Купить
 
 
Жанр: Драма

Тысяча и один призрак. Сборник

Оглавление



      Александр Дюма

      Тысяча и один призрак; Сборник.Капитан Поль. Кучер кабриолета. Воды Экса. Маскарад. Паскаль Бруно. Тысяча и один призрак.
Александр Дюма
Капитан Поль
Роман
----------------------------------------------------------------------- Дюма А. Тысяча и один призрак: Сборник: - Мн.: Выш.шк., 1992. - 415 с. Перевод с французского. -----------------------------------------------------------------------
В сборник включены увлекательные новеллы "Кучер кабриолета", "Воды Экса", "Маскарад", "Паскаль Бруно", роман "Капитан Поль", а также малоизвестное произведение великого писателя "Тысяча и один призрак".

ГЛАВА I

В прекрасный октябрьский вечер 1777 года все любопытные из небольшого городка Пор-Луи собрались на берегу залива, противоположном тому, на котором выстроен город Лорьян. Предметом общего любопытства и толков был прекрасный тридцатидвухпушечный фрегат, уже с неделю стоящий в небольшой бухте рейда. Он появился тут однажды утром, точно цветок океана, распустившийся за ночь. Этот фрегат как будто впервые гулял по морю: такой он был чистенький и хорошенький. Он вошел в залив под французским флагом, на котором при ярких солнечных лучах заблестели три лилии. Любопытным, смотревшим сейчас на это зрелище, столь обыкновенное и между тем всегда новое в портовом городке, досадно было, что никак нельзя угадать, в какой стране построен корабль, силуэт которого так красиво рисовался на фоне зарева. Формою и снастями он не походил ни на французский, ни на английский, ни на американский, ни на голландский, ни на испанский, а экипажа его никто и не видел. Можно было даже подумать, что на нем совсем никого нет, если бы по временам из-за борта не появлялась голова матроса или вахтенного офицера. Между тем этот корабль, несмотря на свою загадочность, не имел, кажется, никаких враждебных намерений, потому что его прибытие нисколько не встревожило лорьянское начальство, да притом он стал прямо под пушками крепости, которая по случаю войны между Францией и Англией недавно была заново вооружена и приведена в боевую готовность. В толпе любопытных выделялся один молодой человек: с беспокойством расспрашивал он всех и каждого об этом фрегате; явно заметно было, что судно очень его интересует. Сначала этот молодой человек привлек общее любопытство своим мушкетерским мундиром, ведь всякому известно, что эти королевские телохранители редко выезжают из столицы; потом многие узнали в нем сына одного из самых знатных и богатых бретонских помещиков - графа Эммануила д'Оре. Старинный замок его предков возвышался на берегу Морбиганского залива, а семейство состояло из маркиза д'Оре, несчастного помешанного старика, которого уже лет двадцать никто не видывал, маркизы, женщины строгих нравов и чрезвычайно надменной, юной Маргариты, девушки бледной и нежной, как цветок, имя которого она носила, и наконец молодого графа Эммануила. Вокруг последнего толпился сейчас народ, привлеченный его знатным именем и блестящим мундиром. Несмотря на все его расспросы, никто не мог сказать графу ничего определенного, потому что никто ничего толком не знал и все только делились своими или чужими догадками. Эммануил собрался уже уходить, как вдруг увидел приближающуюся к молу шестивесельную шлюпку; командовал ею молодой человек в офицерском мундире королевского флота. На вид ему казалось не более двадцати - двадцати двух лет, никак не больше. Он сидел или, лучше сказать, полулежал на медвежьей шкуре, небрежно опираясь рукою на руль, а рулевой, который по прихоти своего начальника остался без дела, сидел на носу. Само собой разумеется, как только шлюпку заметили в толпе, взоры всех любопытных, бродивших по берегу, устремились на нее в надежде, что теперь-то наконец откроется тайна удивительного фрегата. Двинутая вперед последним усилием дюжих гребцов, шлюпка врезалась в песок в восьми или девяти футах от берега, так как мелководье не позволило ей подойти ближе. Два матроса тотчас встали, положили весла и прыгнули в воду, доходившую здесь до колена. Молодой офицер медленно поднялся, подошел к носу, матросы подхватили его на руки и бережно понесли к берегу, чтобы ни одна капля соленой воды не запятнала красивого мундира моряка-щеголя. Сойдя на берег, он приказал шлюпке обогнуть мыс, выдававшийся здесь еще на триста или четыреста шагов, и ждать себя по ту сторону батареи. Затем остановился на минуту, поправил прическу, немного растрепавшуюся, после чего, напевая французскую песенку, пошел прямо к воротам крепости и скрылся за ними, слегка кивнув часовому, который отдал ему честь. Кажется, в портовом городе отнюдь не диковинка, что морской офицер сошел с корабля на берег и пошел в крепость; между тем во всей толпе, собравшейся на молу, не было, кажется, ни одного человека, который бы не подумал, что это происшествие имеет какую-то связь с таинственным фрегатом. Поэтому, когда лейтенант сошел на берег, у ворот собрался такой тесный круг зрителей, что молодой человек, очевидно, подумал: уж не очистить ли себе путь хлыстиком, однако, махнув им раза два или три так, что хлыстик взвизгнул, он внезапно остановился. Заметив графа Эммануила, блестящий мундир и благородные манеры которого выделялись на фоне бедной одежды простых бретонцев, он пошел к нему навстречу в ту самую минуту, как тот сделал несколько шагов, чтобы приблизиться к лейтенанту. Офицеры переглянулись и, мгновенно оценив друг друга, поклонились с благородной вежливостью и светской фамильярностью. - Послушайте, дорогой земляк, - обратился лейтенант к мушкетеру, - я предполагаю, что вы, так же как и я, француз, хотя и встречаю вас в стране гиперборейской и если не совсем дикой, то по крайней мере порядочно варварской! Скажите мне, ради бога, что во мне такого чудного, из-за чего мое появление привело в волнение весь город? Или морской офицер считается в Лорьяне такой невидалью, что способен возбудить внимание всех без исключения нижнебретонских туземцев? Вы меня этим очень одолжите, и мне весьма приятно будет воспользоваться первым случаем оказать вам ту же самую услугу. - Это несложно, лейтенант, - ответил граф Эммануил. - В любопытстве здешнего народа нет ничего оскорбительного ни для вашего мундира, ни для вас самих. К тому же, лейтенант, по вашим эполетам я догадываюсь, что мы почти одного чина, и я разделяю любопытство этих добрых бретонцев, но только у меня гораздо больше причин заняться решением задачи, которая их занимает. - Если я могу вам помочь чем-нибудь, - ответил моряк, - то мои познания в математике к вашим услугам; только здесь нам не совсем удобно будет беседовать. Не угодно ли отойти немного от этих добрых бретонцев, чтобы никто не помешал? - Очень охотно, - поклонился мушкетер. - К тому же, если мы пойдем в эту сторону, вы будете ближе к вашей шлюпке. - О, в этом нет никакой необходимости! Если вам не по пути, то пойдемте куда вам угодно. Мне торопиться некуда, а людям моим и подавно. Вот здесь можно свернуть, если вам угодно. - Нет-нет, пойдемте вперед и будем держаться берега. Я хочу просить вас еще об одном одолжении... Пойдемте по этому мысу, пока будет земля под ногами. Моряк молча последовал за графом д'Оре с таким видом, словно ему совершенно все равно, куда идти. Дойдя до оконечности мыса, граф остановился и, указав рукой на таинственный фрегат, спросил: - Знаете ли вы, что это за корабль? Моряк бросил на своего нового друга быстрый, испытующий взгляд. Равнодушно поглядев на море, ответил: - Это, как видите, красивый тридцатидвухпушечный фрегат, стоит с зарифленными парусами, на буксирном якоре, чтобы можно было выйти в море по первому сигналу. - Извините, - Эммануил улыбнулся, - я не о том вас спрашиваю. Мне совершенно безразлично, сколько на нем пушек и на каком якоре он дрейфует: так, кажется, по-вашему? Здесь, в свою очередь, улыбнулся моряк. - Но мне хотелось бы знать, - продолжал граф, - какой нации принадлежит этот фрегат, куда он идет и как зовут капитана. - Какой он нации - немудрено угадать: если он не француз, так, вероятно, большой плут. Вы видите, у него белый вымпел, правда, немножко изорванный, но зато огромный. Куда он идет, это вы тоже знаете: комендант ведь говорил вам, что этот фрегат идет в Мексику. Эммануил с удивлением посмотрел на лейтенанта. - Что же касается до его капитана, то нелегко сказать, кто он такой. Одни уверяют, что он моих лет или ваших, потому что, кажется, мы с вами почти ровесники, хотя судьбы у нас разные и кому-то, верно, придется лечь в могилу пораньше. Иные готовы поклясться, что он ровесник дяде моему, графу д'Эстену, который, как вы, вероятно, знаете, недавно произведен в адмиралы и теперь помогает английским мятежникам, как у нас называют сейчас американцев. Имени его я тоже не могу сказать вам, потому что он сам его не знает, а впредь до нового распоряжения называется Полем. - Полем? - Да, капитаном Полем. - Поль... а как же его фамилия? - Поль Провиденский, Ренджирский, Алианский - смотря по тому, каким кораблем он командует. Сами знаете, во Франции немало людей, смело прибавляющих к своему коротенькому имени название какого-нибудь поместья и прикрывающих все это рыцарским шлемом или баронской шапкой, так что их герб кажется таким древним, что любо-дорого посмотреть. Теперь он, кажется, называется Полем Индейским и, очевидно, гордится этим именем; по крайней мере, я бы на его месте не променял этот фрегат на лучшее поместье во всей Бретани. Граф д'Оре молчал некоторое время, обдумывая странные ответы молодого моряка, в которых сквозило то простодушие, то откровенная ирония. Наконец он спросил: - Лейтенант, но хоть что-нибудь вы можете рассказать мне об этом человеке? - Именно о капитане? Но, любезный... барон... граф... мар... князь... - Граф, - слегка поклонился Эммануил. - Ну так, любезный граф, позвольте вам сказать, что вы ведете меня от одной задачи к другой: я уже говорил, что рад и готов служить вам своими познаниями в математике, но не для того, чтобы искать неизвестного. Что он за человек? Э, граф, кто до конца может понять человека? Да и сам он всегда ли до конца понимает себя? Вот я уже лет десять как рыщу по морю то на бриге, то на фрегате. Можно сказать, что океан у меня перед глазами с тех пор, как помню себя, изучаю я прихоти моря с того времени, как научился говорить, а рассудок - соединять слова в мысли, и все-таки я еще не знаю характера океана, хотя его волнуют только четыре главных ветра и тридцать два румба - вот и все. Как же можно понять человека, которого обуревают тысячи страстей? - Да я этого и не требую от вас, дорогой... герцог-маркиз... граф... - Лейтенант, - подсказал моряк, поклонившись. - Я не требую от вас, дорогой лейтенант, рассказа о страстях капитана Поля. Мне только хотелось узнать от вас две вещи. Во-первых, как вы считаете: он человек благородный? - Прежде всего, дорогой граф, давайте обговорим значение этого слова. Скажите мне, что вы подразумеваете под словом благородство? - Позвольте выразить вам свое удивление - это вопрос довольно странный. Благородство - понятие, кажется, довольно определенное. - Вот то-то и оно: все понятно, а определить, что оно такое, трудно. Не так уж редко, поверьте, ухитряются прикрыть этим словом очень неблагородные поступки. Если вы хотите, чтобы я ответил на ваш вопрос, то выражайтесь определеннее. - Мне хотелось знать, можно ли положиться на его слово? - О, я уверен, что он никогда не изменит своему слову! Даже враги его, - а прожив такую жизнь, не иметь недругов невозможно, - даже враги его признают, что он способен пожертвовать жизнью, чтобы клятву свою исполнить. Я говорю вам правду, он благородный человек. Но вы, кажется, еще что-то хотели узнать о нем? - Да, мне хотелось знать: согласится ли он исполнить повеление короля? - Какого короля? - Право, дорогой лейтенант, вы задаете мне вопросы, достойные софиста, а не моряка! - Однако не стоит сердиться, граф, на то, что я хочу сначала понять, о чем меня спрашивают, а потом уж отвечать. Мало ли у нас в Европе королей! Король английский, король испанский, король французский, которому я предан всей душой... - О нем-то я и говорю, - прервал его Эммануил. - Как вы думаете: согласится ли капитан Поль исполнить повеление короля, которое я объявлю ему? - Я думаю, капитан Поль, - ответил уверенно моряк, - как и всякий другой капитан, подчиняется власти, если только он не пират, не корсар и не морской разбойник, а этого, судя по виду его корабля, вообразить нельзя. Полагаю, что где-нибудь в каюте у него есть корабельные бумаги и если они скреплены подписью Людовика и печатью с тремя лилиями, капитан Поль, наверное, с величайшей готовностью исполнит всякое повеление за той же подписью и с приложением той же печати. - Ну, теперь я знаю все, что мне хотелось знать! - сказал граф, досадуя, однако, в душе на не совсем откровенные и, как ему показалось, странные ответы своего собеседника. - Однако же позвольте мне задать вам еще один вопрос. - Прошу вас, граф, готов отвечать на него так же искренно, как и на первые. - Не знаете ли вы, как мне переехать на фрегат капитана Поля? - Да вот же шлюпка, у берега. - Но это ваша шлюпка. - Ну так что же? Я вас перевезу. - Значит, вы знаете капитана Поля? - Я? Нисколько. Но я племянник адмирала, и меня знают все командиры судов - от боцмана, который управляет шлюпкой, до вице-адмирала, который командует эскадрой. Притом наша братия, моряки, все связаны одной цепочкой и узнаем друг друга с первого взгляда, в каком бы месте суши или моря ни сошлись. Не церемоньтесь, принимайте мое предложение. Шлюпка, матросы и я сам - к вашим услугам. - Хорошо, окажите мне эту последнюю услугу, и... - И вы забудете скуку, которую я навел на вас своей болтовней, не так ли? - сказал моряк, улыбаясь. - Что делать, любезный граф, - продолжал он, - проводя всю жизнь в море, поневоле привыкаешь к монологам: в штиль призываешь ветер, в бурю - тихую погоду. Эммануил с недоверчивым видом поглядел на своего собеседника, но тот выдержал этот взгляд с тем простодушным выражением на лице, которое появлялось у него сразу, как только он замечал, что за ним наблюдают. Граф невольно удивился этому презрению ко всему человеческому и поэтическому взгляду на мир, но так как он видел в этом странном моряке только человека, готового оказать ему необходимую услугу, то охотно принял его предложение без всяких оговорок. Минут через пять они уже сидели рядом в шлюпке и быстро неслись к фрегату благодаря усилиям шести дюжих матросов, которые гребли так ровно, с такой точностью, как будто веслами двигала машина, а не человеческие руки.

ГЛАВА II

По мере того как они продвигались вперед, красивые формы фрегата вырисовывались перед ними во всех подробностях и видно стало их удивительное совершенство. Сказать по правде, граф д'Оре был не знаток красоты, облеченной в такую форму, но и он не мог не любоваться изящными линиями корабля, прочностью мачт, тонкостью канатов и веревок, которые на фоне неба, озаренного последними лучами заходящего солнца, казались гибкими и шелковистыми нитями, словно сотканными каким-то гигантским пауком. На фрегате царствовало прежнее безмолвие, и никто на нем, по беспечности или из надменности, по-видимому, не обращал внимания на приближающуюся шлюпку. Один раз графу показалось было, что из бота, подле заткнутого жерла пушки, высунулась подзорная труба, обращенная в их сторону, но в это время корабль, повинуясь дыханию океана, повернулся к ним носом и внимание графа привлекла фигура, украшающая обыкновенно носовую часть корабля и в честь которой его называют: то была дочь Америки, открытой Христофором Колумбом и завоеванной Фердинандом Кортесом, индианка, с разноцветными перьями на голове, с обнаженной грудью и коралловым ожерельем на шее. Остальная часть этой полусирены-полузмеи извивалась прихотливыми арабесками по всему носу фрегата. По мере приближения к судну графу показалось, что индианка устремляет на него глаза: несомненно, что вырезана она была из дубового пня не ремесленником, а большим художником. Моряк, со своей стороны, с удовольствием наблюдал, как внимание сухопутного офицера все более сосредоточивается на корабле. Наконец, заметив, что граф совершенно поглощен созерцанием фигуры, о которой мы сейчас говорили, он решил прервать молчание. - Ну, что, дорогой граф, - сказал он, скрывая под притворной веселостью нетерпение, с которым ожидал ответа, - не правда ли, мастерское произведение? - Да, по сравнению с подобными украшениями, которые мне хоть и редко, но случалось видеть, это точно мастерское произведение. - Говорят, - продолжал лейтенант, - что это последнее произведение Гильома Кусту, который умер, не доделав его. Оно закончено учеником его, Дюпре, очень талантливым скульптором, который умирает с голоду и из-за отсутствия мрамора режет из дерева и обтесывает корабельные снасти, вместо того чтобы делать статуи. Посмотрите, - сказал моряк, повернув руль так, что шлюпка, вместо того чтобы подойти прямо к кораблю, прошла под бушпритом, - у нее на шее ожерелье из настоящих кораллов, а в ушах серьги из настоящего жемчуга. Вместо глаз у нее алмазы, из которых каждый стоит гиней сто, так что капитан, который возьмет этот фрегат, кроме чести, приобретет еще прекрасный подарок для своей невесты. - Лейтенант, а не глупо ли украшать свой корабль, словно женщину, - спросил Эммануил, - и тратить большие деньги на вещи, которые могут погибнуть в первом сражении или при первой буре? - Что делать! - ответил грустно моряк. - У нас, бродяг, нет другой семьи, кроме судовой команды, другой родины кроме океана, другого зрелища, кроме бури, другого развлечения, кроме сражения, а хочется ведь и нам к чему-нибудь привязаться. Любимой женщины у нас не может быть: кто будет любить моряка, который сегодня здесь, завтра Бог знает где! Вот мы и принуждены довольствоваться привязанностью к тому, что встретим в странствиях: один вспоминает какой-нибудь свеженький тенистый островок, и всякий раз, когда этот островок возникает из моря, как корзинка цветов, сердце его радуется; у другого есть между звездами любимая звезда, и в прекрасные длинные ночи на Атлантике, всякий раз, когда он идет под экватором, ему кажется, будто эта звездочка к нему приближается и радостно и приветливо ему одному светит. А чаще всего моряки любят свой фрегат... Так обычные люди любят сына или дочь: переживают, когда ветер изломает ему снасть или бушприт, а когда корабль поражен в сердце и должен погибнуть, моряк подает вам, жителям суши, пример верности: вместе с ним идет на дно моря. Капитан Поль принадлежит к этим чудакам; он отдал своему фрегату убранства, которые могли бы служить прекрасным свадебным подарком... Ага! Кажется, они зашевелились! - Эй, вы, на шлюпке, что вам надо? - Мы хотим попасть на корабль, - прокричал Эммануил. - Бросьте нам веревку или что-нибудь, за что можно уцепиться! - Причальте к правому борту, там трап. Через несколько секунд шлюпка была уже у трапа, ведущего на палубу. Вахтенный лейтенант встретил нежданных гостей очень вежливо, что свидетельствовало о воспитанности офицеров этого корабля. - Господин лейтенант, - сказал моряк, обращаясь к вахтенному офицеру, - знакомьтесь, приятель мой, граф. Кстати, я забыл спросить, как вас зовут... - Граф Эммануил д'Оре. - Приятель мой, граф Эммануил д'Оре, желает поговорить с капитаном Полем. Здесь он? - Здесь, сейчас приехал, - ответил вахтенный офицер. - Дорогой граф, простите, но я вынужден покинуть вас, чтобы сообщить ему о вашем прибытии. Господин лейтенант, вероятно, согласится показать вам тем временем фрегат. Это зрелище очень любопытное для сухопутного офицера, тем более что вы вряд ли найдете еще хоть один корабль в таком порядке, как этот. Теперь, кажется, время ужина? - Да, наши люди ужинают. - Тем лучше. - Но... - лейтенант с некоторой нерешительностью поглядел на спутника графа, - я на вахте! - Пустяки! Кто-нибудь из ваших товарищей охотно займет на несколько минут ваше место. Я постараюсь, чтобы капитан не заставил графа слишком долго ждать. До свидания, граф. Я отрекомендую вас так, что капитан хорошо вас примет. Моряк быстро повернулся и стал спускаться вниз по трапу, а лейтенант повел графа в батарею, где матросы в то время ужинали. Графу впервые довелось увидеть подобное зрелище, и, как ему ни хотелось поскорее переговорить с капитаном, однако же корабль полностью завладел его вниманием. Между двумя пушками, в пространстве, оставленном для маневрирования, не стояли, а висели на веревках стол и лавки. На каждой лавке сидело по четыре матроса, и все они дружно ели говядину. На столах стояло по четыре бутылки вина, то есть по полбутылки на человека, хлеб лежал горкой и выдавался, видимо, не по рациону, а кому сколько понадобится. Глубочайшее молчание царствовало на этой трапезе, - в которой занято было не меньше двухсот человек. Между тем, хотя матросы разевали рты только для того, чтобы есть, Эммануил с удивлением отметил, что все они дети разных народов и это очень заметно по их физиономиям. Чичероне его, заметив удивление графа, тотчас ответил на немой вопрос. - Да, да, - сказал он с легким американским акцентом, на который граф уже обратил внимание и который доказывал, что и сам лейтенант родился по ту сторону Атлантического океана. - Да, у нас здесь полная коллекция образчиков всех народов, и если бы вдруг добрый потоп смел с лица земли детей Ноя, как прежде детей Адама, в нашем ковчеге нашлись бы семена всякой нации. Посмотрите: вот эти три молодца, которые выменивают у соседей пучок лука на кусок ростбифа, родом из Галисии, мы взяли их на мысе Ортегал. Они не станут драться, пока не помолятся святому Иакову Кампостельскому, но зато уж как помолятся, так не отступят ни на шаг, пока их не изрубят в куски! Другие двое, которые лощат стол рукавами, добрые голландцы; они и теперь еще жалуются, что открытие мыса Доброй Надежды здорово вредит их торговле. Посмотрите, с первого взгляда это настоящие пивные бочонки, но как скомандуют: "Койки долой!" - они мигом становятся ловкими и проворными, как бискайцы. Вот этот стол весь состоит из французов; видите, не смея говорить громко, они шепчутся. Взгляните вот туда, по центру, это начальник их, которого они сами и выбрали; родом парижанин, по ремеслу - космополит, мастер подраться на палках, хороший фехтовальщик, а по профессии - учитель танцев. Он вечно весел и всем доволен, работает с песнями, дерется с куплетами да и умрет припеваючи, если только пеньковый галстук не перехватит ему глотки, а это очень даже может случиться, если угодит в руки Джону Булю. Теперь посмотрите сюда: видите целый ряд костлявых квадратных голов? Для вас это, разумеется, непонятная странность, а человек, который родился между Гудзоновым и Мексиканским заливами, сразу угадал бы, что это медведи с берегов озера Эри или моржи из Новой Шотландии. Обратите внимание, что трое или четверо из них кривые: это оттого, что дерутся они между собой совершенно необычным способом - вцепятся указательным и средним пальцами в волосы противника, а большим высадят ему глаз. Некоторые из них очень ловки в этом деле и никогда не дадут промаху. Зато и во время абордажа они не теряются, будьте спокойны. Бросают пику или нож и, сцепившись с каким-нибудь англичанином, выдавливают ему глаз так проворно, что любо-дорого посмотреть. Согласитесь, граф, что у нас необычный экипаж? - Но как же ваш капитан командует всем этим разноплеменным сбродом? - удивленно ответил вопросом на вопрос Эммануил, внимательно выслушав этот подробный рассказ. - О, во-первых, капитан говорит на всех языках! А во время бури или битвы он хоть и подает команды на своем родном языке, но здесь уже инстинкт: всякий его понимает и повинуется. Простите, я вас покидаю. Видите, дверь капитанской каюты отворяется: вероятно, капитан готов принять вас. Из каюты появился молоденький юнга, подошел к офицерам, спросил Эммануила, не он ли граф д'Оре, и повел его к капитану. Лейтенант, который так любезно исполнял обязанности чичероне, пошел опять на вахту. Эммануил с некоторым беспокойством и любопытством приближался к каюте, заранее воображая себе встречу с таинственным капитаном. Кумир, занимавший вот уже несколько дней сердца и умы бретонцев, оказался человеком лет пятидесяти или пятидесяти пяти, сутуловатым, но не от старости, а скорее от привычки ходить между палубами. Он был в полной флотской форме: синем мундире с красными отворотами, красном камзоле, таких же штанах, серых чулках, с жабо и манжетами; волосы его, завитые толстыми буклями, были сильно напудрены и связаны сзади лентой с висячими концами; треугольная шляпа и шпага лежали подле него на столе. Когда Эммануил показался в дверях каюты, капитан сидел в кресле, но, увидев гостя, быстро встал. Молодой граф почувствовал некоторое смятение при виде этого человека: глаза его, казалось, проникали в душу и свободно читали в ней то, что было скрыто для других людей. Может быть, впечатление это усиливалось тем обстоятельством, что дело, которое привело графа Эммануила сюда, вызывало в нем некоторые угрызения совести. Они поклонились друг другу учтиво, но как люди, которые чувствуют один к другому тайное отвращение. - Я имею честь говорить с графом Эммануилом д'Оре? - спросил старый капитан. - А вы, конечно, капитан Поль? - спросил в свою очередь молодой мушкетер. Оба еще раз поклонились. - Позвольте узнать, - продолжал капитан, - какому счастливому случаю обязан я честью видеть у себя на корабле наследника одной из знатнейших во всей Бретани фамилий? Эммануил еще раз поклонился в знак благодарности и, помолчав несколько секунд, как будто ему было трудно начать этот разговор, наконец произнес: - Капитан, мне говорили, что ваш корабль идет в Мексику? - Это правда. Я иду в Новый Орлеан и по пути зайду в Кайенну и Гавану. - Прекрасно. Значит, вам не нужно будет и сворачивать с пути, чтобы исполнить предписание, которое я вам привез, если вы согласитесь его исполнить. - От кого же это предписание? - От морского министра. - Предписание на мое имя? - спросил капитан с некоторой недоверчивостью. - Собственно, не на ваше имя, а на имя всякого капитана, который идет в Южную Америку. - В чем же дело, граф? - Необходимо отправить в Кайенну одного государственного преступника, приговоренного к ссылке. - Документ с вами? - Вот он, - ответил Эммануил, вынимая из кармана бумагу. Капитан взял ее, подошел к окну, чтобы воспользоваться последним светом уходящего дня, и прочел вслух следующее: - "По приказанию господина министра морских сил и колоний, благоволят все господа капитаны и лейтенанты, на казенных судах команду имеющие и отправляющиеся в Южную Америку или Мексиканский залив, принять на свой корабль и высадить в Кайенне государственного преступника Лузиньяна, приговоренного к пожизненной ссылке. Командир корабля должен наблюдать за тем, чтобы преступник не выходил из своей каюты и не имел никакого сообщения с экипажем". - Согласны ли вы исполнить это предписание? - Я обязан исполнять предписания морского министра. - Так позволите доставить на ваш корабль преступника? - Когда вам угодно. Только, если можно, поскорее, потому что я недолго простою в здешних водах. - Я велю поторопиться. - Вы ничего не имеете больше сказать мне? - Мне остается только поблагодарить вас. - Не за что: я получил предписание и по долгу службы исполню его, вот и все. Это не услуга. Капитан и граф снова раскланялись, и прощание оказалось еще холоднее, чем встреча. Выйдя на палубу, Эммануил спросил у вахтенного офицера, где его знакомый; тот ответил, что молодой моряк остался ужинать у капитана Поля, а шлюпку свою предоставил в распоряжение графа. Действительно, она стояла борт о борт с фрегатом, и матросы, держа весла наготове, ждали пассажира, которого им приказано было доставить на берег. Как только Эммануил спустился в шлюпку, она понеслась к берегу с прежнею быстротою. В ту же ночь ссыльный был привезен на корабль, и на другой день любопытные тщетно искали глазами фрегат, который целую неделю давал повод к бесчисленным догадкам. Приход его, пребывание в гавани и внезапное исчезновение навсегда остались для добрых обывателей Пор-Луи нераскрытой тайной.

ГЛАВА III

Причины, которые привели капитана Поля в Пор-Луи, пока пусть остаются тайной для нашего читателя так же, как и для жителей городка, и хотя описывать происшествия на суше автору приятнее и интереснее, чем малозначительные события на море, однако дня два-три мы будем вынуждены следовать за быстрым бегом "Индианки" по океану. Погода была прекрасная, какая только может быть в западных странах в начале осени. "Индианка", подгоняемая попутным ветром, летела как на крыльях, и матросы, беспечно полагаясь на ясный и спокойный вид неба, за исключением нескольких человек, занятых приборкой корабля, расселись всюду по палубе и убивали время кто как умел. Вдруг с высоты мачты раздался голос сторожевого матроса: "Гей! Парус!" - Гей! Парус! - повторил боцман, который был в это время на марс-стеньге. - Парус! Парус! - закричали матросы на палубе, потому что в это время волна приподняла появившийся на горизонте корабль, и моряки тотчас его заметили, хотя пассажиры и пехотные солдаты, очевидно, приняли бы эту белую точку не за корабль, а за морскую птицу. - Неужели парус?! - выкрикнул радостно молодой человек лет двадцати четырех, выбежавший из каюты на палубу. - Где парус, Вальтер? - Впереди, капитан, - ответил лейтенант, который показывал корабль графу д'Оре. - Дайте-ка мне трубку, - сказал капитан, выхватив ее у лейтенанта и прикладывая к глазам. - Да, да, - продолжал он, - точно парус. Спросите боцмана, что он об этом думает? - Эй, боцман! - закричал лейтенант по-английски, приложив к губам рупор. - Капитан спрашивает, что ты думаешь об этом орешке? - Да, кажется, что это большой корабль и движется он к нам, - ответил боцман тоже по-английски. - Ага вот уже поднимает нижние паруса! - Да, да, - сказал молодой человек, которого Вальтер назвал капитаном. - Да, точно. Наверно, они так же хорошо видят, как и мы; они нас заметили. Хорошо. Если им хочется поразвлечься, так, пожалуй, за нами дело не станет. Такая жара, и нашим пушкам, я думаю, давно душно. Они, бедняги, уж сколько дней стоят с заткнутыми ртами и дышат только запалом. Артур! - продолжал капитан, обращаясь к юнге, который недавно вводил графа д'Оре в его каюту. - Пойди скажи лейтенанту Матису: у нас по курсу подозрительный корабль, пусть он приготовится. Ну, что, Герри, как тебе нравится этот корабль? - поднял капитан голову к боцману, сидевшему на марсе и наблюдавшему за приближающимся судном. - Это военный корабль, капитан, - довольным голосом ответил тот. - Вымпела у него не видно, но я бьюсь об заклад, что его корабельные бумаги подписаны адмиралами короля Георга. - Ты как всегда прав, Герри! Полагаю, командиру приказано напасть на один фрегат, который зовут "Индианкой", а за победу ему обещан чин капитана, если он лейтенант, и вице-адмирала, если он капитан. Ага, вот и брам-стеньги подняты! Видно, он точно нас пронюхал и хочет за нами погоняться. Прикажите и у нас поднять брамсели, Вальтер, и двинемся прямо вперед! Интересно, осмелится ли он встать у нас на пути? Приказ капитана тотчас был повторен лейтенантом, корабль в ту же минуту покрылся парусами и, словно ожив при виде неприятеля, хищно нагнулся вперед и глубже врезался носом в волны, раскидывая на обе стороны шипящую пену. На корабле наступила минута безмолвия и ожидания. Мы воспользуемся ею, чтобы обратить внимание наших читателей на молодого человека, которого Вальтер называл капитаном. Это был уже не тот молодцеватый и насмешливый лейтенант, который привез графа д'Оре на фрегат, и не тот старый моряк с согнутым станом, с грубым и хриплым голосом, который принимал его у себя в каюте: то был молодой человек, как мы уже говорили, лет двадцати пяти, который, сбросив маскарадные костюмы, появился в том платье, в котором ходил всегда, когда бывал в море. На нем был полукафтан из черного бархата с золотыми шнурками, турецкий кушак, за которым заткнуты были два пистолета - не абордажных, а дуэльных, - вычеканенных, разукрашенных, роскошных пистолета, которые казались скорее украшением, чем оружием. Кроме того, на капитане были белые казимировые панталоны и сапоги со складками, доходившие ему до колен. Вокруг шеи был повязан индийский платок, полупрозрачный, с яркими, словно живыми, цветами. Вдоль щек молодого моряка, потемневших от солнца, висели длинные волосы, черные как смоль и приподнимавшиеся от каждого дуновения ветра. Подле него, на задней пушке, лежала стальная каска, которая застегивалась под подбородком: это было единственное оборонительное оружие, которым он пользовался при абордажах. Широкие рубцы на стали ясно показывали, что каска эта уже не раз охраняла голову капитана от страшных ударов коротких и широких сабель, обыкновенно идущих в ход, когда два корабля сцепятся борт о борт. На всех прочих офицерах и матросах был французский флотский мундир. Между тем корабль, который минут двадцать назад казался белой точкой на горизонте, начал превращаться мало-помалу в целую пирамиду парусов и снастей. Глаза моряков устремились на него, и хотя капитан молчал, чувствовалось, что все внутренне приготовились к бою, как будто уже отдан был приказ драться. На "Индианке" воцарилось то торжественное и глубокое молчание, которое на военном корабле всегда предшествует последним и решительным приказаниям капитана. Неприятельский корабль все рос, рос, и наконец корпус его вышел из воды, как прежде постепенно выступали паруса и мачты. Стало видно, что судно это больше "Индианки" и что на нем тридцать шесть орудий. Оно шло, как и фрегат, без флага, а команда спряталась за сетками, так что нельзя было угадать, какому государству принадлежит этот корабль. Капитан сразу это заметил. - Видно, у нас будет маскарад, - сказал он, обращаясь к лейтенанту. - Артур, принеси несколько флагов: покажем этому незнакомцу, что наша "Индианка" мастерица переряжаться. А вы, Вальтер, прикажите приготовить оружие. В этих водах нам некого встретить, кроме неприятеля. За приказаниями вместо ответа последовало исполнение. Через минуту юнга принес с дюжину разных флагов, а лейтенант раздал оружие и велел класть в разных местах на палубе пики, топоры и ножи; потом опять подошел к капитану. Каждый член экипажа, словно повинуясь инстинкту, занял свое место, потому что приказа готовиться к бою не было. Кажущийся беспорядок, который заметен, был в это время на фрегате, мало-помалу прекратился, все внимательно смотрели на капитана. Корабли шли по диагонали друг от друга, но расстояние между ними быстро сокращалось. Когда они сблизились на расстояние трех пушечных выстрелов, капитан сказал: - Теперь, Вальтер, можно уже подразнить нашего нового знакомого: покажите-ка ему шотландский флаг. Лейтенант сделал знак дежурному боцману, и на корме "Индианки" взвился красный флаг с синей каймой, но ни по чему не видно было, что неприятельский корабль обратил внимание на этот маневр. - Да, да, - сказал капитан, - знаем: английские леопарды обстригли когти и подпилили зубы шотландскому льву, поэтому теперь не хотят и глядеть на него; ему нечем защищаться, а они думают, что он сделался ручным. Покажите ему другой флаг, Вальтер, авось язык у него развяжется. - Какой прикажете, капитан? - Первый попавшийся под руку, может быть, вам и посчастливится. Шотландский флаг был тотчас спущен, и вместо него взвился сардинский. Неизвестный корабль молчал по-прежнему. - Понимаем, - сказал капитан, - видно, король Георг живет в дружбе и согласии с королем Кипрским и Иерусалимским. Что нам их ссорить! Поднимите-ка, Вальтер, американский флаг да укрепите его холостым выстрелом. Прежний маневр был повторен: сардинский флаг спустился, и американские звезды под грохот пушечного выстрела медленно поднялись к небу. Случилось то, что капитан и предвидел: как только этот мятежнический флаг нагло распустился по воздуху, неизвестный корабль сбросил с себя таинственность и поднял великобританский флаг. В ту же минуту облако дыма вырвалось из его борта, и ядро, несколько раз отрикошетив по волнам, погрузилось в воду, не долетев около сотни футов до фрегата. - Велите бить сбор, лейтенант! - вскричал капитан. - Мы угадали. Ребята, - продолжал он, обращаясь к экипажу, - ура Америке! Смерть Англии! Матросы ответили ему единодушным восклицанием, и на английском бриге послышалась команда: "Койки долой!" Барабанщик на фрегате тотчас ответил тем же, и все приготовились к бою, канониры бросились к пушкам и на реи. Капитан остался на баке, играя со своим рупором, символом власти на корабле, морским скипетром, который командир судна во время бури или сражения всегда держит в руке. Между тем роли переменились: теперь уже английский корабль притворялся спокойным. Как только они сблизились на пушечный выстрел, длинное облако дыма взвилось по всему протяжению брига, послышался грохот, подобный грому, но чугунные ядра, отправленные сгоряча, не сумели преодолеть расстояние между кораблями и попадали сбоку от фрегата, причинив ему так же мало вреда, как град, гонимый ветром, какой-нибудь кровле. Фрегат, не удостоив ответом эту преждевременную атаку, молча и спокойно шел вперед и поворачивал к ветру, чтобы скорее сблизиться с неприятелем. В это время капитан обернулся, чтобы бросить последний взгляд на свой корабль, и с удивлением увидел новое лицо, которое появилось на сцене в эту страшную, торжественную минуту. То был молодой человек лет двадцати двух - двадцати трех, не больше, с бледным и печальным лицом, одетый просто, но изящно; капитан прежде не замечал его у себя на корабле. Он стоял, прислонившись к фок-мачте, сложив руки на груди и с меланхолическим видом посматривая на английский бриг, который шел на всех парусах. Непоказное спокойствие в такую минуту, и притом в человеке не военном, удивило капитана. Тут только вспомнил он о государственном преступнике, которого граф д'Оре привез к нему на корабль в последнюю ночь пребывания его в Пор-Луи. - Кто позволил вам выйти на палубу? - спросил капитан, смягчая свой голос так, что трудно было разобрать: обычный это вопрос или упрек. - Никто, капитан, - спокойно ответил пленник. - Но я подумал, что в такой ситуации вы не станете слишком строго исполнять приказания, данного вам на мой счет. - Разве вы забыли, что вам запрещено общаться с экипажем? - А я не для этого пришел сюда. Мне просто интересно, не вздумается ли какому-нибудь ядру унести меня с собой. - Это легко может случиться, если вы будете стоять на таком опасном месте. Ступайте-ка лучше в трюм! - Позвольте вас спросить, капитан, я должен принимать это как совет или как приказание? - Как вам угодно. - В таком случае благодарю вас. Я остаюсь здесь. В эту минуту раздался страшный грохот: корабли были уже на три четверти пушечного выстрела друг от друга, и потому весь чугунный ураган пронесся по палубе и сквозь паруса "Индианки"; послышались стоны и приглушенные крики нескольких человек. Капитан в это время смотрел на своего пленника: ядро пролетело в двух футах над его головой и вырвало кусок фок-зайля, у которого он теперь стоял, но, несмотря на смертельную опасность, молодой человек остался по-прежнему спокоен, как будто ангел-истребитель и не пахнул ему в лицо своим крылом. Капитан разбирался в людях, и ему достаточно было увидеть один этот поступок, чтобы понять, что за человек перед ним. - Прекрасно, - сказал он. - Можете оставаться на палубе, господин арестант, а когда мы пойдем на абордаж и вам наскучит стоять сложа руки, возьмите какую-нибудь саблю или топор и помогайте нам. Все. Извините, больше не могу заниматься вами, у меня много дел. Вальтер, - закричал он лейтенанту, - ступайте в батареи и прикажите начать огонь! Пусть берут выше: канониры должны разделаться порядком с деревом, а с людьми мы и сами справимся!.. Едва капитан успел отдать это приказание, как лейтенант Вальтер уже скрылся в переднем люке. Секунд через пять "Индианка" сотряслась от киля до верхушек мачт; облако дыма распростерлось, как парус, по левому борту и поднялось, гонимое ветром. Капитан, полулежащий на одной из передних каронад, с нетерпением ждал, когда дым рассеется, потому что за ним нельзя было видеть действия первого залпа. Как только взгляд его смог проникнуть сквозь дымовую завесу, он заметил, что марс-стеньга бизань-мачты обрушилась и завалила корму английского брига снастями, а все паруса большой мачты расстреляны. Поль поднял рупор и закричал: - Славно, ребята, славно! Теперь повернуть корабль, и живо! Пока они убирают паруса, им некогда будет изрешетить нас вдоль. Бросьте им с правого борта, сколько у нас есть, старого чугуна да обрейте их теперь поплотнее. Человек двенадцать матросов бросились исполнять приказание. Корабль, красиво накренившись, начал выполнять этот маневр и кончил его, как предвидел капитан, без помехи со стороны неприятеля. Потом фрегат снова дрогнул, как вулкан, и, как вулкан, извергнул дым и пламя. Канониры в точности исполнили приказ капитана, и все снаряды попали в сетки и нижние части мачт противника. Ванты, канаты и гардели были расстреляны. Обе мачты еще стояли, но везде вокруг них висели и валялись лохмотья парусов. Видно, на бриге случилось и какое-то важное повреждение, которого издали было не разглядеть, потому что ответный залп последовал в то же мгновение, и неприятель взял прицел не вдоль - с носа к корме, а искоса. Впрочем, залп этот был ужасен: он весь попал в бок фрегата и на палубу, так что поразил вместе и судно, и экипаж, но по непостижимому везению все три мачты уцелели. Несколько канатов и веревок было порвано, однако это было несущественное повреждение и оно не мешало кораблю маневрировать. Поль с одного взгляда заметил, что лишился только части команды, а фрегату большого вреда не причинено. Он снова поднес рупор ко рту и прокричал: - Руль на бакборт! Зайти сзади! Все, кому нечего делать в батареях, на работу! Мы его живо пронижем, сгладим, как понтон, и возьмем приступом, как крепость. При первом движении фрегата капитан английского брига понял его маневр и попытался проделать то же самое, но в это время на палубе его раздался ужасный треск: большая мачта, надломленная последним залпом фрегата, покачалась несколько минут и, как дерево, вырванное с корнем, обрушилось на палубу, завалив ее снастями и парусами. Тут капитан Поль понял, что замедлило движение брига. - Ну, ребята, - закричал он, - теперь берите его руками, даром! Еще залп на пистолетный выстрел и потом на абордаж! Фрегат повиновался, как хорошо выезженная лошадь, и без сопротивления шел к неприятелю, которому оставался теперь только рукопашный бой, потому что бриг не мог уже маневрировать и пушки были для него бесполезны. Судьба английского корабля полностью зависела теперь от неприятеля, и фрегат, держась в некотором отдалении, мог бы спокойно потопить его, но капитан пренебрег такой легкой победой и послал ему в ста шагах последний залп, потом, не ожидая ответного действия, кинулся на бриг. Реи фрегата спутались с реями брига, и американцы бросили крюки. В ту же минуту марсы и шкафуты "Индианки" воспламенились, и горящие гранаты, как град, посыпались на палубу брига. За пушечной пальбой последовали ружейные выстрелы, и посреди этой адской трескотни раздавался звучный голос капитана: - Живо, ребята, живо! Запутайте бушприт в ванты бизань-мачты! Славно! Свяжите их! К передним каронадам! Пали! Все эти приказания были исполнены словно по мановению волшебной палочки, и корабли оказались как бы связанными железными узлами; пушки, стоявшие на носу и еще не стрелявшие, загремели и обмели неприятельскую палубу картечью, потом раздался последний страшный крик: - На абордаж! Не отделяя дела от слов, капитан "Индианки" бросил свой рупор, ставший теперь бесполезным, накрыл голову каской, застегнул ее под подбородком, взял в зубы кривую саблю, которая была у него на боку, и бросился на бушприт, чтобы оттуда соскочить на корму неприятельского судна. Однако, несмотря на то что проделал все эти приготовления Поль так быстро, как гром следует за молнией, не он первый очутился на английском бриге: там уже был молодой пленник. Скинув с себя верхнее платье и схватив топор, он первым бросился навстречу смерти или победе. - О, вы не знакомы с дисциплиной, - вскричал Поль, смеясь. - Раньше меня никто не смеет быть на неприятельском корабле; на этот раз я вас прощаю, но впредь прошу этого не делать! В ту же минуту с бушприта, с сеток, с концов рей, с крюков, со всех снастей, которые могли служить проводником, матросы "Индианки" попадали на палубу брига, как спелые плоды с дерева. Тут англичане, отступившие к носовой части корабля, демаскировали каронаду, которую они успели повернуть. Сноп огня и чугуна пронесся сквозь толпу нападающих. При этом едва ли не четвертая часть экипажа "Индианки", ругаясь или вопя от боли, легла на палубу... Но громче стонов и проклятий раздался крик капитана: - Живые, вперед! Тут начался ужасный рукопашный всеобщий поединок: гром пушек, ружейная стрельба, треск гранат - все прекратилось, и в дело пошло острое оружие, безмолвное, но надежное: топоры, которыми моряки разносят друг другу головы; ножи, которыми они распарывают грудь неприятелю; широкие пики, которыми они его прикалывают к обломкам мачты. Лишь временами в этой резне раздавался одинокий пистолетный выстрел, который странно нарушал это ужасное душегубство. Рукопашный бой продолжался с четверть часа и был настолько страшен, что описать его невозможно. Наконец английский флаг спустился, экипаж брига бросился через люки в батареи и в трюм, и на палубе остались только победители, раненые и мертвые. Капитан "Индианки" в группе своих матросов стоял одной ногой на груди неприятельского командира; рядом с ним перебинтовывал себе руку лейтенант Вальтер; тут же находился молодой пленник в окровавленной рубашке, которая показывала, что он тоже завоевывал победу. - Теперь все кончено, - сказал Поль, подняв руку. - Убью первого, кто осмелится нанести еще хоть один удар! - Потом, похлопав по плечу своего арестанта, он добавил: - Расскажите мне вечером вашу историю. Чувствую, что здесь какие-то подлые интриги. В Кайенну ссылают только низких преступников, а вы так храбры, что не можете быть низким...

ГЛАВА IV

Полгода спустя, весной 1778 года, почтовая коляска, запряженная парой дюжих, но усталых коней и вся покрытая пылью и грязью, медленно ехала по Ваннской дороге в замок Оре. Путешественник, который трясся в ней по глубоким колеям проселочной дороги, был наш старый знакомый, граф Эммануил д'Оре. Он спешил из Парижа в дедовский замок. Граф Эммануил д'Оре принадлежал к одной из самых древних и знатных бретонских фамилий. Один из его предков участвовал в походе Людовика Святого в Палестину, и с тех пор имя, последним носителем которого был Эммануил, всегда фигурировало в истории и счастливых, и злополучных времен французской монархии. Отец его, маркиз д'Оре, кавалер Большого Креста, ордена Святого Людовика, командир ордена Святого Михаила и Святого Духа, своим знатным происхождением, богатством и личными достоинствами выделялся среди придворных короля Людовика XV. Влияние его при дворе еще более возросло, когда он женился на мадемуазель де Сабле, которая не уступала ему ни знатностью, ни богатством. Блестящая будущность открывалась перед молодыми супругами, как вдруг, лет через пять после их женитьбы, при дворе разнесся слух, будто маркиз д'Оре, который был в это время в своем поместье, сошел с ума. Долго не верили этим слухам. Наступила зима; ни он, ни жена его не появлялись в Версале. Место маркиза целый год оставалось вакантным, потому что король все надеялся, что он поправится; но прошла еще зима, и даже маркиза не являлась к королеве. При дворе забывают быстро; отсутствие - серьезная болезнь, против которой не устоит самое древнее, самое знатное имя. Саван равнодушия мало-помалу распростерся над этой фамилией, которая затворилась в своем замке, как в склепе, и от которой давным-давно уже не было ни просьб, ни жалоб. Генеалоги внесли в это время в свои родословные рождение сына и дочери маркиза и маркизы д'Оре, других детей у них не было. Имя д'Оре по-прежнему осталось в списках французского дворянства, но уже двадцать лет никто из членов этой фамилии не был замешан ни в придворных интригах, ни в политических делах, никто из них не был ни приверженцем, ни противником мадам Помпадур или мадам Дюбарри, не участвовал в победах маршала Брольи, не терпел поражения с графом Клермоном; о них не было ни слуху ни духу, и, как водится во Франции да и везде, их совершенно забыли. Между тем древнее имя д'Оре было два раза произнесено при дворе, но тихо, без всякого отголоска: в первый раз в 1769 году, когда молодой граф Эммануил д'Оре принят был в пажи короля Людовика XV, и второй раз, когда он поступил в мушкетеры юного короля Людовика XVI. Вскоре граф познакомился с бароном, Лектуром, который был дальним родственником министра Морепа и имел на него довольно большое влияние. Он был представлен этому ловкому старому царедворцу, и тот, узнав, что у графа д'Оре есть сестра, сказал мимоходом, что их семьи могли бы породниться. Честолюбивый Эммануил очень обрадовался этому предложению: ему надоело скрываться за занавесом, который время и забвение набросили на их семейство, а этот союз подавал ему надежду занять со временем при дворе место своего отца. Барон Лектур также настаивал на немедленной свадьбе под предлогом скрепить родственным союзом дружбу свою с Эммануилом, а это было тем более лестно для молодого графа, что человек, который добивался руки его сестры, никогда не видел ее. Маркиза д'Оре также с удовольствием согласилась на брак, открывавший ее сыну путь к почестям и известности. Таким образом, все уже было улажено, если не между женихом и невестой, то между их родственниками, и Эммануил ехал в замок объявить матери, что все по поводу свадьбы обговорено и что Лектур едет вслед за ним. Маргарите только объявили об ожидающейся свадьбе, не спрашивая, согласна ли она, словно осужденному смертный приговор. С блестящими надеждами, с честолюбивыми планами в голове возвращался молодой граф в древний замок своих предков. Башни феодальных времен, почерневшие от времени стены, поросшие травою дворы составляли совершенную противоположность с юными, золотыми мечтами его владельца. Замок стоял уединенно: на полтора лье вокруг него не было никакого жилья, и одним из фасадов выходил на ту часть океана, которую его обитатели называли Диким морем, потому что буря беспрестанно вздымала его волны, другим обращен был в парк, уже лет двадцать не знавший рук садовника и превратившийся в настоящий лес. Что касается внутренних покоев, то за исключением комнат, занимаемых хозяевами, все остальные были заперты и убранство их, возобновленное в царствование Людовика XIV, благодаря стараниям многочисленной дворни сохраняло еще богатый и аристократический вид, между тем как более изящная, но не столь величественная мебель конца XVIII столетия совсем не имела его. Выскочив из дорожной коляски, граф Эммануил прошел прямо в комнату, украшенную резьбой, с расписным потолком и огромным узорчатым камином. Ему так хотелось поскорее сообщить матери добрые вести, что он даже не стал переодеваться. Бросил на стол шляпу, перчатки, дорожные пистолеты и тотчас послал старого слугу спросить маркизу, позволит ли она прийти к ней или сама пожалует в его комнату. В этой старинной фамилии уважение детей к родителям было так велико, что сын после пяти месяцев разлуки не смел без позволения явиться к своей матери. Эммануил и Маргарита видели отца только раза два в жизни, и то украдкой: их всегда тщательно удаляли от него; мать сказала им, что он в своем помешательстве необыкновенно раздражителен. Одна маркиза, образец супружеской верности, была всегда с мужем и выполняла при нем даже обязанности слуги. За эту самоотверженность во всех окрестных деревнях имя ее чтили почти наравне с именами святых. Через минуту вошел старый слуга и возвестил, что маркиза сама сейчас пожалует в комнату графа. Вслед за тем другая дверь отворилась, и в комнату вошла мать Эммануила. То была женщина лет сорока или сорока пяти, высокая, бледная, но еще прекрасная; в спокойном, строгом и печальном лице ее было что-то надменное и властное. Она ходила в трауре с тех пор, как муж ее помешался. Длинное черное платье придавало ее походке - медленной, но легкой, как поступь тени, - такую торжественность, что дети не просто уважали мать, но при виде ее испытывали непонятный страх, который не могла победить в них даже детская привязанность. Когда она вошла в комнату, Эммануил вздрогнул, словно при появлении привидения, встал, сделал три шага вперед, почтительно преклонил колено и поцеловал руку, которую маркиза ему протянула. - Встань, Эммануил, - сказала она, - я рада, что тебя вижу. Маркиза произнесла эти слова так спокойно и холодно, как будто ее сын, которого она уже пять месяцев не видела, только вчера уехал. Эммануил подвел мать к креслу, она села, а он стал перед ней в почтительной позе. - Я получила твое письмо, граф, - сказала она, - и вижу, что ты человек ловкий. Ты рожден, чтобы быть дипломатом, и барону Лектуру надо было бы выпросить тебе у короля не полк, а место посланника. - Лектур готов просить обо всем, чего бы мы ни захотели, матушка, и ему ни в чем не откажут, потому что он имеет сильное влияние на министра Морепа и притом влюблен в мою сестру. - Влюблен в девушку, которой он никогда не видел? - Лектур - человек рассудительный, матушка. Он знает Маргариту по моим рассказам, знает по слухам о нашем богатстве и потому очень хочет стать вашим сыном и моим братом. Он сам просил, чтобы все предварительные обряды были совершены без него. Вы приказали объявить в церкви о помолвке Маргариты? - Да, уже объявлено. - Так послезавтра мы можем подписать брачный договор? - Полагаю, все будет готово! - Покорнейше благодарю вас, матушка. - Эммануил, скажи мне, - продолжала маркиза, опершись на ручку кресла и нагнувшись к сыну, - он не спрашивал тебя о молодом человеке, который по его ходатайству отправлен в ссылку? - Ни слова, матушка. Он, видно, понимает, что этого рода услуги требуются без всяких объяснений и их оказывают без расспросов; между порядочными людьми принято о них сразу и забывать. - Так он ничего не знает? - Нет, а если бы знал... - Что же тогда? - Он, знаешь, философски смотрит на подобные вещи, и это нисколько бы не изменило его намерений. - Я так и думала: промотавшийся дворянчик, - словно говоря сама с собой, с выражением глубочайшего презрения произнесла маркиза. - Но если и так, матушка, - сказал Эммануил с некоторым беспокойством, - вы, надеюсь, не откажете ему? - О, нет! Мы достаточно богаты для того, чтобы заплатить за положение при дворе, которое он поможет завоевать нашему семейству, ведь мы так давно его лишены. - Да, остается только согласие Маргариты... - Ты полагаешь, что она может воспротивиться моему приказанию? - А вы думаете, что она совершенно забыла Лузиньяна? - По крайней мере, за все эти полгода она не осмеливалась при мне вспоминать о нем. Подумайте, матушка, - продолжал Эммануил, - ведь эта женитьба - единственное средство придать некоторый блеск нашей фамилии. Я не смею скрывать от вас нашего положения. Отец уже лет пятнадцать болен и не бывал при дворе, поэтому покойный король совершенно забыл о его существовании, а молодой и не вспомнил о нем ни разу после вступления на престол. Вы из-за своей привязанности к отцу никогда не покидали его с тех пор, как он лишился здоровья. Конечно, вашу преданность можно ставить в пример, но свет не умеет ценить ее, и в то время как вы здесь, в глуши Бретани, исполняете то, что по строгости своих правил называете долгом, прежние ваши друзья или умерли, или забыли о нас, так что, когда я явился ко двору... больно сказать!.. имя д'Оре было их величествам известно лишь из истории... - Да, знаю, - сказала маркиза, - в Париже люди забывчивы! Но я надеюсь, что провидение будет милостиво к нам и к нашей милой Франции... - О, что может нарушить ее благоденствие! - прервал ее Эммануил с той непостижимой, слепой верой в будущее, которой отличалось тогдашнее французское дворянство. - Людовик XVI молод и добр; Мария Антуанетта молода и прекрасна, верный французский народ их обожает. Я думаю, их величества вне ударов судьбы. - Никто на свете не может быть выше слабостей и заблуждений человеческих, - сказала маркиза, покачав головой. - Ничье сердце не в состоянии полностью господствовать над своими страстями. Голова, чья бы ни была, может поседеть в одну ночь. Ты говорил, что наш народ верен своим государям... - Маркиза встала, подошла к окну и медленно протянула руку к океану. - Посмотри, - торжественно произнесла она, - вот море: теперь оно спокойно, но завтра, нынче ночью, может быть через час, ветер принесет к нам предсмертные крики людей, которых оно поглотит в своих безднах. Я не живу в свете, но до меня доходят слухи. Правда ли, что есть философская секта, в которую вовлечены многие знатные люди? Правда ли, что целая часть света желает стать отдельным государством и какая-то чернь называет себя нацией? Я слышала даже, что некоторые знатные люди переплыли океан, чтобы предложить мятежникам свою саблю, которую их предки обнажали только в защиту законных государей. Мне говорили, но я этому не верю, что даже король Людовик XVI и королева Мария Антуанетта, забывая, что все государи - братья между собой, одобряют эти действия своих подданных и даже чин и грамоту свою даровали какому-то корсару? - Правда, все это правда, - подтвердил удивленный Эммануил. - Ну, да сохранит и помилует господь короля и королеву! - сказала маркиза, медленно выходя из комнаты. Эммануил был так поражен ее печальными предчувствиями, что не смог произнести ни слова, не попросил остаться, даже не простился. Он стоял задумавшись, подавленный тенью, которую отбросил на него траур матери, но скоро беспечный характер снова взял верх над грустью, и он рассеянно отошел от окна, выходившего к морю, и оперся на другое, откуда видна была вся равнина, простирающаяся между Оре и Ванном. Через несколько минут граф заметил вдали двух всадников, ехавших по той же дороге, по которой недавно ехал он сам. Всадники, по-видимому, тоже направлялись к замку, и скоро стало видно, что это господин со своим слугой. Первый был одет, как обыкновенно одевались в то время молодые франты: на нем был короткий зеленый сюртук с золотыми позументами, узкие панталоны из белого трико, сапоги с отворотами и круглая шляпа. Волосы были связаны лентой. Он ехал на прекрасном английском скакуне и управлял им с легкостью кавалериста, который полжизни провел в седле. За ним, в некотором отдалении, ехал слуга в красивой, расшитой золотом ливрее, которая соответствовала знатному виду господина. Эммануил, внимательно следивший за спутниками, полагал сначала, что это барон Лектур вздумал удивить его, приехав раньше назначенного времени, но вскоре заметил свою ошибку. Графу показалось, однако, что он уже где-то видел этого молодого человека, но никак не мог припомнить где. Пока раздумывал, когда и при каких обстоятельствах случилось ему столкнуться с ним, приезжие скрылись за углом стены. Спустя минут пять Эммануил услышал во дворе цоканье копыт, и вслед за этим лакей отворил дверь и доложил: "Мосье Поль"!

ГЛАВА V

Имя было известно Эммануилу, но он еще не успел припомнить, кому из его знакомых оно принадлежит, как дверь отворилась и приезжий вошел в комнату. Это посещение было очень некстати - графу очень хотелось на досуге поразмышлять о своих планах на будущее, - однако правила приличия заставили его принять посетителя со всей вежливостью, тем более по всему заметно было, что он человек светский и знатный. Раскланявшись, Эммануил пригласил незнакомца сесть, разговор начался с обмена любезностями. - Очень рад, что имею честь видеть вас, граф, - сказал приезжий. - Мне весьма приятно, что вы нашли меня дома, я только что приехал из Парижа. - Знаю, граф, потому что я ехал следом и везде по дороге справлялся о вас у почтальонов, которые вас везли. - Позвольте спросить, - произнес нетерпеливо Эммануил, - чему обязан таким вниманием к моей персоне? - О, оно вполне понятно, ведь мы же с вами старые знакомые, и я, знаете, граф, несколько обижен тем, что вы меня совершенно забыли. - Мне тоже кажется, что я где-то вас видел. Но, извините, право, не вспомню. Сделайте одолжение, подскажите, пожалуйста, где я имел удовольствие с вами встречаться? - Если так, граф, то, видно, у вас память действительно слаба, потому что в эти полгода мы с вами встречались трижды. - Хоть мне и стыдно, однако сделайте одолжение, напомните, где, когда, при каких обстоятельствах я имел честь в первый раз встретиться с вами? Познакомились мы, граф, на морском берегу, в Пор-Луи. Помните, вы хотели кое-что разузнать об одном фрегате, который в то время стоял там, и мне посчастливилось показать вам его. Я был одет тогда лейтенантом королевского флота, а вы - в мундир мушкетера. - Да, точно, я даже помню, что отбыл с корабля, не поблагодарив вас за услугу, которую вы мне оказали. - Нет, граф, вы меня благодарили, но уже при втором нашем свидании. - Где ж это? - На том же корабле, в каюте. Помните старого капитана в синем мундире, красном камзоле, красных штанах, в серых чулках и в пудре? Правда, он показался вам лет на тридцать постарше лейтенанта... и все-таки хорошо, что мне удалось так быстро состариться, потому что вы, вероятно, не решились бы вверить молодому человеку важной тайны, которую мне тогда сообщили. - Это невероятно, но теперь мне кажется, что это точно правда. Да-да, я помню: вы, то есть... старый капитан стоял в тени, и глаза его блестели точно так же, как теперь ваши. Я их не забыл! Но вы говорите, что мы еще раз где-то виделись? Это уж я совсем не помню. - В последний раз мы с вами встретились, граф, с неделю назад в Париже... у Сен-Жоржа, в фехтовальном зале. Вы, может быть, вспомните англичанина в красном мундире и с яркими рыжими волосами, они даже под пудрой были рыжими, помните? Я даже имел честь подраться с вашим сиятельством и тронул вас три раза, а вы меня ни одного. В этот раз меня звали Джонсоном. - Странное дело! Совсем другой человек, а взгляд точно тот же самый. - Да, граф, какие бы трюки с одеждой ни проделывал человек, взгляда своего он изменить не может, ведь в глазах каждого из нас есть своя искорка. И лейтенант, и капитан, и англичанин - все это ваш покорнейший слуга. - А сегодня кто же вы, позвольте спросить? Согласитесь, этот вопрос совсем не лишний, когда имеешь дело с человеком, который так великолепно может входить в роль. - Сегодня, как вы, граф, изволите видеть, я не имею никакой причины кого-то изображать и явился к вам в простом костюме, в котором молодые люди обычно ездят в гости друг к другу. Сегодня я могу быть кем вам будет угодно: французом, англичанином, испанцем, даже американцем. На каком из этих языков хотите продолжать нашу беседу? Граф улыбнулся. - Некоторые из них мне так же знакомы, как и вам, но приятнее всего, согласитесь, говорить на своем родном языке. Проще понять друг друга. - Как вам угодно, граф, - ответил меланхолично Поль. - Я, знаете, тоже люблю французский язык больше всякого другого, потому что и моя родина - Франция. Однако, увлекаясь языками, - сказал Эммануил насмешливо, - вы, надеюсь, не всегда забываете о деле. Может, вспомните и о том, за которым ко мне пожаловали? - Ваша правда, граф. Дело, которое привело меня к вам, вот какое. С полгода назад, гуляя в Пор-Луи по берегу, вы заметили на внешнем рейде фрегат с узким кренгованием, высокими тонкими мачтами и, конечно, подумали: "Видно, капитану этого судна нужен ходкий корабль, раз на нем так мало дерева и так много парусов", - и поэтому вам пришло в голову, что я какой-нибудь флибустьер, то есть пират. Ведь верно? - А неужели это не так? - Я не раз удивлялся, граф, вашей сметливости и остроте взгляда, который сразу проникает в суть вещей, - сказал Поль с легкой иронией. - Комплименты мне ни к чему, - ответил сердито Эммануил. - Давайте лучше поговорим о деле. - Тогда вы тоже так рассуждали и попросили какого-то лейтенанта отвезти вас на этот фрегат, где познакомились со старым капитаном. У вас было предписание морского министра, в котором всякому командиру судна, идущего под французским флагом в Мексиканский залив, вменено было в обязанность отвезти по вашему требованию в Кайенну одного государственного преступника. Помните? Звали его Лузиньян. - Все это правда. - Я исполнил это предписание. Я не знал тогда, что вся вина этого мнимого государственного преступника состояла в том, что он любил вашу сестру. - Капитан!.. - зло сказал Эммануил, вскочив со стула. - Какие у вас прекрасные пистолеты, - продолжал спокойно Поль, рассматривая оружие, которое граф небрежно бросил на стол, войдя в комнату. - И они заряжены, - проговорил Эммануил с выражением, которого нельзя было не понять. - А надежны они? - спросил Поль с притворным равнодушием. - Вы хоть сейчас можете их опробовать, если вам будет угодно выйти со мною в парк, - ответил Эммануил. - Зачем, это можно сделать и здесь. - Поль опять притворился, что не почувствовал вызова в словах графа. - Вот хорошая цель и на порядочном расстоянии. Капитан быстро взял пистолет, взвел курок и направил ствол его через открытое окно к верхушке дерева. На верхней ветке сидел и весело чирикал зяблик, раздался выстрел, и крохотная птичка, перерванная пополам, упала на землю. Поль спокойно положил пистолет на стол. - Да, ваши пистолеты хороши, - сказал он. - Должен выразить вам свое восхищение, - воскликнул Эммануил, - вы удивительный стрелок! - Немудрено, граф, - произнес Поль с обычным своим меланхолическим видом. - В долгие штили мы, моряки, вынуждены искать развлечений, которых у вас, сухопутных, так много. Иногда стреляем по морским рыболовам, которые бросаются с воздуха, чтобы схватить на поверхности воды рыбу, по ласточкам, которые, утомившись от длинного пути, садятся отдыхать на реи. Вот, граф, каким образом приобретается ловкость в искусстве, которое кажется вам совершенно непонятным в моряке. - Продолжайте, капитан, только, если можно, вернемся к нашему общему знакомому. - Извольте, граф. Лузиньян оказался храбрым и честным молодым человеком. Он рассказал мне свою историю, и я узнал, что он был сыном близкого приятеля вашего отца и что, оставшись после его смерти без денег и круглым сиротой, был принят к вам в дом за два года до того, как по какой-то таинственной причине маркиз лишился рассудка. Что он воспитывался вместе с вами и с самого начала вы возненавидели его, а сестра ваша полюбила. Он рассказал, как вместе с Маргаритой они росли в этом уединении и замечали свое одиночество только тогда, когда не были вместе, о своей юношеской страсти и чувстве вашей сестры. Вы знаете, ведь она, как Юлия - помните, у Руссо? - сказала ему: "Я буду принадлежать тебе или могиле". - О, она, не сомневайтесь, сдержала свое слово! - Знаю! И вы, благородный - ведь так считает свет? - молодой человек, безудержно поносите чувство молоденькой девушки, которая по своей чистоте и невинности не могла устоять против природного влечения и любви? Из рассказа Лузиньяна я понял, что мать ваша, постоянно ухаживающая за больным мужем, не могла наблюдать за дочерью... Я знаю не только о слабостях вашей сестры, граф, но и о необыкновенной преданности вашей матери, хотя она, на мой взгляд, женщина строгая. Может быть, потому, что ей никогда в жизни не случалось совершать проступка... Однажды ночью матушка ваша услышала приглушенные стоны. Она зашла в комнату Маргариты и, подойдя к постели несчастной, вырвала у нее из рук младенца, который только что родился. Маргарита потеряла сознание при виде матери, и ребенок бесследно исчез из вашего замка. Так ли это было, ваше сиятельство? Верно ли рассказали мне эту страшную историю? - Да, - ответил Эммануил, совершенно пораженный, - я должен признаться, что вам известны все подробности. - Дело в том, - сказал Поль, вынимая из кармана портмоне, - дело в том, что обо всем этом говорится в письмах вашей сестры к Лузиньяну. Готовясь занять между ворами и убийцами место, которое получил по вашей протекции, он отдал их мне и просил возвратить Маргарите. - Отдайте письма, капитан! - Эммануил быстро протянул руку к портмоне. - Вы можете быть уверены, что они будут в целости возвращены сестре, которая была так безрассудна, что... - Что смела жаловаться единственному на свете человеку, который по-настоящему ее любил? - Поль отдернул портмоне и спрятал его в карман. - В самом деле, какое безрассудство! Мать отнимает у нее ребенка, а она поверяет свои чувства по этому поводу отцу этого ребенка! Какая безрассудная сестра! Не найдя опоры в брате, она унижает свое знатное имя, выставляя его под письмами, которые могут в глазах света... как это у вас называется?.. покрыть все семейство позором? - Если вы так хорошо понимаете всю важность этих писем и не хотите отдать их мне, - сказал Эммануил, покраснев от нетерпения, - то исполните поручение вашего приятеля - отдайте их сестре или матушке. - Так я и хотел было сделать, когда вышел на берег в Лорьяне, но дней десять или двенадцать назад я зашел в церковь... - В церковь? - Да, граф, в церковь. - Зачем же это? Вы верите в Бога? - А на кого же мне надеяться в шторм или бурю? Вам никогда, граф, не доводилось увидеть шторм не с берега, а в море? - Нет, капитан. Так что же в этой церкви?.. А в этой церкви я услышал, как аббат объявлял о скором бракосочетании Маргариты д'Оре с бароном Лектуром. Я спросил о вас. Мне сказали, что вы в Париже, а мне самому было необходимо ехать туда, чтобы доложить его величеству королю об исполнении данного мне поручения. - Королю! - Да, ваше сиятельство, самому королю, его величеству Людовику XVI. Я поехал, встретил вас у Сен-Жоржа, узнал, что вы торопитесь, и постарался поспеть сюда сразу после вас... И вот я здесь, но намерения мои изменились. - Что же вы теперь хотите делать? Говорите, надо же нам когда-нибудь кончить этот разговор! - Мне пришло в голову, что если уж все покинули несчастного ребенка, даже мать, то кроме меня некому о нем позаботиться. В вашем положении, граф, учитывая ваше желание вступить в родство с бароном Лектуром, который только один, по вашему мнению, может помочь вам в исполнении ваших честолюбивых замыслов, вы охотно дадите за эти письма любую сумму, например сто тысяч франков. Это немного при доходе в двести тысяч ливров. - Но кто же поручится мне за то, что эти сто тысяч... - Понимаю. Дайте мне письменное обязательство выплачивать ежегодно Гектору Лузиньяну проценты от этих ста тысяч, и я отдам вам письма вашей сестры. - Больше вам ничего не надо? - Кроме того, я требую, чтобы вы отдали этого ребенка в мое распоряжение: на деньги, которые получу от вас, я буду его воспитывать вдалеке от матери, которая забудет сына, от отца, которого вы отправили в ссылку. - Хорошо. Если б я знал, что дело идет о такой мелкой сумме и что вы приехали по такому ничтожному поводу, я бы не стал и беспокоиться. Однако вы мне позволите поговорить об этом с маркизой? Ваше сиятельство... - начал было слуга, отворяя дверь. - Меня дома нет, я не принимаю, пошел вон! - сказал Эммануил с досадой. - Мадемуазель Маргарите угодно поговорить с вашим сиятельством. - Мне некогда, пусть придет в другое время. - Они изволят говорить, что им нужно непременно сейчас же с вами повидаться... - Пожалуйста, из-за меня не стесняйтесь, - сказал Поль. - Но сестра не должна вас видеть. Вы понимаете, что это решительно невозможно. - Согласен, но и мне никак нельзя уехать отсюда не завершив дела, за которым я приехал... Позвольте мне войти в этот кабинет. - Очень хорошо, - ответил граф, отворяя дверь. - Но только поскорее. Поль вошел в кабинет, Эммануил захлопнул за ним дверь, и в ту же минуту с другой стороны вошла Маргарита.

ГЛАВА VI

Маргарита д'Оре, печальную историю которой читатель знает уже из разговора Поля с Эммануилом, была одной из тех нежных и бледных красавиц, которые носят на себе явственный отпечаток знатного происхождения. Благородная кровь предков заметна была и по мягкой гибкости ее стана и матовой белизне кожи, и по совершенству тоненьких пальчиков, оканчивающихся розовыми, прозрачными ноготками. Ясно было видно, что ножки эти, такие маленькие, что обе влезли бы в башмак простой женщины, умеют ходить только по мягким коврам или по ухоженной лужайке в парке. В осанке, грациозной походке Маргариты было, впрочем, что-то надменное, как в изображениях на фамильных портретах. При взгляде на нее можно было догадаться и о ее готовности к самопожертвованию, и о гордости и стойкости натуры. Видно было, что удары судьбы могут согнуть ее как лилию, а не как тростинку. Когда хрупкая фигурка сестры возникла на пороге комнаты, Эммануил обернулся. Лицо ее выражало глубокое страдание, глаза покраснели от слез. Видно было, что она собрала все свои силы, чтобы казаться спокойной. Увидев брата, Маргарита сделала болезненное усилие совладать с собой и уже довольно уверенно подошла к креслу, на котором он сидел. Гримаса нетерпения на лице Эммануила остановила ее, и эти дети одной матери посмотрели друг на друга как чужие: один глазами честолюбия, другая глазами страха. Однако Маргарита быстро справилась со своими чувствами. - Наконец-то ты приехал, Эммануил, - сказала она. - Я очень ждала тебя, но по тому, как ты принимаешь сестру, догадываюсь, что напрасно я на тебя надеялась. - Если моя сестра опять стала такой, какой она должна была всегда быть, - высокопарно произнес Эммануил, - то есть покорной и почтительной дочерью, она, конечно, подумала за время моего отсутствия о своем положении, поняла, чего требует от нее место, занимаемое нами в свете, забыла свои романтические бредни, которые компрометируют не только ее и о которых, следовательно, нечего и вспоминать. В таком случае я готов обнять ее, и сестра всегда будет мне сестрой. - Выслушай меня, - сказала Маргарита, - и не принимай слов моих за упреки кому бы то ни было. Я хочу оправдаться только перед собой. Если б матушка... нет, я никогда не стану осуждать своей матери! Долг перед отцом заставил ее забыть о нас... Если б матушка была для меня тем, чем бывает обычно мать для своих дочерей, я бы открывала ей сердце свое, как книгу, и она могла бы сразу, как только в ней появлялись не те мысли, остеречь меня, и я бы избежала искушения. Если бы я была воспитана в большом свете, а не как дикий цветок росла в тени этого замка, я бы с детства понимала свое положение, о котором ты мне теперь напоминаешь, и, вероятно, не нарушила бы приличий, которых оно от меня требует. Если б я общалась со светскими женщинами с веселым умом и холодным сердцем, которых ты мне часто расхваливаешь, но которых я никогда не видела, и, следуя их примеру, смогла бы кем-нибудь увлечься... Да! Может быть, тогда я забыла бы прошлое, посеяла на нем новые воспоминания, как сажают цветы на могилах, а потом нарвала этих цветов и сделала себе из них бальный букет и свадебный венок. Но, к несчастью, меня стали предостерегать, когда уже нельзя было избежать опасности, мне напомнили о моем имени и положении в свете, когда я уже стала недостойной их, и теперь требуют, чтобы я думала о радостном будущем, когда сердце плачет о прошлом!.. - Что ж из этого следует? - спросил Эммануил с досадой. - Ты должен это понять, Эммануил, ты один можешь помочь мне. Я не могу прибегнуть к помощи отца, увы! Он вряд ли узнал бы во мне свою дочь. Нет надежды у меня и на доброе отношение матушки: от одного ее взгляда кровь застывает в моих жилах, одно ее слово убивает. К тебе одному я могу обратиться, тебе одному могу сказать: "Брат, теперь ты у нас старший в доме, ты теперь должен заботиться о чести нашего имени. Я совершила недостойный поступок и наказана за него, как за преступление. Не достаточно ли этого?" - Что же далее? - Эммануил холодно смотрел на сестру. - Говори яснее, чего ты от меня хочешь? - Эммануил, если мне не суждено прожить жизнь с единственным человеком, которого я могу любить, то прошу тебя, умоляю не наказывать меня слишком жестоко. Матушка - да простит ее Бог! - так безжалостно отняла у меня моего ребенка, словно у нее самой никогда не было детей! И мой ребенок будет расти где-то далеко от меня, в забвении и среди чужих людей. Матушка взялась за моего сына, а ты, Эммануил, ты решил погубить его отца и поступил с ним так жестоко, как нельзя поступать, я не говорю уже - человеку с человеком, даже судье с преступником. Теперь вы оба объединились против меня и хотите подвергнуть пытке, выдержать которой я не в состоянии. Именем нашего детства, которое мы провели в одной колыбели, нашей юности, которая протекала под одной кровлей, именем нашего родства заклинаю тебя: отпусти меня в монастырь! Там, клянусь тебе, оплакивая свой проступок на коленях перед господом, я буду молить его в награду за мои слезы и страдания возвратить рассудок нашему отцу, наделить матушку душевным спокойствием и благополучием, осыпать тебя, Эммануил, почестями, славой, богатством! Умоляю тебя, позволь мне это сделать! - Хорошо придумано, сестрица! Пусть в свете говорят, что я пожертвовал сестрой ради своего возвышения, стал наследником ее состояния еще при жизни несчастной. Ты с ума сошла! Это невозможно! - Выслушай, что я тебе еще скажу, Эммануил, - Маргарита оперлась о спинку стула, который стоял подле нее. - Что еще? Говори! - Скажи, если ты кому-нибудь даешь слово, ты ведь его держишь? - Я дворянин. - Ну, так посмотри на этот браслет... - Вижу. И что же в нем замечательного? - Он заперт ключом, ключ от него на перстне, этот перстень отдан вместе с моим словом, и я буду считать себя свободной только в том случае, если он вернется ко мне. - А у кого же этот ключ? - У человека, который по твоей и матушкиной милости так далеко, что послать за ключом невозможно. Он в Кайенне. - Да ты побудь только два месяца замужем, - сказал Эммануил и иронической улыбкой, - и этот браслет так тебе надоест, что сама захочешь его скинуть. - Я, кажется, говорила тебе, что он заперт. - А разве ты не знаешь, что делают, когда теряют ключ от двери и не могут попасть домой? Посылают за слесарем! - Слушай внимательно, Эммануил, - сказала Маргарита, повысив голос и торжественно протягивая к брату руку. - Чтобы снять браслет, вам придется послать за палачом. Эта рука не достанется никому, если только ее не отрубят. - Тише! Ради бога тише! - Эммануил вскочил и с беспокойством посмотрел на дверь кабинета. - Ну вот, все кончено, - грустно сказала Маргарита. - Я надеялась только на тебя, Эммануил. Я знаю, что ты не в состоянии понять глубокого чувства, но ты не зол. Мне очень плохо... Ты видишь, я говорю правду: это замужество - моя гибель! Для меня легче монастырь, нищета, даже смерть. А тебе трудно даже выслушать меня, ты не хочешь понять свою родную сестру. Теперь я пойду к тому, за кого вы хотите меня выдать, и объясню, как бесчестно будет для него жениться на мне против моей воли. Если мне это не удастся, я ему во всем признаюсь, расскажу о моей любви, о ребенке. Да, я скажу ему, что у меня есть сын, хоть вы его у меня похитили и я не могу его видеть. Но он жив, я это знаю! Смерть ребенка не может не отозваться в сердце матери. Если и это не подействует, я скажу, что и теперь люблю, а его не могу, никогда не буду любить. - Пожалуйста, говори ему что хочешь! - сказал Эммануил с досадой. - Нынче вечером мы подпишем твой брачный договор, а завтра ты станешь баронессой Лектур. - Что ж, ты сделаешь меня несчастнейшей из женщин! - ответила Маргарита. - Я никогда уже не смогу ни любить брата, ни уважать мужа! Прощай, Эммануил, но не забудь: брачный договор еще не подписан! Маргарита вышла из кабинета с выражением глубокого холодного отчаяния на лице, не увидеть которого было невозможно. Эммануил смотрел ей вслед с беспокойством; он считал уже, что одержал победу, а теперь видел, что придется выдержать еще упорную борьбу с этим хрупким существом. Некоторое время граф сидел безмолвно и неподвижно, потом обернулся и увидел стоящего в дверях кабинета капитана Поля. Эммануил совсем забыл о госте, однако тут же вспомнил не только о его присутствии, но и о том, как важно для него в подобных обстоятельствах иметь бумаги, которые предлагал моряк. Граф поспешно сел к столу, схватил перо и бумагу и быстро проговорил Полю: - Теперь мы одни и можем кончить наше дело. Каких обязательств вы от меня требуете? Диктуйте, я буду писать. - Не нужно, - сказал холодно капитан. - Не нужно? - Я изменил свои намерения. - Что это значит? - спросил Эммануил, испугавшись последствий, которые могла повлечь за собой эта неожиданная фраза. - Ребенку я дам сто тысяч, а сестре вашей отыщу мужа, - сказал Поль с холодной решительностью. - Кто вы ей? - закричал, не выдержав, Эммануил. - Кто вы такой, что осмеливаетесь располагать судьбой моей сестры, которая совсем вас не знает, никогда не видела? - Кто я? - переспросил Поль, улыбаясь. - Признаюсь вам, что я об этом так же мало знаю, как и вы. Рождение мое - тайна, которая откроется, когда вашему покорному слуге стукнет двадцать пять лет. - Когда же это произойдет? - Сегодня вечером. Завтра я к вашим услугам, граф, и готов сообщить все, что сам узнаю. - Поль поклонился. - Теперь я выпущу вас отсюда, - сказал Эммануил, - но с условием, что мы еще увидимся. - Я сам хотел вас об этом просить, - ответил Поль, - и очень рад, что вы предупредили мои намерения. Он поклонился еще раз и вышел из комнаты. Слуга и лошадь капитана стояли у ворот замка. Он сел и поехал к гавани. Как только замок исчез из виду, Поль соскочил с коня и пошел к рыбачьей хижине, стоявшей на самом берегу. Возле нее сидел на лавочке молодой человек в матросском платье. Он находился в такой глубокой задумчивости, что даже не заметил приближения капитана. Поль положил руку ему на плечо, молодой человек вздрогнул, взглянул на него и ужасно побледнел, хотя открытое, веселое лицо, склонившееся над ним, совсем не предвещало дурных вестей. - Ну, - сказал Поль, - я ее видел. - Кого? - Кого! Разумеется, Маргариту. - Что мне до этого за дело! - Она очень мила. - О, это я и без тебя знаю! - Она тебя любит по-прежнему. - О, Боже! - вскричал молодой человек и порывисто обнял Поля.

ГЛАВА VII

Разумеется, читатель легко может понять, что произошло с нашими героями в те полгода, когда он потерял их из виду, однако для полной ясности приведем здесь некоторые подробности из их жизни. Вечером того дня, когда происходило морское сражение, Лузиньян рассказал Полю историю своей жизни, историю простую, без приключений. Главным событием в ней была любовь, она составляла все счастье и горе Лузиньяна. При той свободной жизни, существовании, не подчиненном светским условностям, привычке царствовать у себя на корабле Поль имел здравое понятие о справедливости и праве и решил не исполнять предписание морского министра. Кроме того, хотя корабль его и стоял на якоре под французским флагом, однако принадлежал он к американскому флоту. "Индианка" продолжала крейсировать в Ламаншском проливе, но, не найдя работы в океане, капитан сделал высадку в Вайт-Гевене, маленьком порту графства Комберлендского, с двадцатью своими матросами, в числе которых был и Лузиньян, взял небольшую крепость, заколотил в ней пушки, сжег несколько купеческих судов, стоявших на рейде, и снова благополучно вышел в море. Потом он пустился к шотландским берегам, чтобы захватить графа Селькирка и увезти его заложником в Соединенные Штаты, но это предприятие не удалось из-за одного непредвиденного обстоятельства: граф был в то время в Лондоне. В обоих этих сражениях Лузиньян дрался так же храбро, как и в первом бою "Индианки" с бригом, и Поль порадовался, что ему выпал жребий воспротивиться несправедливости. Он решил не только избавить Лузиньяна от ссылки, но и восстановить честь его имени; сделать это молодому моряку, в котором читатели, конечно, уже узнали знаменитого корсара Поля Джонса, было легче, чем кому-либо другому, потому что, получив от Людовика XVI разрешение преследовать английские корабли, он должен был ехать в Версаль - рассказать королю о своих победах. Он снова бросил якорь в Лорьянском порту, чтобы быть поближе к замку Оре. Сойдя на берег, Поль и Лузиньян расспросили жителей о семействе маркиза и узнали, что Маргарита помолвлена с бароном Лектуром. Лузиньян в первом порыве отчаяния решил во что бы то ни стало повидаться с возлюбленной, хотя бы только для того, чтобы упрекнуть ее в забывчивости. Поль, более спокойный и не столь легковерный, взял с него честное слово не выходить на берег, пока он сам все не разузнает. Услышав, что недели две еще не может быть свадьбы, капитан, отправился в Париж, представился королю, и тот пожаловал ему шпагу с золотым эфесом и военный орден. Пользуясь хорошим настроением и расположением к нему Людовика XVI, Поль рассказал историю Лузиньяна и выпросил своему другу не только прощение, но и в награду его заслуг место губернатора Гваделупы. Несмотря на хлопоты, он, однако ж, не терял из виду графа Эммануила. Узнав, что тот едет в свой замок, Поль пустился вслед за ним, велел сказать Лузиньяну, чтобы он подождал его, и сам приехал в замок Оре через час после графа. Мы видели уже, как он убедился в глубоком чувстве Маргариты к своему другу при разговоре ее с братом и как, выйдя из замка, нашел Лузиньяна на морском берегу, где тот ожидал его. Молодые люди пробыли вместе почти до вечера. Потом Поль снова отправился к замку Оре. В этот раз он двинулся вдоль его ограды и дошел наконец до ворот, ведущих в лес, который тоже принадлежал маркизу д'Оре. Между тем, спустя около часа после того, как Поль вышел из рыбачьей хижины, где скрывался Лузиньян, маркиза д'Оре, надменная наследница знаменитых Сабле, тоже вышла из замка. Она по-прежнему была в черном платье, только набросила на голову длинное траурное покрывало, которое спускалось до самой земли. Место, которое наш молодой и беспечный капитан искал, так сказать, на ощупь, ей было хорошо известно. Это был маленький караульный домик в нескольких шагах от входа в парк. В нем жил старик, которого, как и многих других, маркиза постоянно навещала и чем-нибудь одаривала - делала пожертвования, которыми и прославилась в большей части Бретани. Она исполняла свои обязанности благотворительницы с обыкновенным своим холодным и надменным видом, и никогда на мрачном лице ее не выражалось кроткого сострадания. Тем не менее каждый месяц с величайшей точностью посещала она своих бедняков и заменяла обаяние доброты строгим выполнением долга. Сегодня маркиза была мрачнее обыкновенного и медленно шла через парк к этому сторожевому домику, где, как говорили, жил старый слуга ее родителей. Дверь его была отворена, словно для того, чтобы в комнату проникали последние лучи заходящего солнца - такие нежные в мае, такие живительные для стариков. Но в домике не было никого. Маркиза вошла, осмотрелась и, как будто зная, что тот, кто ей нужен, непременно должен скоро возвратиться, решила подождать его. Она села, но в таком месте, куда солнечные лучи не доходили. Казалось, что, подобно гробовым статуям, ей хорошо только в мрачной сырости могильных склепов. Маркиза просидела с полчаса - неподвижно и погрузившись в свои размышления, когда наконец между нею и догорающим светом в дверях показалась тень. Она медленно подняла глаза и увидела того, к кому пришла. Оба вздрогнули, как будто встретились нечаянно, а между тем они виделись почти каждый день. - Это ты, Ашар? - произнесла едва слышно маркиза. - Я уже с полчаса тебя жду. Где это ты был? - Если б ваше сиятельство потрудилось пройти еще пятьдесят шагов, вы бы изволили найти меня у большого дуба на опушке леса. - Ты знаешь, что я никогда не хожу в ту сторону, - ответила маркиза с видимым трепетом... - И напрасно, сударыня. На небе есть человек, который имеет право на наши общие молитвы и, я думаю, удивляется, что слышит только молитвы старого Ашара. - Откуда ты знаешь, что и я не молюсь о нем? - Маркиза заговорила с каким-то лихорадочным волнением. - Мертвые не требуют, чтобы мы вечно стояли на коленях у их могил. - Я этого и не думаю, госпожа, - ответил старик с выражением глубокой горести, - но я уверен, что если после смерти от нас что-нибудь остается на земле, то это что-то трепещет от радости, услышав шаги тех, кого мы при жизни любили. - Но, - сказала маркиза тихим глухим голосом, - если эта любовь была преступна! - Как бы ни преступна была она, - ответил Ашар, тоже понизив голос, - слезы и кровь ее загладили. Бог милостив! - Да! Бог, может быть, и простил, - проговорила маркиза, - но если б свет знал, что знает Бог, простил бы он? - Свет! - вскричал старик. - Свет!.. Наконец-то вы откровенно сказали то, что думаете! Свет!.. Да, этому идолу, этому призраку вы пожертвовали всем - своей любовью, верностью, материнским долгом, своим и чужим счастьем... Свет! Да, вы боитесь только света и поэтому оделись в траурное платье, надеясь скрыть под ним угрызения совести. Вы обманули совесть, и свет принял раскаяние ваше за добродетель. Маркиза приподняла голову и отбросила покрывало, чтобы рассмотреть лучше того, кто говорил ей такие странные речи, но, не увидев ничего нового на спокойном лице старика, она сказала: - Ты говоришь сегодня с какой-то досадой, как будто я чем-нибудь виновата перед тобой. Разве я не исполнила какого-нибудь из своих обещаний? Или люди, которым я приказала служить тебе, непочтительны и непослушны твоей воле? Если так, то скажи: ты знаешь, я все сделаю для тебя. - Простите меня, ваше сиятельство, но это не досада, а горе, влияние старости и одиночества. Вы должны знать, каково терпеть горе, о котором никому нельзя рассказать. Вы знаете, что значат слезы, которые падают капля за каплей на сердце, потому что их не смеешь никому показать. Нет, мне не на кого жаловаться. С тех пор как по чувству, за которое я вам очень благодарен, хотя и не знаю причины его появления, - с тех пор, как вы сами стали смотреть за тем, чтобы у меня ни в чем не было недостатка, вы ни разу не забыли своего обещания, а иногда ко мне являлся даже ангел-утешитель. - Да, - ответила маркиза, - я знаю, что Маргарита иногда приходит к тебе с человеком, который приносит еду, и мне очень приятно видеть, что она так заботится о тебе. - Но за это, кажется, и я в точности исполняю свои обещания. Вот уже двадцать лет, как я чуждаюсь людей, прогоняю от этого дома всякое живое существо, чтобы как-нибудь, хоть во сне, не проговориться. - Да, да, спасибо тебе, старик, ты верный хранитель моей тайны, - сказала маркиза, положив свою белую ручку на руку старого Ашара. - Поэтому сейчас я еще больше боюсь в один день лишиться всех плодов двадцати лет жизни, которая была еще мрачнее, уединеннее, еще ужаснее твоей! - Да, я понимаю ваше положение. Но вам не раз, наверно, приходило в голову, что есть на свете человек, который может прийти и потребовать от меня раскрыть тайну, а я не имею права ему отказать. О, да! Я уверен, что вы трепещете от одной этой мысли! Успокойтесь. Лет десять назад он убежал в Шотландию из училища, где мы его воспитывали, и с тех пор о нем ничего не слышно. Этот несчастный ребенок обречен был на безвестность и сам поспешил навстречу своей судьбе. Я думаю, он затерялся где-нибудь в беспредельном мире между миллионами существ, которые родятся, страдают и умирают на земном шаре. Он, наверно, потерял письмо отца своего и монету, по которой я мог бы его узнать, или, что еще лучше для вас, - может быть, его уже нет на свете. - Неужели ты не чувствуешь, Ашар, как жестоко говорить такие вещи матери? Разве ты не знаешь, сколько страданий заключено в сердце женщины? Неужели же я не могу быть спокойна, пока мой ребенок не умер?! Ашар, друг мой, послушай: неужели тайна рождения, которую он двадцать пять лет не знал, вдруг станет так мучить его, что он уже без нее жить не сможет? Поверь мне, для него самого гораздо будет лучше, если он никогда ее не узнает. Я уверена, что до сих пор он был счастлив. Не мути его душу, старик, не вкладывай ему в голову мысли, которые могут повлечь за собой дурные поступки. Вместо того, что ты хочешь открыть ему, скажи лучше, что его мать также умерла... и ей тогда было бы лучше, чем теперь... но что, умирая... господи, как мне хочется хоть раз его увидеть, хоть раз прижать к своему сердцу! Скажи, что мать, умирая, поручила его своей близкой подруге маркизе д'Оре, которая будет ему второй матерью. - Понимаю, - ответил Ашар, печально улыбаясь. - Вы уже не раз мне об этом намекали, но сегодня, когда ему исполнилось двадцать пять лет, сегодня вы в первый раз высказались совершенно определенно. Признайтесь, я думаю даже, что, если б вы посмели, если б вы меня не так хорошо знали, вы бы предложили мне какую-нибудь награду за то, чтобы я не исполнил священной воли человека, который покоится так близко от нас. Маркиза хотела что-то сказать, но Ашар остановил ее, протянув руку. - Выслушайте меня, маркиза, и помните, что я никогда не изменю своему слову. Я свято исполнил свое обещание графине д'Оре, свято исполню и то, которое дал графу Морне. Если его сын - ваш сын - принесет мне монету, по которой я смогу узнать его, и потребует от меня мою тайну, - я ее открою. Бумаги, доказывающие его происхождение, могут быть отданы ему, как вы знаете, только тогда, когда маркиза д'Оре не будет на свете. Эта тайна хранится здесь, - прибавил он, указав на сердце, - и никакая сила человеческая не вырвет ее у меня прежде времени, никакая сила человеческая не помешает мне открыть ее, когда наступит время. Бумаги лежат здесь в ящике, ключ у меня, и они никуда не исчезнут оттуда, если только меня не убьют, чтобы их похитить. - Но, - сказала маркиза, опершись на ручки кресла и чуть приподнявшись, - но мы можем, Ашар, умереть раньше моего мужа; он не так здоров, как ты, но зато ты старше его. Что тогда будет с этими бумагами? - Я вверю их священнику, который будет исповедовать меня перед смертью. - Да, прекрасно придумано! - воскликнула маркиза, вставая. - А цепь моих опасений протянется до самой моей смерти, и последнее звено ее будет навечно приковано к моему гробу! О, я давно поняла, что на свете есть единственный в мире человек, который непоколебим, как скала. И надо же случиться, чтобы бог поставил его на моем пути как воплощение мести. И надо же, чтобы буря несла на него меня до тех пор, пока я не разобьюсь!.. Тайна моя в твоих руках, старик... Пусть так... делай с ней что хочешь! Ты властелин мой, а я твоя раба. Прощай! Маркиза вышла из комнаты и медленными шагами возвратилась в замок.

ГЛАВА VIII

- Да, - сказал старик, грустно глядя ей вслед, - да, я знаю, что у вас, сударыня, сердце бронзовое, недоступное никакому страху, коме того, который создатель вложил в человеческое сердце, чтобы заменять иногда раскаяние. Но и этого довольно! Сегодня вы сознались, что недешево платите за свое доброе имя, вы покупаете его ценой вечных, беспрерывных мучений. Правда, маркиза д'Оре до того прославилась своей скромностью, порядочностью, что если бы истина явилась вдруг из-под земли или спустилась с неба, никто бы ей не поверил, ее сочли бы за клевету. Но что угодно провидению, то и будет, и все, что мы делаем в этом мире, давно написано в книге нашей судьбы. - Хорошо сказано! - прозвучал чей-то голос, - свежий и звучный. Ашар оглянулся: перед ним стоял молодой человек. Он подошел, видно, когда маркиза уходила, но беседа со стариком так на нее подействовала, что она не заметила гостя. Увидев, что хозяин дома остался один, Поль, - а это был он - приблизился и, как обычно, весело ответил на последние слова Ашара. Старик, удивленный этим неожиданным явлением, смотрел на него с таким видом, как будто хотел, чтобы он повторил свои слова. - Я говорю, - продолжал Поль, - что в смирении, которое молится, гораздо больше величия, чем в философии, которая сомневается. Это правило наших квакеров, и для моего вечного блаженства было бы гораздо лучше, если бы я почаще вспоминал о нем, но увы!.. - Извините, - сказал старик, с удивлением поглядывая на молодого моряка, который спокойно стоял на пороге хижины. - Позвольте узнать, кто вы? - Пока я дитя республики Платона, - по-прежнему весело ответил Поль. - Род человеческий мне брат, белый свет - отчизна, а своего у меня на земле только то место, которое я занимаю. - Кого же вы ищете здесь? - спросил старик, невольно улыбаясь при виде веселого добродушия, сквозящего в лице неожиданного гостя. - Мне необходимо найти, - ответил Поль, - в трех лье от Лорьяна, в пятистах шагах от замка Оре, домик, который дьявольски похож на этот, и в доме должен быть старик... чуть ли не вы. - А как зовут этого старика? - Ашаром. - Да, это я. - О, пусть будут благословенны ваши седые волосы! - сказал тихо Поль, и при этом нежность и уважение отразились на его лице. - Вот письмо, написанное моим отцом, и в нем сказано, что вы честный и благородный человек. - Нет ли чего-нибудь еще в этом конверте? - вскричал старик и со сверкающими от радости глазами подошел к молодому капитану. - Есть что-то, - ответил Поль, раскрывая конверт и вынимая оттуда венецианский цехин, переломленный пополам. - Какая-то золотая монета. Один кусок у меня, а другой должен быть у вас. Ашар, не отрывая глаз от Поля, машинально протянул руку. - Да, да, - произнес он, и при этом слезы выступили у него на глазах. - Да, это точно та самая монета!.. И притом такое удивительное сходство! - Он протянул руки к Полю. - Милый мой! О да, ты его сын!.. Боже мой, Боже мой! Я дожил, благодарю тебя! - Что с вами? - спросил Поль, поддерживая старика, который весь дрожал от избытка чувств. - Сынок, разве ты не понимаешь, что ты живой портрет своего отца? А я любил его так, что отдал бы за него свою жизнь и всю кровь, до последней капли, и отдам теперь за тебя, если потребуешь! - Спасибо тебе, мой старый друг, - ласково сказал Поль. - Можешь мне верить, цепь чувств не оборвалась между могилой отца и колыбелью сына. Кто бы ни был мой отец, если для того, чтобы походить на него, надо только иметь совесть без упрека, непоколебимое мужество, сердце, которое всегда помнит добро, - да, тогда я точно похож на моего отца, и душой еще больше, чем лицом! - В нем все это было! - сказал старик, прижимая Поля к своей груди и со слезами глядя на него. - Да, у него были такая же гордость в голосе, такой же огонь в глазах, такое же благородство в сердце! Милый мой мальчик, почему же ты раньше не приходил? В жизни моей было столько мрачных часов, которые ты бы мог так скрасить? - Почему? Потому что в этом письме сказано, чтобы я отыскал тебя, когда мне исполнится двадцать пять лет, а двадцать пять лет мне стукнуло недавно, с час тому назад. Ашар печально опустил голову и некоторое время молчал, погрузившись в свои воспоминания. - Двадцать пять лет, - прошептал он, - двадцать пять лет! Боже мой, а я еще все вижу: как ты родился здесь, как впервые открыл глаза вот в этой комнате. - И старик протянул руку к открытой двери. Поль тоже задумался, потом огляделся вокруг. - Здесь? Вот в этой комнате? - спросил он. - И я жил здесь до пяти лет, не правда ли?.. - Да! - вымолвил старик вполголоса, боясь помешать воспоминаниям. Поль сидел, закрыв глаза руками, стараясь собрать воедино уплывавшие картины своего далекого детства. - Постой, - глухо сказал он наконец, - я помню какую-то комнату, но мне все кажется, что я видел ее во сне. Если это та комната... Постой... Странно, как все оживает в памяти! - Говори, сынок, говори! - попросил Ашар дрожащим голосом. - Если это та комната, то направо от дверей... у стены... должна быть кровать... с зеленым покрывалом? - Да. - В головах висит распятие? - Да. Напротив кровати шкаф, в котором были книги... между прочим, большая Библия с немецкими гравюрами? - Вот она, - сказал старик, дотронувшись до лежащей на столе раскрытой книги. - О, да, это она, точно она! - вскричал Поль, прижавшись к ней лицом. - Какой прекрасный сын вырос у графа Морне! - проговорил старик. - Какое это счастье! - Потом, - сказал Поль, приподнимаясь, - мне кажется, в этой комнате есть окно, откуда видно море и на нем три острова. - Да, Груа, Гадик и Бель-Иль. - О, это точно оно! - вскричал Поль, бросаясь в другую комнату, но увидев, что Ашар идет за ним, он жестом остановил его: - Нет, нет, я один... позвольте мне одному войти туда, мне нужно хоть немного побыть одному. Поль вошел в комнату, затворил за собой дверь и остановился на минуту, растревоженный глубокими чувствами, которые возникают порой у людей при виде предметов или вещей, напоминающих о далеком и счастливом детстве. Комната была точно такой же, какой Поль ее помнил. Чтя память своего господина и друга, старик Ашар ничего не изменил в ней. Чей-нибудь взгляд, конечно, удержал бы чувства Поля, но, оставшись один, он весь отдался им. Сложив руки на груди, молодой человек медленно подошел к костяному распятию, опустился на колени, как делал некогда утром и вечером, и стал вспоминать одну из своих детских простодушных молитв. Сколько же всего произошло в его жизни за эти двадцать лет! Как далеко прихотливый ветер, надувший паруса его корабля, занес юношу от страстей частных в пучину страстей политических! Беспечный молодой человек воображал, что он забыл свое прошлое, а оказалось, что он все помнил. И вот жизнь моряка, вольная, как океан, убаюкивавший его, должна присоединиться к узам, дотоле безвестным, и они, может быть, привяжут его к тому или другому месту, как корабль, который стоит на якоре и призывает ветер, и ветер его призывает, но он в цепях, недавний раб, он горько вспоминает о былой свободе, и трудно переносить ему свою неволю. Поль долго был погружен в эти мысли, потом медленно встал, подошел к окошку и облокотился на него. Ночь была тихая и прекрасная, луна сияла на небе и серебрила верхушки волн. На синеватом горизонте виднелись три острова, как облака, что носятся над океаном. Он вспомнил, как часто стоял ребенком на этом же самом месте, смотрел на то же самое море, следил глазами за какой-нибудь лодкой с белым парусом, которая безмолвно скользила по его глади, словно крыло ночной птицы. Вдруг сердце его дрогнуло, и он почувствовал тихие слезы, покатившиеся по щекам. В эту минуту кто-то взял его за руку, он обернулся - то был Ашар. Инстинктивно Поль попытался было скрыть свои чувства, но ему тут же стало стыдно, что он боится быть человеком, и повернувшись, он посмотрел в глаза старику. - Ты плачешь?! - сказал Ашар. - Да, я плачу! И что здесь скрывать? Я в жизни своей видел много страшного. Я бывал в переделках, когда ураган кружил мой корабль на вершинах волн и низвергал в глубины бездны, и чувствовал, что он для бури то же, что засохший листок для вечернего ветра! Я видел, как люди исчезали в пучине вокруг меня, и слышал стоны и предсмертные крики своих друзей. Я ходил под градом пуль и ядер и скользил по палубе, залитой человеческой кровью! Моей душе бывало больно, но я никогда не плакал... Эта комната, которую я, оказывается, бережно хранил в своей памяти, эта комната, где меня ласкал отец, которого я никогда не увижу, последний раз целовала мать, которая, может быть, не захочет меня видеть, эта комната для меня священна, как могила отца, священна, как колыбель! И я не могу спокойно вспоминать ее. Мне всегда хотелось оплакать свое детство, Ашар, ведь оно было таким коротким! Старик сжал его в своих объятиях. Поль положил голову к нему на плечо, и они несколько минут стояли молча. Наконец старый Ашар сказал: - Да, ты сказал правду. Эта комната вместе и колыбель и могила: вот здесь ты родился, - он протянул руку к кровати, - а тут отец простился с тобой навсегда, - прибавил он, указав на другой угол. - Так он умер? - спросил Поль. - Умер. - Ты мне расскажешь о его смерти? - Я все расскажу тебе! - Подожди немножко, - сказал Поль, отыскав рукою стул и присев на него. - Я еще не в состоянии тебя слушать, дай мне немного справиться с собой. Он облокотился на подоконник и стал смотреть на море. - Как прекрасна ночь в океане, когда луна, как теперь, ярко светит! Это величественно, как вечность... Мне кажется, что человек, который постоянно наблюдает это зрелище, не может бояться смерти. Отец мой умер мужественно? - О, конечно! - ответил Ашар с гордостью. - Я был уверен в этом. Я его помню, хотя мне было четыре года, когда я в последний раз его видел. - Он был таким же красавцем, как вы, - сказал Ашар, - такой же молодой. - Скажи, как его звали? - Граф Морне. - А, так я из древней и благородной фамилии. У меня тоже есть герб с короной... - Постойте, постойте, молодой человек, не предавайтесь гордости, - сказал Ашар. - Я еще не сказал вам имени вашей матери. - Да-да, кто она? Простая женщина? Я все-таки с уважением выслушаю ее имя. - Маркиза д'Оре, - произнес Ашар медленно и словно с сожалением. - Что ты говоришь! - вскричал Поль, вскочив со стула и схватив старика за руку. - Я говорю правду. - Так Эммануил мой брат, а Маргарита моя сестра! - Да разве вы их знаете? - удивился Ашар. - О, ты правду недавно сказал, старик, - сказал Поль, опустившись на стул. - Что провидению угодно, то и будет, а все, что оно сделает, заранее написано в книге нашей судьбы... Оба некоторое время молчали, наконец Поль приподнял голову и, взглянув с решительным видом на старика, сказал: - Теперь говори, я готов тебя слушать.

