ну как?
- Все вышли. Нужно еще.
- Это кто в Гречихе расклеивал?
- Симоненко.
- Мало. Пошли туда двоих-троих. По набережной можно не расклеивать, все равно там
никто не видит. Осипа арестовали.
- Ну-у?
- Вот и ну. За тобой никто не ходит?
- Не видать.
- Осторожно надо. Квартира у тебя надежная?
- Чужой, я хотел поговорить с тобой об этом, - сказал Безайс, еще более понижая
голос. - Просто терпенья никакого нет. Ты знаешь, - этот парень, который приехал со
мной, он уже начинает ходить. Я сейчас отвиливаю от него, и он не знает, где я бываю. Но
в конце концов он узнает и тогда уж дома не усидит. Скучно сидеть так, сложа руки. Я
хотел тебя просить, поговори с Николой, может быть, можно у меня на квартире
совещание актива провести. За хозяев я ручаюсь, они не выболтают.
- Зачем это?
- Понимаешь, чтобы он немного встряхнулся. Парень тоскует сейчас. Он все время был
на работе, - ему очень трудно ничего не делать. Сейчас требует, чтобы я ехал с ним
дальше, не понимает, что ему нельзя. Пусть он побудет на совещании, заинтересуется
местными делами. Мне кажется, тогда он спокойнее будет сидеть дома и лечиться. А
квартира близко, и там совершенно безопасно. Поговори с Николой.
- Ну, Николу нелегко будет уломать.
- Почему?
- Ни почему. Скажет - нельзя, и все.
- Поговори все-таки.
- Я поговорю.
Пьяный беспомощно пошевелил ногой и еще ниже нагнулся над кружкой. За столом
шумно расплачивалась компания. Чужой глазами указал Безайсу на них.
- Выходи вместе с ними, так незаметней. Я выйду позже. Подожди меня около часового
магазина, если увидишь, что никто не следит.
Безайс кивнул головой. Начиналось самое необычайное, самое лучшее, что было у него в
жизни. По вечерам он ходил с Чужим на работу - мыл паспорта, расклеивал воззвания,
таскал какие-то вещи и оружие. Поймать могли каждую минуту - поймать и убить. Это
придавало его жизни какой-то новый вкус.
Он встал, замешался в толпу и пошел к двери. Они толкались и грузно наступали на ноги.
На улице Безайс огляделся, - не было никого. Тогда он отошел к часовой лавке,
остановился под большими жестяными часами, скрипевшими на ветру, и стал ждать
Чужого.
Небольшая просьба
С того времени как Дмитрий Петрович перешел на береговую службу, воскресные дни
сделались для него просто наказанием. Он не знал, что ему делать со свободным
временем. По дому он не нес никаких обязанностей. Александра Васильевна и Варя вели
все хозяйство, и он не знал даже, где что лежит. Такой порядок установился с того
времени, когда он плавал по реке и по неделям не бывал дома. Он привык к холодным,
росистым вахтам над дымящейся в утреннем полумраке рекой, к шуму воды, кипящей под
колесом, к грохоту якорных цепей. С переходом на берег жизнь опустела. Его голос,
привыкший к громкой команде, казался странным и незнакомым в маленькой гостиной,
оклеенной розовыми обоями. Он слонялся по комнатам, не зная, куда девать себя. Ему
поручали вбить гвоздь на вешалке или поставить мышеловку в чулане, потому что мать
боялась крыс.
Иногда он решал учить мальчиков математике, и "переплетчики" чувствовали себя, как
грешники в страшный Судный день.
- Ну-с, приступим, - говорил папа, и это звучало, как труба архангела.
Они садились, покорные, грустные, с тоской глядя в клетчатые тетради, и погружались в
четыре действия арифметики.
Но по воскресеньям, когда не надо было идти на работу, становилось совсем плохо.
Сажать мальчиков за арифметику в праздник нельзя - эта наука придумана для будней.
Он шел на кухню, смотрел, как Варя и Александра Васильевна месят тесто или чистят
картофель, говорил, что надо замазать окна, или рассказывал сон, который приснился в
эту ночь, и брел дальше. Он хватался за всякий предлог - придвигал диван к стене или
подкладывал щепку под ножку стола, чтобы он не качался. Когда все было исчерпано и
безделье надвигалось на него, он шел к кошке и заводил с ней нескончаемый разговор.
- Ну, что ты, кошка, а? - говорил он, когда она лениво и небрежно терлась об его
ногу. - Ну, чего тебе надо, а? Ты что же это мышей не ловишь? Кошка, кошка... Ну, чего
тебе? Колбасы небось захотелось? - Так он разговаривал с ней, пока утомленная кошка
не уходила на кухню.
Но с того времени, как в доме появились Матвеев и Безайс, его дни наполнились новым

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.