Купить
 
 
Жанр: Драма

Рассказы и повести

Генри Джеймс.
Рассказы и повести
Связка писем
Ученик
Подлинные образцы
Генри Джеймс.
Связка писем

Henry James. Bandle of Letters (1879). Пер. - И.Комарова.
В кн.: "Генри Джеймс. Избранные произведения в двух томах. Том первый".
Л., "Художественная литература", Ленинградское отделение, 1979.
OCR & spellcheck by HarryFan, 11 October 2001

I
Из Парижа, от мисс Миранды Хоуп,
в Бангор, штат Мэн, миссис А.С.Хоуп.
5 сентября 1879 года
Дорогая мамочка!
Я отправила вам последнее письмо во вторник на прошлой неделе и, хотя
вы наверное еще не успели его получить, пишу опять, пока не накопилось
слишком много новостей. Я рада, что вы даете всем родным читать мои
письма, потому что хочу, чтобы все знали, как идут мои дела, а писать
каждому отдельно я, разумеется, не могу, хотя и пытаюсь оправдать все
обоснованные ожидания. Но ведь бывают еще и необоснованные, - надеюсь, что
вы меня поймете правильно, я ни в коем случае не имею в виду вас, ибо
справедливости ради следует сказать, что вы никогда ничего от меня не
требовали, помимо естественного проявления дочерних чувств. И вот
заслуженная награда; я пишу вам первой!
Надеюсь, однако, что Вильяму Плэтту вы моих писем не показываете. Если
ему хочется знать мои новости, он сам должен догадаться, что следует
предпринять. И я совершенно не желаю - боже упаси! - чтобы в его руки
попадали письма, предназначенные для чтения в кругу нашей родни. Если он
хочет от меня что-нибудь получить, пусть сперва сам напишет. Пусть
напишет, и я еще подумаю, стоит ли ему отвечать. (Вот эту часть письма как
раз можете ему показать, но если вы позволите ему прочесть и остальное, я
вам больше вообще писать не буду!)
В предыдущем письме я описывала мой отъезд из Англии, переправу через
Ла-Манш и первые впечатления от Парижа. Я теперь часто вспоминаю Англию,
такую приятную страну, и все знаменитые исторические места, которые я там
видела. Но при этом я пришла к выводу, что жить в Англии постоянно я бы не
согласилась. Положение женщины в этой стране нельзя признать
удовлетворительным, а вы знаете, каких твердых позиций я придерживаюсь в
женском вопросе. Мне представляется, что в Англии женщины играют
третьестепенную роль; у тех, с которыми я познакомилась, вечно был унылый,
запуганный вид, а говорили они каким-то робким, извиняющимся тоном - как
будто привыкли к тому, что все ими помыкают и никто с ними не считается.
Меня прямо подмывало взять их за плечи и хорошенько встряхнуть. Впрочем,
то же самое мне частенько хочется проделать с очень многими людьми - и не
только с людьми - по эту сторону океана. Из одних было бы неплохо
вытряхнуть накрахмаленную чопорность, а из других - старомодную труху. У
нас в Бангоре без труда наберется полсотни девушек, которые гораздо более
соответствуют моему идеалу благородной женщины, чем хваленые английские
барышни. Правда, в Англии зато у всех изумительное произношение, а мужчины
_как на подбор красавцы_. (Это тоже, между прочим, можно показать Вильяму
Плэтту.)
О моих первых впечатлениях от Парижа вы уже знаете. Этот город, о
котором я столько читала и слышала, полностью оправдал мои ожидания. Здесь
чрезвычайно много достопримечательностей, а климат на редкость мягкий и
солнечный. На мой взгляд, женщины здесь занимают гораздо более высокое
положение, чем в Англии, хотя до американок им еще очень и очень далеко.
Местные нравы и обычаи в некоторых отношениях чрезвычайно своеобразны, и я
впервые по-настоящему чувствую, что попала _в чужую страну_. Но сам город
удивительно красивый (гораздо лучше Нью-Йорка), так что я уже потратила
уйму времени на осмотр различных дворцов и памятников. Я не буду подробно
описывать свои парижские странствия (а я, надо сказать, неутомима!) по той
простой причине, что я веду, как вам известно, _подробнейший_ дневник,
который по возвращении домой, _так уж и быть_, дам вам почитать! Вообще
мои дела в полном порядке, и я даже сама иногда удивляюсь, как удачно все
складывается. Это только показывает, чего можно достигнуть, если обладаешь
некоторым количеством энергии и здравого смысла. Пока что мне не довелось
обнаружить ни одной из таинственных причин, якобы препятствующих
самостоятельному путешествию молодой девушки по Европе (а сколько я перед
отъездом об этом наслушалась!), и вряд ли я когда-нибудь эти причины
обнаружу - уж во всяком случае не стану их доискиваться. Я знаю, чего
хочу, и всегда умею этого добиться.
Со мной все в высшей степени вежливы, даже предупредительны, и никаких
неприятных моментов у меня ни разу не было. Во время всех моих переездов я
познакомилась со множеством очень милых людей (и мужчин, и женщин) и
участвовала во многих чрезвычайно интересных беседах. Я узнала чрезвычайно
много нового (обо всем этом вы сможете прочесть в моем дневнике - я
уверена, что это будет полезнейшее чтение!). Мой образ жизни остался в
точности таким же, как в Бангоре, и думаю, что мое поведение всех
устраивает. Впрочем, если кого и не устраивает, так меня это совершенно не
трогает. Я приехала сюда не для того, чтобы жить, подчиняясь условностям;
такую жизнь я могла бы вести и у себя дома. А вы знаете, что я и в Бангоре
_не желаю_ следовать условностям, - так чего ради мучить себя в Европе?!
Если я смогу добиться всего, за чем поехала, и до конца буду расходовать
деньги так же разумно, как сейчас, я буду считать, что моя поездка
удалась. Иногда мне бывает немного одиноко, в особенности по вечерам, но
обычно я нахожу чем (или кем!) заняться. Вечерами я читаю - стараюсь
пополнить свои сведения о тех достопримечательностях, которые осматривала
днем, или записываю свежие впечатления в дневник. Время от времени хожу в
театр или играю на фортепьяно в гостиной нашего отеля. Сама гостиная не
бог весть что, но инструмент приличный, лучше, чем этот ужасный разбитый
ящик в бангорском Себейго-хаусе (*1). Иногда я просто спускаюсь в
вестибюль поговорить с дамой, которая ведает гостиничной бухгалтерией, -
она француженка, и у нее прекрасные манеры. Внешне она тоже очень
интересная: одета всегда в черное платье, в высшей степени элегантно
сшитое; она немного говорит по-английски - по ее словам, специально
выучилась, чтобы объясняться с американцами, которых останавливается в
этом отеле великое множество. От нее я почерпнула массу ценных сведений
относительно положения женщины во Франции, в основном весьма
обнадеживающих. Правда, она же рассказала немало и такого, о чем мне не
хотелось бы вам писать (даже записывать это в дневник я как-то не
решаюсь), тем более что мои письма широко читаются в кругу нашей родни.
Поверите ли, они тут говорят о таких вещах, о которых у нас в Бангоре не
то что заговорить вслух, а и подумать немыслимо. А эта дама, француженка,
видимо полагает, что со мной можно говорить _обо всем_, потому что я ей
сообщила, что путешествую для расширения своего кругозора. Я действительно
все время стремлюсь познавать что-то новое, и человеку постороннему легко
может показаться, что я задалась целью познать _все_, однако же есть на
свете и такое, чего мне, пожалуй, знать не хотелось бы. Но, вообще говоря,
все чрезвычайно интересно. Я имею в виду не только то, что рассказывает
эта француженка, а и все, что я сама тут наблюдаю и слышу. У меня такое
ощущение, что я вернусь домой обогащенная.
Здесь довольно много американцев, которые, как правило, в обращении со
мной куда менее предупредительны, чем европейцы. Я заметила, что в Европе
все, и особенно мужчины, проявляют ко мне _гораздо больше внимания_.
Правда, может быть, американцы просто не дают себе труда притворяться - я
как-то совсем запуталась. Кстати, неприятные моменты бывают у меня как раз
с американцами, когда они вдруг начинают ахать и охать, как это я решаюсь
путешествовать одна, - европейцы никогда не позволяют себе такой
бестактности. Я на это обычно отвечаю, что давно хотела повидать Европу и
путешествую для расширения своего кругозора, а также для совершенствования
в иностранных языках. Чаще всего они довольствуются этим объяснением и
оставляют меня в покое. Дорогая мамочка, не беспокойтесь, деньги я
расходую разумно, и здесь правда очень, очень интересно.
II
Она же - ей же
16 сентября.
После того как я отправила вам предыдущее письмо, я отказалась от
гостиницы и переехала жить в одну французскую семью. Они содержат нечто
вроде пансиона и школы одновременно, но только это совсем не похоже ни на
пансионы, ни на школы в Америке. Здесь снимают комнаты четыре или пять
человек, которые желают совершенствоваться в языке - не путем частных
уроков, а в повседневной беседе с французами. Я очень довольна, что
переселилась сюда: мне уже начинало казаться, что за два месяца в Париже
больших успехов во французском я не сделала. Я решила, что стыдно все-таки
провести в стране столько времени и не проникнуться хоть отчасти духом
языка. Дома мне все уши прожужжали об искусстве французской беседы, а
между тем, оказавшись во Франции, практиковаться в этом искусстве я могла
ничуть не больше, чем у нас в Бангоре. И даже слышать французскую речь мне
в Америке доводилось чаще, чем в парижском отеле (*2), - например, когда
рабочие-канадцы приезжали заготавливать лед для ледников.
Дама-француженка, о которой я вам писала, почему-то все время порывалась
разговаривать со мной по-английски (наверное, тоже для практики), а я из
вежливости терпела, хоть мне это и было совершенно ни к чему. Горничная
там была ирландка, официанты все немцы, так что по-французски просто ни
слова не говорилось. Конечно, если ходить по магазинам, то французской
речи наслушаешься вволю, но поскольку я здесь ничего не покупаю - я
расходую деньги только на культурные цели! - то и этого источника у меня
нет.
Я подумывала было нанять учителя, но потом рассудила, что грамматику я
знаю достаточно хорошо, а учителя ведь только и делают, что заставляют
зубрить неправильные глаголы. Тут я вконец расстроилась, потому что обидно
уезжать из Франции, не получив хотя бы самого общего представления об
искусстве французской беседы. Конечно, есть еще театр - он чрезвычайно
помогает проникнуться духом языка, а я, как вы уже знаете из моих писем,
посещаю массу всяких зрелищ. Я совершенно спокойно хожу в театр одна и
всякий раз встречаю самое предупредительное отношение, как, впрочем, и
вообще повсюду (об этом я тоже писала). Мне приходится видеть многих
молодых женщин (чаще всего француженок), которых тоже никто не
сопровождает, и тем не менее они, как и я, веселятся от души. Одна беда:
актеры говорят так быстро, что я с трудом улавливаю, о чем речь; к тому же
в пьесах попадаются вульгарные выражения, которые совершенно не к чему
запоминать. Но именно театр наставил меня на путь истинный! На другой день
после того, как я написала вам, я отправилась в Пале-Рояль, один из
главнейших парижских театров. Он небольшой, но страшно знаменитый и в моем
путеводителе отмечен _двумя звездочками_, а так отмечают только самые
_выдающиеся_ достопримечательности. Но, просидев на спектакле полчаса, я
убедилась, что ничего не понимаю - с такой скоростью актеры отбарабанивали
свои реплики, и к тому же некоторые выражения мне показались очень
странными. Я, конечно, ужасно расстроилась из-за напрасно потраченного
вечера. И покуда я размышляла, что же мне делать и _что предпринять_, двое
каких-то молодых людей, сидевших сзади меня, вдруг заговорили
по-английски. Был как раз антракт, и я волей-неволей услышала их разговор
- по-моему, оба они были американцы.
- Так вот, - сказал один, - все зависит от того, какая у тебя цель. Моя
цель - язык, и приехал я сюда ради языка.
- Ну, а моя цель, - сказал другой, - искусство.
- В общем, - сказал первый, - искусство тоже моя цель, но моя главная
цель - язык.
Тут, дорогая мамочка, второй из собеседников выразился, к сожалению,
немного грубо. Он сказал:
- Да провались этот язык ко всем чертям!
- Нет, не надо ему проваливаться к чертям, - сказал первый. - Я его
выучу - вот что я сделаю. Я перееду жить в семью.
- В какую еще семью?
- В обыкновенную - французскую. Лучший способ выучить язык - это
поселиться в такой обстановке, где приходится все время говорить. Если
твоя цель - искусство, то ты должен дневать и ночевать в музеях. Ты должен
обойти Лувр вдоль и поперек, осматривать в день по залу и так далее. Но
если ты хочешь выучить французский, тут главное - приискать подходящую
семью. В Париже полно людей, которые сдают иностранцам комнаты с пансионом
и обучают языку. Помнишь мою троюродную сестру - я тебе о ней рассказывал?
Так вот, она нашла себе такое семейство, и за три месяца ее отлично
вышколили. Поселили ее у себя в доме и говорили с ней только
по-французски. Так это и делается: ты живешь с ними под одной крышей, и к
тебе без конца обращаются. Волей-неволей выучишься понимать! Те французы,
у которых жила моя родственница, куда-то переехали, а то я бы тоже к ним
попросился. Очень толковое попалось семейство, она потом еще долго с ними
переписывалась - разумеется, по-французски. Короче говоря, я намерен
подыскать себе такой же семейный пансион, чего бы это ни стоило!
Я слушала с живейшим интересом, а когда речь зашла об этой
родственнице, совсем было решилась повернуться и спросить адрес
французской семьи, в которой она жила; но тут он как раз сказал, что они
переехали, и я не стала вмешиваться. Однако приятель говорившего отнесся к
его словам не в пример равнодушнее.
- Что же, - возразил он, - занимайся языком, коли тебе охота, а я
займусь картинами. Вряд ли в Штатах когда-нибудь возникнет сильный спрос
на французский язык; а вот спрос на искусство будет - да еще какой!
Припомни мои слова лет через десять.
Может, он был и прав, но какое мне дело до спроса? Я просто хочу знать
французский язык. Обидно было бы пробыть в стране столько времени и не
проникнуться его духом!.. На другой же день я стала разузнавать у моей
знакомой француженки, ведающей бухгалтерией, нет ли у нее на примете
какой-нибудь семьи, которая, кроме стола и квартиры, обеспечивала бы своим
постояльцам условия для практики в языке. Моя француженка тут же
всплеснула руками и, перемежая свою речь восторженными восклицаниями
(чисто французская манера!), принялась рассказывать, что как раз такой
пансион держит ее ближайшая подруга. Если бы она знала, что я ищу такое
семейство, она бы мне давным-давно порекомендовала этот дом; сама она не
решалась мне ничего предлагать, потому что не хотела быть виновницей моего
отказа от гостиницы, которой тем самым был бы нанесен ущерб. Далее она
рассказала, что семейство это очень приятное, что у них останавливалось
множество американок (и других иностранок), изучающих французский язык, и
стала меня уверять, что они мне непременно понравятся. Она дала мне адрес
и вызвалась проводить и представить меня. Но мне так не терпелось попасть
в этот дом, что я отправилась одна и добралась без всякого труда. Они тут
же согласились сдать мне комнату и произвели чрезвычайно благоприятное
впечатление. Все они оказались очень словоохотливыми, так что по этой
части не будет никаких хлопот.
Итак, три дня назад я к ним переселилась, и теперь мы уже достаточно
хорошо познакомились. Берут они с меня довольно дорого, но надо помнить,
что, кроме стола и квартиры, мне предоставляют возможность
совершенствоваться в языке. У меня очень милая комнатка - ковра на полу
нет, но зато есть целых семь зеркал, двое старинных часов и пять портьер!
К сожалению, переехав, я обнаружила, что тут уже живут - с той же целью,
что и я, - несколько человек американцев. Точнее сказать, трое американцев
и двое англичан, и есть еще один немец. Поэтому я опасаюсь, что разговор
пойдет на разных языках, но окончательно судить об этом рано. Пока что я
стараюсь как можно больше говорить с мадам де Мезонруж (она и есть хозяйка
дома, и _собственно_ семейство состоит из нее и двух ее дочерей). Все три
дамы чрезвычайно элегантны и привлекательны, и я уверена, что мы очень
сойдемся. Подробнее я опишу их всех в следующем письме. Передайте Вильяму
Плэтту, что он мне глубоко безразличен.
III
Из Парижа, от мисс Виолетты Рей,
в Нью-Йорк, мисс Агнессе Рич
21 сентября
Едва мы добрались до места, как отец получил телеграмму, в которой его
срочно вызывали назад, в Нью-Йорк. Что-то там стряслось - понятия не имею,
что именно: ты же знаешь, я в его делах ровным счетом ничего не понимаю,
да и не желаю понимать. А мы только-только успели расположиться в
гостинице, в очень миленьком номере из нескольких комнат, так что можешь
вообразить, как нам с мамой было досадно. У отца, как ты знаешь, привычка
из любой ерунды устраивать историю, и как только он понял, что ему надо
возвращаться, он решил, что заберет и нас. Он заявил, что одних нас в
Париже он ни под каким видом не оставит и что пусть, мол, мы едем вместе с
ним, а потом можем вернуться. И чего он так переполошился, ума не приложу;
думал, наверно, что мы без него растратимся вконец. У него есть любимая
теория - что мы якобы транжирим деньги направо и налево, а между тем
нетрудно заметить, что мы _годами_ ходим в одних и тех же старых
_тряпках_. Но отец ничего не замечает; он только теоретизирует. По
счастью, у нас с мамой уже есть опыт, и мы кое-как уломали папочку. Мы
объявили, что никуда из Парижа не двинемся и что пусть нас лучше разрежут
на мелкие кусочки, чем опять плыть через океан. В конце концов он
согласился ехать один и оставить нас тут на три месяца. Но по своей
всегдашней привычке все раздувать он принялся настаивать, чтобы мы
отказались от гостиницы и переехали в _частный пансион_. Право, не знаю,
что это ему вдруг в голову взбрело: может быть, прочел какое-нибудь
газетное объявление - здесь выходят американские газеты.
Тут действительно есть семейства, сдающие комнаты англичанам и
американцам под предлогом обучения их языку. Можешь вообразить, что это за
люди - я имею в виду самих французов. Впрочем, не лучше и американцы,
которые на это идут, - хорошенький они выбирают способ познакомиться с
парижской жизнью! Мы с мамой просто в ужас пришли и объявили, что
заставить нас уехать из отеля можно только _грубой силой_. Но наш милый
папочка умеет добиваться своего без применения насилия. Он начинает без
конца долдонить одно и то же - как говорили у нас в школе, нудит и нудит,
и когда у нас с мамой уже нет сил на сопротивление, последнее слово
остается за ним. Мама вообще менее вынослива, чем я, и сдается скорее; а
если уж они оба объединяются против меня - куда мне, горемычной, деваться?
Послушала бы ты, сколько шуму он поднял из-за этого несчастного пансиона!
С кем он только не советовался: и в банке со служащими, и на почте, и даже
с официантами в нашей гостинице - у всех выспрашивал, какого они мнения! А
нам твердил, что жить в семейной обстановке и приличнее, и безопаснее, и
дешевле; что я там буду совершенствоваться во французском языке, а мама
сможет изучить тайны французского домоводства; что ему так будет спокойнее
- и еще тысяча доводов. Все его доводы гроша ломаного не стоят, но ему-то
этого не втолкуешь. Например, что надо жить поэкономнее - чистая ерунда:
всем известно, что положение в Штатах решительно изменилось к лучшему,
кризис кончился (*3) и все кругом наживают _колоссальные состояния_. Мы
целых пять лет экономили на чем только могли - и уж наверное имеем право
вознаградить себя хотя бы за границей!
Что до моего французского, я и так владею им если не в совершенстве, то
во всяком случае почти. (Я даже сама иногда удивляюсь, до чего свободно я
говорю; если бы еще подучить немножко разных выражений и не путать мужской
и женский род, то больше и желать нечего.) В общем, короче говоря, отец,
как водится, вышел победителем - мама в решительный момент предала меня
самым недостойным образом, я еще три дня продержалась, а потом махнула
рукой. Отец, покуда препирался со мной, пропустил целых три парохода! Ему
только дай поспорить - он точь-в-точь учитель из "Покинутой деревни"
Голдсмита (*4): "И побежденный, спорить продолжал". Они с мамой побывали,
по-моему, в семнадцати домах (ума не приложу, откуда они раздобыли столько
адресов!) - все выбирали, где лучше, а я улеглась на диван и ни в каких
поисках участвовать не пожелала. Наконец они нашли что хотели, и меня
перевезли в заведение, из которого я тебе и пишу. Этот хваленый
французский "семейный дом", по сути дела, не что иное, как второразрядный
пансион, - тут мы теперь и проживаем.
Отец отбыл только после того, как убедился, что мы устроились, как он
выражается, с предельным комфортом, и на прощанье велел мадам де Мезонруж
(это хозяйка - глава пресловутого "семейства"!) уделить особое внимание
моему произношению. Между прочим, тут он попал пальцем в небо: как раз
произношение - самая сильная моя сторона; скажи он что-нибудь насчет
разговорных выражений или рода существительных и прилагательных, это бы
еще имело смысл. Что поделаешь, бедный папочка начисто лишен такта;
почему-то в Европе это особенно бросается в глаза. Как бы там ни было, на
три месяца мы от него избавились, а без него нам с мамой как-то легче
дышится - нет такого нервного напряжения. Надо тебе сказать, что против
моего ожидания здесь действительно легко дышится - я имею в виду сам этот
пансион, где мы прожили уже почти неделю. Я была наперед уверена, что
попаду в заведение _самого низкого пошиба_, но, переехав сюда, была
приятно разочарована. Французы до того изворотливы, что даже такому
сомнительному предприятию умеют придать сносный вид. Разумеется, не бог
весть какое удовольствие жить под одной крышей с посторонними людьми, но
поскольку, не поселись мы тут, мы бы все равно не сняли особняк в
предместье Сен-Жермен (*5), можно считать, что в смысле фешенебельности
потеря не так уж велика.
Комнаты, которые нам отвели, обставлены со вкусом, а кормят здесь
просто прекрасно. Маме все кажется очень забавным - и сам дом, и
постояльцы, и нравы, и обычаи; но маму позабавить не трудно. Что до меня,
то ты знаешь - мне нужно только одно: чтобы меня оставили в покое и _не
навязывали_ ничьего общества. До сих пор я умела подбирать себе общество
по собственному усмотрению - полагаю, что сумею и впредь, если не утрачу