ГЛАВА IX

Старик подумал с минуту и начал свой печальный рассказ: - Они были обручены. Вдруг, не знаю почему, между их семьями началась страшная вражда, и их разлучили. Сердце графа Морне было разбито, он не мог оставаться во Франции и уехал в Санто-Доминго, где у отца его было небольшое имение. Я поехал с ним, потому что маркиз Морне относился ко мне с полным доверием, ведь я сын его кормилицы и вместе с ним воспитывался. Он называл меня братом, но я никогда не забывал расстояния, положенного между нами происхождением. Маркиз был совершенно уверен во мне, зная, что я люблю графа, как родного сына. Мы прожили здесь два года. Два года ваш батюшка - часто без цели, иногда занимаясь охотой, - блуждал по этому великолепному острову, надеясь подавить душевную боль усталостью. Но это ему не удавалось. Наконец после двух лет беспрерывной борьбы с собой и бесконечных страданий он, видно, почувствовал, что не может больше терпеть, не может жить, не увидев ее еще хоть раз, и мы отправились в Европу. Плавание наше прошло так благополучно, что суеверные люди могли бы принять это за самое счастливое предзнаменование. Через полтора месяца по выходе из Порт-о-Пренса мы были уже в Гавре. Мадемуазель де Сабле была уже замужем. Маркиз д'Оре, удерживаемый своей должностью при дворе, жил в Версале, а жена его была нездорова и оставалась в старом замке Оре, башни которого видны отсюда. - Да, да, я знаю этот замок, - проговорил Поль, - продолжай. - Во время нашего путешествия дядя мой, который служил дворецким в замке Оре, умер и оставил мне этот домик, а при нем кусок земли. Я приехал сюда, чтобы вступить во владение наследством. Граф отпустил меня в Виенне, сказав, что поедет в Париж, и я целый год не видел его. Однажды ночью... теперь ровно двадцать пять лет назад... кто-то стучится ко мне в дверь, я отворяю: ваш отец входит, держа на руках женщину, лицо которой закрыто вуалью, идет прямо сюда и кладет ее на постель... Потом он подошел ко мне - я стоял, окаменев от удивления, - положил руку на плечо и попросил, хотя мог приказать: "Ашар, ты можешь спасти больше, чем мою жизнь, - жизнь и честь той, которую я люблю. Садись на лошадь, скачи в город и через час будь здесь с доктором". Последние слова он произнес отрывисто и повелительно. Я понял, что нельзя терять ни минуты, и побежал исполнять его приказание. К рассвету я привез доктора. Граф провел его в ту комнату и закрыл за собой дверь. Уехал доктор уже часов в пять вечера. Ночью отец ваш вышел, снова неся на руках неизвестную женщину, и лицо ее было опять закрыто. Тогда я и увидел вас тут в первый раз, совсем крошку. - Как же ты узнал, что это была маркиза д'Оре? - спросил Поль так, словно ему не хотелось верить рассказу своего старого друга. - О, - ответил старик, - обнаружилось это совершенно неожиданно. Я предложил графу Морне оставить вас у меня. Он согласился, но иногда приходил навещать вас. - Один? - спросил Поль с беспокойством. - Всегда один. Мне позволено было гулять с вами по парку, и тут случалось иногда, что маркиза, как будто случайно, покажется где-нибудь в аллее, поманит вас к себе и обнимет, как чужого ребенка, которого ласкают, потому что он мил. Так прошло четыре года. И вот однажды ночью опять раздался стук в дверь, это был опять граф. Лицо у него было спокойное, но мрачное. "Ашар, - говорит он мне, - завтра на рассвете я дерусь с маркизом д'Оре, это бой на смерть, секундантом будешь ты один, так мы условились. Приюти меня этой ночью у себя и дай мне бумагу и перо..." Он сел к столу, вот на этот самый стул, на котором вы теперь сидите. Поль тут же встал, оперся на спинку стула и уже не садился на него. - Граф не спал всю ночь. На рассвете он вышел в ту комнату и увидел, что я на ногах, - я тоже не ложился. А вы, бедный ребенок, не понимая ни страстей, ни забот людских, вы спокойно спали в своей кроватке! - Говори, говори, старик. - Он нагнулся к вам, опираясь на стенку, и, печально посмотрев на вас, сказал: "Ашар, если я буду убит, с этим ребенком может случиться какое-нибудь несчастье. Отдай его вместе с этим письмом моему камердинеру Фильду, он отвезет его в Шотландию и оставит там на руках верных людей. Когда ему будет двадцать пять лет, он принесет тебе половину этой монеты, вторую половину я отдаю тебе. Тогда ты открой ему тайну его рождения, потому что его мать, возможно, будет жить в одиночестве. Эти бумаги отдай ему только тогда, когда маркиза уже не будет на свете. Теперь пойдем, пора". Граф оперся на вашу кроватку, нагнулся к вам, и хотя он был человеком твердого характера, уверяю вас, я видел, как слезы катились у него из глаз. - Продолжай, - сказал Поль глухим голосом. - Драться назначено было здесь, в парке, шагах в ста отсюда. Маркиз был на месте, когда мы пришли, он ждал нас уже несколько минут. Подле него на скамье лежали заряженные пистолеты. Противники молча раскланялись, маркиз указал на оружие, оба взяли по пистолету и стали в тридцати шагах друг от друга. Они уже заранее обо всем условились. Начали сходиться. Ох, и страшная это была минута! - вскричал старик, дрожа всем телом так, словно вспоминал событие, происходившее вчера. - Я видел, как расстояние между ними быстро уменьшается, - продолжал он. - Осталось всего десять шагов, маркиз остановился и выстрелил... Я взглянул на вашего отца: ни одна жилка не дрогнула в его лице, и я подумал, что он не ранен. Он продолжал идти к маркизу, приложил дуло пистолета ему к сердцу. - Почему же он не убил его? - вскрикнул Поль, судорожно схватив старика за руку. - Знаете, что он сказал маркизу: "Жизнь ваша в моих руках, но я оставляю вас в живых, чтобы вы простили меня, как я вас прощаю". При этих словах граф упал и больше не шевельнулся: пуля попала ему в грудь навылет. - Отец! И некому было отомстить! - Молодой моряк гневно сжал кулаки. - И он жив!.. Тот, кто убил отца моего... Ведь он жив, еще не стар. Он ведь может поднять шпагу или держать в руках пистолет? Пойдем к нему... сегодня... теперь же... Ты скажешь: это его сын, вы должны с ним драться... Я отомщу, о, я жестоко отомщу! - Его уже постигло несчастье, - тихо сказал Ашар, - он помешан. - Да, правда, я и забыл! - проговорил Поль. - И в своем безумии, - продолжал старик, - он, видно, не может уйти от этой сцены и часто повторяет слова, которые сказал ему ваш отец. - А, так вот почему маркиза старается не оставлять его одного! - И вот почему она стремится держать подальше от него Эммануила и Маргариту, уверяя, будто отец не хочет их видеть. - Бедная сестренка! - сказал Поль с выражением удивительной нежности на лице. - Как она может принуждать ее выйти за этого низкого человека, Лектура! - Да, но этот низкий человек увезет Маргариту в Париж, Эммануилу поможет стать командиром драгунского полка, и тогда маркизе нечего уже будет бояться своих детей. Тайна ее останется между двумя стариками, которые завтра... даже нынче ночью... могут умереть, а могила безмолвна. - Но я, я! - Вы? Никто даже не знал, живы ли вы: пятнадцать лет, с тех пор как вы убежали из Селькирка, о вас ничего не было известно. И разве не могло случиться, что какое-нибудь обстоятельство помешало бы вам приехать сюда? О, она вас не забыла... но она надеется... - Ашар, неужели ты думаешь, что моя мать?.. - Виноват, ваша правда, - сказал Ашар. - Нет, я ничего не думаю, это я так, забудьте... - Да-да, поговорим лучше о тебе, об отце. - Вы догадались, конечно, что последняя воля его была в точности исполнена. Фильд через три дня после дуэли приехал за вами. С тех пор прошел двадцать один год, и я каждый день молил Бога, чтобы вы в назначенный день пришли ко мне, в мой дом. И вот вы здесь, и он ожил в вас... Я снова его вижу, говорю с ним... - А тогда - он точно был мертв? Не вздохнул?.. Без малейшей надежды?.. - Нет, надежды не было никакой... Я принес его сюда... положил вот на эту постель, где вы родились, запер дверь, чтобы никто не вошел в дом, и сам пошел рыть могилу. Возвращался я с трепещущим сердцем: мне казалось, что во время моего отсутствия... хотя это было бы чудом... жизнь возвратилась, что он приподнимется на постели и заговорит со мной. Я вошел сюда... чуда не произошло! Он был мертв! Старик, взволнованный воспоминаниями, на несколько минут замолчал, только слезы текли по его темному, покрытому морщинами лицу. - Ты отдал ему последний долг? - спросил Поль, рыдая. - Благородный человек, дай мне поцеловать руки, которые предали земле тело моего отца. И ты был верен его могиле, как верен был ему при жизни? И ты двадцать лет стерег его прах, ты не отходил от него, чтобы хоть слезы верного слуги падали на его безвестную могилу? О, как ты великодушен! Благослови меня, - попросил Поль, падая на колени, - ведь отец уже не сможет благословить меня... - Ты слишком меня хвалишь, - растроганно сказал старик. - Я не сделал ничего особенного... Смерть твоего отца была для меня страшным ударом. Тут только я увидел, как мало места человек занимает на земле, как быстро исчезает он. Отец твой был молод, мужествен, последний потомок древнего рода. Какая жизнь перед ним открывалась!.. У него были родственники... приятели... И вдруг он исчез, как будто земля его поглотила. Не знаю, искали ли его следы чьи-нибудь заплаканные глаза, знаю только, что уже двадцать один год с тех пор, как он умер, и никто не приходил на его могилу, никто не знает, что он лежит там, где трава гуще и зеленее. А человек, надменный безумец, думает, что он что-нибудь значит! - Неужели мать никогда не приходила на его могилу? Старик промолчал. - По крайней мере, теперь мы двое будем знать это место, - продолжал Поль. - Пойдем, покажи мне его. Клянусь, я буду приходить сюда всякий раз, как мой корабль бросит якорь у берегов Франции. При этих словах он повлек Ашара в другую комнату, но тут они услышали скрип входной двери, и Поль обернулся. То была Маргарита со своим слугой. - Моя сестра! Я еще не верю, что это моя сестра, Ашар. Оставь нас на минуту одних, мне надо поговорить с ней... Я сообщу ей такие вести, что она, по крайней мере сегодня, проведет счастливую ночь. Надо уметь сострадать тем, кто не спит и плачет! - Не забудьте, - сказал Ашар, - что тайна, которую я вам открыл, не только ваша, она принадлежит и вашей матери. - Не беспокойся, старик, - сказал Поль. - Я буду говорить с ней только о ее деле.

ГЛАВА X

В эту минуту вошла Маргарита. Она по обыкновению принесла старику всякой вкусной снеди и с удивлением увидела в комнате, где она уже много лет встречала только Ашара, молодого человека, который с улыбкой смотрел на нее. Она сделала слуге знак, тот поставил корзину в углу комнаты и вышел за дверь ждать свою госпожу. Маргарита подошла к Полю и сказала своим нежным мелодичным голосом: - Извините, я надеялась найти здесь старика Ашара... Я принесла ему от матушки... Поль молча указал рукой на другую комнату. Он не мог говорить, чувствуя, что губы не повинуются ему. Девушка слегка поклонилась и вошла во вторую комнату. Поль следил за ней счастливыми глазами. Его по-детски чистая душа, в которую никакая любовь еще не проникала, впервые испытала это сладостное чувство к родному по крови существу. Ведя жизнь одинокую и не имея иных друзей, кроме своих моряков, он мог испытывать нежность лишь к океану и поэзии. Поэтому немудрено, что впервые испытанное им братское чувство оказалось таким же пылким, как чувство первой любви. - О, какой же я несчастный человек! - проговорил он, когда девушка скрылась. - Как бы мне хотелось обнять ее, сказать ей: "Маргарита! Моя сестра! Ни одна женщина никогда не любила меня; я так хочу, чтобы ты относилась ко мне ласково, как сестра". Да, матушка, ты лишила меня и своих ласк, и любви этого ангела. - Прощай, - сказала Маргарита, входя опять в комнату, - прощай, мой старый добрый Ашар! Мне непременно хотелось прийти к тебе сегодня... Теперь уж не знаю, когда удастся с тобой еще повидаться. И, задумчивая, с поникшей головой, она пошла к двери, не видя Поля, не вспомнив даже, что в доме был еще один человек, когда она вошла. Молодой моряк, не отводя взгляда, следил за ней своими яркими карими глазами и вдруг протянул руки, словно желая остановить девушку, но не смог вымолвить ни слова. Наконец, когда она уже отворила дверь, крикнул: - Маргарита! Девушка обернулась, но не понимая, что значит такая странная фамильярность со стороны молодого человека, которого она в первый раз видит, переступила порог. - Маргарита! - повторил Поль, шагнув к ней. - Маргарита! Разве вы не слышите, что я вас зову?.. - Меня точно зовут Маргаритой, - сказала она с достоинством, - но не могла вообразить себе, что этим именем меня может называть человек, которого я совсем не имею чести знать. - Но я вас знаю! - тихо сказал Поль, подходя к ней и затворяя дверь. - Я знаю, что вы несчастны, что на свете нет души, в которой вы могли бы найти сочувствие, нет руки, которая могла бы защитить вас!.. - Вы забываете нашего общего защитника на небесах, - кротко сказала Маргарита, подняв глаза к небу. - Нет-нет, я не забываю, Маргарита, но я могу предложить вам надежную руку, в которой вы нуждаетесь, и сказать: "Я ваш друг, верный, преданный до гроба!" - О, благодарю вас. - Девушка вздохнула. - Но чем вы можете доказать это? - Я представлю вам доказательства!.. - Невозможно! - Доказательства неоспоримые!.. - О, тогда!.. - сказала Маргарита с неизъяснимым выражением, в котором сомнение начинало уступать надежде. - Что же тогда? - Тогда!.. Но нет, это невозможно. - Узнаете ли этот перстень? - спросил Поль, показывая ей перстень с ключом от ее браслета. - Боже милосердный! - вскричала Маргарита. - Так он умер! - Он жив! - Так он меня уже не любит? - Любит! - Если он жив, если он меня любит... О, это может свести с ума. Что я вам говорила... Да, если он жив, если он меня любит, то как же этот перстень попал в чужие руки? - Он дал его мне, чтобы я показал вам. - Какая неосторожность! Разве я могла бы кому-нибудь доверить этот браслет? - Маргарита приподняла рукав. - Посмотрите, вот он! - Да, но вы, мадемуазель, свободны, не приговорены к позорному наказанию, не живете среди воров и разбойников. - Ну так что же? Ведь он невиновен, и я люблю его! - Притом он думал, - продолжал Поль, пытаясь понять, как велика любовь и преданность сестры Лузиньяну, - притом он думал, что так как теперь навсегда отделен от света, то по долгу благородного человека обязан предложить вам распорядиться вашей жизнью, как вам будет угодно. Иными словами - вы свободны. - Если женщина сделала для мужчины то, что я для него, то извинить ее может только вечная любовь к нему. Так будет и со мной. - О, вы настоящая женщина! - склонил голову Поль. - Скажите мне! - Маргарита, приблизившись, тронула молодого человека за руку. - Что вы хотите? - Вы его видели? - Я его друг, брат... - Прошу вас, расскажите все о нем, все, что знаете! - горячо сказала она, совершенно забыв о том, что первый раз в жизни видит этого человека. - Что он делает? На что он надеется, несчастный? - Он вас любит и надеется снова вас увидеть. - Так разве он, - спросила Маргарита, отходя от Поля и не глядя на него, - разве он все вам сказал?.. - Все! - Ах! - вскрикнула она, опустив голову, и ее всегда бледное личико на мгновение вспыхнуло. Поль подошел к ней и ласково обнял за плечи. - Вы добрая, и это прекрасно, - сказал он. - Так вы не презираете меня? - Маргарита быстро взглянула на Поля. - Маргарита, - сказал он, - если б у меня была сестра, я бы любил ее не меньше, чем вас люблю. - У вас была бы очень несчастная сестра! - сказала она, и слезы хлынули потоком из ее больших глаз. - Может быть, - ответил Поль, невольно улыбнувшись, и погладил ее по щеке. - Так вы разве не знаете? - Чего? - Что барон Лектур приедет завтра утром! - Знаю. - На что же мне надеяться в таком отчаянном положении? К кому обращаться, кого умолять? Брата? Бог видит, я его прощаю, но он меня не понимает. Мать? Вы не знаете моей матушки! Она человек очень строгих правил и неумолима, как статуя. Она никогда, видно, не испытывала никаких чувств и не понимает их. Если она что-либо приказывает и говорит: "Я так хочу!", - то остается только плакать и повиноваться. Отец? Скоро он должен выйти из комнаты, где уже двадцать лет сидит взаперти, ведь надо будет подписать свадебный договор. Для другой, не такой несчастной, как я, отец был бы надежным защитником, но вы не знаете: он помешан и вместе с рассудком лишился всяких родительских чувства. Притом вот уже десять лет, как я его не видела, десять лет, как не пожимала его дрожащих рук, не целовала седых волос! Он даже не знает, наверно, есть ли у него дочь, не знает, есть ли у него сердце; я думаю, он бы не узнал меня, хотя, если б и узнал, если б сжалился надо мной, матушка вложит ему в руку перо и скажет: "Подпиши! Я этого хочу!" - и слабый, несчастный старик подпишет! И судьба его дочери будет загублена! - Да-да, я знаю все это не хуже вас, Маргарита, но успокойтесь: договор не будет подписан. - Кто же этому помешает? - Я! - Вы? - Будьте спокойны, я завтра буду при этом. - Но кто же вас введет к нам в дом? Брат мой очень вспыльчив, иногда до бешенства... Боже мой, боже мой!.. Прошу вас, будьте осторожны! Стараясь спасти, вы можете совершенно погубить меня! - Я не причиню вашему брату ни малейшего зла, точно так же как и вам. Не бойтесь ничего и положитесь на меня! - О, я вам верю и совершенно полагаюсь на вас! - сказала Маргарита. - Какая же вам польза меня обманывать! - Конечно, никакой. Но давайте поговорим о другом. Как вы хотите поступить с бароном Лектуром? - Во всем ему признаться. - Знаете, мадемуазель, я очень уважаю вас и очень люблю, - сказал Поль. - Ах! - Маргарита отступила от него. - Не бойтесь, только как сестру! - Да-да, я вижу, вы добры, - сказала, улыбнувшись, Маргарита, - и теперь верю, что провидение послало вас помочь мне. Так завтра вечером мы увидимся? - Непременно. Что бы ни случилось, не удивляйтесь ничему и не пугайтесь. Только постарайтесь сообщить мне письмом или хоть коротенькой запиской, чем закончится ваш разговор с Лектуром. - Постараюсь. - Ну, теперь пора; слуга ваш, наверное, удивляется, что мы так долго разговариваем. Идите домой и не говорите обо мне никому. Прощайте. - Прощайте, - сказала Маргарита. - Скажите только, как мне называть вас? - Назовите меня братом, прошу вас! - Прощайте, брат! - Сестра! Милая моя сестричка! - Поль судорожно обнял девушку. - Ты первая на свете увидела во мне родного человека! Маргарита в удивлении отступила от него, но потом опять подошла и подала ему руку. Поль с восторгом пожал ее в последний раз, и девушка ушла. Моряк подошел к двери второй комнаты и, отворив ее, громко сказал: - Теперь, Ашар, веди меня к могиле моего отца!

ГЛАВА XI

На другой день обитатели замка Оре проснулись рано, обеспокоенные более чем когда-либо своими надеждами и опасениями, потому что в этот день должна была решиться судьба каждого из них. Маркиза - женщина не злая, но надменная и суровая, - с нетерпением ждала конца своим ежеминутным опасениям: ей больше всего на свете в глазах детей хотелось сохранить свое доброе имя, такой дорогой ценой приобретенное. Для нее Лектур был не только зятем - очень хорошим, достойным благодаря своей знатности родства с их фамилией, но еще и добрым гением, который увезет от нее дочь и сына. А когда их не будет в замке, тогда, пожалуй, пусть старший сын приезжает, кого тогда может удивить тайна его рождения, да и неужели не найдется способа заставить его молчать? Маркиза была очень богата, а деньги, полагала она, в таких делах самое надежнее средство. По этой причине маркиза всеми силами своей души желала союза Маргариты с Лектуром и не только помогала ему как можно скорее кончить дело, но и подстрекала Эммануила. Молодому графу давно уже наскучило жить в безвестности в Париже или в уединении древнего замка своих предков с развешанными по стенам фамильными портретами, и он с живейшим нетерпением ждал исполнения обещания, данного ему будущим зятем. Правда, слезы сестры немного огорчили его, потому что честолюбие Эммануила шло не от гордости и сухости сердца, а оттого, что ему скучно было жить и хотелось скорее блистать на парадах, командуя полком, прельщать женщин красивым мундиром. Он был совершенно не способен к глубоким чувствам и, несмотря на то что страсть Маргариты имела такие серьезные последствия, искренне считал, что это пустая ребяческая привязанность, о которой через год замужества сестра его забудет в вихре света и сама станет благодарить за то, что он принудил ее выйти за Лектура. Что касается Маргариты - несчастной жертвы опасения матери и честолюбия брата, - вчерашняя сцена произвела на нее сильное впечатление. Она не могла разобраться в странных чувствах, разбуженных в ее сердце молодым человеком, который принес ей известие о Лузиньяне, успокоил ее и, наконец, прижал к своему сердцу, назвав сестрою. Тайная, неясная, безотчетная надежда говорила ей, что этот человек точно послан ей судьбой для избавления от несчастий, но так как она не знала, почему он предложил ей свою дружбу, каким образом надеется преодолеть непреклонную волю маркизы, одним словом, как может повлиять на ее будущее, то и не смела мечтать о счастье; впрочем, в последние полгода она уже привыкла к мысли, что только смерть может оборвать цепь ее страданий. Среди этих надежд и опасений один маркиз оставался равнодушен ко всему: время и события перестали для него существовать с того страшного дня, как он лишился рассудка. Несчастный старик был погружен в ужасное воспоминание о своем последнем поединке без свидетелей и повторял вновь и вновь слова, сказанные ему графом Морне. Слабый как ребенок, он повиновался малейшему жесту жены, и твердая непоколебимая воля этой женщины совершенно владычествовала над его инстинктом, пережившим волю и рассудок. В этот день в образе его жизни произошла большая перемена. Вместо маркизы к нему явился камердинер, на него надели мундир, ордена, затем жена вложила ему в руку перо и велела написать свое имя; он спокойно повиновался, совершенно не представляя себе, для какой роли его готовят. Часа в три на дворе прогремела коляска и стук ее колес совершенно по-разному отозвался в сердцах трех человек, которые ее ожидали. Эммануил тут же выбежал из своей комнаты и бросился встречать своего будущего зятя. Лектур проворно выскочил из коляски. Он останавливался на последней станции, чтобы переодеться, и явился с дороги наряженным по последней моде. Привыкнув к общению с женщинами, он знал, что женщины почти всегда судят по первому впечатлению и ничто не может изгладить из сердца того чувства, которое возникает у них при первом взгляде на мужчину. Впрочем, надо отдать справедливость барону: он был так ладен и хорош собой, что девушке со свободным сердцем трудно было бы остаться равнодушной к нему. - Позвольте, дорогой барон, - любезно склонился перед гостем Эммануил, - пока мать и сестра еще не приходили, показать вам старинный замок наших предков. Посмотрите сюда. - Он остановился на верхней площадке крыльца и указал на башни. - Вот это выстроено при Филиппе Августе и отделано во времена Генриха IV. - Клянусь честью, - Лектур с восхищением оглядел замок, - это бесподобная крепость! Она на три мили в окружении разливает запах баронства, такой, что хватило бы на пару откупщиков. Если бы, - продолжал он, вслед за графом входя в гостиную и направляясь оттуда в картинную галерею, - если бы когда-нибудь мне вздумалось подражать нашим предкам и сделаться независимым, я бы попросил вас уступить мне этот восхитительный замок... и, разумеется, с гарнизоном, - прибавил он, взглянув на длинный ряд портретов. - Да-да, - Эммануил заметил его взгляд, - ряд наших предков тянется на семьсот двадцать пять лет, и все они тут налицо, хоть все уже давно обратились в прах. Этот длинный ряд начинается с рыцаря Гугона Оре, который участвовал в крестовом походе Людовика VII, проходит через мою тетку Дебору, которая, как вы изволите видеть, примыкает к последнему потомку старинного рода, вашему покорнейшему и послушнейшему слуге Эммануилу д'Оре. - Все это как нельзя более достойно всяческого уважения, - сказал Лектур. - Оно все так, - Эммануил прошел вперед, чтобы показать барону дорогу, - но дело в том, что во мне мало патриархального, и я совсем не расположен жить в этой честной компании. Надеюсь, любезный барон, что вы позаботились уже, чтобы как-нибудь вытащить меня отсюда? - Да-да, граф, - подтвердил Лектур, идя за ним следом. - Я даже хотел привезти приказ о вашем назначении вместо свадебного подарка, но не удалось. Я знал, что в драгунском полку королевы есть вакансия полковника, и третьего дня пошел было к родственнику моему, Морепа, просить это место вам, но увы, оно уже было отдано другому по просьбе одного таинственного адмирала, корсара, пирата, одним словом - какого-то фантастического существа. Королева ввела его в моду, дав ему руку, а король страх полюбил за то, что он где-то поколотил англичан... И вообразите, за этот подвиг король милостиво наградил его военным орденом и пожаловал ему золотую шпагу, как будто он какой-то знатный дворянин! Что делать! Тут не удалось, но будьте спокойны: не этот, так другой полк непременно будет ваш. - О, мне все равно, какой полк! - радостно сообщил Эммануил. - Мне бы только хотелось получить место, соответствующее знатности моего рода и богатству. - И вы непременно его получите. - Но скажите, пожалуйста, - продолжал Эммануил, меняя тему, - как это вы, дорогой барон, сумели вырваться из Парижа? - Я поступил решительно, - ответил Лектур, растянувшись в большом кресле, - тем временем они уже пришли в комнату, предназначенную для гостя. - На вечере у королевы я просто-напросто объявил, что еду жениться. - Прошу покорно! Да вы поступили геройски, особенно если признались, что едете за женой в такую глушь - нижнюю Бретань. - Да, я и это сказал. - И тут, разумеется, сердиться перестали и начали жалеть вас? - спросил Эммануил, улыбаясь. - Вы не можете себе представить, какой эффект это произвело. - Лектур, положив ногу на ногу, покачивал ею. - Наши придворные дамы уверены, что солнце встает в Париже, а ложится в Версале, вся остальная Франция для них Лапландия, Гренландия, Новая Земля. Они воображают, что я привезу из своей поездки к северному полюсу какое-то страшилище с огромными руками и ногами, как у слона. К счастью, они ошибаются, - продолжал он и вопросительно посмотрел на графа. - Вы мне говорили, Эммануил, что ваша сестра... - Да вы ее скоро увидите! - Как будет досадно бедняжке мадам Шон... Но, так и быть, придется поневоле утешиться!.. Что такое? - Вопрос он задал потому, что в это время камердинер Эммануила отворил дверь и, стоя на пороге, как благовоспитанный слуга, ждал, когда господин заговорит с ним. - Что такое? - повторил вопрос Эммануил. - Графиня приказала спросить, может ли она поговорить с бароном. - Со мной? - Лектур вскочил со стула. - Очень рад! - Быть не может! - вскричал Эммануил. - Это вздор! Ты что-нибудь переврал, Целестин! - Извините, ваше сиятельство, - поклонился слуга, - я доложил точно так, как мне было приказано. - Быть не может! - сказал Эммануил, встревоженный решительным поступком сестры. - Послушайте, барон, отделайтесь как-нибудь от этой встречи! - Ну уж нет! Помилуйте, дорогой граф, нынче братья-тираны совсем не в моде. Целестин!.. Кажется, так вы его называли?.. - Эммануил, с досадой кивнул головой. - Целестин, скажи моей прекрасной невесте, что я у ее ног и велел спросить, прикажет ли она мне к ней явиться или ей угодно пожаловать сюда. Постой, вот тебе за труды. - Он протянул слуге кошелек. - Надеюсь, граф, вы позволите мне повидаться с вашей сестрой наедине? Ведь между нами все решено, не так ли? - Да, но все-таки не совсем прилично!.. - Напротив, напротив! Я очень рад встрече, ведь нельзя же мне жениться заочно, даже не увидев невесты! Успокойтесь, Эммануил! Ступайте, прогуляйтесь по парку, - продолжал он, подталкивая своего приятеля к боковой двери, чтобы тот не встретился с сестрой. - Послушайте, между нами: она что... кривобока? - Напротив, стройна и хороша, как нимфа! - Так что же вы упрямитесь!.. Говорю вам, оставьте нас одних! - Эта глупенькая девушка не имеет никакого понятия о свете, и я, право, боюсь, чтобы она не испортила вам настроения. - О, если только это, так не беспокойтесь! - ответил барон, отворяя дверь. - Я так люблю брата, что охотно прощу сестре какую-нибудь прихоть... и даже странность; лишь бы только черт не вмешался в это дело... Но теперь он слишком занят в другой части света... Даю вам честное слово, что через три дня мадемуазель Маргарита д'Оре будет баронессой де Лектур, а вы через месяц - командиром полка. Это обещание немного успокоило Эммануила, и он, больше не сопротивляясь, позволил вытолкать себя за дверь. Лектур быстро подбежал к зеркалу, оглядел себя, и только он успел причесать волосы, как дверь отворилась. Барон обернулся: невеста его, бледная и взволнованная, стояла в дверях. Хотя Эммануил и успокоил его относительно внешности своей сестры, Лектур все-таки полагал, что скорее всего его будущая жена или нехороша собой, или, по крайней мере, не умеет держаться в обществе. Увидев перед собой нежное, грациозное существо, девушку, в которой самый придирчивый придворный щеголь не нашел бы ни малейшего изъяна, кроме того, что она была немножко бледна, он до крайности удивился. В то время знатные молодые люди женились обыкновенно по расчету, из приличия, и почти равнодушное отношение Лектура к женитьбе было совсем не редкостью. Найти в глуши Бретани такую богатую и такую прекрасную невесту, с которой не стыдясь можно появиться в самых блестящих придворных кругах, - это была величайшая удача, которой Лектур совсем не ожидал. Оценив ее, он подошел к девушке уже не с чувством внутреннего самодовольства придворного, который имеет дело с провинциалкой, а с почтительной вежливостью. - Извините, мадемуазель д'Оре, - сказал он, - я бы сам должен был просить вас об этой милости - увидеть вас, но при всем моем нетерпении я не осмелился вас беспокоить. Он подал Маргарите руку, чтобы подвести ее к креслу, но девушка словно не заметила ее. - Я очень благодарна вам, барон, - сказала она, отступив в сторону, - и теперь уверена, что не напрасно полагалась на ваше благородство и вашу деликатность, хотя не имею чести вас знать. - К чему бы ни привело это доверие, - торжественно произнес барон, - оно делает мне величайшую честь, и я постараюсь оправдать его... Но что с вами? - Ничего, барон, ничего, - тихо сказала Маргарита, стараясь справиться с волнением. - То, что я хотела вам сказать... Извините... я так расстроена... Маргарита зашаталась. Лектур подбежал к ней, обнял, пытаясь поддержать, но как только он дотронулся до ее стана, яркая краска вспыхнула на лице девушки, и из чувства стыдливости, а может быть отвращения, она вырвалась из его рук. Барон, восприняв это как должное, тут же ласково взял ее за руку и подвел к креслу, но Маргарита не села, а только оперлась на него. - Боже мой, - сказал Лектур, удерживая ее ручку в своей, - неужели же то, зачем вы пришли ко мне, так трудно сказать? Или, может быть, звание жениха против моей воли придало уже мне угрюмый вид мужа? Маргарита сделала новое движение, чтобы высвободить свою руку, и Лектур опять взглянул на нее. - Боже мой! - воскликнул он. - Какое же прелестное личико! Обворожительная талия! Да еще восхитительные ручки!.. Мадемуазель, вы хоть кого с ума сведете! - Я уверена, барон, - сказала Маргарита, освободив наконец свою руку, - я надеюсь, что все это просто учтивость с вашей стороны, не более. - Напротив, клянусь вам, это чистая правда! - с жаром ответил Лектур. - Если так, - сказала Маргарита, - чему, однако ж, мне трудно поверить, если это и не простая учтивость, то, надеюсь, подобные восторги ке послужат причиной союза, который хотят заключить между нами. - Простите, мадемуазель, напротив, это придает ему в моих глазах величайшую цену. - Но я полагаю, - продолжала Маргарита, - что вы считаете вступление в брак серьезным для себя шагом. - Это смотря по обстоятельствам, - улыбнулся Лектур. - Если б, например, я женился на старухе... - Скажите, - тон Маргариты становился все более решительным, - вы предполагали в нашем союзе взаимность чувств... - О нет, никогда, - спокойно ответил Лектур, которому так же хотелось увильнуть от решительного объяснения, как Маргарите добиться его. - Уверяю вас, совсем нет и особенно теперь, когда я вас увидел. Я не считаю себя достойным вашей любви, но полагаю, что мое имя, мои связи, мое положение в свете дают мне некоторое право искать вашей руки. - Но мне кажется, барон, - Маргарита опять покраснела, - что брак не может быть без любви. - Э, помилуйте! Из ста человек восемьдесят пять женятся без всякой любви, - ответил Лектур с такой ветреностью, что это одно уничтожило бы чувство всякого доверия в душе женщины, не столь простосердечной, как Маргарита. - Мужчина женится для того, чтобы иметь жену; девушка выходит замуж для того, чтобы иметь мужа. Это обычная сделка, которую два человека заключают между собой для обоюдной выгоды. Сердце тут ни при чем, и в любви нет никакой необходимости. - Извините, я, может быть, неясно выражаюсь, - сказала Маргарита, стараясь скрыть от человека, которому хотели вверить ее судьбу, тягостное впечатление от его слов. - Это происходит оттого, - продолжала она, - что девушке очень трудно говорить о подобных вещах. - Напротив, - ответил Лектур, кланяясь и придавая своему лицу насмешливое выражение. - Вы выражаетесь как нельзя яснее, и, поверьте, я не дурак и понимаю все, даже если со мной говорят полунамеками. - Как, барон, - воскликнула Маргарита, - вы понимаете, что я хочу вам сказать, и позволяете мне продолжать?! Если, спросив свое сердце, я вижу, что никогда не буду... что я не могу любить... того, кого мне предлагают в мужья... - Так не говорите ему этого, - ответил Лектур тем же тоном. - Почему же? - Потому что... Как бы вам это сказать... Потому что это слишком наивно! - Но если я делаю это признание не из глупости, а из желания не обманывать вас?.. Если б я вам сказала, что... о, как это стыдно! Но уверяю вас, стыд должна испытывать не только я, а и те, кто меня принуждает к этому объяснению. Если б я сказала вам... что я уже была влюблена... что я и теперь люблю... - Какого-нибудь кузена, бьюсь об заклад! - сказал весело Лектур, играя со своим жабо. - Несносный народ эти кузены! Но, уверяю вас, я знаю, что значат эти привязанности. Всякая девушка в вашем возрасте долгом почитает влюбиться, но это скоро проходит. - К несчастью, - печально и важно проговорила Маргарита, тогда как жених ее говорил шутливо и насмешливо, - к несчастью, я уже не беззаботная девушка, барон, и хотя еще молода, однако для меня время детской любви давно прошло. Если я решилась рассказать о своей любви человеку, который ищет моей руки, то вы должны понять, что это любовь глубокая, вечная, одна из тех страстей, которые оставляют неизгладимый след в сердце женщины. - Черт возьми, да это настоящая слезливая драма! - воскликнул Лектур, начиная понимать всю важность признания Маргариты. - Скажите мне, пожалуйста, кто он? Порядочный молодой человек, который может быть принят в свете? - О, - обрадовалась Маргарита, которой в этих словах почудилась надежда, - это прекраснейший, благороднейший человек! - Да это само собой разумеется! Но я не о том вас спрашиваю, мне нет никакого дела до его душевных качеств. Я хотел бы знать: кто он такой, из какой фамилии, дворянин ли, - одним словом, может ли порядочная женщина принимать его без стыда для мужа? - Отец его, который давно уже умер, был лучшим другом моего батюшки, он служил советником в реннском суде. - Сын советника! - Лектур презрительно скривил губы и покачал головой. - По крайней мере, он хоть мальтийский кавалер? - Он хотел идти на военную службу. - Ну, так мы обеспечим ему полк и сделаем порядочным человеком. Это решено. Итак, все прекрасно! Однако из приличия, прошу вас... Необходимо, чтобы ваш... э-э... друг с полгода не делал нам визитов. Потом он может взять отпуск... В мирное время это дело немудреное... Какой-нибудь общий знакомый введет его к нам в дом, и дело с концом. - Я не понимаю, что вы хотите сказать этим, барон, - Маргарита смотрела на своего жениха с величайшим изумлением. - Это, однако ж, ясно как день, - сказал тот с досадой. - У вас есть связи, и у меня они тоже есть. Это нисколько не должно мешать нашему союзу, во всех отношениях выгодному и приличному. А потом, знаете, раз мы женимся без любви, так надо сделать нашу совместную жизнь хотя бы сносной. Понимаете вы меня теперь? - О, да!.. Теперь я понимаю! - воскликнула Маргарита, отступив на несколько шагов от барона, как будто слова оттолкнули ее. - Я согрешила, даже, если хотите, совершила преступление, но, какой бы я ни была, я не заслужила такого оскорбления!.. Ох, барон!.. Я краснею от стыда за себя, но еще больше за вас. Для света - любовь к мужу, и тайная любовь к другому... Лицо порока и личина порядочности! И мне, дочери маркизы д'Оре, предлагают такой низкий, бесчестный, гнусный договор?.. О, - продолжала она, опускаясь в кресло и закрывая лицо руками. - Видно, я самая несчастная, погибшая, презренная тварь! За что мне это, за что?! - Эммануил! Эммануил! - закричал Лектур, отворяя дверь боковой комнаты. - Подите сюда, дорогой мой! У вашей сестры спазмы, и шутить с этим нельзя, иначе болезнь может перейти в хроническую... Мадам де Мелен от этого умерла... Вот вам мой флакончик, дайте ей его понюхать. Я пойду пока в парк, а вы, когда мадемуазель станет лучше, придите туда и скажите мне, успокоилась ли она. Лектур как ни в чем не бывало отправился на прогулку и оставил Эммануила и Маргариту с глазу на глаз.

ГЛАВА XII

Часа в четыре колокол в замке зазвонил к обеду, и Лектур вернулся с прогулки. Хозяйничал за столом Эммануил: маркиза осталась с мужем, а Маргарита предупредила, что не сможет выйти к гостям, и заперлась в своей комнате. Гостей было немного: нотариус, родственники и свидетели, которые должны были подписать брачный договор. Обед прошел скучно. Лектур всячески старался всех рассмешить, однако было заметно, что веселость эта притворная и он хочет прикрыть ею растерянность. По временам говорливость его вдруг пропадала, как гаснет лампа, когда в ней не хватает масла, лишь под конец она снова вспыхивает еще ярче прежнего, и пламя жадно пожирает свою последнюю пищу... Часов в семь встали из-за стола и пошли в гостиную. Трудно правдиво рассказать читателю об удивительном старом замке, в котором происходили описываемые нами события. Его просторные покои, обтянутые штофом с готическим рисунком, давно отвыкли от жизни. Несмотря на то что нынешние владельцы не скупились на свечи, слабый, мерцающий свет их был недостаточен для его огромных комнат, и все окна оставались в тени; каждое слово здесь отдавалось эхом, как под сводами церкви. Покрытые гербами древние стены казались в этот день еще печальнее оттого, что гостей было очень мало, а вечером должны были приехать только четверо или пятеро соседей-дворян. Посредине одной комнаты - той самой, в которой Эммануил принимал капитана Поля, - стоял большой, богато убранный стол, и на нем лежал портфель. Скука, казалось, висела в воздухе, все были мрачны. Гости разделились на небольшие группы и разговаривали вполголоса, но иногда вдруг раздавался громкий хохот: это Лектур забавлялся над каким-нибудь провинциалом, не думая о том, что этим он несколько обижает хозяина. Однако временами жених беспокойно обводил глазами комнату, и лицо его мрачнело, потому что ни будущих его тестя и тещи, ни Маргариты тут не было. Первые двое, как мы уже говорили, не выходили к обеду, и недавнее свидание с невестой, при всей беспечности Лектура, несколько встревожило его: он боялся, как бы при подписании документов не случилось чего-нибудь непредвиденного. Эммануил был тоже не совсем спокоен и решил было идти к сестре объясняться, но Лектур, который разговаривал в это время в другой комнате с гостями, жестом подозвал его к себе. - Как кстати вы подошли, дорогой граф, - сказал барон, всем своим видом показывая, однако, будто с величайшим вниманием слушает рассказы какого-то деревенского дворянина, с которым он был уже на короткой ноге. - Мосье де Нозе рассказывает мне вещь чрезвычайно любопытную! Это, право, прелестная и очень благородная забава, - продолжал он, обращаясь к рассказчику. - У меня тоже есть пруды и болота; как только приеду в Париж, непременно спрошу своего управителя, в какой они провинции. И много уток вы бьете таким способом? - Ужаснейшее количество! - ответил провинциал с удивительным простодушием, которое свидетельствовало о том, что Лектур спокойно может издеваться еще над ним сколько угодно. - Что же это за удивительная охота? - спросил Эммануил. - Вообразите, граф, - стал рассказывать Лектур с величайшим хладнокровием, - мосье де Нозе раздевается донага и садится по самую шею в воду. А позвольте спросить, в какое время вы таким образом охотитесь? - Обыкновенно в декабре и в январе, - ответил провинциал. - Это еще приятнее. Так извольте видеть, граф, мосье де Нозе входит в воду по самую шею, надевает на голову круглую тыкву и пробирается в кусты. Утки не узнают его и подпускают к себе очень близко. Так ведь, кажется, вы говорили: очень близко? - Вот как от меня до вас. - Неужели? - удивился Эммануил. - И тут он бьет их, сколько душе угодно, - сказал Лектур. - Дюжинами! - прибавил провинциал, радуясь, что эти парижане заинтересовались его рассказами. - Это, должно быть, очень приятно для вашей супруги, если она любит уток, - сказал Эммануил. - О, она их обожает! - отвечал де Нозе. - Позвольте мне иметь честь познакомиться с этой милой дамой, - попросил Лектур, низко кланяясь. - Ей это чрезвычайно приятно будет, барон. - Как только вернусь в Версаль, - продолжал Лектур, - непременно расскажу об этом способе охоты своим знакомым, и я уверен, что весь двор непременно попробует поохотиться таким образом в пруду, что на дворе Швейцарской стражи. - Извините, любезный мосье де Нозе, - проговорил Эммануил. Взяв Лектура под руку и отведя его в сторону, он грустно вздохнул: - Мне очень неловко, барон, что вам пришлось беседовать у меня в гостях с таким чудаком, но это сосед, и его нельзя было не пригласить на свадьбу! - Помилуйте, дорогой граф! - Лектур тоже говорил вполголоса. - Я бы очень много потерял, если бы не познакомился с этим оригиналом. Считайте, что он вошел в приданое моей невесты, и я очень этому рад! - Маркиз де Лажарри! - провозгласил слуга. - Это, наверное, тоже ваш брат охотник? - спросил Лектур, обращаясь к де Нозе. - Нет, это наш путешественник. - Ага, все ясно! - произнес барон с таким видом, который ясно говорил, что гостю угрожает решительная атака. Вслед за тем дверь отворилась, и появился Лажарри в венгерке, подбитой мехом. - Здравствуйте, дорогой Лажарри, - Эммануил подал гостю руку. - Что это вы так закутались? - Что делать, граф, - ответил Лажарри вздрагивая, словно от холода, хотя в комнате было очень тепло. - Кто недавно из Неаполя... Бррр!.. - А, так вы недавно были в Неаполе? - спросил Лектур, непринужденно подключаясь к беседе. - Прямехонько оттуда, - Лажарри гордо подкрутил усы. - И вы, конечно, восходили на Везувий! - Нет, я только смотрел на него из окна. Да притом, - продолжал он с презрительным видом, очень обидным для вулкана, - мало ли в Неаполе вещей полюбопытнее Везувия! Что в нем удивительного? Гора, которая дымится; да у меня печка точно так же дымится, когда ветер дует со стороны Бемеля. А кроме того, у меня жена очень боится извержений. - Но вы, конечно, побывали в Собачьей Пещере? - продолжал допрашивать Лектур. - А что там смотреть? - удивился Лажарри. - Что интересного, если собака вдруг падает и умирает? Бросьте любой дворняжке кусок хлеба с ядом, так она вмиг откинет ноги. Да притом жена моя страх как любит собак, и она бы расплакалась, если б это увидела. - Но вы, как ученый путешественник, полагаю, должны были непременно посетить Сольфатару? - спросил Эммануил. - Э, помилуйте, любезный граф! - усмехнулся Лажарри. - Стоит ли смотреть какие-то три или четыре десятины серы, которые не дают ничего, кроме серных спичек? Да притом жена моя терпеть не может запаха серы. - Каковы провинциалы, а? Прощу вас, барон! - Эммануил взял Лектура за руку и повел в комнату, где был приготовлен брачный договор. - Хорош! Однако не знаю: потому ли, что первого я раньше встретил, только тот мне больше нравится. - Капитан Поль! - провозгласил лакей. - Что это значит! - воскликнул Эммануил, оборачиваясь. - Кто это? Еще какой-нибудь сосед? - спросил Лектур. - О, нет, этот совсем другое, - ответил Эммануил с беспокойством. - Как этот человек посмел явиться сюда без приглашения? - Ага, понимаю... Какой-нибудь знакомый - из простых, но богат. Нет? Так может быть, музыкант? Поэт? Живописец?.. Вы знаете, Эммануил, эту братию нынче везде принимают! Проклятая философия перемешала все сословия. Что делать, надо терпеть! Вообразите: нынче художник садится себе преспокойно рядом с дворянином, толкает его, приятельски кивает ему головой, сидит, когда тот встает. Они толкуют между собой о том, что делается при дворе, смеются, шутят! Это умора да и неприлично, но в большой моде. - Нет, барон, этот Поль не поэт, не музыкант, не живописец, а человек, с которым нам необходимо поговорить наедине. Уведите отсюда этого дурака де Нозе, покуда я спроважу Лажарри. Они взяли гостей под руки и двинулись с ними в боковые комнаты, толкуя об охоте и путешествиях. Вскоре в дверях появился Поль. Он уже знал эту комнату - в ней по всем четырем стенам были двери; из боковых одна вела в библиотеку, другая в кабинет, куда он при первом своем посещении скрылся во время разговора Эммануила с Маргаритой. Поль подошел к столу и остановился, посматривая на ту и на другую дверь, словно ожидая кого-то. И точно, надежды его скоро оправдались. Через минуту дверь библиотеки отворилась, и в проеме ее возникла чья-то тень. Капитан бросился к ней. - Это вы, Маргарита? - спросил он. - Я, - ответила девушка дрожащим голосом. - Ну, как ваши дела? - Я ему все сказала. - И что из этого вышло? - Через четверть часа брачный договор будет подписан. - Я так и думал! Он низкий человек! - Что же мне делать?! - воскликнула Маргарита. - Я в отчаянии! - Только не унывайте! Вот вам записка, которая немножко ободрит вас. - Что в ней, не понимаю! - Название деревни, где скрывают вашего сына, и имя женщины, которая его кормит. - Моего сына? О, вы мне посланы небом! - Маргарита сжала руку Поля, которая подала ей записку. - Тихо! Кто-то идет! - прошептал Поль. - Что бы ни случилось, вы найдете меня у Ашара. Маргарита, не ответив, выскользнула за дверь: она узнала шаги своего брата. Поль повернулся и пошел навстречу графу. Они сошлись у стола. - Я ждал вас в другое время, не при таком многолюдном обществе, - сказал Эммануил. - Но мы, кажется, и теперь одни, - ответил Поль, осматриваясь. - Да, но здесь подписывают брачный договор, через минуту комната будет полна народу. - За минуту многое можно успеть сказать, граф. - Да, но только человеку, который хорошо тебя понимает. - Я слушаю, - сказал Поль. - Вы мне говорили о письмах, которые есть у вас, - продолжал Эммануил, подойдя вплотную к Полю и понизив голос. - Говорил, - подтвердил спокойно Поль. - Вы назначили цену за них. - Да, и это правда. - В таком случае, если вы честный человек, то должны отдать мне их за эту сумму. Здесь, в портфеле, деньги. - Да, граф, - ответил Поль, - все было так, пока я думал, что ваша сестра, забыв свои клятвы, свой грех и даже своего сына, помогает вам в исполнении ваших честолюбивых планов. И я решил, что если уж этому несчастному ребенку суждено войти в свет без имени, то мне следует помочь ему вести хотя бы безбедную жизнь. Недавно, это правда, я требовал с вас за эти письма сто тысяч франков, но теперь обстоятельства изменились. Я видел, как сестра бросалась к вашим ногам, слышал, как она умоляла вас не принуждать ее к постыдному браку: ни просьбы, ни слезы ее не тронули вашего сердца. Прежде я хотел спасти ребенка от нищеты, теперь хочу спасти его мать от отчаяния, и я могу это сделать, потому что не только ваша - честь всей вашей фамилии у меня в руках. Я отдам вам эти письма только тогда, граф, когда на этом столе мы подпишем брачный договор Маргариты д'Оре не с бароном де Лектуром, а с Анатолем Лузиньяном. - О, этому не бывать! - А иначе вы не получите этих писем. - Я найду средство заставить вас отдать их мне. - Не думаю. - Отдадите ли вы мне эти письма? - Граф, - сказал Поль, хмуро посмотрев на Эммануила, - граф, послушайте меня! - Отдадите ли вы мне эти письма? - Граф!.. - Да или нет? - Дайте мне сказать вам два слова... - Да или нет? - Нет, - холодно ответил Поль. - Ну так у вас есть шпага, у меня тоже; оба мы дворяне - по крайней мере, я полагаю, что и вы тоже дворянин. Пойдемте в парк, и тот из нас, кто останется в живых, может делать, что ему заблагорассудится. - К сожалению, я не могу принять вашего вызова, граф. - Как! На вас мундир, на шее крест, на боку шпага - и вы отказываетесь от дуэли? - Да, Эммануил, отказываюсь. - Извольте тогда объяснить причину! - Я не могу с вами драться, и поверьте, для этого есть важная причина. - Вы не можете драться со мной? - Клянусь вам честью! - Вы говорите, что не можете драться со мной? В эту минуту за их спинами раздался громкий хохот. Поль и Эммануил обернулись: рядом стоял Лектур. - А вот с этим господином я могу драться, потому что он низкий, подлый человек! - воскликнул Поль, указав на барона. Лицо Лектура вспыхнуло, он бросился было к Полю, но остановился и медленно процедил сквозь зубы: - Очень хорошо. Пришлите вашего секунданта к Эммануилу, они легко уладят это дело. - Помните, капитан, дуэль между нами только отложена!.. - Тише, - остановил его Поль, - идет ваша мать! - Да, при ней нам нельзя говорить. До завтра! Лектур, пойдемте, я представлю вас маркизе. Капитан молча посмотрел им вслед и отправился искать Маргариту.

ГЛАВА XIII

В ту минуту, как Поль скрылся, в дверях гостиной показалась хозяйка замка. Несмотря на то что сегодня ожидалось торжество, она не сняла траура и была одета, как обычно, в черное платье. Пришла она за несколько минут до маркиза, которого никто из присутствующих, даже его сын, несколько лет уже не видели. Правила этикета в дворянской среде соблюдались так строго, что она нашла необходимым, несмотря на помешательство мужа, присутствие его при подписании брачного договора дочери. Хотя Лектур был человеком совсем не застенчивым и не робким, однако маркиза произвела на него большое впечатление, и при виде ее важного, строгого лица и величественной осанки он почтительно поклонился. За маркизой шли нотариус, родственники, свидетели. - Я очень благодарна вам, господа, - сказала она, кланяясь присутствующим, - за честь, которую вы оказали нам своим приездом по случаю подписания брачного договора моей дочери с бароном де Лектуром. Маркиз, как вам известно, болен, но он явился сюда, чтобы своим присутствием выразить вам свою признательность. Вы знаете о его болезни и, конечно, не удивитесь, если услышите какие-нибудь странные речи... - Да, мадам, - сказал Лектур, - мы знаем, какое несчастье постигло почтенного маркиза, и знаем также, что вы, как его верный друг и жена, двадцать лет уже несете половину этого тяжкого жребия. - Видите, maman, - сказал Эммануил, подходя к ней и целуя руку, - все знают и восхищаются вашим редким мужеством и самоотверженностью. - Где же Маргарита? - спросила маркиза вполголоса. - Она только недавно была здесь, - ответил Эммануил, оглядываясь. - Вели ее позвать, - приказала маркиза. - Маркиз д'Оре! - произнес слуга. Гости расступились, чтобы не загораживать дверей, и взоры всех обратились в ту сторону, откуда должен был появиться хозяин древнего замка. Вскоре общее любопытство было удовлетворено: маркиз, опираясь на двух лакеев, медленно вошел в комнату. Страдание запечатлело глубокие следы на лице этого старика, но еще заметно было, что некогда он был одним из первых красавцев при дворе. Маркиз с величайшим удивлением осмотрел все собрание своими впалыми, лихорадочно блестящими глазами. На нем был генеральский мундир, орден Святого Духа на шее и Святого Людовика в петлице. Он с трудом передвигал ноги и не произнес ни слова. Лакеи среди глубокого молчания всех присутствующих подвели его к креслу, посадили и вышли. Маркиза села по правую руку от мужа. Нотариус вынул из портфеля брачный договор и начал громким голосом зачитывать его. Маркиз и маркиза дарили жениху пятьсот тысяч франков и столько же назначали невесте. Во время чтения договора маркиза при всем своем старании не могла скрыть некоторого беспокойства. Когда нотариус кончил и положил договор на стол, Эммануил опять подошел к матери. - А Маргарита? - спросила она. - Сейчас идет, - ответил Эммануил. - Maman! - проговорила сквозь слезы Маргарита, приоткрыв дверь и с умоляющим видом складывая руки. Маркиза притворилась, будто не слышит, и, указывая на перо, спросила: - Не угодно ли вам, барон? Лектур подошел к столу, взял перо и подписал договор. - Maman! - сказала опять Маргарита задыхающимся голосом и подошла к матери. - Передайте перо вашей невесте, барон, - сказала маркиза. Лектур обошел вокруг стола и приблизился к Маргарите. - Матушка! - Маргарита рыдала так, что, вероятно, ни одно сердце не осталось равнодушным к ее горю, даже бесчувственный маркиз приподнял голову. - Пиши! - сказала маркиза, указав на брачный договор. - Отец! Отец! - воскликнула Маргарита, бросаясь к ногам старика. - Что ты делаешь, безумная! - Маркиза мгновенно приподнялась с кресла и, нагнувшись, заслонила мужа. - Отец! Отец! - продолжала Маргарита, обвив шею маркиза руками. - Батюшка, сжальтесь надо мной!.. Спасите несчастную свою дочь! - Маргарита! - сказала маркиза тихим, но дрожащим от гнева голосом. - Maman! - проговорила сквозь слезы Маргарита, - я уже не надеюсь на вашу доброту, но позвольте мне просить отца... если вы не хотите, чтобы я прибегла к покровительству закона, - прибавила она, указав с решительным видом на нотариуса. - Извините, господа, - сказала маркиза вставая. - Это семейная сцена, очень, вероятно, скучная для посторонних. Не угодно ли вам перейти в другую комнату: там приготовлен десерт. Эммануил, проси гостей. Извините, барон... Эммануил и Лектур молча поклонились и пошли с гостями в другую комнату. Маркиза стояла неподвижно, пока все не удалились, потом плотно прикрыла двери и подошла опять к мужу, которого Маргарита не выпускала из своих объятий. - Теперь, - обратилась она к дочери, - здесь остались только те люди, которые вправе распоряжаться твоей судьбой. Подпиши или ступай вон! - Прошу вас, сжальтесь надо мной, - вся дрожа, сказала Маргарита, - не требуйте от меня этой низости! - Разве ты не слыхала, - продолжала маркиза, придав своему голосу тот повелительный тон, которому, казалось, невозможно было противиться. - Я не привыкла повторять своих приказаний... Пиши или ступай вон! - Отец, отец! - воскликнула Маргарита. - Сжальтесь надо мной, вступитесь за меня! Я десять лет не видела вас!.. О нет! Я не отойду, пока он меня не узнает, не обнимет меня... Отец! Отец! Это я, я, ваша дочь! - Кто это меня как будто умоляет? - проговорил маркиз глухим дрожащим голосом. - Что это за девушка называет меня отцом? - Это девушка, которая восстает против законов природы, - сказала маркиза, схватив Маргариту за руку. - Это непокорная дочь. - Батюшка! - вскричала Маргарита. - Посмотрите на меня! Защитите, спасите меня... я ваша Маргарита!.. - Маргарита... Маргарита!.. - сказал, запинаясь, маркиз. - У меня прежде, кажется, была дочь, которую тоже звали Маргаритой. - Батюшка, но это я и есть, ваша Маргарита! - Девушка, которая не повинуется своим родителям, не может называться их дочерью, - сказала маркиза. - Исполни мою волю, и тогда ты по-прежнему будешь нашей милой дочерью. - Вам, отец, вам я готова повиноваться. Но вы не станете мне этого приказывать!.. Вы не захотите сделать меня несчастной... довести до отчаяния... убить меня!.. - Поди, поди ко мне! - сказал маркиз, обнимая ее и прижимая к груди. - Постой, милая девочка, - прибавил он, потирая себе лоб рукою, - я, кажется, начинаю вспоминать!.. - Скажи ей, что она должна мне повиноваться, что ты не благословишь непокорной дочери. Скажи ей это и не поощряй ее к непослушанию. Маркиз медленно приподнял голову, устремил горящий и уже осмысленный взгляд на жену и медленно сказал: - Берегись, берегись! Ведь я сказал тебе, что начинаю вспоминать, - и низко наклонившись к дочери, так, что его седые волосы перемешались с черными волосами девушки, он продолжал: - Говори, говори, что с тобой, моя милая? Расскажи мне свое горе. - О, я очень несчастна! - Неужели в моем доме все несчастны? - воскликнул маркиз. - И старые, и молодые!.. И седые волосы, и черные! А я ничего не знал об этом! - Иди в свою комнату! Тебе уже пора! - повелительно произнесла маркиза. - Чтобы опять быть лицом к лицу с тобой! Сидеть взаперти, как преступнику!.. Запирать меня можно было тогда, когда я был сумасшедшим, маркиза!.. - Да, да, отец, ваша правда, матушке давно уже пора отдохнуть, пора мне поухаживать за вами. Отец, возьмите меня, я буду день и ночь с вами... Я буду повиноваться каждому вашему слову, одному взгляду... я на коленях буду служить вам. - Нет, у тебя не хватит терпения, ведь я очень болен... - Хватит, батюшка, будьте уверены!.. Ведь я ваша дочь! Маркиза кусала губы от досады, но не вмешивалась в этот страстный диалог отца и дочери. - Если ты в самом деле моя дочь, - сказал задумчиво маркиз, - так почему я тебя раньше не видел? - Мне говорили, что вы не хотите меня видеть, отец! Мне сказали, что вы меня не любите. - Тебе сказали, что я не хочу видеть твое ангельское личико! - Маркиз ласково погладил Маргариту по волосам. - Кто же это сказал, что отец не хочет видеть своей дочери? Кто осмелился сказать моей дочери: отец тебя не любит? - Я! - ответила маркиза и попыталась вырвать Маргариту из его объятий. - Ты! - воскликнул маркиз, отстраняя ее. - Ты! Неужели ты дана мне судьбой, чтобы убить во мне все человеческие - чувства? Неужели все мои несчастья должны происходить от тебя? А сегодня ты хочешь убить во мне сердце отца, как раньше, много лет назад, убила мою любовь к тебе? - Ты говоришь вздор! Ты в бреду! - сказала маркиза, отпустив дочь и перейдя к окну. - Молчи, прошу тебя, молчи!.. Иди в свою комнату! - Нет! Я не вздор говорю! - Маркиз закрыл лицо руками. - Нет, нет! Все это правда, ужасная, но правда!.. Скажи лучше... и это тоже будет правдой... скажи, что я - между ангелом, который хочет возвратить мне рассудок, и демоном, который хочет, чтобы я снова помешался! А я уже не сумасшедший! Хочешь, я это тебе докажу? - И он, опершись на ручки, приподнялся в кресле. - Хочешь, я расскажу о письмах? О твоей неверности? О дуэли? - Я говорю тебе, - маркиза схватила мужа за руку, - я повторяю тебе, что ты с ума сходишь больше чем когда-нибудь! Ты говоришь такие ужасы и не думаешь о том, кто это слушает! Открой глаза, посмотри, кто тут, и потом скажи еще, что ты не безумный! - Да, ты правду говоришь, - сказал маркиз, опять опускаясь в кресло. - Мать правду говорит, - добавил он, обращаясь к Маргарите. - Я точно безумный, и ты должна верить не тому, что я говорю, а тому, что она тебе скажет. О, она женщина очень честная, женщина редкая... Зато она спит спокойно, не знает угрызений совести и никогда не безумствует... Чего она от тебя хочет? - Моего несчастья! Моего вечного несчастья, отец! - Маргарита опять заплакала. - Чем же я могу тебе помочь? Я - несчастный, безумный старик? - воскликнул маркиз раздирающим сердце голосом. - Что я могу сделать, если постоянно вижу, как кровь течет из раны, беспрестанно слышу голос из могилы! - О, вы все можете, отец! Скажите одно слово - и я спасена! Меня хотят выдать замуж. Маркиз закинул голову назад. - Выслушайте меня, отец! Меня хотят выдать за человека, которого я не люблю! За низкого, подлого человека! И вас привели сюда, посадили в это кресло, к этому столу, чтобы вы подписали этот гнусный брачный договор... Вот он! Вот, отец, здесь, на столе! - И не посоветовавшись со мною? - спросил маркиз, взяв договор. - Не спросив меня, согласен я или нет? Разве меня уже считают мертвецом? Неужели они не боятся мертвецов? Ты говоришь, что этот брак для тебя несчастье? - Вечное! Вечное несчастье! - вскричала Маргарита. - Ну, так ему не бывать! - Я дала слово за себя и за тебя. Мы не можем изменить своему слову, - сказала маркиза, чувствуя, что теряет власть над мужем. - Этому не бывать! - сказал твердо маркиз. - Брак, в котором жена не любит мужа... О, это вещь ужасная! - продолжал он, мрачно сдвинув брови. - Это сводит человека с ума! У меня дело другое... Меня жена... всегда любила... Я помешался совсем не от того... Адская радость блеснула в глазах маркизы. По ужасу, исказившему лицо мужа, она видела, что рассудок его покидает. - Это тот самый договор? - спросил маркиз, взяв бумагу и собираясь разорвать ее. Маркиза выхватила у него из рук документ. Судьба Маргариты оказалась на волоске. - Я сошел с ума потому... - продолжал маркиз, - что могила открывается! Привидение встает из земли! Призрак приходит ко мне, разговаривает со мной! Говорит мне... - Жизнь ваша в моих руках, - произнесла маркиза тихо, повторяя последние слова умирающего Морне. - Слышишь! Слышишь! - воскликнул маркиз, вздрагивая всем телом и вскочив с кресла, собираясь бежать... - Отец! Отец! Опомнитесь! Придите в себя! - закричала Маргарита. - Здесь нет ни могилы, ни призрака, ни привидения. Это матушка говорит... - Но я оставляю вас в живых, - продолжала маркиза, завершая начатое дело, - чтобы вы простили меня, как я вас прощаю! - Прости, прости меня, Морне! - закричал маркиз, падая в кресло. Он страшно побледнел и холодный пот выступил на его лице. - Отец! Отец! - Теперь ты видишь, что твой отец сумасшедший! - сказала торжествующая маркиза. - Оставь его!.. - Но, матушка, - Маргарита всхлипнула, - может быть, моя нежность, мои заботы возвратят ему рассудок? Разрешите мне ухаживать за ним! - Попробуй! - холодно сказала маркиза, жестом показывая ей на отца, который, откинув назад голову, сидел в кресле, лишенный уже не только воли и способности говорить, но и почти без чувств. - Отец! - окликнула его Маргарита. В лице маркиза ничто не дрогнуло, словно он ничего не слышал и не чувствовал. - Маркиз! - повелительно произнесла жена. - Что? Что такое? - спросил он, вздрагивая. - Отец! Отец! - кричала Маргарита, ломая в отчаянии руки. - Отец! Выслушайте меня! - Возьми это перо и подпиши свое имя, - сказала маркиза, вложив ему в руку перо. - Тебе необходимо это сделать! Я этого хочу! - О, теперь я погибла! - Маргарита без чувств опустилась на пол. Но в ту минуту, когда уничтоженный злой волей жены маркиз собирался подписать договор, когда маркиза уже торжествовала победу, а Маргарите уже не на что было надеяться, дверь кабинета отворилась и появился Поль, который был невидимым свидетелем этой сцены. - Маркиза, - сказал он, - два слова, пока еще договор не подписан. - Кто это смеет говорить со мной? - спросила маркиза, стараясь разглядеть нежданного гостя. - Почему вы стоите в дверях? Прошу вас представиться. - Я знаю этот голос! - закричал маркиз, вздрагивая всем телом, как будто до него дотронулись раскаленным железом. Поль сделал несколько шагов вперед и вошел в круг света, распространяемого люстрой. - Боже мой! Кто это? - Маркиза застыла, пораженная удивительным сходством молодого человека с тем, кого она когда-то любила. - Я знаю это лицо! - проговорил маркиз, не сводя глаз с Поля и принимая его за призрак убитого Морне. - Что со мной будет, что со мной будет! - шептала Маргарита, стоя на коленях и простирая к небу руки. - Морне! Морне! - Маркиз встал и пошел прямо к Полю. - Морне! Морне! Прости, о, прости меня... - Он вдруг, словно споткнувшись, рухнул без чувств на пол. - Отец! - закричала Маргарита, бросаясь к нему. В эту минуту испуганный слуга отворил дверь и едва выговорил, обращаясь к маркизе: - Ваше сиятельство, Ашар требует доктора и священника. Он умирает. - Скажи ему, - ответила маркиза, указывая на мужа, которого Маргарита тщетно старалась привести в чувство, - скажи ему, что они оба нужны маркизу.

ГЛАВА XIV

Итак, в одно время маркиз д'Оре и бедный Ашар готовились проститься с жизнью. Мы видели, как маркиз, пораженный, словно громом, обликом Поля, упал без чувств к ногам молодого человека, который сам испугался ужасного впечатления, вызванного его внезапным появлением. Что касается Ашара, то причины, приблизившие его смерть, были совсем иные, но вытекали из той же драмы. Появление Поля произвело пагубное воздействие на обоих и потрясло одного из стариков ужасом, другого - слишком сильной радостью. Накануне того дня, когда положено было подписать брачный договор, Ашар, почувствовал, что он нездоров, и все-таки вечером пошел помолиться к могиле своего бывшего друга и господина. Оттуда он, как всегда удивляясь этому зрелищу, смотрел на великолепный заход солнца за море; он следил глазами за исчезновением его пурпурных отблесков и, будто светило притягивало к себе его душу, чувствовал, что силы покидают его вместе с последним светом дня. Вечером слуга из замка пришел по обыкновению спросить, не нужно ли ему чего-нибудь. Не найдя старика дома и зная, в какую сторону он обычно ходит, лакей пошел в глубь парка и вскоре наткнулся на лежащего без чувств Ашара. Он взял его на руки, перенес в дом и побежал сообщить господам, что старику нужны врач и священник. Весть, объявленная маркизе в минуту борьбы различных выгод и страстей действующих лиц этой драмы, дошла и до ушей Поля. Он понял, что из-за тяжелого приступа болезни у маркиза брачный договор подписан не будет, и потому, крикнув Маргарите, что она может найти его у Ашара, побежал в парк. Отыскав дорогу к домику со сноровкой моряка, которому указателем пути служит небо, он явился в комнату своего старого друга, когда тот уже немного пришел в себя, и бросился в его объятия. Радость оживила Ашара. Мысль, что он теперь может умереть на руках дорогого человека, придала ему новые силы. - Ах, это ты! Ты! - воскликнул старик, обнимая его. - Я уже и не надеялся тебя видеть. - Как же ты мог подумать, что я, узнав о твоей болезни, не прибегу к тебе в ту же минуту! - Но где мне было искать тебя и как сообщить, что я хотел бы в последний раз с тобой повидаться? - Я был в замке, услышал, что ты болен, и сразу побежал к тебе. - Как же ты попал в замок? - спросил Ашар удивленно. Поль рассказал ему все. - Как же странно порой складывается наша судьба! - воскликнул старик, выслушав его рассказ. - Что привело через двадцать лет юношу к его колыбели и одним видом сына лишило жизни убийцу его отца? - Да, да, в нашей жизни много странного, - задумчиво проговорил Поль. - Но к тебе меня привела признательность и любовь. Маркиза не отпустила к тебе ни врача, ни священника, ты их не жди. - Мы бы, однако, могли и поделиться: маркиз боится смерти, так пусть бы оставил себе доктора, а мне бы прислали священника, потому что мне жизнь уже надоела. - Я возьму лошадь и через час... - О нет, через час будет поздно, - сказал Ашар слабеющим голосом. - Священника! Только бы священника! Я больше ничего не хочу! - Конечно, я не могу заменить его, - нерешительно сказал Поль, - но ты обо всем можешь поговорить со мной, ведь я твой друг. - Спасибо тебе, сынок! Тогда кончим мирские дела, чтобы после уже ни о чем, кроме Бога, не думать. Ты говоришь, что маркиз тоже умирает? - Да, он был при смерти, когда я ушел. - Ты знаешь, что после его смерти имеешь право взять документы о твоем рождении, которые лежат в этом ящике?.. - Знаю. - А если я умру раньше его и без священника, кому их доверить? - Старик, собравшись с силами, приподнялся и показал Полю ключ у себя под подушкой. - Тогда возьми ключ, отвори вот этот ящик: там ты найдешь шкатулку. Ты человек благородный. Поклянись, что не откроешь этой шкатулки, пока маркиз жив. - Клянусь! - Поль протянул руку к распятию в головах кровати. - Слава Богу! - сказал Ашар. - Теперь я умру спокойно. - Ты можешь умереть спокойно, потому что сын держит тебя за руку здесь, а отец протянет тебе руку на том свете. - Так ты думаешь, что он доволен будет моей верностью? - Да. Ты ему мертвому был верен так, как другие редко бывают преданы живым. - Ты знаешь, - задумчиво произнес старик, - я часто думаю, что, может быть, слишком покорно исполнял его волю! Мне бы не надо было допускать этой дуэли, и нельзя было оставаться на ней спокойным зрителем. Вот в чем я хотел покаяться священнику, только одно это тяготит мою душу. Иногда мне приходило в голову, что эта дуэль без секундантов - просто убийство... тогда, ты понимаешь, тогда я уже не свидетель, а сообщник! - Не знаю, - тихо ответил Поль, - не знаю, Ашар, всегда ли справедливы человеческие законы и законы чести. Но, мне кажется, дуэль не может, как бывало в старину, считаться честным судом. Впрочем, все это должна решать совесть человека, а не рассудок... По крайней мере я, скажу по совести, сделал бы на твоем месте то же, что и ты. Если совесть обманула тебя, она обманывает и меня также, и в таком случае я имею полное право простить тебя и прощаю от себя и за моего отца. - Спасибо тебе, спасибо! - сказал старик, пожимая руки молодого человека. - Ты утешил меня перед смертью, потому что укоры совести ужасны в эту минуту! - Постой! - воскликнул Поль, вздрагивая. - Слушай! - Что такое? - Разве ты не слышишь? - Ничего не слышу. - Мне показалось, что кто-то зовет меня... Слышишь? Слышишь? Так и есть! Кажется, это голос Маргариты!.. - Выйди к ней, - сказал старик. - Мне надо побыть одному. Поль бросился в другую комнату и услышал, как кто-то под окном в третий раз произнес его имя. Он побежал к двери, отворил ее и увидел Маргариту, уже выбившуюся из сил и упавшую у порога на колени. - Сюда! Сюда! - закричала она с выражением величайшего ужаса на лице, как только увидела Поля.

ГЛАВА XV

Поль подхватил ее на руки; она была бледна и холодна, как мрамор. Он внес ее в первую комнату и посадил в кресло, потом пошел к двери, прикрыл ее и вернулся. - Чего вы так испугались? - спросил он. - Разве вас кто-нибудь преследовал? И как вы попали сюда в такое время? - Я, - прошептала Маргарита, - я в любое время дня и ночи бежала бы сюда... бежала бы до тех пор, пока земля несла бы меня... Я бы бежала, пока не нашла руку, которая может меня защитить... О, я бы бежала!.. Поль! Поль! Отец мой умер! - Бедняжка! - ласково сказал Поль, прижимая Маргариту к груди. - Бедная моя сестренка! Убегала от мертвого и попала к умирающему. Оставила смерть в замке и нашла ее опять в хижине. - Да, да, - Маргарита в ужасе всем телом прижалась к Полю. - Смерть там, смерть здесь! Но там умирают в отчаянии, а здесь... спокойно. О Поль, Поль, если бы вы видели то, что мне пришлось увидеть! - Что же вы видели? - Вы знаете, какой ужас испытал отец, увидев вас и услышав ваш голос? - Да, знаю. - Его без чувств перенесли потом в спальню... - Это не моя вина. Я говорил с вашей матерью, а он услышал, - хмуро сказал Поль. - Я понимаю, Поль, и не корю вас. Вы, наверное, слышали из кабинета весь наш разговор и знаете, что бедный мой отец узнал меня. Я не вытерпела и, когда его унесли, пошла в его комнату, не побоявшись гнева матери, чтобы еще хоть раз обнять дорогого мне человека. Дверь была заперта, и я потихоньку постучалась. Он, видно, в это время пришел в себя, потому что спросил слабым голосом: "Кто там?" - А где же была ваша мать? - спросил Поль. - Мать? Она ушла и заперла его, как ребенка. Я сказала ему, что это я, дочь его, Маргарита. Он узнал мой голос и велел мне пройти по потайной лестнице, которая ведет через маленький кабинет в его комнату. Через минуту я стояла уже на коленях у его постели, и он благословил меня. Да, он отдал мне свое родительское благословение... О, теперь я надеюсь, что судьба не будет ко мне так жестока! - Да, теперь будь спокойна, - сказал Поль. - У тебя все будет хорошо! Плачь об отце, моя милая, но о себе тебе плакать нечего. Теперь ты спасена. - О, вы еще не слыхали самого главного, Поль! Вы еще не слыхали! Выслушайте меня! - Говори, говори, моя милая! - Я стояла на коленях и плакала, целовала его руки... Вдруг, слышу, кто-то идет по лестнице. Отец, видно, узнал шаги, потому что быстро обнял меня в последний раз и сделал знак, чтобы я ушла. Я вскочила, но была так взволнована, что, вместо того чтобы выйти на потайную лестницу, попала в другой кабинет, без света и без выхода. Я ощупала стены и убедилась, что выйти мне невозможно. В это время кто-то вошел в комнату отца. Я замерла и боялась даже перевести дыхание. Это была моя мать со священником. Уверяю вас, Поль, она была бледнее умирающего! - Да, нелегко вам пришлось! - сказал Поль вполголоса. - Священник сел у изголовья, - продолжала Маргарита, все более воодушевляясь, - матушка стояла в ногах. Вообразите мое положение! И я не могла бежать!.. Дочь вынуждена была слушать исповедь своего отца! О, это ужасно! Я упала на колени, закрыла глаза, чтобы не видеть, молилась, чтобы не слышать, и все-таки против воли... - о, уверяю вас, Поль, против воли!.. - я видела, слышала... и то, что я видела и слышала, никогда не изгладится из моей памяти! Я видела, как отец, взволнованный своими воспоминаниями, со смертельно бледным лицом, приподнялся на постели. Я слышала... как он говорил о дуэли... о неверности своей жены!.. Об убийстве!.. И при каждом слове матушка становилась все бледнее и бледнее и, наконец, закричала, чтобы заглушить его слова: "Не верьте ему, батюшка!.. Он безумный... помешанный... он сам не знает, что говорит! Не верьте ему!.." Поль, это было ужасное, безобразное зрелище! Мне стало плохо, и я потеряла сознание... - Вот и свершился суд! - воскликнул Поль. - И что же дальше, как же вы вышли из своей западни? - Не знаю, сколько времени пробыла я без чувств, - продолжила свой рассказ Маргарита, - но, когда пришла в себя, в комнате было уже тихо, как в склепе. Матушка и священник ушли, а возле постели отца горели две свечи. Я открыла пошире дверь и посмотрела на постель: она вся оказалась накрыта покрывалом, под которым, вытянувшись, лежал мой отец. Я поняла, что все кончено! От ужаса я не смела шевельнуться и в то же время страстно хотела приподнять покрывало, чтобы в последний раз поцеловать несчастного моего отца, пока его не положили еще в гроб. И все-таки страх победил! Не помню, как спустилась по лестнице, - ступенек я не видела, потом куда-то бежала по залам, по галереям и, наконец, по свежести воздуха поняла, что я уже в парке. Я бежала как безумная! Я помнила, что вы должны быть здесь. Какой-то инстинкт... сама не понимаю, что это такое... что-то влекло меня в эту сторону. Мне казалось, что за мной гонятся тени и привидения. На повороте одной аллеи... не знаю, в самом ли деле это было или только мне так показалось... я вижу... матушка... вся в черном... идет тихо, бесшумно, как призрак. О, тут... страх дал мне крылья! Потом я почувствовала, что силы меня оставляют, и стала кричать. Добежала я почти до этих дверей... Знаете, я бы умерла, если б они не отворились. Мне все казалось... Тсс! - сказала она вдруг шепотом. - Вы слышите? - Да-да, - ответил Поль, задувая лампу, - кто-то идет. - Посмотрите, посмотрите, - продолжала Маргарита, прячась за занавесом и закрывая им Поля. - Посмотрите... я не ошиблась. Это она! Дверь отворилась, маркиза вся в черном, бледная как тень, медленно вошла в дом, прикрыла за собой дверь, заперла ее на ключ и, не видя ни Поля, ни Маргариты, прошла во вторую комнату, где лежал Ашар. Она подошла к его постели, как перед этим к постели мужа, только священника с ней не было. - Кто там? - спросил Ашар, открывая одну сторону полога. - Я, - ответила маркиза, отдергивая другую половину. - Вы, маркиза? - воскликнул старик с ужасом. - Зачем вы пришли к постели умирающего? - Предложить тебе договор. - Чтобы погубить мою душу? - Напротив, чтобы спасти ее, Ашар, - продолжала она, нагнувшись к умирающему, - тебе уже ничего не нужно на этом свете, кроме духовника. - Да, но вы не прислали мне вашего священника... - Через пять минут он будет здесь... если только ты сам захочешь. - Прошу вас, пошлите за ним! - сказал старик умоляюще. - Только поскорее, мне уже недолго жить. - Да, старик... Но если я примирю тебя с небом, согласен ли ты за это успокоить меня на земле? - Что же я могу для вас еще сделать? - проговорил умирающий, закрывая глаза, чтобы не видеть женщины, взгляд которой леденил кровь в его жилах. - Тебе нужен только духовник, чтобы спокойно умереть, а мне, ты знаешь сам, что мне нужно, чтоб я могла жить спокойно. - Так вы хотите погубить мою душу клятвопреступлением?.. - Напротив, я хочу спасти ее прощением. - Прощение?.. Я его уже получил. - От кого же? - От того, кто один на свете мог простить меня. - Но Морне не может вернуться с того света! - сказала маркиза голосом, в котором ирония смешивалась со страхом. - Вы забыли, маркиза, что у него остался сын. - Так ты тоже его видел? - удивилась маркиза. - Да, да, я его видел! - подтвердил Ашар. - И ты все сказал ему? - Все. - А документы о его рождении? - спросила тревожно маркиза. - Я не мог их отдать ему, потому что маркиз был еще жив. Они здесь. - Ашар, - воскликнула маркиза, бросившись на колени у постели. - Ашар, сжалься надо мной! - Маркиза! Вы передо мной на коленях? - Да, старик, да! Я перед тобой на коленях прошу, умоляю тебя! В твоих руках честь одной из древнейших фамилий во всей Франции, вся моя прошедшая, вся оставшаяся моя жизнь!.. Эти бумаги!.. Моя душа, мое сердце, а главное - мое имя, имя моих предков, имя моих детей! А ты-то знаешь, хоть и не все, что вытерпела, чему подвергалась я, чтобы только не было пятна на этом имени! Неужели ты думаешь, что мое сердце никогда не испытывало чувств к любимому человеку, к детям и мужу? Но я боролась к ними, Ашар, долго боролась и, наконец, заглушила их - все, одно за другим! Я намного моложе тебя, старик! Мне еще долго жить, а ты уже умираешь. Посмотри на мои волосы: они седее твоих. - Что она говорит? - прошептала Маргарита, отодвинув штору так, чтобы можно было видеть, что делается в другой комнате. - О, боже мой! - Слушай, слушай, Маргарита! - сказал Поль. - Я хочу, чтобы ты от нее самой все узнала. - Да, - говорил тем временем Ашар, - да, вы всегда боялись только людского суда, вы забыли, что когда-то Бог помиловал блудницу... - Да, но люди хотели закидать ее каменьями!.. Двадцать поколений уважали наше имя, а если б они узнали то, что, спасибо тебе, до сих пор мне удалось утаить от них... это имя покрылось бы позором, и люди стали бы презирать его!.. Я столько страдала, старик, что, надеюсь, на том свете мне будет легче... Но люди, Ашар! Люди неумолимы - они не прощают, не забывают! Да притом, разве я одна подвергнусь их оскорблениям, разве я одна буду страдать? С моей участью соединена участь сына и дочери. Тот старший... он так же дорог мне, как Эммануил и Маргарита! Но разве я имею право назвать его своим сыном? Ты знаешь, что по закону он старший в семье, и чтобы присвоить себе и титул и богатство, ему стоит только объявить свое имя. И тогда что же останется Эммануилу? Мальтийский крест? Маргарите? Монастырь! - Да, да, - сказала Маргарита тихо, протягивая руки к маркизе. - Да, монастырь, где бы я могла молиться за вас, матушка. - Тсс! Слушайте! - сказал Поль. - Вы его мать, но вы его не знаете! - проговорил умирающий, ослабевая. - Его я не знаю, но знаю вообще людей, - ответила маркиза. - У него сейчас нет имени - он может получить древнее благородное имя; у него нет состояния - он получит огромное богатство. И ты воображаешь, что он от всего этого откажется? - Да, если вы этого потребуете. - Но по какому праву я могу этого от него требовать? По какому праву я буду просить его пощадить меня, Эммануила, Маргариту? А он может мне сказать: "Я вас не знаю, маркиза, слышал только, что вы моя мать, больше ничего". - Его именем, маркиза, - с трудом произнес Ашар, которому смерть уже начинала леденить язык, - его именем обещаю вам... клянусь... о, Господи! Маркиза приподнялась и нагнулась к больному, высматривая на лице его постепенное приближение смерти. - Ты обещаешь!.. Ты клянешься! - сказала она. - А разве он знает о твоем обещании? А! И ты хочешь, чтобы я, полагаясь на одно твое слово, прозакладывала двадцать лет моей жизни против двадцати минут, которые тебе остается прожить!.. Я просила, я умоляла тебя. В последний раз прошу, умоляю: отдай мне сам эти бумаги. - Они не мои, а его. - Они нужны мне! Непременно нужны, говорю я тебе! - восклицала маркиза все с большей страстью по мере того, как Ашар ослабевал. - Господи! Спаси меня от этой муки! - прохрипел старик. - Сейчас прийти сюда некому, - сказала маркиза, обернувшись, и какая-то мысль мелькнула в ее холодных глазах. - Ты говорил, что этот ключ всегда с тобой... - Неужели вы хотите вырвать его из рук умирающего? - Нет, - ответила маркиза, - я подожду... - Дайте мне умереть спокойно! - сказал Ашар. - Прошу вас, выйдите отсюда! Маркиза бросилась на колени и низко, почти до самого пола, склонила голову. Ашар вытянулся на постели, сложил крестом руки и прижал распятие к груди. Маркиза, не поднимая головы, взяла нижнюю часть занавеса и закинула обе половинки одну на другую так, чтобы лица умирающего не стало видно. - Какой ужас! - прошептала Маргарита. - Да, нелегко вам пришлось сегодня, но вы держитесь, держитесь, - подбодрил ее Поль. Несколько минут продолжалось торжественное, страшное молчание, прерываемое только хрипами умирающего... Скоро все было кончено - Ашара не стало на свете. Маркиза приподняла голову, несколько минут тревожно вслушивалась в тишину, потом, не открывая занавеса, просунула под него руку и вытащила ключ. Молча встала и, не спуская глаз с постели, пошла к ящику, но в ту минуту, как она хотела вложить ключ в замок, Поль, который следил за каждым ее движением, бросился в комнату и, схватив маркизу за руку, сказал: - Дайте мне ключи, мадам! Маркиз умер, и эти бумаги мои. - Это вы? - воскликнула маркиза, отскочив в ужасе и падая в кресло. - Боже правосудный, это мой сын! - Что же это такое? - прошептала Маргарита, падая в другой комнате на колени. Поль отворил ящик и взял шкатулку, в которой столько лет хранились его документы.

ГЛАВА XVI

Между тем среди стольких происшествий, следовавших в эту ночь одно за другим, Поль не забыл, что должен драться с Лектуром. Он послал к нему лейтенанта Вальтера, и часов в шесть утра офицер был уже в замке Оре. Он нашел Лектура у Эммануила. Увидев Вальтера, Лектур пошел в парк, чтобы секунданты могли свободно обговорить все условия. Вальтеру приказано было на все соглашаться, и поэтому переговоры оказались непродолжительными. Дуэль была назначена на четыре часа пополудни, на берегу моря, подле рыбачьей хижины, что между Пор-Луи и замком Оре. Драться решено было на пистолетах или шпагах; само собой разумеется, выбор предоставлен был Лектуру как обиженному. Что касается маркизы, то, потрясенная появлением Поля, она, как мы видели, почти без чувств опустилась в кресло, но через некоторое время твердость характера вновь взяла свое: маркиза встала, накинула на лицо покрывало, прошла во вторую комнату, где огня не было, и вышла в парк. Она не видела Маргариты, которая стояла за шторой на коленях, безмолвная от удивления и ужаса. Маркиза вернулась в замок и пришла в тот зал, где приготовлен был брачный договор. Там, при умирающем мерцании свеч, облокотившись на стол, положив голову на обе руки и устремив глаза на бумагу, где Лектур уже подписался, а маркиз успел начертать лишь половину своего имени, она провела оставшуюся часть ночи в размышлениях о своем будущем. Таким образом она дождалась рассвета, и не подумав отдохнуть: так сильно гордая душа ее поддерживала тело, в котором была заключена! Итогом этих раздумий было решение как можно скорее отправить Эммануила и Маргариту из замка Оре, потому что от них ей больше всего хотелось скрыть свое знакомство и дальнейшие отношения с Полем. В восемь часов, услышав шаги Вальтера, который в это время уходил из замка, она позвонила. Вскоре в дверях показался лакей; видно было, что и он тоже не спал. - Позови графиню! - приказала маркиза. Лакей ушел, а маркиза, мрачная и безмолвная, приняла прежнее свое положение. Через несколько минут она услышала за собой шум легких шагов и оглянулась. Возле нее стояла Маргарита. Девушка с еще большей почтительностью, чем обычно, хотела поцеловать руку матери, но маркиза сидела неподвижно, словно не замечая ее. Маргарита опустила руки и стояла молча. Она тоже была во вчерашнем платье. Сон пролетел над землей, миновав замок Оре. - Подойти ближе, - сказала маркиза. Маргарита сделала шаг вперед. - Отчего, - продолжала маркиза, - ты так бледна и расстроена? - Maman!.. - прошептала сухими губами Маргарита. - Говори! - Смерть отца... быстрая и неожиданная... - заговорила Маргарита. - Ах, как много я в эту ночь выдержала! - Да, - сказала маркиза глухим голосом, устремив на Маргариту взгляд, в котором затеплилась искра тепла, - да, молодое деревце гнется и облетает под порывами ветра, один только старый дуб выдерживает всю ярость бури. Я тоже, Маргарита, много страдала! Я тоже провела ужасную ночь, но посмотри на меня: видишь, я спокойна. - У вас душа сильная и твердая, матушка, - сказала Маргарита, - но не требуйте той же твердости и силы от других людей, вы только разобьете их души. - Но я и требую от тебя только повиновения, - сказала маркиза, опустив руку на стол. - Маргарита, твой отец умер, теперь старший в нашей семье Эммануил. Ты сейчас должна ехать с ним в Ренн. - Я?! - удивилась девушка. - Мне ехать в Ренн? Зачем же? - Затем, что наша часовня слишком мала, чтобы справлять в ней вместе и свадьбу дочери и погребение отца! - Матушка, - сказала Маргарита умоляюще, - мне кажется, приличия да и совесть требуют, чтобы эти церемонии происходили не так быстро одна за другой. - Приличия и совесть повелевают исполнять последнюю волю умерших, - холодно произнесла маркиза не допускающим возражения тоном. - Посмотри на этот договор. Видишь: отец твой подписал первые буквы своего имени. - Но позвольте спросить, матушка, разве отец был в здравом уме и повиновался своей воле, когда он начал писать эту строку, прерванную смертью? - Не знаю, - ответила надменно маркиза, - не знаю. Знаю только, что родители, пока они живы, властны над судьбами своих детей. Долг заставлял делать меня ужасные вещи, и я их делала. Повинуйся и ты! - Матушка! - Маргарита стояла, не трогаясь с места, и говорила необычным для нее решительным голосом. - Матушка, вот уже три дня, как я вся в слезах, совершенно отчаявшись, ползаю на коленях от ног Эммануила к ногам отца. Никто меня не выслушал, потому что мои слова заглушал голос честолюбия или помешательства. Наконец я дошла до вас, матушка. Теперь мы остались с вами лицом к лицу. Теперь только вас могу я умолять, и вы должны меня выслушать. Послушайте же, что я вам скажу! Если б я должна была принести в жертву вашей воле только свое счастье, я бы им пожертвовала, только мою любовь, я бы и ею пожертвовала, но я должна пожертвовать вам... сыном! Вы мать. Я тоже. - Мать!.. Мать!.. - раздраженно проговорила маркиза. - Но рождение твоего ребенка - преступление! - Пусть так, но я все же мать, а материнские чувства всегда священны. Скажите же мне - вы должны знать это лучше, чем я... - скажите мне: если те, которым мы обязаны жизнью, получили безграничную власть над нами, то разве те, которые от вас получили жизнь, не имеют такой же власти? И если эти два голоса один другому противоречат, какому из них следует повиноваться? - Ты никогда не услышишь голоса своего ребенка, - сказала маркиза, - ты никогда его не увидишь. - Я никогда не увижу моего сына? - воскликнула Маргарита. - Но кто же может поручиться за это, матушка? - Он сам никогда не узнает о своем происхождении. - А если все-таки когда-нибудь узнает? - Маргарита вся вспыхнула. Суровость маркизы заглушила в ней дочернюю почтительность. - И если он придет и спросит меня, почему я выбрала ему такую суровую судьбу?.. Это ведь может случиться, матушка. - Она взяла в руку перо. - Что ж, и теперь прикажете мне подписать? - Подписывай! - приказала маркиза. - Но, - продолжала Маргарита, положив на договор свою дрожащую, судорожно сжатую руку, - но если мой муж узнает о существовании этого ребенка? Если он потребует от его отца удовлетворения за пятно, наложенное на имя, на его честь? Если в поединке страшном, без свидетелей... в бою на смерть он убьет моего любовника и, измученный угрызениями совести преследуемый голосом из могилы, мой муж лишится рассудка? - Молчи! - воскликнула маркиза в ужасе, еще не зная, случайно ли дочь говорит все это или потому, что знает ее историю. - Молчи! - повторила она. - Так вы хотите, - не умолкала Маргарита, которая сказала уже столько, что не могла остановиться, - чтобы я, оберегая свое имя и имя других моих детей, заперлась на всю жизнь с безумным, не имея возможности никому доверить свою тайну? Покрыла сердце железной броней, чтобы ничего не чувствовать? Высушила глаза, чтобы не плакать? Так вы хотите, чтобы я при жизни мужа оделась в траур, как вдова?.. Вы хотите, чтобы волосы мои поседели двадцатью годами раньше положенного срока? - Молчи, молчи! - В голосе маркизы угроза начинала уступать место страху. - Ни слова больше, Маргарита! - Так вы хотите, - продолжала горяча Маргарита, не замечая ее состояния, - чтобы я ходила от одного умирающего к другому закрывать им не глаза, а рот, для того чтобы тайна моя умерла вместе с ними!.. - Молчи! - вскричала маркиза, в отчаянии ломая себе руки. - Ради всего святого молчи, Маргарита! - Ну что ж, матушка, прикажите мне подписать, и все это сбудется: наказание за грехи родителей падет на детей до третьего и четвертого колена! - О, праведный судья! - воскликнула маркиза, рыдая. - Неужели я еще мало была унижена, мало наказана? Первые слезы матери охладили жар Маргариты. Она упала на колени и жалобно проговорила, став опять прежней кроткой и доброй дочерью: - Матушка, простите меня, простите меня! - Да, простите меня! - сказала маркиза, подходя к Маргарите. - Теперь ты просишь прощения, бесчеловечная дочь. Как ты могла взять из рук вечного правосудия бич мщения и ударить им мать по лицу?! - Матушка, простите меня! - воскликнула Маргарита. - Я сама не знала, что говорила. Вы довели меня до отчаяния! Я была вне себя! - Господи! - проговорила маркиза, подняв обе руки над головой Маргариты. - Ты слышал, что говорила мне моя дочь! Не смею надеяться, что ты, по своему великому милосердию, забыл слова ее, Боже мой, но в минуту кары вспомни, что я ее не проклинаю! Она пошла к дверям. Маргарита хотела удержать мать, но маркиза обернулась к ней с таким страшным выражением в лице, что Маргарита без приказания отпустила полу ее платья, за которую было ухватилась, и осталась на коленях, без слов, в ужасном волнении.

ГЛАВА XVII

Возможно, читателю покажется странным, что после оскорбительного вызова, сделанного накануне Полем Лектуру, дуэль назначена была не на утро, но лейтенанту Вальтеру, который приходил договориться с графом д'Оре об условиях поединка, было приказано соглашаться на все условия, кроме одного: капитан хотел драться не иначе как вечером. Поль понимал, что до тех пор, пока он не развяжет узла этой семейной драмы, в которую он вмешался вначале как посторонний, жизнь его принадлежит уже не ему и он не имеет права располагать ею. Впрочем, отсрочка, которую он сам себе назначил, была непродолжительна, и Лектур охотно на нее согласился. Капитан решил использовать каждую минуту с пользой для дела, поэтому, как только наступило время, когда можно было явиться к маркизе, не нарушая приличий, он отправился в замок. События последних дней вызвали такой беспорядок во всем доме, что Поль не нашел ни одного слуги, который мог бы доложить о его визите маркизе, и пошел тем путем, который был уже ему хорошо известен. Войдя в гостиную, он увидел лежащую без чувств Маргариту. Заметив, что брачный договор измят, Поль догадался, что между матерью и дочерью происходила какая-то ужасная сцена. Он подбежал к сестре, взял ее на руки и отворил окно, чтобы оживить свежим воздухом. Мало-помалу Маргарита пришла в себя, открыла глаза и узнала брата, которого судьба посылала ей всякий раз, как только силы покидали ее. Она стала рассказывать Полю, как мать хотела заставить ее подписать брачный договор для того, чтобы потом она уехала навсегда из замка вместе с Эммануилом, и как она, выведенная из себя отчаянием, высказала маркизе все, что знала. Поль догадался, что должно было теперь происходить в гордой душе маркизы, ведь, несмотря на все страдания, двадцатилетнюю муку и одиночество, тайна ее стала известна той, от кого она больше всего хотела скрыть ее. Сжалившись над маркизой, Поль решил избавить ее от мучения, сообщив, что он собирается делать дальше. Маргарите также необходимо было увидеть мать, чтобы выпросить себе прощение, поэтому она вызвалась сообщить маркизе, что капитан Поль желает с ней поговорить. Поль остался один и, прислонившись к высокому камину, украшенному гербом, задумался о странном повороте судьбы, который вдруг сделал его хозяином этого дома. Через несколько минут боковая дверь отворилась и появился Эммануил с ящиком для пистолетов в руках. Поль оглянулся и, увидев брата, поклонился ему. Эммануил тоже поклонился, но лишь потому, что этого требовала вежливость, и лицо его тотчас исказилось неприязнью к человеку, которого он считал своим личным непримиримым врагом. - Я хотел уже искать вас, - сказал Эммануил, остановившись в нескольких шагах от Поля и поставив ящик с пистолетами на стол. - Правда, - прибавил он, - не знал, где вас найти, потому что вы, как злой дух в наших народных преданиях, имеете дар быть везде и нигде. К счастью, мне сказали, что вы здесь, и я очень вам благодарен, что вы избавили меня от труда искать вас. - Мне очень приятно, - сказал Поль, - что в этот раз мое желание, хотя, вероятно, по совершенно иным причинам, совпадает с вашим. Что вам от меня угодно? - Неужели не можете угадать? - Эммануил разгорячился. - В таком случае позвольте мне сказать, что, к моему удивлению, вы совсем не знаете обязанностей дворянина и офицера, и это - новое оскорбление мне! - Верьте мне, Эммануил, - сказал спокойно Поль. - Вчера меня звали графом, сегодня зовут маркизом д'Оре, - проговорил надменно Эммануил, с презрением глянув на собеседника. - Прошу не забывать этого. Едва заметная улыбка мелькнула на губах Поля. - Вы очень плохо знаете обязанности дворянина, - продолжал Эммануил, - если воображаете, что я могу позволить другому отомстить вам за обиду, которую вы нанесли мне. Не забудьте, что не я вас искал, а вы пришли ко мне. - Вы забываете, маркиз, - поклонился Поль, - что были у меня в гостях на "Индианке". - Оставим этот пустой спор, - сказал Эммануил с досадой. - Нам теперь не до того. Вчера я сделал вам предложение, которое, не говорю уже офицер, но каждый дворянин, каждый порядочный человек, если только он не трус, сразу бы принял, а вы, увернувшись от него, вздумали обратиться к другому противнику, которого наша ссора отчасти касается, но которого бы из обыкновенного приличия - он мой гость - не следовало в нее вмешивать. - Поверьте, в этом случае я действовал по необходимости, - с обычным хладнокровием ответил Поль. - С вами я драться не могу, с любым другим - всегда готов скрестить шпаги. Я привык к битвам, которые несравненно страшнее поединка, поэтому дуэль я не считаю опасностью для себя. Не забудьте только, что я не искал этой дуэли, вы сами мне ее навязали, но, повторяю вам, я не могу драться с вами и потому должен был обратиться к барону Лектуру, как обратился бы к де Нозе или Лажарри только потому, что кто-нибудь из них попался бы мне под руку. Впрочем, если, как вы считаете, мне необходимо кого-нибудь убить, то лучше, разумеется, отправить на тот свет наглого и ни к чему не годного вертопраха, чем доброго и честного помещика, который покраснел бы от стыда даже во сне, увидев тот гнусный торг, который барон Лектур предлагает совершить вам. - Прекрасно! - Эммануил засмеялся. - Можете сколько угодно играть роль заступника невинных, защитника притесненных принцесс и укрываться под щитом ваших непонятных ответов. Пока это глупое донкихотство не стоит на пути моих желаний, моих выгод, моих обязательств, - мне до него дела нет: пусть оно гуляет себе по морю и по суше, от полюса и до полюса. Я буду только смеяться, когда случится встретиться с ним. Но как только это дурачество коснется меня... одним словом, если я встречу в моем доме незнакомого человека, который вздумает командовать там, где только я один могу повелевать, я пойду прямо к нему, как теперь к вам, и если мне посчастливится встретить его одного, как теперь вас, я скажу ему: "Вы меня оскорбили, вмешавшись в мои дела, которые вас совершенно не касаются, и вы должны драться не с кем-нибудь другим, а со мной!" И вы будете драться. - Вы ошибаетесь, Эммануил, - ответил Поль. - С вами я все равно не буду драться. Это невозможно. - Э, оставьте! Загадки сейчас не в моде! - воскликнул Эммануил с досадой. - В жизни постоянно натыкаешься на прозу, поэтому оставим романтические бредни и таинственность сочинителям романов и трагедий. Ваше появление в нашем доме наделало мне слишком много неприятностей, и этого вполне довольно, чтобы нам с вами подраться. По вашей милости Лузиньян, осужденный на вечную ссылку, снова во Франции, сестра моя первый раз в жизни не покорилась воле родителей, отца вы убили одним своим появлением, - вот сюрпризы, которые вы привезли с собой, как язву с того края света, и я требую, чтобы вы мне за это заплатили. Скажите мне все, что имеете, прямо, как говорят люди друг другу при свете дня, а не как привидение, которое во мраке изъясняется непонятным никому языком! Не забудьте, что чудес боятся разве только кормилицы да дети. Говорите же! Вы видите, я спокоен. И если вы желаете открыть мне какую-то тайну, я готов ее выслушать. - Тайна, которую вы хотите знать, принадлежит не мне, - ответил Поль спокойно. Его умение сдерживать себя составляло совершенный контраст с запальчивостью Эммануила. - Верьте тому, что я говорю, и не требуйте от меня ничего больше. Прощайте! - Капитан направился к двери. - Э, нет, - закричал Эммануил, загораживая ему дорогу, - так вы отсюда не выйдете! Мы разговариваем с вами наедине, и не забудьте, что не я вас завлек сюда, а вы сами пришли. Выслушайте же, что я вам скажу. Оскорбили вы меня, поэтому и драться будете со... - Вы с ума сошли! - нахмурился Поль. - Я уже говорил вам однажды, что с вами я драться не стану, потому что это невозможно. Пустите меня! - Берегитесь, - воскликнул Эммануил, вынув из ящика оба пистолета, - берегитесь! Я сделал все, что мог, чтобы заставить вас драться как дворянина, и теперь имею полное право убить вас как разбойника! Вы проникли в чужой дом, забрались сюда не знаю как, не знаю зачем; если вы и не имели намерения похитить наши деньги и вещи, то, по крайней мере, похитили покорность моей сестры, а вместе с ней обещание, данное честным человеком своему другу. Я считаю вас грабителем, которого я застал в ту минуту, как он положил руку на самое драгоценное из фамильных сокровищ - честь!.. Возьмите этот пистолет и защищайтесь! - добавил он, бросив пистолет к ногам Поля. - Вы можете убить меня, - ответил Поль, опять прислонившись к камину и словно продолжая обычную дружескую беседу, - повторяю, вы можете убить меня, хоть я не верю, что совершится такое ужасное преступление, но вы не заставите меня драться с вами. - Поднимите этот пистолет, - воскликнул Эммануил, - поднимите его, говорю я вам! Вы полагаете, что мои слова - пустые угрозы? Ошибаетесь! Вы уже вывели меня из терпения, и три дня, как вы мучаете меня, наполняете мое сердце желчью и ненавистью, и в эти три дня я уже свыкся с мыслью избавиться от вас любым способом - дуэлью или просто убийством. Не надейтесь, что меня удержит страх наказания: этот замок глух и нем. Море недалеко, и вас не успеют похоронить, как я буду уже в Англии. В последний раз говорю вам: возьмите этот пистолет и защищайтесь! Поль, не говоря ни слова, пожал плечами и оттолкнул оружие ногой. - Ах, ты так! - воскликнул Эммануил, доведенный до высочайшей степени бешенства хладнокровием своего противника. - Если ты не хочешь защищаться как человек, так умри же как собака! - И он направил пистолет прямо в грудь капитана. В эту минуту ужасный крик раздался в дверях. Это была Маргарита, искавшая Поля. Она все поняла с одного взгляда и тут же бросилась к Эммануилу. Раздался выстрел, но Маргарита успела схватить брата за руку, и пуля попала в зеркало, в двух или трех дюймах над головой капитана. - Брат! - Маргарита кинулась к Полю и порывисто обняла его. - Брат, ты не ранен? - Брат? - удивленно переспросил Эммануил, уронив еще дымящийся пистолет. - Твой брат? - Теперь вы понимаете, Эммануил, почему я не хотел с вами драться? - сказал Поль. В эту минуту дверь опять отворилась, и появилась маркиза. Бледная как смерть, она застыла на пороге, потом, с ужасом посмотрела вокруг себя и увидев, что никто не ранен, подняла глаза к небу, словно спрашивая, исполнилась ли наконец мера наказания. Мысленно помолившись, она опустила глаза: Эммануил и Маргарита стояли перед ней на коленях и целовали ее руки. - Благодарю вас, дети мои, - сказала она после недолгого молчания. - Теперь ступайте, мне надо поговорить наедине с этим молодым человеком. Эммануил и Маргарита почтительно поклонились и вышли.

