Жанр: Драма
Сага о Форсайдах. Конец главы.
...аале.
- Будет война, - сказал он.
Мадам Ламот заохала:
- Ces pauvres gens bergers! [11] Неужели их нельзя оставить в покое?
Сомс улыбнулся - такая постановка вопроса казалась ему совершенно нелепой.
Она женщина деловая и, разумеется, должна понимать, что англичане не
могут пожертвовать своими законными коммерческими интересами.
- Ах вот что!
Но мадам Ламот считала, что англичане все-таки немножко лицемерны.
Они толкуют о справедливости и о поселенцах, а совсем не о коммерческих
интересах. Мсье первый человек, который говорит об этом.
- Буры полуцивилизованный народ, - заметил Сомс. - Они тормозят прогресс.
Нам нельзя отказаться от нашего суверенитета.
- Что это значит? Суверенитет! Какое странное слово!
Сомс проявил большое красноречие, вдохновленный этой угрозой принципу
собственности и подстрекаемый устремленными на него глазками Аннет. Он
был в восторге, когда она сказала:
- Я думаю, мсье прав. Их следует проучить.
Умная девушка!
- Разумеется, - сказал он, - мы должны проявлять известную умеренность.
Я не джингоист. Мы должны держать себя твердо, но не запугивать
их. Не хотите ли пройти наверх, посмотреть мои картины?
Переходя с ними от одного шедевра к другому, он быстро обнаружил, что
они не понимают ничего. Они прошли мимо его последней находки, Мауве,
замечательной картины "Возвращение с жатвы", словно это была литогоафия.
Он чуть ли не с замиранием сердца ждал, как они отнесутся к жемчужине
его коллекции - Израэльсу, за ценой которого он тщательно следил до последнего
времени и теперь пришел к заключению, что она достигла своего
апогея и что картину пора продать. Они прошли, не заметив ее. Какой
удар! Впрочем, лучше иметь дело с нетронутым вкусом Анкет, который можно
развить постепенно, чем с тупым невежественным верхоглядством английских
буржуа. В конце галереи висел Месонье, которого он почти стыдился. Месонье
так упорно падал в цене. Мадам Ламот остановилась перед ним.
- Месонье! Ах, какая прелесть! - она где-то слышала это имя.
Сомс воспользовался моментом. Мягко коснувшись руки Аннет, он спросил:
- Как вам у меня нравится, Аннет?
Она не отдернула руки, не ответила на его прикосновение, она прямо
посмотрела ему в лицо, потом, опустив глаза, прошептала:
- Разве может кому-нибудь не понравиться! Здесь так чудесно!
- Когда-нибудь, может... - сказал Сомс и оборвал.
Она была так хороша, так прекрасно владела собой, она пугала его. Эти
васильковые глазки, изгиб этой белой шейки, изящные линии тела - она была
живым соблазном, его так и тянуло признаться ей. Нет, нет! Нужно
иметь твердую почву под ногами, значительно более твердую! "Если я воздержусь"
- подумал он, - это только раздразнит ее, пусть немного помучается".
И он отошел к мадам Ламот, которая все еще стояла перед Месонье.
- Да, это недурной образец его последних работ. Вы должны приехать
как-нибудь еще, мадам, и посмотреть мои картины при вечернем освещении.
Вы должны приехать обе и остаться здесь переночевать.
- Я в восторге, это будет очаровательно - посмотреть их при вечернем
освещении, и река при лунном свете, должно быть восхитительно!
Аннет прошептала:
- Ты сентиментальна, maman!
Сентиментальна! Эта благообразная, плотная, затянутая в черное
платье, деловитая француженка! И внезапно он совершенно ясно понял, что
ни у той, ни у другой нет никаких чувств. Тем лучше! К чему эти чувства?
А все же...
Он отвез их на станцию и усадил в поезд. Ему показалось, когда он
крепко пожал руку Аннет, что пальчики ее слегка ответили; ее лицо улыбнулось
ему из темноты.
В задумчивости он вернулся к своему экипажу.
- Поезжайте домой, Джордан, - сказал он кучеру, - Я пойду пешком.
И он свернул на темнеющую тропинку; осторожность и, желание обладать
Аннет боролись в нем, и перевешивало то одно, то другое. "Bonsoir,
monsieur!" - как ласково она это сказала. Если бы только знать, что у
нее на уме! Француженки - как кошки: ничего у них не поймешь! Но как хороша!