умственных и прочих способностей. В остальном, как я уже говорила, порядки
здесь вполне сносные, никто меня ни в чем не ограничивает, а мне, как ты
знаешь, больше ничего и не нужно. Мадам де Мезонруж наделена тактом в
гораздо большей степени, чем наш папочка. На вид она, как здесь
выражаются, настоящая belle femme [интересная женщина (фр.)] - иначе
говоря, высокая и довольно уродливая, но умеет себя подать. Одевается она
по последней моде и словоохотлива донельзя. При всем этом, хоть она и
очень успешно разыгрывает из себя благородную даму, я не могу отделаться
от одного ощущения. Когда она вечерами восседает во главе стола, улыбается
и раскланивается с постояльцами, которые сходятся к обеду, а сама при этом
глаз не спускает со служанок и следит, сколько чего подается на стол, я
всякий раз представляю себе этакую вышколенную dame de comptoir
[приказчицу (фр.)] за магазинным прилавком или за стойкой в ресторане...
Нет, я просто уверена, что она, хоть и щеголяет своей аристократической
фамилией, была когда-то заурядной приказчицей, dame de comptoir. И я точно
так же уверена, что ее улыбки и любезные слова, расточаемые всем и
каждому, - одно притворство, а на самом деле она нас всех ненавидит и
готова стереть с лица земли. Такая женщина, как она - парижанка, умная, с
сильным характером, - должна была бы жить в свое удовольствие, а ей
приходится помирать со скуки в обществе дурацких англичан, которые
по-французски двух слов связать не могут. В один прекрасный день она
подсыплет своим гостям отравы в суп или в vin rouge [красное вино (фр.)];
надеюсь только, что это случится после того, как мы отсюда съедем. У нее
есть две дочки - бледные копии матушки, хотя одна из них положительно
недурна собой.
Остальные "члены семьи" - наши дражайшие соотечественники и еще более
любезные моему сердцу англичане. Англичан здесь двое - брат и сестра, как
будто довольно симпатичные. Он очень интересен внешне, но держится страшно
церемонно и высокомерно, в особенности с нами, американцами; надеюсь, что
мне в скором времени представится случай сбить с него спесь. Его сестрица
хорошенькая и, по-видимому, славная, но манера одеваться у нее до того
английская, что прямо сил нету. Еще тут есть очень приятный молодой
парижанин (французы умеют быть обаятельными, если захотят!), какой-то
ученый немец, белобрысый и грузный, похожий на быка, и наконец двое
представителей Америки (не считая нас с мамой) - некий бостонец, знаток
искусства, который выражается только так: "Сегодня колорит неба напоминает
палитру Коро" (*6), а также девица, молодая особа, существо женского пола
- не знаю, как ее и назвать, - то ли из Вермонта, то ли из Миннесоты.
Вышеозначенная девица являет собой самый совершенный пример чисто
американского простодушного самодовольства, какой мне только доводилось
встречать: кошмар невообразимый! Я три раза ездила к Клементине по поводу
твоей нижней юбки... и т.д.
IV
Из Парижа, от Луи Леверета, в Бостон, Гарварду Тременту
25 сентября
Мой милый Гарвард!
Я осуществил план, о котором вскользь упоминал в своем последнем
письме, и остается только сожалеть, что я так поздно это сделал. В конце
концов, человеческая природа есть интереснейший предмет для изучения,
однако раскрывается он лишь основательному и дотошному исследователю. Меж
тем в гостинично-железнодорожном образе жизни, коим довольствуется
большинство наших соотечественников, странствующих по загадочному Старому
Свету, так мало основательности! Меня не на шутку угнетало то
обстоятельство, что и я, поддавшись общему веянью, успел прошагать
изрядное расстояние по этой пыльной, изъезженной дороге. Правда, меня
всегда манило отклониться в сторону от проторенных путей, углубиться в
неизведанное и открыть неоткрытое - да никак не подворачивался случай. Со
мной почему-то никогда не случается ничего такого, о чем вечно слышишь и
читаешь, чем заполнены романы и жизнеописания, хотя я постоянно начеку и
готов воспользоваться любым предлогом, чтобы раздвинуть границы своих
ощущений и пополнить свой жизненный опыт, - я, можно сказать, ищу
приключений!
Самое главное - _жить_, жить в полную меру, чувствовать, сознавать
собственные возможности; негоже блуждать по жизни механически, равнодушно,
как блуждает письмо по закоулкам почтового ведомства. Бывают минуты, мой
милый Гарвард, когда я чувствую, что способен на все (capable de tout, как
говорят французы): и на безудержные излишества, и на героические подвиги.
Главное - иметь право сказать: _я жил_ (qu'on a vecu, как говорят
французы); в этой идее содержится для меня нечто пленительное. Ты
возразишь, быть может, что _сказать_ эти два слова не трудно, - но ведь
важно, чтобы тебе _поверили_. Кроме того, я не нуждаюсь в ощущениях из
вторых рук, лишь имитирующих подлинные; я жажду истинного знания, могущего
оставить зримый след - рубцы, и пятна, и сладкие воспоминания... Однако я
боюсь тебя шокировать и не хочу пугать.
Если ты возымеешь желание ознакомить с моими мыслями кого-нибудь из
круга Вест-Седар-стрит (*7), постарайся в меру своего разумения смягчить
их. Сам ты прекрасно знаешь, как долго я был снедаем желанием познать
наконец _французскую жизнь в ее истинном виде_. Тебе известна моя давняя
симпатия к французам и мое непритворное стремление приобщиться к
французскому образу мыслей. Я всей душой сочувствую артистическим натурам;
я помню, ты когда-то говорил, что моя собственная натура чересчур
артистична. В Бостоне, по моему убеждению, подлинного сочувствия
артистическим натурам найти нельзя: мы слишком привыкли упрощать и делить
все на нравственное и безнравственное. В Бостоне невозможно _жить_ (on ne
peut pas vivre, как говорят французы). То есть жить в смысле "проживать",
конечно, можно - очень многим это с успехом удается; там нельзя жить
_эстетически_, нельзя жить, да простится мне это слово, _чувственно_.
Поэтому меня всегда и тянуло к французам, прирожденным эстетам и
приверженцам чувств. Я глубоко скорблю о кончине Теофиля Готье (*8): я был
бы бесконечно счастлив, если бы мог посетить его и сказать, сколь многим я
ему обязан. В мой предыдущий приезд он был еще жив, но я, как ты знаешь,
путешествовал тогда с Джонсонами, которым эстетическое чувство глубоко
чуждо и в обществе которых мне приходилось чуть ли не стыдиться своей
артистической натуры. Если бы я при них отважился нанести визит великому
апостолу Прекрасного, мне пришлось бы идти к нему тайком (en cachette, как
говорят французы), а это противно моей натуре: я люблю делать все
свободно, открыто, naivement, au grand jour [бесхитростно, при свете дня
(фр.)]. Вот главное - быть свободным, открытым, простодушным! По-моему,
эту мысль прекрасно где-то выразил Мэтью Арнольд (*9) - а впрочем, может
быть, Суинберн или Патер... (*10)
Мое путешествие с Джонсонами было крайне поверхностным; их жизненные
наблюдения сводились все к тому же пресловутому разграничению
нравственного и безнравственного. Они во всем искали мораль; но ведь
искусство существует не для того, чтоб поучать, - а что есть жизнь, как не
искусство? Патер так прекрасно это выразил, не помню где. При них никогда
не случалось ничего интересного, общий тон был серый, безрадостный, чтобы
не сказать гнетущий. Но теперь, как я уже имел честь тебе доложить, все
переменилось: я решился действовать - я изучу Европу досконально и
составлю о европейской жизни мнение, не отягощенное джонсоновскими
предрассудками. Для начала я поселился в настоящем парижском доме и стал
как бы членом французской семьи. Как видишь, я отваживаюсь иметь
собственные суждения (*11), и никакие препоны не помешают осуществлению
моей излюбленной идеи: _жить, жить_ прежде всего!
Ты знаешь мое давнее пристрастие к Бальзаку (*12), который никогда не
чурался реальности; ошеломляющие картины парижской жизни, им созданные,
постоянно преследовали меня, покуда я блуждал по старым, зловещего вида
улочкам на том берегу Сены (*13). Мне остается пожалеть, что мои новые
знакомые - мои хозяева-французы - не живут в старой части города (au coeur
du vieux Paris [в самом сердце старого Парижа (фр.)], как говорят
французы). Они живут всего-навсего на бульваре Осман, куда менее
живописном (*14), но при всем том и им самим, и их обиталищу присущи явно
бальзаковские черты. Мадам де Мезонруж принадлежит к одной из старейших,
благороднейших французских фамилий, но превратности судьбы вынудили ее
открыть заведение, предоставляющее немногочисленным путешественникам,
которым наскучили проторенные пути и которых привлекает местный колорит -
я привожу здесь ее собственные объяснения, она так прекрасно умеет это
выразить! - короче говоря, открыть нечто вроде пансиона. Я не вижу причин
избегать этого слова, ибо оно совпадает с наименованием pension
bourgeoise, которое использовал Бальзак в "Отце Горио". Помнишь мадам
Воке, урожденную де Конфлан, и ее "меблированные комнаты с пансионом"?
Надо сразу же сказать, что наш пансион не чета бальзаковскому: буржуазным
его никак не назовешь - напротив, на всем тут лежит налет подлинной
аристократичности. Пансион Воке был грязен, мрачен, убог, graisseuse
[засален (фр.)], этот же выдержан в совершенно ином ключе: окна высокие,
светлые, с легкими занавесями, краски нежные, приглушенные, почти томные,
мебель самых изящных пропорций и подобрана с безупречным вкусом. Сама
мадам де Мезонруж напоминает мне мадам Юло - помнишь ли ты la belle Madame
Hulot [прекрасную мадам Юло (фр.)] из "Бедных родственников"? В ней бездна
очарования - чуть-чуть лицедейства, чуть-чуть пресыщенности, едва заметный
намек на то, что в ее жизни были свои тайны; я же, как ты знаешь, не могу
устоять против соблазнительного сочетания пресыщенности и загадочности...
Должен тебе признаться, что собравшееся здесь общество меня порядком
обескуражило. Я ожидал найти большее разнообразие типов и ярче выраженный
местный колорит. Собственно говоря, местным наше общество назвать никак
нельзя: оно самое что ни на есть космополитическое - и в этом его
очарование. Мы и французы, и англичане, и американцы, и немцы; ожидаются
как будто еще венгерцы и русские. Наблюдать различные национальные типы -
что может быть увлекательнее! Я обожаю сравнивать, сопоставлять,
схватывать сильные и слабые стороны, познавать образ мыслей каждого... Как
заманчиво время от времени воображать себя на месте другого человека,
приобщаться к чуждым тебе, экзотическим взглядам на жизнь...
Американская часть общества, к моему глубокому сожалению, менее
интересна, чем могла бы быть, и состоит из одних только дам (за
исключением моей скромной особы!). Мы _худенькие_, милый Гарвард, мы
бледненькие, мы востроносенькие... В нас есть что-то анемичное - наши
формы недостаточно округлы, а натура недостаточно щедра. У нас маловато
темперамента; мы не умеем _жить_ (nous ne savons pas vivre, как говорят
французы). Американский темперамент представлен (опять-таки за вычетом
моей скромной особы, ибо мой темперамент вряд ли укладывается в рамки
американского!) некоей юной девицей с маменькой и еще одной юной девицей
без маменьки - и не только без маменьки, но и без какого бы то ни было
сопровождающего лица. Обе барышни довольно забавны; они не лишены обаяния,
не лишены привлекательности, но они разочаровывают: они не заходят далеко
- не оправдывают ожиданий - не насыщают воображения... Они холодны,
худосочны, бесполы; в их внешнем облике нет ни пышности, ни изобилия - в
изобилии имеются лишь оборки да пышные юбки (у той, которая с маменькой).
При этом они очень разные: одна - из Нью-Йорка - сплошная элегантность,
расточительность и последний крик моды; другая - из самого сердца Новой
Англии - с невзрачной внешностью, с невинным взглядом, затянутая,
прямодушная и прямолинейная. И вместе с тем они удивительно похожи -
больше, чем хотелось бы им самим: друг на друга они взирают холодно, с
недоверием и неодобрением. Обе они воплощают тип эмансипированной молодой
американки - практичной, положительной, рассудительной, бесстрастной и
знающей или чересчур много, или слишком мало - как смотреть! И при всем
том им нельзя отказать в определенной индивидуальности и обаянии - я с
удовольствием с ними беседую и наблюдаю их.
Прелестная жительница Нью-Йорка иногда очень меня забавляет: она
допытывается, все ли в Бостоне так же красиво говорят и все ли там такие
же умные и образованные, как твой покорный слуга. Словом, Бостон то,
Бостон ее - я уже сыт им по горло! Вторая барышня тоже докучает мне
расспросами, но совершенно в другом духе; по-моему, Бостон для нее то же,
что для правоверного магометанина Мекка: средоточие вселенной и светоч
рода людского... Бедный мой Бостон, сколько чуши произносится во имя твое!
Однако барышня из Новой Англии - прелюбопытное создание: она путешествует
совершенно одна, как она сама выражается - "чтобы повидать Европу своими
глазами". Своими глазами! Могут ли эти невинные, широко раскрытые глаза,
может ли все ее чистенькое, отутюженное существо воспринять, вобрать в
себя то, что здесь приходится видеть?! Она смотрит на все и бывает везде -
но идет, не оглядываясь по сторонам; ступает своими стройными ножками по
краю зловонной бездны - и не подозревает об этом; продирается через
колючие заросли, не порвав даже платья; дает невольно пищу для самых
оскорбительных предположений - и при этом ни на шаг не отклоняется от
заданного курса, бесстрастная, безупречная, бесстрашная и бездушная! Так
что и в этом, пусть второстепенном, персонаже можно - если выбрать верный
угол зрения! - усмотреть кое-что необычное.
Есть еще и прелестная англичаночка - полная противоположность двум
вышеописанным девицам; ее кроткие глазки похожи на фиалки, а голос нежен,
как аромат этих скромных цветов... Головка у нее в точности как на
портретах Гейнсборо (*15), и шляпа на ней a la Гейнсборо, с великолепным
страусовым пером, затеняющим ее безмятежные английские глаза. И одета она
в темно-зеленое платье, "таинственное, дивное" (*16), сверху донизу
расшитое изящными узорами, цветами и какими-то невиданными птицами;
спереди оно гладкое и в обтяжку, а на спине застегивается на длинный ряд
крупных, мерцающих, переливающихся пуговиц. В Англии происходит явный
ренессанс художественного вкуса и чувства прекрасного - это очень меня
занимает. Уж если дюжина каких-то пуговок на женском платье способна
навеять сладкие грезы (donner a rever, как говорят французы)... Я уверен,
что в недалеком будущем мы станем свидетелями великого эстетического
возрождения, и первые его огни заблещут в Англии, на удивление остальному
миру. Я чувствую, что нашел бы на Британских островах немало родственных
душ и встретил бы полное понимание.
Эта англичанка, с ее природной грацией, облегающими одеждами,
браслетами и амулетами, с ее вкрадчиво-угловатой походкой, с чем-то
средневеково-романтическим в облике и манере одеваться, эта пленительная
Эвелин Вейн (не правда ли, какое прелестное имя?) - подлинное произведение
искусства. К тому же она весьма и весьма женственна (elle est bien femme,
как говорят французы) - она проще, мягче, полнее, завершеннее обеих
американочек. Говорит она мало - но как сладостно ее молчание! И эти
стыдливо потупленные глаза-фиалки, эта широкополая шляпа, бросающая легкую
тень на безмятежное чело, это дивное, скользящее, прилегающее, узорчатое
платье!.. В общем и целом - очаровательное, нежное создание. При ней
состоит ее братец - красивый, как молодой бог, сероглазый и светловолосый.
Он тоже до того картинен, что так и просится на полотно.
V
Миранда Хоуп - матери
26 сентября
Не волнуйтесь, пожалуйста, из-за перерывов в моих письмах. Я иногда
подолгу не пишу - не потому, что со мной что-нибудь случилось, а как раз
потому, что все у меня в полном порядке. Да если бы что и случилось, я бы
вряд ли стала вам писать об этом - переждала бы тяжелое время, и все. Но
сейчас как раз все благополучно, а пишу я реже из-за того, что тут вокруг
меня столько интересного - и просто не хватает времени! Поистине в этот
дом меня привела рука провидения, и, несмотря на все препятствия, я
успеваю сделать здесь для себя много полезного. Я даже удивляюсь, как это
я нахожу время, чтобы все успевать; но стоит мне вспомнить, что на Европу
у меня отведен _только один год_, мне становится жалко терять даже час
драгоценного времени.
Говоря о препятствиях, я имела в виду неудобства, с которыми сопряжены
мои занятия французским языком. Беда в том, что вокруг меня слишком много
говорят по-английски - и это, можно сказать, в родовом гнезде французов!
Вообще английскую речь можно услышать где угодно, но уж тут-то я этого
никак не ожидала. Однако меня это нимало не обескураживает, и я говорю
по-французски когда только могу, в том числе и с живущими здесь
англичанами и американцами. Кроме того, каждый день у меня урок с
мадемуазель Мезонруж (старшей дочерью хозяйки), а по вечерам, от восьми до
одиннадцати, разговорная практика в общей гостиной, с самой мадам Мезонруж
и знакомыми, которые приходят ее навестить. По счастью, у нее сейчас
гостит ее кузен, молодой француз, мосье Вердье, и я стараюсь говорить с
ним при всяком удобном случае. Я беру у него _дополнительные частные
уроки_ и часто гуляю с ним по городу. В один из ближайших вечеров мы
собираемся вместе посетить оперу. И еще мы задумали вместе обойти все
парижские картинные галереи. Он говорит не закрывая рта, как большинство
французов, и я уверена, что общение с ним меня чрезвычайно обогатит. К
тому же он очень красив и обладает безукоризненными манерами; мне он то и
дело отпускает комплименты - боюсь, не всегда _искренне_. Когда я вернусь
домой, я перескажу вам кое-что из того, что он мне тут успел наговорить.
Думаю, что многое в его словах покажется вам странным, хотя слушать все
это очень приятно.
Вечерние разговоры в гостиной (от восьми до одиннадцати) часто бывают
необыкновенно увлекательными, и мне тогда становится жаль, что тут нет вас
или хотя бы каких-нибудь бангорских знакомых. Даже не понимая
по-французски, вы бы получили удовольствие, если бы просто все это
послушали. Французы столько умеют выразить! Мне иногда кажется, что у нас
в Бангоре никто не мог бы столько всего выразить (впрочем, там у нас и
выражать-то особенно нечего!). По-моему, наши земляки о многом просто не
решаются говорить; а между тем, как я убедилась, занимаясь французским,
человек часто сам не подозревает, _что_ он способен сказать, покуда не
раскроет рот и не заговорит! Мне кажется, бангорцы заранее опускают руки:
ни на какие усилия они не способны. (И к Вильяму Плэтту это относится _не
в последнюю очередь_!)
Право не знаю, что только станут думать обо мне, когда я вернусь.
По-моему, я в Европе приучилась открыто говорить о чем угодно. Меня,
пожалуй, заподозрят в неискренности; но ведь если все таишь про себя и не
высказываешь начистоту, в этом гораздо больше неискренности! Я успела
подружиться со всеми в доме - вернее сказать (вот вам пример моей
искренности!), _почти_ со всеми. Мне никогда до сих пор не доводилось
бывать в таком интересном обществе. Здесь живет еще одна молодая
американка - как раз она мне менее симпатична, чем остальные, но это
только потому, что она сама не хочет мне нравиться. А мне бы ужасно
хотелось сойтись с ней поближе, потому что она необыкновенно мила и
привлекательна; но она, по-моему, не желает меня замечать и не испытывает
ко мне никакой симпатии. Она из Нью-Йорка, невероятно хорошенькая, с
чудесными глазами, с нежным личиком; потом она чрезвычайно элегантно одета
и вполне могла бы выдержать сравнение с любой европейской модницей. Но мне
почему-то кажется, что она не хочет со мной знаться; она как будто
старается дать мне понять, что я ей не ровня. Такие надменные,
высокомерные героини бывают в романах, а в жизни они мне ни разу не
встречались. Во всяком случае, никто никогда не подчеркивал, что я им не
ровня. Поначалу было даже интересно - вот, думаю, какая мне попалась
гордая красавица, точь-в-точь как в книжке. Я целыми днями твердила:
"гордячка, гордячка", и в то же время мне хотелось, чтобы она подольше
держалась так же неприступно. А она и вправду продолжала задирать нос - и
все это так долго тянулось, что мне в конце концов стало не по себе. Я
никак не могла взять в толк, что я такого сделала, да и до сих пор не
понимаю. Похоже, что она меня в чем-то подозревает или ей что-то на меня
наговорили. Если бы так себя держали со мной какие-нибудь другие девушки,
я бы не придала этому значения; но эта на вид такая утонченная, и если бы
я с ней подружилась, она бы наверное оказалась такой содержательной, что
мне прямо обидно, и я все время об этом думаю. Непременно выведаю, что у
нее за причина сторониться меня - какая-то причина ведь должна быть; мне
прямо не терпится узнать, в чем дело.
Позавчера я даже решилась подойти и заговорить с ней: я подумала, что
так будет лучше всего: Я сказала, что хотела бы с ней поближе
познакомиться, прийти к ней как-нибудь посидеть и поболтать (я слышала,
что у нее очень славная комнатка) и что если ей на меня наговаривают, то
пусть она мне все откровенно расскажет, когда я зайду. Но она выслушала
это все ужасно надменно, просто окатила меня презрением - сказала, что
никогда ничего обо мне вообще не слышала и что якобы комната у нее слишком
тесная и гостей ей принимать негде. Может быть, все это так и есть, но я
тем не менее уверена, что тут что-то кроется. Почему-то она настроена
против меня, и я непременно докопаюсь до причины, даже если придется
расспрашивать всех подряд - без этого я просто не уеду! Мне прямо _не
терпится_ узнать. Может быть, она считает меня недостаточно утонченной -
или вдруг до нее дошли какие-нибудь плохие отзывы о Бангоре? Прямо
немыслимо! Помните, когда Клара Барнард гостила в Нью-Йорке, три года
назад, как все с ней носились? А уж Клара-то бангорка до мозга костей.
Спросите-ка Вильяма Плэтта - он не бангорец, у него должно быть
беспристрастное мнение, - достаточно ли утонченная девушка Клара Барнард.
Кстати (a propos, как говорят французы) об утонченности. Тут живет еще
один американец, бостонец, из которого утонченность так и лезет. Зовут его
мистер Луи Леверет (по-моему, очень красивое имя); лет ему около тридцати.