ГЛАВА XVIII

Маркиза затворила за ними дверь, потом, не глядя на Поля, пошла к креслу, в котором накануне сидел маркиз, и облокотилась на его спинку. Она стояла, опустив глаза, и Поль хотел уже броситься к ее ногам, но лицо этой женщины было таким суровым, что он вынужден был сдержать свой порыв и остался на своем месте ждать, что будет дальше. Через минуту ледяного молчания маркиза заговорила: - Вы желали меня видеть, - сказала она, - я здесь; вы хотели говорить со мной - я готова вас выслушать. Она произнесла все это без всякого выражения в лице и в голосе, только губы ее шевелились, точно говорила статуя. - Да, - сказал Поль взволнованно, - да, мне хотелось поговорить с вами. Это желание давно уже закралось в мое сердце и с тех пор не покидало его. Воспоминания детства тревожили взрослого. Я помнил, словно во сне, женщину, которая иногда украдкой склонялась к моей колыбели. Этот образ был всегда самым дорогим для меня. С того времени, столь далекого, но еще живого в моей памяти, я не раз просыпался от счастья, - все чудился на лице материнский поцелуй, и, не увидев рядом с собой никого, я кричал, звал ее, думая, что эта женщина ушла и, может быть, услышав меня, вернется. Вот уже двадцать лет, как я зову ее, маркиза, и сегодня впервые она мне ответила. Вы когда-нибудь думали обо мне, маркиза? Неужели боялись меня видеть? Неужели, как мне теперь кажется, вам нечего сказать? - А если я действительно боялась вашего возвращения? - произнесла маркиза глухим голосом. - Разве мои опасения были напрасны? Я только вчера вас увидела, и вот уже моя тайна известна обоим моим детям! - Разве моя вина, - ответил Поль, - что так сложились обстоятельства? Разве я привел Маргариту к умирающему отцу? Она пришла к нему искать защиты и невольно услышала его исповедь! Разве я привел ее к Ашару, и не вы ли сами пришли вслед за ней? А Эммануил!.. Выстрел, который вы слышали, и это разбитое зеркало доказывают вам, что я предпочел бы умереть, чем открыть ему вашу тайну. Слепой случай или провидение устроили все так, что ваши дети, которых вы постоянно удаляли от себя, упали к ногам вашим! - Но кроме этих детей, - сказала маркиза голосом, в котором наконец начинало пробиваться чувство, - у меня есть еще сын, и я не знаю, чего мне ждать от него... - Позвольте ему исполнить свой долг, и тогда он на коленях будет ждать ваших приказаний... - Какой же это долг? - спросила маркиза. - Возвратить брату звание, на которое он имеет право, сестре - счастье, матери - спокойствие, которое она так давно и напрасно ищет. - А вы разве не знаете, - спросила маркиза с удивлением, - вы виноваты в том, что министр, граф Морепа, отказал барону Лектуру в просьбе назначить моего сына полковым командиром. - Да, но король по моей просьбе уже отдал это место моему брату. Поль вынул из кармана пакет и положил его на стол. Маркиза раскрыла его, взглянула на бумагу и увидела в ней имя Эммануила. - Но как же вы, - продолжала маркиза, - думая осчастливить сестру, хотите выдать ее за человека без имени, без состояния... за ссыльного? - Вы ошибаетесь, - ответил Поль. - Я хочу выдать Маргариту за человека, которого она любит, и не за ссыльного Лузиньяна, а за барона Анатоля Лузиньяна, губернатора Гваделупского. Вот приказ о назначении его на это место. Маркиза взглянула на пергамент и убедилась в том, что Поль и тут сказал правду. - Вы удивительный человек, благодарю вас! - воскликнула она. - Да, этого достаточно и для удовлетворения честолюбия Эммануила, и для счастья Маргариты. - И для вашего спокойствия также, потому что Эммануил поедет в полк, Маргарита отправится с мужем в Гваделупу, а вы останетесь одна, как всегда желали. Маркиза вздохнула. - Неужели я ошибся? Разве вы не хотели этого? - спросил удивленно Поль. - Как же мне теперь отделаться от барона Лектура? - не отвечая сыну, задумчиво произнесла маркиза. - Маркиз скончался. Разве это не повод для того, чтобы отложить свадьбу?.. Вместо ответа, маркиза села в кресло, взяла бумагу и перо, написала несколько строк, сложила письмо, написала на кем имя барона Лектура и позвонила лакею. Через несколько секунд явился слуга. - Отдай это барону Лектуру, - приказала маркиза. Лакей взял письмо и вышел. - Теперь, когда все счастливы, - продолжала она, не отрывая глаз от Поля, - неужели вы не захотите помиловать виновной? Документы о вашем рождении у вас, вы теперь старший в нашей семье, и по закону имя и состояние моего покойного мужа принадлежит вам. Чего вы хотите взамен этих бумаг? Поль вынул их из кармана, поднес к камину. - Позвольте мне раз в жизни назвать вас матерью, и прошу вас: назовите меня хоть раз сыном. - И это все? - воскликнула маркиза, вставая. - Странно, вас так заботят имя, богатство и совсем безразличен человек, - продолжал Поль, покачивая головой с выражением глубокой меланхолии. - Зачем мне эти бумаги? Я сам добился звания, которого немногие в мои годы достигают. Я прославил свое имя, и один народ его благословляет, а другой - трепещет, услышав. И если бы мне этого хотелось, я бы в короткое время скопил себе такое состояние, что не стыдно было бы отказать его в наследство королю. Что же мне в вашем имени, вашем титуле, вашем богатстве! Зачем мне все это, если вы не можете дать мне того, чего мне всегда и везде не доставало, чего я сам создать не в состоянии, а злой рок у меня отнял... Что вы одна можете возвратить мне... мать! - Сын мой! - воскликнула маркиза, побежденная его благородством, добротой и искренностью. - Сын мой!.. Мой добрый, мой милый сын!.. - Матушка! О, матушка! - воскликнул Поль, бросив бумаги в огонь. - Наконец-то из вашего сердца вырвался крик, которого я ждал так давно, о котором молил провидение. Маркиза упала в кресло, Поль бросился перед ней на колени и прижался лицом к груди матери. Наконец маркиза приподняла его голову. - Посмотри на меня! - сказала она. - Вот за двадцать лет это первые мои слезы! Дай мне твою руку! - Маркиза положила руку Поля себе на грудь. - За двадцать лет сердце в первый раз бьется от радости!.. Как мне хотелось обнять тебя, мой сын. Видно, срок моего наказания кончился и ко мне возвращаются и слезы, и радость, и нежность! Благодарю тебя за это, мой милый сын!.. - Матушка! - задохнулся от счастья Поль... - А я боялась его видеть! Я трепетала, увидев его! О, не суди меня, разве могла я знать, какие чувства кроются в глубине моего сердца! Спасибо тебе, что ты пришел, мой сын! В эту минуту послышался звон колокола в часовне замка. Маркиза вздрогнула. Эти звуки возвещали начало похорон. Наступило время предать земле тело маркиза д'Оре и тело бедного Ашара. Маркиза встала. - Я должна молиться сейчас, - сказала она. - Прощай! - Я завтра ухожу в море, матушка. Неужели мы с вами уже не увидимся?! - О, нет, нет! - воскликнула маркиза. - Мы непременно увидимся! - Тогда сегодня вечером я буду ждать вас у ворот парка, я должен еще раз сходить на могилу отца. Там мы и простимся с вами. - Я приду, - сказала маркиза. - Возьмите патент и приказ. - Поль подал ей бумаги. - Пусть ваши дети вам будут обязаны своим благополучием. А я, матушка, я получил от вас больше, чем они оба!.. Маркиза ушла в церковь. Поль вышел из замка и отправился в рыбачью хижину, возле которой он должен был драться на дуэли с Лектуром. Там его уже ждали Лузиньян и Вальтер. В назначенный час верхом на лошади вдали показался Лектур. Он с трудом отыскивал дорогу в местах, не известных ни ему, ни слуге, который ехал за ним следом. Увидев его, молодые люди вышли из хижины. Барон пустил лошадь галопом. Подскакав к ним, он соскочил с нее и бросил поводья слуге. - Извините, что я приехал один. - Лектур учтиво раскланялся с Полем. - Дело в том, что сейчас хоронят маркиза, и Эммануил не может отлучиться. Я надеялся, что имею дело с великодушным противником и он уступит мне одного из своих секундантов. - Мы к вашим услугам, барон. - Поль тоже поклонился. - Вот мои секунданты, выбирайте любого: каждый из них почтет за честь оказать вам эту услугу. - Мне все равно, - ответил Лектур, - назначьте сами кого вам угодно. - Вальтер, перейдите к барону, - приказал Поль. Лейтенант встал рядом с Лектуром. Противники еще раз поклонились друг другу. - Теперь, - продолжал Поль, - позвольте мне при наших секундантах сказать вам несколько слов не в извинение, а попытаться объяснить свои поступки. - Как вам угодно, - ответил Лектур. - Когда я вызвал вас на дуэль, событий вчерашнего дня еще нельзя было предугадать, а они могли повлечь за собой несчастье всей семьи маркиза д'Оре. За вас были маркиза, Эммануил и покойный маркиз; за Маргариту один я, и, следовательно, сила была на вашей стороне. Вот почему между нами должна была состояться дуэль. Если бы вы меня убили, Маргарита по обстоятельствам, которых вы никогда не узнаете, не могла бы за вас выйти замуж; если бы я вас убил, тогда дело было бы еще проще и не требовало объяснений. - Вступление в вашей речи прекрасно. - Лектур, улыбаясь, постукивал хлыстиком по сапогу. - Посмотрим, что будет дальше. - Теперь обстоятельства изменились, - продолжал Поль. - Маркиз умер, Эммануил назначен командиром полка, маркиза отказывается от прежних своих планов, а Маргарита выходит замуж за барона Анатоля Лузиньяна, которого я именно поэтому и не назначил вам в секунданты. - Ага, - хмыкнул Лектур, - так вот что значила записка, которую мне подали, когда я выезжал из замка! А я было принял это за отсрочку! Очень хорошо. Теперь послушаем, что вы скажете в заключение. - Оно будет таким же простым и искренним, барон. Я вас не знаю и не искал знакомства с вами. Мы встретились случайно, и так как цели у нас были совершенно разные, то между нами произошло недоразумение. Еще вчера, как я уже говорил, многое было неясным в судьбе графа и графини д'Оре, мне хотелось немножко помочь Маргарите. Теперь все кончено - моя или ваша смерть была бы совершенно бесполезна и прибавила бы только немножко крови к развязке драмы. Стоит ли после этого проливать ее? - Я бы, возможно, и согласился с вами, - сказал Лектур, - но ведь смешно, согласитесь, приезжать в такую глушь ни за чем! Если уж мне не удалось жениться на мадемуазель Маргарите, так я, по крайней мере, подерусь с вами: все-таки не даром приезжал сюда. Угодно вам? - спросил он, обнажая шпагу и кланяясь Полю. - С удовольствием, - ответил Поль, также раскланиваясь. Они подошли друг к другу, клинки скрестились, и через минуту шпага Лектура полетела в сторону. - Когда мы еще не начинали драку, - сказал Поль весело, - я старался объяснить вам свое поведение. Теперь я могу уже извиниться перед вами. - И я с удовольствием принимаю ваши извинения, - ответил Лектур так спокойно, как будто между ними ничего и не произошло: - Дик, подними мою шпагу, - приказал он слуге. - Не будет ли, господа, у вас поручений в Париж? Я сегодня еду туда. - Потрудитесь сказать королю, барон, - Поль вложил шпагу в ножны, - что, к величайшему моему удовольствию, шпага, которую он пожаловал мне, чтобы сражаться с англичанами, не обагрилась кровью соотечественника. Они раскланялись. Лектур сел на лошадь и свернул на Виеннскую дорогу, послав слугу в замок за своей каретой. - Теперь, Вальтер, - сказал Поль, - пришлите шлюпку и скажите, чтобы она подошла как можно ближе к замку Оре. Приготовьте все на фрегате: сегодня ночью мы поднимем якорь. Лейтенант отправился в Пор-Луи, а Поль и Лузиньян вошли в хижину. В это время Эммануил и Маргарита присутствовали при печальной церемонии: тело их отца было предано земле. Маркиза положили в фамильном склепе, украшенном гербами, а бедного Ашара похоронили на скромном деревенском кладбище. Потом брат и сестра пошли к маркизе, и она вручила Эммануилу столь желанный патент, а Маргарите неожиданно дала позволение выйти замуж за Лузиньяна. При встрече каждый из троих старался затаить тягостные чувства на сердце, не показать их. Мать, сын и дочь простились в твердой уверенности, что никогда уже в этой жизни не увидятся. Остальная часть дня прошла в приготовлении к отъезду. Под вечер маркиза отправилась на свидание, назначенное ей Полем. Во дворе она увидела с одной стороны совсем готовую дорожную карету, с другой - юнгу Артура с двумя матросами. Сердце ее сжалось при виде этих приготовлений, но она уверенно продолжала свой путь: такую власть над собой дала ей постоянная необходимость сдерживать свои чувства. Однако, дойдя в парке до того места, откуда был виден домик Ашара, она остановилась и, чувствуя, что ноги у нее подкашиваются, прислонилась к дереву, положив руку на сердце, словно для того, чтобы удержать слишком быстрые толчки его. Маркиза по складу натуры относилась к тем людям, которые не боятся опасности в настоящем, но с трепетом смотрят на прошедшую. Она вспомнила, какие мучения терпела все двадцать лет, когда приходила в этот домик, теперь уже навсегда запертый, однако быстро преодолела свою слабость и пошла к воротам парка. Там маркиза снова остановилась. Над всеми деревьями возвышалась верхушка огромного дуба, который был виден почти из любой точки парка. Хозяйка замка часто по целым часам стояла у окна, устремив взгляд на его кудрявую вершину, но никогда не осмеливалась отдохнуть в его тени. Сегодня там ждал ее Поль. Сделав последнее усилие, маркиза вошла в лес. Еще издали она увидела стоящего на коленях под деревом молодого человека, это был ее старший сын. Она медленно подошла, опустилась рядом с ним на колени и тоже начала молиться. Когда молитва кончилась, оба поднялись, и маркиза, обняв молодого человека, положила голову ему на плечо. Несколько минут прошло в молчании, прерванном стуком кареты. Маркиза вздрогнула и сделала Полю знак, чтобы он слушал: это уезжал Эммануил. Капитан вытянул руку в противоположную сторону и указал маркизе на шлюпку, которая легко и бесшумно скользила по морю: Маргарита отправлялась на корабль. Маркиза прислушивалась к стуку кареты, пока можно было его слышать, и следила глазами за шлюпкой, пока ее можно было видеть. Когда звук рассеялся в пространстве, а шлюпка исчезла во мраке ночи, она обернулась к Полю, взглянула на небо и, понимая, что наступает час, когда тот, кто стал для нее теперь дороже всех на свете, должен ее покинуть, сказала: - Пусть судьба будет милостива к моему сыну, он дольше всех оставался с матерью! Собрав все силы своей души, она в последний раз обняла Поля, который встал перед ней на колени. Вырвавшись из его объятий, маркиза медленно пошла в опустевший замок. На другой день утром жители Пор-Луи напрасно искали глазами фрегат, который уже две недели стоял на внешнем рейде в Лорьяне. Как и в первый раз, фрегат исчез внезапно, и никто не знал, зачем он приходил, куда ушел.