Как приятно, должно быть, держать в объятиях это юное создание!
Какая мать для его наследника! И он с улыбкой подумал о своих родственниках,
о том, как они удивятся, узнав, что он женился на француженке,
как будут любопытствовать, а он будет морочить их, дразнить - пусть их
бесятся! Тополя вздыхали в темноте, гулко крикнула сова. Тени сгущались
на воде. "Я хочу, я должен быть свободным, - подумал о". - Довольно этой
канители. Я сам пойду к Ирэн. Когда хочешь чего-нибудь добиться, надо
действовать самому. Я должен снова жить - жить, дышать и ощущать свое
бытие".
И, словно в ответ на это почти библейское изречение, церковные колокола
зазвонили к вечерней службе.
XI
...И НАВЕЩАЕТ ПРОШЛОЕ
Во вторник вечером, пообедав у себя в клубе. Сомс решил привести в
исполнение то, на что требовалось больше мужества и, вероятно, меньше
щепетильности, чем на все, что он когда-либо совершал в жизни, за исключением,
может быть, рождения и еще одного поступка. Он выбрал вечер отчасти
потому, что рассчитывал скорее застать Ирэн дома, но главным образом
потому, что при свете дня не чувствовал достаточной решимости для
этого, и ему пришлось выпить вина, чтобы придать себе смелости.
Он вышел из кабриолета на набережной и прошел до Олд-Чэрч, не зная
точно, в каком именно доме находится квартира Ирэн. Он разыскал его позади
другого, гораздо более внушительного дома и, прочитав внизу: "Миссис
Ирэн Эрон" - Эрой! Ну, конечно, ее девичья фамилия! Значит, она снова
ее носит? - сошел с тротуара, чтобы заглянуть в окна бельэтажа. В угловой
квартире был свет, и оттуда доносились звуки рояля. Он никогда не
любил музыки, он даже втайне ненавидел ее в те давние времена, когда
Ирэн так часто садилась за рояль, словно ища в музыке убежище, в которое
ему, она знала, не было доступа. Отстранялась от него! Постепенно
отстранялась, сначала незаметно, сдержанно и, наконец, явно! Горькие
воспоминания нахлынули на него от этих звуков. Конечно, это она играет;
но теперь, когда он убедился в том, что увидит ее, его снова охватило
чувство нерешительности. Предвкушение этой встречи пронизывало его
дрожью; у него пересохло во рту, сердце неистово билось. "У меня нет никаких
причин бояться", - подумал он. Но тотчас же в нем заговорил юрист.
Он поступает безрассудно! Не лучше ли было бы устроить официальное свидание
в присутствии ее попечителя? Нет! Только не в присутствии этого
Джолиона, который симпатизирует ей! Ни за что! Он снова подошел к
подъезду и медленно, чтобы успокоить биение сердца, поднялся по лестнице
и позвонил. Когда дверь отворили, все чувства его поглотил аромат, пахнувший
на него, запах из далекого прошлого, а вместе с ним смутные воспоминания,
аромат гостиной, в которую он когда-то входил, в доме, который
был его домом, - запах засушенных розовых лепестков к меда.
- Доложите: мистер Форсайт. Ваша хозяйка примет меня, я знаю.
Он подготовил это заранее: она подумает, что это Джолион.
Когда горничная ушла и он остался один в крошечной передней, где от
единственной лампы, затененной матовым колпачком, падал бледный свет и
стены, ковер и все кругом было серебристым, отчего вся комната казалась
призрачной, у него вертелась только одна нелепая мысль: "Что же мне,
войти в пальто или снять его?" Музыка прекратилась; горничная в дверях
сказала:
- Пройдите, пожалуйста, сэр.
Сомс вошел. Он как-то рассеянно заметил, что и здесь все было серебристое,
а рояль был из дорогого дерева. Ирэн поднялась и, отшатнувшись,
прижалась к инструменту; ее рука оперлась на клавиши, словно ища поддержки,
и нестройный аккорд прозвучал внезапно, длился мгновение, потом
замер. Свет от затененной свечи на рояле падал на ее шею, оставляя лицо
в тени. Она была в черном вечернем платье с чем-то вроде мантильи на
плечах, он не мог припомнить, чтобы ему когда-нибудь приходилось видеть
ее в черном, но у него мелькнула мысль: "Она переодевается к вечеру, даже
когда одна".