Он невысокий и довольно болезненного вида - страдает каким-то
расстройством печени. Но говорит он чрезвычайно содержательно, и я слушаю
его просто с наслаждением - он высказывает такие прекрасные мысли.
Конечно, слушать его мне не полагалось бы, поскольку говорит он не
по-французски; но, по счастью, он вставляет в свою речь массу французских
выражений. Говорит он совершенно в другом духе, чем мосье Вердье - не так
сыплет комплиментами, а все больше на серьезные темы. Он обожает искусство
и рассказал мне о живописи много такого, до чего мне самой никогда бы не
додуматься; я даже не представляю себе, где можно было бы вычитать такие
мысли. Искусство он ставит превыше всего и говорит, что мы его
недостаточно ценим. В Европе живопись ценят очень высоко; но у нас в
Бангоре, по-моему, ее недооценивают, и я тут как-то не удержалась и
совершенно честно ему в этом призналась. Если бы у меня были лишние
деньги, я бы купила несколько картин, увезла бы их в Бангор и повесила.
Мистер Леверет говорит, что они бы от этого только выиграли - не картины,
конечно, а бангорцы. Он считает, что французы замечательный народ, и
говорит, что их мы тоже недостаточно ценим. Я тут как-то не удержалась и
заметила, что, во всяком случае, сами они ценят себя предостаточно. Но
слушать, как он рассуждает о французах, ужасно интересно; это так
обогащает, так расширяет кругозор - а ведь за этим я сюда и приехала.
Поэтому я стараюсь с ним побольше говорить о Бостоне, хоть и понимаю, что
это нехорошо - запретное удовольствие!
Впрочем, Бостон никуда от меня не денется, если только мне удастся
осуществить свой план, свою заветную мечту - переехать туда жить. Сейчас
мне надо всеми силами осваивать европейскую, культуру, а Бостон оставить
напоследок. Но мне не терпится заранее знать, что меня там ожидает, а
общение с коренным жителем в этом смысле так ценно! Неизвестно, когда еще
мне подвернется настоящий бостонец. Да, если в Бостоне много таких, как
мистер Леверет, недостатка в культуре я испытывать не буду - только бы моя
мечта исполнилась! У него культуры хоть отбавляй. Но удивительно все-таки,
какие разные бывают люди.
Взять к примеру двух англичан, которые здесь живут, - они, по-моему,
тоже люди культурные и образованные, но их культуру я вряд ли смогу
усвоить, хоть я и очень стараюсь. Мне ужасно нравится, как они говорят, и
я даже иногда подумываю - а не бросить ли учить французский и не научиться
ли вместо этого говорить на своем родном языке так, как говорят эти
англичане?.. Главное, разумеется, не в том, что они говорят (хотя иной раз
от них можно услышать довольно любопытные вещи), а в том, как они
произносят; да и голос у обоих на редкость приятный. Казалось бы, такая
изысканная манера говорить должна стоить огромных усилий, однако мои
англичане и говорят, да и все остальное делают необычайно легко. "Мои
англичане" - это брат и сестра, приблизительно моего возраста и, по-моему,
из аристократического рода. С ними я общаюсь очень много - говорить с
англичанами я могу себе позволить чаще, чем с американцами, хотя бы из-за
языка. У меня такое ощущение, что, когда я с ними разговариваю, я как
будто учу совершенно новый язык.
Забавно - когда я уезжала из дому, я и подумать бы не могла, что еду в
Европу изучать _английский_. Если я и вправду успею его выучить, вы,
наверное, перестанете меня понимать - вам такая манера говорить вряд ли
понравится. Да и все в Бангоре наверняка станут меня осуждать. Между
прочим, в Бангоре, как нигде больше, принято осуждать всех и вся - в
Европе ничего подобного нет. Я пришла к выводу, что наши земляки - так и
можете им передать - вообще _чересчур привередливы_. Но я начала вам
рассказывать о моих англичанах. Как бы мне хотелось, чтобы вы их себе
представили! Она необыкновенно хороша собой и держится скромно, даже
замкнуто, однако при этом одевается так, что привлекает всеобщее внимание:
я это заметила, когда мы тут как-то вместе прогуливались по городу. На нее
буквально все смотрели, а она словно и не замечала ничего - пока я в конце
концов не обратила на это ее внимание. Мистер Леверет в восторге от ее
туалетов и называет их "одежды будущего". А по-моему, правильнее было бы
сказать "одежды прошлого" - ведь англичане, как известно, отличаются
приверженностью к прошлому. Я так и сказала тут как-то мадам де Мезонруж -
что мисс Вейн одевается в одежды прошлого. На это она, усмехнувшись, как
хотите сказать - прошлого сезона? (фр.)] (попросите-ка Вильяма Плэтта
перевести - он ведь меня уверял, что прекрасно понимает по-французски).
Я вам уже как-то писала, что я и раньше интересовалась положением
женщины в Англии, а теперь решила воспользоваться знакомством с мисс Вейн,
чтобы получить дополнительные сведения по женскому вопросу. Я ее усердно
выспрашивала, но ничего толком узнать не удалось. Стоило мне коснуться
этой темы, как она тут же заявила, что положение женщины зависит от
положения ее отца, старшего брата, мужа и т.д. Далее она сообщила, что ее
собственное положение вполне ее устраивает, поскольку ее отец кем-то там
приходится (не помню точно кем) какому-то лорду. Она ставит знатное
родство превыше всего, я же усматриваю в этом доказательство того, что
положение женщины в Англии оставляет желать лучшего. Если бы оно было
удовлетворительным, оно бы не зависело от положения родственников - пусть
даже самых близких. Я не очень-то разбираюсь в лордах, и меня ужасно
раздражает ее манера (хотя вообще она милейшее создание) рассуждать о них
так, как будто и я обязана знать все эти тонкости.
Я стараюсь при всяком удобном случае задавать ей один и тот же вопрос:
не считает ли она, что все люди равны. Но она упорно отвечает, что нет и
что она, например, никак не может считать себя ровней леди такой-то -
супруге того самого знатного родственника. Я изо всех сил стараюсь ее
переубедить, но она совершенно не хочет переубеждаться, а когда я ее
спрашиваю, придерживается ли сама леди такая-то подобных взглядов, то есть
считает ли и она, что мисс Вейн ей не ровня, то моя англичаночка
вскидывает на меня свои хорошенькие глазки и отвечает: "Ну разумеется!" А
если я ей говорю, что со стороны ее родственницы это прямо-таки
непорядочно, она не принимает моих слов всерьез и только повторяет, что
леди такая-то "очень милая дама". Ничего себе милая! Будь она на самом
деле милая, у нее не было бы таких нелепых понятий. Я сказала, что у нас в
Бангоре иметь такие понятия считается признаком дурного воспитания, но на
это мисс Вейн сделала такое удивленное лицо, будто она о нашем городе и
слыхом не слыхала. Мне часто хочется хорошенько ее встряхнуть, хотя она
такое кроткое создание. И если она позволяет вбивать себе в голову
подобную чушь без малейшего возмущения, то _меня_ это глубоко возмущает.
Меня возмущает и ее брат, потому что она его ужасно боится - это прямо
бросается в глаза и многое дополнительно проясняет. Она ставит своего
брата превыше всего, трепещет перед ним, как школьница, и считает это в
порядке вещей. Он совершенно подавляет ее - не только физически (это бы
еще _можно_ понять - сам он высокий и широкоплечий, и кулаки у него
здоровенные), но и морально, и интеллектуально. Тем не менее никакие мои
доводы не действуют, и на ее примере я убеждаюсь в истинности старого
житейского наблюдения - боязливому смелости не одолжишь.
Сам мистер Вейн - ее брат - находится во власти тех же предрассудков, и
когда я ему говорю - а я стараюсь повторять это при всяком удобном случае,
- что сестра ему не подчиненная (даже если она сама с этим свыклась), а
равная, а может быть, кое в чем и превосходит брата, и что если бы мой
собственный брат, у нас в Бангоре, осмелился обращаться со мной так, как
он обращается с этой бедной девочкой, у которой не хватает решимости
поставить его на место, то горожане устроили бы митинг протеста против
оскорбления женского достоинства, - так вот, когда я ему высказываю свое
мнение (обычно это бывает за обедом или за завтраком), он встречает мои
слова таким оглушительным хохотом, что на столе начинают дребезжать
тарелки.
Но я утешаюсь тем, что есть человек, который всегда проявляет к моим
словам явный интерес, - это мой сосед по столу, профессор-немец; подробнее
я о нем напишу как-нибудь в другой раз. Он ученый до мозга костей и всегда
стремится узнать что-то новое. Он одобрительно относится почти ко всем
моим высказываниям и после обеда, в гостиной, часто подходит ко мне и
задает разные вопросы. Я даже не всегда могу вспомнить, что именно я
говорила, и мне трудно бывает четко выразить собственные мысли. Но он
удивительно умеет подхватить чужую мысль и продолжить ее, а спорить и
рассуждать любит не меньше, чем Вильям Плэтт. Он невероятно образованный,
в чисто немецком духе, и тут как-то признался мне, что считает себя
"интеллектуальной метлой". Что ж, если так, то эта метла чисто метет - я
ему так и сказала. После того как он со мной поговорит, мне кажется, что у
меня в голове ни одной пылинки не осталось. Удивительно приятное ощущение!
Он себя именует наблюдателем - а уж понаблюдать тут есть что. Однако на
сегодня хватит, я что-то совсем заболталась. Не знаю, сколько я еще здесь
пробуду - дела мои двигаются так успешно, что, пожалуй, я уложусь в
меньший срок, чем первоначально себе наметила. У вас там, наверно, уже
началась, как обычно, ранняя зима: я очень вам всем завидую. Здесь осень
сырая и унылая, и я многое бы отдала за свежий, морозный денек.
VI
Из Парижа, от мисс Эвелин Вейн,
в Брайтон, леди Августе Флеминг
Париж, 30 сентября
Дорогая леди Августа!
Если вы помните, в Хомбурге (*17) вы пригласили меня приехать к вам
погостить седьмого января. Боюсь, что не смогу воспользоваться вашим
любезным приглашением. Мне очень, очень жаль, что поездка, которой я так
ждала, не состоится. Но меня сейчас только известили о том, что
окончательно решено повезти маму и детей на часть зимы за границу, и мама
хочет, чтобы я вместе со всеми поехала в Иер, куда врачи направляют
Джорджину подлечить легкие. Последние три месяца она чувствовала себя не
совсем хорошо, а с наступлением сырой погоды ей стало еще хуже. На прошлой
неделе папа решил показать ее доктору; они с мамой повезли ее в город и
советовались с гремя или четырьмя врачами. Все они рекомендовали юг
Франции, но относительно курорта мнения разошлись, и тогда мама сама
выбрала Иер, где можно устроиться подешевле. Место это скорее всего
прескучное, но я надеюсь, что Джорджина там поправится. Боюсь, однако, что
она не поправится, пока сама не начнет серьезнее относиться к своему
здоровью. К сожалению, она очень своевольна и упряма, и мама мне пишет,
что в течение последнего месяца ее удавалось удержать дома только с
помощью строжайших папиных запретов. Еще мама пишет, что Джорджина слышать
не желает о поездке за границу и совершенно не ценит затрат, на которые
ради нее идет папа, а наоборот очень сердится из-за того, что пропустит
зимнюю охоту и так далее. Она рассчитывала в декабре начать охотничий
сезон и просит узнать, держит ли кто в Иере гончих. Мыслимо ли это -
мечтать о псовой охоте с такими слабыми легкими! Но я не без оснований
полагаю, что, добравшись до места, она никуда уже не будет рваться, потому
что, по слухам, там стоит сильная жара. Может быть, на Джорджину она и
подействует благотворно, но зато все остальное семейство наверняка
расхворается.
Правда, мама берет с собой не всех детей, а только Мэри, Гуса, Фреда и
Аделаиду; остальные до начала февраля (числа до третьего) пробудут в
Кингскоте, а потом поедут на месяц к морю, в Истборн, в сопровождении
кашей новой гувернантки, мисс Перигибсон, которая оказалась весьма
достойной женщиной. За границу мама хочет взять мисс Трэверс, которая
живет у нас уже много лет, но занимается только младшими детьми, и еще она
как будто намерена взять нескольких наших слуг. Мама всецело доверяет мисс
П. - жаль только, что у нее такая нелепая фамилия. Когда она к нам
нанималась, мама даже думала предложить ей называться как-нибудь
по-другому, но папа сказал, что это неудобно, вдруг она обидится. Вот леди
Бэтлдаун, например, всем своим гувернанткам дает одну и ту же фамилию и за
это приплачивает им пять фунтов в год (*18). Точно не помню, но, по-моему,
они все у нее называются Джонсон (эта фамилия мне почему-то кажется более
подходящей для горничной). У гувернанток вообще фамилии должны быть
поскромнее; нельзя же, в самом деле, чтобы у слуг фамилии были
благороднее, чем у хозяев.
Вы, очевидно, знаете от Десмондов, что они вернулись в Англию без меня.
Когда только начались разговоры о том, что Джорджину надо везти за
границу, мама мне написала, чтобы я осталась еще на месяц в Париже с
Гарольдом, а по пути в Иер они меня захватят. Таким образом, мне не нужно
будет тратиться на дорогу до Кингскота и обратно, а заодно я получаю
возможность немного усовершенствоваться во французском языке.
Гарольд, как вы знаете, приехал в Париж полтора месяца назад
подзаняться французским перед какими-то ужасными экзаменами. Он снял
квартиру в одном французском доме, где сдают жилье молодым людям (не
обязательно молодым) с целью обучения языку - это такое специальное
заведение, только содержат его почему-то женщины. Мама навела справки,
узнала, что это место вполне приличное, и написала мне, чтобы я поселилась
вместе с Гарольдом. Десмонды доставили меня туда и договорились с
хозяевами об условиях, или заключили соглашение, или как там это
называется. Гарольду, естественно, мой приезд не доставил большой радости,
однако он очень добр и обращается со мной как ангел. Во французском он
сделал огромные успехи. Хотя здесь обучают далеко не так хорошо, как
предполагал папа, но Гарольд у нас до того умный, что ученье у него идет
как-то само собой. Боюсь, что мои успехи гораздо менее значительны, но, к
счастью, мне не нужно сдавать экзамены - разве что мама надумает
проэкзаменовать меня. Правда, у нее, я надеюсь, будет столько забот с
Джорджиной, что вряд ли это ей придет в голову. А если все-таки придет, то
я, как выражается Гарольд, сяду в страшную калошу.
Условия жизни в этом доме не самые идеальные для молодой девушки - они
рассчитаны скорее на мужчин, и Десмонды даже заметили, что мама сделала _в
высшей степени странный выбор_. Миссис Десмонд объясняет это тем, что маме
чужды какие бы то ни было условности. Но сам город все же очень занятный,
и если Гарольд будет и дальше мириться с моим присутствием, я смогу
спокойно дождаться прибытия каравана (так он именует маму с чадами и
домочадцами). Владелица этого заведения - не знаю, как его правильнее
назвать, - весьма экстравагантная особа, сразу видно, что _иностранка_, но
при этом в высшей степени предупредительная - она то и дело посылает
узнать, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Прислуга совершенно не такая, как в
Англии: они все - и лакей (тут он только один), и горничные - бесцеремонно
врываются к вам в комнату, когда вы меньше всего их ждете, притом _в любое
время суток_, а если они вам вдруг понадобятся и вы позвоните, то
появляются они не раньше, чем через полчаса. Это, конечно, большое
неудобство, да и в Иере, я полагаю, лучшего ждать не приходится. Впрочем,
там у нас, по счастью, будет собственная прислуга.
Среди здешних постояльцев есть несколько приезжих из Америки; Гарольд
над ними все время потешается. Один из них, малоприятный господин
тщедушного вида, постоянно сидит у самого камина и рассуждает о цвете
неба. По-моему, он и не видел никогда неба, кроме как из окошка. Ни с того
ни с сего он прицепился к моему платью (помните, то зеленое, которое вам
так понравилось в Хомбурге): объявил, что его цвет напоминает девонширские
болота, и целых полчаса разглагольствовал про эти самые болота - как будто
нельзя было выбрать более интересную тему! Гарольд утверждает, что он не в
своем уме. Так непривычно жить под одной крышей с людьми, которых, в
сущности, не знаешь. Совсем не то, что в Англии, где всегда знаешь всех.
Кроме этого сумасшедшего, есть еще две американки, примерно моего
возраста, одна из которых довольно приличная. Она здесь с матушкой, только
матушка почему-то целые дни просиживает в своей спальне, что, по-моему, в
высшей степени странно. Я бы попросила маму пригласить их обеих погостить
к нам в Кингскот, но боюсь, что мать этой девушки моей маме не понравится
- она довольно вульгарна. Вторая девушка сама довольно вульгарна, и к тому
же путешествует совершенно одна. Она, по-моему, школьная учительница или
что-то в этом роде; правда, первая девушка (которая поприличнее и с
матерью) уверяет меня, что она все-таки порядочнее, чем кажется. Однако
убеждения у нее самые чудовищные: она считает, например, что с
аристократией пора покончить, что нехорошо, если Кингскот после папиной
смерти перейдет к Артуру, и тому подобное. Я никак не пойму, отчего она
так возмущается: по-моему, если Артур вступит во владение Кингскотом, это
будет просто чудесно, хотя, конечно, жалко папочку. Гарольд говорит, что
она тоже сумасшедшая. Он ее без конца высмеивает за радикализм и делает
это так остроумно, что она не находится что ответить, хотя тоже не лишена
остроумия.
Тут есть еще один француз - какой-то родственник хозяйки, препротивный
субъект, и немец, не то профессор, не то доктор, который ест с ножа и
рассуждает о всяких скучных материях. Мне очень, очень жаль, что я не
смогу приехать к вам, как обещала. Я боюсь, что вы больше не захотите
пригласить меня.
VII
Из Парижа, от Леона Вердье, в Лилль, Просперу Гобену
28 сентября
Мой милый Проспер!
Давненько я не баловал тебя письмами, да и сейчас не знаю, отчего мне
вдруг пришла фантазия освежить в твоей памяти мой светлый образ. Не оттого
ли, что в счастливые минуты мы невольно вспоминаем тех, с кем прежде
делили восторги и горести, а поскольку je t'en ai trop dit, dans le bon
temps, mon gros Prosper [я немало тебе поведал, милый мой толстяк Проспер,
в то счастливое время (фр.)], и ты всегда выслушивал меня с невозмутимым
видом, расстегнув жилетку и попыхивая трубкой, меня и потянуло снова
излить тебе душу. Nous en sommes nous flanquees, des confidences [мы не
раз поверяли друг другу наши тайны (фр.)] - в те блаженные дни, когда я,
едва очередная интрижка начинала poindre a l'horizon [вырисовываться на
горизонте (фр.)], заранее предвкушал удовольствие, которое я испытаю,
рассказывая о ней во всех подробностях самому Просперу! Как я уже имел
честь доложить, я счастлив, я на верху блаженства, а об остальном
догадывайся сам. Так и быть, я тебе помогу! Представь себе трех
очаровательных девушек - трех, дружище, ни больше ни меньше, - обрати
внимание на это мистическое число! Теперь представь, что они образуют
живописный кружок, в центре которого находится твой ненасытный приятель
Леон! Достаточно ли я обрисовал ситуацию, и в состоянии ли ты постигнуть
причины моего блаженства?..
Ты ожидал, быть может, приятного известия о том, что я внезапно
разбогател или что мой дядюшка Блондо решил наконец переселиться в лучший
мир, предварительно назначив меня своим единственным наследником. Но тебе
ли напоминать о том, что причиной счастья твоего старого приятеля чаще
всего бывают женщины, - и они же, только еще чаще, бывают причиной его
несчастий?.. Однако не будем до времени говорить о несчастиях: пока что
ces demoiselles [эти барышни (фр.)] примкнули к тесным рядам своих
предшественниц, даривших меня благосклонностью. Прости меня - я понимаю
твое нетерпение и сейчас расскажу, из кого ces demoiselles состоят.
Если помнишь, я говорил тебе когда-то о моей кузине де Мезонруж, этой
grande belle femme [достойной и эффектной женщине (фр.)], которая вышла
замуж, en secondes noces [вторым браком (фр.)] (ее первый брак, по правде
говоря, был не вполне официален), за почтенного представителя старинного
дворянского рода, владевшего поместьями в Пуату (*19). После смерти
супруга - удара, отягченного еще тем, что при годовом доходе в семнадцать
тысяч франков жили они далеко не по средствам, - моя кузина осталась
буквально на панели, без всяких средств к существованию и с двумя
дьявольски избалованными дочерьми, которых надо было воспитать, не дав им
свернуть со стези благонравия. Последняя цель успешно достигнута: обе
девицы на удивление благонравны. Если ты спросишь, как моей кузине удалось
добиться этого, я отвечу: не знаю - и это меня не касается (да и тебя, a
fortiori [тем более (лат.)], тоже). Сейчас ей пятьдесят (для знакомых -
тридцать семь), а дочерям, которых ей пока что не удалось пристроить,
соответственно двадцать семь и двадцать три (для знакомых - двадцать и
семнадцать). Три года назад у нее возникла трижды благословенная идея
открыть нечто вроде пансиона для насыщения и просвещения неотесанных
варваров, ежегодно наводняющих Париж в надежде урвать с французского стола
хотя бы случайные крохи языка Вольтера - или языка Золя. Эта идея lui a
porte bonheur [принесла ей удачу (фр.)]; лавочка оказалась прибыльной. До
недавнего времени моя кузина отлично управлялась одна, но несколько
месяцев тому назад возникла необходимость несколько расширить и украсить
предприятие. Не считаясь с затратами, моя кузина решилась на этот шаг: она
пригласила меня поселиться в ее доме (стол и квартира бесплатно!), чтобы
держать в узде словесные экзерсисы ее pensionnaires [постояльцев (фр.)].
Итак, я расширяю этот пансион, милый Проспер, и я же его украшаю! Ем и пью
на дармовщинку и занят только тем, что поправляю звуки, слетающие с
прелестных англосаксонских губ. Бог свидетель, далеко не все
англосаксонские губки прелестны, но и среди них попадается достаточно
таких, которые способны с лихвой вознаградить мое усердие.
В настоящее время, как я тебе уже докладывал, под моим неусыпным
наблюдением находятся целых три комплекта вышеназванных уст.
Обладательнице одного я даю частные уроки за дополнительную плату.
Разумеется, моя кузина прибирает к рукам все до единого су, но тем не
менее могу с полным правом сказать, что мои труды не пропадают втуне.
Занятия с двумя другими ученицами также приносят мне глубокое
удовлетворение. Одна из них - англичаночка не старше двадцати - вылитая
figure de keepsake [картинка из альбома (фр., англ.)], самая