ЭПИЛОГ

Прошло пять лет с тех пор, как завершились описанные нами события. Независимость Соединенных Северо-Американских Штатов была признана, и Нью-Йорк, последний укрепленный город, который занимали англичане, был освобожден. Гром пушек, раздававшийся и в Индийском океане, и в Мексиканском заливе, затих. На торжественном собрании конгресса 23 декабря 1782 года Вашингтон сложил с себя звание главнокомандующего и уехал в свое поместье Монвернон, получив от соотечественников в награду позволение бесплатно отправлять по почте свои письма. Спокойствие, которым начинала наслаждаться Америка, распространилось и на принадлежащие французам Антильские острова, также принимавшие участие в войне и потому не раз вынужденные защищаться от нападения англичан. Из числа этих островов чаще всего опасность угрожала Гваделупе, потому что он и в военном, и в коммерческом отношении был важнее других, но благодаря бдительности нового губернатора англичанам ни разу не удалось высадиться на него. В начале 1784 года остров еще сохранял - больше по привычке, чем по необходимости, - воинственный вид, однако на нем повсеместно возобновилось уже возделывание различных земледельческих культур, составляющих его богатство. А теперь приглашаем перенестись за Атлантический океан в портовый город Бас-Тер, пройти по его центральной улице среди бьющих с обеих сторон фонтанов, потом, выйдя к улице Арбо, прогуляться под тенью тамариндов, повернуть налево по дорожке к саду, расположенному на небольшой возвышенности. Здесь мы увидим знакомую нам семью молодого губернатора, в которой за последние пять лет прибавилась еще дочь. Отец, мать и двое детей сидят в беседке, обвитой виноградной лозой. Читатели, конечно, сразу узнают в них Лузиньяна и Маргариту, а детей их мы рекомендуем: это Гектор и маленькая Бланш. С первого взгляда видно, что семейство живет счастливо и в совершенном согласии. Для Лузиньяна и Маргариты после всех страданий, которые выпали на долю их любви, наступила жизнь тихая и ясная, в которой каждый день проходил спокойно, и облаками были только тревожные воспоминания об отсутствующих, сжимающие иногда сердце дурными предчувствиями. По временам они находили в журналах или получали с приходящих судов известия о своем спасителе. Они знали о его подвигах, слышали, что он стал командиром небольшой эскадры и разорил английские поселения на Акадийском берегу, за что был пожалован в командоры. Моряки рассказали о том, как он встретился с фрегатами "Серапис" и "Графиня Скарборе" и, сразившись с ними рея с реей - бой длился целых четыре часа, - наконец принудил оба фрегата сдаться. В 1781 году конгресс публично благодарил его за услуги, оказанные американскому народу в борьбе за свою независимость, и приказал выбить в честь его золотую медаль, назначил, как храбрейшего из американских моряков, командиром фрегата "Америка", названного так потому, что это был прекраснейший из всех американских кораблей. Однако вскоре этот превосходный фрегат был передан французскому королю взамен корабля "Великолепный", погибшего в Бостоне. Поль Джонс отвел его в Гавр и перешел во флот графа Водреля, который готовился отплыть на Ямайку. Последняя весть чрезвычайно обрадовала Лузиньяна и Маргариту, потому что благодаря такому стечению обстоятельств Поль мог оказаться так близко от них, что его можно было бы увидеть. Однако мир, как мы говорили, был заключен, и они уже ничего больше не слыхали об отважном капитане. Вечером того дня, когда мы перенесли наших читателей с берегов Бретани на цветущие берега Гваделупы, молодая семья, как мы уже видели, сидела в саду и любовалась великолепной картиной: город в ней составлял первый план, а океан, усеянный островами, дивную даль. В это время, как будто нарочно, чтобы украсить ее, какой-то корабль обогнул мыс Трех Верхушек и плавно заскользил по синей глади воды, словно лебедь по озеру. Маргарита первая заметила его и, не меняя позы, потому что в этом знойном климате всякое движение кажется утомительным, сделала Лузиньяну знак головой. Он повернулся в ту сторону, куда она показала, и стал вместе с ней следить глазами за легким и быстрым ходом корабля. По мере того как судно приближалось, начинали из массы парусов, походившей на белое облако на горизонте, выделяться снасти. Лузиньян и Маргарита заметили также, что на нем развевается американский флаг со звездами. У обоих мелькнула одна и та же мысль, и они радостно переглянулись: может быть, станет известно что-нибудь о Поле! Лузиньян тотчас приказал негру сходить за подзорной трубой, и не успел слуга вернуться, как сердца Маргариты и Лузиньяна затрепетали от другой, еще более радостной мысли: обоим показалось, что этот фрегат - их старый знакомый. Однако людям непривычным издали очень трудно рассмотреть детали, по которым опытный глаз моряка отличает один корабль от другого, и они не смели еще надеяться на такую радость. Наконец негр принес трубу. Лузиньян глянул в нее, вскрикнул от восторга и передал инструмент Маргарите: он узнал на носу фрегата статую работы Гийома Кусту. "Индианка" на всех парусах шла к Бас-Теру. Лузиньян и Маргарита вскочили, и первым их порывом было бежать к порту, но тут обоим пришло в голову, что Поль недавно получил звание командора и, по всей вероятности, командует теперь другим кораблем, побольше этого, и на "Индианке" может быть другой капитан. Очень взволнованные, оба остановились. Между тем Гектор взял из руки отца подзорную трубу и навел ее на корабль. - Ой, посмотрите, - сказал он радостно, - на палубе стоит офицер в черном мундире, вышитом золотом, точно как дяденька Поль на портрете! Лузиньян выхватил трубу из рук сына, посмотрел несколько секунд и передал Маргарите; она тоже взглянула, и труба выпала из ее рук. Они бросились друг другу в объятия: оба узнали Поля, который не случайно, наверное, был в прежнем своем костюме. В это время фрегат проходил мимо крепости и отсалютовал тремя выстрелами. Крепость ответила тем же. Убедившись, что "Индианкой" действительно командует их брат и друг, Лузиньян и Маргарита побежали в гавань, взяв с собой Гектора, а маленькую Бланш оставив на попечение служанки. Поль тоже увидел их, когда они выбегали из сада, и велел спустить шлюпку. Благодаря усилиям десяти дюжих гребцов она быстро перелетела пространство между фрегатом и берегом, и капитан выскочил на мол в ту самую минуту, как Лузиньян и Маргарита прибежали туда. Очень сильные чувства находят выход обычно не в словах, а в слезах, поэтому радость походила на горе: все прослезились, даже ребенок, который плакал потому, что плакали взрослые. Отдав некоторые приказания по кораблю, молодой командор медленно пошел со своими родными к дому губернатора. На их удивленные расспросы он ответил, что так как экспедиция графа Водреля не состоялась, то он вернулся в Филадельфию и после заключения мира конгресс подарил ему в знак признательности корабль, на котором он некогда был командиром. Рассказ Поля очень обрадовал влюбленных в него Маргариту и Лузиньяна. Они решили, что он непременно должен навсегда поселиться у них, но молодой моряк тут же развеял их мечту. Человек по натуре предприимчивый и жадный до сильных ощущений, он не мог подчиниться бесцветному, однообразному существованию жителей суши и сразу же объявил сестре и шурину, что пробудет у них только неделю, а потом отправится в другую часть света, чтобы жить по-прежнему вольно и искать приключений, которые были смыслом его жизни. Неделя пролетела быстро, как сон, и, несмотря на все просьбы Маргариты и Лузиньяна, Поль не согласился остаться у них дольше ни на одни сутки. По-прежнему пылкий, твердый, своеобразный, он всегда исполнял свои намерения и был строг к себе самому гораздо больше, чем к другим. Наступил час разлуки. Маргарита и Лузиньян хотели проводить молодого командора до корабля, но Поль решил, что дальние проводы - лишние слезы. Дойдя до края мыса, он обнял их в последний раз и вскочил в шлюпку, которая быстро унесла его. Маргарита и Лузиньян следили за ней глазами, пока та не скрылась за правым бортом фрегата, потом печальные вернулись в свой сад, чтобы увидеть в последний раз, как корабль знаменитого командора снимется с якоря и выйдет в море. Так закончилась драма, которую мы взялись рассказать читателю, однако же многие из вас, вероятно, живо заинтересовались судьбой молодого моряка и хотят знать, что же случилось с ним дальше. Вот в нескольких словах все, что нам известно. Несколько лет он вел свою прежнюю жизнь, как говорят, почти не сходя с корабля, потом приехал в Париж во время внутренних междоусобиц французов и самых ужасных европейских войн. Поль спросил об Эммануиле, и ему сказали, что он изгнан; спросил о матери - оказалось, что она умерла. Тут в его душе родилось страстное желание еще хоть раз в жизни взглянуть на те места, где двенадцать лет назад он испытал столько радостных и тяжелых ощущений. Поль поехал в Бретань, оставил свою карету в Виенне и пустился далее верхом, как в тот первый свой приезд. Но это был уже не прежний романтик с желаниями и надеждами без горизонта, а человек в летах, который уже ни о чем не мечтает, потому что всего попробовал: и меду, и полыни, изучил людей и свет, знавал и славу, и забвение. И он знал, что найдет здесь не дорогих людей, ждущих его, а лишь их могилы. Подъехав к замку, Поль решил прежде навестить домик Ашара, но найти его оказалось невозможно: домик исчез, и даже леса вокруг как не бывало. Замок был конфискован и распродан двадцати или тридцати арендаторам, которые лес вырубили и поле вспахали. Большой дуб тоже исчез, и плуг несколько раз уже ходил по безвестной могиле Морне, которой не мог уже отыскать любящий взгляд сына. Поль пошел в парк и через него в замок, который стал еще мрачнее и печальнее прежнего: там оставался один только старый швейцар - живая развалина между мертвыми развалинами. Замок хотели было тоже уничтожить, но маркиза считалась между жителями Бретани чуть ли не святой, и это сохранило от разрушения древнее жилище, которое четыре века было достоянием фамилии д'Оре. Поль осмотрел все покои, которые уже года три не отворялись и только для него были теперь отперты, прошел по портретной галерее - она осталась в прежнем своем виде: портретов последних маркиза и маркизы к этой старинной коллекции никто не добавил. Он заглянул в библиотеку, в которой некогда прятался, нашел на прежнем месте книгу, когда-то открытую им, прочел снова страницы, которые тогда читал, и потом отворил дверь той комнаты, где должны были подписать брачный договор и где происходили самые драматические сцены, в которых он был главным действующим лицом. Стол стоял на старом месте, и зеркало в венецианской раме, разбитое пулей Эммануила, по-прежнему было над камином. Он вспомнил свой последний разговор с Эммануилом, прислонился к камину и стал расспрашивать слугу о последних годах жизни маркизы. Оставшись одна в своем замке, она каждый день проводила одинаково: утро ее начиналось в молельне, оттуда она шла к могильному склепу, где лежал прах ее мужа, и под тень дуба, где покоился ее любимый. Восемь лет еще после того, как они простились с Полем, маркиза ходила по старым коридорам и мрачным аллеям, бледная и тихая как тень. Потом врач нашел у нее порок сердца, возникший в результате слишком сильных ощущений, которые так долго мучили ее, и она мало-помалу стала ослабевать. Наконец однажды, будучи уже не в состоянии передвигаться самостоятельно, маркиза велела отнести себя туда, куда обыкновенно ходила гулять, - к большому дубу, сказав, что ей хочется еще раз полюбоваться заходом солнца на океане. Она велела людям оставить ее и прийти через полчаса. Когда слуги вернулись, маркиза лежала в обмороке. Они понесли ее к замку, но дорогой она очнулась и велела нести себя не в спальню, а в могильный склеп. Там, собрав оставшиеся силы, она встала на колени на могиле мужа и сделала знак рукой, чтобы ее оставили одну. Хотя это было очень опасно для нее - никто не смел ослушаться приказания, которого маркиза никогда не повторяла, однако, опасаясь за ее жизнь, слуги спрятались в углублении склепа, чтобы в случае необходимости подоспеть к ней на помощь. Через минуту маркиза опустилась на камень, у которого молилась, и люди решили, что это опять обморок, однако, подбежав к ней, увидели, что она мертва. Поль велел слуге проводить себя в могильный склеп. Вошел он туда медленно, с непокрытой головой. Дойдя до камня, покрывавшего могилу его матери, он встал перед ним на колени. Этот камень и доныне хранится в церкви городка Оре, куда он был впоследствии перенесен. На камне вырезана следующая надпись, написанная самой маркизой: "Здесь покоится тело высокородной и вельможной госпожи Маргариты Бланш де Сабле, маркизы д'Оре, родившейся 2 августа 1729 года, скончавшейся 3 сентября 1788 года. Молитесь за нее и ее детей". Глаза Поля наполнились слезами: мать, которая так долго забывала его при жизни, вспомнила о нем в своей надгробной надписи. Спустя полгода после этого находившиеся в Париже американцы получили от своего посла повестку, в которой указывалось, что все они должны присутствовать при погребении командора американского флота Джона Поля Джонса, который скончался в Париже 7 июля 1793 года. Александр Дюма
Кучер кабриолета
Новелла
-----------------------------------------------------------------------
Я не уверен, что среди читателей этих строк найдутся люди, которые обращали бы внимание на разницу, существующую между кучером кабриолета и обычным извозчиком. Извозчик одиноко восседает на козлах, серьезный, неподвижный, хладнокровный, и переносит превратности погоды с невозмутимостью подлинного стоика; находясь среди людей, он не поддерживает никакого контакта с ними и лишь изредка разрешает себе в виде развлечения стегнуть кнутом проезжающего мимо приятеля; он не питает никакой привязанности к двум тощим клячам, впряженным в его карету, и не чувствует ни малейшего расположения к своим злосчастным седокам, обмениваясь с ними кривой усмешкой лишь при следующем классическом требовании: "Шагом, никуда не сворачивая". Он гладко зачесывает волосы, отличается себялюбием и угрюмостью и не прочь побогохульствовать. Зато кучер кабриолета - полная ему противоположность. Надо быть в отвратительном настроении, чтобы не улыбнуться в ответ на его любезности, при виде того, как он подкладывает вам под ноги солому, как в дождь и в град отдает вам всю полость, дабы оградить вас от сырости и холода; надо замкнуться в поистине злостном молчании, чтобы не ответить на множество его вопросов, на вырывающиеся у него возгласы, на исторические цитаты, которыми он вас донимает. Дело в том, что кучер кабриолета повидал свет и знает людей; он возил за почасовую оплату кандидата в академики, делавшего тридцать девять обязательных визитов, и беседа с будущим академиком сказалась на нем: это в области литературы. Его нанял как-то с оплатой за каждый конец пути депутат парламента и привил ему вкус к политике. Однажды с ним ехали двое студентов; они говорили об операциях, и он получил представление о медицине. Словом, нахватав верхов, кучер кабриолета знает всего понемногу; он насмешлив, остроумен, болтлив, носит фуражку с козырьком и вечно имеет друга или родственника, который бесплатно проводит его на любой спектакль. Мы вынуждены прибавить не без зависти, что в театре он занимает кресло в середине партера. В извозчике есть нечто от первобытных времен: он входит в сношения с людьми лишь тогда, когда это необходимо для выполнения его обязанностей, он донельзя скучен, зато честен. Кучер кабриолета принадлежит к современному обществу - цивилизация сама пришла к нему, и он дал ей обтесать себя. В моральном отношении этот человек сродни Бартоло. Кабатчики любят изображать на своих вывесках извозчика в блестящем цилиндре на голове и в синем долгополом пальто на плечах; в одной руке он держит кнут, в другой - кошелек; название, выведенное на вывеске, гласит: "Приют честного извозчика". Я никогда не видел, чтобы вместо извозчика был нарисован кучер кабриолета, каким бы безупречно честным человеком он ни проявил себя. И все же я питаю особое пристрастие к кучерам кабриолетов, быть может потому, что у меня редко бывают деньги, которые я мог бы позабыть в их экипаже. Если я не поглощен мыслями о своей новой драме, не еду на скучнейшую репетицию или не возвращаюсь со спектакля, едва не усыпившего меня, то вступаю в беседу с кучером кабриолета и порой за те десять минут, что длится поездка, забавляюсь в той же мере, в какой проскучал все четыре часа на вечере, с которого он везет меня домой. Словом, в голове у меня специальное отделение для этих воспоминаний стоимостью в двадцать пять су. Одно из них оставило глубокий след в моей душе. А между тем прошло уже около года с тех пор, как Кантийон поведал мне историю, которую я собираюсь пересказать читателям. Кантийон - кучер кабриолета за номером 221. Это человек лет сорока - сорока пяти, темноволосый, с резкими чертами лица. В ту пору, а именно 1 января 1831 года, он носил фетровую шляпу с остатками галуна, вишневый редингот с остатками нашивок и сапоги с остатками отворотов. За прошедшие с тех пор одиннадцать месяцев все эти остатки должны были исчезнуть. Вскоре читатель поймет, откуда проистекает или, точнее, проистекала (ибо я не видел Кантийона с того достопамятного дня) эта явная разница между его костюмом и костюмом его собратьев. Как я уже говорил, наступило 1 января 1831 года. Было шесть часов утра. Я заранее наметил серию предстоящих визитов, составив улица за улицей список тех друзей, коих всегда полезно поздравить на 1 января, облобызав их в обе щеки и пожав им обе руки, короче говоря, тех симпатичных людей, которых не видишь иной раз по полугоду, которых встречаешь с распростертыми объятиями и у которых никогда не оставляешь своей визитной карточки. Мой слуга сбегал за кабриолетом; он выбрал Кантийона, и Кантийон был обязан этим предпочтением остаткам своих галунов, остаткам своих нашивок и остаткам своих отворотов: Жозеф чутьем угадал бывшего собрата. Да и кроме того, его кабриолет отличался приятным шоколадным цветом вместо обычного желтого или зеленого, а посеребренные рессоры экипажа позволяли предельно низко опускать его кожаный верх. По моей добровольной улыбке Жозеф понял, что я оценил его сообразительность. Я отпустил его на целый день и, не раздумывая, уселся на мягких подушках кабриолета; Кантийон набросил мне на колени полость кофейного цвета, щелкнул языком, и лошадь тронула без помощи кнута, который за всю нашу поездку провисел на своем месте скорее для вида, чем для устрашения. - Куда поедем, хозяин? - К Шарлю Нодье, в Арсенал. Кантийон ответил мне кивком, означавшим: "Мне не только известно, где это, я знаю также и кто это". Я писал тогда "Антони", и так как сидеть в кабриолете было очень удобно, я принялся обдумывать конец третьего действия, который не давал мне покоя. Я не знаю большей радости для поэта, чем та, которую он испытывает, видя, что его труд подходит к благополучному концу. Но этому предшествует столько дней напряженной работы, столько часов уныния, столько тягостных сомнений, что когда в этой борьбе за воплощение своего замысла, замысла тщательно обдуманного, к которому поэт подходил и так и эдак и наконец с редким упорством заставил его склониться перед собой, как побежденного и просящего пощады врага, он переживает мгновение счастья, схожего при всей своей несоизмеримости с тем счастьем, которое должен был испытать Бог, когда, создавая землю, он сказал: "Да будет..." - и возникла земля; как Бог, писатель может сказать в своей гордыне: "Я создал нечто из ничего. Я вырвал целый мир из небытия". Правда, его мир населен лишь какой-нибудь дюжиной персонажей, он занимает в солнечной системе лишь тридцать четыре квадратных фута театральных подмостков и нередко рождается и гибнет за один вечер. Неважно, мое сравнение все же правомерно, и я предпочитаю сравнение, возвышающее человека, сравнению, которое его принижает. Я говорил себе все это или нечто похожее и видел, словно сквозь прозрачную завесу, что постепенно созданный мною мир обретает место среди литературных планет; его обитатели разговаривали сообразно моему желанию, двигались по моей воле; я был доволен ими, до меня явственно доносился недвусмысленный звук аплодисментов, доказывавших, что мой мир нравился людям, перед глазами которых он проходил, и я был доволен собой. И хотя я пребывал в горделивом полусне - опиуме поэтов, это не мешало мне видеть, что кучер раздосадован моим молчанием, обеспокоен моим пристальным взглядом, обижен моей рассеянностью и что он изо всех сил старается вывести меня из этого состояния. Он то обращался ко мне со словами: "Хозяин, полость вот-вот сползет у вас", - и я, не отвечая, укутывал ею колени, то он дышал на свои пальцы, чтобы согреть их, и я молча прятал руки в карманы, то насвистывал "Парижанку", и я машинально отбивал такт ногою. Садясь в кабриолет, я сказал кучеру, что нанимаю его на четырнадцать часов, и беднягу явно мучила мысль, что все это время я буду пребывать в молчании, отнюдь не вязавшемся с его желанием поболтать. Наконец признаки беспокойства Кантийона настолько усилились, что мне стало жаль его; я открыл было рот, чтобы заговорить; физиономия кучера расплылась в улыбке. К несчастью для него, меня вдруг осенило: я придумал конец третьего действия! Я было повернул к нему голову и собрался начать разговор, но опять преспокойно занял прежнее положение, сказав самому себе: "Удачная, очень удачная мысль". Кантийон решил, что я не в своем уме. Затем он испустил вздох. Затем, по прошествии минуты, он остановил лошадь со словами: "Приехали, хозяин!" Я оказался у подъезда Нодье. Мне очень бы хотелось, читатель, поговорить с вами о Нодье, во-первых, для собственного удовольствия, ибо я знаю его и люблю, во-вторых, для вашего удовольствия, ибо вы тоже любите его, хотя, быть может, с ним и не знакомы. Придется отложить этот разговор. На сей раз речь пойдет о моем кучере. Вернемся же к нему. По прошествии получаса я вышел от Нодье; кучер любезно опустил для меня подножку. Пробормотав "брр" и передернув плечами, я сел рядом с ним и снова очутился в некоем подобии кресла, которое так хорошо настраивало меня на созерцательный лад. - К Тейлору, на улицу Бонди, - произнес я, полузакрыв глаза. Кантийон воспользовался этим кратким обращением и спросил скороговоркой: - Скажите, Шарль Нодье - это тот самый человек, что пишет книги? - Вот именно. Но откуда, черт возьми, ты знаешь об этом?.. - Я прочел один его роман, когда еще служил у господина Эжена (он вздохнул). Там говорится о девушке, любовник которой угодил на гильотину. - "Терезу Обер"? - Да, да... Будь я знаком с этим господином, я дал бы ему замечательный сюжет для романа. - Вот как? - Удивляться тут нечему. Если бы я владел пером так же хорошо, как вожжами, я никому бы не уступил такого сюжета, сам бы написал роман. - Ну так изложи мне этот сюжет. Он взглянул на меня, прищурившись. - Ну, вы - другое дело. - Почему? - Ведь вы-то не пишете книг? - Нет, зато я пишу пьесы. И, быть может, твоя история послужит канвой для моей будущей драмы. Он вторично взглянул на меня. - "Два каторжника", случайно, не ваша пьеса? - Нет, друг мой. - А пьеса "Постоялый двор дез Адрэ"? - Тоже не моя. - Так для какого же театра вы пишете пьесы? - До сих пор мои пьесы шли во Французском театре и в Одеоне. Он скривил рот, и эта гримаса свидетельствовала о том, что я сильно упал в его глазах; затем, подумав немного и как бы примирившись с очевидностью, он проговорил: - Ну что ж, я и во Французском театре бывал с господином Эженом и видел Тальма в "Сулле": актер как две капли воды походил на императора. Это все-таки неплохая пьеса. А потом нам показывали пустяковину, в которой какой-то шельмец, одетый лакеем, смешил публику своими ужимками. Такой был забавник! И все же мне больше нравится "Постоялый двор дез Адрэ". Возразить на это было нечего. Да и в ту пору я был сыт по горло литературными спорами. - Так, значит, вы сочиняете трагедии? - спросил он, искоса взглянув на меня. - Нет, мой друг. - Так что же вы сочиняете? - Драмы. - Так вы романтик! На днях я возил в Академию какого-то академика, и он так и сяк честил романтиков. Сам он пишет трагедии. Фамилии его я не знаю. Он такой высокий, худой... Носит крест Почетного легиона, а кончик носа у него красный. Вы, верно, знаете его. Я кивнул головой, что соответствовало слову "да". - Ну а твоя история? - Дело в том, что это грустная история. В ней гибнет человек! Глубокое волнение, прозвучавшее в его словах, подстегнуло мое любопытство. - Валяй рассказывай! - Вам легко говорить валяй! Ну, а если я заплачу, и у меня все будет валиться из рук? Ведь я не смогу ехать дальше... Я, в свою очередь, посмотрел на него. - Видите ли, - заметил Кантийон, - я не всегда был извозчиком, о чем вы можете судить по моей ливрее (и он с готовностью показал мне остатки своих красных нашивок). Десять лет тому назад я служил у господина Эжена. Вы не знавали господина Эжена? - Эжена? А как его фамилия? - Гм, как его фамилия?.. Я никогда не слыхал, чтобы его называли по фамилии и ни разу не видел ни отца его, ни матери. Это был высокий молодой человек, такого же роста, как вы, и приблизительно вашего возраста. Сколько вам лет? - Двадцать семь. - Вот и ему было столько же. Он тоже брюнет, только посветлее, чем вы, кроме того, у вас негритянские волосы, а у него они были прямые. В общем, красивый малый, только почему-то он всегда ходил как в воду опущенный. Он получал десять тысяч ливров годового дохода и все-таки грустил. Я долгое время думал, что у него больной желудок. Итак, я поступил к нему в услужение. Ладно. Ни разу, обращаясь ко мне, он не повысил голоса. Только и слышу, бывало: "Кантийон, подай мне шляпу... Кантийон, заложи кабриолет... Кантийон, если придет Альфред де Линар, скажи, что меня нет дома". Надо вам признаться, он терпеть не мог Альфреда де Линара. Да и то сказать, этот тип был мерзавцем. Ну, пока ни слова об этом. Жил он в том же доме, что и мы, и надоел нам до осточертения: все время привязывался к нам. Однажды приходит он и спрашивает господина Эжена. Я отвечаю, что барина нет дома... И вдруг - бац! - тот кашлянул. Гость услыхал его. Ладно. Он тут же ушел, сказав мне: "Твой барин - невежа!" Я промолчал, сделал вид, будто ничего не слышал. - Кстати, хозяин, у какого дома остановиться на улице Бонди? - У номера шестьдесят четыре. - Хорошо!.. Ба, да ведь мы уже приехали! Тейлора не было дома - я вошел и тут же вернулся. - Ну а дальше? - Дальше? А, мой рассказ... Скажите прежде, куда поедем? - На улицу Сен-Лазар, номер пятьдесят восемь. - Понятно, к мадемуазель Марс! Замечательная актриса! Итак, в тот же день мы отправились на улицу Мира: там был как раз званый вечер. Ровно в полночь выходит из подъезда мой хозяин в прескверном настроении: он встретил господина Альфреда, и они поругались. "Я должен проучить этого хлыща", - бормотал он. Забыл вам сказать, что мой хозяин прекрасно стрелял из пистолета и владел шпагой, как святой Георгий. Едем по мосту, знаете, по тому самому, на котором стоят статуи, но в то время их еще не было. Видим женщину, которая рыдает так громко, что ее слышно, несмотря на стук колес. Хозяин кричит мне: "Стой!" Я натягиваю вожжи. Не успел я обернуться, как он уже спрыгнул на мостовую. Ладно. Темень стояла такая, что не видно было ни зги. Женщина шла прямо перед собой, мой хозяин за ней. Вдруг она останавливается посреди моста, вскакивает на парапет, и я слышу - плюх! Мой хозяин не мешкает ни секунды и - трах! - прыгает вниз головой. Надо вам сказать, что плавал он, как рыба. Я говорю себе: если я останусь в кабриолете, это не очень-то поможет господину Эжену; с другой стороны, плавать я не умею, и если брошусь в реку, ему придется вытаскивать из воды двоих вместо одной. Я говорю лошади, вот этой самой, но в то время ей было на четыре годика меньше, а в брюхе - на две меры овса больше. Итак, я говорю ей: "Стой здесь, Коко". Можно было подумать, что лошадка меня поняла. Она остается стоять как вкопанная. Ладно. Я опрометью бегу вниз, к берегу. Вижу небольшую лодку, прыгаю в нее - она привязана; дергаю веревку, дергаю - никакого толка. Ищу свой перочинный нож. Я позабыл его. Выкинем из головы. А тем временем мой хозяин ныряет, как баклан. Я с такой силой налегаю на веревку, что - крак! - она рвется, еще немного, и я свалился бы вверх тормашками в реку. Лежу в лодке на спине; по счастью, упал на скамью. Говорю себе: "Сейчас не время считать звезды" - и вскакиваю на ноги. Лодка уже успела отчалить. Ищу весла, увы, когда я грохнулся, одно из них свалилось в воду. Гребу одним веслом, верчусь на месте, как волчок. Напрасный труд! "Прежде всего, - думаю, - надо пораскинуть мозгами". В эту минуту, сударь, я вспомнил всю свою жизнь; мне было страшно, казалось, что в реке не вода, а чернила, так темно было за бортом. Лишь время от времени набегала небольшая волна и среди пены появлялось белое платье девушки или голова моего хозяина, который высовывался из воды, чтобы набрать воздуха. Один-единственный раз они всплыли одновременно. Я услышал, как господин Эжен сказал: "Вижу ее!" Он в два броска подплыл к тому месту, где только что мелькнуло белое платье. И тут же над водой остались только его разведенные ноги. Он мигом соединил их и нырнул... Я был шагах в десяти от этого места и плыл вниз по реке не быстрее и не медленнее, чем несло меня течение: я сжимал обеими руками весло, да так сильно, словно хотел его сломать. "Боже мой, боже! - бормотал я. - Надо же, чтобы я не умел плавать". Мгновение спустя господин Эжен снова показался на поверхности. На этот раз он держал девушку за волосы; она была без сознания, да и для моего хозяина приспело время выйти на сушу. Он дышал с присвистом, и у него едва доставало сил держаться над водой, ведь утопленница не могла пошевелить ни рукой, ни ногой и была поэтому словно свинцом налитая. Он повернул голову, чтобы взглянуть, какой берег ближе - правый или левый, и заметил меня... "Кантийон, - сказал он, - ко мне!" Я перегнулся через борт и протянул ему весло - не тут-то было! Между нами все еще оставалось более трех футов... "Ко мне", - повторил он... У меня душа с телом расставалась. "Кантийон!" Волна захлестнула его, а я замер с открытым ртом, устремив глаза в одну точку; он опять всплыл, и у меня словно гора свалилась с плеч; я снова протянул весло; он слегка приблизился ко мне... "Держитесь, хозяин, держитесь!" - крикнул я. Он уже не мог отвечать. "Бросьте вы ее, - взмолился я, - спасайтесь сами". - "Нет, - выдавил он из себя, - я..." Тут вода влилась ему в рот. Ах, сударь, на голове у меня не было ни одного сухого волоса: так я взмок. Я наполовину вылез из лодки, чтобы дотянуться до него веслом; мне казалось, что все вертится вокруг меня. Мост, здание муниципальной гвардии, Тюильри - все плясало, и, однако, я не сводил взора с головы моего хозяина, которая мало-помалу погружалась в реку, на его глаза, еще видневшиеся над поверхностью, которые казались мне вдвое больше, чем обычно; затем осталась только его макушка, но вот и она погрузилась, как все остальное. Только рука со скрюченными пальцами еще торчала из воды. Я сделал последнее усилие и протянул весло. "Ну же, поднатужься!" - сказал я себе и вложил весло в его руку... Ух!.. Кантийон вытер себе лоб. Я перевел дыхание. - Правду говорят, - продолжал он, - что утопающий хватается за соломинку. Господин Эжен так судорожно вцепился в весло, что от его ногтей на дереве остались отметины. Я оперся концом весла о борт лодки, она накренилась, и господин Эжен показался над водой. Я дрожал как в лихорадке и все боялся выпустить из рук это чертово весло. Я грудью навалился на него, низко пригнул голову и стал осторожно подтягивать весло, удерживая его своим телом. Голова моего хозяина была откинута назад, словно у человека, потерявшего сознание. Я продолжал тащить весло вместе с его грузом. Наконец, протянув руку, я ухватил господина Эжена за запястье. Ладно! Дело было в шляпе, и я сжал его руку, как в тисках. Неделю спустя у господина Эжена еще был в этом месте синяк. Девчонки он не бросил; я втащил его на борт, и он плюхнулся в лодку вместе с ней. Они остались лежать рядышком, беспомощные, жалкие... Я кричал, окликал своего хозяина - какое там! Я попытался разжать ему руки, чтобы похлопать его по ладоням, но он так крепко стиснул кулаки, словно намеревался расколоть орех, - можно было вконец известись от отчаяния. Я снова схватил весло и попробовал добраться до берега. Я не мастак грести, даже если сижу на двух веслах, ну а с одним веслом получалось невесть что: я хотел повернуть лодку в одну сторону, она шла в другую, а течение уносило меня все дальше и дальше от пристани. Убедившись, что я прямехонько плыву к устью, я рассудил, что незачем делать глупости - надо позвать на помощь. И принялся кричать что есть мочи. Меня услыхали мастаки из домика, где приводят в чувство утопленников. Они тут же спустили на воду свою лодку, в два счета настигли меня и взяли на буксир. Пять минут спустя мой хозяин и девушка лежали на подстилке рядышком, как селедки в банке. На вопрос, не утопленник ли я, пришлось ответить отрицательно, но все же я выразил желание глотнуть чего-нибудь спиртного; в самом деле, мне необходимо было подкрепиться: ноги у меня были как ватные. Мой хозяин первый открыл глаза. Он бросился мне на шею... Я рыдал, смеялся, утирал слезы... Бог ты мой, до чего бывает глуп человек!.. Господин Эжен повернул голову и заметил девушку, которую как раз приводили в чувство. "Плачу тысячу франков, друзья, - сказал он, - если девушка очнется. А ты, Кантийон, мой друг, мой отважный спаситель (я, все еще плакал), подай нам кабриолет". "А ведь и правда! - вскричал я. - Про Коко-то мы забыли!" Можете мне поверить, что я бросился бежать со всех ног. Добираюсь до того самого места... Ни кабриолета, ни лошади, - ее и след простыл. На следующий день полиция отыскала Коко: какой-то любитель лошадей присвоил себе нашего конягу. Возвращаюсь к хозяину и говорю: "Никого и ничего". "В таком случае возьми извозчика", - отвечает он. "А что с девушкой?" "Она чуть пошевелила ножкой". "Великолепно!" - восклицаю я. Привожу извозчика. За это время девушка окончательно пришла в себя, но говорить еще не могла. Несем ее в карету. "Извозчик, - приказывает г-н Эжен, - на Бакскую улицу, дом тридцать один, да поживее". - Эй, хозяин, приехали! Дом пятьдесят восемь, здесь живет мадемуазель Марс. - Разве твоя история кончена? - Кончена? Какое там!.. Я и четверти ее не рассказал, так, самую малость, все еще впереди. Его история и в самом деле не была лишена интереса. Мне надо было высказать только одно пожелание нашей великолепной актрисе: видеть ее на сцене в 1831 году такой же божественной, какой она была в 1830-м. Десять минут спустя я уже был в кабриолете. - Продолжай свой рассказ. - Скажите прежде, куда вас везти? - Безразлично, поезжай, куда хочешь. Так ты говорил... - Да, моя история! Мы остановились на словах: "Извозчик, на Бакскую улицу, да поживее". На мосту наша девушка вторично лишилась чувств. Хозяин высадил меня на набережной, велев позвать его домашнего врача. Выполнив приказание, я нашел мадемуазель Марию... Я говорил вам, что ее звали Марией? - Нет. - Так, вот, это имя и было дано ей при крещении. Я нашел мадемуазель Марию в кровати, а у ее изголовья уже дежурила сиделка. Не могу выразить, до чего наша девушка была хороша: лицо бледное, глаза закрыты, руки сложены крестом на груди. Она походила на божью матерь, в, честь которой была наречена, к тому же бедняжка была беременна. - Так вот почему она бросилась в воду, - заметил я. - То же самое сказал и мой хозяин врачу, когда тот объявил ему эту новость. Ведь мы-то ничего не заметили. Врач дал ей понюхать какой-то флакончик; вовек не забуду этого флакончика. Представьте себе, его оставили на комоде, а я, дурак этакий, подумал: наверно, аромат у него замечательный, раз он привел девушку в чувство. Слоняюсь я возле комода как будто ни в чем не бывало и, улучив момент, когда никто на меня не смотрит, вынимаю из флакона обе пробки и подношу к носу. Вот так понюшка! Мне показалось, что я втянул в нос сотню иголок. Ладно, думаю, больше меня на этом не поймаешь. Слезы так и хлынули у меня из глаз. Увидев это, г-н Эжен сказал: "Утешься, мой друг, доктор отвечает за ее жизнь". А я твержу про себя: "Может, он доктор и первоклассный, но если я заболею, нипочем за ним не пошлю". Между тем мадемуазель Мария пришла в себя и, оглядев комнату, прошептала: "Как странно... Где я? Ничего не узнаю..." "Естественно, - отвечаю я, - по той простой причине, что вы никогда здесь не были". "Помолчи, Кантийон", - говорит мне хозяин и тут же обращается к девушке; а он-то умел разговаривать с женщинами. "Успокойтесь, сударыня, - говорит он, - я буду ухаживать за вами с преданностью брата, а когда вы поправитесь настолько, что вас можно будет отправить домой, я немедленно перевезу вас отсюда". "Так значит, я больна? - удивленно спрашивает она, затем, собравшись с мыслями, восклицает: - Да, да, вспомнила, я хотела! (Тут у нее вырвался стон.) И это, очевидно, вы, сударь, спасли мне жизнь. О, если бы вы знали, какую гибельную услугу вы оказали мне! Какое горестное будущее уготовило ваше самопожертвование незнакомой вам женщине". Теребя свой нос, который по-прежнему горел огнем, я внимательно слушал их разговор, не пропуская ни единого слова, и потому пересказываю вам все в точности, как оно было. Мой хозяин утешал девушку на все лады, но она только твердила: "Ах, если бы вы знали!" Видно, ему надоело слушать одно и то же, потому что, наклонясь к ее уху, он сказал: "Я все знаю". "Вы?" - переспросила она. "Да! Вы любили, а вас предали, бросили". "Да, предали, - подтвердила она, - подло предали, безжалостно бросили". "Так вот, - сказал г-н Эжен, - поверьте мне ваши горести. Знайте, мною движет не любопытство, а желание быть вам полезным. Мне кажется, я уж не совсем чужой для вас". "О нет, нет! - воскликнула она. - Ведь тот, кто готов, как вы, рискнуть жизнью ради другого - великодушный человек. Уверена, вы-то не бросили бы несчастную женщину, оставив ей в удел либо вечный позор, либо быструю смерть. Да, да, я все вам расскажу". Тут я подумал: "Ладно, начало положено, выслушаем историю до конца". "Но прежде всего, - заметила девушка, - позвольте мне написать отцу, ведь я оставила ему прощальное письмо, сообщила о своем решении, и он думает, что меня уже нет в живых. Вы позволите ему, не правда ли, приехать сюда? О, только бы в порыве отчаяния он не отважился на какой-нибудь безрассудный шаг. Позвольте ему приехать незамедлительно. Чувствую, что только с ним я смогу поплакать, а слезы принесут мне облегчение!" "Напишите, конечно, напишите, - сказал мой хозяин, пододвигая ей перо и чернильницу. - Кто посмеет отсрочить хотя бы на миг священное свидание дочери с отцом, мнивших, что они разлучены навеки? Пишите, я первый прошу вас об этом. Не теряйте ни минуты. Как должен страдать в эту минуту несчастный ваш батюшка!" Пока мой хозяин разглагольствовал, она настрочила записку хорошеньким, бисерным почерком и, подписавшись, спросила адрес дома, где находится. "Бакская улица, дом тридцать один", - пояснил я. "Бакская улица, дом тридцать один!" - повторила она. И - хлоп! - чернильница опрокинулась на простыню. Помолчав, девушка заметила с грустью: "Верно, само провидение привело меня сюда". "Провидение или не провидение тому виной, а потребуется целая бутыль жавеля, чтобы вывести это пятно", - пробормотал я. Господин Эжен казался озадаченным. "Я вижу - вы удивлены, - проговорила она. - Но, узнав мою историю, вы поймете, какое впечатление произвел на меня адрес, названный вашим слугой". И она вручила ему письмо для своего отца. "Кантийон, отнеси это письмо". Я бросаю взгляд на адрес: улица Фоссе-Сен-Виктор. "Конец не близкий", - говорю. "Не важно, найми кабриолет и возвращайся обратно через полчаса". Я выбежал на улицу как встрепанный; мимо проезжал кабриолет, я вскочил в него. "Сто су, приятель, чтобы отвезти меня на улицу Фоссе-Сен-Виктор и вернуться обратно!" Хотелось бы мне самому хоть изредка иметь таких щедрых седоков... Останавливаемся у подъезда невзрачного дома. Стучу, стучу, наконец привратница, брюзжа, отворяет дверь. "Брюзжи себе", - бормочу я и спрашиваю: "На каком этаже живет господин Дюмон?" "Боже мой, уж не с вестями ли вы от его дочки?" "Да, и с отличными", - отвечаю я. "На шестом этаже, в конце лестницы". Я поднимаюсь, перескакиваю через две ступеньки; одна дверь приоткрыта; смотрю и вижу старика военного, который безмолвно плачет, целуя какое-то письмо, и заряжает при этом два пистолета. "Должно быть, отец девушки, - думаю, - или я очень ошибаюсь". Толкаю дверь. "Я приехал к вам от мадемуазель Марии", - говорю ему. Он оборачивается, становится бледным, как мертвец, и переспрашивает: "От моей дочери?" "Да, от мадемуазель Марии, вашей дочери. Ведь вы - господин Дюмон и были капитаном при прежнем режиме?" Он утвердительно кивает. "Вот, возьмите письмо". Он берет письмо. Скажу, не преувеличивая, сударь, что волосы дыбом стояли у него на голове, а со лба падали такие же крупные капли, как из глаз. "Она жива! - воскликнул он. - И спас ее твой барин! Сию минуту, сию же минуту вези меня к ней! Вот возьми, мой друг, возьми!" Он шарит в ящике небольшого секретера, вынимает оттуда три или четыре пятифранковые монеты, которые словно играли там в прятки, и сует мне их в руку. Я беру деньги, чтобы не обижать его. Осматриваю помещение и думаю: "Не больно ты богат". Поворачиваюсь на каблуках, кладу все двадцать франков позади бюста некоего полководца и говорю отставному военному: "Премного благодарен, господин капитан". "Ты готов?" "Жду только вас". И он ринулся вниз по лестнице, да так быстро, как если бы съезжал по перилам. Я кричу ему: "Послушайте, послушайте, служивый, на вашей винтовой лестнице ни черта не видно!" Какое там! Он был уже внизу. Ладно. Сидим мы в кабриолете, и я говорю ему: "Не сочтите за нескромность, господин капитан, но позвольте вас спросить, что вы собирались делать с заряженными пистолетами?" Он отвечает, сдвинув брови: "Один пистолет предназначен некоему негодяю, да простит его Бог, а я простить не могу". Я говорю сам себе: "Понятно, он имеет в виду отца ребенка". "А другой - мне". "Хорошо, что все обошлось иначе", - отвечаю я. "Дело еще не кончено, - заявляет он. Но скажи мне, каким образом твой барин, этот превосходный молодой человек, спас мою несчастную Марию?" Тут я все рассказал ему. Слушая меня, он рыдал, как ребенок... Сердце разрывалось на части при виде того, как плачет старый солдат, извозчик и тот сказал ему: "Сударь, как это ни глупо, а слезы застилают мне глаза, и я с трудом правлю лошадью. Если бы бедное животное не было умнее нас троих, оно прямиком отвезло бы нас в морг". "В морг! - воскликнул капитан, вздрогнув. - В морг! Подумать только, что я не чаял найти мою несчастную Марию, мою любимую дочку, в ином месте; я уже воображал ее себе, бездыханную, на черном и мокром мраморе! О, скажи мне его имя, имя твоего барина: мне хочется благословить его и поминать вместе с другим дорогим мне именем". "С именем того человека, чей бюст стоит у вас в комнате?" "О, Мария! Ведь правда, что она вне опасности? Врач отвечает за ее жизнь?" "Не говорите мне об этом враче: дурак он, недоумок!" "Как? Разве состояние моей дочери внушает опасение?" "Да нет же, нет! Это относится ко мне, к моему носу". Пока мы беседовали, экипаж катил себе по улицам, и вдруг извозчик крикнул: "Приехали!" "Помогите мне, друг мой, - попросил капитан, - ноги что-то не слушаются меня. Где живет твой барин?" "Вот тут, на третьем этаже, там, где горит свет и какая-то тень виднеется за занавеской". "Идем же, идем!" Несчастный человек! Он был белее полотна. Я взял старика под руку и почувствовал, как сильно бьется его сердце. "А что, если я найду ее бездыханной?" - проговорил он, смотря на меня безумным взглядом. В тот же миг двумя этажами выше распахнулась дверь квартиры г-на Эжена, и мы услышали женский голос: "Отец! отец!" "Это она, это ее голос!" - вскричал капитан. И старик, который за секунду перед тем дрожал всем телом, взлетел по лестнице, словно юноша, вбежал в спальню, ни с кем не здороваясь, и, плача, бросился к кровати дочери. "Мария, дорогое дитя, любимая девочка моя!" - твердил он. Когда я вошел, трудно было не растрогаться, видя их в объятиях друг друга. Старик прижимался своей львиной головой с большущими усами к личику дочери, сиделка плакала, г-н Эжен плакал, я тоже заплакал, словом, настоящий потоп. Хозяин говорит сиделке и мне: "Надо оставить их вдвоем". Мы выходим все трое. Г-н Эжен берет меня за руку и говорит: "Подожди Альфреда де Линара - он скоро вернется с бала - и попроси его зайти ко мне". Я занимаю наблюдательный пост на лестнице и думаю: "Ну, приятель, ты за все получишь сполна". По прошествии четверти часа слышу "траля-ля, траля-ля!" Это он поднимается по лестнице, что-то напевая. Я вежливо обращаюсь к нему: "Мой барин просит вас на два слова". "Разве твой барин не может подождать до завтра?" - возражает он насмешливо. "Видно, не может, раз он просит вас зайти немедленно". "Хорошо. Где он?" "Я здесь, - говорит г-н Эжен, услышавший наш разговор. - Не будете ли вы так добры, сударь, войти в эту комнату?" И он указывает на дверь комнаты, где находится мадемуазель Мария. Я ничего не мог понять. Я отворяю дверь. Капитан направляется в соседнюю комнату, делая мне знак не вводить гостя, пока он не спрячется. Как только старик скрылся, я говорю: "Входите, господа". Мой хозяин вталкивает г-на Альфреда в спальню, затворяет за ним дверь, и мы остаемся в коридоре. Я слышу дрожащий голос: "Альфред!" - и другой удивленный голос, вопрошающий: "Как, Мария, вы здесь?" "Господин Альфред - отец ребенка?" - спрашиваю я у хозяина. "Да, - отвечает он. - Давай постоим здесь и послушаем". Сперва до нас доносился только невнятный голос мадемуазель Марии, которая, казалось, о чем-то просила г-на Альфреда. Это продолжалось довольно долго. В конце концов мы услышали мужской голос. "Нет, Мария, - говорил он, - это невозможно. Вы с ума сошли. Я не властен жениться на вас: я завишу от своей семьи, и она не потерпела бы этого брака. Но я богат, и если деньги..." При этих словах в комнате началось что-то невообразимое. Капитан даже не дал себе труда отворить дверь комнатки, где он прятался, а высадил ее ударом ноги. Мадемуазель Мария вскрикнула, капитан выругался, да так громко, что зазвенели стекла. "Идем", - сказал мне хозяин. Мы подоспели вовремя. Капитан Дюмон повалил г-на Альфреда и придавив его коленом, собирался свернуть ему голову, словно какому-нибудь куренку. Мой хозяин разнял их. Господин Альфред встал на ноги; он был бледен, взгляд неподвижен, зубы крепко сжаты. Он не удостоил ни одним взглядом мадемуазель Марию, по-прежнему лежавшую без чувств, а подошел к моему хозяину, который ожидал его, скрестив на груди руки. "Эжен, - сказал он, - я не знал, что у вас не квартира, а разбойничий притон. Теперь я приду к вам не иначе, как с пистолетом в каждой руке, слышите?" "Именно так я и надеюсь вас видеть, - ответил мой хозяин, - ведь если вы явитесь как гость, я тут же выгоню вас". "Капитан, - обратился господин Альфред к отцу Марии, - не забудьте, что я также и ваш должник". "И этот долг вы немедленно уплатите мне, - сказал капитан, - ибо я вас не покину". "Будь по-вашему". "Заря уже занимается, - заметил господин Дюмон. - Ступайте за оружием". "У меня имеются и шпаги, и пистолеты", - заметил мой хозяин. "Встретимся через час в Булонском лесу, у ворот Майо", - сказал господин Альфред. "Да, ровно через час, - ответил разом мой хозяин и капитан. - Ступайте за свидетелями". Господин Альфред вышел. Капитан склонился над кроватью дочери. Г-н Эжен хотел было позвать сиделку, чтобы привести в чувство мадемуазель Марию. "Нет, нет, - воскликнул отец, - пусть лучше ничего не знает. Мария, мое дорогое дитя, прощай! Если я буду убит, вы отомстите за меня, не так ли, господин Эжен? И не покинете сиротки?" "Клянусь в этом жизнью вашей дочери, - ответил мой хозяин, бросаясь в объятия несчастного отца. - Кантийон, сходи за извозчиком". "Слушаюсь, сударь. А я поеду с вами?" "Да, поедешь". Еще раз поцеловав дочь, капитан позвал сиделку. "Прошу вас, приведите ее в чувство, а если она спросит, где я, скажите, что я скоро вернусь. А теперь едемте, мой юный друг". И оба прошли в кабинет г-на Эжена. Когда я вернулся с извозчиком, они ждали меня внизу. Капитан засунул пистолеты к себе в карманы, г-н Эжен нес под плащом шпаги. "Извозчик, в Булонский лес!" "Если меня убьют, - проговорил капитан, - передайте это обручальное кольцо моей несчастной Марии: оно принадлежало ее матери, достойнейшей женщине, которую призвал к себе Господь Бог. Надеюсь, что там, на небе, больше справедливости, чем в нашей земной юдоли. Распорядитесь, кроме того, мой юный друг, чтобы меня похоронили при шпаге и с моим боевым крестом. У меня нет друзей, кроме вас, нет родственников, кроме дочери. Таким образом, за моим гробом пойдете только вы двое - больше никого не будет". "Зачем такие мрачные мысли, капитан? Они не к лицу отставному военному". Капитан грустно улыбнулся. "Жизнь плохо сложилась для меня после тысяча восемьсот пятнадцатого года, господин Эжен. А раз вы обещали оберегать мою дочь, я спокоен: для нее лучше иметь молодого и богатого покровителя, чем старого и нищего отца". Капитан умолк, г-н Эжен не посмел ему возражать, и старик ничего больше не сказал до самого места дуэли. Какой-то кабриолет следовал за нами. Когда он остановился, из него вышел г-н Альфред в сопровождении двух свидетелей. Один из них приблизился к нам. "Какое оружие выбрал капитан?" "Пистолеты", - ответил старик. "Оставайся в карете, жди меня и охраняй шпаги", - сказал мне хозяин. И тут же пятеро углубились в лес. Не прошло и десяти минут, как раздались два выстрела. Я подскочил на месте, словно не ожидал этого. Все было кончено для одного из противников, ибо в последующие десять минут выстрелы не возобновились. Я забился в уголок кареты, боясь выглянуть наружу. Дверца неожиданно распахнулась. "Кантийон, где шпаги?" - спросил меня хозяин. Я подал ему оружие. Он протянул руку: на его пальце блеснуло кольцо капитана. "А... а что... отец мадемуазель Марии?" - пробормотал я. "Убит!" "Так значит, эти шпаги?.." "Для меня". "Во имя Бога, дозвольте мне сопровождать вас". "Идем, если хочешь". Я соскочил с извозчика. Сердце у меня так сжалось от страха, что стало меньше горчичного зерна, а сам я дрожал как в лихорадке. Хозяин мой вошел в лес, я последовал за ним. Едва мы сделали десять шагов, как увидели г-на Альфреда: он стоял со своими свидетелями и что-то говорил им, смеясь. "Осторожнее", - крикнул хозяин, толкнув меня в бок. Я отскочил назад. В самом деле, я чуть было не наступил на тело капитана. Господин Эжен бросил быстрый взгляд на труп и, подойдя к своему противнику и его свидетелям, положил обе шпаги на землю. "Благоволите проверить, господа, - сказал он, - одинаковой ли они длины". "Стало быть, вы не желаете откладывать поединок на завтра?" - спросил один из свидетелей. "Ни в коем случае!" "Будьте покойны, друзья, - проговорил г-н Альфред, - я нисколько не устал, но охотно выпил бы стакан воды". "Кантийон, сходи за водой для господина Альфреда", - приказал мне хозяин. Мне до смерти не хотелось уходить в такую минуту, но г-н Эжен повелительно махнул рукой, и я направился к ресторану, тому, что стоит у входа в лес, - мы были от него в каких-нибудь ста шагах. Я мигом воротился назад и подал стакан г-ну Альфреду, говоря про себя: "Чтоб ты подавился!" Он взял стакан, рука у него не дрожала, но я отметил, беря обратно пустой стакан, что на нем остались отметины, так сильно он закусил его край. Бросив через плечо стакан, я подошел к хозяину и увидел, что за время моего отсутствия он успел подготовиться к поединку. На нем остались лишь штаны и рубашка, рукава которой он засучил выше локтя. "Вы ничего не желаете наказать мне?" - спросил я, приближаясь к нему. "Нет, - ответил он. - У меня нет ни отца, ни матери. В случае моей смерти..." Он написал несколько слов на клочке бумаги. "В случае моей смерти, ты отдашь эту записку Марии..." Он опять взглянул на бездыханное тело капитана и, направляясь к своему противнику, проговорил: "Ну что ж, приступим, господа". "Но у вас нет свидетелей", - возразил г-н Альфред. "Вы уступите мне одного из своих". "Эрнест, перейдите на сторону господина Эжена". Один свидетель приблизился к моему хозяину, другой взял оружие, поставил противников в четырех шагах друг от друга, вложил им в руки эфесы шпаг и отошел в сторону со словами: "Начинайте, господа". В тот же миг противники шагнули вперед, и клинки их скрестились у самых рукояток. "Отойдите назад", - сказал мой хозяин. "Не в моих правилах отступать", - ответил г-н Альфред. "Хорошо". Господин Эжен шагнул назад и встал в оборонительную позицию. Я пережил страшные десять минут. Шпаги вились, как змеи, одна возле другой. Г-н Альфред наносил удары, а мой хозяин, следя глазами за его шпагой, парировал их с таким спокойствием, словно находился в фехтовальной школе. Я себя не помнил от гнева. Будь здесь слуга г-на Альфреда, я, кажется, задушил бы его. Дуэль продолжалась. Г-н Альфред горько посмеивался, мой хозяин был холоден и спокоен. "Ага!" - вскричал г-н Альфред. Он ранил моего хозяина в руку: потекла кровь. "Пустяки, - возразил г-н Эжен, - продолжим". Пот лил с меня в три ручья. Свидетели приблизились. Г-н Эжен махнул рукой, требуя, чтобы они отошли. Его противник воспользовался этим и сделал выпад; мой хозяин слишком поздно прибег к защите, и теперь кровь брызнула из его бедра. Я сел на траву: ноги не держали меня. Господин Эжен был все так же холоден и спокоен; однако видно было, что он крепко сжал зубы. Пот крупными каплями стекал со лба его противника, который явно терял силу. Мой хозяин шагнул вперед; его противник отступил. "Я полагал, что вы никогда не отступаете", - проговорил господин Эжен. Господин Альфред сделал ложный выпад; г-н Эжен парировал его удар с такой силой, что шпага противника взметнулась вверх, словно он отдавал честь. На мгновение грудь его осталась открытой, и клинок моего хозяина вошел в нее по самую рукоятку. Господин Альфред вытянул вперед руки, выпустил оружие и продолжал стоять словно потому, что проткнувшая его насквозь шпага удерживала его в вертикальном положении. Господин Эжен вытащил свою шпагу, и его недруг рухнул на землю. "Можете подтвердить, что я вел себя как человек чести?" - спросил мой хозяин у свидетелей. Они кивнули и нагнулись над г-ном Альфредом. Хозяин подошел ко мне. "Поезжай в Париж и привези ко мне нотариуса; я должен найти его по возвращении домой". "Если вы стараетесь для господина Альфреда, - сказал я, - то напрасно утруждаете себя, он извивается, как уж на сковородке, и изо рта у него хлещет кровь, - а это дурной признак". "Дело не в этом", - ответил он. - Для чего же ему потребовался нотариус? - спросил я, прерывая Кантийона. - А для того, чтобы жениться на девушке, - ответил он, - и признать ее ребенка. - И господин Эжен сделал это? - Сделал, сударь, и не моргнув глазом. И Кантийон продолжал свой рассказ: "Мы с женой скоро отправимся путешествовать, - сказал мне г-н Эжен. - Я очень бы хотел, чтобы ты остался у меня, но, видишь ли, Марии было бы тяжело постоянно встречаться с тобой. Вот, возьми эти деньги, здесь тысяча франков. Кроме того, я дарю тебе кабриолет с лошадью. Поступи с ними, как тебе заблагорассудится. А если ты будешь нуждаться в помощи, обещай, что обратишься только ко мне - ни к кому другому". И так как у меня было все необходимое, чтобы завести собственное дело, я стал возить седоков. - Вот моя история, хозяин. Куда теперь поедем? - Ко мне домой: я закончу визиты в следующий раз. Я вернулся к себе и записал историю Кантийона так, как он мне ее рассказал. Александр Дюма
Воды Экса
Новелла
-----------------------------------------------------------------------
Хорошенький городок Аоста не принадлежит, по мнению его жителей, ни к Савойе, ни к Пьемонту; они утверждают, что их территория входила некогда в состав той части империи Карла Великого, которую унаследовали Стралингенские сеньоры. В самом деле, хотя горожане и несут воинскую повинность, они освобождены от всяких налогов и сохранили за собой право охоты на близлежащих землях; во всем же остальном они волей-неволей подчиняются королю Сардинии. Помимо отвратительного местного диалекта, - по-моему, он не что иное, как испорченный савойский язык, - характер городка чисто итальянский; внутри зданий обои и деревянная обшивка стен заменены фресковой живописью, а трактирщики неизменно подают вам на ужин какое-то месиво и нечто вроде сбитых сливок, высокопарно величая эти кушанья макаронами и самбайоном. Прибавьте к этому меню бутылку асти и отбивные котлеты по-милански - и вы получите полное представление о местном столе. Аоста называлась прежде Корделлой по имени Корделлиуса Летьелуса, правителя колонии цизальпинских галлов, или салассов, некогда основавших этот город. В царствование Августа римский легион под началом Таренция Варрона захватил Аосту и в честь своей победы возвел при въезде в город триумфальную арку, полностью сохранившуюся до наших дней; надписи, начертанные на ней в наше время, гласят:
Салассы долго защищали свои очаги, Возложил на этом месте свои венки. Они потерпели поражение: победоносный Рим Возведена в честь победы Октавиана Августа Цезаря, Наголову разбившего салассов В DCCXXIV году по римскому исчислению (за 24 года до христианской эры).
В конце Троицкой улицы стоят три другие античные арки из серого мрамора; они служили тремя въездами в город, и средняя пришла ныне в негодность; как самая высокая, эта арка предназначалась для проезда императора и консула; на ее основании читаем следующую надпись:
Император Октавиан Август основал эти стены, За три года построил этот город И нарек его своим именем В год DCCVII по римскому исчислению.
Неподалеку от этого памятника старины находятся руины амфитеатра тоже из серого мрамора. На архитектуре городской церкви отразился характер тех веков, когда ее строили и реставрировали. Портал ее выдержан в римском стиле, несколько видоизмененном под итальянским влиянием; окна стрельчатые и, вероятно, относятся к началу XIV века. На хоре - пол там выложен древней мозаикой, изображающей богиню Исиду, окруженную всеми двенадцатью месяцами, - находится несколько великолепных мраморных гробниц; на одной из них лежит статуя савойского графа Тома; против алтаря помещен небольшой готический барельеф превосходной работы. Со всей наивностью, присущей искусству XV века, скульптор запечатлел в этом произведении жизнь Иисуса Христа от рождения до смерти. Все эти достопримечательности, в том числе и развалины монастыря святого Франциска, покровителя города, можно осмотреть за два часа; как раз это время мы и посвятили им. Возвратившись на постоялый двор, мы нашли там возницу, которого хозяин вызвал в наше отсутствие. Этот человек брался доставить нас в тот же день в Пре-Сен-Дизье и, верный своему слову, втиснул нашу компанию из шести человек в карету, где было бы тесно вчетвером, уверив нас, что ехать будет весьма удобно, как только мы немного утрясемся; затем он захлопнул дверцу и, несмотря на наши жалобы и крики, остановился лишь в трех лье от Аосты, за пределами Вильнева. Этой передышкой мы были обязаны несчастью, случившемуся неделю тому назад. Ледяная глыба, рухнувшая в озеро, - я так старательно записал его название, что ничего не могу разобрать, - подняла в нем уровень воды на двенадцать - пятнадцать футов, и оно вышло из берегов. Хлынувший поток избрал необычайное для себя русло и, встретив на своем пути шале, увлек его с собой; при этом погибли четыре человека, пятьдесят восемь коров и восемьдесят коз; их обезображенные трупы были найдены по берегам образовавшейся речки, которая пересекла шоссе и низверглась в Дору. Из древесных стволов, досок и камней был наскоро сооружен мост, и по нему-то не решался проехать наш возница в своем переполненном экипаже, что и позволило нам выйти на минуту из нашей клетки. Мне кажется, нет более несчастного существа, будь то картезианский монах, траппист, дервиш, факир, живой феномен или невиданное животное, что показывают за два су, чем путешественник, который рискнул занять место в общественной карете, отказавшись тем самым от собственной воли. Отныне его желания, потребности, намерения подчинены прихотям возницы, рабом которого он стал. Ему будет отпущено количество воздуха, строго необходимое для того, чтобы он не умер от удушья, и количество пищи, достаточное лишь для того, чтобы довезти его живым до места. Он не должен даже заикаться о встречающихся по дороге пейзажах, живописных уголках, о достопримечательностях, что следует осмотреть в городах, где меняют лошадей, если не хочет подвергнуться оскорблениям возницы. Поистине, общественные кареты - превосходное изобретение... для коммивояжеров и слуг. Мы заявили владельцу кареты, что лишь четверо из нас согласны ехать дальше, а двое остальных твердо решили проделать пешком весь оставшийся путь в восемь лье. Я был одним из этих двоих. Стояла глубокая ночь, когда мы пришли в Пре-Сен-Дизье, где нашли наших попутчиков, более утомленных, чем мы сами; было условлено, что на следующий день мы преодолеем пешком перевал малый Сен-Бернар. Наутро тот из нас, кто первым открыл глаза, завопил от восторга, разбудив всю нашу компанию; как я уже говорил, мы прибыли ночью и посему не имели ни малейшего представления о великолепном виде, открывавшемся из окон постоялого двора, а его хозяин так привык к этому виду, что даже не подумал привлечь к нему наше внимание. Мы находились у подножия Монблана со стороны, противоположной Шамони. Пять ледников спускались со снеговой вершины нашего старого друга и, наподобие стены, закрывали горизонт; это зрелище, которого мы никак не ожидали, было, пожалуй, прекраснее всего, что мы видели за все наше путешествие, исключение не составляет даже Шамони. Мы спустились вниз, чтобы узнать у хозяина постоялого двора названия этих ледников и остроконечных вершин; в то время, как он перечислял их, мимо нас прошел охотник с ружьем в руке и с двумя сернами, самцом и самкой, на плечах; оба животных были убиты наповал. Кожаный Чулок и тот не сделал бы этого лучше. Хозяин понял, что мы принадлежим к разряду любознательных, и предложил нам осмотреть королевские бани. Узнав от него, что в Пре-Сен-Дизье имеется теплый источник, мы опрометчиво дали свое согласие. Он провел нас к дрянному оштукатуренному строению и заставил обследовать его от подвала до чердака, не пропустив ни одной кастрюли на кухне, ни одной губки в бане. Мы было решили, что отделались от нескончаемого перечня предметов, когда он показал нам в перистиле гвоздь, на который его величество король удостаивал вешать свою шляпу. Я спасся бегством, проклиная королей Сардинии, Кипра и Иерусалима; моя тирада, само собой, навела нас на разговор о политике, и так как среди нашей шестерки имелись представители четырех различных убеждений, разгорелся жаркий спор; добравшись до города Бур-Сен-Морис, мы все еще продолжали спорить; мы проделали целых восемь лье, даже не заметив этого. Наименее охрипший из нас взялся заказать обед. Когда мы встали из-за стола, до ночи оставалось еще четыре часа; мы с удобством расположились в двух повозках, которые чинно тронулись в путь, и остановились лишь в одиннадцать часов в Мустье, перед гостиницей "Красный крест". В этом городке нет ничего примечательного, кроме соляных копей; мы осмотрели их на следующее утро. В тот же день, в четыре часа пополудни, мы уже были в Шамбери. Я ничего не могу сказать об общественных зданиях савойской столицы: доступ в них мне заказан из-за моей серой фетровой шляпы. Говорят, что строжайшие меры, принятые против этого крамольного головного убора, были вызваны депешей кабинета министров Тюильри и что по столь пустячному поводу король Сардинии не захотел рисковать войной со своим возлюбленным братом Людовиком-Филиппом Орлеанским; когда же я стал упорствовать, возмущаться столь несправедливым запретом, королевские карабинеры, стоявшие на часах у двери дворца, насмешливо заявили, что если мне так хочется попасть в какое-нибудь здание, они могут препроводить меня в одно из них, а именно в тюрьму. Подозревая, что французский король тоже не пожелал бы рисковать войной со своим нежно любимым братом Карлом-Альбертом, да еще из-за такого маленького человека, как его бывший библиотекарь, я ответил стражникам, что они весьма любезны для савояров и чрезвычайно остроумны для карабинеров. Мы выехали из Шамбери тотчас же после обеда, за который пришлось выложить целых восемнадцать франков, что, конечно, не нанесло ущерба бюджету хозяина ресторации по имени Шевалье, и прибыли через час в Экс-ле-Бен. Первое, что мы услышали, остановившись на городской площади, был на редкость громкий и четкий возглас: "Да здравствует Генрих V!" Я тотчас же высунул голову из окошка кареты, решив, что в стране, управляемой столь нетерпимым правительством, не премину увидеть арест легитимиста, рискнувшего публично выразить свое мнение. Я ошибся: ни один из десяти - двенадцати карабинеров, которые расхаживали по площади, не сделал ни малейшего движения, чтобы схватить виновного. Все три постоялых двора Экса были битком набиты: холера принесла сюда множество трусов, а политическое положение в Париже - множество недовольных; таким образом, Экс оказался средоточием как потомственной аристократии, так и аристократии денежного мешка. Первая была представлена маркизой де Кастри, вторая бароном Ротшильдом; маркиза, как известно, пользуется репутацией одной из прелестнейших и остроумнейших парижанок. Впрочем, такое стечение народа не привело к повышению цен на квартиры или продукты питания. Я снял у бакалейщика довольно хорошую комнату за тридцать су в день и превосходно поужинал за три франка у местного ресторатора. Эти подробности, неинтересные для большинства, приведены здесь лишь для нескольких пролетариев вроде меня, которые придают им немалое значение. Я попробовал заснуть, но сделать это оказалось невозможным раньше полуночи; дело в том, что на городской площади собралось человек тридцать денди, а чем громче кричат эти горлопаны, тем им бывает веселее. Среди поднятого ими гвалта я различил одно имя, правда, в течение какого-нибудь получаса оно повторилось десятки раз; только и слышно было: Жакото, Жакото! Я подумал, естественно, что человек, носящий его, какая-нибудь знаменитость, и спустился вниз, дабы познакомиться со столь выдающейся личностью. На площади имелось два кафе; одно пустовало, другое было переполнено; одно хирело, другое процветало. Я спросил у своего хозяина, в чем кроется причина такого предпочтения публики; он ответил, что привлекает ее Жакото. Я не посмел спросить, кто такой Жакото, из страха показаться слишком провинциальным, и направил свои стопы к переполненному кафе; все столики были заняты; за одним все же оказалось свободное место, я завладел им и позвал официанта. Мой призыв остался без ответа. Тогда я прибегнул к своему самому зычному голосу, но и это не помогло. - Ви нетафно прибили к Экс? - спросил меня с немецким акцентом один из моих соседей - он поглощал пиво и выдыхал дым. - Сегодня вечером. Он кивнул, как бы говоря: в таком случае все понятно, и, повернув голову в сторону двери, произнес лишь одно слово: - Шакото! - Сию минуту, сударь! - ответил чей-то голос. И тут же появился Жакото; это был всего-навсего старший официант. Он остановился у нашего столика: стереотипная улыбка не сходила с его толстого, добродушного и глупого лица. Видели бы вы эту физиономию! Пока я заказывал смородиновую настойку, раздалось одновременно множество голосов: - Жакото, сигару! - Жакото, газету! - Жакото, огня! Откликаясь на каждый возглас, Жакото тут же извлекал требуемую вещь из кармана; мне на мгновение показалось, что он обладал волшебным кошельком Фортунатуса. В ту же минуту из темной залы, смежной с кафе, донесся еще один голос: - Жакото, двадцать луидоров! Жакото приложил руку к глазам, взглянул на того, кто обращался к нему с этой просьбой, и, вероятно удостоверившись в платежеспособности клиента, порылся в своем чудодейственном кармане, извлек из него пригоршню золотых монет и, ничего не прибавив к своим обычным словам: "Сию минуту, сударь!" - вышел, чтобы принести мне настойку. - Ты проигрался, Поль? - спросил молодой человек, сидевший за соседним столиком. - Потерял три тысячи франков... - А ви играете? - спросил меня немец. - Нет. - Почему? - Я недостаточно беден, чтобы мечтать о выигрыше, и недостаточно богат, чтобы рисковать проигрышем. - Ви прави, молодой шеловек! Шакото! - Сию минуту, сударь! - Пиво и сигара. Жакото принес ему шестую сигару и четвертую бутылку пива, предложил огня и откупорил бутылку. Пока я пил настойку, двое наших попутчиков подошли к моему столику и хлопнули меня по плечу; с дюжиной приятелей, встреченных в Эксе, они собрались на следующий день ехать купаться на озеро Бурже в полулье от города и пришли спросить, не желаю ли я примкнуть к ним. В моем согласии можно было не сомневаться; я поинтересовался только, как мы туда доберемся; они ответили, чтобы я ни о чем не тревожился: все улажено. И я преспокойно отправился спать. Наутро я был разбужен громким шумом под моим окном. На этот раз имя Жакото было заменено моим собственным именем, и не менее тридцати глоток выкрикивали его что есть мочи, стараясь докричаться до моего третьего этажа. Я соскочил с кровати, думая, что в доме пожар, и подбежал к окну. Тридцать - сорок наездников верхом на ослах выстроились в два ряда на площади, перегородив ее во всю ширину. Такое зрелище привело бы в восторг самого Санчо. И все они приглашали меня присоединиться к их компании. Я попросил на сборы пять минут, каковые и были мне дарованы. С редкой любезностью, которую читатель оценит ниже, в мое распоряжение была предоставлена великолепная ослица по кличке Кристина. Маркиз де Монтегю верхом на породистом вороном жеребце был единогласно провозглашен генералом и командиром всей нашей оравы; он дал сигнал к отъезду, обратившись к нам с кратким напутствием, которое было в ходу у полковников кирасир: - Вперед! По четверо в ряд, рысью, если желаете, галопом, если можете! Мы и в самом деле тронулись в путь, причем каждого из нас сопровождал мальчишка, коловший булавкой круп осла. Десять минут спустя мы были на озере Бурже, но надо признаться, что выехало нас из Экса тридцать пять, а на место прибыло только двенадцать: пятнадцать наездников вылетели из седла по дороге, а восемь остальных никак не могли заставить своих ослов отказаться от свойственного им медленного шага; зато моя Кристина неслась, как конь Персея. Швейцарские и савойские озера - подлинное чудо, с их голубой прозрачной водой, сквозь которую можно разглядеть дно на глубине восьмидесяти футов. Надо было прибыть на озеро Бурже после купанья в нашей грязной Сене, чтобы понять, с каким наслаждением мы бросились в его воды. В противоположном конце озера виднелось довольно примечательное здание; я заставил с головой погрузиться в воду одного из своих спутников и, как только он вынырнул, спросил у него, что это за сооружение. Приятель не остался в долгу: он положил мне руки на макушку, а ноги на плечи и отправил меня на глубину пятнадцати футов; затем, воспользовавшись минутой, когда моя голова показалась над поверхностью озера, ответил: - Это Откомб, место погребения герцогов савойских и королей сардинских. Я поблагодарил его. Было решено позавтракать в Откомбе, а затем посетить королевские гробницы и перемежающийся ключ. Но лодочники предупредили нас, что от осмотра последней достопримечательности придется отказаться, ибо неделю тому назад источник иссяк из-за наступившей жары - двадцати шести градусов выше нуля. Вся наша компания одобрила это решение, но тут было высказано вполне разумное замечание, что тридцать пять молодцов вроде нас нелегко накормить яйцами и молоком, единственными продуктами, которые, по всей вероятности, можно найти в бедной савойской деревушке. Вот почему в Экс был отправлен мальчишка с двумя ослами; мальчику вручили записку для Жакото с просьбой послать нам по возможности сытный завтрак; оплатить расходы мы обязали тех, кто свалится на обратном пути со своих ослов. Нетрудно догадаться, что мы прибыли в Откомб раньше нашего посыльного и, чтобы не терять времени даром, направились к церкви, где находятся гробницы. Хотя эта прелестная церквушка построена в наше время, но по своему стилю напоминает готическую. Если бы ее стены приобрели тот темный налет, который чередование веков накладывает на предметы, можно было бы отнести ее к концу XV века. При входе в церковь наталкиваешься на гробницу ее основателя, короля Карля-Феликса; так и кажется, что, доверив церквушке прах своих предков, этот последний представитель знатного семейства пожелал как благочестивый сын охранять у двери останки своих праотцов, род которых насчитывает более семи столетий. По обеим сторонам прохода, ведущего к алтарю, выстроились великолепные мраморные гробницы, в которых покоятся савойские герцоги и герцогини; в ногах у мужчин лежит лев - олицетворение храбрости, в ногах у женщин левретка - символ верности. Герцоги, избравшие путь святости вместо бранного пути, облачены в сабо и власяницу - в знак смирения и жизни, отданной Богу; за редким исключением, эти памятники прекрасно выполнены и поражают своей силой и наивностью; но как бы опровергая прежних мастеров и оспаривая их трактовку образа, над каждой могилой высечен одним из современных художников овальный или квадратный барельеф, изображающий сцены войны или покаяния из жизни того, кто здесь покоится. "Безвкусные" доспехи, облекающие усопшего на надгробной статуе, заменены греческим костюмом, в руки ему вложен меч или дротик, которым он готовится нанести удар в условной позе Ромула или Леонида. Видимо, теперешние художники слишком горды, чтобы подражать древним мастерам, и наделены слишком пылким воображением, чтобы стремиться к правде жизни. Да не тревожит их совесть! Мы встретили нескольких монахов, которые молились за упокой души своих прежних сеньоров. Монахи эти живут в аббатстве Сито по соседству с церковкой и обязаны поддерживать в ней порядок; аббатство было основано в начале XII века и дало миру двух пап: Жоффруа де Шатийона, ставшего римским первосвященником в 1241 году под именем Селестена VI, и Жана Гаетана де Юрсена, восшедшего на папский престол в 1277 году под именем Николая III. Пока мы осматривали аббатство и расспрашивали монахов, прибыла заказанная нами провизия, и великолепное угощение уже готовилось для нас под сенью каштанов, в трехстах шагах от монастыря. Услышав эту приятную весть, мы простились со святыми отцами и поспешили бодрым шагом в указанное место. Перемежающийся ключ остался влево от нас. Я все же удосужился взглянуть на его русло и встретил там своего вчерашнего немца с сигарой в зубах; он уже три часа стоял, заложив руки за спину, и терпеливо ожидал, когда же наконец потечет вода: ему забыли сказать, что ключ пересох еще неделю тому назад. Я присоединился к моим товарищам, возлежавшим, как римляне, вокруг приготовленного пиршества; даже беглого взгляда на разложенные яства было достаточно, чтобы отдать справедливость Жакото: это был один из редких людей, поистине достойных своей славы. Когда все припасы были съедены, вино выпито, бутылки разбиты, мы подумали о возвращении и вспомнили о нашем утреннем уговоре, а именно: седокам, свалившимся с ослов на обратном пути, вменялось в обязанность уплатить долю тех, кто удержится в седле. Бросив ретроспективный взгляд на нашу поездку, мы признали, что она была настоящим пикником. По возвращении в Экс мы нашли город в неописуемом волнении. Те, у кого были собственные лошади, приказывали запрягать их, те, у кого лошадей не было, нанимали экипажи, те, кому таковых не хватало, осаждали конторы дилижансов; кое-кто даже собрался уйти из города пешком; дамы в смятении окружили нас, слезно моля уступить им наших ослов, а на все наши расспросы собеседники отвечали одним словом: "Холера!" Видя, что невозможно добиться толка от этих обезумевших людей, мы вызвали Жакото. Он вышел к нам, на глазах у него были слезы. Мы спросили, что же, в конце концов, здесь произошло. Вот что он рассказал: Некий инженер-литейщик похвалился по приезде в Экс, что ему удалось избежать шестидневного карантина, введенного королем Сардинии для всех приезжих, как вдруг после завтрака с ним приключились колики и головокружение. К несчастью, инженер имел неосторожность пожаловаться на свое здоровье, и в ту же минуту сосед по столику признал у него все симптомы азиатской холеры; окружавшие их люди повскакали с мест, испуская дикие вопли, а несколько человек выбежали на площадь, крича: "Холера! Холера!" Так иной раз кричат: "Пожар! Пожар!" Больной, привыкший к таким недомоганиям, - обычно он излечивался сам с помощью чая и горячей воды, - не обратил особого внимания на эти крики. Он хотел было спокойно вернуться в отель и приняться за свое обычное лечение, когда за дверью кафе его встретили все пятеро врачей местной водолечебницы. Он собрался приветствовать этих светил савойской медицины, но резкие колики вырвали у него стон, и рука, вместо того чтобы приподнять шляпу, машинально коснулась живота, средоточия боли. Пять врачей обменялись взглядом, означавшим: "Случай весьма серьезный". Двое из них схватили пациента за руки, пощупали у него пульс и заявили, что у больного начальная стадия холеры. Вспомнив злоключения г-на де Пурсоньяка, инженер попытался объяснить врачам, что, несмотря на все его почтение к их профессии и учености, ему лучше знать собственное заболевание - оно случалось с ним десятки раз - и что симптомы, которые они считают холерными, свидетельствуют попросту о несварении желудка, и он потребовал отпустить его, ибо намеревался заказать чай у себя в отеле. Но врачи заявили, что не в их власти удовлетворить эту просьбу, поскольку правительство поручило им следить за санитарным состоянием города, а посему все приезжие, заболевшие в Эксе, принадлежат им по праву. Несчастный инженер сделал последнюю попытку и попросил дать ему четыре часа, чтобы полечиться своим способом; по прошествии этого времени он соглашался, если не выздоровеет, предоставить себя в полное распоряжение медицинской науки. На что наука ответствовала, что азиатская холера, та самая, которой заболел их пациент, шутить не любит и что через четыре часа он будет мертв. Пока длился спор, врачи о чем-то договорились между собой, один из них вышел и вскоре вернулся в сопровождении четверых королевских карабинеров под командованием бригадира, который спросил, покручивая ус, где находится строптивый холерный больной. Ему указали на беднягу; двое карабинеров схватили его за руки, двое других - за ноги, бригадир вытащил из ножен саблю и, печатая шаг, отправился вслед за своими подчиненными. Пятеро врачей пристроились в хвосте процессии, а инженер, вне себя от ярости, кричал во все горло и впивался зубами во все, до чего мог дотянуться. То были поистине все симптомы азиатской холеры второй степени: болезнь прогрессировала на глазах. Прохожие могли воочию убедиться в этом. Люди восхищались самоотверженностью достоуважаемых врачей, смело пренебрегающих заразой, а сами спешили спастись бегством. Во время этой паники мы и вернулись в город. Тут наш немец хлопнул по плечу Жакото и спросил у него, не потому ли кажется таким испуганным весь народ, что перемежающийся ключ высох. Жакото повторил с начала до конца свой рассказ. Немец выслушал его со своей обычной серьезностью, а когда повествование подошло к концу, ограничился возгласом: "Неужели?" - и направился к водолечебнице. - Куда вы идете, сударь, куда? - кричали ему со всех сторон. - Навестит болного, - ответил он и продолжал путь. Десять минут спустя он вернулся все тем же размеренным шагом. Его окружили, забросали вопросами о холерном больном. - Его фскрыфают, - ответил немец. - Как вскрывают? - Да, да, ему фскрыфают шивот, - и он пояснил свои слова жестом, который не оставлял никакого сомнения в характере операции. - Так, значит, он умер? - Да, наферно, - ответил немец. - От холеры? - Нет, от несфарения шелутка: нешастный шеловек! Он много ел, и ему било болно. Они посатили его в горашую ванну, и это погубило его. Вот и все. Это была сущая правда; назавтра инженера похоронили, а день спустя никто уже не помышлял о холере. Одни только врачи продолжали утверждать, что их пациент умер от этой злой болезни. На следующий день я отказался от удовольствия искупаться в озере. Мое пребывание в Эксе близилось к концу, и мне хотелось подробно осмотреть римские термы и современные ванны. Различные перемены, происшедшие со времени нашествия варваров, которым приписывают первое уничтожение римских терм, и пожар, случившийся в 1630 году, изгладили из памяти людей целебное действие вод Экса. К тому же дождевая вода, которая стекает с окрестных гор, неся с собой камни и растительный покров, постепенно покрыла древние римские сооружения слоем земли восьми - десяти футов толщиной. Только в начале XIX века врач по фамилии Кабьа, живший в небольшом городке провинции Дофине, открыл целебные свойства теплых источников Экса, на которые местные жители не обращали ни малейшего внимания. Сделанный им химический анализ воды показал, несмотря на все свое несовершенство, тайну ее эффективности при лечении некоторых болезней; по возвращении в свой родной город Кабьа стал не только рекомендовать эту воду, но и сам поехал в Экс с первыми богатыми пациентами, которые согласились испытать ее действие на себе. Их выздоровление послужило поводом к изданию небольшой брошюры под заглавием "О случаях чудесного излечения и об особенностях вод Экса". Брошюра вышла в Лионе в 1824 году и принесла громкую известность Эксу, которая с тех пор непрерывно растет. Арка или, вернее, аркада, руины храма Дианы и остатки терм - таковы памятники старины, сохранившиеся в Эксе от эпохи римского владычества. Кроме того, при рытье могил в церковке, которая стоит на берегу озера Бурже, были найдены жертвенник Минервы, урна для крови жертвенных животных и острый каменный нож для их заклания. Однако в приступе религиозного рвения местный священник приказал уничтожить все эти предметы. Римская арка была предметом длительных споров: одни считали ее входом в термы, расположенные поблизости, другие - надгробным памятником и, наконец, третьи - триумфальным въездом в город. И хотя надпись на арке ничего не говорит о том, с какой целью она была воздвигнута, мы все же узнаем из надписи на ней имя того, кто велел ее построить. Вот эта надпись:
L.POMPEIUS KAMPANUS VIVUS FECUS*
______________ * Л.Помпей Кампан при жизни построил (лат.).
Отсюда и название арки "Помпейская". От храма Дианы мало что уцелело. Его плиты частично пошли на постройку великолепных лестниц экского клуба*, а остальные, сохранившиеся лучше всего, были скрыты под зданием плохонького театра, которому они послужили фундаментом. ______________ * В этом клубе собирались по вечерам все купальщики. (Прим. автора.)
Не повезло и римским термам, оказавшимся под домом некоего Перрье. Мы говорили выше, что дождевая вода постепенно занесла землей все античные здания; термы полностью исчезли, и никто не знал о них до тех пор, пока Перрье не нашел их при перестройке своего дома. Четыре ступеньки античной беломраморной лестницы ведут к восьмиугольному бассейну двадцати футов длиной, окруженному скамьями амфитеатра, на которых располагались купальщики; и скамьи, и дно бассейна облицованы белым мрамором. Под всеми уступами амфитеатра проложены трубы, а над последним уступом видны отдушины, через которые пар проникал в помещение. В бассейне стоял огромный мраморный чан с холодной водой: римляне погружались в нее сразу же после паровой ванны. Чан был разбит при раскопках, но покрывавший его дно осадок высох, слежался и дает точное представление о его первоначальных размерах и форме. Под бассейном имелся резервуар для горячей воды, пары которой, как мы уже говорили, поднимались до верха помещения. Резервуар был, видимо, очень велик, ибо стена, находившаяся рядом с ним, попорчена в высоту на целых семь футов. Открыта была лишь верхняя часть этого резервуара, но, исследуя выступающие из земли квадратные капители его колонн и переходя, согласно архитектурным правилам, от известного к неизвестному, можно предположить, что основанием своим они уходят в почву на глубину девяти футов; колонны эти кирпичные, и на каждом кирпиче начертано имя поставщика: звали этого человека Гларианус. В конце узкого коридора находится небольшое помещение размером восемь футов на четыре; это не что иное, как частный бассейн на двоих; он целиком облицован белым мрамором и покоится на кирпичных колоннах, между капителями которых текла по трубам теплая вода. В бассейн спускались по лестницам, соответствующим по размерам его длине и ширине. Под ними проходили горячие трубы, чтобы ногам купальщиков было тепло и холодный мрамор не остужал воды в бассейне. Впрочем, эти раскопки, которые якобы делались хозяином участка в научных целях, на самом деле имели лишь одно назначение - вырыть под его домом погреб, куда теперь и ведет упомянутый выше коридор. Выбравшись из подземелья, мы увидели в саду античный меридиан - он мало чем отличается от теперешних. Из современных зданий следует упомянуть о клубе и о водолечебнице. Клуб служил для времяпрепровождения купальщиков, и мы уже вскользь упоминали о нем, говоря о храме Дианы. Внеся в кассу клуба двадцать франков, вы получаете личную карточку, открывающую вам доступ во все клубные помещения: залу, где дамы занимаются рукоделием и музыкой, бальную и концертную залы, биллиардную и библиотеку. Прекрасный парк, окружающий здание клуба, так и манит погулять в нем. С одной стороны в пяти-шести лье от города дали теряются в голубоватой дымке, с другой - горизонт загораживает гора Дан-дю-Ша*, самая высокая вершина в окрестностях Экса, названная так из-за своей белизны и остроконечной формы. ______________ * Кошачий зуб (франц.).
Постройка здания ванн была начата в 1772 году и закончена в 1784 по приказу и за счет Виктора-Амедея. В первой комнате, справа от входа, находятся два крана, из которых больные трижды в день пьют по стакану воды. Надпись на одном кране гласит "сера", на другом - "квасцы". Температура воды в первом кране равна тридцати пяти градусам, во втором - тридцати шести. Серная вода на одну пятую легче обычной; серебряная монета, опущенная в нее, чернеет за две секунды. По сравнению с обычной водой горячие источники отличаются некоторыми интересными особенностями: от соприкосновения с окружающим воздухом обычная вода, нагретая до восьмидесяти градусов, теряет за два часа около шестидесяти градусов, тогда как теплая минеральная вода, налитая в ванну в восемь часов вечера, остывает к восьми часам утра, то есть за двенадцать часов, всего на четырнадцать-пятнадцать градусов, и такую ванну можно принимать без добавления горячей воды, ведь температура в ней бывает не ниже восемнадцати-девятнадцати градусов. Больным людям рекомендуются ванны тридцати пяти-тридцати шести градусов, а воду Экса не надо ни нагревать, ни охлаждать, поскольку она соответствует этой температуре, иначе говоря, температуре человеческого тела; это свойство местных источников дает им явное преимущество перед всеми другими, либо слишком горячими, либо слишком холодными. Если вода слишком холодна, ее приходится подогревать, и легко понять, сколько полезного газа улетучивается при этом. Если же, напротив, она слишком горяча, ее разбавляют холодной водой или же наливают заранее. Ясно, что и в том, и в другом случае понижается лечебное действие ванн. Минеральные источники Экса обладают, кроме того, одной природной особенностью: в отличие от других горячих источников, которые обычно бьют в низинах, они выходят из земли на высоте тридцати футов над водолечебницей; это очень облегчает сооружение душей, позволяя в силу закона тяготения придать воде нужный напор без каких-либо дополнительных устройств. В разное время, особенно же когда температура воздуха спускается до двенадцати - девяти градусов тепла, в каждом из двух минеральных источников Экса по всей вероятности, они берут начало в одном и том же месте - наблюдается особое явление. Серная вода заключает в себе клейкую примесь, которая, густея, приобретает все особенности студенистой массы животного происхождения, о чем свидетельствуют ее вкус и питательные свойства, а квасцовая вода уподобляется студенистой массе явно растительного происхождения. В 1822 году, в последний день масленицы, по всей цепи альпийских гор прокатилось землетрясение; тридцать семь минут спустя значительное количество желатинообразной массы животного и растительного свойства вышло из труб обоих источников - серного и квасцового. Было бы слишком долго описывать всевозможные кабины и системы душей, которые в них принимают больные. Температура воды в душах разная, температура же воздуха в кабинах одна и та же, то есть тридцать три градуса. Только в одной кабине, прозванной Адом, гораздо жарче, что зависит от водяной струи, более мощной, чем все остальные; стоит затворить дверь и форточку этой кабины, чтоб ее тотчас же наполнили горячие пары. Из-за этой поистине адской атмосферы частота пульса больного доходит до ста сорока пяти ударов в минуту, а пульс некоего англичанина, скончавшегося от чахотки, достиг двухсот десяти, иначе говоря, трех с половиной ударов в секунду. Как раз в эту кабину и отвели злосчастного инженера-литейщика, шляпа которого так и осталась висеть там на вешалке. К горячим источникам можно добраться из города, пройдя через отверстие, снабженное решеткой, которое имеет три фута в ширину и носит название "Змеиная дыра"; в самом деле, от одиннадцати до двух часов дня в этом проходе скапливается множество ужей, привлеченных как солнечными лучами, ибо отверстие "Змеиной дыры" обращено на юг, так и горячими парами, которые вырываются из этой своеобразной отдушины. В указанное время дня там неизменно видишь ужей, наслаждающихся двойным теплом солнца и пара; ввиду того что эти пресмыкающиеся отнюдь не ядовиты, мальчишки приручают их, а затем пользуются ими, как иные предприимчивые люди - пятновыводными средствами, а именно чтобы выуживать мелкие монеты у путешественников. Решив осмотреть все достопримечательности Экса, я направился к Грезийскому водопаду; он находится в трех четвертях лье от города и пользуется печальной известностью из-за несчастья, случившегося в 1815 году с фрейлиной королевы Гортензии. В самом водопаде нет ничего примечательного, кроме глубоких воронок, которые он выдолбил в скале; в одной из них и погибла эта красивая молодая женщина. Когда я был на водопаде, уровень воды в нем понизился, обнажив отверстия всех трех воронок от пятнадцати до восемнадцати футов глубиной; в их внутренних стенках вода проделала ходы сообщения, через которые она питает ручей, протекающий тридцатью футами ниже и такой узкий, что его без труда можно перепрыгнуть. Королева Гортензия приехала полюбоваться водопадом в сопровождении г-жи Пакен и г-жи де Брок; эта последняя ступила на доску, перекинутую через самую большую воронку, и хотела было опереться на зонтик, но поставила его не на доску, а рядом; лишившись точки опоры, она подалась всем туловищем вправо, доска перевернулась, г-жа де Брок вскрикнула и исчезла в бездне: ей было двадцать пять лет. Королева приказала воздвигнуть на месте ее гибели памятник с такой надписью:
Здесь 10 июня 1813 года погибла в возрасте 25 лет на глазах у своей подруги баронесса де Брок
О путник, Пришедший сюда, Ступай с осторожностью Над этой пучиной: Помни о тех, Кто тебя любит!
На обратном пути я увидел у дороги, шедшей по берегу горной речки, железный источник Сен-Симона, который был открыт Депине-сыном, врачом из Экса. Он велел построить здесь небольшой классический фонтан и высечь на нем не менее классическое имя богини Гигии, а несколько ниже надпись: Фонтан Сен-Симона. Не знаю, имеет ли эта фамилия какое-нибудь отношение к фамилии социального пророка наших дней. Водой из этого источника лечат болезни желудка и лимфатической системы. Я попробовал ее мимоходом и нашел, что вкус у нее довольно приятный. Я вернулся в Экс к самому ужину. Когда он был закончен и сотрапезники разошлись, я отметил, что ни один человек не пожаловался на колики в животе. Я так устал от своего путешествия, что сразу отправился спать. В полночь меня разбудил громкий шум и яркий свет. Моя комната была полна народа; четверо молодых людей держали в руке горящие факелы: за мной пришли, чтобы звать меня на вершину Дан-дю-Ша. Иные шутки может оценить лишь тот, кто хоть немного разделяет оживление и радость окружающих. Конечно, у приятелей, которые после ужина, сдобренного болтовней и вином, пребывали в приподнятом настроении и опасались, что отход ко сну положит конец веселью, вполне могло возникнуть желание провести остаток ночи вместе, совершив подъем на вершину Дан-дю-Ша, чтобы встретить там восход солнца, и, по всей вероятности, это предложение, сделанное кем-нибудь из нашей компании, имело у остальных громкий успех. Но я-то лег спокойный и усталый в надежде мирно проспать всю ночь, и нетрудно понять, что, когда меня внезапно разбудили, я без особого восторга выслушал столь нелепое предложение. Такая холодность показалась необъяснимой моим альпинистам; они решили, что я еще не вполне проснулся, и, чтобы стряхнуть с меня сонную одурь, схватили меня вчетвером за руки и за ноги и положили на пол посреди комнаты. Тем временем какой-то дальновидный приятель вылил на мою постель всю воду, которую я неосмотрительно оставил в умывальном тазу. И хотя из-за этой меры прогулка не стала для меня заманчивее, я вынужден был признать, что она почти неизбежна. Итак, я примирился с необходимостью и сделал вид, будто мысль залезть на гору мне чрезвычайно нравится; пять минут спустя я уже был готов, и мы отправились в путь. Всего нас собралось четырнадцать человек, включая двух проводников. Проходя по площади, мы увидели Жакото, закрывавшего кафе, и немца, который курил последнюю сигару и допивал последнюю бутылку пива. Жакото пожелал новоявленным альпинистам много удовольствия, а немец крикнул нам вдогонку: "Щасливого пути!" Мы поблагодарили обоих. Пришлось переправиться на другую сторону озера Бурже, чтобы добраться до подножия горы, на которую нам предстояло взойти; вода в озере была синяя, прозрачная, спокойная, и казалось, что в глубине его мерцает столько же звезд, сколько их было в небе. На западной оконечности озера высилась, словно белое привидение, башня Откомб, а между нею и нами тихо скользили рыбачьи лодки; на носу каждой горел факел, пламя которого отражалось в воде. Будь я здесь один, я мог бы часами мечтать, сидя в одинокой лодке, и, конечно, не пожалел бы ни о прерванном сне, ни о теплой постели. Но я не для этого покинул город, я покинул его, чтобы развлекаться. Итак, я развлекался!.. Странная штука жизнь: в погоне за развлечениями, за удовольствиями мы постоянно проходим мимо счастья!.. Подъем на гору начался в половине первого утра; занятно было смотреть на наше факельное шествие. В два часа утра мы уже прошли три четверти пути; но тот его отрезок, который оставалось преодолеть, был так труден, так опасен, что наши проводники сделали привал, чтобы дождаться первых лучей солнца. Как только рассвело, мы продолжали восхождение, но вскоре подъем стал таким крутым, что мы почти касались грудью склона горы, по которому шли гуськом. Мы проявляли всю ловкость и силу, на которую были способны, цеплялись руками за вереск и кусты, а ногами за уступы скал и неровности почвы. Было слышно, как из-под ног у нас вырываются камни и катятся под откос, крутой, словно скат крыши, и, следя за ними глазами, мы видели, что они достигают озера, синяя гладь которого расстилалась в четверти лье под нами; проводники и те не могли нам помочь, так как были поглощены поисками наиболее удобного пути; лишь время от времени они советовали нам не оборачиваться, чтобы избежать дурноты и головокружения, и эти советы, сделанные резким, отрывистым голосом, говорили о том, что опасность свалиться вполне реальна. Вдруг наш товарищ, шедший первым за проводниками, испустил крик, от которого по телу у нас пробежали мурашки. Он собрался было ступить на камень, расшатанный тяжестью тех, кто уже воспользовался им как точкой опоры, но камень выскользнул у него из-под ног, а ветка, за которую он уцепился, не выдержала веса его тела и сломалась. - Держите его! Держите! - вскричали проводники. Но сказать это было легче, чем сделать: мы с превеликим трудом держались сами. Несчастный промелькнул мимо нас, и никто не смог его остановить. Мы уже полагали, что наш товарищ погиб, и в холодном поту следили за ним взглядом, когда он оказался так близко от Монтегю, последнего в нашей шеренге, что тот протянул руку и ухватил его за волосы. Казалось, они вот-вот рухнут оба; длилось это недолго, но никто из нас вовек не забудет того мгновения, когда наши друзья балансировали над пропастью, глубиной в две тысячи футов, а мы гадали, упадут они в нее или нет. Наконец мы добрались до небольшого елового леса, и хотя дорога поднималась по-прежнему почти отвесно, взбираться по ней стало легче: мы хватались за ветви деревьев, опирались на их стволы. Лесок этот почти упирался в голую скалу, которой гора и обязана своим странным названием; ступени, выдолбленные кое-где в камне, облегчали подъем на ее вершину. Только двое из нас предприняли это последнее восхождение, хотя оно было и не труднее проделанного нами пути; дело в том, что вид с вершины обещал быть не лучше того, который мы имели перед глазами; впрочем, и он не вознаградил нас за усталость и полученные ссадины; итак, мы предоставили двум смельчакам взбираться на эту колокольню, а сами уселись на землю, чтобы вытряхнуть камешки из обуви и вытащить колючки из одежды. Между тем наши альпинисты овладели вершиной горы и в доказательство своего подвига развели там костер и выкурили по сигарете. Четверть часа спустя они присоединились к нам, так и не потушив костра: им хотелось знать, будет ли виден снизу его дым. Мы наскоро перекусили, после чего проводники спросили нас, какой дорогой мы желаем вернуться - прежней или другой, более длинной, но зато более легкой; мы единодушно выбрали последнюю. В три часа по полудни мы уже были в Эксе, и двое наших приятелей, стоя посреди площади, с гордостью взирали на дым своего сигнального огня. Я спросил своих спутников, дозволено ли мне теперь, когда я вдоволь развлекся, отправиться на боковую. Ввиду того что все они испытывали ту же потребность, мне было отвечено, что препятствий к этому не имеется. Уверен, что я проспал бы тридцать шесть часов подряд, как Бальма, если бы меня не разбудил громкий шум. Я открыл глаза, было темно; я подошел к окну и увидел, что все население Экса высыпало на площадь; все говорили разом, вырывали друг у друга зрительные трубы и задирали голову, рискуя свихнуть себе шею. Я решил, что произошло лунное затмение. Я поспешно оделся, чтобы не пропустить интересного зрелища, и спустился вниз, вооружившись подзорной трубой. Красноватые отблески озаряли ночь, небо, казалось, было в огне, Дан-дю-Ша пылала. Тут кто-то коснулся моей руки; я обернулся и заметил наших товарищей, зажегших сигнальный огонь на вершине горы; они мимоходом кивнули мне. Я спросил, куда они торопятся; один из них рупором сложил руки и крикнул: "В Женеву!" Я сразу понял, в чем дело: стало известно, что они вызвали пожар на Дан-дю-Ша, и Жако-то потихоньку предупредил их, что король Сардинии весьма дорожит своими лесами. Я перевел взгляд на младшую сестру Везувия: это был, правда, второстепенный, но премилый вулкан. Ночной пожар в горах одно из самых великолепных зрелищ, какое можно увидеть. Пламя свободно разгуливает по лесу, словно гидра протягивает во все стороны свои огненные головы, подползает к попавшемуся на его дороге дереву, взбирается вверх по стволу, лижет своими сверкающими языками листья, султаном взвивается над верхушкой, спускается вниз по веткам и зажигает их одну за другой, словно ветви тиса на народном гулянье. Вот представление, которое наши короли не могут дать на своих празднествах, хотя оно поистине прекрасно! Затем, когда охваченное пламенем дерево сбрасывает с себя огненные листья, а налетевший ветер разносит их сверкающим дождем, когда каждая искра, падая на землю, порождает новый очаг пожара, когда эти очаги ширятся, сближаются и, слившись, образуют море огня, когда весь лес полыхает и каждое дерево окрашивает в соответствии со своей породой объявшее его пламя и придает ему собственную форму, когда почерневшие камни срываются с высоты и катятся вниз, все круша на своем пути, когда огонь свистит, как ветер, а ветер ревет, как ураган, - что за волшебная, ни с чем не сравнимая картина развертывается тогда перед глазами. Нерон, поджегший Рим, понимал толк в наслаждении. От восторженного созерцания пожара меня отвлек стук колес: по площади ехала карета под конвоем четверых королевских карабинеров. Я узнал экипаж наших руджьери: разоблаченные проводниками и начальником почты, они были задержаны жандармами Карла-Альберта, так и не успев добраться до савойской границы. Обоим грозила тюрьма, но мы дружно встали на их защиту. Наконец благодаря нашему поручительству и данному ими слову не покидать Экса друзья были освобождены, что позволило им полюбоваться пожаром, который им предстояло оплатить. Пожар продолжался три дня. На четвертый день его виновникам был вручен счет на тридцать семь тысяч пятьсот франков. Они нашли, что плата слишком высока за несколько арпанов дрянного леса, к тому же непригодного для эксплуатации из-за своего местоположения; они написали нашему послу в Турине, прося его добиться хоть небольшого сокращения этой суммы. Посол проявил такое хитроумие, что неделю спустя требование о возмещении убытков было сведено к семистам восьмидесяти франкам. По уплате этой суммы обоим друзьям разрешалось покинуть Экс; они выложили деньги, получили расписку и тут же уехали, опасаясь, как бы на следующий день им не предъявили дополнительного счета. Я утаил имена виновников пожара: они пользуются слишком большим уважением в Париже, чтобы я отважился на него посягнуть. Неделя, прошедшая после их отъезда, не принесла ничего нового, кроме отвратительного концерта, данного "лучшим" контральто Комической оперы и "лучшим" баритоном бывшей королевской гвардии, и переезда немца, который занял в отеле номер по соседству со мной; до сего времени он жил в доме рядом с логовищем змей и в одно прекрасное утро обнаружил в своем ботинке гадюку. Ввиду того что поездки на ослах надоедают, даже если вылетаешь из седла не больше двух-трех раз, что игра в карты не кажется занимательной тому, кто не радуется выигрышу и не горюет о проигрыше, что я уже осмотрел все достопримечательности Экса и его окрестностей и, наконец, ввиду того что нам угрожал второй концерт "лучшего" контральто и "лучшего" баритона, я решил отказаться от этой идиотской жизни и посетить большой картезианский монастырь, находившийся, если не ошибаюсь, в десяти - двенадцати лье от Экса. Затем я намеревался вернуться в Женеву, а оттуда продолжать путешествие по Альпам через Оберланд. Итак, я приготовился к отъезду, нанял экипаж из обычного расчета десять франков в день и 10 сентября утром зашел проститься с немцем, моим соседом; он предложил мне выкурить с ним сигару и выпить стакан пива - любезность, которую, по-моему, он еще никому не оказывал. В то время, как мы пили пиво и, облокотившись на столик, посылали друг другу в лицо клубы дыма, слуга доложил, что карета подана; немец встал, проводил меня до двери и только у ее порога спросил: - Куда ви едите? Я объяснил ему. - Ха, ха, - продолжал он, - ви увидите монахоф, они шудные люди. - Почему чудные? - Да, да, они едят в шернилницах и спьят в шкапах. - Что это значит, черт возьми? - Увидите. Он пожал мне руку, пожелал счастливого пути и захлопнул дверь своего номера. Я так и не добился от него никаких разъяснений. Я зашел проститься с Жакото и выпить у него чашку шоколада. Хотя я не так уж много заказывал в кафе, где он работал, Жакото преисполнился ко мне уважением, ибо я сказал ему, что пишу книги; узнав, что я уезжаю, он спросил, не напишу ли я чего-нибудь о водах Экса. Я ответил, что это маловероятно хотя и возможно. Тогда он попросил меня упомянуть о кафе, где он был старшим официантом, что, несомненно, принесет большую пользу его хозяину; я не только дал ему такое обещание, но и обязался в меру своих сил прославить лично его, Жакото. Бедный малый даже побледнел при мысли, что его имя будет напечатано когда-нибудь в книге. Общество, которое я оставил в Эксе, представляло собой диковинную смесь различных социальных слоев и политических убеждений. В большинстве была потомственная аристократия, преследуемая и понемногу вытесняемая аристократией финансовой, которая идет ей на смену, - так на скошенном поле прорастает новая трава. Словом, карлисты выделялись своей многочисленностью. Сразу за ними шла партия собственников, состоящая из богатых парижских купцов, лионских негоциантов и владельцев металлургических заводов Дофине. Все эти славные люди чувствовали себя весьма несчастными, не получая в Савойе "Конститюсьоннеля"*. ______________ * В Савойю поступают лишь две газеты - "Газетт" и "Котидьен" (Прим. автора.)
Бонапартистская партия также имела нескольких представителей в этом парламенте критиканов. Бонапартисты сразу бросались в глаза недовольством, составляющим основу их характера, и следующими ироническими словами, которые они вставляли в любой разговор: "Ах, если бы изменники не предали Наполеона!" Они - честные люди, ничего не видящие дальше острия своей шпаги; они мечтают о повторении триумфального возврата с острова Эльбы для Жозефа или Люсьена, не ведая, что Наполеон принадлежит к историческим личностям, которые оставляют после семью, но не наследников. Республиканская партия была явно наиболее слабой и состояла, если не ошибаюсь, из меня одного. Впрочем, по причине того, что я был не вполне согласен ни с революционными принципами "Трибюн", ни с американскими теориями "Насьональ", что, по моему убеждению, Вольтер писал плохие трагедии и что я снимал шляпу, проходя мимо распятия, меня считали всего-навсего утопистом. Демаркационная линия была особенно заметна среди женщин. Между собой общались лишь Сен-Жерменское предместье и предместье Сент-Оноре: потомственная и военная аристократия - сестры, тогда как аристократия финансовая - незаконнорожденная. Мужчин, однако, сближали азартные игры: за зеленым сукном не существует каст, и тот, кто делает наибольшие ставки, считается и самым знатным. Ротшильд пришел на смену семейству Монморанси, и, откажись он сегодня от веры предков, никто не стал бы оспаривать у него завтра звание славнейшего барона христианского мира. Пока я размышлял обо всем этом, лошади успели привезти меня в Шамбери, где я не посмел остановиться из-за серой фетровой шляпы, все еще красовавшейся у меня на голове. Я заметил только, проезжая по городу, что хозяин гостиницы "Под сенью французского герба" сохранил на своей вывеске три лилии старшей королевской ветви, которые народ так решительно стер с герба младшей ветви. В трех лье от Шамбери мы проехали под сводами туннеля, проложенного в горе; он имеет в длину шагов сто пятьдесят. Начатый при Наполеоне туннель был достроен теперешним савойским правительством. По ту сторону горы лежит деревня Эшель, а в четверти лье от нее полуфранцузский, полусавойский городок. Границей между обоими королевствами служит речка; перекинутый через нее мост охраняется с одного конца савойским часовым, а с другого - часовым французским. Ни тот, ни другой не имеет права вступить на территорию своего соседа; оба важно доходят до середины моста, иначе говоря, до пограничной линии; после чего, повернувшись друг к другу спиной, расходятся в противоположные стороны и повторяют этот маневр в течение всего дежурства. Признаться, я с удовольствием увидел красные штаны и трехцветную кокарду одного из часовых, говорившие о том, что передо мной соотечественник. Мы прибыли в деревню Сен-Лоран, находившуюся в четырех лье от монастыря, но это расстояние надо было проехать не в карете, а верхом. Увы, в деревне не осталось ни одного мула: всех угнали на какую-то ярмарку. Это было не так уж важно для нас с Ламарком: мы довольно приличные ходоки, но должно было испугать некую даму, которая путешествовала вместе с нами; однако она храбро согласилась идти пешком. Мы наняли проводника, взявшегося нести наши три свертка, которые он соединил в один. Была половина восьмого, до темна оставалось лишь два часа, а идти предстояло целых четыре. Узкая долина Дофине, где стоит картезианский монастырь, может выдержать сравнение с самыми мрачными швейцарскими ущельями: она не менее живописна, чем они, и отличается такой же богатой растительностью и таким же величием окрестных вершин. Несмотря на крутизну, дорога, по которой мы шли, гораздо удобнее альпийских дорог, так как имеет в ширину не менее четырех футов. Она нисколько не опасна днем, и пока было светло, все шло у нас прекрасно. Однако ночь все же наступила, и наступила раньше времени из-за сильнейшей грозы. Мы спросили у проводника, нельзя ли нам где-нибудь укрыться, но на дороге не было ни одного дома - пришлось идти дальше; до монастыря оставалась еще половина пути. Последняя часть подъема была донельзя трудна. Вскоре полил дождь, а с ним наступила и кромешная тьма. Наша спутница уцепилась за руку проводника, Ламарк взял под руку меня, и мы двинулись дальше парами; идти в темноте шеренгой было рискованно: справа от нас на дне пропасти, глубины которой мы не знали, ревел поток. Ночь была так черна, что не видно было дороги под ногами, а белое платье дамы, служившее нам путеводной звездой, мелькало впереди лишь при свете молний, которые, к счастью, сверкали так часто, что в этой грозовой ночи было столько же света, сколько и тьмы. Прибавьте к этому аккомпанемент грома, раскаты которого множило эхо, удесятеряя его и без того оглушительные удары, - казалось, что близится Страшный суд. Раздавшийся звон монастырского колокола возвестил, что мы приближаемся к цели. Полчаса спустя мы различили при вспышке молнии огромное здание древнего монастыря, возвышавшегося в каких-нибудь двадцати шагах от нас; ни малейшего шума не доносилось оттуда, кроме ударов колокола, ни единого проблеска света не было видно в его пятидесяти окнах - казалось, что это заброшенная обитель, где неистовствуют злые духи. Мы позвонили. Монах отворил дверь. Мы хотели было войти, но тут он заметил нашу даму и захлопнул дверь, словно в монастырь явился сам сатана. Картезианцам воспрещено принимать у себя женщин. Один-единственный раз в их обитель проникла женщина, переодетая мужчиной; когда после ее ухода монахи узнали, что их устав был нарушен, они выполнили в залах и в кельях, куда она заходила, обряд заклинания бесов. Только соизволение папы может открыть дверь монастыря женщине - этому врагу человеческого рода. Герцогине де Берри и той пришлось обратиться в 1829 году к верховному первосвященнику за разрешением осмотреть картезианский монастырь. Мы были в большом затруднении, когда дверь снова отворилась. Появился другой монах с фонарем в руке и отвел нас во флигель в пятидесяти шагах от обители. Там останавливаются все женщины, которые, как и наша спутница, приходят в монастырь, не зная суровых правил последователей святого Бруно. Сопровождавшего нас монаха звали Жан-Мари. Он показался мне самым незлобивым и услужливым созданием, какое я когда-либо видел. На его обязанности лежало встречать путников, прислуживать им и показывать монастырь тем, кто этого пожелает. Прежде всего он угостил нас ликером, приготовленным монахами для путешественников продрогших на морозе или вымокших под дождем: в таком положении находились и мы, и, верно, никогда еще не представлялось случая с большей пользой применить святой эликсир. Но едва мы проглотили несколько его капель, как почувствовали, что в желудок к нам попал огонь; мы принялись бегать по комнате точно одержимые и требовать воды; если бы в эту минуту брату Жану-Мари пришло в голову поднести зажженную спичку ко рту любого из нас, мы, пожалуй, стали бы изрыгать пламя наподобие Какуса. Между тем в огромном камине запылал огонь, а на столе появились яства: молоко, хлеб и сливочное масло; картезианские монахи не только сами постятся круглый год, но и заставляют поститься своих гостей. Когда наш более чем скудный ужин подходил к концу, монастырский колокол зазвонил к заутрене. Я спросил брата Жан-Мари, можно ли мне присутствовать на богослужении. Он ответил, что хлеб и слово божие принадлежат всем христианам. Итак, я отправился в монастырь. Вероятно, я отношусь к числу тех людей, на которых предметы внешнего мира влияют особенно сильно, и, пожалуй, наибольшее впечатление производят на меня религиозные памятники. А картезианский монастырь отличается таким мрачным величием, какое нигде больше не увидишь. Живущие в нем монахи принадлежат к ордену, пережившему все революции во Франции; этот орден единственное, что уцелело от верований наших отцов, последний оплот религии среди захлестнувшего землю неверия. И все же день ото дня равнодушие подтачивает святую обитель изнутри, тогда как время подтачивает ее снаружи; вместо четырехсот монахов, спасавшихся там в XV веке, осталось всего двадцать семь. И так как за последние шесть лет в монастырь не поступило ни одного человека, а два послушника, принятые за это время, не смогли вынести строгостей искуса, весьма вероятно, что картезианский орден станет все больше хиреть по мере того, как смерть будет стучаться в двери келий, ведь никто не придет на смену умершим, а самый молодой из монахов, переживший всех остальных, запрет изнутри дверь обители и, чувствуя, что час его пробил, ляжет живой в вырытую им самим могилу, ибо не будет больше братьев, чтобы похоронить его. Прочтя все, что рассказано мною выше, читатель должен был убедиться, что я не из тех путешественников, которые выказывают притворный восторг, любуются тем, чем проводник рекомендует им любоваться, и делают вид, будто испытали при виде людей и зданий, которыми принято восхищаться, чувства, отсутствующие в их сердце. Нет, я перебрал, продумал свои впечатления и описал их для тех, кто прочтет эти строки; быть может, я сделал это плохо, но я не описывал ничего такого, чего бы не пережил. И читатель поверит мне, если я скажу, что никогда еще не изведал чувства, подобного тому, которое овладело мной, когда я увидел, как в конце огромного готического коридора, длиною в восемьсот футов, открылась дверь кельи и из нее вышел белобородый монах, одетый в рясу, какую носил еще святой Бруно и ни единая складка которой не изменилась за восемь веков, прошедших с тех пор. Святой муж шествовал под сводами, потемневшими от времени, величественный и спокойный среди светлого круга, отбрасываемого дрожащим огоньком лампы, которую он держал в руке, а впереди и позади него все было погружено во мрак. Когда он направился ко мне, ноги у меня подкосились, и я упал на колени; он увидел меня в этой позе, подошел - на лице его лежала печать доброты - и, воздев руки над моей склоненной головой, проговорил: "Благословляю вас, сын мой, если вы верите, благословляю вас и в том случае, если вы не верите". Смейтесь, если хотите, но в эту минуту я не променял бы его благословения на королевский трон. Монах двинулся дальше; он шел в церковь. Я встал на ноги и последовал за ним. В церкви меня ждала незабываемая картина. Вся жалкая община, состоявшая только из шестнадцати отцов и одиннадцати братьев, собралась в церковке, которая освещалась лампой под черным покровом. Один монах служил, все остальные молились и молились, не сидя, не на коленях, - они простерлись ниц и прижались лбом и ладонями к мраморному полу; откинутые назад капюшоны позволяли видеть их бритые головы. Здесь были и юноши, и старцы. Они пришли в монастырь, движимые разными побуждениями: одних привела сюда вера, других горе, третьих снедающая их страсть, четвертых, возможно, преступление. У некоторых в артериях на висках так бурно пульсировала кровь, словно по жилам у них струился огонь, - эти люди плакали; другие, видимо, едва ощущали в себе биение жизни - эти люди читали молитвы. О, какая интересная книга получилась бы, если бы описать историю всех этих монахов! Когда служба кончилась, я попросил разрешения осмотреть монастырь ночью: я опасался, что наступивший день нарушит ход моих мыслей, а мне хотелось видеть святую обитель в своем теперешнем настроении. Брат Жан-Мари взял лампу, дал мне другую, и мы начали наш обход с коридоров. Как я уже говорил, коридоры эти огромны; они такой же длины, как собор Святого Петра в Риме, и ведут во все четыреста келий; в прежнее время все кельи были заселены, а теперь триста семьдесят три из них пустуют. Каждый монах написал на двери своей кельи изречение, либо придуманное им самим, либо взятое из какой-нибудь священной книги. Вот те из них, которые показались мне наиболее примечательными:
"Amor, qui semper ardes et nunquam extingueris, accende me inge tuo"*. "В одиночестве Бог обращается к сердцу человека, в тишине человек обращается к сердцу Бога". "Fuge, late, tace"**. "Не следуй разуму. Мысль Господа благая Велит: люби меня, отнюдь не постигая". "Час пробил, он уже прошел". ______________ * "Ты, любовь, что всегда пылаешь и никогда не гаснешь, зажги меня своим огнем" (лат.). ** "Беги, скрывайся, молчи" (лат.).
Мы вошли в одну из пустых келий: живший в ней монах умер пять дней тому назад. Кельи ничем не отличаются друг от друга, во всех имеются две лестницы - одна ведет наверх, другая вниз. Верх - это небольшое чердачное помещение, средний этаж - спальня с камином, к которой примыкает кабинет. В кабинете, на письменном столе, еще лежала книга, открытая на той странице, на которой остановились в последний раз глаза умирающего, это была "Исповедь святого Августина". Мебель спальни состоит лишь из аналоя и кровати с соломенным тюфяком и шерстяными простынями; кровать снабжена двумя створками, которые можно закрыть, когда человек ложится спать. Тут я понял слова немца, уверявшего, что картезианские монахи спят в шкафу. В нижнем этаже помещается столярная или слесарная мастерская; монахам разрешается посвящать два часа в день какому-нибудь ремеслу и один час - возделыванию небольшого сада, расположенного рядом с мастерской; это единственное дозволенное им развлечение. Мы осмотрели также залу главного капитула с портретами генералов ордена от святого Бруно, его основателя*, скончавшегося в 1101 году, до Иннокентия Каменщика, скончавшегося в 1703-м. От этого последнего до Жана-Батиста Морте, нынешнего генерала ордена, все портреты налицо. В 1792 году, когда монастыри подверглись разорению, картезианские монахи покинули Францию, увозя с собой по портрету. После их возвращения портреты были водворены на место: ни один не пропал, так как монахи заранее позаботились, чтобы реликвии, которые они обязались хранить, не затерялись в случае их смерти. Ныне коллекция снова полна. ______________ * Основание ордена относится к 1084 году. (Прим. автора.)
Затем мы прошли в трапезную, которая делится на две части: первый зал отведен братьям, второй - отцам. Монахи пьют из глиняных чаш и едят на деревянных тарелках; у чаш две ручки, чтобы можно было брать их обеими руками, ибо так делали первые христиане; тарелки напоминают по форме чернильницу: в середине их находится соусник, а вокруг него кладут овощи или рыбу - единственную пищу, которую вкушают монахи. Я снова вспомнил немца и понял при виде этих тарелок, почему он говорил, что картезианские монахи едят из чернильниц. Брат Жан-Мари спросил, не угодно ли мне посетить кладбище, несмотря на ночное время. Но то, что он считал помехой, было как раз для меня побудительной причиной, и я охотно принял его предложение. Открыв кладбищенскую калитку, он вдруг схватил меня за руку и указал на монаха, который рыл для себя могилу. При этом зрелище я на мгновение застыл на месте, потом спросил моего проводника, могу ли я поговорить с этим человеком. Он ответил, что это вполне допустимо; я попросил его уйти, если только это разрешается. Моя просьба отнюдь не показалась ему бестактной, напротив, очень обрадовала его: бедняга валился с ног от усталости. Я остался наедине с незнакомым могильщиком. Я не знал, как заговорить с ним. Я сделал несколько шагов; он заметил меня и, повернувшись ко мне лицом, оперся на заступ, ожидая, что я скажу. Мое замешательство удвоилось, однако молчать дольше было немыслимо. - Уже глубокая ночь, а вы между тем заняты прискорбным делом, отец мой, - проговорил я. - Мне кажется, что после умерщвления плоти и дневных трудов вам следовало бы посвятить отдыху те немногие часы, которые оставляет вам молитва, тем более, отец мой, - прибавил я, улыбаясь, ибо монах был еще молод, - что работу, которой вы заняты, вполне можно отложить. - В этой обители, сын мой, - проговорил монах грустным, отеческим тоном, - умирают первыми вовсе не самые пожилые, и в могилу мы сходим не по старшинству. Впрочем, когда моя могила будет готова, Господь Бог, надеюсь, смилуется надо мной и пошлет мне смерть. - Извините, отец мой, - продолжал я, - хоть я и верую в глубине души, но плохо знаю католические правила и обряды. Возможно потому, что отречение от мирских благ, предписываемое вашим орденом, не доходит до стремления покинуть нашу земную юдоль. - Человек властен над своими поступками, - ответил монах, - но не над своими желаниями. - Какое же мрачное у вас желание, отец мой! - Оно под стать моему сердцу. - Вы много страдали? - Я и теперь страдаю. - Мне казалось, что этот монастырь - обитель покоя. - Угрызения совести мучают человека повсюду. Я вгляделся в монаха и узнал в нем того самого человека, которого только что видел в церкви - это он рыдал, распростершись на полу. Он тоже узнал меня. - Вы были этой ночью у заутрени? - спросил он. - Да и, помнится, стоял рядом с вами. - Вы слышали, как я стонал? - Я видел также ваши слезы. - Что же вы подумали обо мне? - Я подумал, что Бог сжалился над вами, раз он даровал вам слезы. - Да, да, надеюсь, что гнев Божий утомился, коли мне возвращена способность плакать. - И вы не пытались смягчить свое горе, поверив его кому-нибудь из братьев? - Здесь каждый несет бремя, соразмерное с его силами. Ему не выдержать тяжести чужого несчастья. - И все же признание облегчило бы вашу душу. - Да, вы правы. - Не так уж плохо, - продолжал я, - когда есть сердце, готовое сострадать вам, и рука, готовая пожать вашу руку! Я взял его руку и пожал. Он высвободил ее и, скрестив руки на груди, взглянул мне прямо в глаза, словно хотел прочитать, что таится в глубине моего сердца. - Что вами движет - участие или любопытство? - спросил он. - Добры вы или вам попросту недостает скромности? Я отошел от него. Грудь мне стеснило. - Дайте напоследок вашу руку, отец мой... и прощайте... - сказал я и хотел было уйти. - Послушайте! - крикнул он. Я остановился. Он подошел ко мне. - Нехорошо отстранить предложенное утешение и оттолкнуть человека, посланного Богом. Вы сделали для несчастного то, что никто не сделал для него в продолжение шести лет: вы подали ему руку. Благодарю вас. Вы сказали ему, что поверить свое горе - значит смягчить его, и обязались этим выслушать его. Теперь не вздумайте прерывать мой рассказ, не просите меня замолчать. Выслушайте до конца мое повествование, ибо нужен исход тому, что уже давно лежит у меня на сердце. А когда я умолкну, тут же уходите, не спросив моего имени и не сказав мне, кто вы такой, - это единственное, о чем я прошу вас. Я дал требуемое обещание. Мы сели на разбитую могильную плиту одного из генералов ордена. Мой собеседник опустил голову на руки, от этого движения упал его капюшон, и я смог рассмотреть монаха, когда он выпрямился. Я увидел перед собой бородатого, черноглазого молодого человека, ставшего бледным и худым из-за своей аскетической жизни; но, отняв у его лица юношескую прелесть, жизнь эта придала ему особую значительность. Это была голова Гяура, каким я представил его себе, читая поэму Байрона. - Вам нет нужды знать, - начал он свой рассказ, - где я родился и где жил. Прошло семь лет после тех событий, о которых я собираюсь поведать вам. Мне было тогда двадцать четыре года. Я был богат, происходил из хорошей семьи. Окончив коллеж, я окунулся в водоворот света; я вступил в него с решимостью молодости, с горячей головой, с сердцем, обуреваемым страстями, и с уверенностью, что ни одна женщина не устоит перед тем, кто обладает настойчивостью и золотом. Мои первые похождения лишь подтвердили эту уверенность. Ранней весной тысяча восемьсот двадцать пятого года поступило в продажу имение по соседству с имением моей матушки. Купил его некий генерал М. Я встречался с генералом в обществе, когда он еще был холост. Он слыл серьезным, суровым человеком, которого сражения приучили считать мужчин единицами, а женщин - нулями. Я подумал, что он женился на какой-нибудь маршальше, с которой будет вести беседы о битвах при Маренго и при Аустерлице, и мысль о таком соседстве заранее забавляла меня. Переехав в свой загородный дом, генерал нанес визит моей матери и представил ей свою жену: это было самое дивное создание, когда-либо жившее на свете. Вы знаете общество, сударь, знаете его странную мораль, его правила чести, которые предписывают уважать имущество ближнего, доставляющее ему лишь радость, и разрешают похитить у него жену, составляющую его счастье. Едва я увидел г-жу М., как позабыл о достоинствах ее мужа, о его пятидесяти годах, о воинской славе, увенчавшей его чело, когда мы еще были в пеленках, о двадцати ранах, которые он получил в те времена, когда мы еще сосали грудь своих кормилиц; я не подумал об отчаянии, ожидавшем его на старости лет, о позоре, которым я покрою его угасающую жизнь, некогда такую прекрасную; я обо всем позабыл, поглощенный одной-единственной мыслью - овладеть Каролиной. Как я уже говорил, поместье моей матушки и поместье генерала находилось по соседству, что послужило предлогом для моих частых визитов; генерал выказывал мне дружеское расположение, а я, вместо того чтобы чувствовать к нему благодарность, видел в приязни этого старца лишь средство похитить у него сердце жены. Каролина была беременна, и генерал, казалось, больше гордился своим будущим наследником, чем всеми выигранными им сражениями. Недаром его любовь к жене приобрела нечто отеческое, задушевное. А Каролина держалась с мужем так, как держится женщина, которую не в чем упрекнуть, хотя она и не дает счастья своему супругу. Я подметил это душевное состояние г-жи М. с зоркостью человека, заинтересованного в том, чтобы уловить малейшие его оттенки, и преисполнился уверенностью, что она не любит своего супруга. Между тем она принимала мои ухаживания учтиво, но холодно, что немало меня удивляло. Она не искала моего общества, следовательно, оно не доставляло ей удовольствия, но и не избегала его, следовательно, я не внушал ей опасения. Мои глаза, постоянно устремленные на нее, встречались с ее глазами лишь случайно, когда она отрывала взгляд от вышивания или от клавиатуры пианино; казалось, мой взор потерял ту чарующую силу, которую признавали за ним иные дамы, встреченные мною до знакомства с Каролиной. Прошло лето. Моя страсть превратилась в подлинную любовь. Холодность Каролины казалась мне вызовом, и я принял его со всей необузданностью своей натуры; не отваживаясь признаться ей в любви из-за недоверчивой улыбки, с какой она встречала все мои попытки заговорить о чувствах, я решил написать ей. Как-то вечером, свертывая ее вышивание, я вложил в него свое письмо, а на следующее утро, когда Каролина принялась за прерванную работу, я стал наблюдать за ней, одновременно беседуя с генералом. Она прочитала адрес на конверте, не краснея, и положила записку к себе в карман без видимого волнения. Лишь едва заметная улыбка промелькнула на ее устах. Весь этот день она явно хотела поговорить со мной, но я избегал оставаться с ней наедине. Вечером она вышивала в обществе нескольких дам, сидевших, как и она, за рабочим столиком. Генерал читал газету, а я примостился в самом темном углу гостиной, откуда мог незаметно смотреть на нее. Она обвела гостиную взглядом и, найдя меня, спросила: "Не будете ли вы любезны, сударь, начертить для моего носового платка две готические буквы К. и М.?" "С удовольствием, сударыня". "Но я хочу, чтобы вы сделали это сегодня же, не откладывая. Сядьте вот тут, рядом". Она попросила отойти одну из своих приятельниц и указала мне на свободное место. Я взял стул и сел подле нее. Она протянула мне перо. "Но у меня нет бумаги, сударыня". "Вот, возьмите". И она подала мне письмо в конверте. Я подумал, что это ответ на мое признание, вскрыл конверт так спокойно, как только мог, и увидел свою записку. Каролина между тем встала и хотела выйти. Я окликнул ее. "Сударыня, - сказал я, на виду у всех протягивая ей записку, - вы по ошибке дали мне письмо, адресованное вам. Мне не надобно другой бумаги, кроме этого конверта, чтобы начертить вашу монограмму". Госпожа М. увидела, что ее супруг оторвал взгляд от газеты; она поспешно подошла ко мне, взяла из моих рук записку, взглянула на нее и сказала равнодушно: "Ах да, это письмо матушки". Генерал снова углубился в газету "Французский курьер". Я принялся чертить требуемую монограмму. Г-жа М. вышла. - Быть может, все эти подробности вам наскучили, сударь? - обратился ко мне монах, прерывая свое повествование. - Вы, верно, удивлены, слыша их из уст человека в монашеском одеянии, который сам роет себе могилу. Но видите ли, сердце позже всего отрешается от земной жизни, а память позже всего покидает сердце. - Ваш рассказ правдив, - ответил я, - а потому интересен. Продолжайте. - Назавтра в шесть часов утра меня разбудил генерал: он пришел ко мне в охотничьем костюме и предложил побродить вместе по окрестности. Сперва его неожиданное появление смутило меня, но он казался таким спокойным, голос его звучал так добродушно и сердечно, что я вскоре успокоился. Я принял его предложение, и мы вышли из дому. Мы беседовали о том о сем до той минуты, когда, готовясь начать охоту, мы остановились, чтобы зарядить ружья. Пока мы занимались этим делом, он внимательно посматривал на меня. Его взгляд привел меня в смущение. "О чем вы думаете, генерал?" - спросил я. "Клянусь честью, - ответил он, - я думаю о том, что вы не в своем уме, если вздумали влюбиться в мою жену". Нетрудно себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. "Я, генерал?!" - воскликнул я, окончательно сбитый с толку. "Да, вы. Не станете же вы отрицать это?" "Генерал, клянусь вам..." "Не лгите, сударь, ложь недостойна порядочного человека, а вы, надеюсь, порядочный человек". "Но кто вам сказал это?" "Кто, кто... Клянусь честью... моя жена". "Госпожа М.?" "Уж не станете ли вы утверждать, будто она ошибается? Взгляните, вот письмо, которое вы ей написали и не далее как вчера". Он протянул мне записку, которую я без труда узнал. Лоб мой покрылся испариной. Видя, что я не решаюсь взять письмо, он скатал его и забил в ружье вместо пыжа. Покончив с этим делом, он положил руку мне на плечо. "Скажите, правда ли все то, что вы здесь пишете? - спросил он. - Неужели ваши страдания так велики, как вы это изображаете? Неужели ваши дни и ночи стали настоящим адом? Скажите мне правду, на этот раз..." "Я не имел бы ни малейшего оправдания, будь это иначе". "В таком случае, мой мальчик, - продолжал он своим обычным тоном, - надо уехать, покинуть нас, отправиться в Италию или в Германию и вернуться обратно, когда вы совсем излечитесь". Я протянул ему руку, он дружески пожал ее. "Итак, условились?" - спросил он. "Да, генерал, завтра же я уеду". "Мне нет нужды говорить... если вам требуются деньги, рекомендательные письма..." "Нет, благодарю". "Послушайте, я предлагаю вам это по-отечески, не обижайтесь. Решительно не хотите? Ну, что ж, тогда давайте охотиться и больше ни слова об этом". Не успели мы сделать и десяти шагов, как перед нами взлетела куропатка; генерал выстрелил, и я увидел мое дымящееся письмо в люцерне. Мы вернулись в замок к пяти часам; я хотел было расстаться с генералом, но он настоял на том, чтобы я вошел в дом вместе с ним. "Милые дамы, - сказал он, переступив порог гостиной, - этот красивый молодой человек пришел проститься с вами: он уезжает завтра в Италию". "Вы в самом деле покидаете нас?" - спросила Каролина, откладывая вышиванье. Мы встретились с ней глазами, она две-три секунды спокойно выдержала мой взгляд, затем снова принялась за работу. Гости поговорили об этом столь неожиданном путешествии, о котором я до этого ничего не сказал, но никто не отгадал истинной причины моего внезапного отъезда. За ужином г-жа М. потчевала меня с отменной любезностью. Вечером я простился со всеми; генерал проводил меня до калитки парка. Не знаю, чего больше было в моем чувстве к этой женщине - ненависти или любви, когда я расстался с генералом. Я пропутешествовал целый год, побывал в Неаполе, в Риме, Венеции и с удивлением начал замечать, что страсть, которую я считал вечной, понемногу выветривается из моего сердца. В конце концов я стал смотреть на нее как на одну из интрижек, которыми изобилует жизнь молодого человека: сначала о ней время от времени вспоминаешь, а затем она изглаживается из памяти. Я возвратился во Францию через перевал Мон-Сени. В Гренобле мы надумали с одним молодым человеком - я познакомился с ним во Флоренции - осмотреть этот картезианский монастырь. Посетив впервые обитель, где я живу уже шесть лет, я сказал шутки ради Эммануэлю (так звали моего нового приятеля), что непременно постригся бы, если бы знал об этом монастыре, когда был безнадежно влюблен. Приехав в Париж, я возобновил свои старые знакомства. Моя жизнь как бы вернулась вспять, к тем дням, когда я еще не знал г-жи М. Мне даже стало казаться, что страсть, о которой я рассказал вам, была лишь сном. Произошла лишь одна перемена: моя мать, скучавшая без меня в деревне, продала наше поместье и купила особняк в Париже. Я увиделся как-то с генералом. Он сказал, что доволен мною, и предложил засвидетельствовать мне почтение г-же М.; я охотно согласился, уверенный в своем равнодушии к ней. Однако, войдя к ним в гостиную, я почувствовал легкое стеснение в груди, хотя г-жи М. и не было дома. Волнение, испытанное мною, показалось мне таким пустяком, что я ничуть не встревожился. Несколько дней спустя я отправился верхом в Булонский лес и за поворотом аллеи встретил генерала с женой. Притвориться, будто я не заметил их, было бы нехорошо; супруги могли подумать, что это сделано преднамеренно; да и, кроме того, чего мне было опасаться? Я подъехал к ним. Я нашел, что Каролина еще похорошела с тех пор, как мы расстались. Когда мы познакомились, беременность изнуряла ее, зато теперь к ней вернулись здоровье и свежесть. Она заговорила со мной ласковее, чем прежде, и я почувствовал, когда она протянула мне руку, что ее пальчики дрогнули в моей руке; я затрепетал. Под моим взглядом она опустила глаза. Я придержал лошадь и поехал рядом с г-жой М. Генерал пригласил меня в свое поместье, куда они с женой должны были уехать через несколько дней; он особенно настаивал на этом приглашении, потому что у нас с матушкой теперь не было загородного дома. Я отказался. Каролина обернулась ко мне: "Прошу вас, приезжайте!" - проговорила она. Я никогда не слышал таких ноток у нее в голосе. Ничего не ответив ей, я погрузился в глубокую задумчивость: передо мной была другая женщина, не та, которую я знал год тому назад. Она обратилась к мужу: "Наш друг боится соскучиться в деревне, - сказала она, - предложите ему взять с собой одного или двух приятелей, быть может, это побудит его приехать". "Клянусь честью! - вскричал генерал. - Он волен позвать с собой кого захочет. Вы слышали?" - спросил он меня. "Благодарствую, генерал, - ответил я, сам хорошенько не понимая, что говорю, - но я обещался побывать у знакомых..." "Которых он предпочитает нам, - заметила Каролина, - нельзя сказать, чтобы это было любезно". Она сопровождала эти слова одним из тех взглядов, ради которого год тому назад я отдал бы свою жизнь. Я согласился. В Париже я продолжая видеться с тем молодым человеком, с которым познакомился во Флоренции. Он как раз зашел ко мне накануне моего отъезда и спросил, к кому я собрался. У меня не было причины скрывать это от него. "Как странно! - воскликнул он, - мы чуть было не встретились там с вами!" "Так вы знакомы с генералом?" "Нет, но один из моих друзей обещал представить меня супругам М. К сожалению, он уехал в Нормандию, чтобы получить наследство какого-то дядюшки. Это тем досаднее, что для меня было бы большим удовольствием провести там время вместе с вами". Тут я вспомнил, что генерал предложил мне пригласить с собой кого-нибудь из друзей. "Хотите, я введу вас в этот дом?" - спросил я Эммануэля. "Вы достаточно коротки с ними для этого?" "О да". "В таком случае я согласен". "Хорошо, ждите меня завтра в восемь утра. Я заеду за вами". Мы приехали к генералу в час дня. Дамы были в парке. Нам показали, в какую сторону они пошли, и мы вскоре присоединились к ним. Мне показалось, что, заметив нас, г-жа М. побледнела. Она обратилась ко мне с волнением, в природе которого трудно было усомниться. Генерал встретил Эммануэля весьма радушно, но его супруга отнеслась к новоприбывшему с явной холодностью. "Вот видите, - сказала она мужу и, чуть заметно подняв брови, указала на Эммануэля, стоявшего к нам спиной, - наш друг воспользовался вашим разрешением: без своего приятеля он так бы и не собрался к нам. Впрочем, я благодарна ему вдвойне". И прежде, нежели я нашел подходящий ответ, она повернулась ко мне спиной и заговорила с какой-то дамой. Однако дурное настроение Каролины продлилось ровно столько, чтобы порадовать меня, не успев опечалить; за столом я сидел рядом с хозяйкой дома и не заметил у нее ни малейших признаков недовольства. Она была обворожительна! После кофе генерал пригласил все общество погулять по парку; я подал руку Каролине, она оперлась на нее. Во всем ее существе чувствовалась та томность, та нега, которую итальянцы называют morbidezza, но на нашем языке нет слова, чтобы выразить это понятие. У меня между тем голова шла кругом от счастья. Мне потребовался год, чтобы излечиться от этой страсти, и вот за один день она овладела всей моей душой, никогда еще я так сильна не любил Каролину. Последующие дни не внесли никаких перемен в отношение ко мне г-жи М.; я заметил только, что она избегает оставаться со мной наедине, и увидел в этой осмотрительности доказательство ее слабости, моя любовь еще более усилилась, если только это было возможно. Дела призывали генерала в Париж. Мне показалось, что при этой вести в глазах его жены блеснула радость, и я мысленно обратился к ней: "О, благодарю, благодарю тебя, Каролина! Отъезд мужа, верно, радует тебя потому, что дает тебе свободу! Да, нам с тобой будут принадлежать все часы, все минуты, все мгновения во время этого, пусть даже недолгого отсутствия". Генерал уехал после ужина. Мы проводили его до конца аллеи. На обратном пути Каролина по обыкновению опиралась на мою руку; она едва держалась на ногах, дышала с трудом, грудь ее вздымалась. Я заговорил с ней о моей любви, и она не оскорбилась; когда же ее губы запретили мне продолжать эти речи, глаза выражали истому, которая отнюдь не вязалась с только что произнесенными словами. Вечер прошел для меня как во сне. Не знаю, в какую игру мы играли, знаю только, что я сидел рядом с ней, что ее волосы то и дело касались моего лица, что моя рука раз двадцать встречала ее руку. Я горел словно в лихорадке: по жилам моим, казалось, струился огонь. Пора было расходиться; счастью моему недоставало лишь одного: услышать из уст Каролины слова, которые я много раз говорил ей про себя: "Люблю, люблю тебя!" Я вошел в свою спальню такой радостный, такой гордый, словно я король вселенной, ибо завтра, да, конечно, завтра прекраснейший цветок творения, лучший алмаз человеческих россыпей будет принадлежать мне, мне!.. Все небесное блаженство, все земные радости заключались в этих словах. Я как безумный повторял их, меряя шагами комнату. Мне недоставало воздуха. Я лег, но заснуть не мог. Я вскочил, подошел к окну и отворил его. Погода была чудесная, небо искрилось звездами, воздух был напоен ароматами, все было прекрасно и радостно, ибо человек прекрасен лишь тогда, когда он счастлив. Я подумал, что мирная природа, ночь, безмолвие успокоят меня; парк, в котором мы провели весь день, был тут, рядом... Мне захотелось отыскать в аллеях следы ее маленьких ножек, ступавших рядом со мной; мне захотелось поцеловать место на скамейке, где она сидела; я выбежал из дому. Только два окна светились на широком фасаде замка - это были окна ее спальни. Я прислонился к дереву и устремил взгляд на освещенные изнутри занавески. Я увидел ее тень: она еще не ложилась, она бодрствовала, снедаемая, вероятно, как и я, пламенными мечтами, жаждой любви! Каролина! Каролина!.. Она стояла неподвижно и, казалось, прислушивалась. Вдруг она метнулась к двери рядом с окном. Возле ее тени возникла другая тень, их головы сблизились, и свет погас; я вскрикнул и застыл на месте, с трудом переводя дух. Мне почудилось, что я ничего не видел, что это был сон... Я не сводил глаз с темных занавесок, но мой взор не мог пробуравить их. Монах схватил меня за руку и до боли сжал ее. - Ах, сударь, сударь, - проговорил он, - случалось ли вам ревновать? - Вы убили их? - спросил я. Он судорожно расхохотался, но смех этот прерывался рыданиями; вдруг он вскочил на ноги, заломил над головой руки и откинулся назад, испуская нечленораздельные вопли. Я поднялся с места и, обхватив его руками, воскликнул: - Полно, полно, мужайтесь!.. - Я так любил эту женщину! Я готов был отдать ей мою жизнь до последнего вздоха, мою кровь до последней капли, мою душу до последней мысли! Она погубила меня и на этом свете, и на том, ведь, умирая, я буду думать о ней, вместо того чтобы думать о Боге. - Отец мой! - Да разве вы не понимаете, что я ничуть не изменился? Прошло шесть лет с тех пор, как я заживо погребен в этом склепе. Я надеялся, что витающая здесь смерть убьет мою любовь, но не проходит дня, чтобы я не катался по полу моей кельи, не проходит ночи, чтобы эта обитель не оглашалась моими воплями, и сколько бы я ни умерщвлял плоть, телесные страдания не утишили неистовства моей души! Он распахнул рясу и показал мне свою грудь, израненную власяницей, которую он носил на голом теле. - Взгляните сами, - добавил он. - Так, значит, вы их убили? - повторил я свой вопрос. - Я поступил много хуже, - ответил он. - Имелось лишь одно средство рассеять мои сомнения: простоять хотя бы до зари в коридоре, куда выходила дверь ее спальни, и посмотреть, кто выйдет оттуда. Не помню, сколько времени я провел там: отчаяние и радость не знают счета времени. Небо на горизонте уже просветлело, когда дверь приотворилась, и я услышал голос Каролины. Как бы тихо она ни говорила, я прекрасно разобрал следующие слова: "Прощай, Эммануэль, прощай, любимый! До завтра!" Дверь тут же захлопнулась, и Эммануэль прошел мимо меня; не знаю, как он не услышал биения моего сердца... Эммануэль!.. Я вошел в свою спальню и рухнул на пол, мысленно перебирая всевозможные средства мести и призывая на помощь сатану; уверен, он внял моему молению. Я составил план действия и немного успокоился. Наутро я спустился к первому завтраку. Каролина стояла в коридоре перед зеркалом и прикрепляла к прическе веточку жимолости; я подошел к ней сзади, и она внезапно увидела мое отражение над своей головой; очевидно, я был очень бледен, ибо она вздрогнула и обернулась. "Что с вами?" - спросила она. "Ничего, сударыня, попросту я плохо спал". "И какова же причина вашей бессонницы?" - с улыбкой осведомилась она. "Письмо, которое я получил вчера вечером, после того, как покинул вас. Мне придется срочно ехать в Париж". "Надолго?" "На один день". "Один день быстро пройдет". "Бывает, что день тянется как год, а иной раз пролетает, как час". "К которой же из двух категорий следует, по-вашему, отнести вчерашний день?" "К категории самых счастливых дней. Такие дни встречаются лишь раз в жизни, сударыня, ибо счастье, достигнув своего предела, не увеличивается, а идет на убыль. Когда в древности люди доходили до этого состояния, они бросали в море какую-нибудь драгоценность, чтобы обезвредить злых духов. Пожалуй, вчера вечером мне следовало поступить точно так же". "Какой вы еще ребенок", - проговорила она и оперлась на мою руку, чтобы войти в столовую. Я поискал глазами Эммануэля - его нигде не было. Оказывается, он уехал с раннего утра на охоту. О, они приняли все меры, чтобы никто ничего не заметил, даже нежного взгляда. После завтрака я попросил у Каролины адрес ее нотного магазина, сказав, что мне надобно купить несколько романсов. Она написала его на клочке бумаги и передала мне. Ничего другого мне не требовалось. Я велел оседлать себе лошадь: ехать в тильбюри мне не хотелось - надо было торопиться. Каролина вышла на крыльцо, чтобы проводить меня; пока она могла меня видеть, я ехал шагом; потом за первым же поворотом пустил моего коня во весь опор и отмахал десять лье за два часа. В Париже я побывал у банкира моей матери и взял у него тридцать тысяч франков, после чего отправился к Эммануэлю. Я вызвал его камердинера и, затворив дверь комнаты, где мы были одни, сказал ему: "Том, хочешь получить двадцать тысяч франков?" Том выпучил глаза. "Двадцать тысяч?" - переспросил он. "Да, двадцать тысяч франков". "Хочу ли я получить их... Понятно, хочу!" "Быть может, я обманываюсь, - продолжал я, - но сдается мне, что даже за половину этой суммы ты согласишься на поступок много хуже того, о котором я хочу тебя попросить". Том улыбнулся. "Вы не слишком лестного мнения обо мне, сударь", - сказал он. "Нет, ибо я знаю тебя". "Коли так, говорите". "Слушай". Я вынул из кармана клочок бумаги с адресом, данным Каролиной, и показал ему. "Скажи, твой барин получает письма, написанные этим почерком?" - спросил я. "Да, сударь". "Где он их хранит?" "В своем секретере". "Мне нужны все эти письма. Вот тебе аванс - пять тысяч франков. Я дам тебе остальные пятнадцать тысяч, когда ты принесешь мне все письма до единого". "Где вы будете ждать меня, сударь?" "У себя дома". Час спустя Том явился ко мне. "Вот, возьмите, сударь", - сказал он, протягивая мне объемистую пачку. Я взглянул на почерк - все письма были написаны одной и той же рукой... Я вручил ему пятнадцать тысяч франков. Он ушел. Я заперся у себя в комнате. За эти письма я только что отдал золото, теперь я готов был отдать свою кровь, чтобы они были адресованы мне. Эммануэль уже два года был любовником Каролины. Он знал ее еще в девушках; когда она вышла замуж, он уехал, а ребенка, которым так гордился г-н М., он называл своим. С тех пор он не виделся с ней, так как некому было представить его генералу. Но однажды - я уже говорил об этом - я встретил генерала с женой в Булонском лесу, и выбор г-жи М. и ее любовника пал на меня: я должен был служить им ширмой. Мне вменялось в обязанности ввести Эммануэля в дом генерала, а внимание, любезность и даже нежность ко мне Каролины служили для того, чтобы отвести глаза ее мужа: после признания, некогда сделанного ему женой, генерал не мог да и не должен был меня опасаться. Как видите, они ловко повели свою игру, а я попался на удочку и оказался круглым дураком!.. Но теперь настал мой черед! Я написала следующие строки Каролине: "Сударыня, я был вчера, в одиннадцать часов вечера, в саду, когда Эммануэль вошел к вам в спальню, и я видел его. Сегодня утром, в четыре часа, я был в коридоре, когда он вышел от вас, и я видел его. Час назад я купил у Тома за двадцать тысяч франков всю вашу переписку с его господином". Генерал должен был вернуться в замок лишь дня через два-три, следовательно, я мог быть спокоен, что эта записка не попадет в его руки. На следующий день, в одиннадцать часов, ко мне в спальню вошел Эммануэль; он был бледен, одежда его запылилась; он застал меня в постели; накануне я лег, не раздеваясь, и за всю ночь ни минуты не сомкнул глаз. Он подошел ко мне. "Вы, без сомнения, знаете, что привело меня к вам?" - спросил он. "Догадываюсь, сударь". "У вас находятся принадлежащие мне письма?" "Да, сударь". "Вы мне их вернете!" "Нет, сударь". "Что вы намерены делать с ними?" "Это моя тайна". "Вы отказываетесь их отдать?" "Отказываюсь". "Не заставляйте меня сказать вам, кто вы такой!" "Вчера я был шпионом, сегодня стал вором. Я уже говорил себе это". "А что, если я повторю ваши слова?" "Вы слишком хорошо воспитаны, чтобы сделать это". "Значит, вы и так дадите мне удовлетворение?" "Разумеется". "Сию минуту?" "Да, сию минуту". "Но предупреждаю, это будет беспощадная дуэль, дуэль не на жизнь, а на смерть". "В таком случае разрешите мне сделать последние распоряжения. Это не займет много времени". Я позвонил. Вошел мой камердинер; он был человек испытанный, на которого я мог положиться. "Жозеф, - сказал я ему, - я буду драться на дуэли вот с этим господином. Возможно, он меня убьет". Я подошел к секретеру и открыл его. "Коль скоро вы узнаете, что я убит, - продолжал я, - вы возьмете эти письма и отнесете их генералу М. А десять тысяч франков, которые лежат в этом же ящике, возьмете себе. Вот ключ". Я запер секретер и передал ключ Жозефу. Он поклонился и вышел. Я обратился к Эммануэлю. "Теперь я в вашем распоряжении", - проговорил я. Эммануэль побледнел как мертвец, волосы его были мокры от пота. "Вы поступаете бесчестно!" - воскликнул он. "Знаю". Он подошел ко мне. "Ну, а если я буду убит, вы отдадите эти письма Каролине?" "Это будет зависеть от нее". "Что же она должна сделать, чтобы получить их? Говорите..." "Она должна прийти за ними". "К вам, сюда?" "Да, сюда". "Со мной?" "Нет, одна". "Этого никогда не будет". "Не ручайтесь за нее". "Она не согласится". "Вполне возможно. Возвращайтесь в замок и посоветуйтесь с ней. Я даю вам три дня сроку". Он на мгновение задумался и бросился вон из комнаты. На третий день Жозеф доложил мне, что женщина под вуалью хочет поговорить со мной с глазу на глаз. Я велел впустить ее: это была Каролина. Я указал ей на кресло, она села. Я остался стоять перед ней. "Вот видите, сударь, - проговорила она, - я пришла". "С вашей стороны было бы весьма неблагоразумно поступить иначе". "Я пришла, полагаясь на вашу деликатность". "Вы были неправы, сударыня". "Так вы не вернете мне эти злосчастные письма?" "Верну, но при одном условии". "Каком?" "О, вы прекрасно это понимаете". Заломив руки в порыве отчаяния, она спрятала голову в складках занавески на моем окне: она поняла по моему тону, что я буду неумолим. "Послушайте, сударыня, - продолжал я, - мы с вами вели странную игру: кто кого перехитрит, кто кого проведет: я эту партию выиграл, сумейте же примириться с проигрышем". Она зарыдала, ломая руки. "Ваше отчаяние и ваши слезы ни к чему, сударыня. Вы взялись иссушить мое сердце и преуспели в этом". "А если я поклянусь перед алтарем, - проговорила она, - что никогда больше не увижу Эммануэля?" "Разве вы не клялись перед алтарем хранить верность генералу?" "Неужели вы не хотите ничего, ничего другого за эти письма?.. И вас ничего не удовлетворит... ни золото, ни кровь!.. Скажите..." "Ничто!" Она отбросила занавеску, скрывавшую ее лицо, и взглянула на меня. Это бледное лицо с блестящими от гнева глазами под короной растрепанных волос было прекрасно на фоне красной драпировки. "О, - процедила она сквозь стиснутые зубы. - О сударь, ваше поведение ужасно!" "А что вы скажете о своем поведении, сударыня?.. Я потратил год на то, чтобы побороть свою любовь, и добился этого. Я вернулся во Францию лишь с чувством глубокого уважения к вам. Я больше не вспоминал о своих прошлых муках и ничего иного не хотел, как обрести другую любовь. Но тут я встречаю вас: теперь уже не я, а вы идете мне навстречу! Вы ворошите пепел моего сердца, вы раздуваете погасший было костер. А когда он снова разгорается, когда вы убеждаетесь в этом по звуку моего голоса, по моим глазам, по всему... вы решаете воспользоваться моей любовью, заставить ее служить вам... Как? Очень просто - я должен привести в ваши объятия человека, которого вы любите, и спрятать за моей спиной ваши преступные поцелуи. Я сделал все это, слепец эдакий! Но и вы были слепы, вы не подумали, что стоит мне сорвать с вас маску, и весь свет увидит вас! А теперь решайте, сударыня, сжалюсь ли я над вами". "Но, сударь, я не люблю вас!" "Я прошу вас не о любви..." "Но, подумайте, это же насилие". "Называйте это как хотите!.." "О, вы не такой жестокий, каким притворяетесь. Вы сжалитесь над женщиной, которая умоляет вас на коленях!" Она бросилась к моим ногам. "А вы пожалели меня, когда я на коленях молил вас?" "Но ведь я женщина, а вы мужчина". "Разве я меньше страдал из-за этого?" "Умоляю вас, сударь, верните мне эти письма ради Бога..." "Я уже не верю в Бога..." "Во имя вашей прошлой любви ко мне". "Она угасла". "Во имя того, что вам всего дороже на свете". "Я никого и ничего больше не люблю". "Хорошо, делайте все, что хотите, с этими письмами, - сказала она, вскакивая, - но тому, что вы требуете, не бывать". И она выбежала из комнаты. "У вас еще есть время до завтрашнего дня, сударыня! - крикнул я с порога. Я жду ровно до десяти часов, пять минут одиннадцатого будет слишком поздно". На следующий день, в половине десятого, Каролина вошла в мою спальню и приблизилась к кровати. "Я здесь", - сказала она. "И что же?" "Делайте со мной все, что пожелаете, сударь". Четверть часа спустя я встал, подошел к секретеру и, взяв одно письмо из ящика, где хранилась вся ее переписка, отдал его Каролине. "Как? - спросила она, бледнея, - только одно письмо?.." "Остальные будут вам вручены таким же образом, сударыня. Когда вы захотите взять еще одно письмо, вы придете за ним..." - И она пришла? - вскричал я, прерывая монаха. - Да, она приходила два дня подряд... - А на третий? - Отравилась газом вместе с Эммануэлем. Александр Дюма
Маскарад
Новелла
-----------------------------------------------------------------------
Я приказал никого не пускать ко мне; один из моих друзей все же сумел преодолеть этот запрет. Слуга неожиданно доложил о г-не Антони Р... Я заметил за ливреей Жозефа рукав черного редингота; вполне возможно, что со своей стороны владелец редингота увидел полу моего халата - прятаться было бесполезно. - Прекрасно, проси! - сказал я громко. "Чтоб тебе пусто было!" - сказал я про себя. Только любимая женщина может безнаказанно помешать вам, когда вы работаете, ибо она незримо присутствует во всем, что вы делаете. Итак, я встал к нему навстречу, и на моем лице отразилось подавленное недовольство писателя, уединение которого было нарушено в ту минуту, когда он особенно этого опасался; но, увидев, как бледен и расстроен мой друг, я спросил: - Что с вами? Что случилось? - Ох, дайте мне перевести дух, - проговорил он, - и я все вам расскажу. Впрочем, по всей вероятности, это был сон или я попросту сошел с ума. Он бросился в кресло и закрыл лицо руками. Я с удивлением взирал на гостя: волосы его намокли под дождем, ботинки, низ панталон, колени были покрыты грязью. Я подошел к нему и увидел у подъезда его кабриолет и слугу. Я терялся в догадках. Заметив мое удивление, он пояснил: - Я был на кладбище Пер-Лашез. - Как? В десять часов утра? - Я приехал туда в семь... Проклятый маскарад! Я в толк не мог взять, что было общего между маскарадом и кладбищем. Я решил повременить и, повернувшись спиной к камину, принялся скручивать сигарету с хладнокровием и невозмутимостью, свойственными разве что испанцам. Когда сигарета достигла требуемого совершенства, я протянул ее Антони; обычно он был весьма чувствителен к такого рода вниманию. Он поблагодарил меня кивком головы и отвел мою руку. Я нагнулся, чтобы закурить самому, но Антони остановил меня. - Прошу вас, Александр, - сказал он, - выслушайте меня. - Вы уже добрых четверть часа здесь и еще ничего мне не рассказали. - О, эта такая странная история! Я выпрямился, положил сигарету на камин и скрестил руки, как человек, примирившийся с неизбежностью: мне и самому стало казаться, что он не в своем уме. - Помните тот бал в Опере, на котором мы с вами встретились? - спросил он, немного помолчав. - Последний бал, на котором было не больше двухсот человек? - Вот именно. Я распрощался с вами, чтобы ехать на маскарад в Варьете. Мне говорили о нем как о достопримечательности, достойной нашего примечательного времени. Вы отговаривали меня, советовали не ездить - нелегкая путала меня. О, почему вы, бытописатель, не видели этого зрелища? Почему не было там ни Гофмана, ни Калло, дабы изобразить фантастическую и гротескную картину, которая развернулась перед моими глазами? Я ушел из пустой и унылой Оперы и очутился в переполненном и оживленном Варьете; зала, коридоры, ложи, партер - все кишело народом. Я обошел залу: двадцать масок окликнули меня по имени и сказали, как их зовут. Здесь присутствовали крупнейшие аристократы и финансисты в гнусных маскарадных костюмах Пьеро, возниц, паяцев, базарных торговок. Все это были люди молодые, благородные, отважные, достойные уважения; позабыв о своем громком имени, об искусстве или политике, они пытались возродить бал-маскарад эпохи Регентства, и это среди нашей строгой и суровой жизни! Мне говорили об этом, но я не верил рассказам!.. Я поднялся на несколько ступенек и, прислонившись к колонне, наполовину скрытый ею, устремил взгляд на человеческий поток у своих ног. Эти домино всевозможных расцветок, эти пестрые наряды, эти вычурные костюмы являли собой зрелище, в котором не было ничего человеческого. Но вот заиграл оркестр. О, что тут началось!.. Странные существа задвигались под его звуки, долетавшие до меня вместе с криками, хохотом, гиканьем; маски схватили друг друга за руки, за плечи, за шею; образовался огромный движущийся круг; мужчины и женщины шумно топали ногами, поднимая облака пыли, и в белесом свете люстр были видны ее мельчайшие атомы; скорость вращения все увеличивалась, люди принимали странные позы, делали непристойные движения, дико орали; они вращались все быстрее и быстрее, откинувшись назад, как пьяные мужчины, воя, как погибшие женщины, и в этих воплях звучала не радость, а исступление, не ликование, а ярость, точно это был хоровод душ, проклятых Богом, которые осуждены мучиться в аду за свои прегрешения. Все это происходило передо мной, у моих ног. Я ощущал ветер, поднимаемый стремительным бегом масок; каждый мой знакомец, проносясь мимо, кричал мне какую-нибудь непристойность, от которой лицо мое заливала краска. Весь этот шум, гам, вся эта неразбериха были не только в зале, но и у меня в голове. Вскоре я уже перестал понимать, сон это или явь; я вопрошал себя, кто из нас безумен - они или я; меня обуревало нелепое желание броситься в этот пандемониум, по примеру Фауста, оказавшегося на шабаше ведьм, и я чувствовал, что сразу уподоблюсь этим людям, буду испускать такие же дикие крики, делать такие же непристойные жесты, телодвижения и хохотать, как они. О, отсюда до подлинного, безумия был всего один шаг. Меня обуял ужас, я выскочил из залы, преследуемый до самой парадной двери воплями, походившими на любовный рык, вылетающий из логова диких зверей. Я на минуту задержался под навесом, чтобы прийти в себя: я не решался спуститься на улицу - так велико было охватившее меня смятение; по всей вероятности, я сбился бы с пути или попал под колеса какого-нибудь экипажа. Я походил на пьяного, затуманенный разум которого настолько прояснился, что уже он отдает себе отчет в своем состоянии и, чувствуя возрождение воли, все еще стоит неподвижно, без сил, облокотясь на фонарный столб или на дерево какой-нибудь аллеи, и смотрит перед собой неподвижным, тусклым взглядом. В этот миг у подъезда остановилась карета, и из нее вышла, или скорее выскочила, какая-то женщина. Она взбежала на крыльцо, озираясь как потерянная; на ней было черное домино, лицо закрывала бархатная маска. Она хотела было войти. "Ваш билет?" - потребовал контролер. "Билет? - переспросила она. - У меня нет билета". "Так купите его в кассе". Женщина в домино отошла от двери и стала судорожно рыться в своих карманах. "У меня нет с собой денег! А, вот кольцо!.. - воскликнула она и попросила: - Дайте мне входной билет в обмен на это кольцо". "Не могу, - ответила кассирша, - таких сделок мы не делаем". И она оттолкнула бриллиантовое кольцо, которое упало на пол и покатилось в мою сторону. Домино застыло на месте, позабыв о кольце, целиком уйдя в свои мысли. Я поднял кольцо и вручил его незнакомке. В разрезе маски я увидел ее глаза: они пристально смотрели на меня; несколько мгновений она пребывала в нерешительности, затем порывисто схватила меня за руку. "Вы должны помочь мне войти! - проговорила она. - Сделайте это, хотя бы из жалости". "Но я как раз собирался уйти, сударыня", - возразил я. "В таком случае дайте мне шесть франков за это кольцо. Вы окажете мне огромную услугу, и я всю жизнь буду благословлять вас". Я надел ей на палец кольцо, подошел к кассе и взял два билета. Мы вместе вошли в Варьете. В коридоре я почувствовал, что моя спутница еле держится на ногах. И вдруг она уцепилась за меня обеими руками. "Вам дурно?" - спросил я. "Нет, нет, пустяки, - ответила она. - Просто голова закружилась". И она увлекла меня за собой. Я снова очутился, теперь уже с дамой, в этом сумасшедшем доме. Мы трижды обошли залу, с трудом пробираясь сквозь толпу пляшущих масок; моя дама вздрагивала при каждой долетавшей до нее непристойности, а я краснел от того, что меня видят под руку с женщиной, которая не боится выслушивать такие слова; затем мы вернулись ко входу в залу. Незнакомка рухнула в кресло. Я остался стоять рядом, положив руку на его спинку. "Это зрелище должно вам казаться весьма странным, - сказала она, - но не больше, чем мне, клянусь вам! Я и представления не имела ни о чем подобном (она смотрела на маскарад), ничего похожего я и не видела даже во сне. Но поймите, мне написали, что он явится сюда с женщиной. Что же это за женщина, если она бывает в таком месте?" Я развел руками, она поняла мое недоумение. "Вы хотите сказать, что я тоже пришла сюда? Но я - другое дело; я ищу его, я его жена. А всех этих людей влечет сюда безрассудство и разврат. Меня же, меня толкнула на этот шаг неистовая ревность! Я отправилась бы за ним куда угодно - на кладбище ночью, на Гревскую площадь в день казни. И, однако, клянусь вам, в девушках я ни разу не вышла из дому без матери, а после замужества ни разу не была на улице без сопровождения лакея; и вот теперь я здесь, как и все эти женщины, которые прекрасно знают дорогу в этот вертеп. Я здесь под руку с незнакомым мне человеком и краснею под своей маской при мысли о том, что он должен думать обо мне! Представляю себе ваше удивление. Но скажите сударь, вы когда-нибудь ревновали?" "Да, ревновал, и безумно", - ответил я. "Значит, вы не осудите меня, вы все поймете. Вам знаком голос, который приказывает вам: "Ступай!" - словно это голос самого безумия. Вы ощущали как чья-то рука толкает вас на позор, на преступление, словно в дело вмешался злой рок. Вы знаете, что в такую минуту человек способен на все лишь бы ему удалось отомстить". Я собирался ответить ей, но тут она вскочила с места, устремив свой взгляд на два домино, которые шли мимо нас. "Молчите", - приказала она и потащила меня вслед за ними. Я был вовлечен в интригу, в которой ровно ничего не понимал; я чувствовал, как меня оплетают ее нити, и не мог их распутать; но эта несчастная женщина казалась такой взволнованной, смятенной, что она заинтересовала меня. Я последовал за ней, как дитя, - так неодолимо действует подлинная страсть, - и мы поспешили вслед за обеими масками, под которыми явно скрывались мужчина и женщина. Они разговаривали между собой, но так тихо, что звук их голосов едва долетал до нас. "Это он, - прошептала моя спутница, - я узнаю его голос! Да, да, и фигура его..." Мужчина в домино рассмеялся. "Это его смех, - сказала она. - Это он, сударь это он! Письмо не солгало. О Боже мой, Боже мой!" Между тем обе маски шли, не останавливаясь, и мы по-прежнему сопровождали их; они вышли из залы, мы тоже вышли из нее немного погодя; они вступили на лестницу, которая вела в отдельные кабинеты, и мы поднялись вслед за ними; они остановились только у кабинетов под самой крышей: мы казались двумя их тенями. Отворилась зарешеченная дверь небольшого кабинета; они вошли, и дверь тут же захлопнулась. Бедная женщина, которую я держал под руку, пугала меня своим волнением; я не мог видеть ее лица, но мы стояли так близко друг от друга, что я ощущал биение ее сердца, трепет тела, дрожь пальцев. Было что-то странное в том, как передавалась мне невообразимая мука, которую я лицезрел перед собой, ведь я не знал этой страждущей женщины, не вполне понимал, в чем тут дело. Однако ни за что на свете я не покинул бы ее в такую минуту. Увидев, что обе маски вошли в кабинет, дверь которого тут же захлопнулась за ними, она оцепенела, словно громом пораженная, потом подбежала к двери и попыталась услышать, что происходит за ней. Малейшее неосторожное движение могло выдать несчастную, погубить; я повелительно схватил ее за руку, втащил за собой в соседний кабинет, опустил решетку и запер дверь. "Если вы желаете слушать, слушайте по крайней мере здесь", - заметил я. Она опустилась на одно колено и приникла ухом к перегородке, а я остался стоять в противоположном конце комнаты, скрестив руки на груди и задумчиво склонив голову. Насколько я мог судить, женщина эта была настоящей красавицей. Низ лица, не скрытый под маской, был юный, округлый, бархатистый, алые губы тонко очерчены, зубы мелкие, ровные, блестящие, казались особенно белыми по сравнению с краем маски; рука привлекла бы взгляд любого скульптора, талия уместилась бы между двумя пальцами, ее волосы, черные, тонкие, густые, шелковистые, выбивались из-под капюшона домино, а маленькая, видневшаяся из-под платья ножка была так миниатюрна, что не верилось, будто она может выдержать тяжесть тела, каким бы изящным, легким, воздушным оно ни было. О, конечно, женщина эта была самим совершенством! И человек, который держал бы ее в своих объятиях, который видел бы, как душа ее раскрывается ему навстречу, ощущал бы у своего сердца любовный трепет, дрожь, содрогание этого тела и говорил бы себе: "Все это, все это - любовь, любовь ко мне одному, избранному тобой среди всех других мужчин, мой прекрасный ангел, предназначенный мне судьбою", - этот человек... этот человек!.. Вот какие мысли обуревали меня, как вдруг женщина поднялась с колен, повернулась ко мне и сказала прерывающимся от гнева голосом: "Сударь, я красива, клянусь вам! Я молода, мне всего девятнадцать лет. До сих пор я была чиста, как Божий ангел... И я ваша... ваша... Возьмите меня!.." Она обвила мою шею руками, и в тот же миг я почувствовал, что губы ее прильнули к моим губам, и болезненная дрожь пробежала по ее телу, словно это был не поцелуй, а укус; тут огненная пелена застлала мне взор. Десять минут спустя я держал ее, полуживую, в своих объятиях: запрокинув голову, она безутешно рыдала. Постепенно она пришла в себя; я различал в разрезе маски ее блуждающий взгляд, видел низ ее побледневшего лица, слышал, как стучали ее зубы, словно в приступе лихорадки. Все это до сих пор стоит у меня перед глазами. Тут она вспомнила все, что произошло, и упала к моим ногам. "Если вы хоть немного сочувствуете мне, - сказала она рыдая, - если хоть немного жалеете несчастную, - отверните от меня свои взоры и не пытайтесь узнать, кто я. Дайте мне уйти, забудьте обо всем: я буду помнить о случившемся за нас обоих". С этими словами она вскочила с проворством ускользающей от нас мысли, побежала к двери и отворила ее. "Не следуйте за мной, сударь, во имя неба, не следуйте за мной!" - воскликнула она, обернувшись ко мне в последний раз. Дверь с шумом захлопнулась, встав преградой между нами, и скрыла ее словно мимолетное видение от моих взоров. Больше я ее не видел. Больше я ее не видел! Прошло десять месяцев, я искал ее повсюду - на балах, в театрах, на гуляньях; всякий раз, заметив вдалеке женщину с тонкой талией, миниатюрной ножкой и черными волосами, я следовал за ней, обогнав ее, оборачивался в надежде, что вспыхнувший румянец выдаст ее. Я так и не нашел своей незнакомки, ни разу больше не видел ее... разве что ночью, в своих сновидениях! И вот тогда, тогда, она приходила ко мне, я ощущал ее тело, ее объятия, ее укусы и ласки, такие жаркие, что в них было нечто инфернальное, затем маска спадала, открывая самое странное лицо на свете, то расплывчатое, словно подернутое дымкой, то сияющее, словно окруженное нимбом, то бледное с белым голым черепом, с пустыми глазницами и редкими шаткими зубами. Словом, после этого маскарада я потерял покой, меня сжигала безрассудная любовь к неизвестной женщине: я вечно надеялся найти ее и вечно терпел разочарование; я ревновал ее, не имея на это права, не зная, к кому мне следовало ее ревновать, не смея признаться в охватившем меня безумии; и все же безумие это преследовало, подтачивало, снедало, сжигало меня. С этими словами он вытащил спрятанное на груди письмо. - А теперь, когда я все тебе рассказал, - проговорил он, - возьми это письмо и прочти его. Я взял письмо и прочел следующие строки: "Быть может, вы забыли несчастную женщину, которая ничего не забыла и умирает оттого, что не в состоянии ничего забыть. Когда вы получите это письмо, меня уже не будет на свете. Сходите, прошу вас, на кладбище Пер-Лашез и скажите сторожу, чтобы он показал вам свежую могилу, на нагробном камне будет начертано только имя "Мария". Подойдите к этой могиле, встаньте на колени и помолитесь за усопшую". - Я получил это письмо вчера, - продолжал Антони, - а сегодня утром был на кладбище. Сторож провел меня к ее могиле, и я два часа молился и плакал, стоя на коленях. Подумай только! Она лежала здесь, в земле, эта женщина!.. Ее пламенная душа отлетела. Истерзанное духом тело опочило, угаснув под гнетом ревности и угрызений совести. И теперь она спала вечным сном, здесь, у моих ног. Она жила и умерла неведомая мне... Неведомая мне, она заполнила мою жизнь и сошла в могилу. Неведомая мне, она оставила в моем сердце призрак холодного, безжизненного трупа, который покоится ныне под этой могильной насыпью. Слышал ли ты что-нибудь подобное? Встречалась ли тебе более странная история? Итак, всякая надежда потеряна! Я уже никогда не увижу ее. Даже вскрыв ее могилу, я не узнаю черт, которые помогли бы мне воссоздать некогда живое лицо. А вместе с тем я люблю ее, понимаешь, Александр? Я люблю ее до безумия. Ни минуты не колеблясь, я покончил бы с собой, чтобы соединиться с ней за гробом, если бы и там она осталась навеки такой же неведомой мне, как и на этом свете. С этими словами он вырвал письмо из моих рук, несколько раз прижался к нему губами и заплакал, как ребенок. Я обнял друга и, не зная, чем утешить его, стал лить слезы вместе с ним. Александр Дюма