- Вы! - услышал он ее шепот.
Много раз Сомс в воображении репетировал эту сцену. Репетиции нисколько
не помогли ему. Он просто не мог ничего сказать. Он никогда не
думал, что увидеть эту женщину, которую он когда-то так страстно желал,
которой он всецело владел и которую он не видел двенадцать лет, будет
для него таким потрясением. Он думал, что будет говорить и держать себя,
как человек, пришедший по делу, и отчасти как судья. А оказалось, словно
перед ним была не обыкновенная женщина, не преступная жена, а какаято
сила, вкрадчивая, неуловимая, словно сама атмосфера, и "на была в нем и
вне его. Какая-то язвительная горечь поднималась у него в душе.
- Да, странный визит! Надеюсь, вы здоровы?
- Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста?
Она отошла от рояля и, подойдя к креслу у окна, опустилась в него,
сложив руки на коленях. Свет падал на нее, и Сомс теперь мог видеть ее
лицо, глаза, волосы - неизъяснимо такие же, какими он помнил их, неизъяснимо
прекрасные.
Он сел на край стоявшего рядом с ним стула, обитого серебристым штофом.
- Вы не изменились, - сказал он.
- Нет? Зачем вы пришли?
- Обсудить кое-какие вопросы.
- Я слышала, что вы хотите, от вашего двоюродного брата.
- Ну и что же?
- Я готова. Я всегда хотела этого.
Теперь ему помогал звук ее голоса, спокойного и сдержанного, вся ее
застывшая, настороженная поза. Тысячи воспоминании о ней, всегда вот так
настороженной, пробудились в нем, и он сказал желчно:
- Тогда, может быть, вы будете так добры дать мне информацию, на основании
которой я мог бы действовать. Приходится считаться с законом.
- Я ничего не могу вам сказать, чего бы вы не знали.
- Двенадцать лет! И вы допускаете, что я способен поверить этому?
- Я допускаю, что вы не поверите ничему, что бы я вам ни сказала, но
это правда.
Сомс пристально посмотрел на нее. Он сказал, что она не изменилась;
теперь он увидел, что ошибся. Она изменилась. Не лицом - разве только,
что еще похорошела, не фигурой - разве стала чуть-чуть полнее. Нет! Она
изменилась не внешне. В ней стало больше, как бы это сказать, больше ее
самой, появилась какая-то решительность и смелость там, где раньше было
только пассивное сопротивление. "А! - подумал он. - Это независимый доход!
будь он проклят, дядя Джолион!"
- Я полагаю, вы теперь обеспечены? - сказал он.
- Благодарю вас. Да.
- Почему вы не разрешили мне позаботиться о вас? Я бы охотно сделал
это, несмотря ни на что.
Слабая улыбка чуть тронула ее губы, но она не ответила.
- Ведь вы все еще моя жена, - сказал Сомс.
Зачем он сказал это, что он подразумевал под этим, он не сознавал ни
в ту минуту, когда говорил, ни позже. Это был трюизм, почти лишенный
смысла, но действие его было неожиданно. Она вскочила с кресла и мгновение
стояла совершенно неподвижно, глядя на него. Он видел, как тяжело
подымается ее грудь. Потом она повернулась к окну и распахнула его настежь.
- Зачем это? - резко сказал он. - Вы простудитесь в этом платье. Я не
опасен. - И у него вырвался желчный смешок.
Она тоже засмеялась, чуть слышно, горько.
- Это - по привычке.
- Довольно странная привычка, - сказал Сомс тоже с горечью. - Закройте
окно!
Она закрыла и снова села в кресло. В ней появилась какая-то сила, в
этой женщине - в этой... его жене! Вот она сидит здесь, словно одетая
броней, и он чувствует, как эта сила исходит от нее. И как-то почти бессознательно
он встал и подошел ближе, - ему хотелось видеть выражение ее
лица. Ее глаза не опустились и встретили его взгляд. Боже! Какие они ясные
и какие темно-темио-карие на этой белой коже, под этими волосами
цвета" жженого янтаря! И какие белые плечи! Вот странное чувство! Ведь
он должен был бы ненавидеть ее!