очаровательная мисс, какую ты только (или, во всяком случае, какую я
только) видел. Вся она с головы до пят разукрашена бусами, браслетами и
вышитыми одуванчиками, однако главное ее украшение - прехорошенькие и
преласковые серые глазки, глядящие на вас с безграничным доверием -
доверием, которое мне даже совестно обманывать. Цвет лица у нее белее, чем
этот лист бумаги, а в серединке каждой щечки белизна переходит в
чистейший, легчайший, прозрачнейший румянец. Иногда этот розовый тон
заливает все ее личико - иными словами, она краснеет - нежно-нежно,
подобно дыханию, затуманивающему оконное стекло.
Как всякая англичанка, на людях она держится недотрогой, но нетрудно
заметить, что вдали от посторонних взоров elle ne demande qu'a se laisser
aller [она только и ждет, чтобы дать себе волю (фр.)]. Я к ее услугам,
когда бы она этого ни пожелала, и недвусмысленно дал ей понять, что она в
любое время может на меня рассчитывать. Полагаю не без оснований, что она
должным образом оценила мою готовность, хотя, признаюсь честно, с нею дело
подвинулось у меня не так существенно, как с остальными. Que voulez-vous?
[Чего ты хочешь? (фр.)] Англичане тяжелы на подъем, их женщины не любят
спешить - только и всего. Однако некоторый прогресс налицо, а коль скоро
это так, я склонен предоставить все течению событий. Пусть мое кушанье
томится на медленном огне - закипит, когда придет срок: я и так выше
головы занят ее concurrentes [конкурентками (фр.)]. Celles-ci [последние
(фр.)] не мучают меня напрасным ожиданием, par exemple! [вот уж нет!
(фр.)]
Две другие барышни - американки, а медлительность, как ты знаешь,
американской натуре не свойственна. "Ол-райт - дуй живей!" (Я тут
нахватался английских словечек, вернее сказать - американизмов.) И вот они
"дуют" - на таких скоростях, что я порой с трудом за ними поспеваю. Одна
из них более миловидна, зато другая (та, что берет частные уроки) -
поистине une fille prodigieuse [необыкновенная девушка (фр.)]. Ah, par
exemple, elle brule ses vaisseaux, celle-la! [Эта уж безусловно сжигает
свои корабли! (фр.) В первый же день она бросилась в мои объятия, и я даже
хотел ей попенять за то, что она лишила меня удовольствия взламывать
оборону постепенно, брать заградительные сооружения одно за другим - ведь
это почти так же сладостно, как вступление в покоренную крепость.
Поверишь ли - не прошло и двадцати минут, как она назначила мне
свидание! Правда, не где-нибудь, а в Лувре, в галерее Аполлона, но для
начала и это неплохо, а с тех пор мы встречались уже десятки раз - я,
признаться, и счет потерял. Non, c'est une fille qui me depasse [нет,
поведение этой девушки выше моего понимания (фр.)].
Та, что поменьше ростом (она здесь с мамашей, которой никогда не видно,
- похоже, что ее прячут в стенном шкафу или в сундуке), гораздо
миловиднее, и, вероятно, на этом основании elle у met plus de facons [она
больше ломается (фр.)]. Она не таскается со мной часами по Парижу; она
довольствуется долгими беседами наедине в petit salon [малой гостиной
(фр.)], с приспущенными занавесями, и выбирает для них время после трех,
когда все отправляются a la promenade [на прогулку (фр.)]. Эта малютка
восхитительна: в целом немножко худощава, и косточки слегка выпирают, но в
частностях придраться не к чему. И ей можно сказать без обиняков все, что
угодно. Она старательно делает вид, будто не понимает, куда я гну, но ее
поведение спустя полчаса доказывает обратное - и как нельзя более ясно!
Однако я отдаю предпочтение высоконькой - той, которая берет частные
уроки. Эти частные уроки, мой милый Проспер, - величайшее изобретение
века; а как гениально им пользуется моя мисс Миранда! Для наших уроков
также отводится petit salon, но все двери при этом бывают плотно закрыты,
а все домочадцы получают строжайший наказ нам не мешать. И нам не мешают,
дружище! Нам не мешают! Ни единый звук, ни единая тень не нарушают нашего
блаженства. Признайся, что моя кузина достойна восхищения и заслуживает,
чтобы ее дело процветало. Мисс Миранда выше среднего роста, несколько
плосковата, пожалуй, слишком бледна - у нее не увидишь восхитительных
rougeurs [румянцев (фр.)] англичаночки. Но у нее живые, задорные,
смышленые глаза, великолепные зубы, точеный носик и непередаваемая манера
смотреть вам прямо в лицо, вызывающе откинув голову, - такой законченный
образец прелестного нахальства мне до сих пор не попадался! Она совершает
tour du monde [кругосветное путешествие (фр.)] одна-одинешенька, даже без
наперсницы, так что некому нести опознавательный флаг, - и все это ради
того, чтобы на собственном опыте узнать, a quoi s'en tenir sur les hommes
et les choses [что представляют собой люди и вещи (фр.); пишущий
обыгрывает оба значения слова les hommes - "люди" и "мужчины"] - sur les
hommes в особенности. Dis done [скажи-ка (фр.)], Проспер, ведь, должно
быть, un drole de pays [презабавная страна (фр.)] лежит за океаном, если
там налажено производство девиц, одержимых столь страстной
любознательностью?.. А не попробовать ли и нам с тобой когда-нибудь
сыграть в эту игру? Не отправиться ли нам самим за океан и не убедиться ли
на собственном опыте?.. Поедем, право, навестим их chez elles [в их
собственном доме (фр.)] - не все же им гоняться за нами! Dis done, mon
gros Prosper... [Что скажешь, толстячок Проспер? (фр.)]
VIII
Из Парижа, от д-ра Рудольфа Штауба,
в Геттинген, д-ру Юлиусу Гиршу
Любезный собрат!
Я вновь берусь за перо, чтобы продолжить беглые заметки, первую порцию
которых я отправил вам несколько недель тому назад. Я упоминал тогда о
своем намерении отказаться от гостиницы, поскольку последняя, не обладая в
достаточной мере локальной и национальной спецификой, не могла меня
удовлетворить. Владелец ее происходил из Померании, и прислуга, без
единого исключения, также была из фатерланда. Мне казалось, что я живу в
Берлине, на Унтер-ден-Линден, и, проанализировав все обстоятельства, я
пришел к заключению, что коль скоро я предпринял столь ответственный шаг,
как вылазка в штаб-квартиру галльского гения, я обязан сделать все, чтобы
как можно глубже проникнуть в среду, являющуюся в равной степени причиной
и следствием его безостановочной активности. Я исходил также из того, что
для досконального изучения какой-либо страны исследователь прежде всего
должен быть помещен в условия непосредственной близости к повседневной
жизни этой страны, по возможности очищенные от модифицирующего влияния
посторонних факторов.
Руководствуясь вышеприведенными соображениями, я снял комнату в доме,
принадлежащем некоей особе чисто французского происхождения и воспитания,
которая пополняет свои доходы, не соответствующие все возрастающим
требованиям парижского образа жизни с его принципом ублажения чувств,
предоставляя стол и квартиру ограниченному числу благопристойных
иностранцев. Я намерен был снять у нее только комнату, столоваться же
предпочел бы в пивной, очень приличной на вид, которая незамедлительно
обнаружилась на той же улице; однако мое предложение, достаточно отчетливо
сформулированное, оказалось неприемлемым для содержательницы заведения
(дамы с математическим складом ума), и я вынужден был согласиться на
лишний расход, утешаясь, однако, тем, что подчинение общему для всех
распорядку дня даст мне постоянную возможность изучать манеры и привычки
моих соседей по столу, а также наблюдать французскую разновидность Hominis
sapientis в один из интереснейших в физиологическом отношении моментов,
именно в момент насыщения (как известно, аппетит есть ведущее начало в
структуре упомянутой разновидности), поскольку в этот момент головной мозг
испаряет некую газообразную субстанцию, которая, будучи практически
невесомой и не видимой невооруженным глазом, может быть уловлена и
исследована с помощью соответственно настроенного прибора.
Мой прибор (я имею в виду тот, который помещается в моей трезвой,
надежной немецкой голове) настроен весьма удовлетворительно, и я уверен,
что из поля моего зрения не ускользнет ни единая капля драгоценной
жидкости, конденсирующейся на предметном стекле. Нужна только надлежащим
образом подготовленная поверхность, а в этом отношении я сделал все.
К моему глубокому сожалению оказалось, что и здесь истинно национальный
элемент составляет меньшинство. Французов в доме только четверо - три
женщины и один мужчина, все имеющие касательство к содержанию этого
заведения. Преобладание женского начала является само по себе характерным,
ибо вы не хуже моего знаете, какую гипертрофированную роль сыграл этот пол
во французской истории. Четвертый представитель местного населения, судя
по видимым признакам, мужчина, однако на основании чисто поверхностных
наблюдений я не решусь классифицировать названную особь как Homo sapiens.
Он производит впечатление существа скорее обезьяно-, нежели
человекоподобного; когда я его наблюдаю и слушаю, мне представляется, что
передо мною волосатый гомункулус (*20), выделывающий трюки под визгливый
аккомпанемент уличной шарманки.
Как я уже сообщал вам, мои опасения относительно того, что меня будут
здесь третировать по причине моей принадлежности к немецкой нации,
оказались совершенно безосновательными: никто, по-видимому, не
задумывается над тем, к какой нации я принадлежу, - напротив, я встречаю
здесь самое любезное обращение, какого, впрочем, удостаивается всякий
гость, если он исправно оплачивает счет, не особенно вникая в отдельные
его пункты. Это, нужно признаться, было для меня в известной мере
неожиданностью, и я по сей день не пришел к окончательному умозаключению
касательно основополагающих причин упомянутой аномалии. Мое решение
обосноваться под французским кровом диктовалось собственно тем, что я
предполагал быть враждебно встреченным всеми прочими обитателями. Я
надеялся изучить разнообразные формы проявления естественного раздражения,
которое должна была возбуждать моя личность, поскольку французский
национальный характер наиболее полно проявляется под влиянием раздражения.
Однако мое присутствие не оказывает видимого стимулирующего воздействия, и
в этом смысле я существенно разочарован. Ко мне относятся точно так же,
как к другим, между тем как я был подготовлен к отношению особому, пусть
даже худшему. Как я уже говорил, я не могу полностью уяснить себе это
логическое противоречие, однако склоняюсь к нижеследующей гипотезе.
Французы безраздельно поглощены собой; невзирая на то, что война 1870 года
породила в их сознании весьма определенный образ немца как представителя
победоносной нации, в настоящее время сколько-нибудь четкое понятие о его
существовании у них отсутствует. Они не уверены, есть ли вообще на свете
немцы, ибо веские доказательства этого факта - всего-навсего девятилетней
давности - успели начисто изгладиться из их памяти. Поскольку сама идея
немца содержала в себе нечто неприятное, они поторопились исключить ее из
круга своих представлений. Посему я полагаю, что мы напрасно кладем в
основу нашей политики тезис о возможности реванша: французская натура
слишком мелка, чтобы в ней могло пустить корни это могучее растение.
Я использовал также благоприятную возможность провести серию наблюдений
над англоязычными особами, уделив первостепенное внимание американской
разновидности, ценными образцами которой я располагаю. Один из двух
наиболее интересных образцов - молодой человек, демонстрирующий всю
совокупность характерных признаков периода упадка нации и напоминающий
мне, в уменьшенном масштабе, римлянина эпохи эллинизма (III век н.э.). Он
иллюстрирует тот этап развития культуры, когда способность к усвоению
настолько превалирует над способностью к созиданию, что последняя
оказывается обреченной на полное бесплодие, в то время как сфера
умственной деятельности являет собою аналог малярийного болота.
Из его слов я уяснил себе, что в Америке имеется большое количество
абсолютно идентичных ему индивидов и что, в частности, город Бостон
населен почти исключительно ими. (Этот факт он сообщил мне с большой
гордостью, как если бы упомянутое обстоятельство делало честь его
отечеству, нимало не подозревая при том, какое зловещее впечатление
произвели на меня его слова.)
Насколько я знаю (а о пределах моих знаний вы осведомлены), в истории
человечества уникально и беспрецедентно такое явление, когда целая нация
достигает конечной стадии эволюции, минуя срединную стадию; иными словами,
когда плод из стадии незрелости переходит непосредственно в стадию
загнивания, не пройдя предварительно через период полезной и внешне
привлекательной спелости. Более того, у американцев незрелость не
отличается по внешним признакам от загнивания и протекает параллельно с
последним; одно трудно отделить от другого - точно так же, как и в
разглагольствованиях достойного сожаления бостонца: они теснейшим образом
взаимосвязаны. Я предпочитаю слушать болтовню французского гомункулуса -
это хотя бы забавляет.
Видеть воочию столь ярко выраженные симптомы вырождения у разных
представителей так называемой могущественной англосаксонской ветви весьма
и весьма любопытно. Те же симптомы, почти в той же легко диагностируемой
форме, я нахожу у юной особы из штата Мэн в Новой Англии, с которой я
неоднократно беседовал. Она несколько отличается от вышеописанного
бостонца в том смысле, что у нее способность к созиданию и, уже, к
действию не окончательно атрофирована: по сравнению со своим
соотечественником она обладает большим запасом свежести и энергии, которые
в нашем представлении свойственны молодым цивилизациям. К несчастью,
результатом всех ее действий бывает не добро, но зло, а ее вкусы и
привычки напоминают обычаи знатных римлянок той же эпохи поздней империи.
Она не скрывает их - напротив, она выработала последовательную систему
распущенного поведения. Поскольку возможности, имеющиеся на родине, ее не
удовлетворяют, она явилась в Европу - "испытать все", выражаясь ее же
словами, "на собственном опыте". Столь невероятно циничная формулировка
доктрины универсального опыта, исходящая из уст образованной молодой
женщины, не может быть воспринята иначе как обвинительный приговор
взрастившему ее обществу.
Последнее мое наблюдение, подкрепляющее вывод относительно
преждевременного одряхления американской нации, касается взаимоотношений
между тремя ее представителями, живущими под одной крышей. Здесь есть еще
одна юная американка, с меньшими отклонениями от нормы, чем та, о которой
шла речь выше, однако отмеченная той же противоестественной печатью
недоразвитости и бесплодия одновременно. Все трое смотрят друг на друга с
величайшим недоверием и отвращением, и каждый в отдельности уже не раз
отводил меня в сторону, уверяя по секрету, что только он (или только она)
может считаться истинным, подлинным, типичным американцем. Тип, который
исчез до того как успел сформироваться! Куда уж дальше?!
Добавьте к этому пару англичан, которые ненавидят всех американцев без
разбора, не делая между ними, вопреки их претензиям, различий и не отдавая
никому предпочтения, - и вы, я полагаю, признаете обоснованным мой прогноз
относительно неминуемой гибели англоязычной части человечества, гибели,
основными причинами которой станут идущее гигантскими шагами вырождение и
междоусобные распри, и присоединитесь к моей глубокой вере в то, что эта
гибель открывает перед физически полноценными сынами фатерланда сияющие
перспективы мировой экспансии, о которых я упоминал выше.
IX
Миранда Хоуп - матери
22 октября
Дорогая мамочка!
Через день-два я уезжаю в новую страну - еще не решила окончательно, в
какую. Из Франции я уже извлекла все, что можно, и в совершенстве изучила
язык. Пребывание в пансионе мадам де Мезонруж доставило мне массу
удовольствия, и я расстаюсь со всеми обитателями этого дома как со старыми
друзьями. До самого конца все складывалось удивительно удачно, и все здесь
были ко мне так добры и внимательны, как будто я им родная сестра, в
особенности француз, мосье Вердье, общение с которым (на протяжении
полутора месяцев) обогатило меня больше, чем можно было ожидать, - мы с
ним даже договорились _переписываться_. Только представьте себе - я буду
сочинять длиннейшие письма по всем правилам французской грамматики! А в
доказательство сохраню все черновики и привезу домой.
Профессор-немец, когда я с ним познакомилась поближе, оказался тоже
очень интересным собеседником; иногда его мысли просто хочется впитывать.
И еще я узнала, почему моя соотечественница из Нью-Йорка так настроена
против меня! Оказывается, потому, что я как-то за обедом сказала, что
обожаю Лувр _до умопомрачения_. Но ведь когда я только приехала сюда, мне
и правда все нравилось до умопомрачения!
Передайте Вильяму Плэтту, что его письмо я получила. Я знала, что он
рано или поздно напишет, и мне удалось-таки его расшевелить! Я еще не
решила точно, куда поеду, - так трудно остановиться на какой-то одной
стране, если можно поехать в любую. Но я уж постараюсь выбрать стоящую,
чтобы пополнить свой жизненный опыт новыми разнообразными впечатлениями.
Милая мамочка, деньги я трачу разумно, и все по-прежнему _ужасно
интересно_!
КОММЕНТАРИИ
1. Себейго-хаус - гостиница, носящая название озера Себейго,
находящегося в штате Мэн.
2. Эта мысль неоднократно повторяется в письмах, очерках и записной
тетради Джеймса, который в первые свои приезды в Париж остро ощущал
изолированность американцев во французской столице от ее коренных жителей.
3. Речь идет о тяжелом экономическом кризисе 1873-1878 годов. Джеймс
писал отцу 11 октября 1879 года: "Везде говорят, что сейчас в Соединенных
Штатах торговля, железные дороги и пр. - все процветает".
4. Голдсмит Оливер (1728-1774) - английский писатель; его поэма
"Покинутая деревня" (1770) была одним из основных произведений английского
сентиментализма.
5. Предместье Сен-Жермен - аристократический район Парижа на южном
(левом) берегу Сены.
6. Коро Камиль (1796-1875) - французский художник; создатель
французского реалистического пейзажа, он в своем позднем творчестве
предвосхищает импрессионистов.
7. Очевидно, иронический выпад по адресу брата писателя, философа
Уильяма Джеймса. Несмотря на привязанность братьев друг к другу, между
ними с детства существовал дух ревнивого соперничества и легкие трения, а
в конце 70-х годов Уильям резко критиковал в своих письмах все выходившее
из-под пера Генри (в частности, "Европейцев" и "Дэзи Миллер"), что
вызывало у последнего несогласие и глухое недовольство. Вест-Седар-стрит -
улица в Бостоне. В письме к матери от 6 июля 1879 года Джеймс писал:
"Несколько дней назад пришла также записка от Уильяма с
Вест-Седар-стрит..."
8. Готье Теофиль (1811-1872) - французский писатель, один из
основателей литературной группы "Парнас", объединявшей поэтов под знаменем
"искусства для искусства". Джеймс дал высокую оценку его творчества в
статье "Теофиль Готье", напечатанной в "Северо-американском обозрении"
(апрель 1873 года) и включенной позднее в сборник "Французские поэты и
романисты" (1878).
9. Арнольд Мэтью (1822-1885) - английский поэт и теоретик литературы,
близкий к эстетскому направлению в английской литературе второй половины
XIX века. Одним из первых выступлений Джеймса в печати была рецензия на
"Критические опыты" М.Арнольда, которые оказали на него сильное влияние. В
феврале 1873 года состоялось личное знакомство Джеймса и Арнольда.
10. Суинберн Алджернон Чарлз (1837-1909) - один из ведущих английских
поэтов второй половины XIX века; его произведения содержали вызов
буржуазной нравственности и добропорядочности, провозглашали освобождение
человека (в частности, поэта) от всех оков, воспевали культ наслаждения,
эротизм. Патер Уолтер (1839-1894) - английский писатель и теоретик
литературы декадентского направления, отрицавший воспитательную функцию
искусства и провозглашавший его безразличие к нравственному и
безнравственному.
11. В оригинале, как это часто делал Джеймс в своих произведениях,
дословно переведен на английский язык французский фразеологический оборот
(avoir le courage de son opinion - обладать смелостью иметь собственное
мнение).
12. Далее автор письма повторяет мысли, сформулированные в статье
Джеймса "Оноре де Бальзак" (1875; перепечатка в сборнике "Французские
поэты и романисты", 1878), в которой, в частности, говорилось об
упоминаемых ниже мадам Воке и мадам Юло. Повесть "Отец Горио", в которой
действуют эти персонажи, Джеймс считал шедевром Бальзака.
13. На южном (левом) берегу, где расположен древний район города,
называемый неофициально Латинским кварталом. В 50-е годы XIX века началась
интенсивная перестройка и перепланировка Парижа. Джеймс, вспоминая о том,
как к ноябрю 1876 года французская столица, после его длительного в ней
пребывания, стала его раздражать, писал: "Я не мог выбраться из
отвратительного американского Парижа. Потом я возненавидел Бульвары,
противную монотонность новых районов". "Старый" и "новый" Париж
противопоставляются также в повести "Осада Лондона".
14. Бульвар Осман на северном (правом) берегу Сены, непосредственно
примыкавший к тому району Парижа, который Джеймс называл "американским
Парижем", был "новой" улицей. Его прокладка началась в 1857 году.
15. Гейнсборо Томас (1727-1788) - английский художник; его портретная
живопись отличается одухотворенностью и поэтичностью.
16. Слова, повторяющиеся в качестве стилизованных постоянных эпитетов в
поэмах английского писателя Альфреда Теннисона (1809-1892) "Приход Артура"
и "Смерть Артура" (пер. - О.Чюмина).
17. Хомбург - курорт на западе Германии, в провинции Гессен-Нассау,
недалеко от Франкфурта-на-Майне (ныне Бад-Хомбург, земля Гессен, ФРГ). В
Хомбурге Джеймс провел десять недель летом и ранней осенью 1873 года и
посвятил ему один из своих очерков.
18. В письме к сестре от 26 марта 1879 года Джеймс рассказал о
поразившем его обычае, с которым он столкнулся, нанимая служанку: "По
британским законам прислугу можно звать любым именем, и у многих людей для
дворецких принято постоянное имя, которое обязаны носить все занимающие
один за другим это место, так, чтобы семье не нужно было менять своих
привычек".
19. Пуату - древняя историческая область на западе Франции.
20. Гомункулус - здесь: человечек, человечишка.
Генри Джеймс.
Ученик