Паскаль Бруно
Новелла
-----------------------------------------------------------------------
Все, что генерал Т. сообщил нам об Италии, было особенно важно для меня, так как я собирался съездить в эту страну и побывать в местах, где происходят основные события некоторых моих рассказов. Вот почему при обработке рукописи генерала я широко воспользовался полученным от него разрешением и не раз обращался к его воспоминаниям о местах, которые он посетил. Итак, в моих путевых записках по Италии читатель найдет множество подробностей, собранных мною благодаря его любезному содействию. Однако мой услужливый чичероне покинул меня на южной оконечности Калабрии, так и не пожелав пересечь пролив. Хотя он и провел два года в ссылке на острове Липари, вблизи сицилийских берегов, но ни разу не побывал в Силиции и отказался говорить со мной об этой стране, опасаясь, что в качестве неаполитанца не сумеет избежать предвзятости, вызываемой взаимной неприязнью обоих народов. Словом, я решил разыскать сицилийского изгнанника по имени Пальмьери, автора превосходного двухтомника воспоминаний, - к сожалению за последнее время я потерял его из вида, - чтобы узнать об его острове, столь поэтичном и загадочном, те общие сведения и характерные мелочи, которые помогают заранее наметить вехи любого путешествия, но как-то вечером к нам на Монмартр, № 4, пришел генерал Т. с Беллини, - о последнем я почему-то не подумал, - которого он привез с собой, чтобы пополнить сообща маршрут моей предполагаемой поездки. Можно себе представить, как горячо был принят в нашем сугубо артистическом обществе, где фехтование служило подчас лишь предлогом для работы пером или кистью, автор "Сомнамбулы" и "Нормы". Беллини родился в Катании, и первое, что увидели его младенческие глаза, было море, волны которого, омыв стены Афин, с мелодичным шумом умирают у берегов Сицилии, этой второй Греции, и сказочная древняя Этна, в окрестностях которой еще живы по прошествии восьмисот лет мифы Овидия и поэмы Вергилия. Недаром Беллини был наиболее поэтической натурой, какую можно себе представить; самый его талант, который следует воспринимать сквозь призму чувства, а не по канонам науки, есть лишь извечная песня, нежная и грустная, как воспоминание, лишь эхо, подобное тому, которое дремлет в горах и лесах и что-то нашептывает еле слышно, пока его не разбудит крик страсти или боли. Итак, Беллини был как раз необходимым мне человеком. Он уехал из Сицилии еще в молодости, и у него осталось о его родном острове то неистребимое воспоминание, которое свято хранит вдали от мест, где протекало детство, поэтическое видение ребенка. Сиракузы, Агридженто, Палермо прошли таким образом перед моим умственным взором, наподобие еще неведомой мне, но великолепной панорамы, озаренной блеском его воображения; наконец, перейдя от географических описаний к нравам Сицилии, о которых я без устали его расспрашивал, Беллини сказал мне: - Вот что, когда вы отправитесь будь то морем или сушей из Палермо в Мессину, задержитесь в деревушке Баузе, на оконечности мыса Блан. Вы увидите против постоялого двора улицу, которая идет вверх по склону холма и упирается в небольшой замок в виде цитадели. К стене этого замка приделаны две клетки - одна из них пуста, в другой лежит уже двадцать лет побелевший от времени череп. Спросите у первого встречного историю человека, которому принадлежала эта голова, и вы услышите один из тех рассказов, в которых отображен целый народ - от крестьянина до вельможи, от горной деревушки до крупного города. - А не могли бы вы сами рассказать нам эту историю? - спросил я Беллини. - Чувствуется по вашим словам, что она произвела на вас глубокое впечатление. - Охотно, - ответил он, - ибо Паскаль Бруно, ее герой, умер за год до моего рождения, и я был вскормлен этим народным преданием. Уверен, что оно все еще живо в Сицилии. Но я плохо говорю по-французски и, пожалуй, не справлюсь со своей задачей. - Пусть это не смущает вас, - возразил я, - мы все понимаем по-итальянски. Говорите на языке Данте, он не хуже всякого другого. - Будь по-вашему, - согласился Беллини, пожимая мне руку, - но с одним условием. - С каким? - Обещайте, что после вашего возвращения, когда вы познакомитесь с деревнями и городами Сицилии, когда приобщитесь к ее дикому народу, к ее живописной природе, вы напишете либретто для моей будущей оперы "Паскаль Бруно". - С радостью! Договорились! - воскликнул я, в свою очередь пожимая ему руку. И Беллини рассказал нам историю, которую прочтет ниже читатель. Полгода спустя я уехал в Италию, побывал в Калабрии, в Сицилии, но больше всех героических деяний прошлого привлекало меня народное предание, услышанное от музыканта-поэта, предание, ради которого я проделал путь в восемьсот миль, так как считал его целью своего путешествия. Наконец я прибыл в Баузо, нашел постоялый двор, поднялся вверх по улице, увидел две клетки - одна из них была пуста... После целого года отсутствия я вернулся в Париж; вспомнив о своем обещании и о взятом на себя обязательстве, я тут же решил разыскать Беллини. Но нашел лишь могилу.
I
Судьба городов сходна с судьбою людей: случай определяет появление на свет и тех, и других, а место, где возникают одни, и среда, в которой рождаются другие, оказывают влияние - хорошее или дурное - на всю их последующую жизнь; я видел благородные города, которые в своей гордыне пожелали господствовать над окружающим миром, недаром лишь несколько домов посмели обосноваться на вершине облюбованной ими горы; эти города так и остались высокомерными и нищими, пряча в облаках свои зубчатые главы и беспрестанно подвергаясь натиску стихий - грозы летом и вьюги зимой. Их можно принять за королей в изгнании, окруженных немногими придворными, которые сохранили им верность в злосчастии, королей, слишком надменных, чтобы, спустившись в долину, обрести там страну и народ. Я видел городишки, такие непритязательные, что они спрятались в глубине долины, выстроили на берегу ручья фермы, мельницы, лачуги и, укрывшись от холода и зноя за грядою холмов, вели безвестную, спокойную жизнь, похожую на жизнь людей, лишенных страстей и честолюбия, которых пугает всякий шум, слепит всякий свет и для которых счастье возможно лишь в тени и безмолвии. Встречаются и другие города, бывшие некогда жалкой деревушкой на берегу моря, но после того, как корабли вытеснили лодки, а крупные суда - корабли, они сменили свои хижины на дома и дома на дворцы. И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты, они швыряют деньгами и выставляют напоказ свои драгоценности, как те выскочки, что обдают прохожих грязью из-под колес своих шикарных экипажей и натравливают на них своих лакеев. Наконец, встречаются города, которые быстро выросли среди ласковой природы, которые шествовали по лугам, усыпанным цветами, где пролегли извилистые, живописные тропинки; все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но нежданно-негаданно жизнь одного из них оказалась под угрозой соперника, возникшего у проезжей дороги, он-то и привлек к себе торговцев и путешественников, предоставив своему несчастному предшественнику угасать в одиночестве, подобно юноше, жизненные силы которого навеки подорвала неразделенная любовь. Вот почему к тому или иному городу испытываешь приязнь или отвращение, любовь или ненависть, словно имеешь дело с человеком, вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят, как о живом существе, и называют Мессину благородной, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым и наделяют эпитетами "верный" и "счастливый" Сиракузы и Палермо. В самом деле, если есть на свете город, которому была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под облачным небом, на плодородной почве, среди чудесной природы, владея портом на море, которое катит свои лазурные волны, защищенная с севера горой Сент-Розали, а с востока мысом Наферано, окруженная со всех сторон холмами, которые опоясывают ее обширную долину, древняя дщерь Халдеи, Палермо, оборотясь лицом к Италии, смотрится более лениво, томно и сладострастно в тиренские воды, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга завоеватели Сицилии, они сгинули, она осталась, и от всех властелинов, плененных ее прелестью и красотой, у королевы-рабыни сохранились не цепи, а ожерелья. К тому же природа и люди соединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне акведуки, сарацины замки, норманны базилики, испанцы церкви. И так как под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево, в ее великолепных садах произрастают лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканское алоэ, итальянские сосны, шотландские кипарисы и французские дубы. Вот почему нет ничего великолепней дней Сицилии, если не считать ее ночей, ночей восточных, ночей прозрачных и благоуханных, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся извечной песней страсти, когда все сущее, от волны до растения, от растения до человека, испускает затаенный вздох. Поднимитесь на экспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви. В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих берлог, они поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласские львы возле овчарни. Горе беспечным городам, которые засыпают без сигнальных огней и без береговой охраны - их жители пробуждаются при свете пожаров, от криков своих жен и дочерей; однако еще до того, как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей, а на рассвете можно различить вдали лишь белые паруса их кораблей, которые вскоре исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза. Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, жизнь в Палермо замирает; дело в том, что с юга на север пронеслись кроваво-красные облака, предвещающие сирокко, иначе говоря, "хамсин", - этот бич арабов; его горячее дыхание, зародившись в ливийских песках, обрушивается на Европу под напором юго-восточных ветров, и тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, и Сицилия стонет, словно перед извержением Этны; люди и животные беспокойно ищут убежища и, найдя его, ложатся, с трудом переводя дух, ибо сирокко побеждает всякое мужество, подавляет всякую силу, парализует всякую деятельность. Палермо терпит смертную муку, и это длится до тех пор, пока чистый ветер, прилетевший из Калабрии, не вернет силы гибнущему городу, и, воспрянув под этим животворным дуновением, он облегченно вздыхает, как человек, очнувшийся после обморока, и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни. Это было октябрьским вечером 1803 года; сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, и со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как мы уже говорили, такая перемена погоды оказывает благоприятное действие на все живые существа, которые понемногу выходят из оцепенения: можно подумать, будто присутствуешь при сотворении мира, тем более что Палермо, как мы уже говорили, подлинный эдем. Среди дочерей Евы, которые, обитая в этом раю, занимаются главным образом любовью, была некая молодая женщина, играющая столь важную роль в нашей истории, что мы должны обратить внимание читателей на нее и на виллу, где она живет. Давайте выйдем вместе с нами из Палермо через ворота Сан-Джорджио, оставим справа от себя Кастелло-а-Маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола; затем, следуя по берегу моря, остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино; эта вилла принадлежит князю де Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом именем Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владения своим родным городом, прекрасным Неаполем. На втором этаже этой изящной виллы, в спальне, обитой небесно-голубым атласом, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем капоте, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя, но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинонтского мрамора, где стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика был услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молодая хорошенькая камеристка, небрежность в туалете которой говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра. - Это ты, Тереза? - томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. - Боже мой, как тяжко, неужто сирокко никогда не кончится? - Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать. - Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно. Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо чувствовала еще некоторую вялость, недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря. - Вот увидите, ваше сиятельство, - проговорила она, - завтра будет чудесный день. Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликули, хотя уже начинает смеркаться. - Да, да, от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую дотащиться до окна. Тереза подошла к графине; та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое, оперлась на плечо камеристки и томно приблизилась к окну. - Как хорошо! - сказала она, вдыхая вечерний воздух. - Этот мягкий ветерок возвращает меня к жизни! Пододвинь мне кресло и отвори окно, да то, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреаля? - Нет еще. - Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой бледной, осунувшейся. У меня, должно быть, отвратительный вид. - Госпожа графиня еще никогда не была так красива... Уверена, во всем Палермо нет ни одной женщины, которая не завидовала бы вам, ваше сиятельство. - Даже маркиза де Рудини и графиня де Бутера? - Решительно все, синьора. - Князь, верно, платит тебе, чтобы ты мне льстила. - Клянусь, я говорю то, что думаю. - О, как приятно жить в Палермо, - сказала графиня, дыша полной грудью. - В особенности если женщине двадцать два года, если она знатна, богата и красива, - заметила с улыбкой Тереза. - Ты высказала мою мысль. Вот почему я хочу, чтобы все вокруг меня были счастливы. Скажи, когда твоя свадьба? Тереза ничего не ответила. - Разве не в будущее воскресенье? - спросила графиня. - Да, синьора, - ответила камеристка, вздыхая. - Что такое? Уж не хочешь ли ты отказать жениху? - Нет, что вы, все уже слажено. - Тебе не нравится Гаэтано? - Нет, почему же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. Да и выйдя за него, я навсегда останусь у госпожи графини, а ничего лучшего мне не надо. - Почему же в таком случае ты вздыхаешь? - Простите меня, синьора. Подумала о родных местах. - О нашей родине? - Да. Когда вы, ваше сиятельство, вспомнили в Палермо обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне, во владениях вашего батюшки, я как раз собиралась выйти замуж за одного парня из Баузо. - Почему же ты ничего не сказала мне о нем? По моей просьбе князь взял бы его к себе в услужение. - О, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого. - Правда? - Да. Он уже отказался однажды поступить в охрану князя де Гото. - Так, стало быть, этот молодой человек дворянин? - Нет, госпожа графиня, он простой крестьянин. - Как его зовут? - О, я не думаю, чтобы госпожа графиня знала его, - поспешно заметила Тереза. - И ты жалеешь о нем? - Как вам сказать? Знаю только, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много работать, а это было бы тяжело, особенно после службы у госпожи графини, где мне так легко и приятно живется. - Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза? - Госпожа графиня бесконечно добра ко мне, ваше сиятельство. Вот и все, что я могу сказать. - Все дело в палермском дворянстве, это оно клевещет на меня, потому что графы де Костель-Нуово были возведены в дворянское достоинство Карлом V, тогда как графы де Вентимилле и де Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. Но женщины недолюбливают меня по другой причине: они прячут свои чувства под маской презрения, а сами ненавидят меня за любовь Родольфо, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его, но это им не удается: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты тоже, обманщица. - Не только его светлость и я говорим приятное госпоже графине, кое-кто льстит ей еще больше. - Кто же это? - Зеркало, сударыня. - Сумасбродка! Зажги же свечи у большого зеркала. Камеристка повиновалась. - А теперь затвори это окно и оставь меня одну. Достаточно окна, выходящего в сад. Тереза выполнила приказ и вышла из комнаты; едва за ней затворилась дверь, как графиня села у зеркала, взглянула на себя и улыбнулась. Поистине, она была прелестна, графиня Эмма, или, точнее, Джемма, так как родители изменили первую букву имени, данного ей при крещении, и с самого детства звали ее Джеммой, иначе говоря, "Жемчужиной". И конечно же, графиня была не права, когда в доказательство древности своего рода ссылалась лишь на подпись Карла V, ибо тонкий, гибкий стан изобличал в ней ионянку, черные, бархатистые глаза - дочь арабов, а бело-розовый цвет лица - уроженку Галлии. Она могла считать с одинаковым правом, что происходит от афинского архонта, от сарацинского эмира и нормандского капитана; такие красавицы встречаются прежде всего в Сицилии, а затем в единственном городе на свете, в Арле, где то же смешение крови, то же скрещение рас объединяет порой в одной женщине эти три столь различных типа. Но вместо того чтобы прибегнуть к ухищрениям кокетства, как она собиралась это сделать поначалу, Джемма застыла у зеркала в порыве наивного восхищения: до того понравилась она себе в этом домашнем убранстве; так, вероятно, взирает на себя цветок, склонившийся над поверхностью ручья; однако в этом чувстве не было гордыни; она как бы возносила хвалу Господу, создавшему такую красоту. Словом, она ничего не изменила в своей внешности. Да и какая прическа лучше выявила бы несравненную прелесть ее волос, чем тот беспорядок, при котором они свободно рассыпались по плечам? Какая кисть могла бы прибавить что-либо к безукоризненному рисунку ее шелковистых бровей? Какая помада посмела бы соперничать с цветом ее коралловых губ, сочных, словно плод граната? И, как мы уже говорили, она вперила взгляд в зеркало с единственным желанием полюбоваться собой, но мало-помалу погрузилась в упоительные, восторженные мечты, ибо одновременно с ее лицом зеркало, стоявшее у раскрытого окна, отражало небо, которое служило как бы фоном ее ангельской головки; и, наслаждаясь неясным и безграничным чувством счастья, Джемма без повода, без цели считала в зеркале звезды, которые зажигались одна за другой, и вспоминала их названия по мере того, как они появлялись в эфире. Вдруг ей показалось, что какая-то тень загородила звезды и позади нее возникло чье-то лицо; она поспешно обернулась: в окне стоял незнакомый мужчина. Джемма вскочила на ноги и открыла рот, чтобы закричать, но неизвестный спрыгнул на пол и, сложив с мольбой руки, проговорил: - Во имя неба, никого не зовите, сударыня. Клянусь честью, вам нечего опасаться: я не хочу вам зла!..
II
Джемма упала в кресло, и вслед за появлением незнакомца и его словами наступило молчание, во время которого она успела бросить быстрый, боязливый взгляд на незванного гостя, который проник в ее спальню столь странным, непозволительным способом. Это был молодой человек лет двадцати пяти - двадцати шести, по-видимому, простолюдин: на нем была калабрийская шляпа с широкой лентой, спускавшейся на плечо, бархатная куртка с серебряными пуговицами и такие же штаны; его стан стягивал красный шелковый пояс с зеленой вышивкой и бахромой - такие пояса изготавливают в Мессине, которая позаимствовала их у стран Леванта. Кожаные ботинки и гетры дополняли этот костюм истого жителя гор, костюм, не лишенный изящества и как бы созданный, чтобы подчеркнуть стройность того, кто его носил. Лицо незнакомца поражало суровой красотой: резкие черты южанина, смелый, гордый взгляд, черные волосы и борода, орлиный нос и зубы, как у шакала. Очевидно, Джемму не слишком успокоил вид молодого человека, ибо она протянула руку к столу в поисках стоящего там серебряного колокольчика. - Вы разве не поняли меня, сударыня? - спросил он, стараясь придать своему голосу ту чарующую мягкость, которую так хорошо передает сицилийский язык. - Я не желаю вам зла, напротив, если вы уважите мою просьбу, я буду боготворить вас, как мадонну. Вы прекрасны, как божья матерь, будьте же милосердны, как она. - Что же вам от меня надобно? - спросила Джемма дрожащим голосом. - И как вы посмели явиться ко мне сюда, да еще таким путем? - Скажите, сударыня, неужели вы, знатная, богатая, любимая человеком высокого звания, почти королем, согласились бы принять такого безвестного человека, как я? Да если б и оказали мне такую милость, она могла бы запоздать, а у меня времени нет! - Но что я могу сделать для вас? - спросила Джемма, постепенно успокаиваясь. - Все в ваших руках, сударыня, мое несчастье и мое блаженство, моя смерть и моя жизнь. - Ничего не понимаю! Объясните, в чем дело? - У вас служит девушка из Баузо. - Тереза? - Да, Тереза, - сказал молодой человек, и голос его дрогнул. - Она собирается обвенчаться с камердинером князя де Карини, а ведь девушка эта - моя невеста. - Так это вы?.. - Да, мы собирались пожениться с Терезой, когда вы вызвали ее к себе. Она обещала хранить мне верность, замолвить перед вами словечко за меня, а если вы откажете в ее просьбе, вернуться домой. Итак, я ждал ее. Прошло три года, ее все не было. Я понял, что она не вернется, сам приехал сюда и все узнал. Тогда я надумал броситься к вашим ногам и вымолить у вас разрешения на брак с Терезой. - Я люблю Терезу и не желаю разлучаться с ней. Гаэтано - камердинер князя. Если он женится на ней, Тереза останется у меня. - Коль скоро таковы ваши условия, я поступлю к князю, - проговорил молодой человек, сделав усилие над собой. - Тереза говорила, что вы не хотите быть слугой. - Да, правда, но я принесу эту жертву ради нее, раз уж иначе нельзя. Только, если возможно, я поступил бы телохранителем к князю - это все же лучше, чем быть слугой. - Хорошо, я поговорю с князем, и если он согласится... - Князь согласится на все, чего бы вы ни пожелали, сударыня. Я знаю, вы не просите, вы приказываете. - Но кто мне поручится за вас? - Порукой будет моя вечная признательность, сударыня. - Кроме того, я должна знать, кто вы. - Я человек, судьба которого зависит от вас. Вот и все. - Князь спросит, как вас зовут. - Какое дело князю до моего имени? Разве он когда-нибудь слышал его? И что значит для князя де Карини имя простого крестьянина из Баузо? - Но я-то родилась в том же краю, что и вы. Мой отец был графом де Кастель-Нуово и жил в небольшом замке неподалеку от деревни. - Мне все это известно, сударыня, - глухо проговорил молодой человек. - Так вот, я должна знать, кто вы. Скажите, как вас зовут, и я решу, что мне надлежит делать. - Верьте мне, ваше сиятельство, вам лучше не знать моего имени. Не все ли равно, как меня зовут? Я честный человек, Тереза будет счастлива со мной, и, если понадобится, я отдам жизнь за князя и за вас. - Не понимаю вашего упорства. Я хочу знать ваше имя, тем более что Тереза тоже отказалась сказать, как вас зовут, когда я спросила ее об этом. Предупреждаю, я ничего не сделаю для вас, если вы не назовете себя. - Так вы этого желаете, сударыня? - Не желаю, а требую... - Умоляю вас в последний раз... - Скажите, кто вы, или уходите, - проговорила Джемма, повелительно подняв руку. - Меня зовут Паскаль Бруно, - ответил молодой человек ровным, тихим голосом; могло показаться, что он совершенно спокоен, если бы внезапная бледность не выдавала его душевной муки. - Паскаль Бруно! - воскликнула Джемма, отодвигая от него свое кресло. - Паскаль Бруно! Уж не сын ли вы Антонио Бруно, чья голова находится в замке Баузо, в железной клетке? - Да, я его сын. - И вам известно, почему голова вашего отца находится там? Отвечайте! Паскаль молчал. - А потому, - продолжала Джемма, - что ваш отец покушался на жизнь графа, моего отца. - Знаю, сударыня. Знаю также и другое: когда ребенком вас выводили гулять, ваши горничные и лакеи показывали вам эту клетку и говорили, что в ней голова преступника, который хотел убить вашего батюшку. Одного только вам не рассказали, сударыня: ваш отец обесчестил моего отца. - Вы лжете! - Да покарает меня Господь Бог, если я солгал, сударыня. Моя мать была красива и добродетельна, граф полюбил ее. Она устояла перед его обещаниями, домогательствами, не испугалась даже угроз. И вот однажды, когда мой отец уехал в Таормину, граф приказал четверым верным людям похитить ее и, отвезти в небольшой дом между Лимеро и Фурнани - в нем теперь постоялый двор... И там... там, сударыня, он надругался над нею! - Граф был властелином Баузо, крестьяне принадлежали ему душой и телом. Он оказал большую честь вашей матушке, обратив внимание на нее. - Мой отец принял это иначе, - сказал Паскаль, нахмурившись, - быть может, потому что родился в Стрилле, на земле князя Монкада-Патерно, он ударил кинжалом графа. Рана не была смертельна, и слава Богу, хотя я долгое время жалел об этом. Но сегодня, к моему стыду, это меня радует. - Если память мне не изменяет, не только ваш отец был казнен как убийца, но и все ваши дяди отбывают наказание на каторге. - Да, они спрятали виновного и встали на его защиту, когда за ним явилась полиция. Их посчитали сообщниками отца и отправили на каторгу. Дядя Плачидо попал на остров Фавиньяна, дядя Пиетро - на Липари, а дядя Пепе - в Вулкано. Я был тогда ребенком, но и меня арестовали вместе с ними, пришлось, однако, вернуть меня матери. - А что стало с этой женщиной? - Она умерла. - Где же? - В горах между Пиццо ди Гото и Низи. - Почему она уехала из Баузо? - Почему? Чтобы не видеть, когда мы шли мимо замка, ей головы своего мужа, мне головы моего отца. Да, она умерла без врача, без священника. Я похоронил ее на неосвященной земле и был ее единственным могильщиком... Надеюсь, вы простите меня, сударыня, но на свежей могиле матери я дал обет отомстить за гибель всей моей семьи, из которой уцелел я один, - к тому времени дядей моих, конечно, уже не было в живых, - да, отомстить вам, последней из семьи графа. Но что поделаешь? Я влюбился в Терезу, спустился с гор, чтобы не видеть могилы матери, так как чувствовал, что готов нарушить свою клятву, и поселился в долине, неподалеку от Баузо. Более того, когда Тереза надумала уехать из деревни и поступить к вам в услужение, мне пришла в голову мысль наняться к князю. Долгое время эта мысль страшила меня, потом я с ней свыкся. Я решил повидать вас, и вот я пришел, пришел безоружный, чтобы умолять вас о милости, хотя намеревался, сударыня, предстать перед вами как мститель. - Вы понимаете, конечно, - ответила Джемма, - что князь не может взять к себе человека, отец которого был повешен, а родственники осуждены на каторжные работы. - Но почему же, сударыня, если этот человек готов забыть об этих несправедливых приговорах? - Вы с ума сошли! - Вы знаете, госпожа графиня, что значит клятва для горца? Так вот, я обещаю нарушить свою клятву. Вы знаете, что значит месть для сицилийца? Я обещаю отказаться от мести... Я все предам забвению, не заставляйте же меня вспоминать... - А в противном случае? - Не хочу думать об этом. - Хорошо, мы примем надлежащие меры. - Смилуйтесь, сударыня, умоляю! Видите, я делаю все, что в моих силах, хочу остаться честным. Ручаюсь, я стану другим человеком, коль скоро поступлю к князю и женюсь на Терезе... К тому же я никогда не вернусь в Баузо. - Я ничего не могу для вас! - Госпожа графиня, ведь вы любили! Джемма презрительно улыбнулась. - Вы должны знать, что такое ревность. Вы должны знать, какая это мука, чувствуешь, что сходишь с ума. Я люблю Терезу, я ревную ее, чувствую, что не совладаю с собой, если она выйдет замуж за другого, и тогда... - Что тогда? - Тогда берегитесь, как бы я не вспомнил о клетке с головой отца, о каторге, куда сосланы мои дяди, и о могиле, в которой покоится моя мать. В эту минуту странный крик, похожий на сигнал, раздался под окном спальни, и почти тотчас же прозвенел звонок. - Князь! - воскликнула Джемма. - Да, да знаю! - пробормотал Паскаль. - Но прежде, нежели он войдет сюда, вы можете обещать мне... Умоляю, сударыня, снизойдите к моей просьбе: разрешите мне жениться на Терезе, попросите князя взять меня в услужение... - Пропустите меня! - повелительно сказала Джемма, направляясь к выходу. Но вместо того, чтобы повиноваться, Бруно подбежал к двери и запер ее. - И вы посмели задержать меня? - спросила Джемма, берясь за шнурок звонка. - Ко мне, на помощь! На помощь! - Не зовите, сударыня, - проговорил Бруно, все еще владея собой. - Ведь я сказал, что не причиню вам зла. Вторично раздался под окном тот же странный крик. - Молодец, Али, ты на посту, мой мальчик! - крикнул Бруно. - Понимаю, пришел князь, слышу его шаги в коридоре. Сударыня, сударыня, еще есть несколько минут, несколько секунд, еще можно избежать многих несчастий... - На помощь, Родольфо, на помощь! - крикнула Джемма. - Так, значит, у вас нет сердца, нет души, нет жалости, ни к себе, ни к другим! - воскликнул Бруно, схватившись за голову и смотря на дверь, которую сотрясала чья-то сильная рука. - Меня заперли, - продолжала графиня, ободренная подоспевшей помощью, - я здесь, и с мужчиной, он угрожает мне. На помощь, Родольфо, ко мне!.. - Я не угрожаю, я молю... я все еще молю... но раз вы сами этого пожелали!.. Бруно испустил крик, подобный крику дикого зверя, и бросился к Джемме, видимо, чтобы задушить ее, так как он и в самом деле был безоружен. В ту же минуту дверь, скрытая в глубине алькова, отворилась, раздался выстрел, спальня наполнилась дымом, и Джемма потеряла сознание. Она очнулась в объятиях любовника, с ужасом оглядела комнату и спросила, как только смогла говорить: - А этот человек, где он? - Не знаю. Должно быть, я промахнулся, - ответил князь. - Не успел я перескочить через кровать, как он прыгнул в окно. Вы лежали без сознания, я позабыл о нем и поспешил к вам. Должно быть, я промахнулся, - повторил он, осматривая стены. - Странно, я нигде не вижу следа от пули. - Скорее пошлите за ним погоню! - воскликнула Джемма. - Ни жалости, ни милосердия к этому человеку, ваша светлость! Он бандит и хотел задушить меня. Поиски продолжались всю ночь, осмотрели виллу, прилегающие к ней сады, побережье - все было тщетно: Паскаль Бруно бесследно исчез. Наутро были обнаружены пятна крови, они вели от окна спальни и терялись на берегу моря.
III
Рано утром рыбачьи лодки вышли, как обычно, из порта и рассеялись по морю; одна из них с мужчиной и мальчиком лет двенадцати - четырнадцати на борту легла, однако, в дрейф неподалеку от Палермо, и, так как этот маневр в месте, не особенно подходящем для рыбной ловли, мог показаться подозрительным, мальчик занялся починкой сети. Что касается мужчины, то он лежал в лодке, опершись головой о борт, и, по-видимому, был погружен в глубокое раздумье; время от времени он машинально опускал правую руку в море и, зачерпнув горсть воды, поливал ею свое левое плечо, стянутое окровавленной повязкой. После чего его губы сводила такая странная гримаса, что трудно было понять, смеется он или скрежещет зубами. Человек этот был Паскаль Бруно, а мальчик - тот самый страж, который дважды крикнул под окном спальни, чтобы предупредить его об опасности. Достаточно было беглого взгляда, чтобы признать в мальчике сына более жаркой страны, нежели та, где развертываются описываемые нами события. В самом деле, он родился на берегах Африки и чисто случайно оказался на пути Паскаля Бруно. Вот как это произошло. Узнав около года назад, что князь де Монкада-Патерно, богатейший сицилийский вельможа, возвращается на небольшом судне из Пантеллерии в Катану со свитой из двенадцати человек, алжирские корсары устроили засаду за островом Порри, в каких-нибудь двух милях от Сицилии. Корабль князя, как и предполагали пираты, свернул в пролив, отделяющий остров от побережья; заметив его, они вышли на трех лодках из бухточки, в которой прятались, и налегли на весла, чтобы перерезать путь князю. Тот сразу дал команду направить судно к берегу и посадить его на мель возле Фугалло. Так как в этом месте глубина едва достигала трех футов, князь и его свита прыгнули в воду, держа оружие над головой, - они надеялись добраться до деревни, видневшейся в полумиле от берега, так и не пустив его в ход. Но как только они покинули корабль, другие корсары, которые в ожидании этого маневра успели зайти в устье Буфайдоне, выскочили из камышовых зарослей, среди которых течет эта река, и отрезали князю путь к отступлению. Завязалась схватка; но пока телохранители князя отражали натиск первого отряда корсаров, подоспел второй их отряд; видя, что сопротивляться бесполезно, князь сдался, попросив, чтобы ему и его людям была сохранена жизнь, и дав обещание заплатить за себя и за них богатый выкуп. Как только пленники сложили оружие, показалась толпа крестьян, вооруженных ружьями и косами. Корсары, победившие князя и, следовательно, достигшие своей цели, не стали ждать новоприбывших - они уплыли столь поспешно, что оставили на поле боя трех своих людей, посчитав их убитыми или смертельно раненными. Среди прибежавших крестьян был и Паскаль Бруно: по прихоти своей кочевой жизни он появлялся то тут, то там, а беспокойный характер заставлял его ввязываться в любое рискованное предприятие. Крестьяне обнаружили на песчаном берегу, где происходило сражение двух слуг князя де Патерно - один был убит, другой легко ранен в ногу - и трех корсаров, плававших в собственной крови, но еще живых. Двух ружейных выстрелов было достаточно, чтобы тут же расправиться с двоими врагами, и дуло пистолета уже было нацелено на третьего, угрожая послать и его вслед за товарищами, когда Бруно заметил, что третий корсар всего-навсего ребенок; он отвел от него оружие и заявил, что берет мальчика под свое покровительство. Послышался ропот недовольствия против этой неуместной жалости, но Бруно никогда не отступал от своего слова; он зарядил карабин и заявил, что застрелит первого, кто подойдет к раненому. Бруно был известен как человек, способный осуществить свою угрозу, крестьяне отступились, позволив ему поднять мальчика и уйти вместе с ним. Бруно тотчас же направился к морю, сел в лодку, на борту которой совершал обычно свои походы и которой управлял так умело, что она повиновалась ему не хуже, чем лошадь повинуется всаднику, поднял паруса и взял курс на мыс Алига-Гранде. Как только лодку подхватил ветер и она перестала нуждаться в кормчем, Бруно занялся раненым, по-прежнему лежавшим без чувств. Он распахнул белый бурнус, в который был завернут мальчик, расстегнул пояс с висящим на нем ятаганом и увидел при последних отблесках заходящего солнца, что пуля прошла между правым бедром и ребрами и вышла возле позвоночника: рана была опасна, но не смертельна. Вечерний ветер и освежающее действие морской воды, которой Бруно промыл рану, привели в чувство мальчика; не открывая глаз, он произнес несколько слов на непонятном языке; Бруно, знавший по опыту, что огнестрельная рана вызывает сильную жажду, догадался, о чем просит мальчик, и поднес к его губам полную флягу воды; раненый жадно приник к ней, затем снова что-то пробормотал и снова впал в забытье. Паскаль уложил его как можно бережнее на дно лодки и, оставив рану открытой, каждые пять минут смачивал ее морской водой, действие которой моряки почитают целебным для любых ран. В пору вечерней молитвы наши мореплаватели подошли к устью Рагузы, ибо ветер был попутный. Паскаль без труда направил лодку вверх по течению реки и три часа спустя, оставив справа от себя Модику, прошел под мостом на дороге между Ното и Каярамонти. Он сделал еще полмили, но, видя, что плыть становится все труднее, вытащил лодку на берег, скрыл ее в зарослях олеандров и папируса и, взяв мальчика на руки, продолжал путь пешком. Вскоре перед ним открылось узкое ущелье, и, пройдя еще немного, он очутился между двумя отвесными склонами с пробитыми в них отверстиями пещер - то были остатки древнего поселения троглодитов, первых жителей Сицилии, которых греческие колонисты некогда приобщили к цивилизации. Бруно вошел в одну из этих пещер и поднялся по лестнице на ее второй ярус, куда свет и воздух проникали через большую квадратную дыру; в углу помещения было устроено ложе из тростника; он расстелил на нем бурнус мальчика и положил его самого на этот бурнус; затем вышел, чтобы раздобыть огня, вернулся с горящей еловой веткой в руках, прикрепил ее к стене и, усевшись на камень возле раненого, стал ждать, когда тот очнется. Бруно не впервые пришел в это убежище: во время своих бесцельных скитаний по Сицилии, которые помогали ему позабыть о своем одиночестве, успокоиться и прогнать дурные мысли, он заходил в эту долину и жил в этой комнате, выдолбленной в скале три тысячи лет тому назад; здесь он предавался тем смутным и бессвязным мечтам, которые обуревают людей необразованных, но наделенных пылким воображением. Он знал, что пещеры были вырыты в давние времена ныне исчезнувшим племенем, и, свято чтя народные предания, полагал, как и все местные жители, что эти люди были волшебниками, - убеждение, которое нисколько не пугало его, а, напротив, неудержимо влекло в эти места. Он слышал в юности немало сказок о волшебных ружьях, о неуязвимых людях, о путниках-невидимках, и в его бесстрашной душе, жаждавшей чудес, жило лишь одно желание: встретить колдуна, волшебника или черта, который в обмен на договор, скрепленный кровью, дал бы ему сверхъестественную власть над людьми. Но напрасно вызывал он тени древних обитателей долины Модика: их призраки так и не явились ему, и Паскаль Бруно остался, к своему великому огорчению, таким же человеком, как и все прочие люди; и все же он выделялся среди горцев, ибо мало кто из них мог потягаться с ним силой и ловкостью. Бруно промечтал около часа у изголовья раненого мальчика, когда тот наконец вышел из забытья; он открыл глаза, недоуменно огляделся и остановил взгляд на своем спасителе, еще не зная, кто перед ним - друг или враг. При этом у него, видимо, мелькнула смутная мысль о самозащите, ибо он поднес руку к поясу в поисках своего верного ятагана, но, не найдя его, тяжело вздохнул. - Тебе больно? - спросил Бруно, прибегнув к франкскому языку, который понятен решительно всем на берегах Средиземного моря, от Марселя до Александрии, от Константинополя до Алжира, и с помощью которого можно объездить весь Старый Свет. - Кто ты? - спросил мальчик. - Друг. - Разве я не твой пленник? - Нет. - Как же я попал сюда? Паскаль все рассказал ему; мальчик внимательно выслушал рассказ, а когда тот подошел к концу, посмотрел прямо в глаза Бруно и спросил с чувством глубокой благодарности: - Хочешь быть моим отцом, ты, который спас мне жизнь? - Хочу. - Отец, - проговорил раненый, - твоего сына зовут Али. А тебя как звать? - Паскаль Бруно. - Да благославит тебя аллах! - сказал мальчик. - Не надо ли тебе чего-нибудь? - Воды, пить хочется. Паскаль взял глиняную кружку, спрятанную в углублении скалы, и спустился к ручью, протекавшему неподалеку от пещеры. Вернувшись, он бросил взгляд на ятаган мальчика и заметил, что раненый даже не попытался достать его. Али с жадностью схватил кружку и разом опорожнил ее. - Да ниспошлет тебе аллах столько счастливых лет, сколько капель в этом сосуде, - сказал Али, возвращая кружку. - Ты славный мальчик, - прошептал Бруно, - скорее поправляйся, а когда поправишься, вернешься к себе в Африку. Мальчик поправился и остался в Сицилии: он так полюбил Бруно, что не захотел с ним расстаться. С тех пор они были неразлучны. Али ходил с Бруно на охоту в горы, помогал ему управлять лодкой на море и готов был отдать жизнь по знаку того, кого он звал своим отцом. Это Али сопровождал Бруно на виллу князя де Карини, это он ждал его под окнами Джеммы и дважды подал сигнал о грозящей опасности - первый раз, когда князь позвонил у калитки, и второй, когда тот вошел в замок. Мальчик уже хотел было подняться в комнату Джеммы, чтобы помочь отцу, но тут Бруно выпрыгнул из окна. Али побежал за ним. Они добрались до берега, сели в ожидавшую их лодку, и, так как ночью нельзя было выйти в море, не возбудив подозрения, они смешались с рыбачьими лодками, ожидавшими рассвета в порту. Этой ночью Али так же заботливо ухаживал за Паскалем, как и тот ухаживал за ним когда-то, ибо князь де Карини не промахнулся; пуля, которую он напрасно искал в обивке стен, застряла в плече Бруно, и Али пришлось сделать лишь небольшой надрез своим ятаганом, чтобы вынуть ее со стороны, противоположной той, в какую она вошла. Все это произошло почти без участия Бруно, он словно и не думал о своей ране и только время от времени смачивал ее, как мы уже говорили, морской водой, пока мальчик чинил для отвода глаз свои сети. - Отец, - вдруг прошептал Али, прерывая свое занятие, - взгляни-ка на берег! - Что там такое? - Толпа народа. - Где? - На дороге в церковь. В самом деле, многочисленное общество шло по извилистой дороге, которая ведет на вершину святой горы. Бруно разглядел свадебное шествие, направляющееся в церковь святой Розалии. - Правь к берегу и греби что есть мочи! - воскликнул он, вскочив на ноги. Мальчик повиновался, схватил весла, и маленькая лодка полетела, словно на крыльях, по морским волнам. Чем ближе подходили они к берегу, тем свирепее становилось лицо Паскаля; наконец, когда оставалось проплыть каких-нибудь полмили, он воскликнул в неописуемом отчаянии: - Это Тереза! Они поторопились со свадьбой, не захотели ждать воскресенья, боятся, как бы я не похитил ее!.. Бог мне свидетель, я сделал все, что мог! Хотел, чтобы все хорошо кончилось... Они этого не пожелали. Горе им! После этих слов Бруно с помощью Али поднял парус, и лодка, обогнув гору Пеллегрино, скрылась два часа спустя за мысом Галло.
IV
Паскаль не ошибся. Графиня так опасалась какого-нибудь безумства с его стороны, что велела приблизить на три дня бракосочетание Терезы и утаила от девушки свою встречу с ее любовником, а будущие супруги из чувства глубокого благоговения выбрали для этого обряда церковь святой Розалии, покровительницы Палермо. То, что Палермо отдал себя под покровительство молодой и красивой святой, является одной из своеобразных черт этого города, где все дышит любовью. Подобно тому как Неаполь чтит святого Януария, Палермо чтит святую Розалию, видя в ней всемогущую носительницу небесной благодати; но у этой святой имеется и немалое преимущество перед святым Януарием, ибо она француженка королевской крови и прямой потомок Карла Великого*, как об этом свидетельствует ее генеалогическое древо, изображенное над внешним порталом церкви; древо это произрастает из груди победителя Видукинда и делится на несколько побегов, которые соединяются у его вершины, символизируя рождение Синебалдо, отца святой Розалии. Но ни знатность, ни богатство, ни красота не тешили юную принцессу. Влекомая созерцательной жизнью, она покинула в возрасте восемнадцати лет двор короля Рожера и сразу исчезла, словно в воду канула: нашли ее только после смерти, неувядаемо прекрасную, будто спящую, в той самой пещере, где она жила, и в том положении, в котором она навеки почила безгрешным, целомудренным сном божьих избранников. ______________ * Нет нужды напоминать читателям, что мы пишем не трактат по истории Сицилии, а вспоминаем древнее предание. Нам прекрасно известно, что Карл Великий был тевтонец, а не француз. (Прим. автора.)
Пещера эта находится на склоне бывшей горы Эвита, известной в эпоху Пунических войн своей неприступностью, которой умело пользовались карфагеняне; однако в наши дни овеянная воинской доблестью гора получила новое имя. Ее бесплодная вершина была освящена церковью и стала называться Паллегрино, что имеет двойное значение - гора Благодати или гора Паломника. В 1624 году в Палермо разразилась эпидемия чумы; жители обратились за помощью к святой Розалии. Ее чудотворное тело было вынуто из пещеры и с большой торжественностью перенесено в палермский собор; и едва святые останки коснулись порога этого полухристианского, полуарабского храма, как по заступничеству святой, Иисус Христос избавил город не только от чумы, но также от войны и голода, если верить барельефу, высеченному Вилла-Реале, учеником Кановы. Благодарные жители Палермо превратили пещеру святой Розалии в церковь и провели к ней превосходную дорогу, хотя мы и считаем теперь, что постройка этой дороги восходит к временам, когда римляне перебрасывали между горами мосты и акведуки, бывшие как бы гранитной подписью метрополии. Наконец, тело святой Розалии было заменено в том самом месте, где его нашли, мраморной статуей в венке из роз, которой скульптор придал позу, в какой почила святая. Это произведение искусства было, кроме того, богато украшено самим королем. Карл III Бурбонский пожертвовал покровительнице Палермо платье из золотой ткани стоимостью в пять тысяч франков, алмазное ожерелье и великолепные кольца и, пожелав присовокупить к этим светским дарам поистине рыцарские почести, пожаловал ей большой мальтийский крест на золотой цепочке и орден Марии-Терезии - звезду, окруженную лавровыми венками с девизом Fortitudini*. ______________ * Храбрость (лат.).
Что до пещеры святой Розалии, она представляет собой углубление, образовавшееся в основной породе и в покрывающих ее пластах известняка. Со сводов ее свисают блестящие сталактиты. Слева от входа находится алтарь, у подножия которого установлена лежащая статуя святой, видимая сквозь золотую решетку, а за алтарем бьет родник, утолявший некогда жажду отшельницы. К этой созданной самой природой церкви ведет портик футов трех-четырех длиною со стенами, увитыми гирляндами плюща: из него солнечные лучи проникают в пещеру и в ясные дни как бы разделяют светлой завесой священника и молящихся. В этой церкви и были обвенчаны Тереза и Гаэтано. По окончании службы свадебное шествие спустилось в Палермо, где гостей ждали экипажи, чтобы отвезти их в деревню Карини, ленное владение князя Родольфо. По распоряжению графини там ожидало приглашенных великолепное пиршество, на которое были званы все окрестные жители; гости собрались даже из деревень, лежащих на расстоянии двух-трех миль от Карини, - из Монреаля, Капачи и Фавоты; среди молодых крестьянок, приложивших немало стараний, чтобы принарядиться, выделялись девушки из Пьяна де Гречи, свято сберегшие свой мораитский костюм, хотя предки, завещавшие им этот костюм, который они, в свою очередь, получили от прадедов, и покинули тысячу двести лет назад родной край ради новой родины. Столы были накрыты под сенью каменных дубов и зонтичных сосен на эспланаде, благоухавшей апельсиновыми и лимонными деревьями и окруженной изгородью из гранатников и индийских смоковниц, которыми провидение одарило Сицилию, чтобы утолять, словно манной небесной, голод и жажду бедняков. К этой эспланаде вела дорога, обсаженная алоэ, чьи огромные цветы кажутся издали пиками арабских всадников, а стебли содержат волокна, более прочные и блестящие, нежели волокна льна и конопли; с юга вид был ограничен дворцом и возвышающейся над ним горной цепью, той самой, что делит остров на три части, зато на западе, севере и востоке взору трижды являлось волшебное море Сицилии, которое можно принять за три различных моря благодаря своеобразной окраске каждого из них; в самом деле, из-за игры света, вызванной лучами заходящего солнца, море за Палермо казалось небесно-голубым, возле острова Женщин - серебряным, тогда как о скалы Сен-Вито разбивались волны из жидкого золота. Во время десерта, когда веселье было в полном разгаре, двери дворца отворились, и Джемма под руку с князем, предшествуемая двумя лакеями с факелами в руках и сопровождаемая толпою слуг, спустились по мраморной лестнице на эспланаду. Крестьяне хотели было встать, но князь поднял руку, прося их не беспокоиться. Они с Джеммой обошли все застолье и остановились за спиной молодоженов. Слуга принес золотой бокал, Наэтано налил в него сиракузского вина, тот же слуга подал бокал Джемме, Джемма пожелала счастья новобрачным, пригубила вино и передала бокал князю, который, осушив его, высыпал в пустой бокал целый кошелек унций* и велел вручить его Терезе - это был его свадебный подарок; в ту же минуту раздались крики: "Да здравствует князь де Карини! Да здравствует графиня де Кастель-Нуово!"; словно по мановению волшебной палочки, по всей эспланаде зажглись огни, и знатные посетители удалились, промелькнув как сказочное видение и оставив после себя много света и радости. ______________ * Монета стоимостью в три дуката. (Прим. автора.)
Едва они успели вернуться со своей свитой в замок, как раздались звуки музыки; молодежь встала из-за стола и поспешила на площадку, приготовленную для танцев. Согласно обычаю, Гаэтано должен был открыть бал со своей молодой женой, он уже собрался подойти к ней, когда на дороге, обсаженной алоэ, появился новый гость - это был Паскаль Бруно в том калабрийском костюме, который мы подробно описали выше; только из-за пояса у него торчали пистолеты и кинжал, а куртка, накинутая на правое плечо, как гусарский ментик, позволяла видеть окровавленный рукав рубашки. Тереза первая заметила Паскаля, она вскрикнула и, в ужасе устремив на него взор, застыла на месте бледная, трепещущая, словно увидела привидение. Все взглянули на новоприбывшего, и толпа приглашенных замерла, неподвижная, безгласная, чувствуя, что надвигается нечто страшное. Паскаль Бруно подошел прямо к Терезе и, скрестив руки, пристально взглянул на нее. - Это вы, Паскаль? - прошептала Тереза. - Да, я, - хрипло ответил Бруно. - Я узнал в Баузо, где напрасно ждал вас, что вы собираетесь выйти замуж в Карини. Надеюсь, я прибыл вовремя, чтобы сплясать с вами первую тарантеллу. - Это право принадлежит мужу, - прервал его Гаэтано, подходя к Паскалю. - Нет, любовнику, - возразил он. - Тереза - моя жена! - воскликнул Гаэтано, протягивая к ней руку. - Тереза - моя любовница, - сказал Паскаль, властно сжимая ее пальцы. - На помощь! - крикнула Тереза. Гаэтано схватил Паскаля за ворот рубашки, но тут же с криком рухнул на землю: кинжал Паскаля вошел в его грудь по самую рукоятку. Мужчины бросились было к убийце, чтобы его схватить, но тот хладнокровно вытащил из-за пояса пистолет и зарядил его; потом тем же пистолетам сделал знак музыкантам, приглашая их начать тарантеллу. Они машинально повиновались, никто из гостей не вмешался. - Ну же, Тереза! - сказал Бруно. В Терезе не было уже ничего человеческого; она походила на автомат, приводимый в движение страхом. Она повиновалась, и этот жуткий танец возле мертвеца длился до последнего такта тарантеллы. Наконец музыканты умолкли, и Тереза свалилась без чувств на тело Гаэтано, словно звуки оркестра только и поддерживали ее до сих пор. - Благодарю, Тереза, - сказал Паскаль, холодно взглянув на нее. - Вот и все, больше мне от тебя ничего не нужно. А теперь, если кто-нибудь из присутствующих желает узнать мое имя, чтобы встретиться со мной в другом месте, зовут меня Паскаль Бруно. - Сын. Антонио Бруно, голова которого находится в железной клетке во дворце Баузо? - спросил чей-то голос. - Он самый, - ответил Паскаль. - Но если вы желаете еще раз взглянуть на эту голову, поторопитесь. Клянусь богом, ей не долго там оставаться! С этими словами Паскаль исчез в темноте, и никто не решился последовать за ним: то ли от страха, то ли из жалости гости занялись Гаэтано и Терезой. Первый был мертв, вторая сошла с ума. Неделю спустя, в воскресенье, был праздник в Баузо: вся деревня веселилась, в кабачках вино текло рекой, на перекрестках горели потешные огни, улицы были украшены флагами и кишели народом; особенно оживленно было на дороге к замку, ибо люди собрались там, чтобы посмотреть на состязание деревенских стрелков. Эта забава весьма поощрялась королем Фердинандом IV во время его вынужденного пребывания в Сицилии, и многие из тех парней, что упражнялись теперь в меткости, еще недавно могли проявить свое искусство, стреляя вслед за кардиналом Руффо по неаполитанским патриотам и по французским республиканцам; но теперь мишенью служила обычная игральная карта, а призом - серебряный стаканчик. Мишень поместили как раз под железной клеткой с головой Антонио Бруно; до этой клетки можно было добраться лишь по внутренней лестнице замка, проходившей возле того окна, за которым клетка была вмазана в стену. Условия соревнования были весьма просты; желающему принять в них участие следовало внести в общий фонд - он предназначался для оплаты серебряного стаканчика - скромную сумму в два карлина за каждый предполагаемый выстрел и получить взамен порядковый номер, определяющий его место в состязании; неумелые стрелки оплачивали десять, двенадцать и даже четырнадцать выстрелов, те же, кто был уверен в себе, - пять или шесть. Среди множества протянутых рук чья-то сильная рука подала два карлина, и смутный гул голосов покрыл громкий голос, потребовавший одну пулю. Все посмотрели в сторону говорившего, удивленные скудостью взноса или самомнением стрелка. Человек, оплативший один-единственный выстрел, был Паскаль Бруно. За последние четыре года Паскаль ни разу не появлялся в деревне, и хотя все узнали его, никто с ним не заговорил. Поскольку же он слыл искуснейшим стрелком в округе, люди поняли, почему он взял всего одну полю; на ней стоял одиннадцатый номер. Состязание в стрельбе началось. Выстрелы вызывали либо смех, либо крики одобрения, но по мере того, как запас пуль истощался, шум стал понемногу затихать. Паскаль стоял грустный и задумчивый, опершись на свой английский карабин, и, казалось, был безучастен и к восторгам, и к зубоскальству односельчан; наконец пришла его очередь; услышав свое имя, он вздрогнул и поднял голову, словно не ждал, что его вызовут, но тут же опомнился и занял место у натянутой веревки, заменявшей барьер. Зрители с тревогой следили за ним: никто еще не вызвал такого интереса и не был встречен такой напряженной тишиной. По-видимому Паскаль и сам сознавал всю важность выстрела, который ему предстояло сделать, ибо он выпрямился, выставил вперед левую ногу и, перенеся всю тяжесть тела на правую, приложил карабин к плечу, затем, взяв низ стены за исходную линию прицела, медленно поднял ствол ружья; каково же было удивление зрителей, не спускавших глаз с Паскаля, когда они увидели, что он миновал мишень и, выйдя за ее пределы, целится в железную клетку; тут и стрелок и карабин на мгновение застыли, словно были изваяны из камня; наконец раздался выстрел, и череп, выбитый из железной клетки*, упал к подножию стены. Дрожь пробежала по толпе, которая встретила в полном молчании это чудо меткости. ______________ * Железные клетки, в которых в Италии выставляют головы преступников, не имеют проволочной сетки. (Прим. автора.)
Паскаль поднял череп своего отца и, не проронив ни слова, ни разу не обернувшись, зашагал по тропинке в горы.
V
Не прошло и года после описанных нами событий, как по всей Сицилии, от Мессины до Палермо, от Чефалу до мыса Пассаро, распространились слухи о подвигах разбойника Паскаля Бруно. В странах, подобных Испании и Италии, где плохо организованное общество не дает подняться тому, кто рожден внизу, где душе недостает крыльев, чтобы возвыситься, недюжинный ум оборачивается бедой для человека низкого происхождения; человек этот то и дело пытается вырваться из общественных и моральных рамок, которыми судьба ограничила его жизнь, преодолевая бесчисленные препятствия, неудержимо стремится к цели, постоянно видит источник света, которого ему не суждено достигнуть, и, начав свой путь с надеждой, кончает его с проклятием на устах. Он восстает против общества, которое Бог разделил на две столь несхожие части - одну для счастья, другую для страдания; он возмущен несправедливостью неба и сам возводит себя в ранг защитника слабых и врага сильных. Вот почему как испанский, так и итальянский бандит окружен ореолом поэзии и народной любовью: ведь почти всегда в основе того, что он сбился с пути, лежит какая-нибудь явная несправедливость, а своим кинжалом и карабином он старается восстановить божественное предопределение, нарушаемое человеческими законами. Нет ничего удивительного в том, что с таким прошлым за плечами, со свойственной ему склонностью к риску и с его редкостной силой и ловкостью Паскаль Бруно вскоре стал играть ту странную роль, которая пришлась ему по душе, - роль судьи правосудия, если можно так выразиться. В Сицилии, и особенно в Баузо и его окрестностях, не совершалось ни одного беззакония, которое избежало бы его суда, а так как приговоры Паскаля поражали почти всегда людей богатых и сильных, все обездоленные горой стояли за него. Когда какой-нибудь синьор требовал непомерной аренды со своего бедняка фермера, когда корыстолюбие родителей мешало браку двух влюбленных, когда несправедливый приговор угрожал невиновному, Бруно, узнав об этом, брал карабин, отвязывал четырех корсиканских псов, своих единственных помощников, вскакивал на арабского скакуна, родившегося, как и он, в горах, выезжал из небольшой крепости Кастель-Нуово, своей обычной резиденции, и представал перед синьором, строгим отцом или неправедным судьей, и тут же арендная плата снижалась, влюбленный вступали в брак, арестованный получал свободу. Естественно, что люди, облагодетельствованные Паскалем Бруно, платили ему неограниченной преданностью, а все предпринятые против него меры ни к чему не приводили благодаря бдительности крестьян, которые тут же предупреждали его о грозящей опасности. Вскоре из уст в уста стали передаваться диковинные рассказы, ибо чем примитивнее человек, тем больше верит он в чудеса. Говорили, будто в некую бурную ночь, когда весь остров содрогался от ударов грома, Паскаль Бруно заключил договор с ведьмой и в обмен за свою душу приобрел три сверхъестественных дара: становиться по желанию невидимым, мгновенно переноситься с одного края острова на другой и не страшиться ни пули, ни кинжала, ни огня. Как утверждала молва, этот договор был действителен на три года, ибо Паскаль Бруно подписал его лишь для того, чтобы завершить дело мести, для которого ему не требовалось больше времени, чем этот, казалось бы, недолгий срок. Паскаль не опровергал этих вымыслов, прекрасно понимая, что они ему на руку, более того, он всячески старался придать им видимость правдоподобия. Благодаря его широким связям с людьми Паскаль узнавал такие подробности, которые, казалось, бы не должен был знать, - и это подтверждало слухи о том, что он превращается иной раз в невидимку. Благодаря резвости своего любимого коня он оказался за одну ночь на огромном расстоянии от того места, где проезжал накануне, - и это убеждало людей в том, что расстояния для него не существует; наконец, некий случай, которым он не преминул воспользоваться с редким искусством, не оставил никакого сомнения в его неуязвимости. Вот как было дело. Убийство Гаэтано наделало много шума, и князь де Карини приказал командирам всех своих отрядов как можно скорее поймать преступника, который к тому же облегчал своей безрассудной смелостью действия тех, кто за ним охотился. Командиры передали этот приказ соглядатаям, и однажды утром те предупредили главу правосудия в Спадафоре, что Паскаль Бруно проехал через его селение минувшей ночью по направлению к Дивьето. Судья велел солдатам ждать Паскаля у дороги, полагая, что он вернется тем же путем, и по всей вероятности, под покровом темноты. Утром третьего дня - это было воскресенье - солдаты, утомленные двумя бессонными ночами, собрались на постоялом дворе, шагах в двадцати от дороги; они как раз подкреплялись там, когда им сообщили, что Паскаль Бруно преспокойно спускается по склону горы со стороны Дивьето. Времени устраивать засаду уже не было, и солдаты остались там, где были; когда же Паскаль оказался шагах в пятидесяти от них, они вышли из кабачка и построились в боевом порядке перед его дверью, всем своим видом показывая, что не обращают никакого внимания на приближающегося всадника. Бруно заметил эти приготовления, но они, видимо, нисколько не обеспокоили его, и вместо того, чтобы повернуть обратно, - а сделать это было легче легкого, - он галопом продолжал свой путь. Солдаты взяли ружья наизготовку и, когда он проезжал мимо, приветствовали его оглушительным залпом; но ни конь, ни всадник не пострадали, оба вышли целы и невредимы, из облака дыма, на мгновение окутавшего их. Солдаты переглянулись, покачали головами и отправились к судье, чтобы рассказать ему о случившемся. В тот же вечер слухи об этом событии достигли Баузо, и люди, наделенные пылким воображением, решили, что Паскаль Бруно заколдован и что свинец сплющивается, а сталь тупится, коснувшись его тела. На следующий же день эти слухи получили неопровержимое подтверждение: у двери судьи, вершившего правосудие в Баузо, была найдена куртка Паскаля Бруно с тринадцатью дырами от пуль, в карманах которой лежали тринадцать пуль, и все они были сплющены. Иные свободомыслящие люди, и среди них Чезаре Алетто, нотариус из Кальварузо, - от него мы и узнали эти подробности, - утверждали, однако, что бандит, чудом спасшийся от смерти, решил извлечь пользу из этого случая: он повесил свою куртку на дерево и сам всадил в нее все тринадцать пуль; но большинство продолжало верить, что дело тут не обошлось без колдовства, и страх, внушаемый Паскалем, еще усилился. Страх этот был так велик, а Паскаль настолько уверен, что с низших слоев общества он распространился на высшие, что за несколько месяцев до описанных нами событий обратился к князю де Бутера с просьбой дать ему взаймы двести золотых унций для одного из своих благотворительных дел (речь шла о том, чтобы отстроить сожженный постоялый двор); деньги следовало отнести в определенное место в горах и спрятать их там, чтобы в ночь, указанную князю, Паскаль мог лично взять их; в случае невыполнения этой просьбы, которая вполне могла сойти за приказ, Бруно грозил открытой войной между ним, королем гор, и князем де Бутера, властелином долины; если же, напротив, князь будет настолько любезен, что не откажет Паскалю в этом одолжении, двести золотых унций будут ему возвращены сполна, как только удастся изъять эту сумму из королевской казны. Князь де Бутера был одним из людей, которых уже нет в современном обществе, последним представителем старого сицилийского дворянства, отважного и рыцарски благородного, как те норманны, что основали в Сицилии свое государство и провозгласили свою хартию. Его звали Геркулесом, и, казалось, он был скромен по образцу этого античного героя. Он мог убить ударом кулака норовистую лошадь, сломать о собственное колено железный прут в полдюйма толщиной и свернуть трубочкой серебряный пиастр. А после одного события, во время которого князь де Бутера проявил редкое хладнокровие, он стал кумиром населения Палермо. В 1770 году в городе из-за нехватки хлеба вспыхнуло восстание; правительство прибегло к ultima ratio*, поставив на Толедской улице пушку, народ двинулся против этой пушки, и артиллерист с фитилем в руке приготовился стрелять в народ, когда князь де Бутера уселся на ствол орудия, словно это было кресло, и произнес такую пламенную, такую убедительную речь, что люди тут же разошлись, а артиллерист, фитиль и пушка вернулись в арсенал, ничем себя не запятнав. Но своей популярностью князь был обязан не только этому случаю. ______________ * Последний довод (лат.).
Каждое утро он прогуливался по эспланаде своего парка, господствовавшей над площадью Морского министерства, и так как ворота его поместья открывались с восходом солнца для всех желающих, он неизменно встречал на своем пути множество бедняков; для этой утренней прогулки князь надевал просторную замшевую куртку с огромными карманами, набитыми по его приказу золотыми и серебряными карлинами, которые он тут же раздавал без остатка, сопровождая свои благодеяния одному ему присущими словами и жестами; казалось, он готов был уложить на месте тех, кого собирался осчастливить. Ваше сиятельство - говорила бедная женщина, окруженная многочисленными отпрысками, - сжальтесь над несчастной матерью, ведь у меня пять человек детей. - Ну и что ж из этого? - гневно восклицал князь. - Разве я тебе их сделал? И, угрожающе подняв руку, он бросал в фартук просительницы пригоршню монет. - Господин князь, - обращался к нему какой-нибудь горемыка, - я голоден. - Болван! - кричал князь, опуская на него свой увесистый кулак. - Не я же пеку хлеб! Проваливай к булочнику! Зато после этого удара бедняк бывал сыт целую неделю*. ______________ * Тем, кто желает получить более пространные сведения о князе де Бутера, память о котором я нашел столь живучей в Сицилии, словно он умер лишь накануне, следует обратиться к остроумным и забавным мемуарам Пальмьери де Мичике. (Прим. автора.)
Недаром, когда князь проходил по улицам, все прохожие обнажали головы, как это случалось при появлении на парижском рынке господина де Бофора; но в отличие от главаря Фронды, сицилийский князь пользовался такой властью, что стоило ему сказать одно слово, и он стал бы королем Сицилии; однако эта мысль даже не приходила ему в голову, и он оставался князем де Бутера, что, право же, было не менее почетно. Щедрость князя вызвала, однако, критику в самом его дворце, и критиком оказался не кто иной, как его мажордом. Легко понять, что человек, характер которого мы попытались здесь обрисовать, с особым размахом проявлял свою склонность к роскоши, к великолепию во время своих знаменитых обедов; в самом деле, двери его дома бывали широко открыты, и каждый день за стол у него садилось не менее двадцати пяти - тридцати гостей, среди которых семь - восемь совершенно ему незнакомых, другие же, напротив, являлись к обеду с исправностью завсегдатаев. В числе этих последних был и некий капитан Альтавилла, получивший этот чин за то, что сопровождал капитана Руффо из Палермо в Неаполь, и вернувшийся из Неаполя в Палермо с пенсией в тысячу дукатов. К несчастью, капитан любил азартные игры, и из-за этого пристрастия пенсии не хватило бы ему на жизнь, если бы он не нашел двух способов, при помощи которых получаемое им от казны трехмесячное содержание стало наименее значительной частью его доходов. Первый способ, доступный всем и каждому, заключался в ежедневных обедах у князя, а второй в том, что, вставая из-за стола, капитан с редкой последовательностью клал себе в карман поданный ему серебряный прибор. Некоторое время все шло гладко, и это ежедневное присвоение чужого добра никем не было замечено; но как бы ни был оснащен поставец князя, в нем все же стали ощущаться недостачи, и подозрения мажордома тотчас же пали на сантафеда*. Он стал следить за капитаном, и по прошествии двух-трех дней его подозрения превратились в уверенность. Он тотчас же предупредил князя, который подумав немного, ответил, что до тех пор, пока капитан берет поставленный ему прибор, возражать против этого не приходится; но если он положит в карман приборы своих соседей, придется что-нибудь предпринять. Таким образом, капитан Альтавилла остался наиболее усердным посетителем его светлости князя Геркулеса де Бутера. ______________ * Так называли военных, последовавших за кардиналом Руффо, чтобы завоевать Неаполь. (Прим. автора.)
Этот последний находился в Кастро-Джованни, на своей вилле, когда ему подали послание Бруно; пробежав его, он спросил, не ждет ли кто-нибудь ответа. Когда выяснилось, что человек этот ушел, он положил письмо в карман с таким хладнокровием, словно это была обычная записка. Настала ночь, назначенная в письме Бруно; место, которое он указал, находилось на южном склоне Этны возле одного из многочисленных потухших вулканов, обязанных своей однодневной вспышкой вечно горящему пламени, которое, вырвавшись из земных недр, уничтожает целые города. Вулкан именовался Монте-Бальдо; в самом деле, каждая из этих грозных вершин получала особое название при своем возникновении из земли. В десяти минутах пути от его подножия стояло огромное одинокое дерево, прозванное Каштаном ста коней, так как возле его ствола, имеющего в окружности сто семьдесят восемь футов, и под сенью его листвы, подобной целому лесу, могли найти приют сто всадников вместе с конями. Под корневищем этого дерева Паскаль и велел спрятать затребованные им деньги. Он вышел часов в одиннадцать из Сенторби и около полуночи заметил при свете луны гигантское дерево и сарайчик, устроенный между его стволами для хранения богатого урожая собираемых с него каштанов. Чем ближе подходил он, тем яснее рисовалась чья-то тень, казалось, какой-то человек стоит, прислонясь к одному из пяти стволов каштана. Вскоре эта тень приобрела более четкие очертания; бандит остановился и, заряжая карабин, крикнул: - Кто здесь? - Человек, черт возьми! - ответил чей-то громкий голос. - Неужто ты полагал, что деньги придут без посторонней помощи? - Нет, конечно, - продолжал Бруно, - но я никогда бы не подумал, что посланец отважится подождать меня. - Просто ты недооценил князя Геркулеса де Бутера. Все дело в этом. - Так это вы, монсеньер? - спросил Бруно, вскидывая карабин на плечо и со шляпой в руке подходя к князю. - Я самый, бездельник! Я подумал, что и бандит может нуждаться в деньгах, как и все прочие смертные, и не пожелал отказать в помощи даже бандиту. Но мне взбрело в голову лично привезти ему деньги, чтобы он не подумал, будто я из страха оказываю ему эту услугу. - Ваша светлость достойны своей громкой славы, сказал Бруно. А ты своей славы достоин? - спросил князь. - Все зависит от того, что вы слышали обо мне, монсеньер, ведь про меня говорят разное. - Вижу, - продолжал князь, - что сообразительности и отваги тебе не занимать стать: люблю храбрецов, где бы они ни встречались. Послушай, хочешь сменить свой калабрийский костюм на мундир капитана и повоевать с французами? Обещаю набрать для тебя солдат в моих владениях и купить тебе офицерский чин. - Спасибо, монсеньер, спасибо, такое предложение мог сделать только настоящий вельможа, но меня удерживает в Сицилии дело кровной мести. А там посмотрим. Хорошо, - сказал князь, - ты свободен. Но, верь мне, тебе следовало бы согласиться. Не могу, ваша светлость. - В таком случае вот кошелек, который ты у меня просил. Убирайся ко всем чертям вместе с ним и постарайся, чтобы тебя не повесили против двери моего дома*. ______________ * В Палермо смертная казнь приводится в исполнение на площади Морского министерства, против дворца князя де Бутера (Прим. автора.)
Бруно взвесил на руке кошелек. - Кошелек что-то очень тяжел, монсеньер. - Конечно. Мне не хотелось, чтобы наглец вроде тебя похвалялся, будто он назначил предел щедротам князя де Бутера, и вместо двухсот унций, о которых ты просил, я положил в него триста. - Какую бы сумму вы ни соблаговолили принести, монсеньер, деньги будут вам возвращены сполна. - Деньги я дарю, а не ссужаю, - проговорил князь. - А я беру их взаймы или краду, милостыни мне не надо, - ответил Бруно. - Возьмите обратно свой кошелек, монсеньер. Лучше я обращусь к князю де Вентимилле или к князю де Каттолика. - Будь по-твоему, - сказал князь. - В жизни не видел более привередливого бандита. Бездельник вроде тебя может с ума меня свести, а посему я удаляюсь. Прощай! - Прощайте, монсеньер, и да хранит вас святая Розалия! Князь удалился, положив руки в карманы замшевой куртки и насвистывая свой любимый мотив. Бруно неподвижно смотрел ему вслед, и только когда князь скрылся из виду, он, в свою очередь, спустился с горы, тяжело вздохнув. На следующий день хозяин сожженного постоялого двора получил из рук Али триста унций князя де Бутера.
VI
Вскоре после описанной нами сцены Бруно узнал, что повозка с ценным грузом должна выехать из Мессины в Палермо под охраной четырех жандармов во главе с бригадиром. Это был выкуп князя де Монкада-Патерно, но благодаря хитрости, делавшей честь финансовому гению Фердинанда IV, выкуп должен был увеличить неаполитанский бюджет, а не обогатить казну неверных. Вот, впрочем, эта история в том виде, в каком я ее услышал на месте; поскольку она столь же занятна, сколь и достоверна, будет уместно рассказать ее читателям; к тому же она даст им представление о том, с каким простодушием взимаются подчас налоги в Сицилии. Мы уже говорили в начале этого повествования, что князь де Монкада-Патерно был взят в плен берберскими корсарами возле деревни Фугалло на обратном пути из Пантеллерии. Князя отвезли вместе со свитой в Алжир, где он согласился уплатить за себя самого и за своих людей пятьсот тысяч пиастров (2500000 французских франков); половина этого выкупа подлежала оплате до его отъезда, а половина после того, как он вернется в Сицилию. Князь написал своему управляющему, чтобы уведомить его о случившемся и потребовать скорейшей высылки двухсот пятидесяти тысяч пиастров - цены его свободы. Так как князь де Монкадо-Патерно был одним из богатейших вельмож Сицилии, нужные деньги были без труда найдены и срочно посланы в Африку; как истый последователь пророка дей выполнил свое обещание и тут же отпустил князя в обмен на обещание выслать ему в течение года оставшиеся двести пятьдесят тысяч. Князь вернулся в Сицилию; он как раз собирал деньги для последнего взноса, когда в дело вмешался Фердинанд IV, не желавший, чтобы во время войны с Францией его подданные обогащали врагов Сицилии, и приказал внести означенные двести пятьдесят тысяч пиастров в мессинскую казну. Князь де Патерно был одновременно человеком чести и законопослушным подданным: он подчинился приказу своего короля и послушался голоса совести; таким образом, выкуп обошелся ему в семьсот пятьдесят тысяч пиастров, две трети которых были посланы корсару-мусульманину, а треть передана в Мессине в собственные руки де Карини, доверенного лица пирата-христианина. Эту сумму вице-король и решил послать в Палермо, резиденцию правительства, под охраной четырех жандармов и одного бригадира; последнему было поручено, кроме того, передать от князя де Карини письмо его возлюбленной Джемме с просьбой прибыть в Мессину, где его удерживали дела государственной важности. Вечером того дня, когда повозка с ценным грузом должна была проехать неподалеку от Баузо, Бруно отвязал своих четырех корсиканских псов, вышел с ними из деревни, где он был признанным хозяином и повелителем, и засел у дороги между Дивьето и Спадафорой; он ждал там уже около часа, когда послышался стук колес и топот всадников. Он проверил, в порядке ли карабин, убедился, что стилет не застревает в ножнах, свистнул собак, которые тут же прибежали и легли у его ног, и встал посреди дороги. Через несколько минут из-за поворота выехала повозка под охраной жандармов; когда до человека, ожидавшего ее, оставалось шагов пятьдесят, жандармы заметили его и крикнули: - Кто идет? - Паскаль Бруно, - ответил бандит. По особому свистку своего хозяина превосходно выдрессированные псы поняли, что от них требуется, бросились навстречу маленькому отряду. При имени Паскаля Бруно четыре жандарма убежали; собаки, естественно, погнались за ними. Бригадир, оставшись один, выхватил из ножен саблю и направил коня прямо на бандита. Паскаль приложил карбин к плечу и стал целиться так медленно и хладнокровно, будто стрелял по мишени, ибо он решил выпустить свой заряд лишь тогда, когда всадник окажется от него шагах в десяти, но не успел он спустить курок, как лошадь с седоком рухнули на землю. Оказалось, что Али незаметно последовал за Бруно и, увидев, что бригадир собирается напасть на него, по-змеиному подполз к лошади врага и перерезал ятаганом ее коленные сухожилия; всадник не успел опомниться, как быстро и неожиданно упал его конь, он ударился головой о землю и лишился чувств. Убедившись, что опасность миновала, Паскаль подошел к бригадиру. Он перенес его с помощью Али в повозку, которую тот за минуту перед этим пытался защищать, и, передав вожжи юному арабу, велел ему доставить в свою резиденцию бригадира и повозку. Сам же он направился к раненой лошади, отстегнул карабин, прикрепленный к седлу, вынул из седельных сумок свернутые трубочкой бумаги, свистнул собак, которые прибежали с окровавленными мордами, и отправился вслед за своей богатой добычей. Войдя во двор маленькой крепости, он запер за собой дверь, взвалил на плечи бесчувственное тело бригадира, внес его в комнату и положил на матрас, на котором любил отдыхать, не раздеваясь; затем, то ли по рассеянности, то ли по неосторожности, он поставил в угол карабин бригадира и вышел из комнаты. Пять минут спустя бригадир очнулся, осмотрелся, ничего не понял и, думая, что это сон, ощупал себя. Тут он почувствовал боль в голове, поднес руку ко лбу и, заметив на ней кровь, догадался, что ранен. Рана помогла ему собраться с мыслями; он вспомнил, что был арестован одним-единственным человеком, подло брошен подчиненными и что в ту самую минуту, когда он хотел расправиться с разбойником, лошадь под ним упала как подкошенная. После этого он уже ничего не помнил. Бригадир был славный малый; он почувствовал всю тяжесть лежащей на нем ответственности, и сердце его сжалось от стыда и гнева. Внимательно оглядев комнату, он попытался уяснить себе, где находится, но все окружающее было ему незнакомо. Он встал, подошел к окну и увидел, что оно выходит в поле. Тогда перед ним блеснул луч надежды: он решил вылезти из окна, сбегать за подмогой и расквитаться с бандитом. Он уже отворил окно, чтобы выполнить свое намерение, но, осмотрев в последний раз комнату, заметил карабин, стоявший неподалеку от изголовья покинутого им ложа; при виде оружия он почувствовал, что сердце бешено заколотилось у него в груди, ибо мысль о побеге сменилась другой властной мыслью. Он посмотрел, не подглядывает ли за ним кто-нибудь, и, убедившись, что никто его не видит и не может увидеть, поспешно схватил карабин, средство спасения, правда, рискованное, но позволявшее ему немедленно отомстить бандиту; он открыл затвор, убедился, что порох насыпан, проверил шомполом, заряжен ли карабин, поставил его на прежнее место и снова лег, притворившись, будто еще не приходил в себя. Едва он проделал все это, как вернулся Бруно. Он держал в руке горящую еловую ветку, которую бросил в очаг, где тут же запылали сложенные там дрова, затем открыл стенной шкаф, достал две тарелки, два стакана, две фляги вина и жареную баранью ножку, поставил все это на стол и, видимо, решил подождать, пока бригадир очнется, чтобы пригласить его на эту импровизированную трапезу. Мы уже говорили о помещении, где происходит описываемая нами сцена: это была скорее длинная, чем широкая комната, с одним окном, с одной дверью и камином между ними. Бригадир, который служил теперь жандармским капитаном в Мессине, он-то и передал нам все эти подробности, лежал неподалеку от окна; Бруно стоял перед камином, обратив невидящий взгляд на дверь, и, казалось, глубоко ушел в свою думу. Настала минута, которую ждал бригадир, решительная минута, когда предстояло все поставить на карту, рискнуть головой, жизнью. Бригадир приподнялся, оперся на левую руку и медленно протянул правую к карабину; не спуская глаз с Бруно, он взял оружие между спусковой скобой и прикладом, после чего застыл на мгновение, не решаясь пошевелиться, испуганный ударами собственного сердца, которые бандит вполне мог услышать, если бы он не витал в мыслях где-то очень далеко; наконец, сообразив, что он, так сказать, сам готов себя выдать, бригадир постарался успокоиться, приподнялся, бросил последний взгляд на окно - единственный путь к отступлению, - приставил карабин к плечу, тщательно прицелился, сознавая, что жизнь его зависит от этого выстрела, и спустил курок. Бруно спокойно нагнулся, поднял что-то у своих ног, разглядел этот предмет на свету и повернулся лицом к бригадиру, потерявшему дар речи от изумления. - Приятель, - сказал он ему, - когда вы вздумаете стрелять в меня, берите серебряные пули. Видите ли, все другие непременно сплющатся, как сплющилась вот эта. Впрочем, я рад, что вы очнулись. Я проголодался, и сейчас мы с вами поужинаем. Бригадир застыл на месте, волосы стояли дыбом у него на голове, лоб был в поту. В ту же минуту дверь открылась, и Али ворвался в комнату с ятаганом в руке. - Все в порядке, мальчик, все в порядке, - сказал ему Бруно по-франкски, - бригадир разрядил свой карабин, только и всего. Ступай спать и не тревожься за меня. Али вышел, ничего не ответив, и растянулся перед входной дверью на шкуре пантеры, которая служила ему постелью. - Что же вы? Не слышали, что я вам сказал? - продолжал Бруно, обращаясь к бригадиру и наливая вино в оба стакана. - Разумеется, слышал, - проговорил бригадир, вставая, - и раз я не сумел вас убить, я выпью с вами, будь вы самим чертом. С этими словами он решительно подошел к столу, взял стакан, чокнулся с Бруно и залпом выпил вино. - Как вас зовут? - спросил Бруно. - Паоло Томмази, жандармский бригадир, к вашим услугам. - Так вот что, Паоло Томмази, - продолжал Паскаль, кладя руку ему на плечо, - вы храбрый малый, и я хочу кое-что обещать вам. - Что именно? - Дать заработать вам одному три тысячи дукатов, обещанных за мою голову. - Мысль недурна. - Да, но ее надо зрело обдумать, - ответил Бруно. - А пока что - ведь жить мне еще не надоело - давайте-ка сядем к столу и поужинаем. О серьезных делах поговорим после. - Можно мне перекреститься перед ужином? - спросил Томмази. - Разумеется, - ответил Бруно. - Дело в том... я боюсь, как бы крестное знамение вас не обеспокоило. Всякое бывает. - Что вы? Нисколько. Бригадир перекрестился, сел за стол и приступил к бараньей ножке, как человек, совесть которого вполне чиста, ибо, несмотря на сложную обстановку, он сделал все, что может сделать честный солдат. Бруно не отставал от него, и, видя, как эти два человека едят за одним столом, пьют из одной бутылки, опустошают одно и то же блюдо, никто не поверил бы, что на протяжении какого-нибудь часа они сделали все возможное, чтобы убить один другого. Наступило недолгое молчание, вызванное отчасти важным занятием, которому предавались сотрапезники, отчасти думали, не дававшими им покоя. Паоло Томмази первый нарушил его, чтобы выразить мучившую его мысль. - Приятель, - сказал он, - кормите вы на славу, что правда, то правда: вино у вас отменное, с этим нельзя не согласиться; угощаете вы как хлебосольный хозяин, все это так. Но, признаться, я нашел бы угощение куда лучше, если бы знал, когда выберусь отсюда. - Думается мне, что завтра утром. - Разве я не ваш пленник? - Пленник? На кой черт вы мне нужны? - Гм... - пробормотал бригадир, - видно, дела мои не так уж плохи. Но, - продолжал он с явным замешательством, - это еще не все. - Вас еще что-нибудь тревожит? - Видите ли... - сказал бригадир, разглядывая лампу сквозь стекло своего стакана, - видите ли... это довольно щекотливый вопрос. - Говорите, я слушаю. - Вы не рассердитесь? - Мне кажется, вы имели возможность узнать мой характер. - Правда, вы не обидчивы, я в этом убедился. Итак, я хочу сказать, что на дороге есть, вернее был... что я не один был на дороге... - Конечно, с вами были четверо жандармов. - Да не о них толк. Я говорю о... некоем фургоне. Вот в чем загвоздка. - Он во дворе, - ответил Бруно, в свою очередь разглядывая лампу сквозь стекло своего стакана. - Догадываюсь, что он именно там, - сказал бригадир, - но, видите ли, я не могу покинуть вас один, без этого фургона. - А посему вы уедете вместе с ним. - И он окажется в целости и сохранности? - Как вам сказать? - проговорил Бруно. - Недостача будет невелика по сравнению с общей суммой. Я возьму лишь то, что мне крайне необходимо. - Вы очень стеснены в деньгах? - Мне нужны три тысячи унций. - Что же, это разумно, - сказал бригадир, - и очень многие были бы менее щепетильны, чем вы. - И можете не сомневаться, я дам вам расписку. - Да, по поводу расписки, - воскликнул бригадир, вставая. - У меня в седельных сумках были бумаги. - Не беспокойтесь, - заметил Бруно, - вот они. - О, спасибо, вы оказали мне огромную услугу. - Да, понимаю, - молвил Бруно, - я успел убедиться в их важности. Первая бумага - ваш диплом бригадира: я засвидетельствовал на нем, что вы доблестно вели себя и вас следовало бы произвести в унтер-офицеры. Вторая бумага содержит описание моей особы. Я позволил себе внести туда кое-какие исправления, так, например, в разделе особых примет прибавил слово incantato*. Наконец, третья бумага - письмо его светлости к графине Джемме де Кастель-Нуово, я так признателен этой даме, отдавшей в мое распоряжение этот дворец, что не хочу мешать ее любовной переписке. Итак, вот ваши бумаги, любезный. Выпьем последний глоток за ваше здоровье и пожелаем друг другу спокойной ночи. Завтра, в пять утра, вы отправитесь в дорогу. Поверьте мне, путешествовать днем безопаснее, чем ночью. Со мной вам посчастливилось, но вы можете попасть и в другие руки. ______________ * Заговорен (итал.).
- Пожалуй, вы правы, - сказал Томмази, пряча бумаги. - И сдается мне, что вы гораздо честнее многих честных людей из моих знакомых. - Очень рад, что у вас составилось столь лестное мнение обо мне, - это поможет вам спокойно уснуть. Кстати, хочу вас предупредить: не спускайтесь во двор, иначе мои псы растерзают вас. - Благодарю за совет, - ответил бригадир. - Спокойной ночи, - сказал Бруно. Он вышел из комнаты, предоставив бригадиру либо продолжить трапезу, либо лечь спать. Ровно в пять часов утра, как и было условлено, Бруно вошел в комнату своего гостя; тот уже встал и был готов к отъезду; хозяин дома спустился вместе с ним по лестнице и проводил его до ворот. Бригадир увидел там запряженную повозку и превосходную верховую лошадь в сбруе, перенесенной с коня, которого искалечил Али. Бруно попросил своего друга Томмази принять от него на память этот подарок. Бригадир не заставил себя просить; он вскочил на коня, стегнул лошадей, впряженных в повозку, и уехал, явно восхищенный своим новым знакомым. Бруно смотрел ему вслед: когда бригадир отъехал шагов на двадцать, он крикнул ему вдогонку: - Главное, не забудьте передать прекрасной графине Джемме письмо князя де Карини. Томмази утвердительно кивнул и скрылся за поворотом дороги. Теперь, если читатели спросят нас, почему Паскаль Бруно не был убит выстрелом из карабина Паоло Томмази, мы ответим им словами синьора Чезаре Алетто, нотариуса из Кальварузо: - Вероятнее всего, что, подъезжая к своей резиденции, бандит из предосторожности разрядил карабин. Что же касается Паоло Томмази, он всегда считал, что дело тут не обошлось без колдовства. Мы передаем оба эти мнения на суд читателей и предоставляем им полную возможность выбрать то из них, которое придется им по вкусу.
VII
Легко понять, что слухи об этих подвигах распространились за пределами области, подлежащей юрисдикции судебных властей Баузо. По всей Сицилии только и разговору было, что об отважном разбойнике, который захватил крепость Кастель-Нуово, и, как орел, спускается оттуда в долину, чтобы нападать на знатных и богатых и защищать обездоленных. Поэтому нет ничего удивительного в том, что имя нашего героя упоминалось у князя де Бутера, который давал костюмированный бал в своем дворце на площади Морского министерства. Зная нрав князя, легко понять, сколь великолепны бывали такие празднества, но на этот раз вечер превзошел все, о чем можно только мечтать, - это была поистине воплощенная арабская сказка. Недаром воспоминание о нем поныне живо в Палермо, хотя Палермо и слывет городом чудес. Представьте себе роскошные залы, стены которых снизу доверху увешаны зеркалами; из одних зал выходишь в обширные зеленые беседки с паркетным настилом, с потолка которых свисают грозди превосходного, сиракузского или липарского винограда, из других - на площадки, обсаженные апельсиновыми и гранатовыми деревьями в цвету или покрытых плодами. И беседки и площадки предназначены для танцев: первые для английской жиги, вторые для французских контрдансов. Вальс же танцуют вокруг двух обширных мраморных бассейнов, в каждом из которых бьет по восхитительному фонтану. От всех танцевальных площадок расходятся посыпанные золотым порошком дорожки. Они ведут к небольшому возвышению, окруженному серебряными резервуарами со всевозможными напитками, и гости пьют их под сенью деревьев, усыпанных вместо настоящих плодов засахаренными фруктами. На вершине этого возвышения стоит крестообразный стол с тончайшими яствами, которые то и дело возобновляются посредством хитроумного механизма. Музыканты невидимы, лишь звуки инструментов долетают до приглашенных; кажется, будто слух их услаждают гении воздуха. Дабы оживить эту волшебную декорацию, пусть читатель вообразит на ее фоне очаровательных женщин и изысканнейших кавалеров Палермо, в костюмах один другого великолепнее и причудливее, с маской на лице или в руке, которые вдыхают ароматный воздух, опьяняются музыкой невидимого оркестра, грезят или беседуют о любви, и все же он будет далек от той картины, которая еще сохранилась в памяти стариков, когда я посетил Палермо, то есть по прошествии тридцати двух лет после этого вечера. Среди групп приглашенных, расхаживавших по аллеям и гостиным, особое внимание возбуждала прекрасная Джемма в сопровождении свиты, которую она увлекла за собою, подобно тому как небесное светило увлекает своих сателлитов; графиня только что прибыла в обществе пяти человек, одетых, как и она, в костюмы молодых женщин и вельмож, которые поют и веселятся на великолепной фреске живописца Орканья в пизанской Кампо-Санто в то время, как смерть стучится к ним в двери. Это одеяние XIII века, одновременно наивное и изящное, казалось, было создано, чтобы подчеркнуть пленительную соразмерность фигуры графини, шествовавшей среди восторженного шепота под руку с самим князем де Бутера в костюме мандарина. Он встретил графиню у парадного подъезда и теперь собирался представить ее, как он говорил, дочери китайского императора. Высказывая разные догадки насчет этой новой затеи амфитриона, гости спешили вслед за ним, и процессия росла с каждым шагом. Князь остановился у входа в пагоду, охраняемую двумя китайскими солдатами, которые тут же открыли двери одного из покоев, обставленных в экзотическом вкусе, где сидела на эстраде княгиня де Бутера в китайском костюме, стоившем тридцать тысяч франков; едва увидев графиню, она поднялась к ней навстречу, окруженная офицерами, мандаринами и обезьянами - персонажами один другого блистательнее, отвратительнее или забавнее. В этом зрелище было так много восточного, феерического, что гости, хотя и привыкшие к роскоши, к блеску, вскрикнули от удивления. Они окружили принцессу, трогали ее платье, украшенное драгоценными каменьями, раскачивали золотые колокольчики на ее остроконечной шапке и, на минуту забыв о прекрасной Джемме, занялись исключительно хозяйкой дома. Все хвалили ее костюм, восхищались ею, и среди этого хора похвал и восторгов выделялся своим рвением капитан Альтавилла в парадном мундире, который он, видимо, надел в качестве маскарадного костюма; заметим, что князь де Бутера продолжал кормить его обедами к вящему отчаянию своего честного мажордома. - А что вы скажете о дочери китайского императора, графиня? - спросил князь де Бутера графиню де Кастель-Нуово. - Я скажу, - ответила Джемма, - что, к счастью для его величества Фердинанда Четвертого, князь де Карини находится в Мессине. Зная его характер, я полагаю, что за один взгляд принцессы он мог бы отдать Сицилию ее отцу, что заставило бы нас прибегнуть к новой "Сицилийской вечерне". В эту минуту к принцессе подошел князь де Монкада-Патерно в костюме калабрийского разбойника. - Разрешите мне в качестве знатока, ваше императорское высочество, рассмотреть поближе ваш великолепный костюм. - Богоподобная дочь солнца, - проговорил капитан Альтавилла, обращаясь к принцессе, - берегите свои золотые колокольчики, предупреждаю, вы имеете дело с Паскалем Бруно. - Пожалуй, принцесса была бы в большей безопасности возле Паскаля Бруно, - сказал чей-то голос, - чем возле некоего известного мне сантафеде. Паскаль Бруно убийца, но не вор, бандит, но не карманник. - Неплохо сказано, - заметил князь де Бутера. Капитан прикусил язык. - Кстати, - сказал князь де Каттолика, - вы слыхали о его дерзкой выходке? - Кого? - Паскаля Бруно. - Нет, а что он сделал? - Захватил фургон с деньгами, который князь де Карини отправил в Палермо. - Мой выкуп! - воскликнул князь де Патерно. - Вы правы, ваше сиятельство. Вам не повезло. - Не тревожьтесь, ваша светлость, - сказал тот же голос, который уже ответил Альтавилла, - Паскаль Бруно взял всего-навсего триста унций. - Откуда вам это известно, господин албанец? - спросил князь де Каттолика, стоявший рядом с говорившим красивым молодым мужчиной двадцати шести - двадцати восьми лет в костюме жителя Вины*. ______________ * Албанская колония. Хотя жители ее и покинули землю предков при взятии Константинополя Магометом II, они до сих пор носят свой национальный костюм. (Прим. автора.)
- Слухом земля полнится, - небрежно ответил албанец, играя своим ятаганом. - Впрочем, если ваша светлость желает получить более точные сведения, пусть обратится вот к этому человеку. Тот, на кого указал албанец, возбудив всеобщее любопытство, был не кем иным, как нашим старым знакомцем Паоло Томмази; верный своему слову, он по приезде в Палермо отправился к графине де Кастель-Нуово и, узнав, что она на балу, воспользовался своим званием посланца князя де Карини, чтобы проникнуть в сады князя де Бутера; в мгновение ока он очутился в центре толпы гостей, которые забросали его вопросами. Но Паоло Томмази, как мы уже знаем, был молодец хоть куда, и его не легко было смутить. Итак, он прежде всего передал графине письмо от вице-короля. - Князь, - обратилась Джемма к хозяину дома, пробежав это послание, - вы и не подозревали, что даете прощальный вечер в мою честь. Вице-король приказывает мне прибыть в Мессину, и, как верная подданная, я отправляюсь в путь не позже завтрашнего дня. Спасибо, милейший, - продолжала она, вручая свой кошелек Паоло Томмази, - можете идти. Томмази попытался воспользоваться полученным разрешением, но гости окружили его таким плотным кольцом, что об отступлении нечего было и думать. Пришлось сдаться на их просьбы, ибо условием его освобождения был подробный рассказ о встрече с Паскалем Бруно. И надо отдать ему справедливость, Томмази рассказал о нем с чистосердечием и простотой истинно мужественного человека; он поведал без всяких прикрас своим слушателям о том, как был взят в плен и отведен в крепость Кастель-Нуово, как он безуспешно стрелял в бандита и как тот наконец отпустил его, подарив великолепного коня взамен того, которого он потерял. Все выслушали эту невымышленную историю в полном молчании, говорившем о внимании и о доверии к рассказчику, за исключением капитана Альтавилла, который поставил под сомнение правдивость честного бригадира: но, к счастью для Паоло Томмази, сам князь де Бутера пришел ему на помощь. - Готов побиться об заклад, - сказал он, - что в этом рассказе нет ни слова лжи, ибо все приведенные подробности соответствуют, по-моему, характеру Паскаля Бруно. - А разве вы его знаете? - спросил князь де Монкада-Патерно. - Я провел с ним целую ночь, - ответил князь де Бутера. - Но где же? - На ваших землях. Тут настал черед князя де Бутера; он рассказал о том, как встретился с Паскалем под Каштаном ста коней, как он, князь де Бутера, предложил Паскалю служить в его войсках и как тот отказался, рассказал и о том, что дал ему взаймы триста унций. При этих словах Альтавилла не мог удержаться от смеха. - И вы полагаете, монсеньер, что он вернет вам долг? - спросил он. - Уверен в этом, - ответил князь. - Раз уж мы коснулись этой темы, - вмешалась в разговор княгиня де Бутера, - признайтесь, господа, нет ли среди вас еще кого-нибудь, кто видел Паскаля Бруно, разговаривал с ним? Обожаю истории про разбойников; слушая их, я положительно умираю от страха. - Его видела также графиня Джемма де Кастель-Нуово, - заметил албанец. Джемма вздрогнула; все гости вопросительно посмотрели на нее. - Неужели это правда? - спросил князь. - Да, - ответила Джемма дрожащим голосом, - но я позабыла об этом. - Зато он ничего не забыл, - прошептал молодой человек. Гости окружили графиню, которая напрасно попыталась избежать расспросов; пришлось и ей рассказать о сцене, с которой мы начали эту повесть, описать, как Бруно проник в ее спальню, как князь стрелял в него и как Паскаль явился в день свадьбы Терезы и убил из мести ее мужа; эта история была страшнее всех остальных и глубоко взволновала слушателей. Холодом повеяло на собравшихся, и не будь всех этих нарядов и драгоценностей, трудно было бы поверить, что присутствуешь на празднестве. - Клянусь честью, - воскликнул капитан Альтавилла, который первым нарушил молчание, - бандит совершил только что величайшее свое преступление - испортил праздник нашего хозяина. Я готов простить ему другие злодеяния, но этого простить не могу. Клянусь своими погонами, что отомщу ему. С этой минуты я буду без устали преследовать его. - Вы это серьезно, капитан Альтавилла? - спросил албанец. - Да, клянусь честью! И заявляю перед всем обществом, что ничего так не желаю, как встретиться лицом к лицу с этим бандитом. - Что ж, это вполне возможно, - холодно проговорил албанец. - И тому, кто сведет меня с ним, - продолжал Альтавилла, - я обещаю дать... - Бесполезно назначать награду, капитан, я знаю человека, который согласится безвозмездно оказать вам эту услугу. - А где же я встречусь с этим человеком? - спросил Альтавилла, пытаясь насмешливо улыбнуться. - Соблаговолите следовать за мной, и я обязуюсь свести вас с ним. С этими словами албанец направился к выходу, как бы приглашая капитана следовать за ним. Капитан помедлил немного, но он зашел слишком далеко, чтобы отступать; взгляды всех гостей были прикованы к нему; он понял, что малейшая слабость погубит его в глазах общества; к тому же он принял это предложение за шутку. - Что ж! - воскликнул он. - Чего не сделаешь ради прекрасных дам! И последовал за албанцем. - Знаете ли вы, кто этот молодой синьор, переодетый албанцем? - спросила дрожащим голосом графиня у князя де Бутера. - Понятия не имею, - отозвался князь. - Кто-нибудь знает его? Гости переглянулись, но никто не ответил. - С вашего позволения, - сказал Паоло Томмази, поднося руку к козырьку, - я знаю, кто это. - Кто же он, отважный бригадир? - Паскаль Бруно, монсеньер! Графиня вскрикнула и лишилась чувств. Этот инцидент положил конец празднеству. Час спустя князь де Бутера сидел в своем кабинете за письменным столом и приводил в порядок какие-то бумаги, когда к нему вошел торжествующий мажордом. - В чем дело, Джакомо? - спросил князь. - Я же говорил вам, монсеньер... - Что именно? - Вы только поощряете его своей добротой. - Кого это? - Капитана Альтавилла. - А что он сделал? - Что сделал, монсеньер? Ваша светлость, конечно, помнит о моем предупреждении. Я не раз говорил, что он кладет себе в карман серебряный прибор. - Ну а дальше что? - Прошу прощения! Но вы ответили, монсеньер, что до тех пор, пока он берет лишь свой прибор, возражать против этого не приходится. - Помню. - Так вот сегодня, монсеньер, он взял не только свой прибор, но и приборы своих соседей. Мне недостает целых восьми приборов! - Тогда дело другое, - сказал князь. Он взял листок бумаги и написал следующие строки: "Князь Геркулес де Бутера имеет честь довести до сведения капитана Альтавилла, что, не обедая больше у себя дома, он лишен в силу этого непредвиденного обстоятельства удовольствия видеть его за своим столом, а посему просит господина Альтавилла принять скромный подарок, долженствующий хоть немного возместить тот урон, который это решение наносит его привычкам". - Вот возьмите, - продолжал князь, вручая пятьдесят унций* мажордому, - вы отнесете завтра и письмо, и деньги капитану Альтавилла. ______________ * 630 франков. (Прим. автора.)
Джакомо, знавший по опыту, что возражать князю бесполезно, поклонился и вышел; князь спокойно продолжал разбирать бумаги; по прошествии десяти минут он услышал какой-то шорох у двери кабинета, поднял голову и увидел человека, похожего на калабрийского крестьянина, который стоял на пороге, держа в одной руке шляпу, а в другой какой-то сверток. - Кто здесь? - спросил князь. - Я, монсеньер, - ответил пришедший. - Кто это "я"? - Паскаль Бруно. - Зачем пожаловал? - Прежде всего, монсеньер, - сказал Паскаль Бруно, подходя к князю и высыпая на его письменный стол содержимое своей шляпы, полной золотых монет, - прежде всего я хочу вернуть вам триста унций, которые вы так любезно дали мне взаймы. Деньги эти пошли на то дело, о котором я вам говорил: сожженный постоялый двор заново отстроен. - Вижу, ты человек слова. Ей-богу, меня это радует. Паскаль поклонился. - Затем, - продолжал он после небольшой паузы, - я хочу вручить вам восемь серебряных приборов с вашими инициалами и гербом. Я нашел их в карманах у некоего капитана. Он, верно, украл их у вас. - И ты возвращаешь мне покражу?! - воскликнул князь. - Забавно! Ну а что в этом свертке? - В нем голова презренного человека, который злоупотреблял вашим гостеприимством, - сказал Бруно. - Я принес ее вам в доказательство моей вечной преданности. С этими словами Паскаль Бруно развязал платок и, взяв за волосы окровавленную голову капитана Альтавилла, положил ее на письменный стол князя. - На кой черт мне такой подарок? Что мне с ним делать? - воскликнул князь. - Все, что пожелаете, монсеньер, - ответил Паскаль Бруно. После чего он поклонился и вышел. Оставшись один, князь де Бутера несколько секунд не спускал глаз с мертвой головы; он сидел, покачиваясь в кресле и насвистывая свой любимый мотив; затем он позвонил, явился мажордом. - Джакомо, - сказал князь, - вам ни к чему идти завтра утром к капитану Альтавилла. Разорвите мое письмо, возьмите себе пятьдесят унций и отнесите эту падаль на помойку.
VIII
Во времена описываемых нами событий, то есть в начале 1804 года, Сицилия пребывала в полудиком состоянии, из которого ее вывели, да и то не окончательно, король Фердинанд и оккупация англичан; шоссе, что соединяет теперь Палермо с Мессиной, проходя через Таормину и Катанию, еще не было проложено, и единственная, мы не сказали бы хорошая, но сносная дорога между этими двумя крупными городами шла по берегу моря через Термини и Чефалу; заброшенная ради своей молодой соперницы, эта старая дорога привлекает ныне лишь художников, которые едут по ней в поисках изобилующих там прекрасных видов. Как теперь, так и прежде путешествовать по этой дороге, где нет и в помине почтовых станций, можно лишь тремя способами: верхом на муле, в паланкине с парой лошадей и в собственной карете, предварительно выслав вперед перекладных, которые ожидают путника через каждые пятнадцать миль. Таким образом, перед отъездом в Мессину, куда ее вызвал князь де Карини, графине Джемме де Кастель-Нуово предстояло выбрать один из этих способов. Ехать верхом на муле было чересчур утомительно; ехать в паланкине, помимо всевозможных неудобств, главное из которых медлительность, грозило другой неприятностью, а именно: вызывало морскую болезнь. Итак, графиня выбрала, не колеблясь, карету и заранее выслала перекладных в те четыре пункта, где она намеревалась остановиться, то есть в Термини, в Чефалу, Сант-Агату и Мелаццо. Помимо этой предосторожности, относящейся исключительно к способу передвижения, специальному курьеру было поручено принять и другие меры, а именно запасти в указанных городах как можно больше съестных припасов. Эту важную меру мы горячо рекомендуем всем, кто путешествует по Сицилии, где на постоялых дворах буквально нечего есть, и обычно не хозяева кормят постояльцев, а, наоборот, постояльцы кормят хозяев. Вот почему первый и последний совет, который вам дают по прибытии в Мессину и при выезде из этого города - исходной точки большинства поездок по стране, - это запастись провизией, купить кухонные принадлежности и нанять повара; все это обычно увеличивает вашу свиту на двух мулов и одного человека - по простоте сердечной с вас берут за них одну и ту же цену - и повышает ваши расходы на три дуката в день. Иные опытные англичане покупают еще и третьего мула, которого нагружают палаткой, и мы вынуждены признать, несмотря на нашу любовь к этой великолепной стране, что такая предосторожность хотя и не столь необходима, как все остальные, все же весьма разумна, если принять во внимание плачевное состояние постоялых дворов, где наблюдается отсутствие животных, необходимых для удовлетворения насущных нужд постояльца, и в баснословных количествах имеются те из них, которые причиняют ему мучения. Этих последних такое множество, что я встречал путешественников, заболевших от недостатка сна, а первых так мало, что я видел англичан, которые, исчерпав свои запасы съестного, глубокомысленно обсуждали вопрос, не съесть ли им своего повара, ставшего совершенно бесполезным. Вот до чего была доведена в 1804 году от рождества Христова плодородная и золотистая Сицилия, кормившая во времена Августа Римскую империю благодаря тем излишкам, что оставались от ее двенадцати миллионов жителей. Не знаю, был ли знатоком истории Сицилии тот путешественник, для которого готовился ужин на постоялом дворе делла Кроче, недавно отстроенном благодаря тремстам унциям князя де Бутера и расположенном между Фикаррой и Патти, на дороге, что ведет из Палермо в Мессину, можно сказать лишь одно: он отличался редкой наблюдательностью и превосходно знал современную ему Сицилию. Деятельность трактирщика и его жены, которые под наблюдением приезжего повара жарили рыбу, дичь и домашнюю птицу, показывала, что тот, для кого были пущены в ход сковородки, вертела и духовка, не только не желал лишать себя необходимого, но и не был противником излишества. Он прибыл из Мессины, путешествовал в собственной карете и остановился в этой гостинице, потому что местоположение ему понравилось, и сразу же вынул из своего сундука все, что необходимо подлинному сибариту и заядлому туристу, от простынь до столового серебра, от хлеба до вина. Он велел отвести себе лучшую комнату, зажег благовония в серебряной курильнице и в ожидании ужина лежал на розовом турецком ковре и курил лучший синайский табак в трубке с янтарным чубуком. Он следил с величайшим вниманием за клубами душистого дыма, который, поднимаясь, сгущался под потолком, когда дверь в комнату отворилась, и на ее пороге остановился трактирщик в сопровождении ливрейного лакея графини де Кастель-Нуово. - Ваше превосходительство, - проговорил этот достойный человек, кланяясь до самой земли. - В чем дело? - спросил, не оборачиваясь, путешественник с явным мальтийским акцентом. - Ваше превосходительство, прибыла графиня Джемма де Кастель-Нуово. - И что же? - Госпоже графине пришлось заехать на мой скромный постоялый двор... Дело в том, что одна из лошадей ее сиятельства захромала и продолжать путь нельзя. - Дальше что? - Госпожа графиня не могла предвидеть этой случайности сегодня утром, когда выехала из Сант-Агаты: она собиралась остановиться в Мелаццо, где ее ждут свежие лошади, так что у нее нет с собой ничего съестного. - Передайте графине, что мой повар и мои припасы к ее услугам. - Приношу вам глубочайшую благодарность от имени моей госпожи, ваше превосходительство, - сказал слуга. - Ее сиятельству, вероятно, придется провести ночь на этом постоялом дворе, так как за свежими лошадьми надобно посылать в Мелаццо, а у госпожи графини нет с собой ни посуды, ни белья. Поэтому она велела спросить, не будете ли вы, ваше превосходительство, столь любезны... - Попросите от меня графиню, - прервал его путешественник, - занять эту спальню со всем, что в ней находится. Что до меня, я привык к неудобствам, к лишениям и удовольствуюсь первой попавшейся комнатой. Итак, передайте графине, что это помещение к ее услугам. А наш достойный хозяин постарается отвести мне какую-нибудь комнату получше. С этими словами путешественник встал и последовал за трактирщиком, а слуга спустился во двор, чтобы выполнить данное ему поручение. Джемма отнеслась к предложению путешественника, как королева, принимающая дань уважения своего подданного, а не как женщина, которой оказывает услугу незнакомый человек; она так привыкла, что все подвластно ее воле, все покоряется звуку ее голоса, все повинуется взмаху ее руки, что нашла вполне естественной чрезвычайную любезность путешественника. И по правде сказать, она была так прелестна, когда направлялась в предоставленную ей комнату, опираясь на руку своей камеристки, что весь мир мог бы пасть к ее ногам. На графине был дорожный, весьма элегантный костюм, наподобие короткой, облегающей грудь и плечи, амазонки, отделанный спереди шелковыми брандебурами; вокруг шеи было обернуто для защиты от холодного горного воздуха кунье боа - украшение, еще неизвестное в те годы, но которое с тех пор вошло у нас в моду; боа было куплено князем де Карини у мальтийского торговца, привезшего его из Константинополя; на голове графини красовалась черная бархатная шапочка, похожая на чепчик, из-под которой выбивались великолепные волосы, завитые на английский манер. Как ни ожидала графиня увидеть спальню, надлежащим образом приготовленную, чтобы принять ее, она была поражена роскошью, с помощью которой неизвестный путешественник постарался скрасить бедность помещения; все туалетные принадлежности были серебряные, на столе лежала скатерть из тончайшего полотна, а восточные благовония, горевшие на камине, казалось, были предназначены для сераля. - Право же, Джидза, я родилась в сорочке, - сказала графиня. - Подумайте только: неловкий слуга плохо подковал моих лошадей, я вынуждена остановиться посреди дороги, а добрый гений, пожалев меня, воздвиг этот сказочный дворец. - И госпожа графиня не догадывается, кто этот добрый гений? - Нет, право. - Мне кажется, что вам синьора, следовало бы догадаться. - Клянусь вам, Джидза, - проговорила графиня, опускаясь на стул, - я понятия об этом не имею. Скажите, о ком вы подумали?.. - Я подумала... Да простит мне госпожа графиня, хотя думать так вполне естественно. - Говорите же! - Я подумала, что его светлость, вице-король, зная, что госпожа графиня находится в дороге, не мог дождаться ее приезда и... - О, ваша догадка очень похожа на истину. Да, это возможно. В самом деле, кто другой мог бы приготовить с таким вкусом спальню, а затем уступить ее мне? Но я прошу вас молчать. Если это сюрприз, я хочу полностью насладиться им, хочу изведать всю гамму чувств, вызванных неожиданным появлением Родольфо. Итак, давайте договоримся, что он тут ни при чем, что все это дело рук какого-то неизвестного путешественника. Оставьте при себе свои догадки и не нарушайте моих сомнений. К тому же, если бы это был действительно Родольфо, я первая догадалась бы об этом, а вовсе не вы... Как он добр ко мне, мой Родольфо!.. Он предупреждает все мои желания... Как он любит меня!.. - А ужин, так заботливо приготовленный, неужели вы думаете? - Тсс!.. Я ничего не думаю, ровно ничего; я пользуюсь дарами, ниспосланными мне Богом, и благодарю за них только Бога. Взгляните на это столовое серебро, какая прелесть! Если бы мне не попался в пути благородный незнакомец, я просто не могла бы есть из простого прибора. А эта серебряная чашка с позолотой, можно подумать, что ее сделал Бенвенуто! Мне хочется пить, Джидза. Наполнив чашку водой, камеристка влила туда несколько капель липарской мальвазии. Графиня отпила два-три глотка, видимо, для того, чтобы дотронуться до чашки губами, а вовсе не потому, что ей хотелось пить. Она как бы пыталась отгадать путем этого ласкового прикосновения, действительно ли любовник пошел навстречу ее потребности в роскоши, в великолепии, которые превращаются в необходимость, когда человек приучен к ним с детства. Подали ужин. Графиня кушала так, как кушают изящные женщины, едва прикасаясь к блюдам на манер колибри, пчелы или бабочки; рассеянная, озабоченная, Джемма не отрывала взгляда от двери, и каждый раз, как та отворялась, она вздрагивала, глаза ее увлажнялись и ей становилось трудно дышать; затем она постепенно впала в состояние сладкой истомы, причину которой сама не могла понять. Джидза заметила это и встревожилась. - Госпоже графине нездоровится? - Нет, - ответила Джемма слабым голосом. - Но не находите ли вы, что от этих благовоний слегка кружится голова? - Не желает ли госпожа графиня, чтобы я отворила окно? Ни в коем случае! Правда, мне кажется, что я вот-вот умру, но мне кажется также, что такая смерть очень приятна. Снимите с меня шляпу, она давит на голову, мне тяжело в ней. Джидза повиновалась, и длинные волосы графини волнистыми прядями упали до самой земли. Неужели, Джидза, вы не чувствуете того же, что и я? Что за неведомое блаженство! Словно небесные флюиды струятся по моим жилам, можно подумать, будто я выпила волшебный напиток. Помогите мне встать и добраться до зеркала. Джидза поддержала графиню и довела ее до камина. Остановившись перед ним, Джемма облокотилась на каминную доску, опустила голову на руки и взглянула на свое отражение. - А теперь, - проговорила она, - велите унести все это, разденьте меня и оставьте одну. Камеристка повиновалась; лакеи графини убрали со стола, и когда они вышли, Джидза выполнила вторую часть приказания своей госпожи, которая так и не отошла от зеркала; она лишь томно подняла одну руку, затем другую, дабы горничная могла довести свое дело до конца, что та и сделала, пока госпожа ее пребывала как бы во сне наяву; после чего камеристка вышла, оставив графиню одну. В состоянии, похожем на сомнамбулизм, графиня машинально приготовилась ко сну, легла в кровать и, облокотясь на изголовье, несколько мгновений не спускала глаз с двери; затем, несмотря на все ее старания побороть сон, веки ее отяжелели, глаза закрылись, она опустилась на подушку и, глубоко вздохнув, прошептала имя Родольфо. Проснувшись на следующее утро, Джемма вытянула руку, словно ожидала найти кого-то рядом с собой, но она была одна. Она обвела глазами комнату, затем взгляд ее остановился на столике возле кровати: на нем лежало незапечатанное письмо; она взяла листок и прочла следующие строки:
"Госпожа графиня, я мог бы отомстить вам как разбойник, но предпочел доставить себе королевское удовольствие, а для того, чтобы, пробудившись, вы не подумали, будто видели сон, я оставил вам доказательство истинности всего случившегося: посмотритесь в зеркало. Паскаль Бруно".
Джемма почувствовала, что дрожь пробежала по ее телу и холодный пот выступил на лбу; она протянула руку к колокольчику, но женский инстинкт подсказал ей, что звать не следует; она собрала все свои силы, соскочила с кровати, подбежала к зеркалу и вскрикнула: голова ее и брови были начисто выбриты. Она тотчас же закуталась в шаль, поспешила сесть в карету и велела ехать обратно в Палермо. По приезде она написала князю де Карини, что во искупление ее грехов духовник приказал ей сбрить волосы и брови и поступить на год в монастырь.
IX
Первого мая 1805 года в замке Кастель-Нуово было весело: Паскаль Бруно в прекрасном расположении духа угощал ужином одного из своих друзей по имени Плачидо Мели, честного контрабандиста из деревни Джессо, и двух девок, которых тот привез из Мессины, чтобы с приятностью провести ночь. Это дружеское внимание явно тронуло Бруно, и, не желая оставаться в долгу столь предупредительного приятеля, он решил задать пир на весь мир; а потому из подвалов маленькой крепости были извлечены лучшие вина Сицилии и, Калабрии, первейшие повара Баузо трудились на кухне, и в ход была пущена та своеобразная роскошь, которая нравилась порой герою нашей повести. Веселье било ключом, хотя сотрапезники лишь приступили к ужину, когда Али принес Плачидо записку от некоего крестьянина из Джессо. Плачидо прочел ее и с досадой скомкал в руках. - Чтоб ему пусто было! - воскликнул он. - Ну и время же выбрал подлец!.. - Кто такой, приятель? - Да капитан Луиджи Кама из Вилла-Сант-Джовани, чтоб его черт побрал! - Это тот Луджи, что поставляет нам ром? - переспросил Бруно. - Он самый, - ответил Плачидо. - Он пишет, что ждет меня на берегу моря, вся кладь с ним и он хочет отделаться от нее, пока таможенники не пронюхали о его приезде. - Дело прежде всего, приятель, - сказал Бруно. - Я подожду тебя. Кампания у нас собралась приятная, и будь покоен, если не слишком задержишься, найдешь на столе вдосталь всякого угощения. Напьешься, наешься, да и после тебя еще останется. - Работы там на час самое большее, - продолжал Плачидо, видимо соглашаясь с доводами хозяина дома. - А море всего в пятидесяти шагах отсюда. - Перед нами же целая ночь, - заметил Паскаль. - Приятного аппетита, приятель. - Желаю удачи, друг. Плачидо вышел; Бруно остался с двумя девицами, и как он и обещал своему гостю, веселье за столом ничуть не пострадало от отсутствия этого последнего; Бруно был любезен с обеими дамами, разговор, жесты становились все оживленнее, когда дверь отворилась, и вошел новый посетитель; Паскаль обернулся и узнал мальтийского коммерсанта, о котором мы уже не раз упоминали, - Бруно был одним из лучших его клиентов. - А, это вы? Добро пожаловать, особенно если вы принесли сласти, которые так любят в гаремах, литакийский табак и тунисские покрывала. Взгляните, вот две одалиски, которые ждут, чтобы я бросил им платок, и они, конечно же, обрадуются, если он будет с золотой вышивкой. Кстати, ваш опиум сделал чудеса. - Весьма рад этому, - ответил мальтиец, - но я пришел не для того, чтобы торговать, а по другому делу. - Ты пришел поужинать? Да? В таком случае садись вот тут, и я еще раз скажу тебе "добро пожаловать". Это место королевское: ты будешь сидеть против бутылки и между двумя дамами. - Ваше вино превосходно, не сомневаюсь в этом, а дамы очаровательны, - ответил мальтиец, - но я должен сообщить вам нечто очень важное. - Мне? - Да, вам. - Так говори. Нет, только с глазу на глаз. - Секреты отложи на завтра, мой достойный командор. - Время не терпит. - В таком случае говори перед всеми: здесь только свои. Да и кроме того, я взял за правило не утруждать себя, когда мне весело, даже если вопрос идет о моей жизни. - Речь именно об этом. - Плевать! - воскликнул Бруно, наполняя стакан, - честного человека бог не оставит в беде. За твое здоровье, командор. Мальтиец опорожнил налитый ему стакан. - Превосходно, а теперь садись и начинай свою проповедь, мы слушаем. Торговец понял, что придется выполнить прихоть хозяина дома, и сел за стол. Наконец-то, - сказал Бруно, - ну, выкладывай свои новости. Вам, конечно, известно, что арестованы судьи из селений Кальварузо, Спадафора, Баузо, Сапонаро, Давьето и Ромита? - Слышал что-то в этом роде, - беззаботно проговорил Паскаль Бруно, выпив стакан марсалы, этой сицилийской мадеры. - И вам известна причина их ареста? - Догадываюсь. Очевидно, князь де Карина, раздосадованный решением своей любовницы, уединившейся в монастырь, нашел, что судьи недостаточно расторопны и слишком тянут с арестом некоего Паскаля Бруно, голова которого оценена в три тысячи дукатов, ведь так? - Да, именно так. - Как видите, я в курсе событий. - И все же вы можете кое-чего не знать. - Един Бог велик и всеведущ, как говорит Али. Но продолжай, я готов сознаться в своем невежестве и не прочь услышать что-нибудь интересное. - Так вот все шесть судей, объединившись, внесли по двадцати пяти унций, иначе говоря, сто пятьдесят унций в общую кассу. - Или тысячу восемьсот девяносто ливров, - подхватил Бруно с прежней беззаботностью. - Как видите, если я и не веду бухгалтерских записей, то вовсе не потому, что не умею считать... Ну, а дальше что? - Затем они обратились к двоим или троим вашим приятелям из тех, с кем вы встречаетесь чаще всего, и спросили их, не желают ли они способствовать вашей поимке. - Пусть спрашивают. Я уверен, что на десять миль кругом не найдется ни одного предателя. - Ошибаетесь, - сказал мальтиец, - предатель нашелся. - Вот как?! - воскликнул Бруно, нахмурившись и хватаясь за стилет. - Но как ты узнал об этом? - Бог мой, самым простым и неожиданным образом. Я был вчера у князя де Карини, - он просил меня доставить турецкие ткани в его мессинский дворец, - когда вошел слуга и что-то сказал ему на ухо. "Хорошо, - громко ответил князь, - пусть войдет". И жестом приказал мне пройти в соседнюю комнату; я повиновался; князь, видимо, не подозревал, что я с вами знаком, и я услышал весь разговор. Речь шла о вас. - И что же? - Так вот, пришедший человек и оказался предателем; он обещал, что откроет двери вашей крепости, выдаст вас врагам, пока вы спокойно ужинаете, и сам приведет жандармов в вашу столовую. - И тебе известно имя предателя? - Плачидо Мели, - ответил мальтиец. - Дьявольщина! - вскричал Паскаль, скрипя зубами. - Он только что был здесь. - И ушел? - За минуту перед вашим приходом. - Значит, он отправился за жандармами и солдатами, ведь если не ошибаюсь, вы как раз ужинаете. - Сам видишь. - Все сходится. Если хотите бежать, нельзя терять ни минуты. - Бежать?! - воскликнул Бруно, смеясь. - Али!.. Али!.. Вошел Али. - Запри ворота замка, мальчик! Выпусти во двор трех собак, а четвертую, Лионну, приведи сюда... Да приготовь боевые припасы. Женщины заплакали в голос. - Замолчите, красавицы! - продолжал Бруно, повелительно подняв руку. - Сейчас не время для песен! Тише, прошу вас! Женщины умолкли. - Побудьте с дамами, командор, - сказал Бруно. - А мне надо сделать обход. Паскаль взял карабин, надел патронную сумку и направился к двери, но прежде, чем выйти, он остановился и прислушался. - В чем дело? - спросил мальтиец. - Слышите, как воют собаки. Враги близко, они отстали от вас на какие-нибудь пять минут. Молчать, зверюги! - продолжал Бруно, отворив окно и издав особый свист. - Ладно, ладно, я предупрежден. Псы тихо заскулили и умолкли; женщины и мальтиец вздрогнули, в страхе ожидая самого худшего. В эту минуту вошел Али с Лионной, любимицей Паскаля; умная собака подбежала к хозяину, встала на задние лапы, положила передние лапы к нему на плечи, взглянула на него и тихонько завыла. - Да, да, Лионна, - сказал Бруно, - ты замечательная псина. Он приласкал ее и поцеловал между глаз, словно любовницу. Собака опять завыла, глухо и жалобно. - Понимаю, Лионна, - продолжал Паскаль, - понимаю, дело не терпит. Идем, моя радость, идем! И он вышел, оставив мальтийца и обеих женщин в столовой. Паскаль спустился во двор, где беспокойно сновали собаки, показывая, однако, всем своим видом, что непосредственной опасности еще нет. Тогда он отпер калитку в сад и начал обследовать его. Вдруг Лионна остановилась, понюхала воздух и подбежала к ограде. Все ее тело напряглось, словно для прыжка, она лязгнула зубами и, глухо ворча, оглянулась на хозяина, тут ли он. Паскаль Бруно стоял позади нее. Он понял, что в этом направлении, всего в нескольких шагах от них, притаился враг, и, вспомнив, что окно комнаты, где был заперт Паоло Томмази, выходит как раз в эту сторону, быстро поднялся по лестнице вместе с Лионной; с налившимися кровью глазами, раскрыв пасть, собака пробежала по столовой, где обе девицы и мальтиец в ужасе ожидали конца этого приключения, и устремилась в соседнюю неосвещенную комнату, окно которой было отворено. Лионна тут же легла на пол и по-змеиному поползла к окну, затем на расстоянии нескольких футов от него и прежде, нежели Паскаль успел ее удержать, она, как пантера, прыгнула с высоты двадцати футов в оконный проем. Паскаль очутился у окна одновременно с собакой; он увидел, что она в несколько прыжков достигла уединенной оливы, затем услышал крик. Лионна, видимо, бросилась на человека, прятавшегося за этим деревом. - На помощь! - крикнул чей-то голос, и Паскаль узнал голос Плачидо. - Ко мне, Паскаль! Ко мне!.. Отзови собаку, не то я распорю ей брюхо. - Пиль, Лионна... пиль! Возьми его, возьми! Смерть предателю!.. Плачидо понял, что Бруно все известно; тогда он, в свою очередь, испустил вопль, в котором звучали злоба и боль, и между человеком и собакой началась борьба не на жизнь, а на смерть. Бруно смотрел на этот странный поединок, опершись на карабин. В течение десяти минут он видел при неверном свете луны, как боролись, падали, поднимались два столь тесно сплетенных тела, что невозможно было отличить человека от собаки; наконец, после десятиминутной борьбы, один из сражавшихся упал и уже больше не поднялся; это был человек. Бруно свистнул Лионну, снова, не проронив ни слова, вошел в столовую, спустился по лестнице и отворил калитку своей любимой собаке; но в ту минуту, когда она вбежала в дом, окровавленная, - столько ран было ей нанесено ножом и зубами противника, - на дороге, поднимающейся к замку, блеснули при свете луны стволы карабинов. Бруно тотчас же забаррикадировал ворота и вернулся к перепуганным гостям. Мальтиец пил вино, девицы молились. - Ну как? - спросил мальтиец. - О чем вы, командор? - переспросил Бруно. - Что с Плачидо? - Его песенка спета, - ответил Бруно, - зато нам на голову свалился целый сонм дьяволов. - Каких именно? Жандармов и солдат из Мессины, если не ошибаюсь. - Что вы собираетесь делать? - Перебить как можно больше этих дьяволов. - А затем? Затем... подорвать крепость со всеми остальными и с собой в придачу. Девицы заплакали и закричали. - Али, - продолжал Паскаль, - отведи этих дам в подвал и дай им все, что они пожелают, за исключением свечей. Не то они, пожалуй, раньше времени взорвут здание. Бедные девушки упали на колени. - Полно, полно, - сказал Бруно, топнув ногой, - прошу слушаться. Он сказал это таким тоном, что девицы тут же вскочили и без единой жалобы последовали за Али. - А теперь, командор, - заметил Бруно, когда дамы вышли, - потушите свечи и сядьте в угол, подальше от пуль. Музыканты прибыли, тарантелла начинается.
X
Несколько минут спустя вернулся Али, неся на плече четыре ружья одинакового калибра и корзину с патронами. Паскаль Бруно распахнул все окна, чтобы достойно встретить врагов, откуда бы они ни появились. Али взял ружье и собрался встать у одного из окон. - Нет, дитя мое, - проговорил Паскаль с чисто отеческой нежностью, - нет, это мое дело, только мое. Я не хочу связывать тебя со своей судьбой, не хочу увлекать туда, куда сам иду. Ты молод, ничто еще не помешало тебе следовать по обычному пути. Верь мне, не сходи с тропинки, проторенной людьми. - Отец, - сказал юноша своим грудным голосом, - почему ты не хочешь, чтобы я защищал тебя, как Лионна? Ты знаешь, у меня нет никого, кроме тебя, и, если ты умрешь, я умру вместе с тобой. - Нет, Али, нет, если я умру, после меня останется на земле некое тайное и страшное дело, которое я могу поручить только моему сыну. Мой сын должен жить, чтобы сделать то, что ему прикажет отец. - Хорошо, - сказал Али, - отец повелевает, сын подчиняется. И, нагнувшись, Али поцеловал руку Паскаля. - Неужели я ничем не могу тебе помочь, отец? - спросил он. - Заряжай ружья, - ответил Бруно. Али приступил к делу. - А я? - донесся голос из угла, где сидел мальтиец. - Вас, командор, я берегу для другого: вы будете моим парламентером. В эту минуту Паскаль Бруно увидел, как блеснули ружья другого отряда, который спускался с горы к той оливе, под которой лежало тело Плачидо: было ясно, что солдаты направлялись к условленному месту встречи. Люди, шедшие впереди, натолкнулись на труп, и весь отряд окружил покойника, которого невозможно было узнать - так обезобразили его стальные челюсти Лионны. Но поскольку у этой оливы солдат обещал ждать Плачидо, поскольку труп лежал там и ни единой живой души не было видно поблизости, вывод напрашивался сам собой, а именно, что умерший не кто иной, как он. Солдаты поняли, что предательство обнаружено, а следовательно, Бруно начеку. Они остановились, чтобы обсудить, как быть дальше. Паскаль, стоявший в амбразуре окна, следил за каждым их движением. В эту минуту из-за тучки вышла луна, и свет ее упал на Паскаля; кто-то из солдат заметил его и указал своим товарищам; по рядам прокатился крик: "Бандит, бандит!" - и тут же грянул ружейный залп. Несколько пуль попало в стену, другие, прожужжав над головой того, кому они предназначались, засели в потолочных балках. В ответ Паскаль выстрелил по очереди из четырех ружей, заряженных Али: четверо человек упали. Отряд, который был набран не из солдат регулярных войск, а из своего рода национальных гвардейцев, поставленных на охрану дорог, дрогнул, видя, с какой быстротой смерть спешит к нему навстречу. Понадеявшись на предательство Плачидо, люди ожидали легкой победы, а вместо этого оказались перед необходимостью начать форменную осаду. В самом деле, стены маленькой крепости были высоки, ее ворота прочны, у солдат же не было ничего, чтобы взять ее приступом, - ни приставных лестниц, ни топоров; конечно, можно было убить Паскаля в тот момент, когда он целился из окна, но для людей, убежденных в неуязвимости противника, успех такого выстрела был более чем сомнителен. Итак, они решили, что следует, не медля, отойти в безопасное место и обсудить положение; но отряд отступил недостаточно быстро, и Паскаль Бруно успел послать ему вдогонку еще две смертоносные пули. Видя, что нападение с этой стороны на время отложено, Паскаль перешел к противоположному окну, обращенному к деревне; ружейные выстрелы привлекли внимание первого отряда, и едва Паскаль появился в амбразуре окна, как был встречен градом пуль; но та же граничащая с чудом удача уберегла его от них; право, можно было подумать, что он заколдован; зато ни один его выстрел не пропал даром, о чем Паскаль мог судить по донесшимся до него проклятиям. Тогда с этим отрядом произошло то же, что и с предыдущим; он пришел в смятение; однако вместо того, чтобы обратиться в бегство, солдаты выстроились у стен крепости - маневр, из-за которого Бруно мог стрелять по врагам лишь высунувшись наполовину из окна. Но так как бандит счел бесполезным подвергать себя столь большой опасности, эта обоюдная осторожность привела к тому, что огонь на время прекратился. - Ну как, отделались вы от них? - спросил мальтиец. - Можем торжествовать победу? - Нет еще, - ответил Бруно. - Это всего лишь передышка. Солдаты отправились, верно, в деревню за лестницами и топорами, и мы скоро услышим о них. Но будьте покойны, - продолжал он, - мы не останемся в долгу; они тоже о нас услышат... Али, принеси-ка бочонок с порохом. За ваше здоровье, командор! - Что вы собираетесь делать с бочонком? - спросил мальтиец с явным беспокойством. - Так пустяки... увидите. Али вернулся с бочонком в руках. - Хорошо, - сказал Бруно, - а теперь возьми бурав и просверли в бочонке отверстие. Али повиновался с той покорностью, которая лучше всяких слов говорила о его преданности. Паскаль разорвал полотенце, надергал из него ниток, густо посыпал их порохом, заложил этот самодельный фитиль в бочонок и замазал отверстие влажным порохом, укрепив таким образом фитиль; едва он закончил эти приготовления, как снизу донеслись удары топора: солдаты ломились в ворота крепости. - Что, разве я был неправ? - спросил Бруно. Он подкатил бочонок к порогу комнаты, откуда начиналась лестница, спускавшаяся во двор, затем вернулся и взял из очага горящую еловую ветку. - А, - протянул мальтиец, - начинаю понимать. - Отец. - сказал Али, - солдаты вернулись, они достали лестницу. Бруно подбежал к окну, из которого стрелял в первый раз, и увидел, что враги в самом деле несут лестницу, необходимую им для осады, и что, стыдясь своего поспешного отступления, идут на приступ не без лихости. - Ружья заряжены? - спросил Бруно. - Да, отец, - ответил Али, подавая ему карабин. Паскаль взял, не оборачиваясь, ружье, которое протягивал ему юноша, и стал целиться еще более сосредоточенно, чем до сих пор; раздался выстрел, и один из двух солдат, несших лестницу, упал. Убитого солдата тут же сменил другой; Бруно взял второе ружье, и этот солдат рухнул рядом с товарищем. Дважды были заменены убитые, и дважды повторялось одно и то же: казалось, лестница обладала роковой особенностью кивота: стоило человеку прикоснуться к ней, как он падал мертвым. Осаждающие бросили лестницу и вторично отступили, ответив Бруно залпом, столь же бесполезным, как и предыдущие. Между тем солдаты, осаждавшие крепость со стороны ворот, с удвоенной силой стучали топорами, а собаки ожесточенно лаяли и выли: время от времени удары становились глуше, а собачьи голоса громче. Наконец одна створка ворот подалась, и два-три человека проникли через это отверстие во двор; но по их отчаянным крикам товарищи поняли, что те имеют дело с врагами, более страшными, нежели это казалось поначалу; стрелять же в собак было невозможно из опасения убить людей. Осаждающие вошли поочередно во двор, который вскоре наполнился солдатами, и тут началось нечто вроде циркового представления - борьба людей с четырьмя сторожевыми псами, неистово защищавшими узкую лестницу, которая вела на второй этаж. Внезапно дверь наверху этой лестницы отворилась, и бочонок с порохом, приготовленный Бруно, покатился, подпрыгивая на ступеньках, и разорвался, как снаряд, среди сгрудившихся тел. От этого чудовищного взрыва часть крепостной стены рухнула, и все живое во дворе было уничтожено. Среди осаждающих произошло замешательство; однако оба отряда успели соединиться и все еще представляли собой значительную силу - более трехсот боеспособных единиц. Жгучий стыд охватил солдат при виде того, что они не могут одолеть одного человека; командиры воспользовались настроением подчиненных, чтобы подбодрить их. По приказу офицеров осаждающие построились в колонну, походным маршем двинулись по направлению к пробоине, образовавшейся в стене, развернувшись, беспрепятственно вошли во двор и оказались прямо против лестницы. Солдаты снова остановились в нерешительности. Наконец несколько человек стали подниматься по ней, поощряемые криками товарищей; за ними последовали другие, и на лестнице стало так тесно, что пожелай передние солдаты отступить, они не могли бы этого сделать; волей-неволей им пришлось налечь на дверь; но, против их ожидания, она сразу же отворилась. С громкими победными криками осаждавшие вбежали в первую комнату. В эту минуту дверь второй комнаты распахнулась, и солдаты увидели Бруно: он сидел на пороховой бочке, держа по пистолету в каждой руке; одновременно из той двери выскочил мальтиец и крикнул со страхом, в истинности которого трудно было усомниться: - Назад! Назад! Крепость заминирована! Еще один шаг, и мы взлетим на воздух!.. Дверь захлопнулась словно по мановению волшебной палочки; победные крики сменились криками ужаса; раздался топот множества ног по узкой лестнице; несколько солдат выскочили из окон; всем этим людям казалось, что почва колеблется у них под ногами. Спустя каких-нибудь пять минут Бруно снова оказался хозяином крепости, что до мальтийца, то он воспользовался случаем, чтобы сбежать. Не слыша более шума, Паскаль подошел к окну: осада крепости превратилась в блокаду, против всех ее входов были установлены сторожевые посты, солдаты укрылись за бочками и повозками. Очевидно, был принят какой-то новый план кампании. - Они хотят, верно, взять нас измором, - проговорил Бруно. - У, собаки! - выругался Али. - Не оскорбляй несчастных животных: они погибли, защищая меня, - с улыбкой заметил Бруно, - и не называй людей иначе, чем "люди". - Отец! - воскликнул Али. - Что случилось? - Видишь? - Нет. - Вон там, светлая полоса?.. - В самом деле, что бы это значило?.. До рассвета еще далеко. К тому же свет этот на севере, а не на востоке. - Деревня горит, - сказал Али. - Проклятие! Неужто правда? В эту минуту издали донеслись крики отчаяния... Бруно бросился к двери и оказался лицом к лицу с мальтийцем. - Это вы, командор? - воскликнул он. - Да, да, я... собственной персоной... Смотрите не ошибитесь и не примите меня за кого-нибудь другого. Я ваш друг. - Добро пожаловать. Что там происходит? - Видите ли, отчаявшись захватить вас, начальство приказало поджечь деревню. Пожар потушат лишь тогда, когда крестьяне согласятся выступить против вас. Властям осточертела вся эта канитель. - Ну а крестьяне? - Отказываются. Да... да... я так и знал: они скорее дадут сгореть своим домам, чем тронут хоть волос на моей голове. Хорошо, командор, возвращайтесь к тем, кто вас послал, и скажите, чтобы они тушили пожар. - Как так? - Я сдаюсь. - Ты сдаешься, отец? - вскрикнул Али. - Да... но я дал слово сдаться одному-единственному человеку и сдамся только ему. Пусть потушат пожар, как я говорил, и доставят сюда из Мессины этого человека. - Но кто же он? - Паоло Томмази, жандармский бригадир. - У вас нет других пожеланий? - Еще одно. И он что-то тихо сказал мальтийцу. - Надеюсь, ты не просишь сохранить мне жизнь? - спросил Али. - Разве я не сказал, что после моей смерти мне потребуется от тебя еще одна услуга? - Прости, отец, я позабыл. - Ступайте, командор, и сделайте все, как я сказал. Если пожар будет потушен, я пойму, что мои условия приняты. - Вы не сердитесь на меня за то, что я взялся за это поручение? - Ведь я же говорил, что назначаю вас своим парламентером. - Да, правда. - Кстати, - молвил Паскаль, - сколько домов они успели поджечь? - Горели два дома, когда я отправился к вам. - Вот кошелек, в нем триста пятнадцать унций. Раздайте эти деньги погорельцам. До свидания. - Прощайте. Мальтиец вышел. Бруно отбросил далеко от себя оба пистолета, вновь сел на пороховую бочку и погрузился в глубокую задумчивость. Юный араб вытянулся на шкуре пантеры, служившей ему постелью, и остался лежать в полной неподвижности с закрытыми глазами, можно было подумать, что он спит. Зарево от пожара побледнело: условия Бруно были приняты. Прошло около часа, дверь комнаты отворилась, и на ее пороге остановился человек; видя, что ни Бруно, ни Али не обращают на него ни малейшего внимания, он несколько раз нарочито кашлянул: это был способ деликатно заявить о своем присутствии, который, как он видел, с успехом применялся на подмостках мессинского театра. Бруно поднял голову. - А, это вы, бригадир? - проговорил он, улыбаясь. - Одно удовольствие посылать за вами: ждать вас не приходится. - Да... они встретили меня в четверти мили отсюда на пути к вам. Мой отряд перебросили сюда... и мне передали вашу просьбу. - Да, мне хотелось доказать вам, что я человек слова. - Ей-богу, я и так это знал. - Я обещал дать вам заработать те пресловутые три тысячи дукатов, и мне захотелось выполнить свое обещание. - Черт!.. Черт! Черт возьми! - произнес бригадир с возрастающим чувством. - Что вы хотите этим сказать, приятель? - Хочу сказать... хочу сказать... что лучше бы я заработал эти деньги другим манером... получил бы их за что-нибудь другое... к примеру, выиграл бы в лотерею. - А почему, спрашивается? - Да потому, что вы храбрец, а храбрецов не так уж много на белом свете. - Полно, не все ли равно? А для вас это повышение, бригадир. - Знаю, знаю, - ответил Паоло в полном отчаянии. - Итак, вы сдаетесь. - Сдаюсь. - Сдаетесь именно мне? - Именно вам. - Честное слово? - Честное слово. Можете отослать весь этот сброд; не желаю иметь с ними никакого дела. Паоло подошел к окну. - Разойдитесь! - крикнул он. - Я отвечаю за пленника. Сообщите в Мессину об его аресте. Солдаты встретили это сообщение громкими криками радости. - Теперь, - сказал Бруно, обращаясь к бригадиру, - садитесь за стол, и давайте закончим ужин, который был прерван этими болванами. - Охотно, - ответил Паоло, ведь я только что проделал за три часа целых восемь миль. Умираю от голода и жажды. - Ну что ж, - продолжал Бруно, - раз вы так хорошо настроены и нам остается провести вместе одну-единственную ночь, надо провести ее весело. Али, сбегай за нашими дамами. А пока что, - продолжал Бруно, наполняя два стакана, - выпьем-ка за ваше производство в унтер-офицеры. Пять дней спустя после описанных нами событий князю де Карини сообщили в присутствии красавицы Джеммы, которая лишь неделю назад вернулась из монастыря, где она отбывала наложенную на нее епитимью, что его приказ наконец выполнен: Паскаль Бруно схвачен и заключен в мессинскую тюрьму. - Превосходно, - сказал он, - пусть князь де Гото уплатит обещанные три тысячи дукатов, а затем велит судить и повесить бандита. - О, мне было бы так интересно взглянуть на этого человека, - проговорила Джемма тем нежным, ласкающим голоском, которому князь ни в чем не мог отказать. - Я никогда не видела его, а ведь о нем рассказывают чудеса... - Не беспокойся, мой ангел, - ответил князь. - Мы прикажем повесить его в Палермо!
XI
Князь де Карини, верный обещанию, которое он дал своей любовнице, велел перевести заключенного из Мессины в Палермо, и Паскаль Бруно был доставлен под усиленной охраной в городскую тюрьму, расположенную на Палаццо-Реале, рядом с домом для умалишенных. К вечеру второго дня в его камеру явился священник; при виде священнослужителя Паскаль Бруно встал; но сверх всякого ожидания отказался исповедаться; священник стал настаивать, однако ничего не могло побудить Паскаля выполнить этот христианский долг. Видя, что ему не побороть упорства заключенного, священник осведомился о причине такого умонастроения. - Дело в том, - ответил Бруно, - что я боюсь совершить святотатство. - Каким образом, сын мой? - Скажите, ведь во время исповеди надо не только раскаяться в своих преступлениях, но и простить преступления других? - Несомненно, без этого не может быть подлинной исповеди. - Так вот, - продолжал Бруно, - я не простил, следовательно, исповедь моя будет не настоящей исповедью, а я этого не хочу... - А быть может, под вашим упорством кроется другое? - продолжал священнослужитель, - вы страшитесь признаться в своих грехах, ибо они так велики, что отпустить их не может ни один священник? Успокойтесь, Господь Бог милостив, и надежда не потеряна, если раскаяние грешника искренне. - И все же, отец мой, если после отпущения грехов, перед смертью, мне придет в голову грешная мысль и я не смогу отогнать ее? - Плоды вашей исповеди будут потеряны, - ответил священник. - Значит, мне нельзя исповедываться, - сказал Паскаль, - ибо грешная мысль все равно придет мне в голову. - И вы не можете изгнать ее из своих помыслов? Паскаль улыбнулся. - Она-то и дает мне силу жить, отец мой. Неужто вы думаете, что без этой дьявольской мысли, без последней надежды на месть я позволил бы выставить себя на посмеяние перед собравшейся толпой? Ни за что на свете! Скорей бы задушил себя вот этой цепью. Я решился на это еще в Мессине, но тут был получен приказ о моем переводе в Палермо. Я понял, что она пожелала видеть, как я умру. - Кто это? - Она. - Но если вы умрете нераскаянным грешником, Бог не простит вас. - Отец мой, она тоже умрет нераскаянной грешницей, ибо умрет в ту самую минуту, когда меньше всего этого ожидает. Она тоже умрет без священника, без исповеди. Она тоже не получит прощения, и мы будем прокляты оба. В эту минуту вошел тюремный сторож. - Отец мой, - сказал он, - все готово для заупокойной службы. - Вы упорствуете в своем отказе, сын мой? - спросил священник. - Да, - спокойно подтвердил Бруно. - В таком случае я больше не буду настаивать и отслужу за вас заупокойную мессу. Впрочем, надеюсь, что во время службы Дух Божий снизойдет на вас и внушит вам иные помыслы. - Возможно, отец мой, только вряд ли. Вошли жандармы, отвязали Бруно и отвели его в ярко освещенную церковь Сен-Франсуа-де-Саль, находившуюся как раз против тюрьмы. Согласно обычаю, осужденный должен был присутствовать на собственной заупокойной службе и провести в церкви ночь перед казнью, которая была назначена на восемь часов утра. В одну из колонн клироса было вделано железное кольцо; Паскаля подвели к этой колонне и привязали цепью к кольцу, однако цепь была достаточно длинна, чтобы он мог подойти к балюстраде, возле которой принимали причастие коленопреклоненные прихожане. Перед началом мессы служители из дома для умалишенных принесли гроб и поставили его посреди церкви; в гробу лежала покойница, безумная женщина, скончавшаяся в тот же день, и директору больницы пришла в голову мысль воспользоваться отпеванием живого преступника для упокоения души умершей больной. Впрочем, это было удобно и для священника, так как позволяло ему сберечь время и силы, словом, распоряжение директора устраивало решительно всех, а потому не встретило ни малейшего возражения. Пономарь зажег две свечи - одну у изголовья, другую в ногах усопшей, и заупокойная месса началась; Паскаль с благоговением выслушал ее всю, от начала до конца. По окончании мессы священник подошел к осужденному и спросил, не смягчилось ли его сердце, но тот ответил, что, невзирая на церковную службу, невзирая на молитвы, которые он сам прочел, чувство ненависти, питаемое им, не ослабело. Священник обещал прийти еще раз в семь часов утра, чтобы узнать, по-прежнему ли он думает о мести после ночи, проведенной в одиночестве и размышлениях в Божьем храме, перед лицом распятия. Бруно остался один. Он погрузился в глубокую задумчивость. Вся прожитая жизнь прошла у него перед глазами, начиная с раннего детства, когда ребенок еще только начинает познавать мир; но напрасно он перебрал прожитые годы в поисках своей вины: ведь должен был он в чем-то провиниться, дабы навлечь на себя несчастья, поразившие его в юности. Он ничего не нашел, кроме почтительного, сыновнего повиновения родителям, которых дал ему Бог. Он вспомнил отчий дом, такой мирный и счастливый, который сразу стал по неизвестной ему тогда причине обителью горя и слез; он вспомнил день, когда отец куда-то ушел, вооружившись стилетом, и вернулся в крови; он вспомнил ночь, когда человек, даровавший ему жизнь, был арестован, как арестован теперь он сам; вспомнил, что мальчиком его привели в церковь, подобную этой, и он увидел там отца в цепях, таких же, как вот эти цепи. И ему показалось, что причиною всех бед, обрушившихся на его семью, было некое злокозненное влияние, игра случая, торжество победоносного зла над добром. Дойдя до этой мысли, Паскаль перестал понимать что-либо в обещаниях блаженства, якобы уготованного людям на небесах; он не мог припомнить, как ни старался, чтобы ему хоть раз в жизни явилось столь хваленое провидение; и подумав, что в эти последние минуты ему, быть может, приоткроется извечная тайна, он бросился ничком на пол, всей душой моля Бога поверить ему суть страшной загадки, приподнять край непроницаемой завесы, предстать перед ним в образе отца или тирана. Надежда оказалась тщетной, ответом ему была тишина, лишь голос собственного сердца глухо повторял: "Мщение! Мщение!" Тогда он подумал, что, быть может, ответ кроется в смерти и что ради этого откровения в церковь и принесен гроб, ведь человек, самый ничтожный, принимает свою жизнь за центр мироздания и думает, будто все нити бытия ведут к нему, а его жалкая личность служит стержнем, вокруг которого вращается вселенная. Он медленно поднялся на ноги, более осунувшийся, побледневший от этих мыслей, чем от мысли об эшафоте, и устремил взгляд на гроб: в нем лежала женщина. Паскаль вздрогнул, сам не зная почему; он попробовал рассмотреть покойницу,* но край савана упал на ее лицо и закрыл его. Внезапно на память ему пришла Тереза, Тереза, которую он не видел с того самого дня, когда отрекся от Бога и от людей, Тереза, которая три года провела в доме для умалишенных, откуда и был принесен этот гроб. Тереза, его невеста, с которой он находился, быть может, у подножия алтаря, куда издавна мечтал привести ее и где, по горькой иронии судьбы, они наконец встретились - она, сраженная смертью, он, приговоренный к смерти. Сомнение становилось невыносимым; он шагнул к гробу, чтобы узнать правду, но что-то резко остановило его: это была цепь, которая не давала ему отойти от колонны; он простер руки к покойнице, но никак не мог дотянуться до ее лица. Он поглядел, нет ли поблизости какой-нибудь палки, чтобы приподнять саван, однако ничего не нашел; задыхаясь от бесплодных усилий, он попытался ухватить край савана и сдернуть его, но тот словно прирос к месту. Тогда в порыве неописуемой злобы он обернулся, схватил обеими руками цепь и изо всех сил стал трясти ее, пытаясь развить: звенья были крепко заклепаны - цепь не распалась. От бессильного гнева холодный пот выступил у него на лбу; он снова опустился на пол у подножия колонны, уронил голову на руки и застыл в полной неподвижности, безгласный, как статуя Уныния, и, когда утром в церковь пришел священник, он нашел его в той же позе. ______________ * В Италии покойников отпевают в открытом гробу и заколачивают его лишь перед тем, как опустить в могилу. (Прим. автора.)
Священнослужитель подошел к нему безмятежно спокойный, как оно и подобает носителю мира и благодати; он подумал, что Паскаль спит, и положил руку ему на плечо. Паскаль вздрогнул и поднял голову. - Ну как, сын мой, - спросил священник, - готовы ли вы исповедаться? Я готов отпустить вам грехи... - Я отвечу вам немного погодя, отец мой. Но прежде окажите мне последнюю услугу, - сказал Бруно. - В чем дело? Говорите. Бруно встал, взял священника за руки и подошел с ним к гробу настолько, насколько позволяла длина цепи. - Отец мой, - проговорил он, указывая на покойницу, - приподнимите, прошу вас, край савана, я хочу видеть лицо этой женщины. Священник приподнял саван. Паскаль не ошибся: в гробу лежала Тереза. Он с глубокой грустью посмотрел на нее, затем сделал знак священнику, чтобы тот опустил саван. Священник исполнил его просьбу. - Скажите, сын мой, - спросил он, - не навел ли вас вид этой женщины на благочестивые мысли? - Отец мой, эта женщина и я были созданы, чтобы жить счастливо, не ведая греха. Она сделала из нее клятвопреступницу, а из меня убийцу. Она привела нас обоих - эту женщину дорогой безумия, а меня дорогой отчаяния на край могилы, куда мы оба сойдем сегодня. Пусть Бог простит ее, если посмеет, я ее не прощу! В эту минуту вошли стражники, чтобы вести Паскаля на казнь.
XII
Небо было безоблачно, воздух чист и прозрачен; Палермо пробуждался, словно в ожидании праздника: занятия в школах и семинариях были отменены, и, казалось, все население собралось на Толедской улице, по которой должен был проехать осужденный, так как церковь Сен-Франсуа-де-Саль, где он провел ночь, находилась на одном ее конце, а площадь Морского министерства, где готовилась казнь, - на другом. Все окна нижних этажей были заняты женщинами, ибо любопытство подняло их на ноги в тот час, когда они обычно еще нежились в постели; за иными зарешеченными окнами*, как тени, мелькали монахини различных монастырей Палермо и его окрестностей, а на плоских крышах города колыхалась, словно хлебное поле, толпа выше всех забравшихся зрителей. У дверей церкви осужденного ждала повозка с впряженными в нее мулами; впереди нее шествовали члены конгрегации белых монахов, первый из них держал крест, а четверо остальных несли гроб; позади повозки ехал верхом на коне палач с красным флагом в руке; за палачом шли двое его помощников; наконец, за помощниками палача выступала конгрегация черных монахов, замыкая шествие, которое двигалось между двойными рядами стражников и солдат; по бокам шествия и среди толпы сновали мужчины в длинном сером одеянии с капюшонами на голове, в которых были проделаны отверстия для глаз и рта; они держали в одной руке колокольчик, а в другой кошель и собирали деньги на то, чтобы помолиться об освобождении из чистилища души еще живого преступника. В городе распространился слух, что осужденный отказался от исповеди, и этот поступок, шедший вразрез со всеми религиозными догмами, придавал особый вес молве об адском пакте, якобы заключенном между Бруно и врагом рода человеческого, молве, которая распространилась с начала его недолгой и бурной карьеры; и чувство, близкое к ужасу, охватило всю эту снедаемую любопытством, но безмолвную толпу, ибо ни единый звук - будь то возглас, крик или шепот - не нарушил заупокойных молитв, которые пели белые монахи во главе шествия и черные монахи в его хвосте. По мере того как повозка с осужденным продвигалась по Толедской улице, росло и количество любопытных, которые примыкали к шествию и провожали его по направлению к площади Морского министерства. Один Паскаль казался спокойным среди всех этих возбужденных людей, он смотрел на окружающих без приниженности и без гордыни, как человек, который, осознав обязанности личности перед обществом и права общества по отношению к личности, не раскаивается в том, что пренебрег первыми, и не жалуется на то, что общество покарало его за нарушение вторых. ______________ * В Палермо монахиням запрещено бывать на городских праздниках, и все же они незримо присутствуют на них. Каждый зажиточный монастырь снимает этаж какого-нибудь дома на Толедской улице; из зарешеченных окон этого дома, куда они добираются из монастыря по подземным ходам, иной раз в четверть мили длиною, святые отшельницы и взирают на религиозные и светские праздники. (Прим. автора.)
Шествие задержалось в центре города, на площади Четырех кантонов, ибо столько народу собралось на Кассарской улице, что шеренга солдат была смята, люди хлынули на середину улицы и передние монахи не могли пробиться дальше. Воспользовавшись этой остановкой, Паскаль встал во весь рост и посмотрел вокруг с высоты повозки, словно он искал кого-то, кому хотел отдать последний приказ, сделать последний знак; но как ни всматривался осужденный в толпу, он, видимо, не нашел человека, которого искал, так как снова опустился на охапку соломы, служившую ему сиденьем, лицо его приняло мрачное выражение и становилось все мрачнее по мере того, как шествие продвигалось к площади Морского министерства. Здесь вновь образовался затор, потребовавший новой остановки. Паскаль вторично встал на ноги, бросил сначала безраличный взгляд на противоположный конец площади, где стояла виселица, затем осмотрел всю огромную площадь, которая была словно устлана головами, за исключением безлюдной террасы князя де Бутера, и остановил свой взгляд на роскошном балконе, затянутом шелковой тканью с золотыми цветами и защищенном от солнца пурпурным навесом. Здесь, окруженная самыми красивыми женщинами и самыми знатными кавалерами Палермо, восседала на чем-то вроде эстрады прекрасная Джемма де Кастель-Нуово, которая, желая полностью насладиться агонией своего врага, приказала поставить свой трон как раз против эшафота. Взгляд Паскаля Бруно встретился с ее взглядом, лучи их скрестились, наподобие двух молний, исполненных ненависти и мести. Они еще не успели оторваться друг от друга, когда из толпы, окружающей повозку, донесся какой-то странный крик: Паскаль вздрогнул, мгновенно повернул голову, и его лицо сразу приняло прежнее спокойное выражение, более того, в нем промелькнуло нечто похожее на радость. В эту минуту шествие снова тронулось, но тут раздался громкий голос Бруно: - Остановитесь! Слово это возымело магическое действие: толпа словно разом приросла к земле; все головы повернулись к осужденному, и тысячи горящих взглядов устремились на него. - Чего тебе? - спросил палач. - Хочу исповедаться, - ответил Паскаль. - Священник ушел, ты сам его отослал. - Мой духовник - вот тот монах, слева от меня, в толпе. Я не хочу другого, мне нужен мой духовник. Палач нетерпеливо покачал головой, но в то же мгновение народ, слышавший просьбу осужденного, закричал: - Духовника! Духовника! Палачу пришлось повиноваться; шествие остановилось перед монахом: это был высокий юноша с темным цветом лица, видимо, исхудавший от поста и молитвы. Едва он влез в повозку, как Бруно упал на колени. Это послужило всеобщим сигналом: на площади, на балконах, в окнах, на крышах домов люди преклонили колена; исключение составили лишь палач, оставшийся в седле, да его помощники, которые продолжали стоять, как будто эти проклятые Богом люди потеряли надежду на прощение своих грехов. Одновременно монахи затянули отходную, чтобы заглушить голоса исповедника и духовника. - Я долго искал тебя, - сказал Бруно. - Я ждал тебя здесь, - ответил Али. - Я боялся, что они не выполнят данного мне обещания. - Они выполнили его: я на свободе. - Слушай меня хорошенько. - Слушаю. - Здесь, справа от меня... - Бруно повернул голову, так как руки его были связаны. - На этом балконе, затянутом золотой тканью... - Да. - Видишь женщину, молодую, красивую, с цветами в волосах? - Вижу. Она стоит на коленях и молится, как и все остальные. - Это и есть графиня Джемма де Кастель-Нуово. - Под окном которой я ждал тебя в тот вечер, когда ты был ранен в плечо? - Да. Эта женщина - причина всех моих несчастий. Это она заставила меня совершить мое первое преступление. Она же привела меня сюда. - Понимаю. - Я не умру спокойно, если она останется жить счастливая, всеми уважаемая, - проговорил Бруно. - Можешь не тревожиться, - ответил юноша. - Спасибо, Али. - Позволь обнять тебя, отец. - Прощай! - Прощай! Молодой монах обнял осужденного, как это делает священник, отпуская грехи преступнику, спустился с повозки и затерялся в толпе. - Вперед! - приказал Бруно. И шествие снова повиновалось, как будто тот, кто произнес это слово, имел право повелевать. Народ встал с колен, Джемма села на прежнее место с улыбкой на устах. Шествие продолжало путь по направлению к эшафоту. Подъехав к подножию виселицы, палач слез с коня, взобрался по лестнице, чтобы укрепить кроваво-красный флаг на поперечной балке*, и, убедившись, что веревка крепко привязана, сбросил с себя куртку, которая стесняла его движения. Паскаль тотчас же спрыгнул с повозки, отстранил, передернув плечами, подручных палача, которые хотели помочь ему, взбежал на помост и прислонился к лестнице, по которой он должен был подняться, повернувшись к ней спиной. Монах, несший крест, поставил его перед Паскалем, дабы тот мог видеть его во время своей агонии. Монахи, которые несли гроб, сели на него, вокруг эшафота выстроились солдаты, и на помосте остались только обе монашеские конгрегации, палач, его помощники и осужденный. ______________ * Французская виселица сильно отличается от итальянской: первая имеет форму латинской буквы F, вторая буквы Н, поперечину которой подняли бы на самый верх. (Прим. автора.)
Паскаль поднялся по лестнице с тем же спокойствием, которое он выказывал до сих пор, не пожелав, чтобы его поддержали; и так как балкон Джеммы находился как раз напротив него, было замечено, что он взглянул в ту сторону и даже улыбнулся. В то же мгновение палач накинул петлю на шею осужденного и всей своей тяжестью навалился на его плечо, в то время как помощники уцепились за его ноги; но тут веревка, не выдержав тяжести четырех тел, лопнула и вся постыдная группа, состоящая из палача, его сподручных и жертвы, скатилась на помост. Один человек вскочил на ноги первый: это был Паскаль Бруно, руки которого развязали перед повешением. Он выпрямился среди полной тишины, из его правого бока торчал нож, который палач всадил ему по самую рукоять. - Мерзавец! - воскликнул бандит, обращаясь к заплечному мастеру. - Мерзавец, ты не палач и не бандит, ничего ты не умеешь - ни вешать, ни убивать! С этими словами он вытащил нож из своего правого бока, всадил его в левый и упал мертвый. Вся площадь громко ахнула, толпа пришла в волнение: одни постарались убежать, другие ринулись к эшафоту. Тело осужденного унесли монахи, палача растерзал народ. Вечером того же дня князь де Карини ужинал у архиепископа Монреальского, тогда как Джемма, которая не была принята в высоконравственном обществе прелата, осталась на вилле Карини. Погода была такая же великолепная, как и утром. Из окна спальни, обитой голубым атласом, - в ней разыгралась первая сцена нашей повести, - был ясно виден остров Аликуди, а за ним, словно в дымке, выступали острова Филикуди и Салина. В другом окне, выходившем в парк с его апельсиновыми, гранатовыми деревьями и приморскими соснами, высилась справа во всем величии гора Пеллигрино, а слева можно было рассмотреть вдали Монреаль. У этого окна долго просидела графиня Джемма де Кастель-Нуово, устремив взгляд на старинную резиденцию нормандских королей и пытаясь узнать среди карет, спускавшихся в Палермо, экипаж вице-короля. Но наконец темнота ночи сгустилась, отдаленные предметы растворились в ней, графиня встала, позвонила камеристке, и, усталая после всех волнений этого дня, легла в постель; затем она велела затворить окно, из которого были видны острова, так как опасалась, что ее обеспокоит ночью свежий морской бриз, но окно, выходившее в парк, оставила приоткрытым, чтобы в него проникал воздух, напоенный ароматом жасмина и цветущих апельсиновых деревьев. Князю де Карини лишь поздно вечером удалось ускользнуть из-под бдительного надзора своего гостеприимного хозяина. На часах собора, построенного Вильгельмом Добрым, пробило одиннадцать, когда экипаж вице-короля, запряженный четверкой превосходных коней, унес его из резиденции архиепископа. Князю потребовалось не более получаса, чтобы доехать до Палермо, и каких-нибудь пять минут, чтобы домчаться оттуда до виллы Карини. Он спросил у камеристки, где Джемма, и та ответила, что графиня почувствовала себя усталой и легла спать около десяти часов. Князь вбежал по лестнице и хотел было отворить дверь спальни, но она была заперта изнутри; тогда он направился к потайной двери, которая вела в альков Джеммы, тихонько открыл ее, боясь разбудить красавицу, и задержался на минуту, чтобы полюбоваться ею во время сна - зрелище поистине сладостное для глаз. Комната освещалась алебастровой лампой, висевшей на трех усыпанных жемчугом шнурах у самого потолка, дабы свет ее не беспокоил спящую. Князь склонился над кроватью - ему хотелось получше рассмотреть Джемму. Она лежала на спине, грудь была почти обнажена, вокруг шеи обернуто кунье боа, темный цвет которого превосходно оттенял белизну кожи. Князь глядел с минуту на эту прекрасную статую, но вскоре ее неподвижность поразила его; он наклонился еще ниже и заметил странную бледность лица, прислушался и не уловил дыхания; он схватил руку Джеммы и ощутил ее холод; тогда он обнял возлюбленную, чтобы прижать ее к себе, отогреть у своей груди, но тут же с криком ужаса разжал руки: голова Джеммы, отделившись от туловища, скатилась на пол. Наутро под окном спальни графини был найден ятаган Али. Александр Дюма
Тысяча и один призрак
Новелла
-----------------------------------------------------------------------
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Мой милый друг, вы часто говорили мне в те вечера, которые стали так редки, когда каждый непринужденно говорил, высказывал задушевные свои мечты или фантазировал, или черпал из воспоминаний прошлого, вы часто говорили мне, что после Шехерезады и Нодие я самый интересный рассказчик, которого вы слышали. Сегодня вы пишете мне, что в ожидании длинного романа, какой я обыкновенно пишу и в который вкладываю целое столетие, вы хотели бы получить от меня рассказы: два, четыре, шесть томов рассказов, этих бедных цветов моего сада, которые вы хотели бы издать среди политических событий момента, между процессом Буржа и майскими выборами. Увы! Мой друг, мы живем в печальное время, и мои рассказы далеко невеселы. Позвольте мне только уйти из действительного мира современности и искать вдохновения для моих рассказов в мире фантазии. Увы! Я очень опасаюсь, что все те, кто умственно выше других, у кого больше поэзии и мечтаний, все идут по моим стопам, то есть стремятся к идеалу - единственное прибежище, предоставленное нам Богом, чтобы уйти из действительности. Вот передо мной раскрыты пятьдесят томов по истории Регентства, которую я заканчиваю, и прошу вас, если вы будете упоминать о ней, не советуйте матерям давать эту книгу своим дочерям. Итак, вот чем я занят! В то время, как я пишу вам, я пробегаю глазами страницу мемуаров маркиза д'Аржансона "О разговоре в былое время и теперь" и читаю там следующие слова: "Я уверен, что в то время, когда Отель де Рамбулье задавал тон обществу, умели лучше слушать и лучше рассуждать. Все старались воспитывать свой вкус и ум, я встречал еще стариков, владевших разговором при дворе, где я бывал. Они умели точно выражаться, слог их был энергичен и изящен, они вводили антитезы и эпитеты, усиливавшие смысл, давали глубокомыслие без педантизма и остроумие без злобы". Сто лет прошло с тех пор, как маркиз д'Аржансон написал эти слова, которые я выписываю из его книги. В то время, когда он их писал, он был одних лет с нами, и мы, мой друг, можем сказать вместе с ним: мы знавали стариков, которые, увы, были тем, чем мы не можем быть, - людьми хорошего общества. Мы их видели, но сыновья наши их не увидят. Итак, хотя мы немного значим, но все же значим больше, чем наши сыновья. Правда, с каждым днем мы продвигаемся к свободе, равенству и братству, к тем трем великим словам, которые революция 93 года выпустила в современное общество, как тигра, льва или медведя, одетых в шкуры ягнят. Пустые, увы, слова, которые можно было читать в дыму Июня на наших общественных памятниках, пробитых пулями. Я подражаю другим, я следую за движением. Сохрани меня, Боже, проповедовать застой! Застой - смерть. Я иду, как те люди, о которых говорит Данте, что ноги их идут вперед, но головы поворачиваются к пяткам. Я особенно ищу, и я особенно жалею, что приходится искать в прошлом это общество, оно исчезает, оно испаряется, исчезает, как одно из тех привидений, о которых я собираюсь рассказывать. Я ищу общество, которое создает изящество, галантность, оно создавало жизнь, которой стоило жить (извиняюсь за это выражение, я не член Академии и могу себе это позволить); умерло ли это общество, или мы его убили? Вот, помню, еще ребенком, я был с отцом у мадам де Монтессон. То была важная дама, дама прошлого столетия. Она вышла замуж шестьдесят лет тому назад за герцога Орлеанского, деда короля Луи Филиппа. Тогда ей было восемьдесят лет. Она жила в богатом отеле на Шоссе д'Антен. Наполеон выдавал ей пенсию в сто тысяч экю. Знаете, почему давалась ей пенсия, занесенная в красную книгу преемником Людовика XVI? Нет! Прекрасно. Мадам де Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю за то, что она сохранила в своем салоне традиции хорошего общества времен Людовика XIV и XV. Ровно половину этой суммы платит теперь Палата ее племяннику за то, чтобы он заставил Францию забыть то, что дядя его желал, чтобы она помнила. Вы не поверите, мой милый друг, но вот это слово, которое я по неосторожности произнес: "Палата", меня опять возвращает к мемуарам маркиза д'Аржансона. Почему? Вы увидите. - Жалуются, - говорил он, - что в наше время не умеют вести разговор во Франции. Я знаю причину. У наших современников исчезает способность слушать. Слушают слегка или совсем не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, в котором мне приходилось бывать. Ну, мой милый друг, какое же лучшее общество можно посещать в наше время? Несомненно то, которое восемь миллионов избирателей сочли достаточным представлять их интересы, мнения, дух Франции. Это - Палата, конечно. И что же! Войдите случайно в Палату, в какой вам вздумается день и час. Держу пари сто на один, что вы найдете на трибуне лицо, которое говорит, а на скамьях от пятисот до шестисот лиц, которые не слушают, а постоянно прерывают. То, что я говорю, так верно, что в Конституции 1848 года имеется даже специальная статья, которая запрещает прерывать речи. Сосчитайте также количество пощечин и ударов шпаги, нанесенных в Палате со времени ее открытия - бесчисленное количество! Конечно, все во имя свободы, равенства и братства. Итак, мой милый друг, как я вам сказал, я сожалею о многом, не правда ли? Хотя я уже прожил почти полжизни. И вот! Изо всего, что исчезло в прошлом, я вместе с маркизом д'Аржансоном, жившим сто лет тому назад, жалею об исчезновении галантности. Однако, во время маркиза д'Аржансона никому не приходило в голову называться гражданином. Подумайте, если бы сказать маркизу д'Аржансону, когда он писал, например, следующие слова: "Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опустили, представление кончилось, раздаются только свистки. Скоро исчезнут в обществе изящные рассказчики, искусство, живопись, дворцы, останутся везде и повсюду одни завистники". Что, если бы тогда ему сказать, когда он писал эти слова, что мы дойдем до того, что будем, как я, например, завидовать его времени; как бы удивился бедный маркиз д'Аржансон! И вот что же я делаю? Я ищу среди мертвецов, отчасти с изгнанниками. Я стараюсь воскресить несуществующие уже общества, исчезнувших людей, от которых пахло амброй, а не сигарой, которые дрались на шпагах, а не кулаками. И вот вас должно удивить, мой друг, что, когда я начинаю беседовать, я говорю на том языке, на котором теперь не говорят. Вот почему вы находите меня занимательным рассказчиком. Вот почему мой голос, эхо прошлого, еще слушают в настоящее время, когда так мало и неохотно слушают. В конце концов, мы, подобно тем венецианцам, которых в восемнадцатом столетии законы против роскоши заставляли носить сукно и грубые ткани, любим рассматривать шелк и бархат, и золотую парчу, в которые королевская власть рядила наших отцов.
Ваш Александр Дюма.