- Лучше было бы все-таки не скрывать от меня, - сказал он. - В ваших
же интересах быть свободной не меньше, чем в моих. А та старая история
уж слишком стара.
- Я уже сказала вам.
- Вы хотите сказать, что у вас ничего не было - никого?
- Никого. Поищите в вашей собственной жизни.
Уязвленный этой репликой. Сомс сделал несколько шагов по комнате к
роялю и обратно к камину и стал ходить взад и вперед, как бывало в прежние
дни в их гостиной, когда ему становилось невмоготу.
- Нет, это не годится, - сказал он. Вы меня бросили. Простая справедливость
требует, чтобы вы...
Он увидел, как она пожала этими своими белыми плечами" услышал, как
она прошептала:
- Да. Так почему же вы не развелись со мной тогда? Не все ли мне было
равно?
Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на
нее. Что она делает на белом свете, если она правда живет совершенно одна?
А почему он не развелся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не
понимала его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он
стоял и смотрел на нее.
- Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
- Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за
это. Вы, может быть, найдете какойнибудь выход. Можете не щадить моего
имени, мне нечего терять А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его оправдания,
и еще что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило
Сомса, словно дыхание холодного тумана - Машинально он потянулся и взял
с камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел ее и сказал:
- Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у
Джобсона.
И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он
и она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в
ней заключалось все его прошлое. Ее голос вывел его из забытья.
- Возьмите ее. Она мне не нужна.
Сомс поставил ее обратно на полку.
- Вы позволите пожать вам руку? - сказал он.
Чуть заметная улыбка задрожала у нее на губах. Она протянула руку. Ее
пальцы показались холодными его лихорадочно горевшей ладони. "Она и сама
ледяная, - подумал он, - всегда была ледяная". Но даже и тогда, когда
его резнула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом ее платья
и тела, словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился
вырваться наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шел по улице, словно
кто-то с кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь
пустой набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых
листьев, - смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой,
словно он совершил какую-то большую ошибку, последствия которой он
не мог предугадать. И дикая мысль внезапно поразила его - если бы вместо:
"Я думаю, вам лучше уйти", она сказала: "Я думаю, вам лучше остаться!"
- что бы он почувствовал? Что бы он сделал? Это проклятое очарование,
оно здесь с ним, даже и теперь, после всех этих лет отчуждения
и горьких мыслей. Оно здесь и готово вскружить ему голову при малейшем
знаке, при одном только прикосновении. "Я был идиотом, что пошел к ней,
- пробормотал он. - Я ни на шаг не подвинул дело. Можно ли было себе
представить? Я не думал!.." Воспоминания, возвращавшие его к первым годам
жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не заслужила того, чтобы сохранить
свою красоту, красоту, которая принадлежала ему и которую он так
хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного восхищения ею
вспыхнула в нем. Всякому мужчине даже вид ее был бы ненавистен, и она
этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла смертельную рану его
гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть ее, холодную,
сопротивляющуюся, как всегда, - он терял голову. Это в ней какой-то
проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она утверждает,
она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини - будь он проклят
на том свете! - жил с ней все это время. Сомс не мог сказать, доволен
он этим открытием или нет.
Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету.
Заголовок гласил: "Буры отказываются признать суверенитет!" Суверенитет!
"Вот как она! - подумал он. - Всегда отказывалась. Суверенитет! А я все
же обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой
маленькой квартирке!"
XII
НА ФОРСАЙТСКОЙ БИРЖЕ
Сомс состоял членом двух клубов: "Клуба знатоков", название коего
красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и
клуба "Смена", который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно
бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад,
удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по
крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввел туда дядя
Николае. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском
стиле.
Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту - нет ли
каких новостей о Трансваале - и увидел, что консоли с утра упали на семь
шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это
время чей-то голос за его спиной сказал:
- Ну, что ж. Сомс, все сошло отлично.
Это был дядя Николае, в сюртуке, в своем неизменном низко вырезанном
воротничке особенного фасона и в черном галстуке, пропущенном через
кольцо. Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
- Я думаю, Роджер был бы доволен, - продолжал дядя Николае. - Все было
великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон
мне не помог. С этими бурами у меня все нервы испортились - Чемберлен
втянет нас в войну. Ты как полагаешь?