Henry James. The Pupil (1891). Пер. - А.Шадрин.
В кн.: "Генри Джеймс. Избранные произведения в двух томах. Том второй".
Л., "Художественная литература", Ленинградское отделение, 1979.
OCR & spellcheck by HarryFan, 11 October 2001

1

Несчастный молодой человек колебался и медлил; так трудно было поднять
вопрос об условиях, заговорить о деньгах с женщиною, которая говорила
только о чувствах и даже, можно сказать, об аристократичности. Но ему не
хотелось уходить и считать, что они окончательно уже все решили, прежде
чем он не заглянет в этом направлении чуть дальше, чем позволяет прием,
оказанный ему дородною обходительною дамой, которая меж тем, надевая пару
поношенных gants de Suede [шведских перчаток (фр.)] на свою пухлую,
увешанную кольцами руку, натягивая и разглаживая их, продолжала говорить о
чем угодно, но только не о том, что ему не терпелось от нее услышать. Он
ждал, что она назовет цифру положенного ему жалованья; но как раз в ту
минуту, когда, уже несколько раздраженный, он приготовился сам спросить ее
об этом, вернулся мальчик, которого миссис Морин посылала принести ей из
другой комнаты веер. Вернулся он без веера и только походя заметил, что не
нашел его. Сделав это циничное признание, он неприветливо и пристально
посмотрел на кандидата, который добивался чести взять на себя его
воспитание. Будущий наставник его, помрачнев, тут же решил, что первое,
чему он должен будет научить своего юного питомца, это, разговаривая с
матерью, глядеть ей в глаза и, уж во всяком случае, избавиться от привычки
столь неподобающим образом отвечать на ее вопросы.
Когда миссис Морин нашла предлог, чтобы услать его из комнаты,
Пембертон подумал, что это было сделано как раз для того, чтобы коснуться
щекотливого вопроса о жалованье. Но ей всего-навсего хотелось сказать ему
кое-что о сыне, чего одиннадцатилетнему мальчику было бы лучше не слышать.
Все это были сплошные похвалы, и только под конец она вздохнула и
привычным движением коснулась левой груди.
- И знаете, _в этом_ вся беда... такое оно у него слабенькое...
Пембертон догадался, что, говоря о слабости, она имеет в виду его
сердце. Он уже знал, что бедный мальчик не отличается крепким здоровьем; с
этого, собственно, и начались все разговоры о том, чтобы он взял на себя
заботы по его воспитанию: посредницей между ними была одна жившая в Ницце
англичанка, с которой он познакомился еще в Оксфорде и которая знала как
его, Пембертона, нужды, так и нужды премилого американского семейства,
занятого поисками самого лучшего из всех возможных домашних учителей.
Увидев того, кто должен был стать его учеником и кто сразу же вошел в
комнату, как только там появился Пембертон, словно для того чтобы
приглядеться к пришельцу, молодой человек не ощутил того мягкого обаяния,
которого он так ждал. Морган Морин имел болезненный вид, не производя
вместе с тем впечатления существа хрупкого, и то, что у него было умное
личико (по правде говоря, Пембертону меньше всего хотелось, чтобы оно
оказалось глупым), только усиливало ощущение того, что если слишком
большой рот и торчащие уши не позволяют признать его красивым, то он к
тому же может еще оказаться и мало приятным. Пембертон был человеком
скромным, даже, я бы сказал, робким, и возможность того, что его маленький
ученик окажется умнее, чем он сам, представлялась его тревожной натуре
некой опасностью, неминуемо подстерегающей того, кто вторгается в область
неизведанного. Он, однако, понимал, что на этот риск всегда приходится
идти, коль скоро ты нанимаешься гувернером в господский дом, то есть в тех
случаях, когда наличие университетского диплома покамест еще не может
обеспечить тебе сколько-нибудь надежного заработка. Так или иначе, когда
миссис Морин поднялась, давая ему понять, что раз они уже договорились,
что он приступает к исполнению своих обязанностей через неделю, она больше
не хочет его задерживать, ему удалось все же, невзирая на присутствие
мальчика, выдавить из себя несколько слов касательно положенного ему
вознаграждения. Если это напоминание о деньгах не прозвучало
бестактностью, то отнюдь не потому, что оно сопровождалось нарочитой
улыбкой, казалось, утверждавшей, что собеседница его не может не быть
щедрой, а потому что та, постаравшись стать еще более любезной, ответила:
- О, могу вас уверить, вы будете регулярно получать все, что положено.
Пембертон, взявшийся уже было за шляпу, чтобы уйти, никак, однако, не
мог уразуметь, в какой именно сумме выразится "все, что положено", - у
людей на этот счет бывают такие разные представления. Однако за словами
миссис Морин все же, по-видимому, стояло некое значимое для всей семьи
заверение, ибо мальчик странным образом прокомментировал их непривычным
насмешливым восклицанием:
- О-ля-ля!
Несколько смущенный, Пембертон посмотрел ему вслед, когда тот
направился к окну, повернувшись к нему спиною, заложив руки в карманы и
выпятив сутуловатые плечи, какие бывают у детей, не привыкших к подвижным
играм. Молодой человек начал уже думать о том, не удастся ли ему все же
его к этим играм приобщить вопреки уверениям его матери, считавшей, что
для него они совершенно исключены и что именно в силу этого сын ее был
лишен возможности посещать школу.
Миссис Морин не выказала ни малейшей растерянности, она лишь столь же
любезно добавила:
- Мистер Морин будет рад исполнить ваше желание. Как я вам уже
говорила, его вызвали на неделю в Лондон. Как только он вернется, вы
сможете как следует с ним объясниться.
Сказано это было с такой откровенностью и дружелюбием, что, когда она
после этого рассмеялась, молодому человеку оставалось только рассмеяться в
ответ самому:
- О, я не думаю, что нам придется с ним особенно много объясняться.
- Они заплатят вам столько, сколько вы запросите, - неожиданно заметил
мальчик, отходя от окна. - Мы никогда не считаемся с тем, что сколько
стоит - мы ужасно богаты.
- Дорогой мой, это уже чересчур, - воскликнула миссис Морин, привычным
движением протянув руку, чтобы его приласкать; однако усилие ее оказалось
тщетным. Мальчик ускользнул от этой материнской руки, посмотрев в ту же
минуту умными и невинными глазами на Пембертона, успевшего уже убедиться,
что его маленькая язвительная физиономия может выглядеть то моложе, то
старше. В эту минуту лицо у него было совсем детское, но вместе с тем,
вглядываясь в него, вы убеждались, что мальчик этот много всего знает и о
многом давно догадался. Пембертону не очень-то нравилось все
преждевременное, и он был даже несколько разочарован, заметив проблески
этой преждевременности в будущем ученике своем, которому не было еще и
тринадцати лет. Вместе с тем он сразу же понял, что Морган не окажется
нудным. Напротив, он еще явится для него некой побудительной силой. Мысль
эта воодушевила его, несмотря на известную неприязнь, которую он в первую
минуту почувствовал к мальчику.
- Хвастунишка ты эдакий! Не такие уж мы транжиры! - весело воскликнула
миссис Морин, сделав еще одну безуспешную попытку притянуть сына к себе. -
Вы должны знать, чего вам следует от нас ждать, - продолжала она,
обращаясь к Пембертону.
- Чем меньше вы будете ждать, тем лучше! - вмешался мальчик. - Но зато
мы _стараемся_ быть людьми светскими!
- Это только _ты_ заставляешь нас стараться! - ласково поддразнила его
миссис Морин. - Итак, значит, в пятницу, только не говорите мне,
пожалуйста, что вы человек суеверный, и не забудьте о том, что обещали.
Вот тогда-то уж вы увидите нас всех. Жалко, что девочек нет. Уверена, что
они вам понравятся. И знаете, у меня ведь есть еще один сын, совсем
непохожий на этого.
- Он силится быть на меня похожим, - буркнул Морган.
- На тебя? Да ведь ему уже двадцать лет! - вскричала его мать.
- А у тебя, оказывается, очень острый язык, - заметил Пембертон.
Слова эти восхитили миссис Морин, которая объявила, что речения Моргана
приводят в восторг всю семью. Мальчик, казалось, не слышал ее слов; он
только отрывисто спросил гостя, который потом не мог понять, как это он не
заметил сразу его оскорбительно раннего развития:
- Скажите, а вам _очень_ хочется вернуться сюда?
- Как же ты еще можешь сомневаться в этом, после того как мне столько
всего наобещали? - ответил Пембертон. Но на самом деле возвращаться туда
ему совсем не хотелось. Он решил вернуться, потому что ему надо было
куда-то себя пристроить: к концу года, проведенного за границей, он
совершенно обнищал, ибо для того, чтобы вкусить всю полноту жизни, пустил
по ветру доставшееся ему скудное наследство. Полноту эту он действительно
вкусил, но дело дошло до того, что ему оказалось нечем оплатить счета в
гостинице. Впрочем, это было не единственной причиной: в неожиданно
заблестевших глазах мальчика он уловил какой-то далекий зов.
- Ну хорошо, я сделаю для вас все, что смогу, - сказал Морган, после
чего снова отошел в сторону. Он вышел на террасу; Пембертон увидел, как он
потом перегнулся через перила. Он оставался там все время, пока молодой
человек прощался с его матерью, причем едва только Пембертон посмотрел в
его сторону, словно ожидая, что теперь и он подойдет с ним проститься, та
поспешила сказать:
- Не трогайте его, не надо: он у меня с причудами!
Пембертону показалось, что она боится, как бы мальчик о чем-нибудь
вдруг не проговорился.
- Он у нас настоящий гений, вы его полюбите! - добавила она. - Это
самый интересный человек у нас в семье.
И прежде чем он успел придумать какую-нибудь вежливую фразу, чтобы
возразить ей, она столь же стремительно заключила:
- Но поверьте, мы и все неплохие!
"Он настоящий гений, вы его полюбите!" Эти слова припоминались
Пембертону еще до того, как наступила пятница, и, помимо всего прочего,
наводили его на мысль, что гении далеко не всегда вызывают в людях любовь.
Но все же тем лучше, если в его занятиях с ним будет нечто такое, что его
увлечет, а то ведь он уже готов был примириться с мыслью, что дни
потянутся однообразно. Выйдя из виллы, он поднял голову и увидел, что
мальчик все еще стоит на террасе, свесившись вниз.
- Скучно нам с тобой не будет! - вскричал он.
Морган немного помедлил, а потом весело ответил:
- К пятнице я что-нибудь придумаю.
"А мальчишка-то, в общем, славный", - подумал Пембертон, уходя.

2

В пятницу он действительно увидел их всех, как миссис Морин ему
обещала: муж ее вернулся из поездки, дочери и старший сын были дома. У
мистера Морина были седые усы, доверительные манеры, а в петлице у него
красовалась лента иностранного ордена, полученного, как Пембертон потом
узнал, за какие-то заслуги. За какие именно, ему окончательно установить
так никогда и не удалось, это был один из пунктов - а таких потом
оказалось немало, - в отношении которых обращение мистера Морина никогда
не было доверительным. Оно, однако, непререкаемо утверждало, что это
человек светский. Юлик, его первенец, по всей видимости, готовил себя к
той же карьере, что и отец, однако, в отличие от того, у незадачливого
юноши петлица не была достаточно расцвечена, а усы не поражали должною
импозантностью. У девушек были хорошие волосы, и фигуры, и манеры, и
маленькие пухлые ножки, но им никогда не разрешали отлучаться из дома
одним. Что же до самой миссис Морин, то Пембертон при ближайшем
рассмотрении увидел, что ей подчас не хватало вкуса и одно не всегда
вязалось у нее с другим. Муж ее, как и было обещано, горячо откликнулся на
все соображения Пембертона касательно жалованья. Молодой человек старался,
чтобы притязания его были елико возможно скромными, и мистер Морин
доверительно сообщил ему, что _он_ считает названную сумму явно
недостаточной. Вслед за тем отец семейства не преминул уведомить его о
том, что он старается держаться накоротке со всеми своими детьми, быть им
лучшим другом и постоянно что-то для них присматривает. С этой целью он,
оказывается, и ездил в Лондон и в другие города - он каждый раз что-то для
них присматривал: устремленность эта была его жизненным правилом, равно
как и непременным занятием всей семьи. Они все что-то присматривали и
откровенно признавались в том, что без этого им никак не прожить. Им
хотелось, чтобы все окружающие прониклись сознанием того, что они люди
положительные и что вместе с тем состояние их, хоть и вполне достаточное
для людей положительных, требует самых пристальных о себе забот. Мистер
Морин в качестве птицы-самца должен был промышлять для своего гнезда
пропитание. Юлик, тот промышлял главным образом в клубе, причем Пембертон
догадывался, что преподносилось оно ему там на зеленом сукне. Девочки сами
укладывали себе волосы и гладили платья, и наш молодой человек понял, чего
от него хотят: он должен был радоваться тому, что воспитание Моргана,
уровень которого, разумеется, будет самым высоким, не вызовет у них
слишком больших затрат. И вскоре он действительно _ощутил_ эту радость,
временами начисто забывая о своих собственных нуждах - настолько
интересными стали для него и характер его нового ученика, и сами занятия,
и настолько приятной сама возможность что-то для него сделать.
В течение первых недель их знакомства Морган был для него труден, как
бывает трудна страница книги, написанной на незнакомом языке, - до того он
был не похож на заурядных маленьких англо-саксов, от общения с которыми у
Пембертона создалось совершенно превратное представление о детях. И
действительно, для того чтобы проникнуть в суть таинственного тома, каким
был его ученик, надо было обладать известным опытом в деле толкования
текста. Сейчас, после того как прошло уже столько времени, в памяти
Пембертона все странности семейства Моринов выглядели какой-то
фантасмагорией, сделались похожими на преломленные в призме лучи или на
запутанный многотомный роман. Если бы не те немногие материальные предметы
- прядь волос Моргана, которую учитель его срезал сам, и не полдюжины
писем, полученных от мальчика в те месяцы, на которые они расставались, -
весь этот период его жизни вместе с появлявшимися в нем персонажами был до
того неправдоподобен, что скорее всего можно было подумать, что все это
приснилось ему во сне. Самым странным в этих людях была их удачливость (а
в первое время он не сомневался, что им действительно всюду сопутствует
удача), ибо никогда еще не видел семьи, столь блистательно подготовленной
к провалу. Не было разве для них удачей то уже, что они сумели удержать
его у себя в течение ненавистно долгого срока? Не было разве удачей, что в
первое же утро они затащили его на dejeuner [завтрак (фр.)], в ту самую
пятницу, когда он пришел к ним (а ведь одно это обстоятельство могло
_сделать_ человека суеверным), - и он безраздельно отдался им, причем
действовал здесь не расчет и не mot d'ordre [здесь: единодушно принятое
решение (фр.)], а некий безошибочный инстинкт, который помогал им, как
кучке цыган, так сплоченно добиваться поставленной цели? Они забавляли его
так, как будто действительно были кучкой цыган. Он был совсем еще молод и
не так уж много видел всего на свете; годы, проведенные им в Англии, были
самыми заурядными и скучными, поэтому совершенно необычные устои семейства
Моринов - а как-никак у них тоже были свои устои - поразили его: все
оказалось поставленным с ног на голову. Ему не доводилось встречать никого
сколько-нибудь похожего на них в Оксфорде, да и за все четыре года,
проведенные перед этим в Йеле, когда он воображал, что противостоит
пуританству (*1), не было ничего, что бередило бы так его юный
американский слух. Противостояние Моринов заходило, во всяком случае,
значительно дальше. В тот день, когда он увидел их в первый раз, он был
убежден, что нашел для всех них очень точное определение, назвав их
"космополитами". Впоследствии, однако, определение это показалось ему и
недостаточным, и, пожалуй, бесцветным - оттого, что оно все равно никак не
выражало их сущности.
Тем не менее, когда он впервые применил к ним это слово, он ощутил
порыв радости (ибо постигал он все пока еще только на собственном опыте),
словно предчувствуя, что через общение с ними он сможет по-настоящему
узнать жизнь. Сама необычность того, как они вели себя, говорила об этом:
их умение щебетать на разных языках, неизменная веселость и хорошее
расположение духа, привычка к безделью (все они любили много заниматься
собой, но это подчас бывало уже чересчур, и Пембертон однажды увидел, как
мистер Морин брился в гостиной), их французская, их итальянская речь и
вторгающиеся в эту ароматную беглость холодные и твердые куски речи
американской. Они ели макароны и пили кофе, в совершенстве владея
искусством приготовлять то и другое, но наряду с этим знали рецепты сотни
всяких иных блюд. В доме у них все время звучали музыка и пение, они
постоянно что-то мурлыкали, подхватывали на ходу какие-то мотивы и
обнаруживали профессиональное знакомство с городами европейского
континента. Они говорили о "хороших городах" так, как могли бы говорить
бродячие музыканты. В Ницце у них была собственная вилла, собственный
выезд, фортепьяно и банджо, и они бывали там на официальных приемах. Они
являли собой живой календарь дней рождения своих друзей; Пембертон знал,
что будь даже кто-нибудь из семьи болен, он все равно непременно выскочит
на этот день из постели ради того, чтобы присутствовать на торжестве, и
неделя становилась неимоверно длинной, оттого что миссис Морин постоянно
упоминала об этих днях в разговоре с Полой и Эми. Эта приобщенность всей
семьи к миру романтики в первое время совершенно слепила их нового
постояльца совсем особым блеском, говорившим о начитанности и о культуре.
Несколько лет назад миссис Морин перевела какого-то автора, и Пембертон
чувствовал себя borne [ограниченным (фр.)], оттого что никогда раньше не
слыхал этого имени. Они умели подражать говору венецианцев и петь
по-неополитански, а когда им надо было передать друг другу что-либо
особенно важное, они общались на некоем хитроумном наречии, придуманном
ими самими, на своего рода тайном языке, который Пембертон вначале принял
за волапюк (*2), но который он потом научился понимать так, как вряд ли
мог бы понимать волапюк.
- Это наш домашний язык - ультраморин, - довольно забавно объяснил ему
Морган; однако ученик его сам только в редких случаях снисходил до того,
чтобы прибегать к этому пресловутому языку, хоть и пытался, словно
маленький прелат, разговаривать со своим учителем по-латыни.
В скопище многих "дней", которыми миссис Морин загромождала память, она
умудрялась вклинить и свой собственный день, о котором сплошь и рядом ее
друзья забывали. Но все равно создавалось впечатление, что в доме часто
собираются гости, оттого уже, что там часто произносились запросто
известные всем имена, и оттого, что туда приходили какие-то таинственные
люди, носившие иностранные титулы и английские костюмы, которых Морган
именовал "князьями" и которые, сидя на диванах, говорили с девочками
по-французски, причем так громко, словно хотели убедить всех вокруг, что в
речах их не содержится ничего неподобающего. Пембертон не мог понять, как
это, говоря таким тоном и в расчете на то, что их все услышат, князья эти
умудрятся сделать предложение его сестрам, - а он пришел к довольно
циничному выводу, что от них именно этого и хотят. Потом он убедился в
том, что даже при всех выгодах, которые сулило знакомство с ними, миссис
Морин ни за что бы не разрешила Поле и Эми принимать этих
высокопоставленных гостей наедине. Молодых девушек никак нельзя было
назвать робкими, но именно от этих-то мер предосторожности обаяние их еще
больше возрастало. Короче говоря, в доме этом жили цыгане, которым
неимоверно хотелось принять обличье филистеров.
Но как бы то ни было, в одном отношении они не выказывали ни малейшего
ригоризма. Когда дело касалось Моргана, они становились на редкость
восторженными и милыми. Какая-то совсем особая нежность, безыскусственное
восхищение мальчиком были в равной степени присущи каждому из членов этой
семьи. Больше того, они даже принимались восхвалять его красоту, которой
тот отнюдь не блистал, и, пожалуй, даже побаивались его, как бы признавая,
что он сделан из более тонкого материала, чем они сами. Они называли его
ангелочком и настоящим чудом и сокрушались по поводу его слабого здоровья.
Вначале Пембертон опасался, что эта страстная восторженность их приведет к
тому, что он возненавидит мальчика, но, прежде чем это случилось, чувства
их передались и ему. Впоследствии же, когда он уже был близок к тому,
чтобы возненавидеть всех остальных членов семьи, известным искуплением их
пороков явилось для него то, что они были по крайней мере милы с Морганом,
что они начинали ходить на цыпочках всякий раз, когда им казалось, что ему
становится хуже, и даже готовы были пропустить чей-нибудь "день" для того,
чтобы доставить мальчику удовольствие. Но к этому всякий раз примешивалось
очень странное желание подчеркнуть его независимость от них, как будто
сами они понимали в душе, что не стоят его. Передав его в руки Пембертона,
они, казалось, стремились принудить рачительного наставника принять на
себя все заботы о нем и тем самым снимали с себя всякую ответственность.
Они приходили в восторг, видя, что Морган полюбил своего нового учителя, и
были убеждены, что любовь эта сама по себе уже является для молодого
человека высшей наградой. Просто удивительно, как они умудрялись сочетать
весь ритуал обожания мальчика, да, впрочем, и настоящую горячую
привязанность к нему с не менее горячим желанием освободиться от него и
умыть руки. Значило ли это, что они хотели освободиться от него, прежде
чем новый учитель успеет их раскусить? Пембертон распознавал их все лучше
месяц за месяцем. Так или иначе, все члены семьи, отворачиваясь от
Моргана, делали это с подчеркнутой деликатностью, словно стараясь не дать
повода обвинить их в том, что они вмешиваются в его воспитание. Увидев с
течением времени, как мало у него с ними общего (Пембертон обнаружил это
по _их_ поведению, которое смиренно возвещало об этом), нашему учителю
пришлось задуматься над тайнами переходящих от предков к потомкам свойств,
над диковинными прыжками, которые совершает наследственность. Как могло
случиться, что мальчик начисто отрешен едва ли не от всего того, что
поглощает внимание его родных? Сколько бы вы ни наблюдали их, все равно
было бы не ответить на этот вопрос - тайна была сокрыта на глубине двух
или трех поколений.
Что же касается мнения самого Пембертона о его новом ученике, то
сложилось оно далеко не сразу - очень уж мало он был подготовлен к такому
выводу самодовольными юными варварами, с которыми ему до этого приходилось
иметь дело и с которыми неразрывно связывалось его представление об
обязанностях домашнего учителя. Морган был существом путаным и вместе с
тем поразительным, ему не хватало многих качеств, наличие которых
подразумевалось в самом genus [роде (лат.)], и вместе с тем в нем можно
было отыскать множество других, которыми отмечены только натуры
исключительные. Однажды Пембертон сделал в этом отношении большой шаг
вперед: ему стало совершенно ясно, что Морган в самом деле на редкость
умен и что хотя формула эта не имела еще пока под собой твердой почвы, она
должна была стать единственной предпосылкой, на основе которой общение их
могло принести плоды. В нем можно было найти все характерное для ребенка,
жизнь которого не упрощена пребыванием в школе: ту взращенную в домашнем
тепле чуткость, которая могла иметь худые последствия для него самого, но
которая располагала к нему окружающих, и целую шкалу изощренности и
изящества - музыкальных вибраций, воодушевляющих, как подхваченные на ходу
мотивы, и приобретенных им за время частых поездок по Европе вослед за
своим постоянно кочующим табором. Такого рода воспитание никак нельзя было
рекомендовать наперед, однако сказавшиеся на Моргане результаты его можно
было определить на ощупь - это была тончайшая ткань. Вместе с тем в
душевном складе его ощущалась заметная примесь стоицизма, несомненно
появившегося под влиянием страданий, переносить которые ему приходилось
еще в очень ранние годы, стоицизма, который выглядел как обыкновенная
удаль и который, учись он в гимназии, мог бы оказаться для него
спасительным, если бы, например, сверстники сочли его маленьким
чудаком-полиглотом. Пембертон очень скоро с радостью обнаружил, что ни о
каком поступлении в школу не могло быть и речи: для миллиона мальчиков она
может быть и хороша - для всех, кроме одного, и Морган был именно этим
одним. Доведись ему учиться там, он невольно стал бы сравнивать себя со
своими однокашниками и почувствовал бы свое превосходство над ними, а это
одно могло сделать его заносчивым. Пембертону хотелось заменить ему собою
школу и постараться, чтобы эта новая школа значила больше, чем та, где
пять сотен осликов щиплют траву, и чтобы мальчик, освободившись от погони
за баллами, от вечной напряженности и забот, мог оставаться занятным -
занятным потому, что, хотя в этой детской натуре жизнь уже начинала
вступать в силу, в ней еще было много изначальной свежести, безудержного
тяготения к шутке. Получалось так, что, даже несмотря на затишье, на
которое обрекали Моргана различные его немощи, шутки его все равно
расцветали пышным цветом. Это был бледный, худой, угловатый, запоздалый в
своем физическом развитии маленький космополит, который любил гимнастику
для ума и примечал в поведении окружающих его людей гораздо больше, чем
можно было предположить, но у которого вместе с тем была своя комната для
игр, где жили какие-то детские суеверия и где он мог каждый день разбивать
по дюжине надоевших ему игрушек.