Глава первая

УЛИЦА ДИАНЫ В ФОНТЕНЭ
1 сентября 1831 года мой старинный приятель, начальник бюро королевских имуществ, пригласил меня в Фонтенэ для открытия с его сыном охоты. В то время я очень любил охоту и как страстный охотник придавал большое значение тому, в какой местности каждый год начинал я охоту. Обыкновенно, мы отправлялись к одному фермеру или, вернее, другу моего шурина, у него я впервые убил зайца и посвятил себя науке Нимврода и Эльзеара Блэза. Ферма находилась между лесами Компиеня и Виллье Коттерэ, в полумиле от прелестной деревушки Мориенваля и в миле от величественных развалин Пьерфона. Две или три тысячи десятин земли, принадлежащих ферме, представляют обширную равнину, окруженную лесом, в середине расстилается красивая долина, и среди зеленых лугов и разнообразной листвы деревьев виднеются дома, наполовину скрытые листвой, от них поднимаются синеватые клубы дыма. Сначала дым стелется у гор, а затем вертикально поднимается к небу и, достигнув верхних слоев воздуха, расходится по направлению ветра наподобие верхушки пальмы. Дичь обоих лесов спускается, как на нейтральную почву, на эту равнину и на два склона долины. В равнине Бассдар водится всякая дичь: вдоль леса - козы и фазаны, зайцы - на площадках, кролики - в развалинах, куропатки - около фермы. Г-н Моке (так звали нашего друга) нас ждал, мы охотились весь день и на другой день возвращались в Париж в два часа. Четыре или пять охотников убивали до ста пятидесяти штук дичи, а наш хозяин ни за что не хотел брать из них ни одной. В этом году я изменил господину Моке, я уступил просьбам моего старого сослуживца, я соблазнился пейзажем, присланным его сыном, выдающимся учеником школы в Риме. Пейзаж представлял равнину Фонтенэ, засеянную хлебом, изобилующую зайцами, и люцерной, где водятся куропатки. Я никогда не был в Фонтенэ, никто так мало не знает окрестности Парижа, как я. Я не выезжал ближе пяти- или шестисот миль от Парижа. Всякая перемена места представляла для меня интерес. В шесть часов вечера я уезжал в Фонтенэ, высовывая голову в окно, по своему обыкновению, я проехал заставу Анфер, оставил слева улицу Томб-Иссуар и ехал по Орлеанской дороге. Известно, что Иссуар - имя известного разбойника, который во времена Юлиана брал выкуп с путешественников, отправлявшихся в Лутецию. Его, кажется, повесили и похоронили в том месте, которое названо его именем. Равнина около малого Монружа очень странного вида. Среди обработанных полей, среди морковки и грядок свеклы возвышаются каменоломни белого камня и над ними зубчатое колесо, напоминающее остов потухшего фейерверка. По окружности колеса находятся деревянные перекладины, и человек попеременно опирается на них ногой. Это - работа белки, рабочий совершает сильные на вид движения, но в действительности не трогается с места; на валу колеса намотана веревка, и этим движением она разматывается и вытаскивает на поверхность камень, высеченный в каменоломне и медленно появляющийся на свет. Крюк вытаскивает камень из каменоломни, и камень перекатывают на предназначенное ему место. Канат спускается вглубь и снова тащит камень, и дает передышку этому современному Иксиону. Затем его предупреждают, что новый камень ждет его усилий, чтобы покинуть родную каменоломню, и вновь начинается та же работа, которая и возобновляется постоянно. К вечеру человек прошел десять миль, не меняя места; если бы при каждом шаге, который он совершает по перекладине, он поднимался вверх, то он через двадцать три года достиг бы Луны. Особенно вечером, в то время, как я проезжал равнину, отделяющую малый Монруж от большого, пейзаж с этими бесконечными двигающимися колесами при багряном закате солнца кажется фантастическим. Пейзаж напоминает гравюру Гойи, где в полутьме люди вырывают зубы у повешенных. В семь часов колеса останавливаются, день закончен. Эти каменоломни в пятьдесят и шестьдесят футов длины и в шесть или восемь высоты - это будущий Париж, который выкапывают из земли. Каменоломни эти расширяются и увеличиваются со дня на день. Это как бы продолжение катакомб, из которых вырос старый Париж. Это - предместья подземного города, они все расширяются и увеличиваются в окружности. Когда вы идете по равнине Монруж, вы идете над пропастями. Местами образуется провал, миниатюрная долина, складка почвы: это - плохая каменоломня под вами, треснул ее гипсовый потолок, который был над трещиной, вода протекла в пещеру, вода просочилась сквозь почву, произошло ее движение, это - оползни. Если вы не осведомлены, что этот красивый зеленый пласт земли ни на чем не держится, и если вы станете на это место над провалом, то можно провалиться, как проваливались в Монтанвере между двумя ледяными горами. Обитатели подземных галерей отличаются особым образом жизни, характером и физиономией. Они живут в потемках, у них инстинкты ночных животных, они молчаливы и жестоки. Часто бывают несчастные случаи: спица обломается, оборвется веревка, задавят человека. На поверхности земли считают это несчастным случаем, на глубине в тридцать футов знают, что это - преступление. Во время восстания люди, о которых мы говорим, почти всегда принимают в нем участие. У заставы Анфер говорят: "Вот идут каменотесы из Монружа!" Жители соседних улиц качают головой и запирают двери. Вот на что я смотрел, вот что я видел в сумерках в сентябре, в час между днем и ночью. Наступила ночь, я откинулся назад в экипаж, и, очевидно, никто из моих спутников не видел того, что видел я. Во всем так: многие смотрят, а мало кто видит. Мы приехали в Фонтенэ в половине девятого. Нас ждал прекрасный ужин, затем после ужина была прогулка по саду. Сорренто - лес апельсиновых деревьев, Фонтенэ - букет роз. В каждом доме по стене вьются розы, внизу кусты защищены досками. Розы достигают известной высоты и распускаются в гигантский веер, воздух полон благоуханий, а когда поднимается ветер, падает дождь розовых лепестков, как падал дождь в праздник, когда Бог устраивал праздник. В конце сада мы могли бы видеть обширный пейзаж, если бы это было днем. Огоньки обозначили деревни Ссо, Банье, Шатильон и Монруж, вдали тянулась красноватая линия, откуда исходил шум, напоминавший дыхание левиафана, то было дыхание Парижа. Нас насильно отправили спать, как детей. Мы с удовольствием дождались бы зари под звездным небом при благоухающем ветре. Мы начали охоту в 5 часов утра. Руководил охотой сын хозяина, он сулил нам чудеса и, надо признаться, расхваливал обилие дичи в этой местности с необыкновенной настойчивостью. В двенадцать часов мы увидели зайца и четырех куропаток. Мой товарищ справа промахнулся, стреляя в зайца, а товарищ слева промахнулся, стреляя в одну из куропаток, из трех остальных я застрелил двух. В двенадцать часов в Брассуаре я послал бы уже на ферму четырех зайцев и пятнадцать или двадцать куропаток. Я люблю охоту и ненавижу прогулку, особенно по полям. Под предлогом, что я желаю осмотреть поле люцерны слева, где я был уверен, что ничего не найду, я свернул. Поле меня привлекло потому, что, желая уйти уже целых два часа перед тем, я сообразил, что по низкой дороге по направлению Ссо я скроюсь от охотников и дойду до Фонтенэ. Я не ошибся. На колокольне пробил час, когда я добрался до первых домов деревни. Я шел вдоль стены, окружавшей, как мне казалось, красивую дачу, как вдруг там, где улица Дианы скрещивается с Большой, я увидел, что ко мне направляется со стороны церкви человек странной наружности. Я остановился и невольно стал заряжать ружье, повинуясь инстинкту самосохранения. Бледный человек со взъерошенными волосами, с глазами, вылезшими из орбит, беспорядочно одетый и с окровавленными руками прошел мимо, не замечая меня. Взор его был устремлен вдаль и тускл. Он бежал, как будто его тело спускалось с горы, а хриплое дыхание указывало на переживаемый ужас, а не на усталость. На перекрестке он свернул с Большой улицы на улицу Дианы, куда выходила дача, вдоль стены которой я шел уже семь или восемь минут. Дверь, на которую я внезапно взглянул, была выкрашена в зеленый цвет, и на ней стоял номер 2. Рука человека протянулась к звонку раньше, чем он мог до него дотронуться. Наконец, он схватил звонок, сильно дернул его и сейчас же повернулся и сел на ступеньки у двери. Он сидел неподвижно, опустив руки и склонив голову на грудь. Я вернулся. Я понял, что человек этот принимал участие в какой-то неизвестной и тяжелой драме. За ним и по обеим сторонам улицы стояли люди. Он произвел на них такое же впечатление, как на меня, и они вышли из своих домов и смотрели на него с таким же удивлением, как и я. На раздавшийся громкий звонок калитка около двери открылась, и появилась женщина лет сорока или сорока пяти. - А, это вы, Жакмен, - сказала она, - что вы здесь делаете? - Господин мэр дома? - спросил глухим голосом человек, к которому она обращалась. - Да. - Ну, тетка Антуан, подите, скажите ему, что я убил мою жену и явился сюда, чтобы меня арестовали. Тетка Антуан вскрикнула, и те, кто расслышал страшное признание, вскрикнули вместе с ней. Я сам отступил назад и, наткнувшись на ствол липы, оперся на него. К тому же все, кто был поблизости, оставались неподвижны. После рокового признания убийца соскользнул со ступеньки на землю, как бы изнемогая. Тетка Антуан исчезла, оставив калитку открытой. Очевидно, она пошла передать поручение Жакмена своему хозяину. Через пять минут появился тот, за кем она пошла. Я и теперь вижу перед собой улицу. Жакмен сполз на землю, как я уже сказал. Мэр Фонтенэ, которого позвала тетка Антуан, стоял около него, загораживая его своей высокой фигурой. У калитки теснились еще двое, о которых потом я буду говорить подробнее. Я опирался на ствол липы на Большой улице и смотрел на улицу Дианы. Налево находилась группа, состоявшая из мужчин, женщин и ребенка. Последний плакал, и мать взяла его на руки. За этой группой из первого этажа высовывал голову булочник и разговаривал со своим мальчиком, стоявшим внизу, и спрашивал его: тот, что пробежал, не Жакмен ли каменотес. Наконец, на пороге появился кузнец, спереди черный, но спина его сзади освещалась огнем наковальни, на которой подмастерье продолжал раздувать мех. Вот что происходило на Большой улице. На улице Дианы не было никого, кроме той самой группы людей. Лишь в конце ее появились два жандарма, которые совершали обход равнины для проверки прав на ношение оружия и, не подозревая о предстоящем им деле, медленно приближались к нам. Пробило час с четвертью.

Глава вторая

ПЕРЕУЛОК СЕРЖАН
С последним ударом часов раздались первые слова мэра. - Жакмен, - сказал он, - надеюсь, тетка Антуан сошла с ума: она сказала мне по твоему поручению, что твоя жена умерла, и что ты ее убил! - Это чистая правда, господин мэр, - ответил Жакмен. - Меня следует отвести в тюрьму и скорее судить. Произнеся эти слова, он пытался встать, опираясь на верх ступеньки, но после сделанного усилия он упал, ноги у него как бы подкосились. - Полно! Ты с ума сошел! - сказал мэр. - Посмотрите на мои руки, - ответил тот. И он поднял две окровавленные руки, скрюченные пальцы которых походили на когти. Действительно, левая рука была красна до кисти, правая - до локтя. Кроме того, на правой руке струйка крови текла вдоль большого пальца; вероятно, жертва в борьбе укусила своего убийцу. В это время подошли два жандарма. Они остановились в десяти шагах от главного действующего лица этой сцены и смотрели на него с высоты своих лошадей. Мэр подал им знак. Они сошли с лошадей, бросили вожжи мальчику в полицейской шапке, сыну кого-то из стоявших рядом. Затем они подошли к Жакмену и подняли его под руки. Он подчинился без сопротивления и с апатией человека, ум которого сосредоточен на одной мысли. В это время явились полицейский комиссар и доктор. - Пожалуйте сюда, г.Робер! Пожалуйте сюда, г.Кузен! - сказал мэр. Робер был доктором, а Кузен - полицейским комиссаром. - Пожалуйте, я как раз хотел послать за вами. - Ну! В чем же дело? - спросил доктор с самым веселым видом. - Кажется, убийство? Жакмен ничего не ответил. - Ну что, Жакмен, - продолжал доктор, - правда, что вы убили вашу жену? Жакмен не ответил ни слова. - Он, по крайней мере, сам сознался, - сказал мэр. - Однако, может быть, это галлюцинация, и он не совершил преступления. - Жакмен, - сказал полицейский комиссар, - отвечайте. Правда, что вы убили свою жену? Опять молчание. - Во всяком случае, мы это скоро увидим, - сказал доктор Робер. - Вы живете в переулке Сержан? - Да, - ответили два жандарма. - Я не пойду туда! - закричал Жакмен, вырвался из рук жандармов быстрым движением, как бы желая убежать, и убежал бы на сто шагов, прежде чем кто-либо вздумал бы его преследовать. - Отчего вы не хотите туда идти? - спросил мэр. - Зачем идти, я признаюсь во всем: я ее убил. Я убил большой шпагой с двумя лезвиями, которую взял в прошлом году в Артиллерийском музее. Мне нечего там делать, ведите меня в тюрьму! Доктор и мэр Ледрю взглянули друг на друга. - Мой друг! - сказал полицейский комиссар, который, как и Ледрю, полагал, что Жакмен находится в состоянии временного помешательства. - Мой друг, необходимо пойти туда, вы должны быть там, чтобы надлежащим образом направить правосудие. - А зачем направлять правосудие? - отвечал Жакмен. - Вы найдете тело в погребе, а около тела, в мешке от гипса, голову. Отведите меня в тюрьму. - Вы должны идти, - сказал полицейский комиссар. - О, Боже мой! Боже мой! - воскликнул Жакмен в страшном ужасе. - О, Боже мой! Боже мой! Если бы я знал... - Ну, что же бы ты сделал? - спросил полицейский комиссар. - Я бы убил себя! Ледрю покачал головой и, посмотрев на полицейского комиссара, хотел, казалось, сказать ему: тут что-то не ладно. - Друг мой, - сказал он убийце. - Пожалуйста, объясни мне, в чем дело? - Да, я скажу вам все, что вы хотите, г-н Ледрю, говорите, спрашивайте. - Как это случилось, что у тебя хватило духу совершить убийство, а теперь ты не можешь пойти взглянуть на свою жертву? Что-то случилось, о чем ты не сказал нам? - О да, нечто ужасное! - Ну, пожалуйста, расскажи! - О нет, вы не поверите, вы скажете, что я сумасшедший. - Полно! Скажи мне, что случилось? - Я скажу вам, но только вам. Он подошел к Ледрю. Два жандарма хотели удержать его, но мэр подал знак, и они оставили арестованного в покое. К тому же, если бы он и пожелал скрыться, то это было уже невозможно, половина населения Фонтенэ запрудила улицы Дианы и Большую. Жакмен, как я уже сказал, наклонился к самому уху Ледрю. - Поверите ли вы, Ледрю, - спросил Жакмен вполголоса. - Поверите ли вы, чтобы голова, отделенная от туловища, могла говорить? Ледрю испустил восклицание, похожее на крик ужаса, и заметно побледнел. - Вы поверите, скажите? - повторил Жакмен. Ледрю овладел собой. - Да, - сказал он, - я верю. - Да! Да!.. Она говорила. - Кто? - Голова... голова Жанны! - Ты говоришь?.. - Я говорю, что ее глаза были открыты, я говорю, что она шевелила губами. Я говорю, что она смотрела на меня. Я говорю, что, глядя на меня, она сказала: презренный! Произнося эти слова, которые он хотел сказать только Ледрю и которые прекрасно слышали все, Жакмен был ужасен. - О, чудесно! - воскликнул, смеясь, доктор. - Она говорила. Отсеченная голова говорила. Ладно, ладно, ладно! Жакмен повернулся к нему. - Я же говорю вам! - сказал он. - Ну, - сказал полицейский комиссар, - тем необходимее отправиться на место преступления. Жандармы, ведите арестованного. Жакмен испустил крик и стал вырываться. - Нет, нет, - сказал он, - вы можете изрубить меня на куски, я туда не пойду. - Пойдем, мой друг, - сказал Ледрю. - Если правда, что вы совершили страшное преступление, в котором вы себя обвиняете, то это будет искуплением. К тому же, - прибавил он тихо, - сопротивление бесполезно, если вы не пойдете добровольно, вас поведут силой. - Ну, в таком случае, - сказал Жакмен, - я пойду, но пообещайте мне лишь одно, г.Ледрю. - Что именно? - Что все время, пока мы будем в погребе, вы не покинете меня одного. - Хорошо. - Вы позволите держать вас за руки? - Да. - Ну хорошо, - сказал он, - идем! И, вынув из кармана клетчатый платок, он вытер покрытый потом лоб. Все отправились в переулок Сержан. Впереди шли полицейский комиссар и доктор, за ними Жакмен и два жандарма. За ними шли Ледрю и два человека, появившиеся у двери одновременно с ним. Затем двигалось, как бурный, шумный поток, все население, в том числе и я. Через минуту ходьбы мы были в переулке Сержан. То был маленький переулок налево от Большой улицы; переулок вел к полуразвалившимся раскрытым воротам с калиткой. Калитка едва держалась на скобе. По первому впечатлению все было тихо в доме, у ворот цвел розовый куст, а на каменной скамье грелась на солнце толстая рыжая кошка. Увидев людей и услышав шум, кошка испугалась, бросилась бежать и скрылась в отдушине погреба. Подойдя к упомянутой калитке, Жакмен остановился. Жандармы хотели заставить его войти. - Господин Ледрю, - сказал он, оборачиваясь, - господин Ледрю, вы обещали не покидать меня. - Конечно! Я здесь, - ответил мэр. - Вашу руку! Вашу руку! И он зашатался, словно падая. Ледрю подошел, дал знак двум жандармам отпустить арестованного и подал ему руку. - Я ручаюсь за него, - сказал он. В этот момент Ледрю не был мэром общины, карающим преступление, то был философ, исследующий область таинственного. Только руководителем его в этом странном исследовании был убийца. Первыми вошли доктор и полицейский комиссар, за ними Ледрю и Жакмен, затем два жандарма и за ними некоторые привилегированные лица, в числе которых был и я, благодаря моему знакомству с жандармами, для которых я уже не был чужим, потому что встретился с ними в долине и показал им там мое разрешение на ношение оружия. Перед остальными же, к крайнему их неудовольствию, дверь закрылась. Мы направились к двери маленького дома. Ничто не указывало на случившееся здесь страшное событие, все было на месте: в алькове постель, покрытая зеленой саржей, в изголовье распятие из черного дерева, украшенное засохшей с прошлой Пасхи веткой вербы. На камине младенец Иисус из воска между двумя посеребренными подсвечниками в стиле Людовика XVI, на стене четыре раскрашенные гравюры в рамках из черного дерева, на которых изображены были четыре страны света. На столе накрыт был один прибор, на очаге кипел горшок с супом, а рядом били часы с кукушкой с открытым ртом. - Ну, - сказал развязным тоном доктор, - я пока ничего не вижу. - Поверните в дверь направо, - прошептал глухо Жакмен. Пошли по указанию арестованного и очутились в каком-то погребе, в углу которого находилось подполье. В отверстие снизу пробивался свет. - Там, там, - прошептал Жакмен, вцепившись в руку Ледрю и указывая на отверстие. - А, - шепнул доктор полицейскому комиссару со страшной улыбкой людей, на которых ничто не производит впечатления, потому что они ни во что не верят, - кажется, мадам Жакмен последовала заповеди Адама. И он стал напевать:
Умру, меня похороните, В погребе, где...
- Тише! - перебил Жакмен. Лицо его покрылось смертельной бледностью, волосы его поднялись дыбом, пот покрыл лоб. - Не пойте здесь! Пораженный выражением этого голоса, доктор замолчал. И сейчас же, спускаясь по первым ступенькам лестницы, спросил: - Что это такое? Он нагнулся и поднял шпагу с длинным клинком. То была шпага, взятая, по словам Жакмена, в Артиллерийском музее 29 июля 1830 года. Лезвие было в крови. Полицейский комиссар взял ее из рук доктора. - Узнаете вы эту шпагу? - сказал он арестованному. - Да, - ответил Жакмен. - Ну, ну, скорее. Это был первый признак убийства, на который наткнулись. Прошли в погреб, каждый шел в том порядке, о котором я упомянул выше. Доктор и полицейский комиссар шли впереди, за ними Ледрю и Жакмен, потом двое лиц, которые были у мэра, за ними жандармы, потом привилегированные, среди которых находился и я. Когда я сошел на седьмую ступеньку, мой взор погрузился в темноту погреба, которую постараюсь описать. Первый предмет, который приковал наши взоры, был трупом без головы, лежавшим у бочки. Кран бочки был наполовину открыт, из крана текла струйка вниз и, образовав ручеек, подтекала под доски. Труп был скрючен, как будто в момент агонии он прогнулся в спине, ноги не двигались. Платье с одной стороны было приподнято до подвязки. По-видимому, жертва была застигнута на коленях у бочки, когда она наполняла бутылку, которая выпала у нее из рук и валялась поблизости. Верхняя часть туловища плавала в крови. На мешке с гипсом, прислоненном к стене, как бюст на колонке, видна была - или, вернее, мы догадались, что там стоит - голова, утопавшая в своих волосах. Полоса крови окрашивала мешок сверху донизу. Доктор и полицейский комиссар обошли труп и остановились перед лестницей. Посреди погреба стояли два приятеля Ледрю и несколько любопытных, которые поторопились проникнуть сюда. В нижней части лестницы стоял Жакмен, которого не могли заставить двинуться далее последней ступеньки. За Жакменом находились два жандарма. За двумя жандармами стояло пять или шесть лиц, в числе которых находился я и которые толпились около лестницы. Вся эта мрачная внутренность погреба была освещена дрожащим светом свечки, поставленной на ту бочку, откуда текло вино, и напротив которой лежал труп жены Жакмена. - Подайте стол и стул, - распорядился полицейский комиссар, и принялся за составление протокола.

Глава третья

ПРОТОКОЛ
Потребованная мебель была доставлена полицейскому комиссару. Он укрепил стол, уселся перед ним, спросил свечку, которую принес ему доктор, перешагнув через труп, вытащил из кармана чернильницу, перья, бумагу и начал составлять протокол. Пока он записывал предварительные сведения, доктор с любопытством повернулся к голове, поставленной на мешок с гипсом, но комиссар его остановил. - Не трогайте ничего, - сказал он, - законный порядок прежде всего. - Верно, - сказал доктор. Он вернулся на свое место. В течение нескольких минут царила тишина. Слышен был скрип пера полицейского комиссара по плохой казенной бумаге, и мелькали строчки обычной формулы. Написав несколько строк, он поднял голову и оглянулся. - Кто будет нашими свидетелями? - спросил полицейский комиссар, обращаясь к мэру. - Прежде всего, - сказал Ледрю, указывая на стоявших около полицейского комиссара двух приятелей, - эти два господина. - Хорошо. Он повернулся ко мне. - Затем, вот этот господин, если ему не будет неприятно, что его имя будет фигурировать в протоколе. - Нисколько, сударь, - отвечал я. - Итак, пожалуйста, - сказал полицейский комиссар. Я чувствовал отвращение, глядя на труп. С того места, где я находился, некоторые подробности казались менее отвратительными, они как бы скрывались в полумраке, и ужас был как бы скрыт под покровом поэтичности. - Это необходимо? - спросил я. - Что? - Чтобы я сошел вниз? - Нет. Останьтесь там, если вам так удобнее. Я кивнул головой, как бы говоря: я желаю остаться там, где нахожусь. Полицейский комиссар повернулся к двум приятелям Ледрю, которые стояли около него. - Ваше имя, отчество, возраст, звание, занятие и место жительства? - спросил он скороговоркой человека, привыкшего к таким вопросам. - Жак Людовик Аллиет, - ответил тот, к кому он обратился, - называемый по анаграмме Эттейла, журналист, живу на улице Ансиен-Комеди номер 20. - Вы забыли сказать ваш возраст, - сказал полицейский комиссар. - Надо сказать, сколько мне действительно лет или сколько мне дают лет? - Скажите ваш возраст, черт возьми! Нельзя же иметь два возраста! - Но ведь, господин комиссар, существовали Калиостро, граф Сен-Жермен, Вечный Жид, например... - Вы хотите сказать, что вы Калиостро, Сен-Жермен или Вечный Жид? - сказал, нахмурившись, комиссар, полагая, что над ним смеются. - Нет, но... - Семьдесят пять лет, - сказал Ледрю, - пишите: семьдесят пять лет, господин Кузен. - Хорошо, - сказал полицейский комиссар. И он написал: семьдесят пять лет. - А вы, сударь? - продолжал он, обращаясь ко второму приятелю Ледрю. И он повторил в точности те же вопросы, которые он предлагал первому. - Пьер Жозеф Муаль, шестидесяти одного года, духовное лицо при церкви Сен-Сюльпис, место жительства - улица Сервандони 11, - ответил мягким голосом тот, кого он спрашивал. - А вы, сударь? - спросил он, обращаясь ко мне. Александр Дюма, драматический писатель, двадцати семи лет, живу в Париже, на Университетской улице 21, - ответил я. Ледрю повернулся в мою сторону и приветливо кивнул мне. Я ответил в том же тоне, как мог. - Хорошо! - сказал полицейский комиссар. - Так вот, выслушайте, милостивые государи, и сделайте ваши замечания, если таковые имеются. И носовым монотонным голосом, свойственным чиновникам, он прочел: - "Сегодня, 1 сентября 1831 года, в два часа пополудни, будучи уведомлены, что совершено преступление в общине Фонтенэ, и убита Мария-Жанна Дюкузрэ ее мужем Пьером Жакменом, и что убийца направился в квартиру господина Жана-Пьера Ледрю, мэра вышеименованной общины Фонтенэ, и заявил по собственному побуждению, что он совершил преступление, мы лично отправились в квартиру вышеупомянутого Жана-Пьера Ледрю на улицу Дианы 2. В эту квартиру мы прибыли в сопровождении господина Себастьяна Робера, доктора медицины, живущего в общине Фонтенэ, и нашли там уже арестованного жандармами упомянутого Пьера Жакмена, который повторил в нашем присутствии, что он - убийца своей жены. Затем мы принудили его последовать за нами в дом, где совершено преступление. Сначала он отказывался следовать за нами, но вскоре он уступил настояниям господина мэра, и мы направились в переулок Сержан, где находится дом, в котором живет господин Пьер Жакмен. Войдя в дом и заперев дверь, чтобы помешать толпе войти, мы вошли в первую комнату, где ничего не указывало на совершенное преступление. Затем, по приглашению самого вышеупомянутого Жакмена, из первой комнаты перешли во вторую, в углу которой - открытое подполье, где была лестница. Когда нам указали, что эта лестница ведет в погреб, где мы должны найти труп жертвы, мы начали спускаться по лестнице, на первых ступенях которой доктор нашел шпагу с рукояткой в виде креста, с большим острым лезвием. Вышеупомянутый Жакмен показал, что он ее взял во время июльской революции в Артиллерийском музее и воспользовался ею для совершения преступления. На полу погреба найдено тело жены Жакмена, опрокинутое на спину и плавающее в крови. Голова была отделена от туловища. Голова эта была положена на мешок с гипсом, прислоненный к стене. Вышеупомянутый Жакмен признал, что этот труп и эта голова были труп и голова его жены, в присутствии господина Жана-Пьера Ледрю, мэра общины Фонтенэ, господина Себастьяна Робера, доктора медицины, живущего в Фонтенэ, господина Жана Луи Аллиета, называемого Эттейла, журналиста, семидесяти пяти лет, живущего в Париже, на улице Ансиен-Комеди 20, господина Пьера-Жозефа Мулля, шестидесяти одного года, духовного лица при Сен-Сюльпис, живущего в Париже, на улице Сервандони 11, господина Александра Дюма, драматического писателя, живущего в Париже, на Университетской улице 21. Мы после этого приступили к допросу обвиняемого". - Так ли изложено, милостивые государи? - спросил полицейский комиссар, обращаясь к нам с очевидным самодовольством. - Вполне, милостивый государь, - ответили мы в один голос. - Ну что же! Будем допрашивать обвиняемого. И он обратился к арестованному, который во все время чтения протокола тяжело дышал и находился в ужасном состоянии. - Обвиняемый, - сказал он, - ваше имя, отчество, возраст, место жительства и занятие. - Долго еще это продлится? - спросил арестованный, как будто в полном изнеможении. - Отвечайте: ваше имя и отчество? - Пьер Жакмен. - Ваш возраст? - Сорок один год. - Ваше место жительства? - Переулок Сержан. - Ваше занятие? - Каменотес. - Признаете ли вы, что вы совершили преступление? - Да. - Объясните, по какой причине вы совершили преступление и при каких обстоятельствах? - Объяснять причину, почему я совершил преступление - бесполезно, - сказал Жакмен, - это тайна моя и той, которая там. - Однако, нет действия без причины. - Причины, я говорю вам, вы не узнаете. Что же касается обстоятельств, то вы желаете их знать? - Да. - Ну так я расскажу их вам. Когда работаешь под землей, впотьмах, как мы работаем, и когда у вас горе, вы тоскуете и вам в голову лезут дурные мысли. - Ого, - прервал полицейский комиссар, - вы признаете предумышленность. - Э, конечно, раз я признаюсь во всем. Разве этого мало? - Конечно, достаточно. Продолжайте. - Мне пришла в голову дурная мысль - убить Жанну. Уже целый месяц смущала меня эта мысль, чувство мешало рассудку. Наконец, одно слово товарища заставило меня решиться. - Какое слово? - О, это не ваше дело. Утром я сказал Жанне: я не пойду сегодня на работу, я погуляю по-праздничному, пойду, поиграю в кегли с товарищами. Приготовь обед к часу. Но... ладно... без разговоров, слышишь, обед чтобы был к часу! - Хорошо! - сказала Жанна. И она отправилась за провизией. Я же, между тем, вместо того, чтобы пойти играть в кегли, взял шпагу, которая теперь там у вас. Наточил я ее сам на точильном камне, спустился в погреб, спрятался за бочку и сказал себе: она же сойдет в погреб за вином, ну, тогда, увидим. Сколько времени я сидел, скорчившись за бочкой, которая тут лежит направо, я не знаю, меня била лихорадка, сердце стучало, и в темноте передо мной носились красные круги. И я слышал голос, повторивший слово, то слово, которое вчера мне сказал товарищ. - Но, что же это, наконец, за слово? - настаивал полицейский комиссар. - Бесполезно об этом спрашивать! Я уже сказал вам, что вы никогда его не узнаете. Наконец, я слышу шорох платья, шаги приближаются. Я вижу мерцает свеча, вижу спускается нижняя часть тела, верхняя, потом ее голова... Хорошо видел я ее голову... Она держала свечу в руке. А! - сказал я, - ладно! И я шепотом повторял слово, которое мне сказал товарищ. В это время Жанна подходила. Честное слово! Она как будто предчувствовала, что готовится что-то дурное для нее. Она боялась. Она оглядывалась по сторонам, но я хорошо спрятался, я не шевелился. Она стала тогда на колени перед бочкой, поднесла бутылку и повернула кран. Тогда я приподнялся. Вы понимаете, она была на коленях. Шум вина, лившегося в бутылку, мешал ей слышать производимый мной шум. К тому же я и не шумел. Она стояла на коленях, как виноватая, как осужденная. Я поднял шпагу, и... я не знаю, испустила ли она крик, голова покатилась. В эту минуту я не хотел умирать, я хотел спастись, я намеревался вырыть яму и похоронить ее. Я бросился к голове, она катилась, а туловище также подскочило. У меня заготовлен был мешок гипса, чтобы скрыть следы крови. Я взял голову или, вернее, голова заставила меня себя взять. Смотрите! - он показал на правой руке громадный укус, обезобразивший большой палец. - Как! Голова, которую вы взяли? - сказал доктор. - Что вы, черт возьми, там городите? - Я говорю, она меня укусила своими прекрасными зубами, как видите. Я говорю вам, она не хотела меня выпустить. Я ее поставил на мешок с гипсом, я прислонил ее к стене левой рукой, стараясь вырвать правую руку, но через минуту зубы сами разжались. Я вытащил руку и тогда... Может быть, это безумие, но голова, казалось мне, была жива, глаза были широко раскрыты. Я хорошо их видел. Свеча стояла на бочке, и затем губы, губы шевелились, и, шевелясь, губы произнесли: - Негодяй, я была невинна! Не знаю, какое впечатление это произвело на других, но что касается меня, то у меня пот катился со лба. - А, уж это чересчур! - воскликнул доктор. - Глаза на тебя смотрели, губы говорили? - Слушайте, господин доктор, так как вы врач, то ни во что не верите, это естественно, но я вам говорю, что голова, которую вы видите там, слышите вы? Я говорю вам, она укусила меня, я говорю вам, что эта голова сказала: "Негодяй, я была невинна!" А доказательство того, что она мне это сказала, в том, что я хотел убежать, убив ее. Не правда ли, Жанна? И вместо того, чтобы спастись, я побежал к господину мэру и сам сознался. Правда, господин мэр, ведь правда? Отвечайте? - Да, Жакмен, - ответил Ледрю тоном, в котором звучала доброта. - Да, правда. - Осмотрите голову, доктор, - сказал полицейский комиссар. - Когда я уйду, господин Робер, когда я уйду! - закричал Жакмен. - Что же ты, дурак, боишься, что она еще заговорит с тобой? - сказал доктор, взяв свечу и подходя к мешку с гипсом. - Господин Ледрю, ради Бога! - сказал Жакмен. - Скажите, чтобы они отпустили меня, прошу вас, умоляю вас. - Господа, - сказал мэр, делая жест, чтобы остановить доктора, - вам уже не о чем расспрашивать этого несчастного, позвольте отвести его в тюрьму. Когда закон установил очную ставку, то предполагалось, что обвиняемый в состоянии таковую вынести. - А протокол? - спросил полицейский комиссар. - Он почти окончен. - Надо чтобы обвиняемый его подписал. - Он его подпишет в тюрьме. - Да, да! - воскликнул Жакмен. - В тюрьме я подпишу все, что вам угодно. - Хорошо! - сказал полицейский комиссар. - Жандармы, уведите этого человека! - сказал Ледрю. - О, благодарю, господин Ледрю, благодарю, - сказал Жакмен с выражением глубокой благодарности. И, взяв сам под руки жандармов, он со сверхъестественной силой потащил их вверх по лестнице. Человек ушел, и драма исчезла вместе с ним. В погребе остались ужасные предметы: труп без головы и голова без туловища. Я нагнулся, в свою очередь, к Ледрю. - Милостивый государь, - сказал я, - могу я уйти? Я буду к вашим услугам для подписи протокола. - Да, милостивый государь, но при одном условии. - Каком? - Вы придете ко мне подписать протокол. - С удовольствием, милостивый государь, но когда? - Приблизительно через час. Я покажу вам мой дом, он принадлежал Скаррону, вас это заинтересует. - Через час, милостивый государь, я буду у вас. Я поклонился, в свою очередь, поднялся по лестнице и с последней ступени оглянулся и посмотрел в погреб. Доктор со свечей в руке отстранял волосы от лица. Это была еще красивая женщина, сколько можно было заметить, так как глаза были закрыты, губы сжаты и синеваты. - Вот дурак Жакмен! - сказал он. - Уверяет, что отсеченная голова может говорить! Может быть, он все выдумал, чтобы его приняли за сумасшедшего. Недурно представил. Будут смягчающие обстоятельства.

Глава четвертая

ДОМ СКАРРОНА
Через час я был у Ледрю. Случайно я встретил его во дворе. - А, - сказал он, увидев меня, - вот и вы. Прекрасно, я очень рад с вами поговорить. Я познакомлю вас со своими приятелями. Вы, несомненно, пообедаете с нами? - Но, сударь, вы меня извините. - Не принимаю извинений, вы попали ко мне в четверг, тем хуже для вас: четверг - мой день, все, кто является ко мне в четверг, принадлежат мне. После обеда вы можете остаться или уйти. Если бы не событие, случившееся только что, вы бы меня нашли за обедом, я всегда обедаю в два часа. Сегодня, как исключение, мы пообедаем в половине четвертого или в четыре. Пирр, которого вы видите, - Ледрю указал на прекрасного дворового пса, - воспользовался волнением тетушки Антуан и съел у нее баранью ножку. Он был прав, а ей пришлось покупать у мясника другую ножку. Я успею не только познакомить вас со своими приятелями, но и дать вам о них кое-какие сведения. - Какие сведения? - Да ведь относительно некоторых личностей, как, например, Севильский Цирюльник, или Фигаро, необходимо дать кое-какие пояснения об их костюме и характере. Но мы с вами начнем с дома. - Вы мне, кажется, сказали, сударь, что он принадлежал Скаррону? - Да, здесь будущая супруга Людовика XIV раньше, чем развлекать человека, которого трудно было развлечь, ухаживала за бедным калекой, своим первым мужем. Вы увидите ее комнату. - Комнату мадам Ментенон? - Нет, мадам Скаррон. Не будем смешивать: комната мадам Ментенон находится в Версале или Сен-Сире. Пойдемте. Мы пошли по большой лестнице и вошли в коридор, выходящий во двор. - Вот, - сказал мне Ледрю, - это вас касается, господин поэт. Вот самый высокий слог, каким говорили в 1650 году. - А, а! Карта Нежности! - Дорога туда и обратно начерчена Скарроном и с заметками рукой его жены, только и всего. Действительно, в простенках окон помещались две карты. Они были начерчены пером на большом листе бумаги, наклеенном на картоне. - Видите, - продолжал Ледрю, - эту синюю змею? Это река Нежности, эти маленькие голубятни - это деревни: Ухаживания, Записочки, Тайна. Вот гостиница Желание, долина Наслаждений, мост Вздохов, лес Ревности, населенный чудовищами, подобными Армиду. Наконец, среди озера, в котором берет начало река, дворец Полное Довольство: конец путешествию, цель всего пути. - Черт возьми! Что я вижу, вулкан? - Да. Он иногда разрушает страну. Это вулкан страстей. - Его нет на карте мадемуазель де-Скюдери? - Нет. Это изобретение мадам Поль-Скаррон. - А другая? Это возвращение. Видите, река вышла из берегов, она наполнилась слезами тех, кто идет по берегу. Вот деревня Скуки, гостиница Сожалений, остров Раскаяния. Это очень остроумно. - Вы позволите мне срисовать? - Ах, пожалуйста. Теперь пойдемте в комнату мадам Скаррон? - Пожалуйста! - Вот сюда. Ледрю открыл дверь, он пропустил меня вперед. - Теперь это моя комната, но, кроме книг, которыми она завалена, она сохранилась в таком виде, как она была у знаменитой хозяйки: вот тот же альков, та же кровать, та же мебель, эти уборные были ее. - А комната Скаррона? - О, комната Скаррона была в другом конце коридора, ее вы уже не увидите, туда нельзя войти: это секретная комната, комната Синей Бороды. - Черт возьми! - Да, у меня тайны, хотя я мэр. Пойдемте, я покажу вам нечто другое. Ледрю пошел вперед, мы спустились по лестнице и вошли в гостиную. Как все в этом доме, гостиная носила особый отпечаток. Обои были такого цвета, что трудно было определить их прежний цвет, вдоль стены стоял двойной ряд кресел и ряд стульев со старинной обивкой, затем расставлены были карточные столы и маленькие столики. Среди всего этого, как левиафан среди рыб океана, возвышался гигантский письменный стол до самой стены, к которой он был прислонен одной стороной, и занимал треть гостиной. Стол был завален всевозможными книгами, брошюрами, газетами, среди которых царила, как королева, любимая газета Ледрю "Constitutionnel". В гостиной никого не было, гости гуляли в саду, который виден был из окон во всей своей протяженности. Ледрю подошел к столу, открыл громадный ящик, в котором находилось много маленьких пакетиков, вроде пакетиков с семенами. Все предметы в ящике завернуты были в бумажки с ярлычками. - Вот, - сказал он мне, - для вас, историка, нечто поинтереснее карты Нежности. Это коллекция мощей, но не святых, а королей. Действительно, в каждой бумажке была кость, волосы, борода. Там были: коленная чашка Карла IX, большой палец Франциска I, кусок черепа Людовика XIV, ребро Генриха II, позвонок Людовика XV, борода Генриха IV и волосы Людовика XVI. Тут от каждого короля была кость, из всех костей можно было бы составить скелет французской монархии, которой давно уже не хватает главного остова. Кроме того, тут был зуб Абеляра и зуб Элоизы - два белых резца и, быть может, когда-то, когда их покрывали дрожащие губы, они встречались в поцелуе? Откуда эти кости? Ледрю присутствовал, когда их вырывали из могил королей в Сен-Дени, и взял себе, что ему понравилось из каждой могилы. Ледрю предоставил мне время удовлетворить мое любопытство, затем, увидев, что я уже пересмотрел все ярлычки, сказал: - Ну, довольно заниматься мертвыми, перейдем к живым. Он подвел меня к одному из окон, из которых виден был весь сад. - У вас чудный сад, - сказал я. - Сад священника, с липами, георгинами, розовыми кустами, виноградником, шпалерными персиками и абрикосами, вы все увидите потом, а теперь займемся теми, кто в нем гуляет. - А вот скажите, пожалуйста, что это за господин Аллиет, называемый по анаграмме Эттейла, который спросил, хотят ли знать его настоящий возраст или только тот возраст, какой ему можно дать? Мне кажется, ему и можно дать семьдесят пять лет. - Именно, - ответил Ледрю. - Я хотел с него начать. Вы читали Гофмана? - Да. А что? - Ну так вот, это гофманский тип. Он тратит свою жизнь на то, чтобы по картам и по числам отгадывать будущее. Все, что он получает, он тратит на лотерею. Он раз выиграл на три билета подряд и с тех пор никогда не выигрывал. Он знал Калиостро и графа Сен-Жермена, он считает себя сродни им и знает, как и они, секреты долгой жизни. Его настоящий возраст, если вы его спросите, двести семьдесят пять лет он жил раньше сто лет без болезней в царствование Генриха II и в царствование Людовика XIV, затем, обладая секретом, он хотя и умер на глазах у смертных, но испытал три превращения, по пятидесяти лет каждое. Теперь он начинает четвертое, и ему поэтому двадцать пять лет. Двести пятьдесят предыдущих лет у него только в воспоминании. Он громко заявляет, что будет жить до последнего суда. В пятнадцатом столетии Аллиет был бы сожжен и, конечно, напрасно; теперь его жалеют, и это тоже напрасно. Аллиет - самый счастливый человек на свете: он интересуется только игрой и гаданием на картах, колдовством, египетскими науками, да знаменитыми таинствами Изиды. Он печатает по этим вопросам книжечки, которых никто не читает, а, между тем, издатель - такой же маньяк, как он, - издает их под псевдонимом или, вернее, анаграммой Эттейла. У него шляпа всегда набита брошюрами. Вот посмотрите, он ее держит под мышкой, он боится, что кто-нибудь возьмет его драгоценные книжки. Посмотрите на человека, посмотрите на одежду, вы увидите, какие природа дает сочетания, как именно эта шляпа подходит к голове, человек к шляпе, как трико обтягивает формы, как выражаетесь вы, романтики. И, действительно, это все было так. Я смотрел на Аллиета. Он был одет в засаленное платье, изношенное, запыленное, в пятнах, его шляпа с блестящими полями, как бы из лакированной кожи, как-то несоразмерно расширялась вверх. На нем были штаны из черного ратина, черные или, вернее, рыжие чулки и башмаки с закругленными носками, как у тех королей, в царствование которых он, по его словам, родился. Чисто физически он был толстым, коренастым, с лицом сфинкса, с красными жилками, с громадным беззубым ртом, с большой глоткой, с жидкими длинными рыжими волосами, развевавшимися в виде ореола вокруг головы. - Он говорит с аббатом Муллем, - сказал я Ледрю. - Он сопровождал нас в нашей экспедиции сегодня утром, мы еще поговорим об этой экспедиции, не правда ли? - А почему? - спросил меня Ледрю, глядя на меня с любопытством. - Потому что, извините, пожалуйста, мне показалось, вы допускали возможность, что эта голова могла говорить. - Вы, однако, физиономист. Ну да, конечно, я верю этому, мы об этом поговорим, и если вы интересуетесь подобными историями, то здесь найдете с кем поговорить. Перейдем к аббату Муллю. - Должно быть, - прервал я его, - это очень общительный человек, меня поразила мягкость его голоса, с какой он отвечал на вопросы полицейского комиссара. - Ну и на этот раз вы все точно определили. Мулль - мой друг уже в течение сорока лет, а ему теперь шестьдесят. Посмотрите, он настолько чист и аккуратен, насколько Аллиет грязен и засален. Это светский человек, и когда-то он был хорошо принят в Сен-Жерменском предместье. Это он венчал сыновей и дочерей пэров Франции, свадьбы эти давали ему возможность произносить маленькие проповеди, которые брачующиеся стороны печатали и старательно сохраняли в семье. Он чуть не попал в епископы в Клермоне. Знаете, почему он не попал? А он был когда-то другом Казотта. Как и Казотт, он верил в существование высших и низших духов, добрых и злых гениев, он собирал коллекции книг, как и Аллиет. У него вы найдете все, что написано о призраках, о привидениях, духах, выходцах с того света. О вещах, не вполне ортодоксальных, он говорит редко и только с друзьями. Он убежден и очень сдержан. Все, что происходит на свете, он приписывает силе ада или вмешательству небесных сил. Смотрите, он молча слушает все, что ему говорит Аллиет; он, кажется, рассматривает какой-то предмет, которого не видит его собеседник, и отвечает ему время от времени или движением губ, или кивком головы. Иногда среди нас он впадает в мрачную меланхолию: вздрагивает, дрожит, поворачивает голову, ходит взад и вперед по гостиной. В этих случаях его надо оставить в покое, опасно его будить. Я говорю будить, так как, по-моему, он в это время находится в состоянии сомнамбулизма. К тому же, он сам просыпается, и вы увидите, какое это милое пробуждение. - О, скажите, пожалуйста, - сказал я Ледрю, - мне кажется, он вызвал одного из тех призраков, о которых вы только что говорили? И я показал пальцем моему хозяину настоящий странствующий призрак, присоединившийся к двум собеседникам, который осторожно ступал по цветам и, мне казалось, шагал по ним, не измяв ни одного. - Это также один из моих приятелей, кавалер Ленуар... - Основатель музея Пети-Огюстен?.. - Он самый. Он умирает с горя, что его музеи разорен, его десять раз чуть не убили за этот музей в 92 и 94 годах. Во время реставрации музей закрыли с приказом возвратить памятники в те здания, в которых они раньше находились, и тем семьям, которые имели на них право. К сожалению, большая часть памятников была уничтожена, большая часть семей вымерла, и самые интересные обломки нашей древней скульптуры и нашей истории были разбросаны, погибли. Все так исчезает в нашей старой Франции... Останутся эти обломки или от этих обломков ничего не останется, и кто же разрушает? Именно те, в интересах которых и следовало бы сохранять. И Ледрю, несмотря на свой либерализм, вздохнул. - Это все ваши приятели? - спросил я Ледрю. - Может быть, еще придет доктор Робер. Я о нем вам не говорю, я полагаю, вы сами составили себе о нем мнение. Это человек, проделывавший всю жизнь опыты над человеческой машиной, как бы над манекеном, не подозревая того, что у этой машины есть душа, чтобы понимать страдания, и нервы, чтобы чувствовать. Этот любящий пожить человек многих отправил на тот свет. Этот, к своему счастью, не верит в выходцев с того света. Посредственный ум, мнящий себя остроумным, потому что всегда шумит, философ, потому что атеист, он один из тех людей, которых у себя принимают, потому что они сами к вам приходят. Вам же не придет в голову идти к ним. - О, сударь, как мне знакомы такие люди! - Еще должен был прийти приятель моложе Аллиета, аббата Мулля и кавалера Ленуара, он подходит к Аллиету по своему гаданию на картах и к Муллю по вере в духов, а к кавалеру Ленуару по увлечению древностями, ходячая библиотека, каталог, переплетенный в христианскую кожу. Вы, должно быть, его знаете? - Библиофил Жакоб? - Именно. - И он не придет? - Он не пришел еще, он знает, что мы обыкновенно обедаем в два часа, а теперь четыре часа. Вряд ли он явится. Он, верно, разыскивает какую-нибудь книжечку, напечатанную в Амстердаме в 1570 году, первое издание с тремя типографскими опечатками: одной на первом листе, другой на седьмом и одной на последнем. В эту минуту дверь отворилась, и вошла тетка Антуан. - Сударь, кушать подано, - объявила она. - Пойдемте, господа, - сказал Ледрю, открыв, в свою очередь, дверь в сад, - кушать, пожалуйста, кушать! А затем повернулся ко мне. - Вот теперь, - сказал он, - где-нибудь в саду, кроме гостей, о которых я вам все рассказал, ходит еще гость, которого вы не видели, и о котором я вам не говорил. Этот гость не от мира сего, чтобы откликнуться на грубый зов, обращенный-к моим приятелям, и на который они сейчас же откликнулись. Ищите, дело ваше. Когда вы найдете нечто невещественное, прозрачное видение, как говорят немцы, вы назовите себя, постарайтесь внушить, что иногда не лишне поесть, хотя бы для того, чтобы жить. Затем предложите вашу руку и приведите к нам. Я послушался Ледрю и догадался, что милый человек, которого я вполне оценил в эти несколько минут, готовит мне приятный сюрприз, и я пошел в сад, оглядываясь по сторонам. Мои поиски не были продолжительными. Я увидел вскоре то, что искал. То была женщина. Она сидела под липами, я не видел ни лица ее, ни фигуры. Лица, потому что оно обращено было в сторону поля, фигуры - потому что она была завернута в большую шаль. Она была одета в черное. Я подошел к ней, она не двигалась. Она как будто не слышала шума моих шагов. Это была как бы статуя. Все, что я видел в ней, казалось грациозным и полным достоинства. Издали я видел, что она была блондинкой. Луч солнца, проникая через листву лип, сверкал в ее волосах и придавал ей золотой ореол. Вблизи я заметил тонкость волос, которые могли соперничать с золотистыми нитями паутины, какие первые ветры осени поднимают и носят по воздуху. Ее шея, может быть, немного длинная, - очаровательное преувеличение придает почти всегда грацию, а иногда и красоту, - сгибалась, и голова опиралась на правую руку, локоть которой опирался на спинку стула. Левая рука повисла, и в ней была белая роза, лепестки которой она перебирала пальцами. Гибкая шея, как у лебедя, согнутая опущенная рука - все было матовой белизны, как паросский мрамор, без жилок на поверхности, без пульса внутри. Увядшая роза была более окрашена и жива, чем рука, в которой она находилась. Я смотрел на эту женщину, и чем больше я смотрел, тем меньше она казалась мне живым существом. Я даже сомневался, сможет ли она обернуться ко мне, если я заговорю. Два или три раза я открывал рот и закрывал его, не произнося ни слова. Наконец, решившись, я окликнул ее: - Сударыня! Она вздрогнула, обернулась, посмотрела с удивлением, как бы очнувшись от мечты и вспоминая свои мысли. Ее черные глаза, устремленные на меня, с ее светлыми волосами, которые я описал (брови и глаза у нее были черными), придавали ей странный вид. Несколько секунд мы не произносили ни слова, она смотрела на меня, я рассматривал ее. Женщине этой было тридцать два или тридцать три года, прежде она была чудной красоты, когда щеки ее не были так худы и цвет лица не был так бледен, хотя она и теперь казалась мне красивой, с ее лицом, перламутровым, одного оттенка с рукой, без малейшей краски. Ее глаза казались черными, как смоль, a губы коралловыми. - Сударыня, - повторил я, - господин Ледрю полагает, что если я скажу, что я - автор "Генриха III", "Христины" и "Антони", то вы позволите мне представиться вам, предложить руку и проводить вас в столовую. - Извините, сударь, - сказала она, - вы только что подошли, не правда ли? Я чувствовала, что вы подходите, но я не могла обернуться, со мной так бывает, я не могу иногда повернуться. Ваш голос нарушил очарование. Дайте руку, пойдем. Она встала, взяла меня под руку. Хотя она и не стеснялась, я почти не чувствовал прикосновения ее руки. Как будто тень шла рядом со мной. Мы пришли в столовую, не сказав друг другу ни слова. Два прибора были оставлены за столом. - Один - направо от Ледрю - для нее. Другой - напротив нее - для меня.