- Да не избежать, - пробормотал Сомс.
Николае провел рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма
порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история
с бурами воскресила все его либеральные убеждения.
- Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет
война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью
Роджера. Я ему много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов.
Но он был упрям, как бык.
"Оба вы хороши", - подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями,
чем, собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс - малый с головой,
и официально сохранял за собой управление их имуществом.
- Мне говорили у Тимоти, - продолжал Николае, понизив голос, - что
Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть. Отвратительная
личность этот Дарти.
Сомс снова кивнул. Если было что-нибудь, на чем все
Форсайты единодушно сходились, это была характеристика Монтегью Дарти.
- Примите меры, - сказал Николае, - не то он еще вернется. А Уинифрид
я бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то,
что уже гниет.
Сомс украдкой покосился на Николаев. Его нервы, взвинченные только
что пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намек
на него самого.
- Я ей тоже советую, - коротко сказал он.
- Ну, - сказал Николае, - меня ждет экипаж. Мне пора домой. Я что-то
плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!
И, отдав таким образом дань кровным узам, он спустился своей юношеской
походкой в вестибюль, где младший швейцар закутал его в меховую шубу.
"Не помню, чтобы когда-нибудь дядя Николае не жаловался, что он плохо
себя чувствует, - раздумывал Сомс, - и всегда он выглядит так, словно
собирается жить вечно! Вот семья! Если судить по нему, у меня впереди
еще тридцать восемь лет здоровья. И я не хочу терять их даром". И, подойдя
к зеркалу, он остановился и принялся разглядывать свое лицо. Не
считая двух-трех морщинок да трехчетырех седых волосков в подстриженных
темных усах, разве он постарел больше Ирэн? Во цвете лет и он, и она - в
самом расцвете! И странная мысль мелькнула у него. Абсурд! Идиотство! Но
мысль возвращалась. И" встревоженный не на шутку, как бываешь встревожен
повторным приступом озноба, предвещающим лихорадку, он взошел на весы и
опустился в кресло. Сто пятьдесят четыре фунта! За двадцать лет он не
изменился в весе даже на два фунта. Сколько ей лет теперь? Около тридцати
семи - еще не так много, у нее еще может быть ребенок, совсем не так
много! Тридцать семь минет девятого числа будущего месяца. Он хорошо
помнит день ее рождения - он всегда свято чтил этот день, даже и тот,
последний, незадолго до того, как она бросила его и когда он был уже
почти уверен, что она ему изменяет. Четыре раза ее день рождения праздновался
у него в доме. Он всегда задолго ждал этого дня, потому что его
подарки вызывали некоторое подобие благодарности, слабую попытку нежности
с ее стороны. Правда, за исключением того последнего дня ее рождения,
когда он впал в искушение и зашел слишком далеко в своей святости. И он
постарался отогнать это воспоминание. Память покрывает трупы поступков
ворохом мертвых листьев, из-под которых они уже только смутно тревожат
наши чувства. И внезапно он подумал: "Я мог бы послать ей подарок в день
ее рождения. В конце концов мы же христиане. А что если я... что если бы
мы снова соединились?" И, сидя в кресле на весах, он глубоко вздохнул.
Аннет! Да, но между ним и Аннет - неизбежность этого проклятого бракоразводного
процесса. И как это все устроить?
"Мужчина всегда может этого добиться, если возьмет вину на себя", -
сказал Джолион.
Но зачем ему брать на себя весь этот позор и рисковать всей своей
карьерой незыблемого столпа закона? Это несправедливо! Это донкихотство!
За все эти двенадцать лет, с тех пор как они разошлись, он не предпринимал
никаких шагов, чтобы обрести свою свободу, а теперь уже невозможно
выставить в качестве основания для развода ее поведение с Босини. Раз он
тогда ничего не сделал для того, чтобы разойтись с нею, значит он примирился
с этим, хотя бы он и представил теперь какие-нибудь улики, что,
впрочем, вряд ли возможно. К тому же его гордость не позволяла ему воспользоваться
этим старым инцидентом, он слишком много выстрадал из-за
него. Нет! Ничего, кроме нового адюльтера с ее стороны, но она это отрицает,
и он... он почти верит ей. Петля какая-то! Ну просто петля!