3

Однажды под вечер в Ницце, когда, вернувшись с прогулки, они сидели
вдвоем на открытом воздухе и любовались розовеющими на горизонте лучами
заката, Морган внезапно спросил:
- А вам что, нравится жить в такой вот близости с нами всеми?
- Дорогой мой, если бы это было не так, то зачем же мне тогда было
здесь оставаться?
- А откуда я знаю, что вы останетесь? Я почти уверен, что очень долго
все это не продлится.
- Надеюсь, что ты не собираешься меня увольнять, - сказал Пембертон.
Морган задумался и стал смотреть на заходящее солнце.
- Мне кажется, что справедливости ради следовало бы это сделать.
- Ну конечно, мне же поручили заботиться о твоем нравственном
воспитании. Но в этом случае лучше не поступай так, как велит
справедливость.
- По счастью, вы еще очень молоды, - продолжал Морган, снова
оборачиваясь к учителю.
- Ну да, по сравнению с тобой - конечно!
- Поэтому для вас не будет так обидно потерять столько времени.
- Вот с этого и надо начинать, - примирительно ответил Пембертон.
Какую-то минуту оба молчали, после чего мальчик спросил:
- А вам действительно очень нравятся мои отец и мать?
- Безусловно, это же прелестные люди.
Морган снова погрузился в молчание; потом вдруг неожиданно фамильярно и
вместе с тем ласково воскликнул:
- Ну, не знал я, что вы такой врун!
Слова эти вогнали Пембертона в краску, и на то были свои причины.
Мальчик тут же заметил, что собеседник его покраснел, после чего покраснел
сам, и оба они, учитель и ученик, посмотрели друг на друга долгим
взглядом, содержавшим в себе гораздо больше того, что обычно бывает
затронуто при подобных обстоятельствах даже в мину ты молчания. Взгляд
этот смутил Пембертона; ведь вместе с ним пока еще едва ощутимой тенью
поднялся вопрос - и это было его первое пробуждение, - вопрос, который
сыграл совсем необычную и, как ему представлялось в силу совершенно особых
причин, беспримерную роль в их отношениях с его маленьким другом.
Впоследствии, когда он увидел, что говорит с этим мальчиком так, как мало
с кем из мальчиков можно было говорить вообще, эта минута неловкости в
Ницце, на морском берегу, вспоминалась ему как первая вспышка возникшего
между ними взаимопонимания, которое с тех пор все росло. А неловкость эта
усугубилась еще и тем, что он почел своим долгом сказать Моргану, что тот
вправе как угодно оскорблять его, Пембертона, но что о родителях своих он
никогда не должен говорить ничего худого. Впрочем, на это мальчику легко
было возразить, что ему и в голову не приходило оскорбить их. Это была
сущая правда; Пембертону нечего было на это ответить.
- Да, но почему же это я врун, если говорю, что я нахожу их
прелестными? - спросил молодой человек, понимая, что начинает вести себя
опрометчиво.
- Да потому, что это не _ваши_ родители.
- Они любят тебя больше всего на свете, и ты никогда не должен об этом
забывать, - сказал Пембертон.
- Поэтому-то они вам так нравятся?
- Они очень ко мне милы, - уклончиво ответил Пембертон.
- А все-таки вы врун! - смеясь, повторил Морган и взял своего учителя
под руку. Он прильнул к нему, глядя снова на море и болтая в воздухе
своими длинными тонкими ногами.
- Не надо меня пинать ногами, - сказал Пембертон, а сам в это время
думал: "Черт побери, не могу же я жаловаться на них ребенку!"
- Есть и еще одна причина, - продолжал Морган, который сидел теперь
неподвижно.
- Другая причина чего?
- Кроме того, что это не ваши родители.
- Я не понимаю тебя, - сказал Пембертон.
- Ничего, скоро вы все поймете.
Пембертон действительно очень скоро все понял, но ему пришлось
выдержать большую борьбу даже с самим собой, прежде чем он смог в этом
признаться. Ему подумалось, что самым нелепым было бы вести из-за этого
распри с мальчиком. Он удивлялся тому, как еще не возненавидел Моргана за
то, что тот вверг его в эту борьбу. Но к тому времени, когда борьба эта
началась, возненавидеть его он уже не мог. Морган являл собою нечто
исключительное, и, чтобы узнать его, надо было принять его таким, каким он
был со всеми присущими ему странностями. Пембертон истощил обуревавшее его
отвращение ко всему особому, прежде чем что-то успел постичь. Когда же он
наконец достиг своей цели, он обнаружил, что попал в крайне
затруднительное положение. Вопреки всему тому интересу, который его
воодушевлял. Теперь им придется решать все вдвоем. В тот вечер в Ницце,
перед тем как возвращаться домой, прильнув к его плечу, мальчик сказал:
- Ну, уж во всяком случае, вы продержитесь до конца.
- До конца?
- До тех пор, пока с вами не расправятся.
- Расправиться надо _с тобой_! - воскликнул молодой человек, прижимая
его к себе плотнее.

4

Год спустя после того как Пембертон стал жить с ними, мистер и миссис
Морин неожиданно отказались от виллы в Ницце. Пембертон успел уже
привыкнуть к внезапным переменам, после того как имел случай не раз
видеть, как они вторгались в их жизнь за время двух стремительных поездок:
одной - в Швейцарию, в первое лето, которое он провел вместе с ними,
другой - в конце зимы, когда все семейство двинулось во Флоренцию, а через
какие-нибудь десять дней, после того как город этот не оправдал
возлагавшихся на него надежд, охваченное загадочным унынием, потянулось
назад во Францию. Они вернулись в Ниццу, по их словам, "навсегда"; это не
помешало им однажды майским вечером в дождь и грязь втиснуться в вагон
второго класса - никто никогда не знал, каким классом им вздумается ехать,
- и Пембертон помогал им впихивать туда множество тюков и портпледов.
Неожиданный этот маневр свой они объяснили тем, что решили провести лето
"где-нибудь на лоне природы", однако, приехав в Париж, они сняли небольшую
меблированную квартиру в захолустье, на пятом этаже в доме с вонючей
лестницей и мерзким portier [портье (фр.)], и последовавшие за этим четыре
месяца провели там в нужде и нищете.
В этот незадачливый период их жизни в выигрыше оказались только ученик
и учитель, которые успели за это время побывать в Доме инвалидов (*3), в
соборе Парижское богоматери, в Консьержери (*4) и во всех музеях и
вознаградили себя за перенесенные тяготы множеством прогулок по городу.
Они обрели свой собственный Париж, и это им пригодилось, ибо на следующий
год все семейство приехало в этот город уже надолго. Это второе пребывание
там жалостно и смутно слилось в памяти Пембертона с первым, и ему сейчас
уже трудно было различить их. Перед глазами его встают оборванные бриджи
Моргана, из которых тот никогда не вылезал и которые никак не подходили к
его блузе и все больше выцветали, по мере того как он из них вырастал. Он
все еще помнит, в каких местах были дыры на нескольких парах его цветных
чулок.
Мать мальчика обожала его, но во всем, что касалось одежды,
ограничивала его строго необходимым. В известной степени виноват в этом
был он сам, ибо, под стать какому-нибудь немецкому философу, проявлял
полнейшее равнодушие к своей наружности. "Милый мой, на тебе же _все_
расползается", - говорил иногда Пембертон тоном безнадежного упрека, на
что мальчик, спокойно оглядев его с головы до ног, отвечал: "Дорогой друг,
но ведь и на вас тоже! Я не хочу быть лучше, чем вы". Пембертону было
нечего возразить - утверждение это в точности отражало положение дела. Но
если скудость собственного гардероба была в его глазах совсем особой
статьей, ему не хотелось, чтобы его маленький питомец выглядел слишком уж
бедным. Впоследствии, правда, он нередко ему говорил: "Ну что же, если мы
действительно бедны, то почему бы нам и не выглядеть бедными?" И он утешал
себя мыслью, что в растрепанности Моргана есть что-то от взрослого и от
истого джентльмена - до того она была не похожа на неопрятность уличного
мальчишки, который все на себе марает и рвет. Ему не стоило большого труда
заметить ту последовательность, с которой, по мере того как ее маленький
сын все более явно предпочитал общество своего учителя любому другому,
миссис Морин все решительнее отказывалась от мысли шить ему новое платье.
Она не делала ничего, что нельзя было выставить напоказ, она пренебрегала
младшим сыном, потому что тот сторонился людей, а потом, убедившись, что
всем поведением своим мальчик как бы подтверждает этот хитрый ее расчет,
не стала поощрять его появления, когда приходили гости. В поступках ее
была своя логика: красивым должен был выглядеть в семье только тот, кто
сам любит красоваться.
И в этот период их пребывания в Париже, да и в последующие Пембертон
прекрасно понимал, как он и его юный друг должны были поражать окружающих
своим видом; когда они медленным шагом прогуливались по аллеям
Зоологического сада - так, как будто им совсем было некуда пойти; когда в
зимние дни они просиживали в галереях Лувра, преисполненных такой
великолепной иронии по отношению к людям бездомным, - так, как будто им
надо было только погреться возле calorifere [отопления (фр.)]. Иногда они
сами посмеивались над этим; шутки эти бывали вполне в духе мальчика. Они
воображали себя частицей необъятной колыхающейся толпы бедняков огромного
города и вели себя так, как будто гордились местом, которое оба заняли в
этой толпе; она открывала перед ними бесконечное разнообразие жизни и
позволяла им считать себя как бы участниками некоего демократического
братства. Если Пембертону и не приходилось проявлять настоящего сочувствия
к своему терпевшему лишения маленькому другу (любящие родители никогда не
допустили бы, чтобы сын их действительно страдал), то зато мальчик
сочувствовал своему учителю, и это имело немалое значение для обоих. Порою
Пембертон спрашивал себя, что могут подумать о них посторонние люди; ему
начинало казаться, что те смотрят на них искоса, словно подозревая, что он
похитил мальчика у родителей. Моргана никак нельзя было принять за юного
аристократа со своим гувернером - он был для этого недостаточно элегантен;
зато он вполне мог сойти за его больного младшего брата. Иногда у мальчика
оказывалась пятифранковая монета, и - за исключением одного только раза,
когда они купили на эти деньги два славных галстука, один из которых он
подарил своему учителю, - они методично тратили эти деньги на старые
книги. Это всегда бывал для них торжественный день, и они проводили его на
набережных, роясь в пыльных ящиках, которыми были уставлены парапеты.
Такие дни скрашивали им жизнь, потому что запас бывших в их распоряжении
книг истощился очень скоро после того, как они познакомились. У
Пембертона, правда, довольно много книг осталось в Англии, но он вынужден
был написать туда своему приятелю и просить его их продать.
Если им не удалось провести лето на лоне природы, то молодой человек
приписывал это лишь тому, что поднесенная к их губам чаша неожиданно
разлилась; он подошел и выбил ее из их рук. Это был его первый "выпад",
как он это называл, против своих хозяев, первая предпринятая им успешная
попытка - хотя, по сути дела, успеха-то она ему и не принесла - заставить
их понять, что он находится в отчаянном положении. Перед самым началом
задуманного ими дорогостоящего путешествия он вдруг решил, что это самый
подходящий момент, чтобы выразить им свой решительный протест, чтобы
предъявить ультиматум. Хоть это и может показаться смешным, но ему до сих
пор все еще никак не удавалось обстоятельно поговорить без свидетелей с
четой Моринов или хотя бы с одним из них. Около них постоянно толклись их
старшие дети, а бедный Пембертон почти не расставался со своим маленьким
учеником. Он понимал, что это такой дом, где по деликатности вашей нет-нет
да и мазнут грязью; тем не менее присущая ему щепетильность по-прежнему не
позволяла ему открыто объявить мистеру и миссис Морин, что он не может
больше жить, не получив от них хоть немного денег. Он был еще настолько
наивен, что полагал, будто Юлик, и Пола, и Эми могли не знать, что с
момента своего приезда к ним он получил всего-навсего сто сорок франков, и
настолько великодушен, что не хотел компрометировать родителей в глазах
детей. Теперь мистер Морин выслушал его так, как он имел привычку
выслушивать всех и по всякому поводу, как подобает человеку светскому, и,
казалось, призывал его - разумеется, не слишком упорно - к тому, чтобы тот
попытался в свою очередь усвоить правила света. Пембертон мог оценить всю
важность соблюдения этих правил хотя бы по тем преимуществам, которые
извлекал из них тот же мистер Морин. Он даже нимало не смутился, в то
время как бедный Пембертон страдал от смущения и от робости больше, чем у
него на то было оснований. Он особенно и не удивился, во всяком случае не
больше, чем полагалось джентльмену, откровенно признающему, что слова
Пембертона, хотя и не прямо, но все же слегка его задевают.
- Нам надо будет подумать об этом, не правда ли, дорогая? - сказал он
жене. Он заверил молодого человека, что уделит этому самое пристальное
внимание, после чего растаял в воздухе - так неуловимо, как если бы для
того, чтобы спасти положение, ему нельзя было не устремиться к двери
первым. Когда минуту спустя Пембертон остался наедине с миссис Морин, он
услышал, как та повторяет: "Ну конечно, конечно", поглаживая при этом свой
округлый подбородок с таким видом, как будто в ее распоряжении имелся
целый десяток различных вполне доступных средств и ей надо было только
решить, какое из них предпочесть. Пусть даже они не оказали должного
действия, мистер Морин смог, во всяком случае, исчезнуть на несколько
дней. В отсутствие главы семьи жена его однажды снова вернулась к
предмету, о котором шла речь, но сказанное ею по этому поводу свелось к
тому, что, по ее мнению, все складывается как нельзя лучше... В ответ на
это признание Пембертон заявил, что, если они немедленно не выплатят ему
солидной суммы, он тут же уедет - и навсегда. Он знал, что она может
поинтересоваться, откуда он возьмет деньги, чтобы уехать, и была минута,
когда он ждал, что она об этом его спросит. Однако она ничего не спросила,
за что он был, можно сказать, благодарен ей, так трудно ему было бы
ответить на этот вопрос.
- Никуда вы не уедете, вы знаете, что не уедете, вы слишком
заинтересованы в том, чтобы остаться, - сказала она. - Да,
_заинтересованы_, и вы это знаете, дорогой мой! - Она рассмеялась каким-то
хитрым и укоризненным смехом, словно она в чем-то упрекала его (но вместе
с тем ни на чем не настаивала), размахивая при этом далеко не первой
свежести носовым платком.
Пембертон окончательно решил, что на следующей неделе уедет. За это
время он успеет получить ответ на отправленное им в Англию письмо. Если он
ничего этого не сделал - то есть если он остался еще на год, а потом уехал
лишь на три месяца, - то произошло это не только потому, что, прежде чем
успел прийти ответ, которого он так ждал (кстати сказать, очень
неутешительный), мистер Морин щедро отсчитал ему (опять-таки со всей
присущей светскому человеку предусмотрительностью) триста франков. Он
пришел в отчаяние, обнаружив, что миссис Морин была права, что расстаться
с мальчиком он все равно не в силах. Невозможность решиться на этот шаг
определилась еще отчетливее по той простой причине, что в тот самый вечер,
когда он обратился к своим хозяевам с этим исступленным призывом, он
впервые понял, куда он попал. Не было разве еще одним доказательством
исключительной ловкости, с какою эти люди устраивали свои дела, то, что им
удалось так надолго отвратить эту вспышку, которая бы неминуемо пролила на
все свет? Мысль эта овладела Пембертоном с какой-то зловещей силой - что
могло показаться со стороны до последней степени смешным - после того, как
он вернулся в свою крохотную каморку, выходившую на закрытый со всех
сторон двор, где глухая и грязная стена напротив отражала освещенные окна
вместе со всем доносившимся из кухни стуком посуды и громкими криками. Он
просто оказался в руках шайки авантюристов. Осенившая его догадка и даже
сами слова представлялись ему овеянными каким-то романтическим ужасом -
жизнь его доселе текла так размеренно и спокойно. В дальнейшем слова эти
приобрели уже более любопытный, даже умиротворяющий смысл: это был своего
рода принцип, и Пембертон мог по достоинству его оценить. Морины были
авантюристами не только потому, что они не платили долгов и жили за чужой
счет, но потому, что все их отношение к жизни - смутное, путаное и
руководимое инстинктом, как у каких-нибудь сообразительных, но не
различающих цвета зверьков, - было пронырливым, хищническим и низким. О,
это были люди "почтенные", и одно это делало их immondes [омерзительными
(фр.)]. Вдумавшись в их жизнь, молодой человек в конце концов пришел к
простому и ясному выводу: они сделались авантюристами потому, что были
мерзкими снобами. Это было самое точное определение их сути - это был
закон, которому подчинялась вся их жизнь. Однако даже тогда, когда истина
эта сделалась очевидной для их пытливого постояльца, он все еще не
понимал, в какой степени он был к ней подготовлен необыкновенным
мальчиком, из-за которого теперь так осложнилась вся его жизнь. Еще меньше
мог он тогда рассчитывать на те сведения, которые ему предстояло впредь
получить все от того же необыкновенного существа.