Глава пятая

ПОЩЕЧИНА ШАРЛОТТЕ КОРДЕ
Этот стол, как и все у Ледрю, был особенный. Большой стол в виде подковы придвинут был к окнам, выходившим в сад, и оставлял свободным три четверти громадной залы. За столом можно было усадить без затруднения двадцать человек. Обедали всегда за ним, все равно, был ли у Ледрю один гость, было ли их два, четыре, десять, двадцать, или он обедал один. В этот день нас обедало десять человек, и мы занимали едва треть стола. Каждый четверг подавался один и тот же обед. Ледрю полагал, что за истекшую неделю его гости ели другие кушанья дома или в гостях у других, куда их приглашали. Поэтому по четвергам вы могли с уверенностью знать, что у Ледрю подадут суп, мясо, курицу с эстрагоном, баранью ножку, бобы и салат. Число куриц удваивалось и увеличивалось соответственно количеству гостей. Мало ли было гостей или много, Ледрю всегда усаживался на одном конце стола спиной к саду, лицом ко двору. Он сидел в большом кресле с резьбой, и уже десять лет он всегда сидел на одном месте, тут он получал из рук садовника Антуана, превращавшегося по четвергам из садовника в лакея, кроме простого вина, несколько бутылок старого бургундского вина. Подносилось ему вино с благоговейной почтительностью, он откупоривал и угощал гостей с тем же почтительным благоговейным чувством. Восемнадцать лет тому назад кое во что верили, через десять лет не будут верить ни во что, даже и в старое вино. После обеда отправились в гостиную пить кофе. Обед прошел, как проходит всякий обед: хвалили кухарку, расхваливали вино. Молодая женщина ела только крошки хлеба, пила воду и не произнесла ни слова. Она напоминала мне ту обжору из тысячи и одной ночи, которая садилась за стол с другими и ела несколько зернышек риса зубочисткой. После обеда по установленному обычаю перешли в гостиную. Мне, конечно, пришлось сопровождать молчавшую гостью. Она подошла ко мне, чтобы взять меня под руку. Была та же мягкость в движениях, та же грация в посадке, - скажу, та же легкость во всем. Я подвел ее к креслу, на которое она улеглась. Во время нашего обеда два лица введены были в гостиную доктор и полицейский комиссар. Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, который Жакмен уже подписал в тюрьме. Маленькое пятно крови заметно было на бумаге. Я подписал и спросил, подписывая: - Что это за пятно? Это кровь мужа или жены? - Эта кровь из раны, которая была на руке убийцы, она идет из раны, и я не могу остановить ее. - Знаете что, господин Ледрю, - сказал доктор, - эта скотина настаивает, что голова его жены говорила! - Вы полагаете, что это невозможно, доктор? - Черт возьми! - Вы считаете даже невозможным, чтобы открылись глаза трупа? - Я считал это невозможным. - Вы не можете допустить, чтобы кровь, остановившись от слоя гипса, закупорившего все артерии и вены, могла бы дать на один миг импульс жизни и чувствительность этой голове? - Я этого не допускаю. - А я, - сказал Ледрю, - верю в это. - И я тоже, - сказал Аллиет. - И я, - сказал аббат Мулль. - И я, - сказал кавалер Ленуар. - И я, - сказал я. Полицейский комиссар и бледная дама ничего не сказали: один - так как его это не интересовало, другая - потому, что очень интересовалась этим. - А, вы все против меня. Вот, если бы кто-либо из вас был врачом... - Но, доктор, - сказал Ледрю, - вы знаете, я отчасти врач. - В таком случае, - сказал доктор, - вы должны знать, что там, где нет чувствительности, нет и страдания, и что чувствительность прекращается при рассечении позвоночного столба. - А вам кто это сказал? - спросил Ледрю. - Рассудок, черт возьми! - О, прекрасный ответ! Рассудок тоже подсказал судьям, которые осудили Галилея, что солнце вращается вокруг земли, а земля неподвижна? Рассудок доводит до глупости, мой милый доктор. Вы делали опыты над отрезанными головами? - Нет, никогда. - Читали вы диссертацию Соммеринга? Читали вы протокол доктора Сю? Читали вы заявление Эльхера? - Нет. - И вы, не правда ли, вполне верите Гильотену, что его машина - самый лучший, самый верный и самый скорый и, вместе с тем, наименее болезненный способ для прекращения жизни? - Да, я так думаю. - Ну! Вы ошибаетесь, мой милый друг, вот и все. - Например? - Слушайте, доктор, вы ссылаетесь на науку, я и буду говорить вам о науке, и все мы, поверьте, знаем по этому предмету столько, что можем принять участие в беседе о ней. Доктор сделал жест сомнения. - Ну ладно, вы потом и сами это поймете. Мы все подошли к Ледрю, и я со своей стороны стал жадно прислушиваться. Вопрос о казни посредством веревки, меча или яда меня всегда очень интересовал, как вопрос человеколюбия. У меня были мои собственные исследования относительно различных страданий, предшествующих разным родам смерти, сопутствующих им и следующих за ними. - Хорошо, говорите, - сказал доктор недоверчивым тоном. - Легко доказать всякому, у кого есть хотя бы малейшие понятия о жизненных функциях нашего тела, - продолжал Ледрю, - что чувствительность не уничтожается казнью, и мое предположение, доктор, опирается не на гипотезы, а на факты. - Укажите-ка эти факты... - А вот: во-первых, центр ощущений находится в мозгу, не правда ли? - Вероятно. - Проявления чувствительности могут ведь иметь место и при остановке кровообращения в мозгу, или при временном его ослаблении, или при частичном его нарушении. - Возможно. - Если же место сознания чувствительности находится в мозгу, то казненный должен чувствовать свое существование до тех пор, пока мозг сохраняет свою жизненную силу. - А какие доказательства? - А вот: Галлер в своих "Элементах физики", том IV, страница 35, говорит: "Отсеченная голова открывала глаза и смотрела на меня сбоку, потому что я тронул пальцем спинной мозг". - Пусть это говорит Галлер, но ведь Галлер мог ошибаться. - Хорошо, я допускаю, что он ошибался. Перейдем к другому: Вейкард в "Философских искусствах" на странице 226 говорит: "Я видел, как шевелились губы человека, голова которого была отсечена". - Хорошо, но шевелиться, чтобы говорить... - Подождите, мы дойдем до этого. Вот, можете поискать у Соммеринга. Он говорит: "Некоторые доктора, мои коллеги, меня уверяли, что голова, отсеченная от туловища, скрежетала от боли зубами, и я убежден, что, если бы воздух циркулировал еще в органах речи, голова бы заговорила". - Ну, доктор, - продолжал, бледнея, Ледрю, - я иду дальше Соммеринга, голова мне говорила, мне. Мы все вздрогнули. Бледная дама поднялась в своем кресле. - Вам? - Да, мне. Не скажете ли вы, что я сумасшедший? - Черт возьми! - сказал доктор. - Если вы уверяете, что вам самому... - Да, я говорю вам, что это случилось со мной самим. Вы слишком вежливы, доктор, не правда ли, чтобы сказать мне во весь голос, что я сумасшедший, но вы скажете это про себя, а это ведь решительно все равно. - Ну хорошо, продолжайте, - сказал доктор. - Вам легко это сказать. Знаете ли вы, что то, что вы просите меня рассказать вам, я никому не рассказывал в течение тридцати семи лет с тех пор, как это со мной случилось, знаете ли вы, что я не ручаюсь за то, что я не упаду в обморок, когда буду рассказывать вам, как это случилось со мной, когда эта голова заговорила, когда ее умирающие глаза устремились на меня? Разговор становился все более и более интересным, и положение все более и более драматическим. - Ну, Ледрю соберитесь с мужеством, - сказал Аллиет, - расскажите это нам. - Расскажите-ка это нам, мой друг, - сказал аббат Муль. - Расскажите, - поддержал кавалер Ленуар. - Сударь... - прошептала бледная дама. Я молчал, но и мое желание светилось в моих глазах. - Странно, - сказал Ледрю, не отвечая нам и как бы разговаривая сам с собой, - странно, как события влияют одно на другое! Вы знаете, кто я, - сказал Ледрю, обернувшись ко мне. - Я знаю, сударь, - ответил я, - что вы очень образованный и умный человек, что вы задаете превосходные обеды, и что вы мэр в Фонтенэ. Ледрю улыбнулся и кивком головы поблагодарил меня. - Я говорю о моем происхождении, о моей жизни, - сказал он. - О вашем происхождении я, сударь, ничего не знаю, и вашей семьи я не знаю. - Хорошо, слушайте, я вам все расскажу, и, быть может, сама собой передастся вам эта история, которую вы хотите знать, и которую я не решаюсь вам рассказать. Если она расскажется, хорошо! Вы ее выслушаете. Если она не последует, не просите: больше у меня, значит, не хватило духу ее рассказывать. Все уселись и расположились, чтобы удобнее было слушать. Гостиная, кстати, была вполне приспособлена для рассказов и легенд: большая и мрачная от тяжелых занавесей и наступивших сумерек; углы были уже совершенно погружены во мрак, между тем как линии, соответствовавшие дверям и окнам, сохраняли еще остаток света. В одном из этих углов сидела бледная дама. Ее черное платье терялось во мраке. Только ее голова, белокурая и неподвижная, виднелась на подушках дивана. Ледрю начал: - Я сын известного Комю, физика короля и королевы. Мой отец, которого из-за смешной клички причислили к фиглярам и шарлатанам, был ученый школы Волта, Гальвани и Месмера. Он первый во Франции занимался туманными картинами и электричеством, устраивал математические и физические заседания при дворе. Бедная Мария Антуанетта, которую я видел двадцать раз и которая часто брала меня на руки и целовала меня, по приезде ее во Францию - я был тогда ребенком - была безумно расположена к нему. Во время приезда своего в 1777 году Иосиф II сказал, что он не видел никого интереснее Комю. Отец мой тогда между другими занятиями занимался также воспитанием меня и моего брата. Он обучал нас опытным наукам, сообщал нам массу сведений из области физики, гальванизма, магнетизма, которые теперь стали всеобщим достоянием, но в то время составляли тайные привилегии немногих. Моего отца арестовали в 93 году за титул физика короля, но мне удалось освободить его, благодаря моим связям с Монтаньярами. Тогда мой отец поселился в этом самом доме, в котором я теперь живу, и умер здесь в 1807 году семидесяти лет от роду. Теперь обратимся ко мне. Я говорил о моей связи с Монтаньярами. Я был в дружбе с Дантоном и Камиллом Демуленом. Я знал Марата, но знал, как врача, а не как приятеля. Все-таки я его знал. Вследствие этого знакомства, хотя и очень кратковременного, когда мадемуазель Шарлотту Корде вели на эшафот, я решил присутствовать при ее казни. - Я только что хотел, - перебил я его, - поддержать вас в вашем споре с доктором Робером о сохранении жизненности передачей факта, сохранившегося в истории о Шарлотте Корде. - Мы дойдем до этого факта, - прервал Ледрю, - дайте мне рассказать. Я был очевидцем, и вы можете мне верить. В два часа после полудня я занял место у статуи Свободы. Было жаркое июльское утро, было душно, небо предвещало грозу. В четыре часа разразилась гроза. Говорят, что в этот именно момент Шарлотта села в тележку. Ее везли из тюрьмы в тот момент, когда молодой художник рисовал ее портрет. Ревнивая смерть не захотела, чтобы что-либо сохранилось от молодой девушки, даже и ее портрет. На полотне сделан был набросок головы, и странное дело! В ту минуту, когда вошел палач, художник как раз набрасывал то место шеи, по которому должно было пройти лезвие гильотины. Молния сверкала, шел дождь, гремел гром. Ничто не могло разогнать любопытную толпу. Набережная, мосты, площади были залиты народом, шум земли покрывал почти шум неба. Эти женщины, которых называли меткой кличкой: "лакомки гильотины", преследовали ее проклятиями, и до меня доносился гул ругательств, как гул водопада. Толпа волновалась уже задолго до появления осужденной. Наконец, как роковое судно, появилась тележка, пересекая волну, и я увидел осужденную, которой я не знал и раньше никогда не видел. То была красивая девушка двадцати семи лет, с чудными глазами, с правильно очерченным носом, с удивительно правильными губами. Она стояла с поднятой головой не потому, что она хотела высокомерно оглядеть толпу: ее руки были связаны сзади, и она вынуждена была поднять голову. Дождь перестал, но так как она была под дождем три четверти дороги, то вода текла с нее, и мокрое шерстяное платье обрисовывало очаровательный контур ее тела, она как бы вышла из ванны. Красная рубашка, которую надел на нее палач, придавала ей странный вид и особое великолепие этой гордой, энергичной голове. Когда она подъехала к площади, дождь перестал, и луч солнца, прорвавшись среди двух облаков, светился в ее волосах, как ореол. Клянусь вам, что, хотя эта девушка была убийцей и совершила преступление, хотя бы и ради человечества, и хотя я ненавидел это убийство, я не мог бы тогда сказать, был ли то апофеоз или казнь. Она побледнела при виде эшафота, бледность особенно оттенялась, благодаря этой красной рубашке, которая доходила до шеи, но она тотчас же овладела собой и кончила тем, что повернулась к эшафоту и смотрела на него, улыбаясь. Тележка остановилась. Шарлотта соскочила, не допустив, чтобы ей помогли сойти, потом она поднялась по ступеням эшафота, скользким от выпавшего дождя. Она поднималась так скоро, как только это позволяла ей длина волочившейся рубашки и связанные руки. Она вторично побледнела, когда почувствовала руку палача, который коснулся ее плеча, чтобы сдернуть косынку, покрывавшею шею, но сейчас же последняя улыбка скрыла бледность, и она сама, не дав привязать себя к позорной перекладине, в торжественном и почти радостном порыве вложила голову в ужасное отверстие. Нож скользнул, голова отделилась от туловища, упала на платформу и подскочила. И вот тогда, слушайте, доктор, слушайте, и вы, поэт, тогда один из помощников палача, по имени Легро, схватил за волосы голову и из низкого желания польстить толпе дал ей пощечину. И вот, говорю вам, от этой пощечины голова покраснела. Я видел ее сам - не щека, а голова покраснела, слышите ли вы? Не одна щека, по которой он ударил, обе щеки покраснели одинаково, чувствительность жила в этой голове, она негодовала, что подверглась оскорблению, которое не входило в приговор. Народ видел, как голова покраснела. Народ принял сторону мертвой против живого, казненной против ее палача. Тут же на месте толпа потребовала мести за гнусный поступок, и тут же негодяй был передан жандармам, которые отвели его в тюрьму. - Подождите, - сказал Ледрю, заметив, что доктор хочет говорить, - подождите, это еще не все. - Я хотел бы знать, какое чувство руководило этим человеком и побудило его совершить гнусный поступок. Я узнал, где он находится, я попросил разрешения посетить его в Аббатстве, где он находился, получил это разрешение и отправился к нему. Приговором революционного суда он присужден был к трем месяцам тюремного заключения. Он не мог понять, почему его осудили за такой обыденный поступок, какой он совершил. Я спросил его, что его побудило совершить этот поступок. - Ну, - сказал он, - вот еще вопрос! Я приверженец Марата, я наказал ее во имя закона, а затем я хотел наказать ее и за себя. - Неужели же вы не поняли, - сказал я, - что этим нарушением уважения к смерти вы совершили почти преступление? - А, вот еще! - сказал Легро, пристально глядя на меня. - Неужели вы думаете, что они умерли, потому что их гильотинировали? - Конечно. - Вот и видно, что вы не смотрите в корзину, когда они там все вместе, что вы не видите, как они ворочают глазами и скрежещут зубами в течение еще пяти минут после казни. Нам приходится каждые три месяца менять корзину, до такой степени они портят дно своими зубами. Это, видите ли, куча голов аристократов, которые не хотят умирать, я не удивился бы, если бы в один прекрасный день какая-нибудь из этих голов закричала бы: "Да здравствует король!" Я узнал теперь, что хотел знать. Я вышел, преследуемый одной мыслью: действительно ли эти головы продолжали жить, и я решил убедиться в этом.

Глава шестая

СОЛАНЖ
Во время рассказа Ледрю настала ночь. Гости в салоне казались тенями не только молчаливыми, но и неподвижными. Все боялись, чтобы Ледрю не прервал своего рассказа, ибо все понимали, что за этим страшным рассказом скрывается другой, еще более страшный. Не слышно было даже дыхания. Только доктор открыл рот. Я схватил его за руку, чтобы помешать ему говорить, и он, действительно, замолчал. Через несколько секунд Ледрю продолжал. - Я вышел из Аббатства и пересекал площадь Таран, чтобы направиться на улицу Турнон, где я жил. Вдруг я услышал женский голос, звавший на помощь. То не были грабители: было едва десять часов вечера. Я побежал на угол площади, где раздался крик, и увидел при свете луны, вышедшей из облаков, женщину, отбивавшуюся от патруля санкюлотов. Женщина также увидела меня и, заметив по моему костюму, что я не совсем из народа, бросилась ко мне с криком: - А, вот же Альберт, я его знаю, он вам подтвердит, что я дочь тетки Ледие, прачки. В ту же минуту бедная женщина, бледная и дрожащая, схватила меня за руку и вцепилась в меня, как хватается утопающий за обломок доски, чтобы спастись. - Пусть ты дочь тетки Ледие, это твое дело, но у тебя нет пропуска, и ты должна пойти за нами на гауптвахту! Женщина стиснула мою руку. Я ощутил в этом пожатии ее ужас и просьбу. Я понял. Она назвала меня первым именем, пришедшим ей в голову, поэтому и я назвал ее именем, какое придумал. - Как, это вы, моя бедная Соланж! - сказал я ей. - Что с вами случилось? - А, вот видите, господа! - воскликнула она. - Мне кажется, ты могла бы сказать: граждане. - Послушайте, господин сержант, не моя вина, что я так говорю, - ответила молодая девушка, - моя мать работала у важных господ и приучила меня быть вежливой, и я усвоила эту, признаюсь, дурную аристократическую привычку. Что же делать, господин сержант, я не могу от нее отвыкнуть. В этом ответе звучала незаметная ирония, которую понял только я. Я задавал себе вопрос, кто могла быть эта женщина. Невозможно было разрешить эту загадку. Одно было несомненно: она не была дочерью прачки. - Что со мной случилось, гражданин Альберт? - ответила она. - Вот что случилось! Представьте себе, я пошла отнести белье, хозяйки не было дома. Я ждала ее, чтобы получить деньги. Черт побери! По теперешним временам каждому нужны деньги. Наступила ночь, а я, полагая вернуться засветло, не взяла пропуска и попала к этим господам, извините, я хотела сказать гражданам, они спросили у меня пропуск, я сказала, что у меня его нет, они хотели отвести меня на гауптвахту. Я начала кричать, и тогда как раз вы подошли, мой знакомый, теперь я успокоилась. Я сказала себе: так как господин Альберт знает, что меня зовут Соланж, он знает, что я дочь тетки Ледие, он поручится за меня, не правда ли, господин Альберт? - Конечно, я ручаюсь за вас. - Хорошо, - сказал начальник патруля. - А кто за вас поручится, господин франт? - Дантон. С тебя этого довольно? Как вы думаете, он настоящий патриот? - А, если Дантон за тебя ручается, то против этого ничего нельзя сказать. - Вот. Сегодня день заседания в клубе Кордельеров, идем туда. - Идем туда, - сказал сержант. - Граждане санкюлоты, вперед, марш! Клуб Кордельеров находился в старом монастыре Кордельеров, на улице Обсерванс. Через минуту мы дошли туда. Подойдя к двери, я достал лист бумаги из моего портфеля, написал карандашом несколько слов, передал сержанту и попросил его отнести Дантону. Мы ж остались под охраной капрала и патруля. Сержант вошел в клуб и вернулся с Дантоном. - Что это, - сказал он, - тебя арестовали, тебя? Тебя, моего друга и друга Камиля! Тебя, лучшего из существующих республиканцев! Позвольте, гражданин сержант, - прибавил он, обращаясь к начальнику санкюлотов, - я ручаюсь за него. Этого довольно? - Ты ручаешься за него. А кто поручится за нее, - возразил упорный сержант. - За нее? О ком говоришь ты? - Об этой женщине, черт побери! - За него, за нее, за всех, кто с ним, доволен ты? - Да, я доволен, - сказал сержант, - особенно доволен тем, что повидал тебя. - А, черт возьми! Это удовольствие я могу доставить тебе даром. Смотри на меня, сколько хочешь, пока я с тобой. - Благодарю. Отстаивай, как ты это делал до сих пор, интересы народа и будь уверен, народ будет тебе признателен. - О да, конечно! Я на это рассчитываю! - сказал Дантон. - Можешь ты пожать мне руку? - продолжал сержант. - Отчего же нет! И Дантон подал ему руку. - Да здравствует Дантон! - закричал сержант. - Да здравствует Дантон! - повторил патруль. И патруль ушел под командой своего начальника. В десяти шагах он обернулся и, размахивая своей красной шапкой, закричал еще раз: "Да здравствует Дантон!" И его люди повторили за ним этот возглас. Я хотел поблагодарить Дантона, но в это время его несколько раз окликнули по имени из помещения клуба. - Дантон! Дантон! - кричало несколько голосов. - На трибуну! - Извини, мой милый, - сказал он мне, - ты слышишь... жму руку и ухожу. Я подал сержанту правую руку, тебе подаю левую. Кто знает? У благородного патриота может быть чесотка. И, повернувшись, сказал: - Иду! - Он сказал это тем мощным голосом, который поднимал и успокаивал бурную толпу на улице. - Иду, подождите! Он ушел в помещение клуба. Я остался у дверей один с незнакомкой. - Теперь, сударыня, - сказал я, - куда проводить вас? Я к вашим услугам. - Ну, к тетке Ледие, - ответила она со смехом. - Вы ведь знаете, она моя мать. - Но где она живет, тетка Ледие? - Улица Феру, номер 24. - Пойдемте к тетке Ледие на улицу Феру, номер 24. Мы пошли по улице Фоссе-Монсие-де-Пренс до улицы Фоссе-сен-Жермен, по улице Пети-Лион, потом по площади Сен-Сюльпис на улицу Феру. Всю дорогу мы шли, не обменявшись ни словом. Только теперь, при свете луны, которая взошла во всей своей красе, я мог свободно ее рассмотреть. То была прелестная особа, двадцати или двадцати двух лет, брюнетка с голубыми глазами, скорее умными, чем грустными. Нос был прямой и тонко очерчен, насмешливые губы, зубы, как жемчуг, руки королевы, ножки ребенка, и все это в вульгарном костюме тетки Ледие носило аристократический отпечаток, что и могло вызвать сомнения храброго сержанта и его воинственного патруля. Мы подошли к двери, остановились и некоторое время молча смотрели друг на друга. - Ну, что вы мне скажете, мой милый господин Альберт? - сказала мне, улыбаясь, незнакомка. - Я хочу вам сказать, моя милая мадемуазель Соланж, что не стоило встречаться для того, чтобы так скоро расстаться. - Я прошу у вас тысячу извинений, очень стоило. Если бы я вас не встретила, меня отвели бы на гауптвахту, узнали бы там, что я не дочь тетки Ледие, открыли бы, что я - аристократка, и отрезали бы, вероятно, голову. - Итак, вы сознаетесь, что вы аристократка? - Я ни в чем не сознаюсь. - Хорошо, скажите мне, по крайней мере, ваше имя? - Соланж. - Вы же знаете, я случайно назвал вас так, это не ваше настоящее имя. - Ну, что же! Мне оно нравится, и я оставляю его за собой, для вас по крайней мере. - Зачем вам сохранять его для меня, когда нам не предстоит больше встретиться? - Я этого не говорю. Я говорю только, что если мы и увидимся, то совсем лишнее вам знать, как меня зовут, как и мне лишнее знать, как вас зовут. Я вас назвала Альбертом, и называйтесь так, а я останусь Соланж. - Хорошо, пусть будет так, но послушайте меня, Соланж. - Я слушаю, Альберт, - отвечала она. - Вы - аристократка, вы сознаетесь? - Если бы я в этом и не созналась, вы это и сами узнали бы, не правда ли? Стало быть, мое признание теряет значение. - И вас преследуют потому, что вы аристократка? - Нечто в этом роде. - И вы скрываетесь от преследований? - На улице Феру, номер 24, у тетки Ледие, муж которой был кучером у моего отца. Вы видите, у меня нет тайн от вас. - А ваш отец? - У меня нет тайн от вас, мой милый господин Альберт, пока дело касается меня, но тайны моего отца - не мои. Мой отец тоже скрывается, выжидая случая, чтобы эмигрировать. Вот все, что я могу вам сказать. - А вы, что вы думаете делать? - Уехать с моим отцом, если это будет возможно. Если это окажется невозможным, то он уедет один, а я потом присоединюсь к нему. - И сегодня вечером, когда вас арестовали, вы возвращались к себе после свидания с отцом? - Да, я возвращалась оттуда. - Слушайте, милая Соланж. - Я слушаю. - Вы видели, что случилось сегодня вечером? - Да, и это дало мне возможность убедиться в вашем положении. - О, к сожалению, положение мое невелико. Однако - же у меня есть друзья. - Я познакомилась сегодня с одним из них. - И вы знаете, что этот человек из очень влиятельных в настоящее время. - Вы можете воспользоваться этим влиянием и посодействовать бегству моего отца? - Нет, я сохраню его для вас. - А для моего отца? - Для вашего отца у меня найдется другое средство. - У вас есть другое средство! - воскликнула Соланж, схватив меня за руки и тревожно вглядываясь в меня. - Если я спасу вашего отца, сохраните ли вы добрую память обо мне? - О, я буду вам признательна всю мою жизнь. И она произнесла эти слова с восхитительным выражением этой будущей признательности. Затем, посмотрев на меня умоляющим взором, спросила: - И вы этим удовлетворитесь? - Да, - ответил я. - Итак, я не ошиблась, у вас благородное сердце. Благодарю вас от имени отца и от своего имени, и если бы даже вам не удалось ничего сделать для меня в будущем, я буду признательна вам за прошлое. - Когда мы увидимся, Соланж? - А когда вам нужно увидеть меня? - Завтра, надеюсь, я смогу сообщить вам кое-что приятное. - Хорошо! Увидимся завтра. - Где? - Здесь, если угодно. - Здесь, на улице? - Боже мой! Вы увидите, что это самое безопасное место. Вот уже полчаса, как мы болтаем у этих дверей, а никто еще здесь не прошел. - Отчего же мне не прийти к вам, или почему вы не можете прийти ко мне? - Потому что, если вы придете ко мне, то вы скомпрометируете тех добрых людей, которые дали мне убежище, а если я пойду к вам, я скомпрометирую вас. - Ну хорошо! Я возьму пропуск у одной моей родственницы и передам его вам. - Да, для того, чтобы гильотинировать вашу родственницу, если я буду случайно арестована. - Вы правы, я принесу вам пропуск на имя Соланж. - Чудесно! Вы увидите, скоро Соланж будет моим единственным, настоящим именем. - В котором часу? - В тот самый час, когда мы встретились сегодня. В десять часов, если угодно. - Хорошо, в десять часов. - А как мы встретимся? - О, это нетрудно. В десять часов без пяти минут вы подойдете к двери, в десять часов я выйду. - Итак, завтра в десять часов, милая Соланж? - Завтра в десять часов, милый Альберт. Я хотел поцеловать ее руку, она подставила лоб. На другой день вечером, в половине десятого я был на улице. В три четверти десятого Соланж открыла дверь. Каждый из нас явился раньше назначенного времени. Я бросился к ней навстречу. - Я вижу у вас хорошие вести, - сказала она, улыбаясь. - Отличные! Во-первых, вот вам пропуск. - Во-первых, о моем отце! И она оттолкнула пропуск. - Ваш отец спасен, если он пожелает. - Если он пожелает, говорите вы? А что он должен для этого сделать? - Нужно, чтобы он доверился мне. - Это уже сделано. - Вы его видели? - Да. - Вы опять подвергали себя риску? - А что же делать! Это нужно, и да хранит меня Бог! - Вы все сказали вашему отцу? - Я сказала ему, что вчера вы спасли мне жизнь и завтра, быть может, спасете его жизнь. - Завтра, да, именно завтра, если он пожелает, я спасу ему жизнь. - Каким образом? Скажите. Говорите! Какая бы оказалась чудная наша встреча, если все это удастся сделать! - Только... - сказал я нерешительно. - Ну? - Вам нельзя будет ехать с ним. - Я же вам сказала, что мое решение уже на этот счет принято. - К тому же я уверен, что немного погодя я смогу достать вам паспорт. - Будем говорить о моем отце, а обо мне потом. - Хорошо! Я вам сказал, у меня есть друзья, не так ли? - Да. - Я видел одного из них. - И что же? - Вы знаете этого человека по имени, имя его - гарантия храбрости, лояльности и чести. - И это имя? - Марсо. - Господин Марсо? - Да. - Вы правы, если этот человек обещал, то он сдержит слово. - Ну да! Он обещал. - Боже! Какое вы мне приносите счастье! Ну скажите, что он обещал? - Он обещал помочь нам. - Каким образом? - Очень простым образом. Клебер назначил его главнокомандующим западной армии. Он уезжает завтра вечером. - Завтра вечером? Но мы не успеем ничего приготовить! - Нам нечего приготовлять. - Я не понимаю. - Он возьмет вашего отца. - Моего отца! - Да, в качестве секретаря. Когда они приедут в Вандею, ваш отец даст честное слово, что он не будет служить в войсках против Франции, и ночью он перейдет в Вандейский лагерь. Из Вандеи он отправится в Бретань и затем в Англию. Как только он устроится в Лондоне, он уведомит вас, я достану вам паспорт, и вы отправитесь к нему в Лондон. - Завтра! - воскликнула Соланж. - Завтра мой отец уедет! - Но нам нельзя терять время. - Но отец не знает об этом. - Предупредите его. - Сегодня вечером? - Да, сегодня вечером. - Но как это сделать теперь, в этот час? - У вас пропуск, и вот вам моя рука. - Да, правда. Мой пропуск! Я вручил его ей. Она положила его за корсаж. - Теперь вашу руку. Я дал ей свою руку, и мы отправились. Мы дошли до площади Таран, то есть до того места, где я встретил ее накануне. - Подождите меня здесь, - сказала она. Я поклонился и стал ждать. Она исчезла за углом древнего отеля Малиньон. Через четверть часа она вернулась. - Пойдемте, отец хочет повидаться с вами и поблагодарить вас. Она взяла меня под руку, и мы пошли на улицу Гильом, против отеля Мортемар. Подойдя к дому, она вынула из кармана ключ, открыла маленькую боковую дверь, взяла меня за руку, провела на второй этаж и постучала особым образом. Человек, лет сорока восьми или пятидесяти, открыл дверь. Он был одет как рабочий и, по-видимому, занимался переплетным ремеслом. - Сударь, - сказал он, - провидение послало нам вас, и я смотрю на вас как на посла провидения. Правда ли, что вы можете меня спасти, а главное, что вы хотите меня спасти? Я все рассказал ему. Я сказал, что Марсо поручил мне привести его к нему в качестве секретаря и требует от него лишь одно обещание: не сражаться против Франции. - Я охотно даю вам это обещание и повторю его ему. - Благодарю вас от его и моего имени. - Но когда уезжает Марсо? - Завтра. - Должен ли я отправиться к нему сегодня ночью? - Когда вам угодно. Он будет вас ждать. Отец и дочь переглянулись. - Я полагаю, отец, что было бы благоразумнее отправиться к нему сегодня вечером, - сказала Соланж. - Хорошо. Но если меня остановят, у меня нет пропуска. - Вот мой пропуск. - А вы? - О, меня знают. - Где живет Марсо? - По Университетской улице, дом 40, у своей сестры, мадемуазель Дегравие-Марсо. - Вы пойдете со мной? - Я пойду за вами для того, чтобы, когда вы войдете в дом, отвести мадемуазель домой. - А как узнает Марсо, что я именно то лицо, о котором вы говорили? - Вы передадите ему эту трехцветную кокарду как знак признательности. - А чем я могу отблагодарить моего спасителя? - Вы предоставите мне спасение вашей дочери, как она вверила мне ваше спасение. - Идем. Он надел шляпу и потушил огонь. Мы спустились при свете луны, светившей в окна лестницы. У двери он взял под руку дочь, пошел в правую сторону и по улице Сен-Пер направился на Университетскую улицу. Я шел сзади в десяти шагах. Мы дошли до дома 40, никого не встретив. Я подошел к ним. - Это хорошее предзнаменование, - сказал я, - теперь хотите ли вы, чтобы я подождал или чтобы я пошел с вами? - Нет, не компрометируйте себя больше, ждите здесь мою дочь. Я поклонился. - Еще раз благодарю вас и до свидания, - сказал он, держа меня за руку. - Нет слов, чтобы выразить вам те чувства признательности, которые я питаю к вам. Надеюсь, что Бог поможет мне когда-нибудь высказать вам всю мою признательность. Он вошел. Соланж пошла за ним. Она также, прежде чем войти, пожала мне руку. Через десять минут дверь открылась. - Ну, что? - сказал я. - Ну! - воскликнула она. - Ваш друг достоин быть вашим другом. Он так же деликатен, как и вы. Он понимает, что я буду счастлива, если смогу остаться с отцом до его отъезда. Его сестра устроит мне постель в своей комнате. Завтра в три часа пополудни мой отец будет вне всякой опасности. Завтра, в десять часов вечера, как и сегодня, если вас интересует получить благодарность от дочери, которая вам обязана спасением отца, приходите на улицу Феру. - О, конечно, я приду. Ваш отец ничего не поручил вам передать мне? - Он просил передать вам ваш пропуск, поблагодарить вас и просить прислать меня к нему как можно скорее. - Это я устрою, когда вам будет угодно, Соланж, - ответил я с грустью. - Надо будет еще узнать, куда я должна буду ехать к отцу, - сказала она. - О, вы еще не скоро отделаетесь от меня. Я взял ее руку и прижал к своему сердцу. Но она подставила мне, как и накануне, свой лоб. - До завтра, - сказала она. И, прикоснувшись губами к ее лбу, я не только прижал к сердцу ее руку, я прижал трепещущую грудь и ее бьющееся сердце. Я шел домой, у меня на душе было весело, как никогда. Было ли то сознание доброго поступка, который я совершил, или я уже полюбил это очаровательное создание, не знаю. Не знаю, спал ли я или бодрствовал: во мне как бы жила вся гармония природы. Ночь тянулась бесконечно, день был длинен; я хотел, чтобы время летело и хотел задержать его, чтобы не потерять ни минуты из тех дней, какие мне остается пережить. На другой день в девять часов я был на улице Феру. В половине десятого появилась Соланж. Она подошла ко мне и обняла меня. - Спасен! - сказала она. - Мой отец спасен, и вам я обязана его спасением! О, как я люблю вас! Через две недели Соланж получила письмо, в котором сообщалось, что ее отец в Англии. На другой день я принес ей паспорт. Взяв паспорт, Соланж залилась слезами. - Вы меня не любите! - сказала она. - Я вас люблю больше жизни, - ответил я. - Я дал слово вашему отцу, и прежде всего я должен сдержать слово. - Тогда, - сказала она, - я не сдержу своего слова. - Если у тебя хватает духу отпустить меня, то я, Альберт, не в состоянии покинуть тебя. Увы! Она осталась.

Глава седьмая

АЛЬБЕРТ
Как и в начале, так и теперь, во время рассказа Ледрю, царило молчание. Молчание еще большее, так как все чувствовали, что рассказ подходит к концу, и Ледрю предупредил, что он, быть может, не сможет докончить его. Однако он тотчас же продолжил: - Три месяца прошло с того вечера, когда произошел описанный разговор об отъезде Соланж, и с этого вечера между нами не произнесено было ни одного слова о разлуке. Соланж пожелала найти для себя квартиру на улице Таран. Я нанял квартиру на имя Соланж. Я не знал для нее другого имени, и она не знала для меня другого имени, нежели Альберт. Я поместил ее в качестве помощницы учительницы в женское учебное заведение, чтобы избавить от назойливости очень деятельной в то время революционной полиции. Воскресенье и четверг мы проводили вместе в маленькой квартирке на улице Таран: из окна спальни видна была площадь, на которой мы встретились в первый раз. Каждый день мы получали письма: одно на имя Соланж, другое на имя Альберта. Эти три месяца были самые счастливые месяцы в моей жизни. Однако я не оставлял своего намерения, появившегося у меня во время разговора с помощником палача. Я попросил и получил разрешение производить опыты над продолжением жизненности после казни; эти опыты доказали мне, что страдания ощущались и после казни и должны были быть ужасными. - А я это отрицаю! - воскликнул доктор. - И вы, - ответил Ледрю, - отрицаете, что нож гильотины ударяет в самое чувствительное место нашего тела, так как там соединяются нервы? Отрицаете ли вы, что в шее находятся все нервы верхних конечностей: симпатический, блуждающий, наконец, спинной мозг, который является источником нервов нижних конечностей? Будете ли вы отрицать, что перелом или повреждение позвоночного столба причиняет самые ужасные боли, какие только выпадают на долю человеческого существа? - Пусть так, - сказал доктор, - но боль продолжается только несколько секунд. - О, это я в свою очередь отрицаю! - воскликнул Ледрю с сильным убеждением. - И затем, если боль и длится всего несколько секунд, то в течение этих секунд чувствительность, личность, я - живы! Голова слышит, видит, чувствует, сознает отделение от своего туловища, и кто станет утверждать, что краткость страдания не возмещается вполне страшной интенсивностью страдания? - Итак, по вашему мнению, декрет Учредительного Собрания, заменивший виселицу гильотиной, был филантропической ошибкой, и что лучше быть повешенным, чем обезглавленным. - Без всякого сомнения: многие повесившиеся и повешенные вернулись к жизни и могли передать вынесенные испытания и ощущения. Это ощущения апоплексического удара. Это похоже на сон без особой боли, без какого-либо особого мучения. На мгновение в глазах замелькает огненный цвет, затем он постепенно бледнеет, переходит в синеву, а потом все погружается в мрак, как при обмороке. Если человеку прижать пальцем мозг в том месте, где нет кусочка черепа, он не чувствует боли, он засыпает и только! То же явление происходит от сильного прилива крови к мозгу. У повешенного кровь приливает к мозгу, потому что кровь течет к мозгу по позвоночным артериям, которые проходят по шейным позвонкам и не могут быть затронуты, а когда кровь стремится обратно по венам шеи, ей мешает течь веревка, стягивающая шею и вены. - Хорошо, - сказал доктор, - но перейдем к опытам, я хочу скорее услышать о знаменитой голове, которая говорила. Мне показалось, что из груди Ледрю вырвался вздох. Невозможно было смотреть на его лицо. - Да, - сказал он, - в самом деле, я отклонился от моего сюжета, перейдем к опытам. К сожалению, у меня не было недостатка в объектах опыта. Казни были в полном разгаре, гильотинировали тридцать, сорок человек в день, и на площади Революции проливался такой поток крови, что пришлось выкопать для его стока яму глубиной в три фута. Яма прикрыта была досками. Ребенок восьми или десяти лет шел по доскам, доски раздвинулись, ребенок упал в ужасную яму и утонул. Конечно, я не говорил Соланж, чем я бывал занят в те дни, когда не вижусь с ней. К тому же я должен признаться, что сам вначале чувствовал отвращение к этим человеческим останкам. Я боялся умножить своими опытами страдания жертв после казни. Но я убеждал себя, что исследования, которым я предавался, делаются для блага всего общества, и если мне удается внушить мое убеждение собранию законодателей, то это поведет к уничтожению смертной казни. По мере того, как опыты доставляли тот или другой результат, я заносил их в особые записи. Через два месяца я произвел над продолжением жизненности после казни все опыты, какие только можно было произвести. Я решил производить опыты и дальше с помощью гальванизма и электричества. Мне предоставили на кладбище Кламар все головы и трупы казненных. Для меня устроили лабораторию в часовне на углу кладбища. Вы знаете, что после того, как изгнали королей из дворцов, изгнали Бога из церквей. У меня была электрическая машина и два или три инструмента, которые назывались возбудителями. В пять часов появлялось похоронное шествие. Трупы бросались как попало на телегу, головы - в мешок. Я брал наугад одну или две головы и один или два трупа: остальное бросали в общую яму. На другой день головы и трупы, над которыми я производил опыты, присоединялись к останкам прошлого дня. Почти всегда брат помогал мне во время моих опытов. Несмотря на близкое соприкосновение со смертью, любовь моя к Соланж росла с каждым днем. Со своей стороны бедное дитя полюбило меня всеми силами души. Очень часто я мечтал сделать ее своей женой, весьма часто мы говорили о счастье этого брака, но для того, чтобы стать моей женой, Соланж должна была объявить свое имя, а имя эмигранта, аристократа, изгнанника носило в себе смерть. Отец несколько раз писал ей и просил ускорить отъезд. Она сообщила ему о нашей любви. Она просила его согласия на наш брак, он дал его; все шло хорошо с этой стороны. Среди ужасных процессов, однако, один процесс, самый ужасный из всех, нас особенно опечалил. Это был процесс Марии Антуанетты. Процесс начался 4 октября и продвигался быстро; 14 октября Мария Антуанетта предстала перед революционным трибуналом; 16-го в четыре часа утра состоялся приговор; в тот же день в одиннадцать часов она взошла на эшафот. Утром я получил письмо от Соланж. Она писала, что не в состоянии провести такой день без меня. Я пришел в два часа в нашу маленькую квартиру на улице Таран и застал Соланж всю в слезах. Я сам был глубоко огорчен этой казнью. Королева была добра ко мне в моей молодости, и я хранил теплые воспоминания о ее доброте. О, я всегда буду помнить этот день! Это было в среду, в Париже царила не только печаль, но и ужас. Я чувствовал странный упадок духа, меня как бы томило предчувствие большого несчастья. Я старался ободрить Соланж, которая плакала в моих объятиях; у меня не хватало для нее слов утешения, так как и в моем сердце не было утешения. Мы провели, как всегда, ночь. Наша ночь была еще печальнее дня. Помню, что до двух часов утра в квартире над нами выла запертая там собака. Утром мы навели справки. Оказалось, что ее хозяин ушел и унес с собой ключ, его арестовали на улице, повели в революционный суд, в три часа вынесли приговор, а в четыре - казнили. Надо было расставаться. Уроки у Соланж начинались в девять часов утра. Пансион ее находился около Ботанического сада. Мне не хотелось отпускать ее. Ей не хотелось расставаться со мной. Но пребывание в течение двух дней вне дома могло бы вызвать расспросы, очень опасные в то время для Соланж. Я окликнул экипаж и проводил ее до угла Фоссе-сен-Бернард. Я вышел из экипажа, она поехала дальше. Всю дорогу мы были в объятиях друг друга, не произнося ни слова; наши слезы смешивались и текли до самых губ, а горечь их смешивалась со сладостью наших поцелуев. Я вышел из экипажа, но вместо того, чтобы отправиться, куда мне было нужно, стоял на месте и смотрел вслед лошадям, уносившим ее. Через двадцать шагов экипаж остановился. Соланж высунула голову из окошка, как бы чувствуя, что я еще не ушел. Я подбежал к ней. Я вошел в экипаж и запер окна. Я сжал ее в моих объятиях еще раз. На башне Сен-Этиен-дю-Мон пробило девять. Я вытер ее слезы, запечатлел тройной поцелуй на ее губах и, соскочив с экипажа, удалился почти бегом. Мне показалось, что Соланж звала меня, но ее слезы, ее волнение могли обратить на себя внимание, и я проявил роковое мужество и не обернулся. Я вернулся к себе в отчаянии. Я провел день в сочинении писем Соланж; вечером я отправил ей целый том писем. Я только что опустил в почтовый ящик письмо к ней, как получил письмо от нее. Ее очень бранили; ее забросали вопросами, ей угрожали лишением отпуска. Первый отпуск ее должен был быть в следующее воскресенье. Соланж клялась, что в любом случае, даже если ей придется поссориться с начальницей пансиона, она увидится со мной в этот день. Я клялся также в этом. Мне казалось, что если я не буду видеть ее целую неделю, а это случится, если ее лишат первого отпуска, я сойду с ума. К тому же Соланж проявляла сильное беспокойство. Ей показалось, что письмо от отца, которое передано было ей по возвращении в пансион, было предварительно распечатано. Я провел плохую ночь и еще худший следовавший за ней день. Я нашел по обыкновению письмо Соланж, и так как это был день моих опытов, то я к трем часам отправился к брату, чтобы взять его с собой в Кламар. Брата не было дома, и я пошел один. Погода была ужасная. Печальная природа разразилась дождем, тем бурным, холодным потоком дождя, который предвещает зиму. В продолжение всей дороги я слышал, как глашатаи выкрикивали хриплым голосом обширный список осужденных в тот день; тут были мужчины, женщины, дети. Кровавая жатва была обильна, у меня не будет недостатка в объектах моей вечерней работы. Дни были коротки. В четыре часа я пришел в Кламар. Было уже темно. Вид кладбища, большие, свежие могилы, редкие деревья, трещавшие от ветра, как скелет, - все было мрачно и отвратительно! Все, что не было вскопано, было покрыто травой, чертополохом, крапивой. Но с каждым днем земля, покрытая травой, уменьшалась в размерах. Среди всей этой вскопанной почвы зияла яма сегодняшнего дня и ждала свою добычу. Предвидели большое количество осужденных, и яма была больше, чем обыкновенно. Я машинально подошел к ней. На дне была вода. Бедные, холодные, обнаженные трупы - их бросят в эту воду, холодную, как и они! Когда я подошел к яме, то поскользнулся и чуть не упал туда, волосы у меня стали дыбом. Я промок, я дрожал. Я направился к моей лаборатории. Это была, как я уже сказал, старая часовня. Я искал глазами, почему я искал, не знаю, я искал, не осталось ли на стене или там, где был алтарь, следов культа; на стене ничего не было, на месте алтаря тоже ничего не было. Там, где была когда-то дарохранительница, то есть Бог, то есть жизнь, теперь был голый череп без кожи и волос, то есть смерть, ничто. Я зажег свечу. Я поставил ее на мой стол для опытов, весь заставленный инструментами странной формы, которые изобретены были мной. Я сел, предавшись размышлениям о бедной королеве, которую я видел столь красивой, столь счастливой, столь любимой; которую накануне, когда ее везли на тележке на эшафот, толпа сопровождала своими проклятиями, и которая теперь, в этот час, после того, как голову ее отделили от туловища, покоится в гробу бедных. Она, спавшая среди золоченой роскоши Тюильри, Версаля и Сен-Клу. А пока меня обуревали эти мрачные размышления, дождь усилился, задул сильный ветер, мрачно завывая в ветках деревьев, в стеблях травы. К этому шуму присоединился раскат мрачного грома; только гром этот гремел не в облаках, а пронесся над землей, которая задрожала. То был грохот кровавой телеги, приехавшей с площади Революции и въезжавшей в Кламар. Дверь маленькой часовни открылась, и два человека, с которых струилась вода, внесли мешок. Один из них был Легро, которого я посетил в тюрьме, другой был могильщик. - Вот, господин Ледрю, - сказал помощник палача, - к вашим услугам. Вам нечего торопиться сегодня вечером. Мы оставляем у вас всю свиту, похоронят их завтра днем. Они не схватят насморка, проведя ночь на воздухе. И с отвратительным смехом эти два служителя смерти положили мешок в угол, налево передо мной, возле прежнего алтаря. Затем они ушли и не заперли дверь, которая стала хлопать. От ворвавшегося ветра пламя свечи дрожало. Свеча горела тускло и понемногу гасла, отекая около черного фитиля. Я слышал, как они отпрягли лошадей, заперли кладбище и уехали, бросив полную трупов телегу. Мне страшно хотелось уйти с ними, но что-то меня удержало; я остался и весь дрожал. Я не боялся, конечно, но вой ветра, шум этого дождя, треск ломавшихся деревьев, порывы ветра, задувавшие мою свечу, - все это наводило на меня слепой ужас, и мелкая дрожь пробежала по всему телу, начиная от корней волос. Вдруг мне показалось, что я услышал тихий и умоляющий голос, мне показалось, что голос этот в самой часовне произносил мое имя - Альберт. Я вздрогнул. Альберт! Одно только лицо не свете называло меня так. Мои испуганные глаза медленно оглядели часовню. Хотя она была мала, но свеча моя недостаточно освещала ее стены. Я увидел в углу мешок. Окровавленный холст и выпуклость указывали на зловещее его содержимое. В ту минуту, когда мои глаза остановились на мешке, тот же голос, но еще слабее и еще жалостливее, повторил мое имя: - Альберт! Я вздрогнул и вскочил от ужаса: этот голос раздавался из мешка. Я стал ощупывать себя, не понимая, во сне ли я или наяву; затем, застыв и как бы окаменев, с протянутыми руками я пошел к мешку и погрузил в него одну руку. Мне показалось, что теплые еще губы коснулись моей руки. Я дошел до той грани ужаса, когда самый ужас придает нам храбрость. Я взял эту голову и, подойдя к моему креслу, в которое я упал, положил голову на стол. О! Я испустил отчаянный крик. Эта голова, губы которой казались еще теплыми, глаза которой были наполовину закрыты, это голова была головой Соланж! Мне казалось, что я сошел с ума. Я прокричал три раза: - Соланж! Соланж! Соланж! При третьем крике глаза открылись, взглянули на меня; с них скатились две слезы, и, сверкнув влажным блеском, словно пламенем отлетающей души, глаза закрылись, чтобы больше уже никогда не открыться. Я вскочил безумный, бешеный, негодующий. Я хотел бежать, но зацепился полой одежды за стол. Стол упал и увлек за собой свечу, которая погасла. Голова покатилась, а я устремился в отчаянии за ней. И вот, когда я лежал на земле, мне показалось, что эта голова покатилась по плитам к моей; губы ее прикоснулись к моим; холодная дрожь пронизала мое тело; я испустил стон и потерял сознание. На другой день в шесть часов утра могильщики нашли меня таким же холодным, как та панель, на которой я лежал. Соланж, узнанная по письму ее отца, была арестована в тот же день, в тот же день приговорили ее к смерти, и в тот же день она была казнена. Эта голова, которая говорила, эти глаза, которые смотрели на меня, эти губы, которые целовали мои губы, то были губы, глаза, голова Соланж. - Вы знаете, Ленуар, - продолжал Ледрю, обращаясь к кавалеру, - что я тогда едва не умер.

Глава восьмая

КОШКА И СКЕЛЕТ
Рассказ Ледрю произвел ужасное впечатление. Никто из нас, даже доктор, не подумал изменить настроение. Кавалер Ленуар, к которому Ледрю обратился, ответил лишь знаком согласия. Бледная дама, приподнявшись было на минуту на своей кушетке, опять упала на подушки, и один лишь вздох обнаруживал, что она жива. Полицейский комиссар молчал, так как не находил в этом материала для протокола. Я же старался запомнить все подробности катастрофы, чтобы воспроизвести их когда-либо, если вздумается воспользоваться ими для рассказа. Что же касается Аллиета и аббата Мулля, то изложенное слишком соответствовало их взглядам, чтобы они пытались возразить против него. Напротив, аббат Мулль первый прервал молчание и, резюмируя до некоторой степени общее молчание, сказал: - Я верю всему, что вы рассказали нам, мой милый Ледрю, но как вы объясните себе этот факт, как выражаются на материальном языке? - Я не объясняю его себе, - сказал Ледрю, - я только его рассказываю, вот и все. - Да, как вы его объясняете? - спросил доктор. - Потому что, какова бы ни была продолжительность жизненности, вы не можете допустить, чтобы отсеченная голова через два часа могла говорить, смотреть, действовать? - Если бы я мог себе это объяснить, мой милый доктор, - сказал Ледрю, - то не заболел бы после этого события страшной болезнью. - Но все-таки, доктор, - сказал Ленуар, - как это вы объясняете себе? Вы не допускаете, конечно, что господин Ледрю рассказал нам вымышленную историю; его болезнь также материальный факт. - Вот еще! Ничего тут удивительного нет. Это не больше, как галлюцинация! Господину Ледрю казалось, что он видит; господину Ледрю казалось, что он слышит. Для него это равносильно тому, что он действительно видел и действительно слышал. Органы, которые передают наши чувства центру ощущений, то есть мозгу, могут расстроиться вследствие влияющих на них условий. Когда эти органы расстроены, они неправильно передают чувства; кажется, что слышат, и слышат; кажется, что видят, и видят. Холод, дрожь, мрак расстроили органы господина Ледрю, вот и все. Сумасшедший также видит и слышит то, что ему кажется, что он видит и слышит. Галлюцинация - это моментальное умопомешательство. О ней остается воспоминание уже тогда, когда она исчезла. - А если галлюцинация не исчезает? - спросил аббат Мулль. - Ну! Тогда болезнь становится неизлечимой, и от нее умирают. - Вам приходилось, доктор, лечить такие болезни? - Нет, но я знаю некоторых врачей, которые лечили такие болезни. Между прочим, английского доктора, сопровождавшего Вальтера Скотта во Францию. - И он вам рассказал?.. - Нечто в том же роде, что рассказал нам наш хозяин и, быть может, даже еще более необыкновенное происшествие. - И вы объясняете себе это с материалистической точки зрения? - спросил аббат Мулль. - Конечно. - А вы можете рассказать нам факт, рассказанный вам английским доктором? - Без сомнения. - Ну, доктор, расскажите, расскажите! - Рассказать? - Ну конечно! - закричали все. - Хорошо. Доктора, сопровождавшего Вальтера Скотта во Францию, помнится звали Симпсоном. Это был один из самых выдающихся членов Эдинбургского факультета и имел поэтому связи с самыми значительными людьми в Эдинбурге. В числе этих лиц был один судья уголовного суда, имени которого он мне не назвал. Во всей этой истории он счел нужным сохранить в тайне одно лишь это имя. Этот судья, которого он лечил, на вид совершенно здоровый, таял со дня на день: он стал добычей мрачной меланхолии. Семья несколько раз обращалась с расспросами к доктору, тот, со своей стороны, расспрашивал своего друга, который отделывался общими ответами, усиливавшими его тревогу, так как ясно было, что тут скрывается тайна, которой больной не хочет выдать. Но однажды доктор Симпсон так настойчиво стал просить своего друга сознаться в своей болезни, что тот, взяв его за руку, с печальной улыбкой сказал: - Ну, хорошо, действительно, я болен, и моя болезнь, дорогой доктор, тем более неизлечима, что она коренится всецело в моем воображении. - Как! В вашем воображении? - Да, я схожу с ума. - Вы сходите с ума! Но в чем дело, скажите, пожалуйста. Глаза у вас ясные, голос у вас спокойный (он взял его руку), пульс прекрасный. - И это-то ухудшает мое положение, милый доктор, то есть то, что я вижу его и обсуждаю его. - Но в чем же состоит ваше сумасшествие? - Заприте, доктор, дверь, чтобы нам не помешали, и я вам расскажу. - Доктор запер дверь, вернулся и сел около своего приятеля. - Помните вы, - сказал судья, - последний уголовный процесс, по которому я должен был произнести приговор? - Да, над шотландским разбойником, которого вы приговорили к повешению и который был повешен. - Именно этот. И вот! В тот момент, когда я произносил приговор, глаза его сверкнули, и он погрозил мне кулаком. Я не обратил на это внимания... Такие угрозы часто практикуются среди осужденных. Но на другой день после казни палач явился ко мне и, очень извиняясь за посещение, заявил, что он счел долгом довести до моего сведения о следующем: умирая, разбойник произносил против меня заклятия и говорил, что на другой день в шесть часов, в час его казни, я услышу о нем. Я полагал, что мне устроят что-либо его товарищи, что последует месть от их вооруженных рук, и я в шесть часов заперся в кабинете с парой пистолетов на моем письменном столе. Пробило шесть на часах моего камина. Весь день я занят был мыслью об этом предупреждении палача. Но вот пробил последний удар бронзовых часов, и я не услышал ничего, кроме какого-то мурлыканья неизвестно откуда. Я обернулся и увидел большую кошку огненно-черного цвета. Невозможно было объяснить, как она вошла сюда: все двери и окна были заперты. Очевидно, ее заперли в комнате днем. Я ничего не ел. Я позвонил. Явился слуга, но он не мог войти, так как я заперся изнутри; я пошел к двери и отпер ее. Я стал говорить о черной кошке, но мы напрасно ее всюду искали, она исчезла. Я больше об этом не думал. Прошел вечер, наступила ночь, наступил опять день, прошел день, пробило шесть часов. Сейчас же я услышал шорох за собой и увидел ту же кошку. На этот раз она вспрыгнула мне на колени. - Я не питаю никаких антипатий к кошкам, но все-таки эта фамильярность произвела на меня неприятное впечатление. Я согнал ее с колен. Но едва она спрыгнула на землю, как сейчас же снова вспрыгнула ко мне. Я ее оттолкнул, но так же бесполезно, как и в первый раз. Тогда я встал и прошелся по комнате, а кошка шла за мной шаг за шагом. Раздраженный этой навязчивостью, я позвонил, как и накануне. Слуга вошел. Кошка исчезла под кроватью, мы искали ее там напрасно; проскользнув под кровать, она исчезла. Я вышел вечером. Я был у двух или трех друзей, потом вернулся домой. У меня не было свечи, я шел тихонько по лестнице, чтобы не натолкнуться на что-либо. Дойдя до последней ступеньки, я услышал голос слуги, говорившего с горничной моей жены. Я услышал свое имя и стал прислушиваться к тому, что он говорил, и тогда я услышал, как он рассказывал все, что произошло накануне и в тот день, но только прибавил: - Вероятно, наш барин сходит с ума. Никакой кошки черной и огненной не было в комнате, это так же верно, как и то, что ее нет и у меня. Слова эти меня испугали. Одно из двух: или видение было реальное, или оно было обманчивое; если оно - реальное, то я нахожусь под давлением сверхъестественного факта, если оно ложное, если я вижу то, что не существует, как говорит мой слуга, то я схожу с ума. Вы можете угадать, мой милый доктор, с каким нетерпением, смешанным со страхом, я ждал шести часов. На другой день под предлогом уборки я удержал слугу; когда пробило шесть часов, он был в моем кабинете. При последнем ударе часов я услышал шорох и увидел мою кошку. Она села рядом со мной. Сначала я сидел молча, рассчитывая, что слуга увидит кошку и первый о ней заговорит. Но он ходил взад и вперед по комнате и, по-видимому, ничего не видел. Я воспользовался тем моментом, когда он был в таком положении, что для исполнения моего приказания, он должен был почти наступить на кошку. - Поставьте звонок на мой стол, Джон, - сказал я. Он находился у изголовья моей кровати, звонок находился на камине. Чтобы пройти от изголовья моей кровати к камину, он должен был неизбежно наступить на нее. Он пошел, но в тот момент, когда его нога занеслась над кошкой, та прыгнула мне на колени. Джон не видел ее или, по крайней мере, мне казалось, что он не видит ее. Признаюсь, что холодный пот выступил у меня на лбу, и услышанные мной накануне слова: "Вероятно, господин сошел с ума!" пришли мне на память во всем их ужасном значении. - Джон, - сказал я, - вы ничего не видите у меня на коленях? Джон посмотрел на меня. Потом с видом человека, принявшего определенное решение, сказал: - Да, сударь, - сказал он, - я вижу кошку. Я вздохнул. Я взял кошку и сказал ему: - В таком случае возьмите ее и выбросите, пожалуйста. Он протянул руки к моим рукам, я подал ему животное; затем он по моему знаку вышел. Я немного успокоился. В течение десяти минут я с некоторым беспокойством оглядывался кругом, но, не замечая ничего похожего на животное, решил посмотреть, что Джон сделал с кошкой. Я вышел из комнаты, чтобы расспросить его об этом. Перейдя порог гостиной, я услышал хохот из уборной моей жены. Я подошел тихонько на цыпочках и услышал голос Джона: - Милая моя, - говорил он горничной, - господин не сходит с ума, нет, а уже сошел. Его сумасшествие состоит в том, что он видит черную кошку. Сегодня вечером он спросил меня, вижу ли я кошку у него на коленях? - А ты что ответил? - спросила горничная. - Черт побери! Я ответил, что вижу ее, - сказал Джон. - Бедняга, я не хотел противоречить, и вот угадай, что он сделал? - А как я могу угадать. - Ну вот! Он взял воображаемую кошку с колен и положил мне на руки и сказал: "Унеси, унеси!", и я ловко унес кошку: он остался доволен. - Но раз ты унес кошку, то, значит, она существовала? - Какая там кошка! Кошка существовала только в его воображении. Зачем бы ему говорить правду? Он бы меня выгнал. Ну нет! Мне здесь хорошо, я остаюсь. Он мне платит двадцать пять фунтов, чтобы я видел кошку, я ее вижу. Пусть даст тридцать, я увижу и двух! У меня не хватило мужества дальше слушать. Я вздохнул и вошел в мою комнату. Моя комната была пуста. На другой день в шесть часов, по обыкновению, кошка оказалась около меня и исчезла днем на другой день. - Что же вам сказать, мой друг, - продолжал больной. - В течение месяца видение появлялось каждый вечер, я привык к нему; на тридцатый день после казни пробило шесть часов, а кошка не явилась. Я думал, что избавился от нее, и от радости не спал. Все утро я волновался и не мог дождаться рокового часа. Я не сводил глаз с часов от пяти до шести. Я следил, как стрелка продвигалась с минуты на минуту. Наконец, стрелка дошла до XII; раздался бой часов; раздался один удар, два, три, четыре, пять и, наконец, шесть... На шестом ударе дверь отворилась, - сказал несчастный, - и вошел курьер в ливрее, как будто он находился на службе у лорда-лейтенанта Шотландии. Первая мысль, пришедшая мне в голову, была, что лорд-лейтенант прислал мне письмо, и я протянул руку к незнакомцу. Но он не обратил никакого внимания на мой жест, он стал за моим зеркалом. Мне не надо было оборачиваться, чтобы его видеть: против меня было зеркало, и в этом зеркале я видел его. Я встал и прошелся, он шел за мной в нескольких шагах от меня. Я подошел к столу и позвонил. Вошел слуга, он не видел курьера, как не видел кошки. Я отослал его, остался со странной особой и мог свободно рассмотреть ее. Он был в придворном платье, волосы в сетке, со шпагой, жилет с шитьем и шляпа под мышкой. В десять часов я лег спать. Он, со своей стороны, чтобы лучше провести ночь, уселся в кресло напротив моей кровати. Я повернулся к стене, но так как я не мог уснуть, то два или три раза поворачивался к свету ночника. Курьер также не спал. Наконец, первые лучи дня прорвались в комнату через щели жалюзи. Я повернулся в последний раз к человеку: он исчез, кресло было пусто. К вечеру я освободился от моего видения. Вечером было собрание у главного церковного комиссара. Под предлогом необходимости приготовить мне мой выходной костюм, я в шесть часов без пяти минут позвал слугу и попросил запереть на засов дверь. Он исполнил это. При последнем ударе шести часов я устремил взор на дверь: дверь открылась, курьер вошел. Я направился сейчас же к двери: она была заперта; засовы, казалось, не были выдвинуты из скобки. Я обернулся: курьер стоял за моим креслом, а Джон ходил взад и вперед по комнате, ничего не замечая. Очевидно, он не видел человека, как раньше не видел животного. Я оделся. И тогда произошло нечто странное: с необычной предупредительностью мой новый служащий помогал Джону во всем, что тот делал, а Джон ничего не замечал. Так, например, Джон держал мое платье за воротник, а привидение держало его за полы; Джон подавал штаны за пояс, а привидение поддерживало их внизу. Никогда у меня еще не было более услужливого слуги. Наступил час отъезда. И тогда, вместо того чтобы следовать за мной, курьер пошел вперед, проскользнул в дверь моей комнаты, спустился по лестнице, стал со шляпой под мышкой за Джоном, который отворял дверцу кареты, и, когда Джон ее запер и сел на запятки, он сел на козлы с кучером, и тот подвинулся направо, чтобы дать ему место. Карета остановилась у дверей главного церковного комиссара. Джон открыл дверцу, но призрак уже был на своем посту за ним. Едва я вышел, призрак протиснулся вперед, проскользнул среди толпы слуг, теснящихся у главного входа, и оглядывался, иду ли я за ним. Тогда мне захотелось проделать над кучером тот же опыт, который я проделал над Джоном. - Патрик, - спросил я его, - что это за человек сидел около вас? - Какой человек, ваша милость? - спросил кучер. - Человек, который сидел на ваших козлах? Патрик вытаращил глаза, оглядываясь вокруг себя. - Ну, хорошо, - сказал я, - я ошибся. Курьер остановился на лестнице и поджидал меня. Как только он увидел, что я опять двинулся, он также двинулся и пошел впереди меня, как бы для того, чтобы доложить обо мне в приемной зале, а затем, когда я вошел, он занял в передней подобающее место. Никто не видел его, это привидение, как не видели его ни Джон, ни Патрик. Теперь мой страх перешел в ужас; я понял, что я действительно схожу с ума. С этого вечера стали замечать перемену во мне. Все меня спрашивали, чем я озабочен; в числе других и вы. Я опять нашел мое привидение в передней. Как и при моем приезде, так и теперь, при отъезде он бросился вперед, сел на козлы, вернулся со мной домой, пошел за мной в мою комнату, сел в кресло, в котором сидел накануне. Тогда я захотел убедиться, было ли что-либо реальное, осязаемое в этом привидении. Я употребил большое усилие над собой и, пятясь задом, сел в кресло. Я ничего не почувствовал, но увидел в зеркале, что привидение стоит за мной. Как и накануне, я лег, но только в час. Как только я лег в постель, я увидел привидение в моем кресле. На другой день днем оно исчезло. Видение это продолжалось месяц. По истечении месяца оно изменило свои привычки и не явилось. На этот раз я уже не верил, как в первый раз, в полное его исчезновение, а ждал страшного превращения, и вместо того, чтобы наслаждаться уединением, ждал с трепетом следующего дня. На другой день при последнем ударе шести часов я у слышал легкий шелест у занавески моей кровати и в том месте, где занавеси скрещивались в проходе у стены, увидел скелет. На этот раз, вы поймете, мой друг, что я могу так выразиться, я увидел живой образ смерти. Скелет стоял там неподвижно и глядел на меня впадинами своих глаз. Я встал, несколько раз обошел комнату; голова скелета следила за всеми моими движениями. Глаза ни на минуту не оставляли меня; туловище оставалось неподвижным. Эту ночь я не решался лечь спать. Я спал или, скорее, с закрытыми глазами сидел в кресле, в котором, обыкновенно, сидело привидение, об отсутствии которого я теперь печально жалел. Днем скелет исчез. Я велел Джону переставить кровать и опустил занавеси. При последнем бое шести часов я услышал шелест, занавеси заколебались; затем я увидел конечности костлявых рук, раздвинувших занавеси, и в раздвинутых занавесях скелет занял место, на котором он стоял накануне. На этот раз у меня хватило мужества лечь спать. Голова, которая, как и накануне, следила за моими движениями, нагнулась надо мной, глаза, которые накануне ни на минуту не теряли меня из виду, устремились на меня. Вы поймете, какую ночь я провел! И вот, мой дорогой доктор, я провожу уже двадцать таких ночей. Теперь вы знаете, что со мной. Что же, вы возьметесь меня еще лечить? - Я по крайней мере, попытаюсь, - ответил доктор. - Каким образом? Позвольте узнать. - Я уверен, что привидение, которое вы видите, существует только в вашем воображении. - Что мне за дело, существует ли оно или нет, раз я его вижу. - Вы хотите, чтобы и я его увидел, а? - Конечно, очень даже хочу. - Когда же? - Как можно скорее. Завтра. - Хорошо, завтра... Итак, мужайтесь! Больной печально улыбнулся. На другой день в семь часов утра доктор вошел в комнату своего друга. - Ну как? - спросил он. - А скелет? - Скелет исчез, - ответил тот слабым голосом. - Ну прекрасно! Мы устроим так, чтобы он не являлся сегодня вечером. - Устройте. - Вы говорите, скелет появляется при последнем ударе шести часов? - Непременно. - Прежде всего остановим часы. - Он остановил маятник. - Что вы хотите сделать? - Я хочу отнять у вас возможность определять время. - Хорошо. - Теперь мы опустим шторы и закроем занавеси окон. - А это зачем? - Все с той же целью, чтобы вы не могли себе отдавать отчета о ходе времени. - Хорошо. Шторы были спущены, занавеси закрыты. Зажгли свечи. - Пусть завтрак и обед для нас будут всегда готовы. - Джон, - сказал доктор, - мы не хотим есть в определенные часы, вы подадите, когда я вас позову. - Слышите, Джон? - сказал больной. - Да, сударь. - Затем дайте нам карты, шашки, домино и уходите. Доктор принялся, как мог, развлекать больного, болтать, играл с ним, а когда проголодался, позвонил. Джон, который знал, зачем звонили, принес завтрак. После завтрака начали партию, которая прервана была новым звонком доктора. Джон принес обед. Они ели, пили, выпили кофе и опять стали играть. Так вдвоем они провели день, который тянулся долго. Доктор думал, что он приблизительно определил в своем уме время и что роковой час уже прошел. - Итак, - сказал он, вставая, - победа! - Как победа? - спросил больной. - Конечно, теперь, по крайней мере, восемь или девять часов, и скелет не явился. - Посмотрите на ваши часы, доктор, они единственные в доме. Если час прошел, тогда и я, пожалуй, закричу: победа! Доктор посмотрел на часы и промолчал. - Вы ошиблись, не правда ли, доктор? - сказал больной. - Ровно шесть часов. - Да, и что же? - И что же? Вот входит скелет. И больной с глубоким вздохом откинулся назад. Доктор посмотрел во все стороны. - Но где вы его видите? - спросил он. - На его обычном месте, в проходе кровати, между занавесями. Доктор встал, подошел к кровати и занял среди занавесей то место, которое должен был занимать скелет. - А теперь вы все еще его видите? - Я не вижу нижней части туловища, вы закрываете его вашим телом, но я вижу череп. - Где? - Над вашим правым плечом. У вас как бы две головы: живая и мертвая. Несмотря на все свое неверие, доктор вздрогнул. Он обернулся, но ничего не увидел. - Мой друг, - сказал он с грустью больному, - если вам надо сделать распоряжение по части завещания, сделайте. И он вышел. Девять дней спустя Джон, войдя в комнату своего хозяина, нашел его мертвым. Прошло ровно три месяца со времени казни разбойника.

Глава девятая

КОРОЛЕВСКАЯ УСЫПАЛЬНИЦА В СЕН-ДЕНИ
- Ну и что же это все доказывает, доктор? - спросил Ледрю. - Это доказывает, что органы, передающие мозгу впечатления, которые они воспринимают, вследствие некоторых причин расстраиваются и являются, таким образом, как бы плохим зеркалом для мозга, и тогда мы видим предметы и слышим звуки, которые не существуют. Вот и все. - Однако, - сказал кавалер Ленуар с робостью доверчивого ученого, - случается же, что некоторые предметы оставляют след, что некоторые предсказания сбываются. Как вы объясните, доктор, тот факт, что удары, нанесенные привидением, оставляли синяки на том, кто им подвергался? Как вы объясните, что привидение могло за десять, двадцать, тридцать лет вперед предсказать будущее? То, что не существует, или предсказать то, что должно случиться? - А, - сказал доктор, - вы имеете в виду видение шведского короля? - Нет, я хочу сказать о том привидении, которое я сам видел. - Вы? - Да, я. - Где же? - В Сен-Дени. - Когда это было? - В 1794 году, во время осквернения гробниц. - О да, послушайте-ка, доктор, - сказал Ледрю. - Что? Что вы видели? Расскажите! - Извольте. В 1793 году я назначен был директором музея французских памятников и в качестве такового присутствовал при раскопках могил в аббатстве Сен-Дени, переименованном просвещенными патриотами в Франсиаду. По прошествии сорока лет я могу рассказать вам о странных событиях, которыми ознаменовалась эта история. Ненависть, которую удалось внушить народу к королю Людовику XVI и которая не утихала и после эшафота 21 января, теперь перенесена была на королей его рода: решили преследовать монархию до самого ее источника, монархов вплоть до их могил, решили рассеять по ветру прах шестидесяти королей. Может быть, хотели убедиться, сохранились ли те великие сокровища, которые закрыты были в некоторых из этих гробниц, столь неприкосновенных, как говорили. Народ устремился в Сен-Дени. 6 и 8 августа он уничтожил пятьдесят одну гробницу - историю двенадцати веков. Тогда правительство решило воспользоваться этим беспорядком, обыскать гробницы и овладеть наследием монархии, которой нанесен был удар в лице Людовика XVI, последнего ее представителя. Затем намеревались уничтожить даже имена, память, кости королей. Дело шло к тому, чтобы вычеркнуть из истории четырнадцать веков монархии. Несчастные безумцы не понимают, что люди могут иногда изменить будущее... Но никогда не могут изменить прошедшего. На кладбище приготовлена была обширная могила по образцу могил для бедных. В эту яму, выложенную известью, должны были бросить, как на живодерню, кости тех, кто сделал из Франции первую в мире нацию, начиная с Дагобера до Людовика XV. Этим путем дано было удовлетворение народу: особенно же удовольствие доставлено было законодателям, адвокатам, завистливым журналистам, хищным птицам революции, глаза которых не выносят никакого блеска, как глаза их собратьев - ночных птиц не выносят никакого света. Гордость тех, кто не может ничего создать, сводится к разрушению. Я назначен был инспектором раскопок. Этим путем я получил возможность спасти много драгоценных вещей. Я принял назначение. В субботу 12 октября, когда состоялся процесс королевы, я открыл склеп Бурбонов со стороны подземных часовен и вытащил гроб Генриха IV, убитого 14 мая 1610 года в возрасте пятидесяти семи лет. Что касается статуи его на Новом мосту, образцового произведения Жана де Болон и его ученика, то ее перечеканили в монеты. Тело Генриха прекрасно сохранилось: прекрасно сохранились черты лица, он был таким, каким рисовали его любовь народа и кисть Рубенса. Когда его вынули первым из могилы в хорошо сохранившемся саване, волнение было необычайное, и под сводами церкви чуть не раздался популярный во Франции возглас: "Да здравствует Генрих IV". Когда я увидел эти знаки почета, можно сказать, даже любви, я велел прислонить тело к одной из колонн клироса, чтобы каждый мог подойти и посмотреть на него. Он был одет, как и при жизни, в бархатный черный камзол с фрезами и белыми манжетами, в бархатные штаны, такие же, как камзол, шелковые чулки того же цвета, бархатные башмаки. Его красивые с проседью волосы лежали еще ореолом вокруг головы, его седая борода доходила еще до груди. Тогда началась бесконечная процессия, как бывает у мощей святого: женщины дотрагивались до рук доброго короля, другие целовали край его мантии, некоторые ставили детей на колени и тихо шептали: - Ах, если бы он жил, народ не бедствовал бы! Они могли бы прибавить: и не был бы так дик, ибо дикость народа - его несчастье. Процессия эта продолжалась в субботу 12 октября, в воскресенье 13-го и в понедельник 14-го. В понедельник, после обеда рабочих, то есть с трех часов пополудни, возобновились раскопки. Первый труп, увидевший свет после Генриха IV, был его сын, Людовик XIII. Он хорошо сохранился, и хотя черты лица расплылись, его можно было узнать по усам. Затем следовал Людовик XIV. Его можно было узнать по крупным чертам лица, типичного лица Бурбонов; но он был черен, как чернила. Затем последовали трупы Марии Медичи, второй жены Генриха IV; Анны Австрийской, жены Людовика XIII; Марии Терезии, жены Людовика XIV, и великого дофина. Все эти тела разложились, а дофин от гниения превратился в жидкость. Во вторник 15 октября выкапывание трупов продолжалось. Труп Генриха IV оставался все время у колонны, бесстрастно присутствуя при этом безмерном святотатстве над его предшественниками и потомками. В среду 16 октября, как раз в тот момент, когда Мария Антуанетта была обезглавлена на площади Революции, то есть в одиннадцать часов утра, из склепа Бурбонов вытаскивали очередной гроб - короля Людовика XV. По древнему обычному церемониалу Франции, он покоился при входе в склеп, ожидая там своего преемника, который должен был присоединиться к нему. Его взяли, унесли и открыли у могилы на кладбище. Сначала тело, вынутое из свинцового гроба, хорошо обернутое в холст и повязки, казалось целым и сохранившимся, но когда его вынули, оно оказалось сильно разложившимся и издавало такое зловоние, что все разбежались, и пришлось сжечь несколько фунтов курительного порошка, чтобы очистить воздух. Тотчас же бросили в яму все, что осталось от героя Парка Оленей, от любовника мадам де Шатору, мадам де Помпадур, мадам де Бари, и эти отвратительные останки, высыпанные на известковое дно, покрыли сверху известью. Я остался последним, чтобы при мне сожгли порошок и засыпали яму известью. Вдруг я услышал сильный шум в церкви. Я быстро вошел туда и увидел рабочего, который усиленно отбивался от своих товарищей в то время, как женщины показывали ему кулаки и грозили. Несчастный бросил свой печальный труд и отправился на еще более печальное зрелище - на казнь Марии Антуанетты. Опьяненный своими криками и криками других, видом пролившейся крови, он вернулся в Сен-Дени и подойдя к Генриху IV, опиравшемуся на колонну и окруженному любопытными, скажу даже поклонниками, обратился к нему с такими словами. - По какому праву остаешься здесь ты, когда обезглавливают королей на площади Революции? И в ту же минуту, схватив левой рукой бороду, он оторвал ее, а правой дал пощечину королевскому трупу. С сухим треском, подобным треску брошенного мешка с костями, труп упал на землю. Со всех сторон поднялся страшный крик. Можно было еще осмелиться нанести такое оскорбление какому-нибудь другому королю, но оскорбление Генриху IV, другу народа, являлось оскорблением самому народу. Рабочий, который совершил это святотатство, подвергался очень серьезной опасности, когда я поспешил к нему на помощь. Как только он увидел, что может найти во мне поддержку, он обратился ко мне за покровительством. Но, не отказывая ему в этом покровительстве, я все же хотел указать, что он совершил подлый поступок. - Дети мои, - сказал я рабочим, - бросьте этого несчастного; тот, кого он оскорбил, занимает там, на небе, слишком высокое положение, чтобы не просить у Бога для него наказания. Затем, отобрав у него бороду, которую он оторвал от трупа и все еще держал в левой руке, я выгнал его из церкви и объявил ему, что он больше не принадлежит к той партии рабочих, которые работают у меня. Возгласы и угрозы товарищей преследовали его до самой улицы. Опасаясь дальнейших оскорблений Генриху IV, я велел отнести его в общую могилу, но и там труп был встречен с почестями. Его не бросили, как других, в общую кучу, а опустили, тихонько положили и заботливо устроили в одном углу; затем благочестиво покрыли слоем земли, а не известью. День кончился, и рабочие ушли, остался один сторож. Это был славный малый, которого я поставил из опасения, чтобы ночью не проникли в церковь для новых изуверств или для новых краж; сторож этот спал днем и сторожил с семи вечера до семи часов утра. Ночь он проводил на часах, стоя или прохаживаясь, чтобы согреться, или присаживался к костру, разведенному у одной из самых близких к двери колонн. Все в церкви носило отпечаток смерти, и разрушение придавало этому отпечатку еще более мрачный характер. Могилы были открыты, и плиты прислонены к стенам. Разбитые статуи валялись на полу церкви; там и сям раскрытые гробы вернули своих мертвецов, которые думали встать из них лишь в день страшного суда. Все это давало пищу для размышлений для сильного ума, слабый же ум наполняло ужасом. К счастью, сторож не отличался умом вовсе. Это был простой человек. Он смотрел на все эти обломки так же, как смотрел бы на лес во время рубки или как на скошенный луг, и только считал ночные часы, прислушивался к монотонному бою башенных часов, к этому единственному целому предмету в разрушенной церкви. В тот момент, когда пробила полночь и когда еще дрожал последний удар часов в глубине мрачной церкви, он услышал сильные крики со стороны кладбища. То были крики о помощи. Когда первый момент изумления прошел, он взял лом и подошел к двери, соединявшей церковь с кладбищем, но когда он открыл дверь и отчетливо заметил, что крики исходят из могилы королей, то не решился идти дальше, запер дверь и побежал будить меня в гостиницу, в которой я жил. Я не хотел сначала верить, что крики о помощи могут исходить из королевской могилы, но так как я жил против церкви, то сторож открыл окно, и среди тишины, нарушаемой только дуновением зимнего ветра, я действительно услышал протяжные жалобные стоны, которые, казалось, не похожи были на вой ветра. Я поднялся и отправился со сторожем в церковь. Когда мы пришли туда и заперли за собой дверь, то услышали жалобные крики более отчетливо. К тому же определить, откуда раздаются эти звуки, было легко, поскольку дверь кладбища, которую сторож плохо за собой закрыл, опять открылась за ним. Итак, эти стоны шли действительно с кладбища. Мы зажгли два факела и направились к двери. Но пока мы подходили к ней, сквозной ветер, дувший снаружи внутрь, задувал их. Я понял, что тут нам с нашими факелами будет не пройти, а раз мы будем на кладбище, то нам не придется уже больше сражаться с ветром. Кроме факелов я велел зажечь еще и фонарь. Факелы наши потухли, но фонарь горел. Мы прошли пролив и, очутившись на кладбище, зажгли факелы, и ветер пощадил их. По мере того как мы продвигались, стоны замирали и в ту минуту, когда мы подошли к краю могилы, совсем замерли. Мы встряхнули наши факелы и осветили огромное отверстие, и среди костей на слое извести и земли, которыми их засыпали, барахталось что-то безобразное. Это что-то походило на человека. - Что с вами и что вам надо? - спросил я у этой тени. - Увы! - прошептала тень. - Я тот несчастный рабочий, который дал пощечину Генриху IV. - Но как ты сюда попал? - спросил я. - Вытащите меня сначала, господин Ленуар, потому что я умираю, а затем вы все узнаете. С того момента, когда страж мертвецов убедился, что имеет дело с живым, овладевший было им ужас исчез. Он уже приготовил лестницу, валявшуюся на траве кладбища, держал ее и ждал моего приказания. Я велел спустить лестницу в яму и предложил рабочему вылезать. Он дотащился до основания лестницы, но когда хотел встать и взобраться на ступеньки, то заметил, что у него сломаны одна нога и одна рука. Мы бросили ему веревку с глухой петлей; он завязал веревку под мышками. Другой конец веревки остался у меня; сторож спустился на несколько ступенек, и, благодаря двойной опоре, нам удалось вытащить живого из общества мертвецов. Едва только мы вытащили его из ямы, как он потерял сознание. Мы поднесли его к костру, положили на солому, а я послал сторожа за хирургом. Раньше, чем раненый пришел в сознание, сторож явился с доктором, и спасенный открыл глаза только во время операции. Когда перевязка окончилась, я поблагодарил хирурга, и так как я хотел узнать, по какой странной случайности рабочий очутился в королевской могиле, то отослал сторожа. Тот с радостью отправился спать после треволнений этой ночи, а я остался один с рабочим. Я присел на камень подле соломы, на которой он лежал против костра; дрожащее пламя последнего слабо освещало ту часть церкви, в которой мы находились, а все остальное погружено было в глубокий мрак, который казался тем глубже, чем освещеннее была наша сторона. Я расспросил тогда раненого, и вот что он мне рассказал. То, что я прогнал его, не огорчило его вовсе. У него были деньги в кармане, и он знал, что пока есть деньги, он не будет ни в чем нуждаться. Поэтому он отправился в кабак. Там он стал распивать бутылку, но на третьем стакане вошел хозяин. - Ты уже закончил? - спросил он. - А что? - ответил рабочий. - Я вот слышал, что это ты дал пощечину Генриху IV. - Ну так и что? Да, это я! - дерзко сказал рабочий. - Что же из того? - Что из того? А то, что я не хочу поить у себя такого мерзкого негодяя, как ты, который накличет проклятие на мой дом. - На твой дом? Твой дом - дом для всех; и раз я плачу, я у себя. - Да, но ты не заплатишь! - А почему? - Потому что я не возьму твоих денег! А так как ты не заплатишь, то ты уже будешь не у себя, а у меня, и так как ты будешь у меня, то я буду иметь право вышвырнуть тебя за дверь. - Да, если ты сильнее меня. - Если я не сильнее тебя, я позову своих молодцов. - А ну-ка позови, посмотрим! Хозяин позвал. На его зов прибежали уже заранее приготовленные молодцы с палками в руках, и рабочему пришлось уйти, хотя он и не прочь был протестовать. Он вышел, бродил некоторое время по городу и в час обеда зашел в трактир, в котором обыкновенно обедали рабочие. Он съел суп, когда вошли рабочие, окончившие дневную работу. Увидев его, они остановились у двери, позвали хозяина и объявили ему, что если этот человек будет у него обедать, они уйдут от него все, от первого до последнего. Трактирщик спросил, что сделал этот человек, чем заслужил такое всеобщее осуждение. Ему рассказали, что это - тот человек, который дал пощечину Генриху IV. - Если так, то убирайся отсюда! - сказал трактирщик, подойдя к нему. - И пусть все, что ты съел, будет для тебя отравой! У трактирщика сопротивляться было еще бесполезнее, чем у хозяина кабака. Проклятый всеми рабочий встал, грозя своим товарищам, которые отошли от него не из боязни угроз, которые он произносил, а из-за чувства отвращения к нему. Со злобой в душе он вышел, пробродил час по улицам Сен-Дени, богохульствуя и проклиная всех. В десять часов он отправился на свою квартиру. Сверх обыкновения двери дома были заперты. Он постучал. Привратник появился у окна. Так как ночь была темная, то он не мог узнать стучавшего. - Кто ты? - спросил он. Рабочий назвал себя. - А! - сказал привратник. - Это ты дал пощечину Генриху IV? Подожди! - Что? Чего мне ждать? - нетерпеливо сказал рабочий. В это время к его ногам полетел узел. - Что это такое? - спросил рабочий. - Это все твое имущество. - Как! Все мое имущество? - Да, иди спать, куда хочешь. Я не хочу, чтобы мой дом обрушился на мою голову. Взбешенный рабочий схватил камень и швырнул им в дверь. - Подожди же, - сказал привратник, - я разбужу твоих товарищей, и мы тогда посмотрим. Рабочий понял, что тут ничего хорошего ему не дождаться. Он ушел и, увидя в ста шагах открытую дверь, вошел под навес. Под навесом лежала солома, он лег на солому и заснул. В три четверти двенадцатого ему показалось, что кто-то его тронул за плечо. Он проснулся и увидел белую фигуру, похожую на женщину, которая делала ему знак следовать за ней. Он принял ее за одну из тех несчастных, которые всегда готовы предлагать убежище и себя тем, у кого есть чем заплатить, а так как уплатить за кровать и наслаждение ему было чем, и он предпочитал провести лучше ночь на кровати, чем валяться под навесом на соломе, то он встал и пошел за женщиной. Она шла некоторое время вдоль домов по левой стороне Большой улицы, перешла на другую сторону, повернула в переулок направо, продолжая делать знаки рабочему следовать за ней. Привыкший к таким ночным похождениям и знавший переулки, в которых, обыкновенно, живут этого сорта женщины, рабочий беспрекословно шел за ней и вошел в переулок. Переулок упирался в поле. Рабочий думал, что женщина живет в уединенном доме, и продолжал следовать за ней. Через сто шагов они перебрались через пролом в стене. Тут он поднял глаза и увидел перед собой старое аббатство Сен-Дени, исполинскую колокольню и слабо освещенные пламенем костра, возле которого бодрствовал сторож, окна. Он искал глазами женщину. Она исчезла. Он был на кладбище. Он хотел вернуться через тот же пролом, но ему показалось, что там сидит мрачное и угрожающее привидение Генриха IV. Привидение сделало шаг вперед, рабочий попятился на шаг назад. На четвертом или пятом шаге он оступился и упал навзничь в яму. И тогда ему показалось, что его окружили все короли, предшественники и потомки Генриха IV. Ему казалось, что они подняли над ним свои скипетры и жезлы правосудия, восклицая: "Горе святотатцу!" И тогда, по мере прикосновения этих жезлов правосудия и скипетров, тяжелых, как свинец, и горячих, как огонь, он почувствовал, как хрустят и ломаются его кости. В это-то время пробила полночь, и сторож услышал стоны. Я сделал все, что мог, чтобы успокоить несчастного. Но он сошел с ума, а после трехдневного бреда умер с криком: "Пощадите!". - Извините, - сказал доктор, - я не совсем понимаю вывода из вашего рассказа. Происшествие с вашим рабочим показывает, что он, переполненный всем случившимся с ним в течение дня, бродил ночью, отчасти в состоянии бодрствования, отчасти в состоянии сомнамбулизма. Во время своего блуждания он зашел на кладбище, и, смотря вверх, вместо того, чтобы смотреть под ноги, он упал в яму, где, вполне естественно, он при падении сломал себе руку и ногу. Вы ведь говорили о каком-то предсказании, которое исполнилось, а я во всем этом не вижу ни малейшего предсказания. - Подождите, доктор - сказал кавалер. - История, которую я рассказал и которая, вы совершенно правы, не больше, чем факт, ведет прямо к тому предсказанию, о котором я упомянул и которое составляло тайну. Это предсказание таково: 20 января 1794 года после уничтожения гробницы Франциска I открыли гроб графини Фландрской, дочери Филиппа Длинного. То были последние гробницы, которые надо было осмотреть: все склепы были опустошены, все гробы открыты, все кости выброшены в яму. Последняя гробница была неизвестно чья. То была, вероятно, гробница кардинала Ретца, которого, говорят, похоронили в Сен-Дени. Закрыли почти все склепы: склеп Валуа, склеп Каролингов; оставалось закрыть на следующий день склеп Бурбонов. Сторож проводил последнюю ночь в этой церкви, в которой уже нечего было больше сторожить. Он получил разрешение спать и воспользовался им. В полночь его разбудили звуки органа и церковное пение. Он проснулся, протер глаза, повернул голову к клиросу, то есть туда, откуда слышалось пение. Тут он с удивлением увидел, что места на клиросе заняты монахами Сен-Дени; он увидел, что архиепископ служил у алтаря; он увидел, что катафалк освещен горящими свечами, а на катафалке лежит покров из золотой парчи, покрывающий, обыкновенно, только тела королей. Когда он проснулся, обедня кончалась, и начиналась похоронная служба. Скипетр, корона и жезл правосудия, положенные на красную бархатную подушку, переданы были герольдам, те передали их трем принцам. Скоро подошли, скорее скользя, чем шагая, и не издавая никакого шума, который могло бы подхватить малейшее эхо зала, придворные, которые приняли тело и отнесли его в склеп Бурбонов, который один был открыт, между тем как все другие были закрыты. Тогда спустился герольдмейстер и подозвал других герольдов для исполнения своих обязанностей. Герольдмейстер и герольды составляли группу из шести лиц. Из склепа герольдмейстер позвал первого герольда, тот спустился, неся шпоры; следом спустился второй, неся латные рукавицы; за ним спустился третий, неся щит; затем спустился четвертый, неся гербовый шлем; наконец, спустился пятый, неся кольчугу. Затем он позвал знаменосца, который нес знамя, капитанов швейцарцев, стрелков гвардии, двести придворных; великого конюшего, который нес королевскую саблю; первого камергера, несшего знамя Франции, главного церемониймейстера, перед которым прошли все церемониймейстеры двора и бросили свои белые жезлы в склеп, кланяясь трем принцам, которые несли корону, скипетр и жезл правосудия, по мере того, как они проходили. Наконец, три принца, в свою очередь, отнесли скипетр, жезл правосудия и корону. Тогда герольдмейстер воскликнул громким голосом три раза: "Король умер, да здравствует король! Король умер, да здравствует король! Король умер, да здравствует король!" Герольд, оставшийся на клиросе, три раза повторил этот возглас. Главный церемониймейстер сломал свой жезл в знак того, что жизнь королевского дома прервана и придворные короля должны думать о себе. Вслед этому затрубили трубы, заиграл орган. Затем трубы играли все слабее, орган звучал все тише, свет свечей бледнел, тела присутствовавших исчезли, и при последнем стоне органа и последнем звуке труб все исчезло. На другой день сторож в слезах рассказал о королевских похоронах, которые он видел, и на которых он, бедняга, один присутствовал, и предсказал, что разоренные гробницы будут поставлены на место и что, несмотря на декреты Конвента и на работу гильотины, Франция доживет до новой монархии, а в Сен-Дени будут новые короли. За это предсказание бедняга попал в тюрьму и едва не угодил на эшафот. А тридцать лет спустя, 20 сентября 1824 года за той же колонной, где он видел привидение, он мне говорил, дергая меня за полу платья: - Ну, что, господин Ленуар, я вам говорил, наши бедные короли вернутся когда-нибудь в Сен-Дени, я ведь не ошибся? Действительно, в тот день хоронили Людовика XVIII с тем же церемониалом, какой сторож видел тридцать лет тому назад. - Объясните-ка это, доктор.