Сомс поднялся с глубокого сиденья красного бархатного кресла с таким
чувством, словно у него все свело внутри. Ни за что не уснешь с таким
ощущением! И, надев снова пальто и шляпу, он вышел на улицу и зашагал к
центру. На Трафальгар-сквер он заметил какое-то странное движение, какой-то
шум, несшийся ему навстречу со Стрэнда. Это оказалась орава газетчиков,
которые выкрикивали чтото так громко, что нельзя было разобрать
ни одного слова. Он остановился, прислушиваясь, один из них подбежал
к нему:
- Экстренный выпуск! Ультиматум Кру-угера! Война объявлена!
Сомс купил газету. Действительно, экстренное сообщение! Первой его
мыслью было: "Буры хотят погубить себя". Второй: "Все ли я продал, что
нужно? Если забыл, кончено - завтра на бирже будет паника". Он проглотил
эту мысль, вызывающе тряхнув головой. Этот ультиматум дерзость - он готов
потерять деньги скорей, чем согласиться на него. Им нужен урок, и
они его получат. Но чтобы управиться с ними, понадобится не меньше трех
месяцев. Там и войск-то нет - правительство, как всегда, прозевало. Черт
бы побрал этих газетных крыс! Понадобилось будить всех ночью. Точно
нельзя было подождать до утра. И он с беспокойством подумал о своем отце.
Газетчики будут орать и у него под окнами. Окликнув кэб, он сел в
него и приказал везти себя на Парк-Лейн.
Джемс и Эмили только что поднялись в спальню; и Сомс, сообщив Уормсону
новость, уже собирался пройти к ним, но остановился, так как ему внезапно
пришло в голову спросить:
- Что вы думаете об этом, Уормсон?
Дворецкий перестал водить мягкой щеткой по цилиндру Сомса, слегка
наклонил лицо вперед и сказал, понизив голос:
- Ну что же, сэр, у них, конечно, нет никаких шансов, но я слышал,
что они отличные стрелки. У меня сын в Иннискиллингском полку.
- У вас сын, Уормсон? Да что вы, а я даже не знал, что вы женаты.
- Да, сэр. Я никогда не говорю об этом. Я думаю, что его теперь пошлют
туда.
Легкое удивление, которое почувствовал Сомс, сделав неожиданное открытие,
что ему так мало известно о человеке, которого, как ему казалось,
он так хорошо знает, тут же растворилось в другом легком удивлении, вызванном
другим неожиданным открытием, что война может задеть кого-нибудь
лично. Родившись в год Крымской кампании, он стал сознательным человеком
к тому времени, когда восстание в Индии уже было подавлено; мелкие войны,
которые после этого вела Британская империя, носили чисто профессиональный
характер и нимало не задевали Форсайтов и того, что они представляли
в политической жизни страны. Конечно, и эта война не явится исключением.
Но он быстро перебрал в уме всех своих родственников. Двое из
Хэйменов, он слышал, служат в кавалерии, это приятно, кавалерия - в этом
есть что-то благородное; они носят, или это раньше так полагалось, голубые
с серебром мундиры и ездят верхом. А Арчибальд, он помнит, как-то
однажды вступил в ополченцы, но ему пришлось отказаться от этого из-за
отца: Николае тогда поднял такой скандал, что сын попусту время теряет -
только щеголяет своим мундиром, разрядившись, как павлин. А недавно
кто-то говорил, что старший сын молодого Николаев, "очень молодой" Николае,
записался в армию добровольцем. "Нет, - думал Сомс, медленно поднимаясь
по лестнице, - все это пустяки".
Он остановился на площадке у спальни родителей, раздумывая, стоит ли
ему войти и сказать несколько успокоительных слов. Приоткрыв лестничное
окно, он прислушался. Гул на Пикадилли - вот все, что было слышно, и с
мыслью: "Ну, если эти автомобили расплодятся, это будет несчастье для
домовладельцев", он уже собирался пройти выше, в свою комнату, которую
для него всегда держали наготове, как вдруг услышал где-то вдалеке хриплый,
пронзительный крик газетчика. Так и есть, и сейчас он заорет около
дома! Сом
...Поділитися у соцмережах