5

И только уже много позднее возник главный вопрос - в какой степени
можно считать оправданным обсуждение порочности родителей с их сыном,
которому двенадцать, тринадцать, четырнадцать лет. И разумеется, на первых
порах ему показалось, что это ничем не оправдано и попросту недопустимо,
да к тому же, после того как Пембертон получил свои триста франков, он мог
уже не торопиться с решением мучившего его вопроса. Наступило некоторое
затишье, прежняя острота миновала. Молодой человек пополнил свой скромный
гардероб, и у него даже осталось несколько франков на карманные расходы.
Ему стало казаться, что в глазах Моринов он становится чересчур
элегантным; можно было подумать, что они считают своей обязанностью
уберечь его от лишних соблазнов. Если бы мистер Морин не был таким
светским человеком, он, может быть, даже сделал бы ему какое-нибудь
замечание по поводу его галстуков. Но мистер Морин всегда был человеком в
достаточной мере светским, чтобы уметь не обращать внимания на подобные
вещи, - он это уже не раз доказал. Удивительно было, как Пембертон
догадался, что Морган, не проронивший об этом ни слова, знал о том, что
что-то случилось. Но триста франков, тем более когда у вас есть долги, не
такая уж крупная сумма, и, когда деньги эти были истрачены, Морган
действительно кое-что рассказал. В начале зимы все семейство возвратилось
в Ниццу, но уже не в ту прелестную виллу, где они жили раньше. Они
поселились в гостинице, прожили в ней три месяца, после чего перебрались в
другую, объяснив свой переезд тем, что, сколько они ни ждали, им так и не
отвели тех комнат, которые они намеревались занять. Апартаменты, которых
они домогались, всегда отличались особой роскошью, но, по счастью, им так
_никогда_ и не удавалось их получить. Говоря "по счастью", я имею в виду
Пембертона, который всякий раз думал, что, если бы они их получали, у них
оставалось бы еще меньше денег на расходы по воспитанию младшего сына. И
то, что он услыхал наконец от Моргана, было произнесено внезапно, совсем
не к месту в какое-то мгновение посреди урока, и это были, казалось бы,
совершенно бесстрастные слова:
- Вам надо бы filer. Знаете, это действительно надо сделать.
Пембертон изумленно на него посмотрел. Он в достаточной степени
научился у Моргана французскому просторечью, чтобы знать, что filer
означает удрать.
- Милый мой, не гони же меня из дома!
Морган придвинул к себе греческий словарь - он пользовался
греческо-немецким, - чтобы найти в нем нужное слово, вместо того чтобы
спрашивать его у Пембертона.
- Вы знаете, что такое продолжаться не может.
- Что не может, мой дорогой?
- Вы же знаете, что они вам не платят, - сказал Морган, покраснев и
перевертывая страницы.
- Что они мне не платят? - Пембертон снова изумленно на него поглядел и
притворился, что чего-то не понял. - Что это ты вбил себе в голову?
- Это уже давно там сидит, - ответил мальчик, продолжая свои поиски.
Пембертон помолчал немного, а потом сказал:
- Чего тебе еще нужно? Они отлично мне платят.
- Мне нужно греческое слово, обозначающее явную ложь, - выпалил Морган.
- Поищи лучше другое для неслыханной наглости и успокойся на этом.
Зачем мне деньги?
- Ну, это другой вопрос!
Пембертон заколебался, - его раздирали противоречивые чувства. Надо
было со всей строгостью - и это было бы справедливо - сказать мальчику,
что это вовсе не его дело, и продолжать урок. Но к тому времени они были
уже слишком близки, и он не привык с ним так обращаться, да у него и не
было для этого оснований. С другой стороны, Морган уже вплотную столкнулся
с правдой, дальше ему было не выдержать: так почему же тогда не сказать
ему настоящей причины, из-за которой он его покидает? И вместе с тем это
было попросту непристойно - поносить перед учеником своим семью этого
ученика; лучше было придумать что-то другое. Что угодно, только не это.
Вот почему в ответ на последнее восклицание мальчика, для того чтобы
положить конец начатому разговору, он заявил, что ему платили уже
несколько раз.
- Как бы не так! Как бы не так! - вскричал мальчик со смехом.
- Все в порядке, - решительно сказал Пембертон. - Дай мне твой перевод.
Морган протянул ему через стол тетрадь, и он стал читать только что
исписанную страницу, но голова его была занята совсем другим, и смысл
прочитанного от него ускользал. Оторвавшись спустя несколько минут от
тетради, он увидел, что глаза мальчика устремлены на него и в выражении их
появилось что-то странное. Помолчав немного, Морган сказал:
- Я не боюсь смотреть жизни в глаза.
- Я уже убедился в том, что ты _ничего_ не боишься. Надо отдать тебе
должное!
Признание это вырвалось у него неожиданно (он говорил сущую правду) и,
как видно, Моргану было приятно это услышать.
- Я давно уже об этом думаю, - тут же добавил он.
- Ну так не надо больше об этом думать.
Мальчик как будто поддался его уговору, и им было потом хорошо, может
быть, даже весело обоим. Им казалось, что они очень основательно проходят
все, что положено, и вместе с тем главным для них на каждом уроке были
какие-то отступления от программы, какие-то забавы, те промежутки между
туннелями, когда начинают мелькать придорожные полосы и открываются все
новые живописные виды. Однако это поначалу спокойное утро завершилось
неистовым взрывом: Морган положил вдруг руки на стол, уткнулся в них
головою и разрыдался. Пембертона это бы и при других обстоятельствах
поразило, он ведь не помнил, чтобы за все проведенное с ним время мальчик
хоть когда-нибудь плакал. Но тут он был поражен вдвойне. Это было просто
ужасно.
На следующий день после долгих раздумий он принял решение и, будучи
убежден в его правоте, сразу же претворил его в дело.
Он еще раз припер мистера и миссис Морин к стене, объяснив им, что,
если они сейчас же не произведут с ним полный расчет, он не только уедет
от них, но вдобавок еще и скажет Моргану, что побудило его это сделать.
- Так, значит, вы еще ничего ему не сказали? - вскричала миссис Морин с
надеждой, прижимая руку к своей полной груди.
- Как, не предупредив вас? Да за кого вы меня принимаете?
Мистер и миссис Морин переглянулись, и Пембертон мог увидеть на лицах
их чувство облегчения и проступающую сквозь это облегчение тревогу.
- Дорогой друг, - неожиданно спросил мистер Морин, - скажите на
милость, _зачем_ при той размеренной жизни, какую мы все ведем, вам
понадобились такие деньги?
На этот вопрос Пембертон ничего не ответил: он был поглощен догадками о
том, что творилось в эту минуту в душе его хозяев, и вот какими
представлялись ему их мысли: "О, если бы нам только пришло в голову, что
наш мальчик, наш милый ангелочек осуждает нас, и если бы мы знали, как он
к нам относится, и нас бы не предали, мы бы ему все объяснили, в этом не
может быть _никаких_ сомнений..." Мысли эти взволновали мистера и миссис
Морин, а Пембертону именно этого и хотелось. Однако если он полагал, что
угроза его может в какой-то степени их образумить, то его ждало
разочарование: они сочли само собой разумеющимся (о, где им было понять,
до какой степени он деликатен!), что он уже выдал ученику своему их тайну.
Их родительские сердца были охвачены какой-то таинственною тревогой,
она-то и сквозила в этих словах. Но вместе с тем угроза его все же
возымела свое действие; ведь если на этот раз им и удалось избежать
опасности, она все равно с неизбежностью нависала над ними. Мистер Морин,
по своему обыкновению, обходился с Пембертоном как подобало человеку
светскому; жена же его - и это было впервые за все время его пребывания у
них - прибегла к беззастенчивому hauteur [высокомерию (фр.)], напомнив
ему, что самозабвенно любящая своего ребенка мать всегда найдет способ
защитить себя от грубых инсинуаций.
- Инсинуацией с моей стороны было бы обвинить вас в самой обычной
порядочности! - ответил молодой человек; но после того как он, уходя,
хлопнул дверью, а мистер Морин закурил еще одну сигару, он услышал вдруг
брошенные ему вслед слова миссис Морин, звучавшие уже патетически:
- Да, _вы_ клевещете на нас, да, _вы_ пристаете к нам с ножом к горлу!
На следующее утро, очень рано, она явилась к нему в комнату. По стуку в
дверь он уже понял, что это она, но был далек от мысли, что она может
принести ему деньги. В этом он ошибался, в руке у нее были зажаты
пятьдесят франков. Она скользнула в комнату в одном капоте, а он принимал
ее в халате, только что встав с постели и собираясь идти умываться. К
этому времени он прошел уже неплохую школу, приучившую его к "несообразным
обычаям" его хозяев. Миссис Морин была возбуждена, а приходя в состояние
возбужденности, она нисколько не заботилась о том, как выглядит ее
поведение; так и теперь вот она уселась на край его кровати (костюм его
висел тут же рядом на стульях) и, оглядывая в охватившем ее волнении стены
его жилища, она нимало не устыдилась, что поместила его в эту гнусную
комнату. В данном случае вся страсть миссис Морин была направлена на то,
чтобы убедить его, во-первых, что принесенные ею пятьдесят франков с
несомненностью свидетельствуют об ее щедрости, а во-вторых, что если
только он даст себе труд задуматься, то сам увидит, сколь нелепо с его
стороны рассчитывать на то, _что ему будут платить_. Мало разве он всего
получает от них и без этих денег, разве ему не платят уже тем, что он
живет в их комфортабельном, более того, роскошном доме, что он пользуется
наравне с ними всеми благами жизни, не ведая ни забот, ни тревог, ни
нужды? Разве он не занимает сейчас надежного положения, а не главное ли
это для такого молодого человека, как он, никому не известного, решительно
ничем еще себя не зарекомендовавшего и непонятно почему предъявляющего к
ним столь непомерные претензии? Разве, помимо всего прочего, ему мало той
платы, каковою являются чудесные отношения, установившиеся у него с
Морганом - их ведь можно назвать поистине идеальными среди всех тех, какие
только могут сложиться у учителя с учеником, - и уже самого преимущества
не только знать столь необыкновенного ребенка, но еще и жить с ним под
одним кровом, с таким - а она была в этом непреклонно убеждена, - какого
ему не найти во всей Европе? Миссис Морин сама теперь стала апеллировать к
нему как к человеку светскому, она говорила "Voyons, mon cher"
[послушайте, мой милый (фр.)] и "Дорогой мой, вы только подумайте" и
призывала его быть рассудительным, утверждая, что ему до чрезвычайности
повезло. Она говорила с ним так, как будто, _став рассудительным_, он
получит возможность сделаться достойным должности воспитателя при ее сыне
и того необыкновенного доверия, которое они ему оказали.
Пораздумав над этим, Пембертон решил, что здесь все дело в теории, а
теория, в сущности, не так уже много значит. Просто если до сих пор они
говорили о том, чтобы оплатить его труд, то теперь речь шла о труде
бесплатном. Но тогда для чего же им понадобилось тратить на это так много
слов? Миссис Морин продолжала, однако, его убеждать: сидя на кровати с
пятьюдесятью франками в руке, она повторяла одно и то же, как умеют
повторять только женщины, и надоедала ему, и его изводила, в то время как
он, прислонившись к стене, засунул руки в карманы халата, который
постарался натянуть себе на ноги, и смотрел через плечо своей собеседницы
на зиявшую в окне серую пустоту.
Разглагольствования свои она завершила словами:
- Знаете, у меня есть к вам вполне определенное предложение.
- Определенное предложение?
- Внести в наши дела полную ясность; если хотите, поставить их на
твердую почву.
- Понимаю, это целая система, - сказал Пембертон, - своего рода шантаж.
При слове "шантаж" миссис Морин привскочила. Молодой человек именно на
это и рассчитывал.
- Что вы этим хотите сказать?
- А то, что вы играете на моем страхе, на страхе за мальчика, если я
вдруг уеду.
- А скажите на милость, что же с ним может тогда случиться? -
величественно вопросила миссис Морин.
- Как что, он просто останется _с вами_.
- _А с кем же_, по-вашему, еще должен остаться ребенок, как не с теми,
кого он любит больше всего на свете?
- Если вы так думаете, то отчего же вы меня не рассчитаете?
- Вы что же, воображаете, что он любит вас больше, _чем нас обоих_? -
вскричала миссис Морин.
- Думаю, что это именно так. Ради него я иду на жертвы. Хоть я все
время и слышу от вас о жертвах, которые приносите вы, я их что-то не вижу.
Миссис Морин некоторое время глядела на него; потом она в волнении
схватила его за руку.
- А вы, _вы согласны_... принести эту жертву?
Пембертон расхохотался.
- Я подумаю... я сделаю все, что будет в моих силах... на какое-то
время я останусь. Ваши расчеты верны - мысль о том, чтобы с ним
расстаться, мне нестерпима, я люблю его, и он возбуждает во мне все
больший интерес, несмотря на все неудобства, которые я здесь терплю. Вы
отлично знаете мое положение. У меня ничего нет, и оттого, что я занят все
время с Морганом, я не имею возможности ничего заработать.
Миссис Морин поскребла сложенной ассигнацией свою обнаженную руку.
- А не могли бы вы разве писать статьи, не могли бы переводить, _как
я_?
- Какие там переводы, за них платят такие гроши.
- Ну, я так бываю рада хоть что-нибудь заработать, - провозгласила
миссис Морин, подняв голову и принимая вид оскорбленной добродетели.
- Хоть бы вы научили меня, как их доставать, - Пембертон с минуту
выжидал, но она ничего не ответила, и тогда он добавил: - Я тут пытался
было напечатать кое-какие статейки, но ни один журнал не пожелал их взять,
они поблагодарили и отказались.
- Ну, вот видите - выходит, вы и в самом деле не такая уж важная птица,
чтобы иметь бог весть какие претензии, - язвительно улыбнулась его
собеседница.
- У меня просто не хватает времени, чтобы делать все так, как положено,
- продолжал Пембертон. Потом, сообразив, что унизил себя, начав
простосердечно рассказывать ей о своих неудачах, он добавил: - Если я еще
останусь у вас, то только при одном условии - я хочу, чтобы Морган знал
все о моем положении.
Миссис Морин задумалась:
- Но ведь вы не станете открывать ребенку глаза на...
- Открывать глаза _на вас_ - вы это хотите сказать?
Миссис Морин снова задумалась, но на этот раз для того, чтобы пустить в
ход еще более тонкое оружие.
- И после этого _вы_ еще смеете говорить о шантаже!
- Вам ничего не стоит предотвратить его, - ответил Пембертон.
- И _вы_ еще смеете говорить о том, что кто-то играет на страхе! -
вскричала она, переходя в наступление.
- Да, разумеется, я же ведь отъявленный негодяй.
Какую-то минуту она на него смотрела - ясно было, что она всем этим
глубоко уязвлена. Потом она швырнула ему деньги.
- Мистер Морин попросил меня передать это вам в счет того, что вы
заработали.
- Я премного обязан мистеру Морину, но у нас с вами нет этого счета.
- Вы что же, не хотите их брать?
- Да, мне так будет легче, - сказал Пембертон.
- Легче отравлять моему мальчику душу? - простонала миссис Морин.
- Да, отравлять вашему мальчику душу! - со смехом повторил молодой
человек.
Несколько мгновений она пристально на него смотрела, и он думал, что
она вот-вот разразится стенаниями и мольбой: "Бога ради, скажите мне, что
же все это значит!" Но она сумела подавить в себе этот порыв. Другой
оказался сильнее. Она спрятала деньги в карман - альтернатива была до
смешного груба - и покинула его, согласившись на отчаянную уступку:
- Можете рассказывать ему какие угодно ужасы!

6

Два дня спустя - а Пембертон все еще медлил воспользоваться данным ему
разрешением - учитель и ученик, гуляя вдвоем, целых четыре часа молчали,
когда вдруг, сделавшись снова словоохотливым, мальчик заметил:
- Я вам скажу, откуда я это знаю, я узнал обо всем от Зеноби.
- Зеноби? А кто это такая?
- Няня моя, она жила у нас, это было давно. Чудная девушка. Я ужасно ее
любил, и она меня тоже.
- Ну мало ли кто кого любил. Так что же ты от нее узнал?
- Да то, что у них на уме. Ей пришлось уйти, потому что они ей не
платили. Она ужасно меня любила, и она оставалась у нас два года. Она мне
все рассказала, а кончилось тем, что она вообще перестала получать
жалованье. Как только они поняли, как она меня любит, они не стали ей
давать денег. Рассчитывали, что она будет жить у них даром, из одной
только преданности. Но она и так оставалась долго - столько, сколько
могла. Эта была девушка бедная. Деньги свои она каждый раз посылала
матери. Потом уже не смогла. И вот как-то раз вечером она страшно вскипела
- разумеется, _вскипела на них_. Она так тогда плакала, так плакала, так
обнимала меня, что чуть не задушила. Она мне все рассказала, - повторил
Морган. - Она сказала, что у них так задумано. И я вот вижу, что они так
же хотят поступить и с вами, я об этом уже давно догадался.
- Зеноби была очень проницательна и таким же воспитала тебя.
- О, тут дело было не в Зеноби, а в самой жизни. И в опыте! -
рассмеялся Морган.
- Ну, так Зеноби была частью твоего опыта.
- Можете не сомневаться, что я был частью ее опыта. Бедная Зеноби! -
воскликнул мальчик. - А теперь я часть вашего опыта.
- И к тому же очень существенная часть. Только я все-таки не могу
понять, с чего это ты решил, что со мною обходятся так, как с твоей
Зеноби.
- Вы что, считаете меня идиотом? - спросил Морган. - Неужели,
по-вашему, я не замечал всего того, что нам с вами пришлось испытать?
- А что мы с тобой испытали?
- Ну, все наши лишения, наши черные дни.
- Подумаешь! Но зато у нас с тобой были же и свои радости.
Морган немного помолчал. Потом он сказал:
- Мой дорогой друг, вы герой!
- Ну так ты тоже! - ответил Пембертон.
- Никакой я не герой. Но я и не младенец. Не стану я больше этого
терпеть. Вы должны подыскать себе какую-нибудь работу, за которую будут
платить. Мне стыдно, мне стыдно! - вскричал мальчик своим тоненьким
голоском, в котором слышалась дрожь и который до глубины души растрогал
Пембертона.
- Нам надо с тобой уехать и жить где-нибудь вдвоем, - сказал молодой
человек.
- Я бы уехал хоть сейчас, только бы вы меня взяли с собой.
- Я бы достал себе какую-нибудь работу так, чтобы нам хватило на жизнь
обоим, - продолжал Пембертон.
- Я бы тоже стал работать. Почему бы и _мне_ не работать? Не такой уж я
cretin! [болван (фр.)]
- Трудность заключается в том, что родители твои и слышать не захотят
об этом, - сказал Пембертон. - Ни за что на свете они с тобой не
расстанутся: они благоговеют перед землей, по которой ты ступаешь. Неужели
ты сам не видишь, что это так? Нельзя, правда, сказать, чтобы они не
любили меня, они не хотят мне зла, это очень расположенные ко мне люди. Но
они не остановятся перед тем, чтобы исковеркать мне жизнь, лишь бы тебе
было хорошо.
Молчание, которым встретил Морган эту изящную софистику, поразило
Пембертона заключенным в нем смыслом. Немного погодя он снова сказал:
- Да, _вы герой_! - И потом добавил: - Они ведь все равно оставляют
меня на вас. Отвечаете за все вы. Они поручают меня вам с утра и до
вечера. А раз так, то чего же им противиться тому, чтобы вы увезли меня
навсегда? Я бы вам стал помогать.
- Не очень-то они озабочены тем, чтобы мне кто-то помогал, и они
радуются тому, что ты принадлежишь _им_. Они бог знает как гордятся тобой.
- А мне вот не приходится ими гордиться. Впрочем, _это_ вы знаете, -
сказал Морган.
- Если не считать того маленького вопроса, который мы сейчас затронули,
то они премилые люди, - сказал Пембертон, не давая ученику своему обвинить
его в том, что он чего-то не договаривает, и вместе с тем дивясь его
прозорливости и еще чему-то, что вспоминалось ему сейчас и что он уловил
еще с самого начала - удивительной особенности душевного склада мальчика,
его обостренной чувствительности... больше того, какому-то созданному им
идеалу, который и приводит к тому, что он про себя осуждает всех своих
близких. На дне души Моргана таилось некое благородство, породившее в нем
зачатки раздумья, презрительного отношения к своим домашним, которого друг
его не мог не заметить (хоть им и ни разу не случалось говорить об этом),
и совершенно несвойственного такому подростку, особенно если учесть, что
оно отнюдь не сделало его старообразным, как принято говорить о детях
странных, или преждевременно созревших, или заносчивых. Можно было
подумать, что это маленький джентльмен и что узнать о том, что в своей
семье он является исключением, само по себе было для него тягостною
расплатою за это свое преимущество. Сравнение себя со всеми остальными не
делало его тщеславным, однако он подчас становился грустным и немного
суровым. Когда Пембертон старался уловить эти смутные порывы его юной
души, он видел, что мальчик и серьезен, и обходителен, и тогда наступало
искушение, которое то неудержимо влекло его, то удерживало у самой грани,
- искушение погрузиться в это дышавшее прохладою мелководье, в котором
открывались вдруг неожиданные глубины. Когда же для того, чтобы знать, как
ему следует вести себя со своим питомцем, он пытался перенестись в
атмосферу этого необычного детства, он не находил никакой точки опоры,
никакой определенности и убеждался, что неведение мальчика, стоит только к
нему прикоснуться, в тот же миг незаметно преображается в знание, и
оказывается, что в данную минуту нет ничего, что тот бы не мог охватить
умом. Вместе с тем ему казалось, что сам он знает и слишком много для
того, чтобы представить себе простодушие Моргана, и в то же время слишком
мало, чтобы пробраться сквозь чащу обуревающих мальчика чувств.
Морган не обратил внимания на его последние слова; он продолжал:
- Я бы сказал им об этой моей догадке, как я ее называю, уже давно,
если бы не знал наперед, что они мне ответят.
- А что же они ответят?
- Да то же самое, что они ответили тогда Зеноби, о чем она мне
рассказала, что это ужасная, бесстыдная ложь, что они выплатили ей все до
последнего пенса.
- Ну так, может быть, так оно и было на самом деле, - сказал Пембертон.
- Может быть, и вам они тоже все заплатили!
- Давай лучше думать, что да, и n'en parlons plus [не будем больше
говорить об этом (фр.)].
- Они обвинили ее во лжи и обмане, - упрямо твердил Морган. - Вот
поэтому-то я и не хочу с ними говорить.
- Чтобы они не обвинили в том же самом и меня?
На это Морган ничего не ответил, и, когда его друг посмотрел на него
(мальчик отвернулся, глаза его были полны слез), он понял, что ему было не
произнести вслух того, что он в эту минуту подумал.
- Ты прав, не надо их ни к чему понуждать, - продолжал Пембертон. - За
исключением этого одного, они _премилые люди_.
- За исключением того, что они _обманывают и лгут_.
- Что ты! Что ты! - воскликнул Пембертон, невольно подражая интонациям
своего питомца, которые сами были подражанием.
- В конце концов, _должны же_ мы с вами поговорить откровенно, - сказал
Морган с серьезностью маленького мальчика, приучившего себя к мысли, что
он занимается важными вещами, затеяв игру, может быть, в кораблекрушение
или в индейцев. - Я обо всем все знаю, - добавил он.
- Надо сказать, что у отца твоего есть свои основания, - заметил
Пембертон, понимая, что говорит слишком неопределенно.
- Основания лгать и обманывать?
- Основания сберегать, и распределять, и очень обдуманно расходовать
свои средства. Не так-то легко они ему достаются. Семья ваша обходится ему
очень дорого.
- Да, я действительно обхожусь ему очень дорого, - подтвердил Морган
таким тоном, что учитель его не мог удержаться от смеха.
- _Для тебя_ же ведь он и сберегает эти деньги, - продолжал Пембертон.
- Что бы они ни делали, они всегда думают о тебе.
- Он мог бы немного поберечь... - мальчик замолчал. Пембертон стал
выжидать, что он скажет, - поберечь свою репутацию, - вдруг как-то странно
изрек он.
- Ну, репутация-то у него отличная. С этим все в порядке!
- Да, для их знакомых этого, разумеется, вполне достаточно. Знакомые их
- премерзкие люди.
- Ты говоришь о князьях? Не надо возводить хулы на князей.
- А почему бы и нет? Ни один из них не женился на Поле... ни один - на
Эми. Они только и делают, что обирают Юлика.
- Все-то ты знаешь! - воскликнул Пембертон.
- Да нет, далеко не все. Я не знаю, на что они живут, и как они живут,
и зачем вообще они живут! Что у них есть, и какими путями все это добыто?
Богаты они, бедны, или это просто modeste aisance? [скромный достаток
(фр.)] Почему им не сидится на одном месте, почему они живут то как
вельможи, то как нищие? Словом, кто же они, в конце концов, и что они
такое? Обо всем этом я много думал... я думал о многих вещах. В них
столько этой омерзительной светскости. Ее-то я и ненавижу больше всего...
О, я _столько_ ее насмотрелся! Они думают лишь о том, как лучше
притвориться и сойти за одних или за других. Зачем им все это нужно? _Что
они делают_, мистер Пембертон?
- Не торопи меня, - сказал Пембертон, стараясь превратить этот вопрос в
шутку и вместе с тем удивленный, больше того, совершенно потрясенный
проницательностью своего воспитанника, пусть даже тот и не во всем
разобрался. - Я понятия не имею об этом.
- И что же они от этого выигрывают? Не видел я разве, как к ним
относятся все эти "порядочные" люди, те самые, с которыми они хотят
знаться. Те все у них забирают. Они ведь готовы лечь им под ноги и
позволить себя топтать. Порядочные люди терпеть этого не могут, им это
просто противно. Из всех наших знакомых единственный по-настоящему
порядочный человек - это вы.
- А ты в этом уверен? Мне-то они под ноги не лягут!
- Но и вы ведь тоже не ляжете под ноги им. Вам надо уехать... вот что
вы действительно должны сделать, - сказал Морган.
- А что тогда будет с тобой?
- О, я же подрасту. А потом уеду и я. Мы еще с вами увидимся.
- Дай мне лучше довести тебя до конца, - сказал Пембертон, невольно
вторя деловитому тону мальчика.
Морган остановился и, подняв голову, взглянул на своего учителя.
Поднимать голову ему теперь приходилось уже гораздо меньше, чем два года
назад, - за это время он очень вырос, а неимоверная худоба делала его еще
выше.
- Довести меня до конца? - повторил он.
- Есть еще столько всяких интересных вещей, которыми мы могли бы
заняться вместе с тобой. Я хочу подготовить тебя к жизни... хочу, чтобы ты
оказал мне эту честь.
Морган по-прежнему смотрел на него.
- Вы, может быть, хотите сказать, чтобы я поступил с вами по чести?
- Милый мой мальчик, ты слишком умен, чтобы жить.
- Я больше всего и боялся, что вы можете это подумать. Нет, нет! Это
нехорошо с вашей стороны. Мне этого не вынести. На следующей неделе мы с
вами расстанемся. Чем скорее, тем лучше.
- Если я только что-нибудь услышу, узнаю о каком-нибудь месте, я обещаю
тебе, что уеду, - сказал Пембертон.
Морган согласился на это условие.
- Но вы мне скажете правду, - спросил он, - вы не станете притворяться,
что ничего не узнали?
- Скорее уж я притворюсь, что узнал то, чего нет.
- Но скажите, откуда вы можете что-нибудь услыхать, сидя с нами в этой
дыре? Вам нельзя медлить ни минуты, вам надо ехать в Англию... ехать в
Америку.
- Можно подумать, что учитель - это ты! - воскликнул Пембертон.
Морган сделал несколько шагов вперед и немного погодя заговорил снова:
- Ну что же, теперь, когда вы знаете, что я все знаю, и когда мы оба
смотрим в лицо фактам и ничего не утаиваем друг от друга, это же гораздо
лучше, не так ли?
- Милый мой мальчик, все это до того увлекательно, до того интересно,
что, право же, я никак не смогу лишить себя таких вот часов.
Услыхав эти слова, Морган снова погрузился в молчание.
- Вы все-таки продолжаете от меня что-то скрывать. О, _вы_ со мной
неискренни, а _я с вами - да_!
- Почему же это я неискренен?
- У вас есть какая-то задняя мысль!
- Задняя мысль?
- Да, что мне, может быть, недолго уже осталось жить и что вы можете
дотянуть здесь до того дня, когда меня не станет.
- Ты _чересчур умен_, чтобы жить, - повторил Пембертон.
- На мой взгляд, это низкая мысль, - продолжал Морган, - но я вас за
нее накажу тем, что выживу.
- Берегись, не то я возьму да и отравлю тебя! - со смехом сказал
Пембертон.
- Я становлюсь с каждым годом сильнее и чувствую себя лучше. Вы разве
не заметили, что с тех пор, как вы приехали сюда, мне стал не нужен
доктор?
- Твой доктор - _это я_, - сказал молодой человек, беря его под руку и
увлекая за собой.
Морган повиновался, но, сделав несколько шагов, он вздохнул: во вздохе
этом были и усталость, и облегчение.
- Ах, теперь, когда мы оба смотрим истине в глаза, все в порядке!