Глава десятая

АРТИФАЛЬ
Доктор молчал. То ли его убедили, то ли, что вероятнее, он считал невозможным ставить под сомнение авторитет такого лица, как кавалер Ленуар. Молчание доктора дало возможность другим комментаторам принять участие в споре: аббат Мулль устремился на арену. - Все это утверждает меня в правильности моей системы, - сказал он. - А что представляет из себя ваша система? - спросил доктор, очень довольный, что может вступить в спор с менее сильными спорщиками, чем Ледрю и кавалер Ленуар. - Мы живем в двух невидимых населенных мирах: один - адскими духами, другой - небесными; в момент нашего рождения два гения, добрый и злой, занимают свое место около нас и сопровождают в продолжение всей нашей жизни; один вдохновляет нас на добро, другой - на зло, а в день смерти овладевает нами тот, кто берет верх. Таким образом, наше тело попадает во власть демона или ангела. У бедной Соланж одержал победу добрый гений, и он-то прощался с вами, Ледрю, при посредстве немых уст молодой мученицы; у разбойника, осужденного шотландским судьей, победителем остался демон, и он-то являлся судье то в образе кошки, то в платье курьера или под видом скелета, и, наконец, в последнем случае, ангел монархии мстит за святотатство и за осквернение гробниц, и, подобно Христу, явившемуся униженным, показал бедному сторожу гробниц будущую реставрацию королевской власти и показал эту церемонию с такой помпой, как будто фантастическая церемония происходила в присутствии всей будущей знати двора Людовика XVIII. - Но, господин аббат, - сказал доктор, - вся ваша система основывается, в конце концов, на убеждении. Конечно. - Но убеждение это для того, чтобы быть достоверным, должно опираться на факт. - Мое убеждение и основывается на факте. - На факте, рассказанном вам кем-либо из тех, к кому вы питаете полное доверие? - На факте, случившемся со мной самим. - Ах, господин аббат! Пожалуйста, расскажите-ка этот факт. - Охотно. Я родился в той части наследия древних королей, которая теперь называется департаментом Эн, а когда-то называлась Иль-де-Франс. Мой отец и моя мать жили в маленькой деревушке, которая расположена среди леса Вилье Коттерэ и называется Флери. До моего рождения у родителей моих было пятеро детей: три мальчика и две девочки, и все они умерли. Вследствие этого моя мать, когда была беременна мною, дала обет водить меня в белом до семи лет, а отец обещал сходить на богомолье к Божьей Матери в Лиесс (Notre-Dame de Liess). Эти два обета не составляют редкости в провинции, и между ними было прямое соотношение: белый цвет - цвет Девы, а Божья Матерь в Лиессе и есть никто другой, как Дева Мария. К несчастью, отец мой умер во время беременности матери. Женщина религиозная, мать моя решила все-таки исполнить двойной обет во всей его строгости: как только я родился, меня с ног до головы одели в белое, а мать, едва она встала, отправилась пешком, согласно обету, на богомолье. К счастью, Божья Матерь в Лиессе была от деревушки Флери всего в пятнадцати или шестнадцати милях; с тремя остановками мать моя добралась по назначению. Там она получила из рук священника серебряный образок, который она надела мне на шею. Благодаря этому двойному обету я спасся от всех злоключений юности, и, когда повзрослел, то, вследствие ли полученного мною религиозного воспитания или благодаря влиянию образка, почувствовал призвание к духовному занятию. Окончив семинарию в Суасоне, я вышел оттуда священником в 1780 году и отправлен был викарием в Этамп. Случайно я был назначен в ту из четырех церквей д'Этамп, которая находилась под покровительством Божьей Матери. Эта церковь представляет собой великолепный памятник, переданный средним векам римской эпохой. Заложенная Робертом Сильным, она закончена была только в двенадцатом столетии. И теперь еще сохранились чудные расписные стекла, которые после недавней перестройки очень гармонируют с живописью и позолотой ее колонн и капителей. Еще ребенком я любил эти чудные сооружения из гранита, который вера извлекла с десятого до шестнадцатого столетия из почвы Франции, этой старшей дочери Рима, чтобы покрыть ее целым лесом церквей. Сооружения эти затем приостановились, когда вера в сердцах умерла от яда Лютера и Кальвина. Еще ребенком я играл в развалинах церкви св. Иоанна в Суасоне. Я любовался фантастической резьбой, казавшейся окаменелыми цветами, и когда я увидел церковь Божьей Матери в Этампе, то был счастлив, что случай или, скорее, провидение дало мне такую обитель. Самыми счастливыми минутами были для меня те, которые я проводил в церкви. Я не хочу сказать, что меня там удерживало только религиозное чувство, нет, то было состояние довольства, какое испытывает птица, когда ее вытащили из пневматической машины, из которой начали выкачивать воздух, и предоставили ей простор и свободу. Мой простор был на протяжении от портала до хоров; моя свобода состояла в мечтах, которым я предавался в продолжение двух часов, стоя на коленях на гробнице или облокотившись о колонну. О чем я мечтал? Отнюдь не о богословских тонкостях: я размышлял о вечной борьбе между добром и злом, о борьбе, которая терзает человека с момента грехопадения. Мне грезились красивые ангелы с белыми крыльями, отвратительные демоны с красными лицами, которые при каждом солнечном луче сверкали на расписных окнах, одни - небесным огнем, другие - пламенем ада. Наконец, церковь Божьей Матери была моим жилищем. Так я жил, думал, молился. Предоставленный мне маленький приходский домик был для меня лишь временным жильем: там я ел, спал и только. Довольно часто я уходил из церкви Божьей Матери в полночь или в час ночи. Все знали это. Когда меня не было в приходском доме, я находился в церкви Божьей Матери. Там меня искали, и там меня находили. Все происходившее в мире до меня доходило плохо, я скрывался в этом святилище религии и поэзии. Однако же во внешнем мире происходило нечто такое, что интересовало всех: простых и знатных, духовных и светских. В окрестностях Этампа совершал грабежи преемник или, вернее, соперник Картуша и Пулаллье и по дерзости своей, казалось, шел по стопам своих предшественников. Этого разбойника, который грабил всех и особенно церкви, звали Артифаль. Меня особенно интересовали похождения этого разбойника, так как его жена, жившая в нижней части города Этампа, постоянно приходила ко мне исповедываться. Эта хорошая и достойная уважения женщина, которая испытывала угрызения совести за преступления своего мужа и считала себя за него ответственной перед Богом, проводила жизнь в молитвах и на исповеди, стараясь своим благочестием искупить безбожие мужа. Что касается его самого, то я должен сказать, что он не боялся ни черта, ни дьявола, считал общество плохо устроенным, а себя - призванным к его исправлению. Он полагал, что благодаря ему установится равномерное распределение богатства, и смотрел на себя лишь как на предтечу секты, которая должна появиться в будущем и будет проповедовать то, что он проводит в жизнь, а именно, общность имущества. Двадцать раз его ловили и отправляли в тюрьму, и почти всегда на вторую или третью ночь тюрьма оказывалась пустой, а так как не знали, как предотвратить его побеги, то стали поговаривать, что он нашел такую траву, которая перепиливает кандалы. Таким образом, этого человека окружало нечто загадочное. Я вспоминал о нем только тогда, когда ко мне являлась на исповедь его жена, исповедывалась в переживаемых ужасах и просила моих советов. Вы понимаете, что я советовал ей употребить все свое влияние на мужа, чтобы вернуть его на добрый путь... Но влияние бедной женщины было очень слабое. У нее оставалось одно лишь вечное прибежище в молитве и выпрашивании помилования у Господа. Приближались праздники Пасхи 1783 года. Был вечер со страстного четверга на страстную пятницу! В течение четверга я выслушал много исповедей и к восьми часам вечера так устал, что заснул в исповедальне. Пономарь видел, что я заснул, но зная мои привычки и зная, что у меня есть ключ от церковной двери, он не разбудил меня, так как это случалось со мной сотни раз. Я спал и во сне услышал как бы двойной шум. Я слышал удары часов, бивших двенадцать, и затем шум шагов по плитам. Я открыл глаза и хотел выйти из исповедальни, когда при свете луны через цветные стекла одного из окон мне показалось, что я увидел проходящего мимо человека. Так как человек этот ступал осторожно, осматриваясь на каждом шагу, то я понял, что он не был служителем, церковным сторожем, певчим и никем из причетников, а что это был чужой, явившийся сюда с дурными намерениями. Ночной посетитель направился к клиросу. Подойдя, он остановился, и через минуту я услышал сухой треск огнива о кремень; я видел, как блеснула искра, кусок трута загорелся, а затем спичкой от огнива зажжена была свечка на алтаре. Тогда при свете свечки я увидел человека среднего роста, с двумя пистолетами и кинжалом за поясом, с насмешливым, но не страшным лицом. Он рассматривал пристально пространство, освещенное свечой, и, по-видимому, вполне удовлетворился этим осмотром. Вслед за тем он вынул из кармана не связку ключей, но связку инструментов, заменяющих ключи, называемых россиньоль, по имени знаменитого Россиньоля, который хвастался тем, что имеет ключ ко всем замкам. С помощью одной из отмычек он открыл дарохранительницу, вынул оттуда дароносицу, великолепную чашу старого чеканного серебра времен Генриха II, массивный потир, подарок городу королевы Марии Антуанетты, и затем два позолоченных сосуда. Так как это было все, что хранилось в дарохранительнице, то он старательно ее запер и стал на колени, чтобы открыть в алтаре нижнюю часть. В нижней части престола находилась восковая Богородица в золотой с бриллиантами короне, в белом платье, расшитом дорогими каменьями. Через пять минут дверца, в которой легко было разбить стеклянные стенки, была открыта так же подобранным ключом, как ранее дарохранительница, и он собирался присоединить платье и корону к потиру и сосудам, когда, желая помешать такой краже, я вышел из исповедальни и направился к алтарю. Шум отворенной мною двери заставил вора обернуться. Он наклонился в мою сторону и старался всмотреться в далекий мрак церкви; исповедальня была во мраке, и он увидел меня только тогда, когда я вступил в круг, освещенный дрожащим пламенем восковой свечи. Увидя человека, вор оперся об алтарь, вытащил пистолет из-за пояса и направил его на меня. При виде моей черной длинной одежды он понял, что я простой безобидный священник и что вся моя защита в вере, а все мое оружие в слове. Не обращая внимания на угрожающий мне пистолет, я дошел до ступеней алтаря. Я чувствовал, что если он и выстрелит, то или пистолет даст осечку, или пуля пролетит мимо. Я положил руку на мой образок и не сомневался, что меня хранит святая любовь Богоматери. Мне показалось, что спокойствие бедного священника растрогало разбойника. - Что вам угодно? - сказал он голосом, которому старался придать уверенность. - Вы Артифаль? - сказал я. - Черт возьми, - ответил он, - а кто же другой посмел бы проникнуть в церковь один, как это сделал я? - Бедный ожесточенный грешник, - сказал я, - ты гордишься своим преступлением. Неужели ты не понимаешь, что в игре, какую ты затеял, ты губишь не только свое тело, но и душу! - Ну, - сказал он, - тело свое я спасал уже столько раз, что, надеюсь, еще раз его спасу; что же касается души... - Ну а душа твоя? - О душе моей позаботиться моя жена. Она святая за двоих и спасет мою душу вместе со своей. - Вы правы, мой друг, ваша жена - святая, и она, конечно, умерла бы с горя, если б узнала, какое преступление вы намереваетесь совершить. - О, вы полагаете, что она умрет с горя, моя бедная жена? - Я в этом уверен. - Вот как! Я останусь вдовцом! - сказал разбойник, захохотал и протянул руки к священным сосудам. Но я поднялся к алтарю и схватил его за руку. - Нет, - сказал я, - вдовцом вы не останетесь, так как вы не совершите этого святотатства. - А кто же мне помешает? - Я! - Силой? - Нет, убеждением. Господь послал своих священников на землю не для того, чтобы они пускали в ход силу. Сила - дело людское, земное, а слово убеждения черпает свою мощь свыше, с небес. Притом же, сын мой, я хлопочу не о церкви, так как для нее можно купить другие сосуды, а о вас, так как вы не сможете искупить свой грех. Друг мой, вы этого святотатства не совершите. - Вот еще! Что же вы думаете, это мне в первый раз, милый человек? - Нет, я знаю, что это уже десятое, двадцатое, быть может, святотатство, но что из этого? До сих пор ваши глаза были закрыты, сегодня вечером глаза ваши откроются, вот и все. Не приходилось ли вам слышать о человеке, которого звали Павлом, который стерег одежды тех, кто напал на святого Стефана? И что же! У этого человека глаза были покрыты как бы чешуей, как он сам об этом говорил. В один прекрасный день чешуя эта спала с глаз, он прозрел, и это был святой Павел! Да, великий, знаменитый святой Павел!.. - Скажите мне, господин аббат, святой Павел не был ли повешен? - Да. - Ну! И что же, ему помогло то, что он прозрел? - Он убедился в том, что спасение состоит иногда в казни. Теперь святой Павел оставил имя, чтимое на земле, и наслаждается вечным блаженством на небе. - А сколько святому Павлу было лет, когда он прозрел? - Тридцать пять. - Я уже перешел за этот возраст, мне сорок лет. - Никогда не поздно раскаяться. Иисус на кресте сказал разбойнику: одно слово молитвы, и ты спасешься. - Ладно! Ты заботишься, стало быть, о своем серебре? - сказал разбойник, глядя на меня. - Нет, я забочусь о твоей душе, я хочу ее спасти. - Мою душу! Ты хочешь, чтобы я поверил этому; ты насмехаешься надо мной! - Если хочешь, я докажу, что забочусь о твоей душе! - сказал я. - Да, доставь мне удовольствие и докажи мне это. - Во сколько ты оцениваешь ту кражу, которую ты собираешься совершить в эту ночь? - Ого, ого! - сказал разбойник, поглядывая с удовольствием на сосуды, потир, дароносицу и платье Богородицы. - В тысячу экю. - В тысячу экю? - Я знаю, что все это стоит вдвое больше, но придется потерять, по крайней мере, две трети: эти черти жиды такие воры. - Пойдем ко мне. - К тебе? - Да, ко мне, в священнический дом. У меня есть тысяча франков, и я отдам тебе их наличными. - А остальные две тысячи? - Другие две тысячи? Хорошо, даю тебе честное слово священника, что я поеду на свою родину; у матери моей есть кое-какое имение, я продам четыре десятины земли за две тысячи франков и отдам их тебе. - Да ладно, ты назначишь мне свидание и устроишь мне западню! - Ты сам не веришь в то, что говоришь, - сказал я, протягивая ему руки. - Да, это правда, я не верю, - сказал он мрачно. - А мать твоя богата? - Моя мать бедна. - Она, значит, разорится? - Если я скажу ей, что ценой ее разорения я спас душу, она благословит меня. К тому же, если у нее ничего не останется, она приедет жить ко мне, а у меня всегда хватит денег на двоих. - Я принимаю твое предложение, - сказал он, - идем к тебе. - Хорошо, но подожди! - А что? - Спрячь в дарохранительницу все вещи, которые ты оттуда вынул, запри на ключ, это принесет тебе счастье. Разбойник нахмурился с видом человека, которого одолевает религиозное чувство помимо его воли. Он поставил священные сосуды в дарохранительницу и старательно ее запер. - Пойдем, - сказал он. - Сначала перекрестись, - сказал я. Он насмешливо захохотал, но смех его быстро стих. Он перекрестился. - Теперь иди за мной, - сказал я. Мы вышли через маленькую дверь и через пять минут были у меня. Во время дороги, как коротка она ни была, разбойник казался очень озабоченным, он осматривался кругом, опасаясь какого-либо подвоха. Войдя ко мне, он остановился у двери. - Ну, где же тысяча франков? - спросил он. - Подожди, - ответил я. Я зажег свечу у потухавшего в камине огня, открыл шкаф и вытащил оттуда мешок. - Вот они, - сказал я. И я отдал ему мешок. - А когда я получу остальные две тысячи? - Я попрошу сроку в шесть недель. - Хорошо, на шесть недель я согласен. - Кому их отдать? Разбойник некоторое время думал. - Моей жене, - сказал он. - Хорошо! - Но она не будет знать, откуда эти деньги и как я их достал? - Этого она не будет знать, ни она, ни кто-либо другой! Но и ты, в свою очередь, никогда не предпримешь ничего, ни против церкви Божьей Матери в Этампе, ни против какой-либо другой церкви, находящейся под покровительством Девы? - Никогда. - Честное слово? - Честное слово Артифаля! - Иди, мой брат, и не греши больше. Я поклонился ему и сделал ему знак рукой, что он может уйти. Он как будто минуту колебался, потом, открыв осторожно дверь, ушел. Я встал на колени и молился за этого человека. Не успел я еще окончить молитву, как постучали в дверь. - Войдите, - сказал я, не оборачиваясь. Кто-то вошел и, видя, что я молюсь, остановился и стал около меня. Когда я окончил молитву, я обернулся и увидел Артифаля, стоявшего неподвижно у дверей с мешком под мышкой. - Вот, - сказал он мне, - я принес тебе обратно твою тысячу франков. - Мою тысячу франков? - Да, и отказываюсь также и от остальных двух тысяч. - А все же данное тобой обещание остается в силе? - Конечно. - Стало быть, ты раскаиваешься? - Не знаю, раскаиваюсь ли я или нет, но я не хочу брать твои деньги, вот и все. И он положил мешок на буфет. Затем, положив мешок, он остановился, словно намереваясь что-то спросить, но просьба эта не срывалась с его уст. Глаза его как бы спрашивали меня о чем-то. - Что вы хотите? - спросил я его. - Говорите, мой друг. То, что вы сделали, хорошо, не стыдитесь поступить еще лучше. - Ты глубоко веришь в Божью Матерь? - спросил он меня. - Глубоко. - И ты веришь, что при ее заступничестве человек, как бы он ни был виновен, может спастись в час смерти? Так вот взамен твоих трех тысяч франков дай мне какую-нибудь реликвию, четки или что другое, чтобы я мог поцеловать их в час моей смерти. Я снял образок и золотую цепочку, которые моя мать надела мне на шею в день моего рождения и с которыми я с тех пор никогда не расставался, и отдал их разбойнику. Разбойник приложился губами к образку и убежал. Целый год я ничего не слышал об Артифале. Он, без сомнения, покинул Этамп и работал в другом месте. В это время я получил письмо от моего коллеги священника Флери. Моя добрая мать была очень больна и звала меня к себе. Я взял отпуск и поехал к ней. Шесть недель или два месяца хорошего ухода и молитв восстановили здоровье моей матери. Мы расстались, я был весел, мать была здорова, и я вернулся в Этамп. Я приехал в пятницу вечером; весь город был в волнении. Знаменитый разбойник Артифаль попался около Орлана, его судили в суде этого города, осудили и отправили в Этамп, чтобы повесить его здесь, так как все его злодеяния совершены были, главным образом, в округе Этампа. Казнь совершена была в то же утро. Вот что я узнал на улице, но, войдя в священнический дом, я узнал еще и нечто другое: женщина из нижней части города приходила накануне утром, то есть как только привезли в Этамп Артифаля на казнь; она раз десять осведомлялась, не приехал ли я. Настойчивость эта меня не удивила. Я сообщил о своем приезде, и меня ждали с минуты на минуту. В нижней части города я знал только бедную женщину, ставшую только что вдовой. Я решил отправиться к ней раньше даже, чем стряхнул пыль с моих ног. От дома священника до нижней части города идти было недалеко. Пробило уже десять часов вечера, но так как я знал, что женщина с нетерпением желала меня видеть, то полагал, что мой визит не обескуражит ее. Итак, я пришел в предместье и попросил указать мне дом. Так как все считали ее святой, никто не осуждал ее за преступления мужа, никто не позорил ее за его грехи. Я подошел к двери. Ставня была открыта, и через оконное стекло я видел бедную женщину у постели на коленях: она молилась. По движению ее плеч можно было заметить, что она рыдала. Я постучал в дверь. Она встала и поспешно ее открыла. - А, господин аббат! - воскликнула она. - Я угадала, что это вы. Когда постучали в дверь, я поняла, что это вы. Увы! Вы приехали слишком поздно: мой муж умер без исповеди. - Умер ли он в дурных чувствах? - Нет, наоборот. Я убеждена, что он был в глубине души христианином, но он не желал видеть другого священника, кроме вас, он хотел исповедаться только вам, и заявил, что если он не будет исповедоваться перед вами, то будет исповедоваться только перед Божьей Матерью. - Он вам это сказал? - Да, и, говоря это, он целовал образок Богородицы, висевший на его шее на золотой цепочке, и очень просил, чтобы не снимали с него этот образок, уверяя, что если его похоронят с этим образком, то злой дух не овладеет его телом. - Это все, что он сказал? - Нет. Расставшись со мной, чтобы взойти на эшафот, он сказал мне, что вы придете сегодня вечером, что по приезде вы сейчас же придете ко мне; вот почему я и ждала вас. - Он вам это сказал? - спросил я с удивлением. - Да, и еще он поручил мне передать вам последнюю его просьбу. - Мне? - Да, вам. Он сказал, что в каком бы часу вы ни приехали, я должна просить... Боже мой! Я не осмелюсь высказать это вам, это было бы слишком мучительно для вас!.. - Скажите, добрая женщина, скажите. - Хорошо! Он просил, чтобы вы пошли на место казни и там, над его телом прочли бы вы за его душу пять Отче Наш и пять Богородиц. Он сказал, что вы не откажете мне в этом, господин аббат. - И он прав, я сейчас же пойду туда. - Как вы добры! Она взяла мои руки и хотела их поцеловать. Я высвободил руки. - Полно, добрая женщина, мужайтесь! - Бог посылает мне мужество, я не ропщу. - Ничего больше он не просил? - Нет. - Хорошо. Если исполнения этого желания достаточно, чтобы душа его нашла покой, то она найдет это успокоение. Я вышел. Было около половины одиннадцатого. Стоял конец апреля, воздух был еще свеж. Небо было прекрасно, особенно для художника. Луна выплывала среди темных туч, которые придавали величественный вид всей картине. Я обошел кругом старые стены города и подошел к Парижским воротам. Было уже одиннадцать часов ночи, и только эти ворота в Этампе были открыты. Я шёл на эспланаду, которая, как тогда, так и теперь, возвышалась над всем городом. Теперь от прежней виселицы остались только три обломка каменных подставок, на которых укреплены были три столба, соединенные двумя перекладинами, составлявшими виселицу. Чтобы пройти на эту площадь, которая находится налево от дороги по пути из Этампа в Париж, и направо, когда вы идете из Парижа в Этамп, надо было обойти башню Гинетт, высокую постройку, стоявшую одиноко на равнине и охранявшую город. Эту башню вы должны знать, кавалер Ленуар. Когда-то ее хотел взорвать Людовик XV, но ему это не удалось. У нее разрушена была только верхушка, напоминавшая теперь своей черной впадиной большой глаз без зрачка. Днем - это жилище ворон, ночью - это царство сов и филинов. Я шел под их крики и стоны по дороге к площади, по узкой трудной неровной дороге, проложенной в скале и среди кустарников. Я не скажу, чтобы испытывал страх. Человек, верующий в Бога, полагающийся на его волю, не должен ничего бояться, но я был взволнован. Слышен был только однообразный стук мельницы в нижней части города, крики сов и филинов и свист ветра в кустарнике. Луна скрылась за темную тучу и окаймляла края облаков беловатой бахромой. Мое сердце сильно стучало. Мне казалось, что я увижу не то, что должен увидеть, но нечто неожиданное. Я все поднимался. Дойдя до некоторой высоты, я начал различать верхушку виселицы, состоявшую из трех столбов и двойной дубовой перекладины, о которой я уже говорил. К этим дубовым перекладинам прикреплены железные крестовины, на которых вешают казненных. Я разглядел двигающуюся тень, тело несчастного Артифаля, которое ветер раскачивал в пространстве. Вдруг я остановился. Я ясно видел виселицу от верхушки до основания. Я увидел бесформенную массу, подобную животному на четырех лапах, и животное это двигалось. Я остановился и спрятался за скалу. Животное это было больше собаки и массивнее волка. Вдруг оно поднялось на задние лапы, и я увидел, что это то животное, которое Платон называл двуногим животным без перьев, то есть человек. Что могло заставить его прийти под виселицу в такой час? Пришел ли он с религиозным чувством молиться или с нечестивым чувством для какого-либо святотатства? Во всяком случае, я решил держаться в стороне и ждать. В эту минуту луна вышла из-за облаков и осветила виселицу. Я взглянул на нее. Тогда я мог ясно разглядеть человека и все те движения, которые он совершает. Человек этот, подняв лестницу, лежавшую на земле, приставил ее к одному из столбов, ближайшему к телу повешенного. Затем он влез по лестнице. Он составлял странную группу с покойником: живой и мертвец как бы соединились в объятии. Вдруг раздался ужасный крик. Два тела закачались. Сдавленный голос крикнул и смолк. Одно тело сорвалось с виселицы, а другое осталось висеть на веревке, размахивая руками и ногами. Я не мог понять, что совершилось под ужасным сооружением. Было ли то деяние человека или демона, но происходило нечто необычное, что взывало о помощи, умоляло о спасении. Я бросился туда. Повешенный усиленно шевелился, а внизу под ним сорвавшееся с виселицы тело лежало неподвижно. Я бросился прежде всего к живому. Я быстро взобрался по ступеням лестницы и ножом своим обрезал веревку. Повешенный упал наземь, я соскочил в лестницы. Повешенный катался в ужасных конвульсиях, а труп лежал неподвижно. Я понял, что веревка все еще давит шею жертвы. Я с большим трудом распустил петлю. Во время этой операции я волей-неволей должен был смотреть в лицо человека и с удивлением узнал в нем палача. Глаза вылезли у него из орбит, лицо посинело, челюсть была почти сворочена, и из груди его вырывалось дыхание, скорее похожее на хрипение. Однако же, понемногу воздух проникал в его легкие и вместе с воздухом восстанавливалась жизнь. Я прислонил его к большому камню. Через некоторое время он пришел в чувство, повернул шею, кашлянул и посмотрел на меня. Его удивление было не меньше моего. - О, господин аббат, - сказал он, - это вы? - Да, это я. - А что вы тут делаете? - спросил он. - А вы зачем тут? Он наконец пришел в себя, огляделся еще раз кругом, но на этот раз глаза его остановились на трупе. - А, - сказал он, стараясь встать, - пойдемте, ради Бога, пойдемте отсюда, господин аббат! - Уходите, мой милый, если вам угодно, я пришел сюда по обязанности. - Сюда? - Сюда. - Какая же это обязанность? - Несчастный, повешенный вами сегодня, пожелал, чтобы я прочел у подножия виселицы пять раз Отче Наш и пять раз Богородицу за спасение его души. - За спасение его души? О, господин аббат, вам трудно спасти эту душу. Это сам сатана. - Почему же сам сатана? - Конечно, вы не видели разве, что он со мной сделал? - Что же он с вами сделал? - Он меня повесил, черт побери! - Он вас повесил? Но мне кажется, напротив, что это вы ему оказали столь печальную услугу? - Ну да, конечно! Я уверен был, что хорошо повесил его. А оказалось, что я ошибся! Но как это он не воспользовался моментом, пока я висел, и не спасся? Я подошел к трупу и приподнял его. Он был застывший и холодный. - Да потому, что он мертв, - сказал я. - Мертв, - повторил палач. - Мертв! А! Черт! Это еще похуже. В таком случае надо спасаться, господин аббат, надо спасаться! И он встал. - Нет, - сказал он, - лучше я останусь. А то он еще встанет и погонится за мной. Вы же святой и вы меня защитите. - Друг мой, - сказал я палачу, пристально глядя на него, - тут что-то неладно. Вы только что спрашивали меня, зачем я пришел сюда в этот час. В свою очередь, я вас спрошу: зачем пришли вы сюда? - А, Бог мой, господин аббат, все равно придется это вам сказать когда-нибудь на исповеди или иначе. Ладно! Я и так вам скажу. Но слушайте... Он попятился назад. - Что такое? - А тот случаем не шевелится? - Нет, успокойтесь, несчастный совершенно мертв. - О, совершенно мертв, совершенно мертв... Все равно! Я все же скажу вам, зачем я пришел, и если я солгу, он уличит меня, вот и все. - Говорите. - Надо сказать, что этот нечестивец слышать не хотел об исповеди. Он лишь время от времени спрашивал: "Приехал ли аббат Мулль?" Ему ответили: "Нет еще". Он вздыхал, ему предлагали священника, он ответил: "Нет! Я хочу видеть только аббата Мулля и никого другого". - Да, я это знаю. У подножия башни Гинетт он остановился. - Посмотрите-ка, не видите ли вы аббата Мулля? - Нет, - ответил я. И мы пошли дальше. У лестницы он опять остановился. - Аббата Мулля не видать? - спросил он. - Нет же, вам сказали. Нет хуже и надоедливее человека, который повторяет все одно и то же. - Тогда идем! - сказал он. Я надел ему веревку на шею, поставил его ноги на лестницу и сказал: "Полезай". Он полез без замедления, но, взобравшись на две трети лестницы, сказал: - Слышите, я должен посмотреть, верно ли, что не приехал аббат Мулль. - Смотрите, - ответил я, - это не запрещено... Тогда он посмотрел в последний раз в толпу, но, не увидев вас, вздохнул. Я думал, что он уже готов и что остается только толкнуть его, но он заметил мое движение и сказал: - Стой! - А что еще? - Я хочу поцеловать образок Божьей Матери, который висит у меня на шее. - Что же, это очень хорошо, конечно, целуй. И я поднес образок к его губам. - Что еще? - спросил я. - Я хочу, чтобы меня похоронили с этим образком. - Гм, гм, - сказал я, - мне кажется, что все пожитки повешенного принадлежат палачу. - Это меня не касается, я хочу, чтобы меня похоронили с этим образком. - Я хочу! Я хочу! Еще что вздумаете! - Я хочу... Терпение мое лопнуло. Он был совершенно готов, веревка была на шее, другой конец веревки был на крючке. - Убирайся к черту, - сказал я и толкнул его. - Божья Матерь, сжалься... - Ей-богу! Вот все, что он успел сказать. Веревка задушила сразу человека и слова. В ту же минуту, как это всегда делается, я схватил веревку, сел ему на плечи - и все было кончено. Он не мог жаловаться на меня, я не заставил его страдать. - Но все это не объясняет мне, почему ты явился сюда сегодня вечером. - О, это труднее всего рассказать. - Ну хорошо, я тебе сам скажу: ты пришел, чтобы снять с него образок. - Ну да! Черт меня попутал. Я сказал себе: "Ладно! Ладно! Ты хочешь. Это легко сказать, а вот когда ночь настанет, то будь спокоен - мы посмотрим". И вот, когда ночь настала, я отправился из дому. Я тут поблизости оставил лестницу, я знал, где ее найти. Я прошелся, вернулся длинной окольной дорогой и когда понял, что уже никого нет на равнине и что не слышно стало никакого шума, я поставил лестницу, влез, притянул к себе повешенного, снял цепочку и... - И что? - Ей богу! Верьте или не верьте - как хотите. Как только я снял с шеи образок, повешенный схватил меня, вынул свою голову из петли, просунул на ее место мою голову и толкнул меня так, как я раньше его толкнул. Вот в чем дело. - Не может быть! Вы ошибаетесь. - Разве вы не застали меня уже повешенным, да или нет? - Да. - Уверяю вас, я не сам себя повесил. Вот все, что я могу вам сказать. Некоторое время я размышлял. - А где образок? - спросил я. - Ей богу! Ищите его на земле, он здесь, где-нибудь поблизости. Когда я почувствовал, что повешен, то выпустил его из рук. Я встал и поискал глазами на земле. Луна светила мне и помогала в моих поисках. Я поднял то, что искал, подошел к трупу бедного Артифаля и надел образок ему опять на шею. Когда он коснулся его груди, по всему его телу словно пробежала дрожь, а из груди послышался стон. Палач отскочил назад. Этот стон осветил мое понимание. Я вспомнил Священное Писание. Там говорится, что во время изгнания злых бесов последние, исходя из тела одержимых, издавали стоны. Палач дрожал как лист. - Идите сюда, друг мой, и не бойтесь ничего. Он осторожно подошел. - Что вам угодно? - спросил он. - Надо вернуть этот труп на его место. - Ни за что! Вы хотите, чтобы он еще раз повесил меня. - Не бойтесь, мой друг, я ручаюсь за все! - Но, господин аббат! Господин аббат! - Идите, говорю вам. Он сделал еще шаг вперед. - Гм, - прошептал он, - я боюсь. - И вы ошибаетесь, мой друг. Пока на теле образок, вам нечего бояться. - Почему? - Потому что демон уже не будет иметь власти над ним. Этот образок охранял его, а вы его сняли, и тогда бес направил его ко злу. Его раньше отгонял от жертвы добрый ангел, теперь он вселился в него, и вы видели шутки этого беса. - В таком случае, как объяснить стон, который мы только что слышали? - Это застонал бес, когда он почувствовал, что его добыча ускользает от него. - Так, - сказал палач, - это действительно возможно! - Это так и есть. - Ну так я повешу его опять на его крюк. - Повесьте. Правосудие должно быть совершено, приговор должен быть исполнен. Бедняга еще колебался. - Ничего не бойтесь, - сказал я ему, - я за все отвечаю. - Дело не в этом, - ответил палач. - Не теряйте меня из виду, и при малейшем моем крике спешите ко мне на помощь. - Будьте спокойны. Он подошел к трупу, поднял его тихонько за плечи и потащил к лестнице, говоря ему: - Не бойся, Артифаль, я не возьму образок. Вы не теряете нас из виду, господин аббат, не правда ли? - Нет, мой друг, будьте спокойны. - Я не возьму у тебя образок, - продолжал мирным тоном палач, - нет, не беспокойся; как ты хотел, так тебя с ним и похоронят. Ведь он не шевелится, господин аббат? - Вы же видите. - Тебя с ним похоронят, а пока что я тебя возвращу на твое место согласно желанию господина аббата, а не по своей воле, ты понимаешь?.. - Да, да - сказал я ему, невольно улыбаясь, - но поторапливайтесь! - Слава Богу! Кончено! - сказал он, выпуская тело, которое он прикрепил на крюк, и соскакивая на землю одним прыжком. Тело закачалось в пространстве, безжизненное и неподвижное. Я стал на колени и приступил к молитвам, о которых меня просил Артифаль. - Господин аббат, - сказал палач, становясь рядом со мной на колени, - не согласитесь ли произносить молитвы громко и медленно, так, чтобы я мог повторять их за вами? - Как, несчастный! Неужели ты их забыл? - Мне кажется, что я никогда их не знал. Я проговорил пять раз Отче Наш и пять раз Богородицу, и палач сознательно повторял их за мной. Покончив с молитвами, я встал. - Артифаль, - сказал я совершенно тихо казненному, - я все сделал для спасения твоей души и передаю тебя под покровительство Божьей Матери. - Аминь! - сказал мой товарищ. В эту минуту, как серебристый водопад, луна осветила труп. Пробило полночь в церкви Божьей Матери. - Пойдем, - сказал я палачу, - больше нам здесь нечего делать. - Господин аббат, - сказал бедняга, - не будете ли так добры оказать мне последнюю милость? - Какую? - Проводите меня домой. Пока дверь не захлопнется за мной и не отделит меня от этого разбойника, я не буду спокоен. - Идем, мой друг. Мы ушли с площади, причем мой попутчик при каждых десяти шагах оборачивался, чтобы убедиться, висит ли повешенный на своем месте. Ничто не шевелилось. Мы вернулись в город. Я проводил своего спутника до его дома. Я подождал, пока он зажег в доме огонь, затем он запер за мной дверь и затем через дверь простился со мной и поблагодарил меня. Я вернулся домой в спокойном состоянии тела и души. На другой день, когда я проснулся, мне сказали, что в столовой меня ждет жена вора. Лицо ее было спокойное, почти радостное. - Господин аббат, - сказала она, - я пришла поблагодарить вас. Вчера, когда пробила полночь в церкви Божьей Матери, ко мне явился мой муж и сказал мне: "Завтра утром отправляйся к аббату Муллю и скажи ему, что милостью его и Божьей Матери я спасен".

Глава одиннадцатая

ВОЛОСЯНОЙ БРАСЛЕТ
- Мой милый аббат, - сказал Аллиет, - я вас очень уважаю и питаю глубокое почтение к Казотту. Я вполне допускаю влияние вашего злого гения, но вы забываете нечто, чему я сам служу примером - это то, что смерть не больше, как трансформация человеческого тела: смерть убивает память, вот и все. Если бы память не умирала, каждый помнил бы все переселения своей души от самого сотворения мира до наших дней. Философский камень ничто иное, как эта тайна; эту тайну открыл Пифагор, и ее же вновь отыскали граф Сен-Жермен и Калиостро. Этой тайной, в свою очередь, обладаю я. Мое тело может умереть, я положительно помню, что оно умирало уже четыре или пять раз, и даже если я говорю, что мое тело умрет, я ошибаюсь. Существуют некоторые тела, которые не умирают, и я одно из таких тел. - Господин Аллиет, - сказал доктор, - можете ли вы заранее дать мне позволение?.. - Какое? - Вскрыть вашу могилу через месяц после вашей смерти. - Через месяц, через два месяца, через год, через десять лет - когда вам угодно, доктор, но только примите предосторожности... так как вред, который вы причините моему трупу, мог бы повредить другому телу, в которое вселилась бы моя душа. - Итак, вы верите в эту нелепость? - Мне заплатили, чтобы я верил: я видел. - Что вы видели? Вы видели живым одного из таких мертвецов? - Да. - Ну, господин Аллиет, так как все уже рассказывали свою историю, то и вы свою расскажите. Было бы любопытно, если бы она была одной из самых правдоподобных. - Правдоподобна ли история или нет, я расскажу всю правду. Я ехал из Страсбурга на воды Луешь. Вы знаете, доктор, дорогу? - Нет, но это не важно, продолжайте. - Итак, я ехал из Страсбурга на воды Луешь и, конечно, проезжал через Базель, где должен был выйти из общественного экипажа и взять извозчика. Остановившись в отеле "Корона", который мне рекомендовали, я разыскал экипаж и извозчика и просил хозяина узнать, не едет ли кто по той же дороге. В утвердительном случае я поручил ему предложить такой особе совместную поездку, так как от этого она была бы более приятна и дешевле стоила бы. Вечером он вернулся с благоприятным результатом: жена базельского негоцианта, потеряв трехмесячного ребенка, которого сама кормила, заболела, и ей предписали лечиться на водах Луешь. То был первый ребенок у молодой четы, поженившейся год тому назад. Хозяин рассказал мне, что молодую женщину с трудом уговорили расстаться с мужем. Она непременно хотела или остаться в Базеле, или чтобы муж ехал с ней в Луешь. С другой стороны, состояние ее здоровья делало для нее необходимым пребывание на водах, а состояние его торговли требовало его присутствия в Базеле. Она решилась ехать и должна была на другой день утром выехать со мной. Ее сопровождала горничная. Католический священник, исправлявший должность священника в одной окрестной деревушке, был нашим спутником и занимал четвертое место в экипаже. На другой день в восемь часов утра за нами к отелю подъехал экипаж, священник сидел уже там. Я занял свое место, и мы отправились за дамой и ее горничной. Сидя внутри экипажа, мы присутствовали при прощании двух супругов. Оно началось у них в квартире, продолжалось в магазине и закончилось только на улице. У жены было, несомненно, какое-то предчувствие, так как она не могла утешиться. Можно было подумать, что она отправляется в кругосветное путешествие, а не за пятьдесят миль. Муж казался спокойнее ее, хотя и он все-таки был более взволнован, чем бы следовало при подобной разлуке. Наконец мы уехали. Конечно, мы - я и священник - уступили лучшие места путешественнице и ее горничной, то есть мы сидели на переднем месте, а они внутри экипажа. Мы поехали по дороге на Солер и в первый же день ночевали в Мудингвиле. Наша спутница была целый день сильно огорчена и озабочена. Заметив вечером обратный экипаж, она хотела вернуться в Базель. Горничная, однако, уговорила ее продолжать путешествие. На другое утро мы тронулись в путь в девять часов утра. День был короткий, мы не рассчитывали проехать дальше Солера. К вечеру, когда показался город, больная наша забеспокоилась. - Ах, - сказала она, - остановитесь, за нами едут. Я высунулся из экипажа. - Вы ошибаетесь, сударыня, - ответил я, - на дороге никого нет. - Странно, - настаивала она. - Я слышу галоп лошади. Я подумал, что, может быть, чего-то не увидел, и еще больше высунулся из экипажа. - Никого нет, сударыня, - сказал я ей. Она выглянула сама и увидела, что на дороге пусто. - Я ошиблась, - сказала она, откидываясь вглубь экипажа. Она закрыла глаза как женщина, желающая сосредоточиться сама в себе. На другой день мы выехали в пять часов утра. В этот день проехали длинный путь. Наш извозчик доехал до Берна на ночевку в тот же час, как и накануне, то есть около пяти часов. Спутница наша очнулась от сна и протянула руку к кучеру: - Кучер, - сказала она, - стойте! На этот раз я уверена, что за нами едут. - Сударыня, вы ошибаетесь, - ответил кучер. - Я вижу только трех крестьян, которые перешли через дорогу и идут не спеша. - О! Но я слышу галоп лошади. Слова эти сказаны были с таким убеждением, что я невольно оглянулся назад. Как и вчера, на дороге решительно никого не было. - Это невозможно, сударыня, - ответил я, - я не вижу всадника. - Как это вы не видите всадника, когда я вижу тень человека и лошади? Я посмотрел по направлению ее руки и, действительно, увидел тень лошади и всадника. Но я тщетно искал тех, чьи тени виднелись. Я указал на это странное явление священнику, и тот перекрестился. Мало-помалу тень стала бледнеть, становилась все менее и менее ясна и, наконец, исчезла. Мы въехали в Берн. Все эти предчувствия казались бедной женщине роковыми. Она все твердила, что хочет вернуться, но, однако, продолжала свой путь. Вследствие ли постоянной тревоги или прогрессирующей болезни, но состояние ее настолько ухудшилось, что с этого времени ей пришлось продолжать путь на носилках. Этим способом она проследовала через Кандер-Таль, а оттуда на Гемми. По прибытии в Луешь, она заболела рожистым воспалением и больше месяца была глуха и слепа. К тому же предчувствия ее не обманули. Едва она отъехала двадцать миль, муж ее заболел воспалением мозга. Болезнь так быстро развивалась, что, сознавая опасность своего положения, он в тот же день отправил верхового предупредить жену и прося ее вернуться. Но между Лауфеном и Брейнтейнбахом лошадь пала, всадник упал, ушибся головой о камень и остался в гостинице и мог только известить пославшего его о случившемся с ним несчастье. Тогда отправили другого нарочного, но, несомненно, над ними тяготел какой-то рок: в конце Кандер-Таля тот оставил лошадь и нанял проводника, чтобы взойти на возвышенность Швальбах, которая отделяет Оберланд от Вале. На полпути с горы Аттелс сошла лавина и унесла его в пропасть. Проводник спасся каким-то чудом. Между тем болезнь чрезвычайно быстро прогрессировала. Больному вынуждены были обрить голову, так как он носил длинные волосы, мешавшие класть на голову лед. С этой минуты умирающий не питал уже больше никакой надежды, и в минуту некоторого облегчения он написал жене:
"Дорогая Берта. Я умираю, но я не хочу расставаться с тобой совсем. Сделай себе браслет из волос, которые мне обрезали и которые я спрятал для тебя. Носи всегда этот браслет, и мне кажется, что благодаря этому мы всегда будем вместе. Твой Фридрих".
Он отдал письмо третьему нарочному, которому велел отправиться в дорогу сейчас же после его смерти. В тот же вечер он умер. Через час после его смерти курьер уехал, и, будучи счастливее своих предшественников, к концу пятого дня приехал в Луешь. Но он застал жену глухой и слепой. Только через месяц, благодаря лечению водами, ее глухота и слепота стали проходить. Только по истечении еще одного месяца решились сообщить ей роковую весть, к которой предчувствия уже подготовили ее. Она осталась еще на месяц, чтобы окончательно поправиться, и, наконец, через три месяца отсутствия она вернулась в Базель. Так как и я закончил курс лечения, и болезнь, от которой я лечился водами, ревматизм, почти прошла, то я просил у нее позволения поехать вместе с ней. Она с признательностью на это согласилась, поскольку имела возможность говорить со мной о муже, которого я, хотя и мельком, но все же видел в день отъезда. Мы расстались с Луешем и на пятый день вечером вернулись в Базель. Что может быть печальнее и тяжелее возвращения бедной вдовы домой? Так как молодые супруги были одни на свете, то, когда муж умер, магазин был заперт и торговля остановилась, как останавливаются часы, когда перестает качаться маятник. Послали за врачом, который лечил больного. Разысканы были разные лица, присутствовавшие при последних минутах жизни умирающего, и благодаря им восстановили ужасные подробности его агонии и смерти, что было уже почти забыто равнодушными людьми. Она попросила волосы, завещанные ей мужем. Врач вспомнил, что он действительно велел остричь волосы. Парикмахер вспомнил, что он действительно стриг - вот и все. Волосы же куда-то запрятали, забросили, словом, потеряли. Женщина была в отчаянии. Она не могла исполнить единственное желание умершего - носить браслет из его волос. Прошло несколько ночей, очень печальных ночей, в течение которых вдова бродила по дому, скорее как тень, чем живое существо. Едва она ложилась спать или, вернее, едва она начинала дремать, как правая рука ее немела, и она просыпалась, так как онемение словно доходило до сердца. Оно начиналось от кисти, то есть с того места, где должен был находиться волосяной браслет и на котором она чувствовала давление, словно от очень узкого железного браслета. От кисти онемение, как мы сказали, распространялось до сердца. Было ясно, что умерший сожалеет таким образом о том, что его последняя воля была так плохо исполнена. Вдова поняла эти чувства покойного. Она решила вскрыть могилу, и если голова мужа острижена не догола, то собрать волосы и выполнить его последнее желание. Никому не сказав ни слова о своем намерении, она послала за могильщиком. Но могильщик, хоронивший мужа, умер. Новый могильщик всего две недели назад вступил в должность и не знал, где находится могила. Тогда, надеясь на откровение и имея все основания верить в чудеса после двойного видения лошади и всадника и давления браслета, она одна отправилась на кладбище, села на землю, покрытую свежей, зеленой травой, какая растет на могилах, и стала выжидать какого-нибудь нового знака, по которому она могла бы начать свои поиски. На стене кладбища нарисована была пляска мертвецов. Глаза ее вперились в Смерть и упорно фиксировали эту насмешливую и страшную фигуру. Тогда ей показалось, что Смерть подняла свою костлявую руку и концом пальца указала могилу среди последних свежих могил. Вдова направилась прямо к этой могиле, и когда она подошла к ней, ей показалось, что она ясно увидела, как Смерть опустила руку на прежнее место. Тогда она отметила могилу, пошла за могильщиком, привела его к указанному месту и сказала ему: - Копайте, это здесь! Я присутствовал при этом. Мне хотелось проследить это таинственное происшествие до конца. Могильщик принялся копать. Добравшись до гроба, он снял крышку. Сначала он было поколебался, но вдова сказала ему уверенным голосом: - Снимите, это гроб моего мужа. Он повиновался, так как эта женщина умела внушить другим ту уверенность, какую она сама испытывала. И тогда совершилось чудо, которое я видел собственными глазами. Это был труп ее мужа. Он не только сохранил всю свою прижизненную внешность, если не считать смертельной бледности, но остриженные волосы со дня смерти так выросли, что вылезали во все щели гроба. Тогда бедная женщина нагнулась к трупу, который казался спящим. Она поцеловала его в лоб, отрезала прядь этих длинных волос, столь чудесным образом выросших на голове мертвого, и заказала сделать себе из них браслет. С этого дня онемение по ночам исчезло. Только всякий раз, когда вдове грозило какое-либо несчастье, ее предупреждало об этом тихое давление, дружеское пожатие браслета. - Ну! Полагаете ли вы, что этот мертвец действительно умер? Думаете ли вы, что труп был в самом деле труп? Я этого не думаю. - Но, - спросила бледная дама таким странным голосом, что мы все вздрогнули в темноте, царившей в отсутствии освещения, - вы не слышали, не выходил ли этот труп из могилы, вы не слышали, не видел ли его кто-нибудь и не чувствовал ли кто его прикосновения? - Нет, - сказал Аллиет, - я уехал оттуда. - А! - сказал доктор. - Напрасно, господин Аллиет, вы так уступчивы. Вот мадам Грегориска уже готова превратить вашего добродушного купца в Базеле, в Швейцарии, в польского, валахского или венгерского вампира. Разве вы во время вашего пребывания в Карпатах, - продолжал, смеясь, доктор, - не видали там случайно вампиров? - Слушайте, - сказала бледная дама со странной торжественностью, - раз все здесь уже рассказывали свои истории, то и я расскажу одну. Доктор, вы уже не скажете, что эта история вымышлена, ибо это моя история. Вы узнаете, почему я так бледна. В эту минуту лунный свет пробился через занавеси окна и осветил кушетку, на которой она лежала. Луч осветил ее синеватым светом, и она казалась черной мраморной статуей на могиле. Никто не откликнулся на ее предложение, но молчание, царившее в гостиной, показывало, что все с тревогой ждут ее рассказа.

Глава двенадцатая

КАРПАТСКИЕ ГОРЫ
Я - полька, родилась в Сандомире, в стране, в которой легенды становятся предметами веры, в которой верят в семейные предания столь же, а может быть даже и больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, в замке и в хижине верят в дружескую стихию и во враждебную стихию. Иногда эти две стихии вступают между собой в соперничество, и между ними происходит борьба. Тогда раздается в коридорах такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, стены так дрожат, что все убегают из хижины и из замка. Крестьяне и дворяне убегают в церковь к святому кресту и святым мощам - единственному прибежищу против мучающих их злых духов. Но и там налицо две стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые - это тирания и свобода. В 1825 году между Россией и Польшей разгорелась такая борьба, во время которой кровь народа истощается, как часто истощается кровь семьи. Мой отец и два моих брата восстали против нового царя и присоединились к восстанию под знаменем польской независимости, под знаменем, всегда подавляемым и всегда вновь воскресающим. Однажды я узнала, что мой младший брат убит; на другой день мне сообщили, что мой старший брат смертельно ранен; наконец, после целого дня пальбы из пушек, к которой я с ужасом прислушивалась и которая раздавалась все ближе и ближе, явился мой отец с сотней всадников - это все, что осталось от тех трех тысяч человек, которыми он командовал. Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами. Отец мой ничуть не боялся за себя, но дрожал за меня. И в самом деле, по отношению к отцу речь шла только о смерти, так как он не отдался бы живым в руки врагов, меня же ожидали рабство, бесчестие, позор. Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и все наши драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи почти еще ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагастру в Карпатских горах, приказал ему проводить меня в этот монастырь, не сомневаясь в том, что если монастырь оказал гостеприимство матери, то он не откажет в нем и дочери. Хотя отец меня сильно любил, но прощание со мной не было продолжительно: русские должны были, по всей вероятности, появиться завтра возле замка, и нельзя было терять времени. Я поспешно одела амазонку, которую надевала обыкновенно, когда сопровождала братьев на охоту. Для меня оседлали самую надежную лошадь, отец опустил в сумки для пистолетов свои собственные пистолеты образцовой тульской работы, обнял меня и распорядился двинуться в путь. В течение ночи и следующего дня мы сделали двадцать миль, следуя по берегам одной из тех рек без названия, которые впадают в Вислу. После этого первого двойного этапа мы были уже вне опасности от нападения на нас русских. При первых лучах солнца мы увидели освещенные снежные вершины Карпатских гор. К концу следующего дня мы добрались до их подошвы. Наконец, на третий день, утром, мы вступили в одно из их ущелий. Наши Карпатские горы совершенно не похожи на ваши культурные горы Запада. Тут перед вами восстает во всем своем величии все то, что природа имеет своеобразного и грандиозного. Их грозные вершины теряются в облаках, покрытые белым снегом; их громадные сосновые леса отражаются в гладкой зеркальной поверхности озер, похожих на моря. На этих озерах никогда не носилась лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; вода в них глубока, как лазурь неба. Редко, редко раздается там голос человека, слышится молдавская песня, которой вторят крики диких животных; песня и крики будят одинокое эхо, крайне удивленное тем, что какой-то звук выдал его существование. Целые мили вы проезжаете здесь под мрачными сводами леса. На каждом шагу тишина прерывается неожиданными чудными звуками, повергающими наш дух в изумление и восторг. Там везде опасность, тысячи различных опасностей, но вам там некогда испытывать страх, так величественны эти опасности. То вы неожиданно встречаете водопады, образовавшиеся от таящего льда, низвергающиеся со скалы на скалу и заливающие узкую тропинку, по которой вы шли и которая проложена диким зверем и преследовавшим его охотником. То подгнившие от старости деревья падают на землю со страшным треском, похожим на шум землетрясения. То, наконец, поднимается ураган, надвигаются тучи, и молния сверкает и прорезает их, как огненный змей. Затем, после остроконечных альпийских вершин, после девственных лесов, после гигантских гор и бесконечных лесов тянутся безграничные степи - настоящее море с его волнами и бурями, расстилаются на беспредельном горизонте холмистые бесплодные саванны. Не ужас овладевает вами тогда, а тоска: вы впадаете в сильную, глубокую меланхолию, которую ничто не может рассеять: куда бы вы ни кинули свой взор, всюду одинаковый однообразный вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную дорогу, вы чувствуете себя затерянным в своем уединении среди пустыни, вы считаете себя одиноким в природе, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше движение вперед становится как бы бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может, вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины, никакого следа человеческого жилья. Иногда только, чтобы усугубить печальный вид мрачного пейзажа, попадается маленькое озеро, без тростника и кустов, застывшее в глубине оврага, которое, как Мертвое море, преграждает вам путь своими зелеными водами, над которыми носятся птицы, улетающие при вашем приближении с пронзительными и раздирающими криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь опять на другой холм, и это продолжается до тех пор, пока вы пройдете целую цепь холмов, постоянно понижающихся. Но вы поворачиваете на юг, и цепь кончается, пейзаж снова становится величественным, вы снова видите другую цепь очень высоких гор, более живописного вида и более богатого очертания. Тут опять все покрыто лесом, все перерезано ручьями; тут тень и вода, и пейзаж оживляется. Слышен колокол монастыря, по склону гор тянется караван. Наконец, при последних лучах солнца вы различаете как бы стаю белых птиц, опирающихся друг на друга, - это деревенские домики, которые словно сплотились и прижались друг к другу, чтобы защититься от какого-нибудь ночного нападения: с возрождением жизни вернулась и опасность, и тут уже не так, как в прежде описанных горах, приходится бояться медведей и волков, здесь приходится сталкиваться с шайками молдавских разбойников. Однако мы продвигались. Мы пропутешествовали уже десять дней без приключений. Мы могли уже видеть вершину горы Пион, превышающую вершины всех этих соседних гор; на ее южном склоне находился монастырь Сагастру, в который я направлялась. Прошло еще три дня, и мы приехали. Стоял конец июля. Был жаркий день, около четырех часов, и мы с громадным наслаждением вдыхали первую вечернюю прохладу. Мы проехали развалины башни Нианцо. Мы спустились в равнину, которую давно видели из ущелья. Мы могли уже оттуда следить за течением Бистрицы, берега которой испещрены красными и белыми цветами. Мы ехали по краям пропасти, на дне которой текла река, которая здесь пока еще была потоком. Наши лошади двигались парами из-за узости дороги. Впереди ехал наш проводник, наклонившись сбоку над лошадью. Он пел монотонную песню славян Далматского побережья Адриатики, к словам которой я прислушивалась с особенным интересом. Певец вместе с тем был и поэтом. То была горная песнь, полная печали и мрачной простоты, и ее мог петь только горец. Вот слова этой песни:
На болоте Ставиля безмолвье царит, Там злого разбойника тело лежит. Скрывая от кроткой Марии, Он грабил, он жег, разрушая; Он честных сынов Иллирии В пустынных горах убивал. Его сердце пронзил злой свинец ураганом. И острым изранена грудь ятаганом. Три дня протекло. Над землей Три раза уж солнце всходило. И труп под печальной сосной Три раза оно осветило. И чудо! Четвертая ночь лишь прошла Из ран вдруг горячая кровь потекла. Уж очи его голубые Не взглянут на радостный мир. Но ожили мысли в нем злые... Бежим! Тот разбойник - вампир! Горе тем, кто к болоту Ставиля попил. От трупа бежит даже жадный шакал, И коршун зловещий летит К горе с обнаженной вершиной. И вечно безмолвье царит Над мрачной и дикой трясиной.
Вдруг раздался ружейный выстрел. Просвистела пуля. Песня оборвалась, и проводник, убитый наповал, скатился в пропасть, лошадь же его остановилась, вздрагивая и вытягивая свою умную голову к пропасти, в которой исчез ее хозяин. В то же время раздался сильный крик, и со склона гор появилось тридцать разбойников, которые окружили нас. Все схватились за оружие. Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к перестрелке, не испугались и ответили выстрелами. Я показала пример, схватила пистолет и, понимая невыгодность нашей позиции, закричала: "Вперед!" и пришпорила лошадь, которая понеслась по направлению к равнине. Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли, сохраняя занятую ими на склоне позицию. К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, на выступе горы нас поджидал молодой человек во главе десятка всадников. Заметив нас, они пустили лошадей галопом и напали с фронта. Те же, которые нас преследовали, бросились с горного склона, перерезали нам отступление и окружили нас со всех сторон. Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всем и не упускала из виду ни одной подробности. Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные круглые шляпы, украшенные живыми цветами, какие носят венгры. У всех были длинные турецкие ружья, которыми они после каждого выстрела размахивали и испускали при этом дикие крики; у каждого за поясом были кривая сабля и пара пистолетов. Их предводитель был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с продолговатыми черными глазами, длинными вьющимися волосами, ниспадавшими на плечи. На нем был молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии шарфом с золотыми и шелковыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а за поясом блестели четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, и, однако, им он отдавал приказания, и люди повиновались его крикам. Они бросались ничком на землю, чтобы избежать выстрелов наших солдат, поднимались, чтобы стрелять. Они убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню. Две трети моих защитников пали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сдвинулись около меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном - продать свою жизнь как можно дороже. Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Вероятно, он дал приказание расстрелять последнюю группу, всех оставшихся вместе, потому что длинные молдавские ружья сразу опустились. Я поняла, что настал наш последний час. Я подняла глаза и руки к небу с последней мольбой и ждала смерти. В эту минуту я увидела молодого человека, который не спустился, а скорее бросился с горы, перепрыгивая со скалы на скалу. Он остановился на высоком камне, который господствовал над всей этой сценой, и стоял на нем, как статуя на пьедестале. Он протянул руку к полю битвы и произнес одно лишь слово: Довольно. При звуке этого голоса глаза всех устремились наверх, и казалось, что все повинуются новому повелителю. Только один разбойник положил ружье на плечо и выстрелил. Один из наших людей испустил стон, пуля пронзила его левую руку. Он повернулся, чтобы броситься на того, кто ранил его, но прежде чем лошадь сделала четыре шага, над нами блеснул огонь, и голова ослушавшегося разбойника скатилась, разбитая пулей. Пережить столько волнений было выше моих сил, и я упала в обморок. Когда я пришла в себя, я лежала на траве; голова моя покоилась на коленях мужчины. Я видела только его белую руку, всю в кольцах, обнявшую меня за талию, а передо мной стоял, скрестив руки, с саблей под мышкой молодой молдавский предводитель, который командовал нападением на нас. - Костаки, - сказал по-французски властным голосом тот, кто поддерживал меня, - вы сейчас же уведите ваших людей, а мне предоставите заботу об этой молодой женщине. - Брат мой, брат мой, - говорил тот, к кому относились эти слова и кто едва себя сдерживал, - брат мой, берегитесь, не выводите меня из терпения: я предоставляю вам замок, предоставьте вы мне лес. В замке вы хозяин, здесь же всецело властвую я. Здесь достаточно одного моего слова, чтобы заставить вас повиноваться. - Костаки, я старший; я вам говорю, что я всюду властелин, в лесу, как и в замке, и там, и здесь. В моих жилах, как и ваших, течет кровь Бранкованов, королевская кровь, которая привыкла властвовать. Я повелеваю! - Вы, Грегориска, командуете вашими слугами, но моими солдатами вы не повелеваете. - Ваши солдаты - разбойники, Костаки... разбойники, которых я велю повесить на зубцах наших башен, если они не подчинятся мне сию минуту. - Ну, попробуйте-ка им приказать. Тогда я почувствовала, что тот, кто меня поддерживал, высвободил свое колено и бережно положил мою голову на камень. Я с беспокойством следила за ним. То был тот самый молодой человек, который словно упал с неба во время схватки; я видела его мельком, так как лишилась чувств в то время, когда он говорил. Это был молодой человек, двадцати четырех лет, высокий, с голубыми глазами, в которых сквозила решимость и удивительная твердость. Его длинные белокурые волосы, признак славянской расы, рассыпались по плечам, как волосы архангела Михаила, окаймляя молодые и свежие розовые щеки. На губах его скользила презрительная насмешка, и сквозь них виднелся двойной ряд жемчужных зубов. Взгляд его походил на взгляд орла и блеск молнии. Он был одет в одежду из черного бархата, на голове его была шапочка с орлиным пером, похожая на шапку Рафаэля. На нем были панталоны в обтяжку и вышитые сапоги, его талия стянута была пояском с охотничьим ножом, а на плече висела двуствольная винтовка, в меткости которой мог убедиться один из разбойников. Он протянул руку, и эта протянутая рука повелевала. Он произнес несколько слов на молдавском языке. Слова эти произвели, по-видимому, глубокое впечатление на разбойников. Тогда на том же языке заговорил, в свою очередь, предводитель шайки, и я поняла, что слова его были смешаны с угрозами и проклятиями. Но на всю эту длинную и пылкую речь старший брат ответил лишь одним словом. Разбойники поклонились. Он сделал знак, и все они выстроились позади нас. - Ну хорошо, пусть так, Грегориска, - сказал Костаки опять по-французски. - Эта женщина не пойдет в пещеру, но она все же будет принадлежать мне. Я нахожу ее красивой, я ее завоевал, и я ее желаю. И проговорив эти слова, он бросился на меня и схватил меня в свои объятия. - Женщина эта будет отведена в замок и будет передана моей матери, и я ее здесь не покину, - ответил мой покровитель. - Подайте мою лошадь! - скомандовал Костаки на молдавском языке. Десять разбойников бросились исполнять приказание и привели своему начальнику лошадь, которую он требовал. Грегориска огляделся по сторонам, схватил лошадь за уздцы и вскочил на нее, не прикасаясь к стременам. Костаки оказался в седле так же легко, как и его брат, хотя он держал меня на руках и помчался галопом. Лошадь Грегориски неслась и терлась головой о голову и бока лошади Костаки. Любопытно было видеть этих двух всадников, скакавших бок о бок, мрачных, молчаливых, не терявших из виду друг друга ни на одну минуту и не показывавших вида, что смотрят друг на друга, склонившихся на своих лошадях, отчаянный бег которых увлекал их через леса, скалы и пропасти. Голова моя была опрокинута, и я видела, как красивые глаза Грегориски упорно смотрели на меня. Заметив это, Костаки приподнял мою голову, и я увидела только его мрачный взгляд, которым он пожирал меня. Я опустила свои веки, но это было напрасно. Сквозь ресницы я видела пронзительный взгляд, проникавший в мою грудь и раздиравший мое сердце. Тогда овладела мной странная галлюцинация: мне показалось, что я - Ленора из баллады Бюргера, что меня уносят привидения: лошадь и всадник, и когда я почувствовала, что мы остановились, я с ужасом открыла глаза, так как была уверена, что увижу поломанные кресты и открытые могилы. То что я увидела, было отнюдь не весело: это был внутренний двор молдавского замка четырнадцатого столетия.

Глава тринадцатая

ЗАМОК БРАНКОВАН
Тут Костаки спустил меня с рук на землю и почти тотчас же соскочил сам, но как быстро ни было его движение, Грегориска все-таки опередил его. В замке, как и сказал Грегориска, он был хозяином. Слуги выбежали, увидя прибывших двух молодых людей и привезенную ими чужую женщину, но хотя их услужливость простиралась и на Костаки и на Грегориску, заметно было, однако, что наибольший почет и более глубокое уважение оказывалось ими последнему. Подошли две женщины. Грегориска отдал им приказание на молдавском языке и сделал мне знак рукой, чтобы я следовала за ними. Во взгляде, сопровождавшем этот знак, выражалось столько уважения, что я ни секунды не колебалась. Пять минут спустя я оказалась в большой комнате, которая даже невзыскательному человеку показалась бы простой и необитаемой, но которая, очевидно, была лучшей в замке. Это была большая квадратная комната, в которой стоял диван из зеленой саржи: днем - диван, ночью - кровать. Пять или шесть больших дубовых кресел, большой сундук и в одном углу кресло с балдахином, напоминающим большое и великолепное сиденье в церкви. Ни на окнах, ни на кровати не было следа занавесей. В комнату входили по лестнице, в нишах которой стояли во весь рост (но больше человеческого роста) три статуи Бранкованов. Через некоторое время в эту комнату принесли вещи, между которыми были и мои чемоданы. Женщины предложили мне свои услуги. Я привела в порядок свой туалет и осталась в своей длинной амазонке, так как этот костюм как-то больше подходил к костюмам моих хозяев. Едва успела я привести себя в порядок, как в дверь тихо постучали. - Войдите, - сказала я по-французски, ибо для нас, полек, французский язык почти родной. Вошел Грегориска. - Сударыня, я счастлив, что вы ответили по-французски. - И я также, сударь, - ответила я, - счастлива, что говорю на этом языке, так как благодаря этой случайности я смогла оценить ваше великодушное ко мне отношение. На этом языке вы защищали меня от посягательств вашего брата, и на этом языке я приношу вам выражение моей смиренной признательности. - Благодарю вас, сударыня. Было весьма естественно, что я заступился за женщину, находившуюся в таком положении. Я охотился в горах, когда услышал частые выстрелы, раздававшиеся неподалеку. Я понял, что происходило вооруженное нападение, и пошел на огонь, как говорят военные. Слава Богу, я пришел вовремя. Но позвольте мне узнать, сударыня, по какому случаю такая знатная женщина, как вы, очутилась в наших горах? - Я, сударь, полька, - ответила я. - Мои два брата только что убиты на войне с Россией. Мой отец, которого я оставила при приготовлении к защите нашего замка от врага, без сомнения, теперь уже тоже присоединился к ним. Я же по приказу отца убежала с места битвы и должна была искать убежище в монастыре Сагастру, в котором моя мать в молодости, при таких же обстоятельствах нашла верное пристанище. - Вы враг русских, тем лучше, - сказал молодой человек. - Это сильно поможет вам в замке, и нам понадобятся все наши силы в той борьбе, которая нам предстоит. Теперь, когда я знаю, кто вы, то знайте и вы, сударыня, кто мы: имя Бранкован вам, должно быть, небезызвестно? Я поклонилась. - Моя мать - последняя княгиня, носящая это имя; она последняя в роде этого знаменитого предводителя, убитого Кантемирами, этими презренными придворными Петра I. В первом браке моя мать состояла с моим отцом, Сербаном Вайвади, также князем, но из менее знатного рода. Отец мой воспитывался в Вене, там он имел возможность оценить достоинства цивилизации. Он решил сделать из меня европейца. Мы отправились во Францию, Италию, Испанию и Германию. Моя мать (я знаю, сыну не следовало бы рассказывать то, что я расскажу вам, но ради нашего спасения необходимо, чтобы вы нас хорошо знали, и вы сумеете понять причину этой откровенности) во время первого путешествия моего отца, когда я был ребенком, находилась в преступной связи с главарем партизан, так в этой стране называют людей, напавших на вас, - сказал, улыбаясь, Грегориска. - Моя мать, говорю я вам, находилась в то время в преступной связи с графом Джиордаки Копроли, полугреком, полумолдаванином, обо всем написала отцу и просила развода. Как причину требования о разводе она выставляла то, что она, потомок Бранкованов, не желает оставаться женой человека, который с каждым днем становится все более чуждым своей стране. Увы, моему отцу не пришлось давать согласия на это требование, которое вам может показаться странным, между тем как у нас развод составляет самое естественное и самое обычное дело. Отец мой в это время умер от аневризма, которым он страдал давно, так что это письмо получил я. Мне ничего не осталось, как пожелать искренне счастья моей матери. Я написал письмо с моими пожеланиями и уведомил ее, что она вдова. В этом же письме я испрашивал позволения продолжать мое путешествие, и такое позволение было мною получено. Я намерен был поселиться во Франции или Германии; я не хотел встречаться с человеком, который ненавидел меня, и кого я не мог любить, с мужем моей матери. Вдруг я узнал, что граф Джиордаки Копроли убит казаками моего отца. Я поспешил вернуться. Я любил свою мать, понимал ее одиночество, понимал, как она нуждалась в том, чтобы при ней в такую минуту находились люди, которые могли быть ей дороги. Хотя она и не питала ко мне нежных чувств, но я был ее сыном. И вот в одно утро я неожиданно вернулся в замок наших предков. Я встретил здесь молодого человека. Я считал его чужим, но потом узнал, что он - мой брат. То был Костаки, незаконный сын, усыновленный после второго брака. Костаки, неукротимый человек, каким вы его видели, для которого закон - его страсти, для которого на свете нет ничего святого, кроме матери, который подчиняется мне, как тигр подчиняется руке, которая его укротила, но с вечным ревом и со смутной надеждой сожрать меня в один прекрасный день. Внутри замка, в жилище Бранкованов и Вайвади я еще повелитель, но за оградой, в горах, он становится дикарем леса и гор и хочет, чтобы все гнулось под его железной волей. Почему он сегодня уступил? Почему сдались его люди? Я не знаю: по старой ли привычке или в память о былом почтении. Но я не рискну больше на такое испытание. Оставайтесь здесь, не выходите из этой комнаты, из этого двора, не выходите за стены замка, и тогда я ручаюсь за все. Если же вы сделаете хоть один шаг за ограду, тогда я ни за что не ручаюсь, но готов умереть, защищая вас. - Не могла бы я, согласно желанию моего отца, продолжить мой путь в монастырь Сагастру? - Пожалуйста, попробуйте, приказывайте, я буду вас сопровождать, но я буду убит по дороге, а вы... вы, вы не доедете. - Что же делать? - Оставаться здесь, ждать, выжидать событий воспользоваться случаем. Предположите, что вы попали в вертеп разбойников, и что только одно мужество может вас спасти, что только ваше хладнокровие одно может вас выручить. Хотя моя мать отдает предпочтение Костаки, сыну любви, но она добра и великодушна. К тому же она урожденная Бранкован, настоящая княгиня. Вы ее увидите, она защитит вас от грубых страстей Костаки. Отдайте себя под ее покровительство. Вы красивы, она вас полюбит. К тому же (он посмотрел на меня с неизъяснимым волнением), кто может, увидев вас, не полюбить? Пойдемте теперь в столовую, она ждет нас там. Не высказывайте ни смущения, ни недоверия; говорите по-польски, никто здесь не знает этого языка. Я буду переводить моей матери ваши слова; не беспокойтесь, я скажу лишь то, что нужно будет сказать. Особенно не проговоритесь ни единым словом о том, что я вам открыл, никто не должен знать, что мы понимаем друг друга. Вы еще не знаете, что даже самые правдивые из нас прибегают к хитрости и обману. Пойдемте. Я следовала за ним по этой лестнице; она была освещена смоляными факелами, которые горели на железных подставках, прикрепленных к стене. Эта необычная иллюминация устроена была, по-видимому, для меня. Мы вошли в столовую. Как только Грегориска открыл дверь и произнес по-молдавски слово, которое я уже понимала - "иностранка", женщина высокого роста подошла к нам. Это была княгиня Бранкован. Ее седые волосы заплетены были вокруг головы. На ней была надета соболья шапочка с плюмажем в знак ее княжеского происхождения, туника из парчи, корсаж, усыпанный драгоценными каменьями, и длинное платье из турецкой материи, отделанное таким же мехом, из которого была шапочка. Она держала в руках янтарные четки, которые быстро перебирала пальцами. Рядом с ней стоял Костаки в роскошном и пышном мадьярском костюме, в котором он показался мне еще более странным. На нем было зеленое бархатное платье с длинными рукавами, ниспадавшими до колен, красные кашемировые панталоны и вышитые золотом сафьяновые туфли. Голова была не покрыта, длинные синевато-черные волосы падали на обнаженную шею, на которой виднелась узкая белая полоска шелковой рубахи. Он неловко поклонился мне и произнес на молдавском языке несколько слов, которых я не поняла. - Вы можете говорить по-французски, мой брат, - сказал Грегориска, - дама эта - полька и понимает этот язык. Тогда Костаки произнес несколько слов по-французски, которые я столь же мало поняла, как и те, которые он произнес по-молдавски, но мать, протянув мне с важностью руку, прервала их. Очевидно, она хотела дать понять сыновьям, что принять меня должна она. Она произнесла по-молдавски приветственную речь, которую я легко поняла, благодаря игре ее лица. Она указала мне на стол, предложила место возле себя, указала жестом на весь дом, как бы поясняя, что он весь к моим услугам, и затем, усевшись первой с благосклонной важностью, она перекрестилась и начала читать молитву. Тогда каждый занял место, назначенное ему по этикету. Грегориска сел около меня. Я была иностранка и поэтому предоставила Костаки почетное место около его матери Смеранды. Так называли княгиню. Грегориска также переоделся. На нем была мадьярская туника, как и на брате, только она была из гранатного бархата, а панталоны из синего кашемира. Шею его украшал великолепный орден, то был Нишам султана Махмуда. Остальной домашний штат ужинал за тем же столом в зависимости от ранга: среди друзей или среди слуг. Ужин прошел скучно. Костаки не проронил со мной ни слова, хотя его брат все время внимательно говорил со мной по-французски. Что касается матери, то она предлагала мне все с тем торжественным видом, который ни на минуту ее не покидал. Грегориска сказал правду: она была настоящей княгиней. После ужина Грегориска подошел к матери. Он объяснил ей по-молдавски, как необходимо мне остаться одной и как необходим для меня отдых после волнений такого дня. Смеранда кивнула головой в знак согласия, протянула мне руку, поцеловала в лоб, как дочь, и пожелала провести спокойную ночь в ее замке. Грегориска был прав: я страстно жаждала остаться одна. Я также поблагодарила княгиню, которая проводила меня до двери, где меня ждали те две женщины, которые раньше проводили меня в мою комнату. Я, в свою очередь, поклонилась ей и обоим ее сыновьям и вошла в комнату, которую покинула час тому назад. Диван превратился в кровать. Вот и вся происшедшая там перемена. Я поблагодарила женщин. Я сделала им знак, что разденусь сама; они сейчас же вышли с выражением почтения. По-видимому, им было приказано повиноваться мне во всем. Я осталась одна в громадной комнате. Свеча освещала только те ее части, по которым я передвигалась, не будучи в состоянии осветить всю комнату. Странная игра свечи: свет ее вытесняет свет луны, проникавший через мое окно, на котором не было занавесей. Кроме двери, в которую я вошла с лестницы, в комнате были еще две двери; на них были два громадных засова, которыми двери запирались изнутри, и это вполне меня успокаивало. Я подошла к двери, в которую вошла. Она, как и другие, запиралась на засов. Я открыла окно, оно выходило на пропасть. Я поняла, что Грегориска недаром выбрал эту комнату. Вернувшись к дивану, я увидела на столе у изголовья маленькую сложенную записку. Я развернула ее и прочла по-польски:
"Спите спокойно, вам нечего бояться, пока вы находитесь внутри замка. Грегориска".
Я последовала его совету, усталость взяла верх над моими огорчениями, я легла и уснула.

Глава четырнадцатая

ДВА БРАТА
С этого момента я поселилась в замке, и с этого же момента начинается та драма, о которой я вам расскажу. Оба брата влюбились в меня, каждый сообразно со своим характером. Костаки, начиная со следующего дня, говорил мне, что он любит меня, объявил, что я не должна принадлежать никому другому, что скорее он убьет меня, чем уступит кому бы то ни было. Грегориска ничего не говорил, но окружил меня заботами и вниманием. Все, что дало ему блестящее воспитание, все воспоминания о юности, проведенной при самых лучших дворах Европы, - все пущено было в ход, чтобы понравиться мне. Увы! Ему не трудно было добиться этого: при первом же звуке его голоса я почувствовала, как дорог мне этот голос; при первом же взгляде его глаз я почувствовала, что взгляд этот глубоко проник в мое сердце. В течение трех месяцев Костаки сто раз повторял, что любит меня, а я его ненавидела; в течение трех месяцев Грегориска не промолвил мне еще ни одного слова любви, а я чувствовала, что когда он потребует, я вся буду принадлежать ему. Костаки бросил свои набеги. Он никуда не уезжал из замка. Он назначил вместо себя какого-то лейтенанта, который время от времени являлся за приказаниями и исчезал. Смеранда также проявляла по отношению ко мне дружеские чувства, и это меня пугало. Она, видимо, покровительствовала Костаки и ревновала меня больше, чем он. Но так как она не понимала ни по-польски, ни по-французски, а я не знала молдавского языка, то она не могла много говорить в пользу своего сына. Она выучила по-французски три слова и повторяла их каждый раз, когда целовала меня в лоб: - Костаки любит Ядвигу. Однажды я узнала страшную весть, умножившую все мои несчастья. Четыре человека, оставшиеся в живых после схватки, получили свободу. Они отправились в Польшу и дали слово, что один из них вернется раньше, чем через три месяца, и доставит мне известия о моем отце. Однажды утром один из них действительно явился. От него я узнала, что наш замок был взят, сожжен, разрушен, а отец был убит во время его обороны. Отныне я осталась одна на свете. Костаки усилил свои домогания, а Смеранда - свою нежность, но я на этот раз воспользовалась, как предлогом, трауром по отцу. Костаки убеждал, что чем более я одинока, тем более нуждаюсь в покровительстве. Мать его настаивала даже, может быть, больше, чем он. Грегориска мне говорил, что молдаване владеют собой так хорошо, что трудно узнать их чувства. Он сам служил живым примером такой сдержанности. Невозможно было быть уверенным в чьей-то любви больше, чем я была уверена в его любви, и, однако, если бы меня спросили, на чем основана была моя уверенность, я не могла бы этого объяснить: никто в замке не видел, чтобы его рука коснулась моей, чтобы его взор искал моего. Одна лишь ревность могла заставить Костаки видеть в нем соперника, как одна моя любовь могла чувствовать его любовь. Но я должна сознаться, что эта сдержанность Грегориски меня беспокоила. Я верила, конечно, но этого было недостаточно, мне нужно было убедиться в этом. Однажды вечером я вошла в свою комнату и услышала легкий стук в одну из дверей, которые, как я сказала, запирались изнутри. По тому, как стучали, я угадала, что это зов друга. Я подошла и спросила, кто там. - Грегориска, - ответил голос, и по звуку голоса было ясно, что я не ошиблась. - Что вам нужно? - спросила я дрожащим голосом. - Если вы доверяете мне, - сказал Грегориска, - если вы считаете меня честным человеком, исполните мою просьбу. - Какую просьбу? - Погасите свечу, как будто вы уже легли спать, и через полчаса откройте мне вашу дверь. - Приходите через полчаса, - был мой краткий ответ. Я погасила свечу и ждала. Сердце мое сильно стучало, так как я понимала, что случилось что-нибудь важное. Прошло полчаса. Кто-то еще тише, чем в первый раз, постучал в дверь. Я уже раньше вытащила засов, мне оставалось только открыть дверь. Грегориска вошел, и хотя он ничего не сказал, я заперла за ним дверь и задвинула засов. Некоторое время он молчал, стоял неподвижно и сделал мне знак молчать. Затем, когда он убедился, что нам никакая опасность не угрожает, он провел меня на середину громадной комнаты и, почувствовав, что мне трудно стоять на ногах, принес мне стул. Я села или, вернее, упала на стул. - О, Боже мой, - сказала ему я, - что же такое случилось, и почему вы принимаете такие предосторожности? - Потому что моя жизнь (что не важно), потому что, может быть, и ваша жизнь зависит от нашего разговора. Вся перепуганная, я схватила его за руку. Он поднес мою руку к своим глазам, взглядом своим как бы испрашивая прощения за такую смелость. Я опустила глаза в знак согласия. - Я люблю вас, - сказал он своим мелодичным певучим голосом. - Любите ли вы меня? - Да, - ответила я. - Согласились ли вы быть моей женой? - Да. Он провел рукой по лбу с выражением глубокого счастья. - В таком случае, вы не откажетесь следовать за мной? Я последую всюду за вами! - Вы понимаете, что мы будем счастливы только тогда, когда мы убежим отсюда. - О да! - вскричала я. - Бежим. - Тише, - сказал он, вздрогнув, - тише! - Вы правы. И я, вся дрожа, прижалась к нему. - Вот что я сделаю, - сказал он, - вот почему я так долго не объяснялся вам в своей любви. Я хотел устроить прежде всего так, чтобы, когда я приобрел уверенность в вашей любви, ничто не мешало нашему браку. Я богат, Ядвига, я колоссально богат, но богатство мое, как и всех молдавских господарей - земля, стада и деревни, - на миллион. Монахи дали мне на триста тысяч франков драгоценных камней, на сто тысяч франков золота, а на остальное - векселя на Вену. Довольно ли для вас миллиона? Я пожала его руку. - Мне достаточно и вашей любви, Грегориска! - Хорошо, слушайте. Завтра я отправляюсь в монастырь Ганго, чтобы покончить с настоятелем все дела. У него заготовлены для меня лошади, они будут нас ждать с девяти часов, спрятанные в ста шагах от замка. После ужина вы уйдете в свою комнату, как сегодня, и, как сегодня, вы потушите свечу. Затем, как и сегодня, я войду к вам. Но завтра я выйду отсюда уже не один, а вы последуете за мной. Мы дойдем до ворот, выходящих в поле, мы найдем там своих лошадей, мы сядем на них, и послезавтра утром за нами позади будет уже тридцать миль. - Как жаль, что сегодня не послезавтра! - Дорогая Ядвига! Грегориска прижал меня к сердцу, наши губы слились в поцелуе. О, он сказал правду! Я открыла дверь моей комнаты честному человеку. Но он отлично понял, что если я не принадлежу ему телом, то принадлежу душой. Ни на минуту я не сомкнула глаз в эту ночь. Я видела себя убегающей с Грегориской, я чувствовала себя в его объятиях, как была в объятиях Костаки. Но какая разница! На этот раз страшная, мрачная, похоронная поездка сменилась нежным, восхитительным объятием, которому быстрая езда придавала особенное наслаждение, так как быстрая езда сама по себе наслаждение. Настал день. Я спустилась в столовую. Мне показалось, что Костаки поклонился мне с еще более мрачным видом, чем обыкновенно. В его улыбке сквозила уже не ирония, а угроза. Что же касается Смеранды, то она показалась мне такой же, как всегда. Во время завтрака Грегориска распорядился подать лошадей. Костаки, по-видимому, не обратил никакого внимания на это распоряжение. В одиннадцать часов Грегориска отвесил нам поклон, сказал, что вернется только к вечеру, и просил мать, чтобы она не ждала его к обеду. Затем он обратился ко мне и попросил извинить его. Он вышел. Глаза брата следили за ним, пока он не вышел из комнаты, и тогда я подметила в них столько ненависти, что я вздрогнула. Вы можете себе представить, в каком страхе я провела этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах; едва ли я даже в своих молитвах осмелилась признаться в них Богу, а между тем, мне казалось, что планы наши уже всем известны; мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце. Обед прошел для меня как пытка. Костаки, мрачный и угрюмый, говорил мало. На этот раз он ограничился двумя-тремя словами на молдавском языке по адресу матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать. Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и произнесла ту фразу, которой я уже целую неделю не слышала от нее: - Костаки любит Ядвигу! Фраза эта преследовала меня как угроза. Когда я уже очутилась в своей комнате, мне казалось, что роковой голос продолжал нашептывать мне на ухо: Костаки любит Ядвигу! Ибо любовь Костаки, как сказал Грегориска, была для меня смертью. В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, что Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы посмотреть в мою сторону, но я быстро отодвинулась назад, чтобы он не мог меня видеть. Меня охватило беспокойство, так как, насколько я могла видеть из окна, он направился в конюшню. Я поспешно отперла свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он делал. Он действительно отправился в конюшню. Он вывел оттуда самую свою любимую лошадь, оседлал ее собственными руками с тщательностью человека, придающего значение малейшей мелочи. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз. Но только вместо всякого оружия на нем была одна сабля. Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты. Не видя меня, он вскочил в седло, сам открыл ворота, через которые отправился и должен был вернуться его брат, и поехал галопом по направлению к монастырю Ганго. Тогда сердце мое страшно сжалось, роковое предчувствие говорило мне, что он отправился навстречу своему брату. Я оставалась у окна, пока могла различать дорогу, которая в четверти мили от замка делала поворот и терялась в лесу. Но ночь с каждой минутой все больше сгущалась, и дорога совсем исчезла из виду. Я все еще стояла у окна. Наконец, тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и так как ясно было, что получить вести об обоих братьях можно было только в зале, то я спустилась вниз. Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица видно было, что она не чувствовала никаких опасений. Она отдавала обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на их обычных местах. Я не могла обратиться к кому-либо с расспросами. К тому же, кого бы я могла спросить? Кроме Костаки и Грегориски в замке никто не говорил на тех двух языках, на которых говорила я. При малейшем шуме я вздрагивала. Обыкновенно садились ужинать в девять часов. Я спустилась в половине девятого. Я не спускала глаз с минутной стрелки на большом циферблате часов. Стрелка прошла расстояние четверти часа. Раздался мрачный и печальный звон часов, и стрелка снова тихо задвигалась, и я опять видела, как она с точностью и медленностью компаса проходила свой путь. За несколько минут до девяти часов мне показалось, что я слышу топот лошадей на дворе. Смеранда также его услыхала, потому что она повернула голову к окну, но ночь была слишком темна, чтобы можно было что-нибудь разглядеть. О, если бы она взглянула на меня в эту минуту, то она могла бы отгадать, что происходит в моем сердце! Слышен был топот только одной лошади. Я хорошо знала, что вернется только один всадник. Но кто именно? Шаги раздались в передней. Шаги эти были медленные, они словно давили мое сердце. Дверь открылась, в темноте возникла тень. Тень эта остановилась на минуту на пороге двери. Сердце мое перестало биться. Тень приблизилась, и по мере того как она все больше вступала в круг света, дыхание мое восстанавливалось. Я узнала Грегориску. Еще мгновение, и мое сердце разорвалось бы. Я узнала его, но он был бледен, как смерть. По его виду можно было догадаться, что случилось что-то ужасное. - Это ты, Костаки? - спросила Смеранда. - Нет, мать, - ответил Грегориска сухим голосом. - А, это вы, - сказала она. - И вы заставляете ждать вашу мать? - Мать, - сказал Грегориска, взглянув на часы, - только девять часов. И действительно, в эту минуту часы пробили девять. - Это правда, - сказала Смеранда. - А где же ваш брат? Я невольно подумала, что это тот самый вопрос, который Господь Бог задал Каину. Грегориска ничего не ответил. - Никто не видел Костаки? - спросила Смеранда. Ватарь, то есть дворецкий, осведомлялся о нем. - В семь часов, - сказал он, - князь был в конюшне. Сам оседлал свою лошадь и отправился по дороге в Ганго. В эту минуту глаза мои встретились с глазами Грегориски. Не знаю, было ли так в действительности, или то была галлюцинация, но мне показалось, что у него на лбу была капля крови. Я медленно поднесла палец к моему лбу, показывая место, где, мне казалось, было пятно. Грегориска понял меня. Он вынул платок и вытерся. - Да, да, прошептала Смеранда, - он, вероятно, встретил медведя или волка и увлекся преследованием. Вот почему дитя заставляет ждать мать. Скажите, Грегориска, где вы его оставили? - Матушка, - ответил Грегориска твердым, но взволнованным голосом, - мы с братом выехали не вместе. - Хорошо, - сказала Смеранда. - Пусть подают ужин, садитесь за стол, заприте ворота. Те, кто вне дома, пусть там и ночуют. Два первых приказа исполнены были в точности. Смеранда заняла свое место. Грегориска сел по правую ее руку, а я по левую. Слуги вышли, чтобы исполнить третье указание, то есть закрыть ворота замка. В эту минуту все услыхали шум во дворе. Испуганный слуга вошел в залу и сказал: - Княгиня, лошадь князя Костаки прискакала во двор одна и в крови. - О, - прошептала Смеранда, вставая бледная и грозная, - таким же образом однажды вечером прискакала лошадь его отца. Я посмотрела на Грегориску. Он не только был бледен, он был как мертвец. Действительно, лошадь князя Копрели в один вечер прискакала во двор замка вся залитая кровью, а час спустя слуги нашли и принесли его тело, все покрытое ранами. Смеранда взяла факел из рук одного из слуг, подошла к двери, открыла ее и вышла во двор. Трое или четверо служителей едва сдерживали испуганную лошадь и общими усилиями успокаивали ее. Смеранда подошла к животному, осмотрела кровь, запачкавшую седло, и нашла рану на его лбу. - Костаки дрался на дуэли с одним врагом. Ищите, дети, его тело, а потом поищем убийцу. Так как лошадь прискакала через ворота, за которыми начиналась дорога в Ганго, слуги бросились туда, и факелы их замелькали в поле и исчезли в лесу, подобно светлячкам в хороший летний вечер. Смеранда, словно уверенная в том, что поиски не будут продолжительными, оставалась у ворот. Из глаз удрученной матери не скатилось ни одной слезы, хотя очевидно было, что она в отчаянии. Грегориска стоял за ней, я стояла около Грегориски. Выходя из залы, он хотел предложить мне свою руку, но не посмел. По прошествии четверти часа на дороге замелькал один факел, затем два, а потом и все остальные. Только на этот раз они не мелькали по полю, а сосредоточились у общего центра. Тотчас стало ясно, что этим общим центром были носилки и человек, лежавший на носилках. Похоронный кортеж двигался медленно, шаг за шагом приближаясь к воротам замка. Через десять минут он был уже у ворот. Увидя живую мать, встречавшую мертвого сына, те, кто нес его, инстинктивно сняли шапки и молча вошли во двор. Смеранда пошла за ними, а мы следовали за Смерандой. Вошли в залу и там положили тело. Тогда Смеранда торжественно-величественным жестом отстранила всех и, приблизившись к трупу, стала перед ним на колени, устранила волосы, закрывавшие его лицо, долго смотрела на него сухими глазами и затем, расстегнув молдавскую одежду, раскрыла окровавленную рубашку. Рана оказалась с правой стороны груди: она могла быть нанесена прямым клинком, отточенным с двух сторон. Я вспомнила, что в тот же день видела за поясом у Грегориски длинный охотничий нож, служивший штыком для его винтовки. Я искала глазами у его пояса это оружие, но оно исчезло. Смеранда потребовала воды, намочила свой платок в этой воде и обмыла рану. Свежая и чистая кровь окрасила края раны. Зрелище, представшее перед моими глазами, было ужасно и вместе с тем величественно. Эта громадная комната, освещенная смоляными факелами, эти дикие лица, эти глаза, сверкающие жестокостью, эти странные одежды, эта мать, высчитывающая при виде еще теплой крови, сколько времени тому назад смерть похитила у нее сына, эта глубокая тишина, нарушавшаяся только рыданиями разбойников, предводителем которых был Костаки, все это, повторяю, было ужасно и величественно. Наконец, Смеранда прикоснулась губами ко лбу своего сына, встала, отбросила растрепавшиеся седые волосы и проговорила: - Грегориска. Грегориска вздрогнул, покачал головой и, очнувшись от оцепенения, ответил: - Что, моя мать? - Идите, мой сын, и выслушайте, что я скажу. Грегориска вздрогнул, но повиновался. По мере того как он приближался к телу, кровь все более обильная и более алая, сочилась из раны. К счастью, Смеранда не смотрела в эту сторону, потому что если бы она видела эту кровь, ей уже нечего было бы разыскивать убийцу. - Грегориска, - сказала она, - я знаю, что Костаки и ты не любили друг друга. Я хорошо знаю, что ты по отцу Вайвади, а он по отцу Копроли, но по матери вы оба из рода Бранкован. Я знаю, что ты человек, воспитанный в городах Запада, а он - дитя восточных гор, но, в конце концов, вы родились из одной утробы, и вы оба братья. И вот, Грегориска, я хочу знать, неужели же мы схороним моего сына около его отца, не произнеся клятвы? Я хочу знать, могу ли я, как женщина, тихо оплакивать его, положившись на вас, как на мужчину, что вы воздадите должное возмездие убийце? - Назовите мне, сударыня, убийцу моего брата и приказывайте. Клянусь вам, что раньше чем через час он умрет. - Поклянитесь же, Грегориска, под страхом моего проклятия, слышите, мой сын? Поклянитесь, что убийца умрет, что вы не оставите камня на камне в его доме, что его мать, его дети, его братья, его жена или его невеста - все погибнут от вашей руки. Поклянитесь и, произнося клятву, призывайте на себя небесный гнев, если вы нарушите ее. Если вы не сдержите этого обета, пусть вас постигнет нищета, пусть отрекутся от вас друзья, пусть проклянет вас ваша мать! Грегориска протянул руку над трупом. - Клянусь, убийца умрет! - сказал он. Когда произнесена была эта страшная клятва, истинный смысл которой был понятен, быть может, только мне и мертвецу, я увидела, или мне показалось, что я вижу, страшное чудо. Глаза трупа открылись и уставились на меня пристальнее, чем когда-либо при жизни, и я почувствовала, что они пронизывают меня насквозь и жгут, как раскаленное железо. Это было уже свыше моих сил, я лишилась чувств.

Глава пятнадцатая

МОНАСТЫРЬ ГАНГО
Когда я очнулась, то увидела себя в своей комнате. Я лежала на кровати, одна из двух женщин бодрствовала около меня. Я спросила, где Смеранда, мне ответили, что она у тела своего сына. Я спросила, где Грегориска, мне ответили, что он в монастыре Ганго. О побеге уже не было речи. Разве Костаки не умер? О браке тоже не могло быть и речи. Разве я могла выйти замуж за братоубийцу? Три дня и три ночи прошли, таким образом, среди странных грез. Бодрствовала ли я, спала ли, меня никогда не оставлял взгляд этих двух жгучих глаз на этом мертвом лице. Это было страшное видение. На третий день должны были совершиться похороны Костаки. В этот день утром мне принесли от Смеранды полный вдовий костюм. Я оделась и спустилась вниз. Дом казался совершенно пустым - все были в часовне. Я отправилась туда же, где были все. Когда я переступила через порог, Смеранда, с которой я не виделась три дня, двинулась мне навстречу и подошла ко мне. Она казалась статуей горя. Медленным движением, движением статуи, она ледяными губами прикоснулась к моему лбу и замогильным голосом произнесла свои обычные слова: "Костаки любит". Вы не можете себе представить, какое впечатление произвели на меня эти слова. Это уверение в любви в настоящем, вместо прошедшего: это "любит вас" вместо "любил вас", эта замогильная любовь ко мне, живой, все это произвело на меня потрясающее впечатление. В то же время мною овладело странное чувство, как будто бы я была, действительно, женой того, кто умер, а не невестой того, кто был жив. Этот гроб привлекал меня к себе, привлекал мучительно, как змея привлекает очарованную ею птицу. Я глазами искала Грегориску. Я увидела его, он стоял бледный у колонны; глаза были подняты к небу. Не знаю, видел ли он меня. Монахи монастыря Ганго окружили тело, пели псалмы греческого обряда, иногда благозвучные, иногда монотонные. Я также хотела молиться, но молитва замирала на моих устах. Я была так расстроена, что мне казалось, будто я присутствую на каком-то сборище демонов, а не на священном обряде. Когда подняли тело, я хотела идти за ним, но силы меня оставили. Я чувствовала, как ноги подкосились, я оперлась о дверь. Тогда Смеранда подошла ко мне и знаком подозвала к себе Грегориску. Он повиновался и подошел. Смеранда обратилась ко мне со словами на молдавском языке. - Моя мать приказывает мне повторить вам слово в слово то, что она скажет - сказал Грегориска. Тогда Смеранда опять заговорила. Когда она окончила, Грегориска сказал: - Вот что моя мать говорит: Вы оплакиваете моего сына, Ядвига, вы его любили, не правда ли? Я благодарю вас за ваши слезы и за вашу любовь, отныне вы моя дочь так же, как если бы Костаки был вашим супругом, отныне у вас есть родина, мать, семья. Прольем слезы над умершим и станем достойными того, кого нет в живых: я - его мать, а вы - жена! Прощайте, идите к себе. Я провожу моего сына до его последнего жилища; по возвращении я запрусь с моим горем, и вы не увидите меня раньше, чем оно не будет мною побеждено. Не беспокойтесь, я убью свое горе, ибо я не хочу, чтобы оно меня убило. Лишь вздохом я могла ответить на эти слова Смеранды, переведенные мне Грегориской. Я вернулась в мою комнату, похоронная процессия удалилась. Я видела, как она исчезла за поворотом дороги. Монастырь Ганго находился лишь в полумиле от замка по прямой линии, но многочисленные препятствия заставляли сворачивать похоронную процессию, и дорога затянулась на два часа времени. Стоял ноябрь месяц. Дни были холодные и короткие. В пять часов вечера было уже совершенно темно. Около семи часов я опять увидела факелы. Это возвращался похоронный кортеж. Труп покоился в склепе предков. Все было кончено. Я уже говорила вам о том странном состоянии, которое овладело мной со времени рокового события, погрузившего нас всех в траур, и особенно с тех пор, когда я увидела, как открылись и напряженно уставились на меня глаза, которые закрыла сама смерть. В этот вечер я была подавлена волнениями пережитого дня и находилась в еще более грустном настроении. Я слышала, как били разные часы в замке, и мною все сильнее и сильнее овладевала печаль по мере того, как летело время и приближался тот час, в который умер Костаки. Я слышала, как пробило три четверти девятого. Тогда меня охватило странное волнение. Дикий ужас насквозь пронзил меня, тело мое все застыло; вместе с ужасом охватил меня непреодолимый сон, который притупил все мои чувства; дыхание затруднилось, глаза мои заволокло пеленой. Я протянула руки, попятилась назад и упала на кровать. В то же время, однако, чувства мои не настолько притупились, чтобы я не могла расслышать шагов, приближавшихся к моей двери, затем мне показалось, что моя дверь открылась, а затем я уже больше ничего не видела и не слышала. Я почувствовала только сильную боль на шее. Затем я впала в глубокий сон. В полночь я проснулась. Лампа моя еще горела. Я хотела подняться, но была так слаба, что пришлось сделать две попытки. Однако же я пересилила слабость и так как, проснувшись, продолжала чувствовать на шее ту же боль, которую испытывала во сне, то дотащилась, держась за стену, до зеркала и осмотрела себя. На моем горле остался след чего-то вроде укола булавки. Я подумала, что какое-нибудь насекомое укусило меня во время сна, и поскольку чувствовала себя утомленной, то легла и уснула. На другой день я проснулась в обычное время. В обычное же время я хотела встать, как только открыла глаза, но испытала такую слабость, какую испытывала только один раз в моей жизни, в тот день, когда мне пустили кровь. Я подошла к зеркалу и была поражена бледностью своего лица. День прошел печально и мрачно. Я чувствовала нечто странное. У меня явилась потребность оставаться там, где я сидела. Всякое перемещение было для меня утомительно. Наступила ночь. Мне принесли лампу. Мои женщины, насколько я поняла по их жестам, предлагали остаться со мной. Я поблагодарила их, и они ушли. В тот же час, как и накануне, я испытывала те же симптомы. У меня явилось желание встать и позвать на помощь, но я не могла дойти до дверей. Я смутно слышала звон часов, пробило три четверти девятого. Раздались шаги, открылась дверь, но я ничего не видела и ничего не слышала. Как и накануне, я упала навзничь на кровать. Как и накануне, я чувствовала острую боль на шее в том же месте. Как и накануне, я проснулась в полночь, только еще более слабая, бледная, чем раньше. На другой день ужасное состояние возобновилось. Я решила спуститься к Смеранде, невзирая на свою слабость, когда одна из моих женщин вошла в мою комнату и произнесла имя Грегориски. Грегориска шел за ней. Я хотела встать, чтобы встретить его, но упала в кресло. Он вскрикнул, увидя меня, и хотел броситься ко мне, но у меня хватило силы протянуть ему руку. - Зачем вы пришли? - спросила я. - Увы, - сказал он, - я пришел проститься с вами! Я пришел сказать вам, что покидаю этот мир, который стал невыносим для меня без вашей любви и вашего присутствия; я пришел сказать вам, что удаляюсь в монастырь Ганго. - Вы лишились моего присутствия, Грегориска, - ответила я, - но не моей любви. Увы, я продолжаю любить вас, и мое великое горе заключается в том, что отныне любовь эта является преступлением. - В таком случае, я могу надеяться, что вы будете молиться за меня, Ядвига? - Конечно. Только недолго придется мне молиться за вас, - прибавила я с улыбкой. - Что с вами, в самом деле, отчего вы так бледны? - Я... Да сжалится надо мной Господь и возьмет меня к себе! Грегориска подошел, взял меня за руку, которую у меня не хватило сил отнять у него, и, пристально смотря на меня, сказал: - Эта бледность, Ядвига, неестественна, чем она вызвана? - Если я скажу, Григориска, вы сочтете меня сумасшедшей. - Нет, нет, скажите, Ядвига, умоляю вас. Мы здесь находимся в стране, не похожей ни на какую другую страну, в семье, не похожей ни на какую другую семью. Скажите, все скажите, умоляю вас. Я все ему рассказала: о странной галлюцинации, овладевавшей мной в час смерти Костаки, о том ужасе, о том оцепенении, о том ледяном холоде, о той слабости, от которой я падала на кровать, о том шуме шагов, который, мне казалось, я слышала, о той двери, которая, мне казалось, открывалась; наконец, о той острой боли, спутником которой являлась бледность, и о беспрестанно возрастающей слабости. Я думала, что Грегориска примет мой рассказ за начало сумасшествия, и заканчивала его с некоторым боязливым замешательством, но увидела, что он, напротив, следил за этим рассказом с глубоким вниманием. Когда я окончила, он на минуту задумался. - Итак, - спросил он, - вы засыпаете каждый вечер в три четверти девятого? - Да, несмотря на все мои усилия преодолеть сон. - Вам кажется, что ваша дверь открывается? - Да, хотя я запираю ее на засов. - Вы чувствуете острую боль на шее? - Да, хотя не заметно почти ничего, никакой раны. - Не позволите ли вы мне посмотреть? Я запрокинула голову. Он осмотрел мою шею. - Ядвига, - сказал он через некоторое время, - доверяете ли вы мне? - И вы еще спрашиваете! - ответила я. - Верите ли вы моему слову? - Как святому Евангелию. - Хорошо, Ядвига, я дам вам клятву. Клянусь вам, что вы не проживете и неделю, если вы не согласитесь сегодня же сделать то, что я вам скажу... - И если я соглашусь? - Если вы на это согласитесь, то, может быть, будете спасены. - Может быть? Он молчал. - Что бы ни случилось, Грегориска, - ответила я, - я сделаю все, что вы прикажете мне сделать. - Хорошо! Слушайте же, - сказал он, - а главное, не пугайтесь. В вашей стране, как и в Венгрии, как и в Румынии, существует предание... Я вздрогнула, так как вспомнила это предание. - А, - сказал он, - вы знаете, что я хочу сказать. - Да, - ответила я, - я видела в Польше лиц, страдавших от этого ужасного недуга. - Вы говорите о вампирах, не правда ли? - Да, в детстве моем я видела, как на кладбище деревни моего отца выкопали сорок лиц; все они умерли в течение двух недель, и никто не мог определить причину их смерти. Семнадцать из них носили все признаки вампиризма, то есть трупы их были свежи, и они походили на живых людей, другие были их жертвами. - А как же освободили от них народ? - Им вбили в сердце кол, и затем их сожгли. - Да, так обычно поступают, но для вас этого недостаточно. Чтобы вас освободить от привидения, я должен знать, что это за привидение, и я с божьей помощью узнаю его. Если нужно будет, я буду бороться один на один с этим привидением, кто бы им ни был. - О, Грегориска! - воскликнула я в ужасе. - Я сказал: "Кто бы ни был" и повторяю это. Но для того, чтобы я мог успешно выполнить мое страшное намерение, вы должны согласиться на все, чего я от вас потребую. - Говорите. - Будьте готовы к семи часам. Отправьтесь в часовню, пойдите туда одна. Вам нужно, Ядвига, преодолеть свою слабость. Так нужно. Там нас обвенчают. Согласитесь, дорогая: для того, чтобы я мог защищать вас, я должен иметь на это право перед Богом и людьми. Оттуда мы вернемся сюда, и тогда мы увидим, что дальше делать. - О, Грегориска, - воскликнула я, - если это он, то он вас убьет! - Не бойтесь ничего, моя дорогая Ядвига. Только согласитесь. - Вы хорошо знаете, Грегориска, что я сделаю все, чего вы пожелаете. - В таком случае до вечера! - Хорошо, делайте все, что вы находите нужным, а я буду помогать вам по мере моих сил. Он вышел. Через четверть часа я видела всадника, мчавшегося по дороге к монастырю - это был он! Как только я потеряла его из вида, то упала на колени и молилась так, как уже больше не молятся в вашей стране без веры, я ждала семи часов и возносила к Богу и святым мои мысли. Я поднялась с колен лишь тогда, когда пробило семь часов. Я была слаба, как умирающая, и бледна, как мертвец. Я набросила на голову большую черную вуаль, держась за стенку, спустилась по лестнице и отправилась в часовню, не встретив никого по дороге. Грегориска ждал меня с отцом Василием, настоятелем монастыря Ганго. За поясом у него был святой меч, реликвия одного древнего крестоносца, участвовавшего во взятии Константинополя Виллардуином и Балдуином Фландрским. - Ядвига, - сказал он, положа руку на меч, - с помощью Бога я этим разрушу чары, угрожающие вашей жизни. Итак, подойдите смело. Вот святой отец, который, выслушав мою исповедь, примет наши клятвы. Начался обряд. Быть может, никогда еще он не был так прост и, вместе с тем, так торжествен. Никто не помогал монаху, он сам возложил венцы на наши головы. Оба в трауре, мы обошли его во свечой в руке. Затем монах, произнося святые слова, прибавил: - Идите теперь, дети мои, и да даст вам Господь силу и мужество бороться с врагом рода человеческого. Вы вооружены невинностью и ее правдой: вы победите беса. Идите, и да будет над вами мое благословение! Мы приложились к священным книгам и вышли из часовни. Тогда я впервые оперлась на руку Грегориски и мне казалось, что при прикосновении к этой храброй руке, при приближении к этому благородному сердцу жизнь вернулась в мои жилы. Я уверена была в победе, раз со мной Грегориска. Мы вернулись в мою комнату. Пробило восемь с половиной часов. - Ядвига, - сказал мне тогда Грегориска, - нам нельзя терять ни минуты. Хочешь ли ты заснуть, как всегда, и чтобы все прошло во сне? Или ты хочешь остаться одетой и видеть все? - С тобой я ничего не боюсь, я не буду спать и хочу все видеть. Грегориска вынул из-под одежды освященную ветку вербы, влажную еще от святой воды, и подал ее мне. - Возьми эту вербу, - сказал он, - ложись на твою постель, твори молитвы Богородице и жди без страха. Бог с нами. Особенно старайся не уронить ветку, с нею ты будешь повелевать и самим адом. Не зови меня, не кричи; молись, надейся и жди. Я легла на кровать, скрестив руки на груди и положила на грудь освященную вербу. Грегориска спрятался под балдахином, о котором я упоминала и который находился в углу моей комнаты. Я считала минуты, и Грегориска, со своей стороны, считал их. Пробило три четверти. Еще звучал звон часов, как я почувствовала то же оцепенение, тот же ужас, тот же ледяной холод, но поднесла освященную вербу к моим губам, и это первое ощущение исчезло. Тогда я ясно услышала шум этих медленных, размеренных шагов на лестнице, шаги приближались к двери. Затем дверь моя медленно открылась без шума, как бы сверхъестественной силой, и тогда... У рассказчицы словно сдавило горло, она задыхалась. - И тогда, - продолжала она с усилием, - я увидела Костаки, такого же бледного, каким он лежал на носилках. С рассыпавшихся по плечам черных длинных его волос капала кровь, он был в обычном своем костюме, только ворот был расстегнут, и виднелась его кровавая рана. Все было мертво, все было трупом - тело, одежда, походка... И одни глаза, эти страшные глаза блестели, как живые. Странно, что при виде трупа страх мой не усилился. Напротив, я почувствовала, что мужество мое возрастает. Без сомнения, бог послал мне это мужество, чтобы я могла осознать свое положение и защищать себя от ада. Как только привидение сделало первый шаг к кровати, я смело встретила его свинцовый взгляд и протянула к нему ветку вербы. Привидение попробовало идти дальше, но сила более могущественная, чем его сила, удержала его на месте. Оно остановилось. - О, - прошептало привидение, - она не спит, она все знает. Привидение говорило на молдавском языке, а я, однако же, поняла его, как будто слова были произнесены на понятном мне языке. Так мы находились друг против друга, я и привидение, я не сводила с него глаз и увидела, не поворачивая головы, что Грегориска, подобно ангелу-хранителю с саблей в руке, вышел из-под балдахина. Он перекрестился и медленно подошел, протягивая клинок к привидению. Оно же, в свою очередь, при виде брата вытащило свою саблю с диким хохотом, но едва его сабля коснулась священного лезвия, как рука привидения беспомощно опустилась. Костаки испустил стон, полный отчаяния и злобы. - Что тебе нужно? - спросил он своего брата. - Во имя живого Бога, - сказал Грегориска, - я заклинаю тебя, отвечай! - Говори, - сказало привидение, скрежеща зубами. - Это я тебя ждал? - Нет. - Я на тебя нападал? - Нет. - Я тебя убил? - Нет. - Ты сам наткнулся на мой меч! Я пред Богом и людьми невиновен в преступлении братоубийства; стало быть, ты исполняешь не божественную, а адскую волю. Стало быть, ты вышел из могилы не как святой, а как проклятое привидение, и ты вернешься в свою могилу. - С ней вместе - да! - воскликнул Костаки и сделал отчаянное усилие, чтобы овладеть мной. - Ты уйдешь один! - воскликнул в свою очередь Грегориска. - Эта женщина принадлежит мне. И, произнося эти слова, он кончиком меча притронулся к незажившей ране. Костаки испустил крик, как будто его коснулся огненный меч, и, поднеся левую руку к груди, попятился назад. В это самое время Грегориска двинулся одновременно с ним и сделал шаг вперед, устремив взор на глаза мертвеца и упирая меч в грудь брата. Грегориска шел медленно, торжественно; то было шествие Дон Жуана и Командора. Под давлением священного меча, подчиняясь непоколебимой воле божьего борца, привидение отступило назад, а Грегориска шел молча, не произнося ни слова. Оба задыхались и были мертвенно бледны. Живой выталкивал перед собой мертвого, выгонял его из того замка, который был прежде его жилищем, и гнал его в могилу, в его будущее жилище. Клянусь вам, это было ужасное зрелище. Между тем под влиянием сверхъестественной, невидимой, неизвестной силы я, не отдавая себе отчета, встала и пошла за ними. Мы спустились с лестницы, освещаемой в темноте одними сверкавшими зрачками Костаки. Мы прошли галерею и двор. Тем же мерным шагом мы дошли до ворот: привидение пятилось назад, Грегориска протягивал руку вперед, я шла за ними. Это фантастическое шествие длилось час. Надо было вернуть мертвеца в могилу, но вместо того, чтобы идти по дороге, Костаки и Грегориска шли по прямой линии, не взирая на препятствия. Почва выравнивалась под их ногами, потоки высыхали, деревья отклонялись в сторону, скалы отступали. То же чудо, которое совершалось для них, совершалось и для меня, но мне казалось, что небо подернуло черным крепом. Луна и звезды исчезли, только огненные глаза вампира сверкали во мраке ночи. Так мы дошли до монастыря Ганго. Мы пробрались через изгородь кустарников, составлявшую ограду кладбища. Как только мы вошли сюда, я увидела в темноте могилу Костаки около могилы его отца. Я не знала, где могила, а между тем теперь узнала ее. В эту ночь я все знала. Перед открытой могилой Грегориска остановился. - Костаки, - сказал он, - еще не все погибло для тебя, и голос неба говорит мне, что ты будешь прощен, если раскаешься. Обещаешь ли ты уйти в свою могилу? Обещаешь ли ты больше оттуда не выходить? Обещаешь ли служить Богу, как ты теперь служишь аду? - Нет! - ответил Костаки. - Ты раскаиваешься? - спросил Грегориска. - Нет! - В последний раз, Костаки! - Нет! - Ну хорошо! Зови же на помощь сатану, а я призываю Бога и посмотрим, за кем останется победа. Одновременно раздались два возгласа, мечи скрестились, и засверкали искры. Борьба длилась одну минуту, которая показалась мне целой вечностью. Костаки упал. Я увидела, как поднят был страшный меч, как он вонзился в тело и пригвоздил его к свежей, вскопанной земле. В воздухе раздался восторженный, почти сверхчеловеческий крик. Я подбежала. Грегориска стоял, но шатался. Я бросилась к нему и подхватила его в свои объятия. - Вы ранены? - спросила я с тревогой. - Нет, - сказал он. - Вот, Ядвига, моя могила, но не будем терять времени. Возьми немного земли, пропитанной его кровью, и приложи к нанесенной им ране; это - единственное средство предохранить тебя в будущем от ужасной любви. Я повиновалась, вся дрожа. Я нагнулась и взяла окровавленную землю. Нагибаясь, я видела пригвожденный к земле труп; освященный меч пронзил его сердце, и обильная черная кровь сочилась из раны, как будто Костаки только теперь умер. Я размяла комок окровавленной земли и приложила ужасный талисман к моей ране. - Теперь, моя обожаемая Ядвига, - сказал Грегориска слабеющим голосом, - выслушай мои последние наставления. Уезжай из этой страны как можно скорее. Одно лишь расстояние даст тебе безопасность. Отец Василий выслушал сегодня мою последнюю волю и выполнит ее. Ядвига, один поцелуй! Последний и первый! Ядвига! Я умираю. При этих словах Грегориска упал около своего брата. При всяких других обстоятельствах на кладбище, у открытой могилы, между двумя трупами, лежащими один около другого, я сошла бы с ума, но, как я уже сказала, Бог придал мне силы, соответствующие обстоятельствам, при которых мне пришлось быть не только свидетельницей, но и действующим лицом. Когда я оглянулась и искала помощи, то увидела, как открылись ворота монастыря, и монахи с отцом Василием во главе приближались попарно с зажженными факелами и пели заупокойные молитвы. Отец Василий только что вернулся в монастырь. Он предвидел то, что должно было случиться, и во главе всей братии явился на кладбище. Он нашел меня живой среди двух мертвецов. У Костаки лицо было искажено последней конвульсией. У Грегориски, напротив, лицо было спокойное и почти улыбающееся. По желанию Грегориски его похоронили возле брата. Христианин оберегал проклятого. Смеранда, узнав о новом несчастии и роли моей в нем, захотела повидаться со мной. Она приехала ко мне в монастырь Ганго и узнала от меня все, что случилось в эту страшную ночь. Я рассказала ей все подробности фантастического происшествия, но она выслушала меня, как слушал меня Грегориска, без удивления и без испуга. - Ядвига, - ответила она после некоторого молчания, - как ни странно все, что вы рассказали, вы рассказали истинную правду. Род Бранкованов проклят в третьем и четвертом колене и это за то, что один Бранкован убил священника. Пришел конец проклятию, ибо хотя вы и жена, но вы девственница, а у меня нет детей. Если мой сын завещал вам миллион, берите его. После моей смерти я уделю часть моего состояния на благочестивые дела, а остальное будет завещано вам. Послушайтесь совета вашего супруга, возвращайтесь как можно скорее в страну, где Бог не допускает таких странных чудес. Мне никого не надо для оплакивания моих сыновей. Прощайте, не беспокойтесь больше обо мне. Моя судьба принадлежит только мне и Богу. И, поцеловав меня по обыкновению в лоб, она уехала и заперлась в замке Бранкован. Неделю спустя я уехала во Францию. Как Грегориска надеялся, так и случилось: страшное привидение не посещало меня больше по ночам. Здоровье мое восстановилось, и от происшествия остался один лишь след - смертельная бледность, которая сохраняется до самой смерти у всех, кому пришлось испытать поцелуй вампира. Дама смолкла. Пробила полночь, и я могу сказать, что даже самые храбрые из нас вздрогнули при этом бое часов. Пора было уходить. Мы попрощались с Ледрю. Этот прекрасный человек умер год спустя. Впервые после этой смерти я получаю возможность воздать должное хорошему гражданину, скромному ученому и честному человеку. И спешу это сделать. Я никогда больше не был в Фонтенэ. Воспоминание о проведенном там дне оставило глубокое впечатление в моей жизни. Странные рассказы, выслушанные мной в один вечер, оставили столь глубокий след в моей памяти, что я, рассчитывая, что эти рассказы возбудят в других такой же сильный интерес, как испытывал я сам, собрал разные предания и рассказы в разных странах, в которых я перебывал в течение восемнадцати лет: в Швейцарии, Германии, Италии, Испании, Сицилии, Греции и Англии, и составил этот сборник, который выпускаю теперь для моих обычных читателей под заглавием: "Тысяча и один призрак".

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.