7

С тех пор они еще долго смотрели истине в глаза; и одним из первых
последствий этого было то, что Пембертон решил выдержать все до конца.
Морган изображал эту истину так живо и так чуднО, и вместе с тем она
выглядела такой обнаженной и страшной, что разговор о ней завораживал,
оставить же мальчика с нею наедине казалось его учителю верхом
бессердечия. Теперь, когда у них обнаружилось столько общности во
взглядах, им уже не имело никакого смысла делать вид, что ничего не
произошло; оба они одинаково осуждали этих людей, и их высказанные друг
другу мнения сделались между ними еще одной связующей нитью. Никогда еще
Морган не казался своему учителю таким интересным, как сейчас, когда в нем
так много всего открылось в свете этих признаний. Больше всего его
поразила обнаруженная им в мальчике болезненная гордость. Ее в нем
оказалось так много - и Пембертон это понимал, - так много, что, может
быть, ему даже принесло пользу то, что ей в столь раннюю пору приходилось
выдерживать удар за ударом. Ему хотелось, чтобы у родителей его было
чувство собственного достоинства; в нем слишком рано проснулось понимание
того, что они вынуждены непрестанно глотать обиды. Его мать могла
проглотить их сколько угодно, а отец - и того больше. Он догадывался о
том, что Юлик выпутался в Ницце из неприятной "истории": он помнил, как
однажды вся семья пришла в волнение, как поднялась самая настоящая паника,
после чего все приняли лекарства и улеглись спать - ничем другим объяснить
это было нельзя. Морган обладал романтическим воображением, взращенным
поэзией и историей, и ему хотелось бы видеть, что те, кто "носит его
фамилию" - как он любил говорить Пембертону с юмором, придававшим его
чувствительной натуре толику мужества, - вели себя достойно. Но родители
его были озабочены единственно тем, чтобы навязать себя людям, которым
они, вообще-то говоря, были ни на что ненужны, и мирились со всеми их
оскорблениями, словно это были полученные в сражениях шрамы. Почему они
становились не нужны этим людям, он не знал; в конце концов, это было дело
самих этих людей; внешне ведь они отнюдь не производили отталкивающего
впечатления - они были во сто раз умнее, чем большинство этих мерзких
аристократов, этих "несчастных хлыщей", за которыми они гонялись по всей
Европе. "Надо сказать, что сами-то они действительно люди прелюбопытные!"
- говорил не раз Морган, вкладывая в эти слова какую-то многовековую
мудрость. На это Пембертон всякий раз отвечал: "Прелюбопытные...
знаменитая труппа Моринов? Что ты, да они просто восхитительны, ведь если
бы мы с тобой (ничего не стоящие актеры!) не портили им их ensemble
[ансамбль (фр.)], они бы уже покорили все сердца".
С чем мальчик никак не мог примириться, так это с тем, что эта маравшая
истинное чувство собственного достоинства растленность не имела под собой
никаких оснований и взялась неизвестно откуда. Разумеется, каждый волен
избрать ту линию поведения, которая ему больше всего по вкусу, но как
могло случиться, что _его близкие_ избрали именно эту линию - стали на
путь навязчивости и лести, обмана и лжи? Что худого сделали им предки, - а
ведь, насколько он знал, все это были вполне порядочные люди, - или что
_он сам_ сделал им худого? Кто отравил им кровь самым низкопробным из всех
одолевающих общество предрассудков, назойливым стремлением заводить
светские знакомства и всеми способами пробиваться в monde chic [здесь:
фешенебельное общество (фр.)], причем всякий раз так, что попытки эти были
шиты белыми нитками и заранее обречены на провал? Истинные цели их ни для
кого не были тайной; вот почему все те, с кем им особенно хотелось
общаться, неизменно от них отворачивались. И при всем этом - ни единого
благородного порыва, ни тени стыда, когда они глядели друг другу в лицо,
ни одного самостоятельного поступка, ни одной вспышки негодования или
недовольства собой. О, если бы только отец его или брат хотя бы раз или
два в году отважились поставить кого-нибудь из этих пустозвонов на место!
При том, что они, вообще-то говоря, были неглупы, они никогда не
задумывались о впечатлении, которое производили на других. Надо сказать,
что они действительно располагали к себе, так, как стараются расположить к
себе евреи-торговцы, стоящие в дверях своих магазинов с платьем. Но разве
подобное поведение можно было счесть достойным примером, которому надлежит
следовать всей семье? Морган сохранил смутное воспоминание о старом
дедушке по материнской линии, жившем в Нью-Йорке, повидаться с которым его
возили через океан, когда ему было лет пять. Это был истинный джентльмен,
носивший высоко подвязанный галстук и отличавшийся старательно
отработанным произношением, который с самого утра уже облачался во фрак,
так что неизвестно было, что он наденет вечером, и который имел - или, во
всяком случае, считалось, что имел, - какую-то "собственность" и находился
в каких-то отношениях с Библейским обществом (*5). Вне всякого сомнения,
это была фигура положительная. Пембертон, и тот помнил миссис Кленси,
овдовевшую сестру мистера Морина, особу нудную, как нравоучительная
притча, которая приезжала на две недели к ним в гости в Ниццу вскоре после
того, как он стал у них жить. Она была "чиста и изысканна", как любила
говорить Эми, играя на банджо, и у нее был такой вид, как будто она не
понимает того, о чем они между собою толкуют, и вместе с тем сама о чем-то
старается умолчать. Пембертон пришел к выводу, что умалчивала она о своем
отношении ко многому из того, что все они делали: это позволяло думать,
что и она тоже была фигурою положительной и что мистер и миссис Морин, и
Юлик, и Пола, и Эми легко могли стать лучше, стоило им только этого
захотеть.
Но то, что они этого не хотели, становилось все очевиднее день ото дня.
Выражаясь словами Моргана, они продолжали "бродяжничать", и как-то раз у
них появилось множество причин для того, чтобы ехать в Венецию. Большую
часть всех этих причин они перечислили, они всегда были исключительно
откровенны и любили весело поболтать, особенно за поздним завтраком
где-нибудь за границей, перед тем как дамы начинали "наводить красоту",
когда, положив локти на стол, они чем-то заедали выпитые demi-tasse
[полчашки (фр.)] и в самом разгаре семейного обсуждения того, что
"действительно следует делать", неизбежно переходили на какой-нибудь язык,
позволявший им друг друга tutoyer [называть на ты (фр.)]. В эти часы даже
Пембертону было приятно на них смотреть; он выдерживал даже Юлика, слыша,
как тот ратует своим глухим голосом за "пленительный город на воде". В нем
пробуждалась какая-то тайная симпатия к ним - оттого что все они были так
далеки от будничной жизни и держали его самого в таком отдалении от
повседневности. Лето уже подходило к концу, когда с криками восторга они
выбежали все на балкон, возвышавшийся над Большим каналом; закаты были
восхитительны, в город приехали Доррингтоны. Доррингтоны были единственной
из всего множества побудивших их приехать сюда причин, о которой они
никогда не говорили за завтраком. Но так бывало всегда: причины, о которых
они умалчивали, в конце концов оказывались самыми главными. Вместе с тем
Доррингтоны очень редко выходили из дому; а если уже выходили, то всякий
раз - надолго, что было вполне естественно, и в течение этих нескольких
часов миссис Морин и обе ее дочери по три раза иногда наведывались к ним в
гостиницу, чтобы узнать, возвратились они или нет. Гондола оставалась в
распоряжении дам, ибо в Венеции также были свои "дни", которые миссис
Морин умудрилась узнать уже через час после приезда. Она тут же определила
свой день, в который, впрочем, Доррингтоны так ни разу и не пожаловали к
ней, хотя однажды, когда Пембертон вместе со своим учеником были в соборе
Святого Марка - где, совершая самые интересные в их жизни прогулки и
посещая церковь за церковью, они обычно проводили немало времени, - они
вдруг увидели старого лорда в обществе мистера Морина и Юлика: те
показывали ему утопавшую в полумраке базилику так, как будто это было их
собственное владение. Пембертон заметил, как, разглядывая все эти
достопримечательности, лорд Доррингтон в значительной степени терял облик
светского человека; он спрашивал себя также, берут ли его спутники с него
плату за оказываемые ими услуги. Но, так или иначе, осени наступил конец.
Доррингтоны уехали, а их старший сын, лорд Верскойл, так и не сделал
предложения ни Эми, ни Поле.
Однажды, в унылый ноябрьский день, когда вокруг старого дворца завывал
ветер, а дождь хлестал лагуну, Пембертон, для того чтобы немного
поразмяться и даже чтобы согреться - Морины страшно скупились на
отопление, и холод этот был для него постоянным источником страданий, -
прогуливался со своим учеником взад и вперед по огромному пустынному sala
[залу (ит.)]. От скальолового пола (*6) веяло холодом, расшатанные рамы
высоких окон сотрясались от порывов бури, и остатки старинной мебели не
могли смягчить сменившей прежнее величие картины одряхления и распада.
Пембертон был в дурном расположении духа, ему казалось, что теперь
положение Моринов сделалось еще хуже. От этого неприютного холодного зала
словно веяло предвестием беды и позора. Мистер Морин и Юлик были на
Пьяцце, что-то высматривали там, тоскливо бродили в своих макинтошах под
нависшими арками, причем даже макинтоши эти не мешали им сохранять
светский вид. Пола и Эми не вылезали из постелей - скорее всего оттого,
что так им было теплее. Пембертон искоса посмотрел на ходившего бок о бок
с ним ученика: ему хотелось знать, ощущает ли мальчик все эти мрачные
предзнаменования. Но Морган, к счастью для него, отчетливее всего ощущал
сейчас, что растет и набирает силу и что как-никак ему пошел пятнадцатый
год. Обстоятельство это приобрело для него большой интерес, и он построил
на нем собственную теорию, которой не преминул поделиться со своим
учителем: он был уверен, что еще немного, и он станет на ноги. Он считал,
что положение должно измениться, что скоро он завершит свое обучение,
будет взрослым, сможет что-то зарабатывать и приложит все свои знания к
делу. При том, что по временам он был способен вникать во все тяготы своей
жизни, наступали также и счастливые часы совершенно детского легкомыслия;
не об этом ли говорила, например, его твердая убежденность, что он может
теперь же поехать в Оксфорд, в тот колледж, где занимался Пембертон, и при
содействии своего учителя добиться там удивительных успехов? Пембертон
огорчался, видя, как, теша себя этими мечтами, мальчик почти не
задумывается над тем, какими путями и на какие средства он всего этого
может достичь; во всем остальном он выказывал достаточно здравого смысла.
Пембертон пытался представить себе семейство Моринов в Оксфорде; и, по
счастью, это ему никак не удавалось; но ведь если они не переселятся туда
всей семьей, то тогда у Моргана не будет никакого modus vivendi [здесь:
способа прожить (лат.)]. Как бы мог он жить, не получая денег на

8

Когда Пембертон начал обучать состоятельного подростка, которому
предстояло поступать в Балиольский колледж (*7), он не мог решить,
действительно ли новый ученик его недоумок, или это только кажется ему
оттого, что он так долго общался со своим маленьким другом, жившим такой
напряженной внутренней жизнью. Вести от Моргана он получал раз пять или
шесть: мальчик писал ему прелестные задорные письма, в которых
переплетались разные языки; заканчивались они обычно забавными
постскриптумами на семейном волапюке, со всяческими квадратиками,
кружками, зигзагами, с уморительными рисунками, - письма, получив которые,
он не мог решить, что ему делать: ему хотелось показать каждое письмо
своему новому ученику, чтобы попытаться, пусть даже безуспешно, его этим
приободрить, и вместе с тем ему казалось, что в них есть что-то такое,
чего нельзя профанировать и что должно остаться тайной между ними двоими.
Состоятельный подросток прошел с ним необходимый курс и провалился на
экзаменах. Но неудача эта, казалось, только укрепила предположение, что от
него на первых порах и не следовало ожидать особого блеска. И родители в
великодушии своем старались обращать как можно меньше внимания на этот
провал, словно он касался не их сына, а самого Пембертона, обижать
которого им не хотелось, и, полагая, что следует предпринять новую
попытку, попросили молодого репетитора продлить занятия с их чадом еще на
год.
Теперь молодой репетитор имел уже возможность ссудить миссис Морин
необходимые ей шестьдесят франков, и он послал их ей переводом по почте. В
ответ на этот широкий жест он получил от нее отчаянную, наспех
накарябанную записку: "Умоляю, приезжайте скорее, Морган опасно болен".
Это был для лих период отлива, они снова жили в Париже - сколько Пембертон
ни видел их угнетенными, сломленными он их не видел ни разу, - и поэтому
ему легко было дать им о себе знать. Он написал мальчику, прося
подтвердить встревожившее его сообщение, однако ответа не получил. Тогда
он незамедлительно оставил состоятельного подростка, переехал через
Ла-Манш и явился в маленькую гостиницу возле Елисейских полей, по адресу,
который ему дала миссис Морин. В душе он был глубоко раздражен и этой
женщиной, и всем их семейством: элементарно порядочными быть они не могли,
но зато могли жить в гостиницах, в обитых бархатом entresols [комнатах на
втором этаже (фр.)], среди курящихся ароматов, в самом дорогом из всех
городов Европы. Когда он покидал их в Венеции, он не мог отделаться от
предчувствия, что что-то неминуемо должно случиться; однако единственным,
что случилось, было то, что им удалось уехать оттуда.
- Что с ним? Где он? - спросил он миссис Морин; но, прежде чем та
успела что-то сказать, ответом на этот вопрос стали объятия двух рук,
далеко высунувшихся из коротенькой курточки, и в руках этих было
достаточно силы, чтобы обнять его порывисто и крепко.
- Тяжело болен! Что-то не вижу! - вскричал Пембертон. И потом,
повернувшись к Моргану: - Какого же дьявола ты не потрудился меня
успокоить? Как ты мог не ответить на мое письмо?
Миссис Морин заверила его, что в то время, когда она писала ему,
мальчик был действительно болен. Вместе с тем Пембертон тотчас же узнал от
него самого, что тот не оставлял ни одного его письма без ответа. Из этого
можно было заключить, что последнее письмо Пембертона было перехвачено и
утаено. Миссис Морин приготовилась уже выслушать обращенный к ней упрек и,
как Пембертон мог угадать по выражению ее лица, приготовилась еще и ко
многому другому. Прежде всего она приготовилась убедить его, что ею
руководило чувство долга, что она так рада, что он наконец приехал, что бы
там ни говорили, и что он напрасно старается сделать вид, что не чувствует
всеми порами своего существа, что в такое время ему надлежит быть возле
Моргана. Он отнял у них мальчика и сейчас не вправе его покидать. Он взял
на себя огромную ответственность; теперь он должен хотя бы не отступать от
того, что сам сделал.
- Отнял его у вас? - негодующе воскликнул Пембертон.
- Согласитесь... согласитесь ради всего святого, я только этого и хочу.
Мне больше не выдержать _такого_, всех этих сцен. Это предатели!
Слова эти вырвались у Моргана, который выпустил его вдруг из своих
объятий; и это было так странно, что Пембертон сразу же кинулся к нему. И
тут он увидел, что мальчик был вынужден сесть; дыхание его стало
прерывистым, и он сделался бледен как полотно.
- И вы еще _после этого_ говорите, что он не болен, милое наше дитя? -
закричала его мать, опускаясь перед сыном на колени и сложив руки, но не
прикасаясь к нему, как будто перед нею был какой-нибудь позолоченный
божок. - Это пройдет... подожди минуту; только не говори больше таких
страшных вещей!
- Ничего, все пройдет, - пролепетал Морган. С трудом переводя дух и
положив обе руки на край дивана, он продолжал глядеть на Пембертона со
странной улыбкой.
- И вы еще смеете говорить, что я поступила как предательница, что я
вас обманула! - вскричала миссис Морин, вскочив с места и с яростью глядя
на Пембертона.
- Да это же _не он_ говорит, это я! - пытался возразить мальчик; ему
как будто стало легче, но вместе с тем ему пришлось откинуться к стене;
сидевший рядом Пембертон взял его за руку и склонился над ним.
- Дорогое мое дитя, каждый из нас делает то, что может; есть столько
всяких вещей, с которыми приходится считаться, - назидательно сказала
миссис Морин. - Его место _здесь_ и только здесь. Вот видишь, _ты и сам_
думаешь, что это так.
- Увезите меня отсюда... увезите, - продолжал Морган, и бледное лицо
его озарилось улыбкой.
- Но куда же я тебя возьму и как... да, _как_, мальчик мой? -
пробормотал было молодой человек, вспоминая, как недовольны были лондонцы
тем, что, отлучившись по своим делам, он бросил их и даже не обещал, что
скоро вернется; как справедливы были их нарекания, ведь он поставил их
перед необходимостью искать нового репетитора для сына. Думал он и о том,
как трудно ему теперь будет найти другую работу, коль скоро на этой он
сплоховал и ученик его провалился.
- Мы все уладим. Вы уже не один раз говорили об этом, - сказал Морган,
- только бы уехать, все остальное приложится.
- Говорите сколько хотите, только не думайте, что вам удастся это
сделать, - заявила Пембертону его хозяйка. - Мистер Морин ни за что не
согласится, это было бы так рискованно. - И, обращаясь к Моргану,
добавила: - Это лишило бы нас спокойствия и было бы для всех нас ударом.
Видишь, он вернулся, и у нас все будет опять по-старому. Ты будешь жить
как прежде и заниматься, и никто не будет стеснять твоей свободы, и все мы
будем жить так же счастливо, как жили. Ты вырастешь, наберешься сил, и мы
больше не станем затевать такие глупые опыты, не правда ли? Слишком-уж все
это нелепо. Место мистера Пембертона здесь. У каждого из нас есть свое
место. У тебя свое, у отца твоего - свое, у меня - тоже, n'est ce pas,
cheri? [Не правда ли, милый? (фр.)] Мы не станем вспоминать о нашем
безрассудстве, и все у нас пойдет хорошо.
Она продолжала говорить и плавно расхаживать по маленькой, увешанной
драпировками душной salon [гостиной (фр.)], в то время как Пембертон сидел
рядом с мальчиком, лицо которого постепенно розовело; она нагромождала
разные путаные доводы, давая ему понять, что в семье у них должны
произойти перемены, что другие дети могут от них уехать (Как знать? У Полы
есть свои соображения) и что легко себе представить, как опустеет тогда
родительское гнездо и как старикам будет не хватать их птенчика. Морган
только посмотрел на Пембертона, который крепко держал его, не давая ему
сдвинуться с места: учитель его отлично знал, как мальчику всегда бывало
неприятно, когда его называли птенчиком. Морган признался, что
действительно день или два чувствовал себя плохо, но стал снова
возмущаться бесстыдным поступком матери, сыгравшей на его болезни, чтобы
сорвать с места несчастного Пембертона. Несчастному Пембертону все это
показалось смешным: помимо того, что комична была сама миссис Морин,
пустившая в ход столь глубокомысленные доводы, чтобы доказать свою правоту
(можно было подумать, что она вытрясает их из своих раздувшихся юбок,
совершенно захлестнувших собою легкие золоченые кресла), столь мало был
этот больной мальчик готов к каким бы то ни было переменам.
Самому же ему все равно приходилось на все соглашаться. Он снова должен
будет взять на себя заботы о Моргане, и неизвестно, на сколько времени;
он, правда, убеждался, что у питомца его есть на этот счет свои
собственные планы, которые имеют в виду облегчить его учителю жизнь. Он
заранее был ему за это признателен; тем не менее, невзирая на все эти
благоприятные для него перспективы, он несколько упал духом и не нашел в
себе сил сразу же решиться уехать и увезти с собой Моргана; он оставлял
мальчику все же какую-то надежду, давая ему понять, что окончательное
решение еще не принято и что, помимо всего прочего, если бы он сейчас
поужинал, то ему, вероятно, было бы легче отважиться на этот шаг. Миссис
Морин разрешилась еще какими-то новыми намеками касательно перемен,
которых следовало ожидать, однако, роняя все эти намеки, она столько раз
вздрагивала и улыбалась (она сама призналась, что очень нервничает), что
он не знал, было ли это следствием приподнятого настроения или самой
обыкновенной истерикой. Если семью действительно ожидало кораблекрушение,
то почему же ей было не признаться, что Моргана необходимо затолкать в
спасательную шлюпку? А о том, что они на краю гибели, говорило то, что на
этот раз они поселились в роскошных кварталах столицы наслаждений; _где же
еще_ они могли поселиться перед грозившею катастрофой? Мало того, разве
она не говорила ему, что мистер Морин и остальные члены семьи
развлекались, слушая оперу в обществе мистера Грейнджера, а _что же еще_
они могли предпринять накануне краха? Пембертон узнал, что мистер
Грейнджер - богатый и одинокий американец - многообещающий банковый билет,
не подлежащий размену; поэтому одно из соображений Полы, возможно,
заключалось в том, что на этот раз ей все действительно удалось. А это
значило, что сплоченности семьи нанесен непоправимый удар. А коль скоро
сплоченности этой действительно наступает конец, то как же сложится тогда
судьба несчастного Пембертона? Он успел до такой степени проникнуться
ощущением своей связи с ними, что, с тревогою думая о близящемся крушении,
уже видел себя обломком мачты, одиноко качавшимся на волнах.
Кончилось тем, что один только Морган спохватился и спросил, заказали
ли для его учителя что-нибудь поесть; после этого они сидели вдвоем внизу,
за этим запоздалым и затянувшимся ужином среди обшитого шнуром зеленого
плюша перед затейливою тарелкой бисквитного фарфора в присутствии не
скрывавшего своей усталости официанта. Миссис Морин предупредила своего
гостя, что комнату для него им пришлось снять в другом доме. Чтобы утешить
его (а это было тогда, когда Пембертон думал о том, как противно есть
совершенно уже остывший гарнир), Морган сказал, что, вообще-то говоря, это
хорошо, так как может облегчить им побег. Он так говорил об этом побеге (и
еще не раз возвращался к этой мечте потом), как будто они были сверстники
и вместе играли в какую-то мальчишескую игру. Но, наряду с этим, он был
уверен, что что-то должно случиться, что Моринам так долго не
продержаться. В действительности же, как Пембертон мог убедиться, они
продержались еще пять или шесть месяцев. В течение этого времени Морган
старался всячески его приободрить. Мистер Морин и Юлик, которых Пембертон
увидел на следующий день после своего возвращения, приняли его так, как и
полагалось людям светским. Если же Пола и Эми отнеслись к нему без
должного уважения, то им можно было это простить, приняв во внимание, что
мистер Грейнджер перестал появляться в опере. Он ограничился тем, что
предоставил в их распоряжение свою ложу, где каждую из приглашенных
неизменно ожидал букет цветов; там был даже обнаружен один лишний,
по-видимому для мистера Морина и Юлика, и сама мысль об этой избыточной
щедрости наполняла сердца их горечью и только усугубляла накопившуюся
обиду.
- Все они такие, - заметил Морган, - в последнюю минуту, как раз тогда,
когда мы думаем, что дело уже на мази, они от нас удирают.
Комментарии Моргана в эти дни становились все более и более
откровенными; он даже не стал скрывать от своего учителя, что в его
отсутствие родители проявляли к нему необыкновенную нежность. Ну конечно
же, они изо всех сил старались обласкать его, показать ему, что
непрестанно о нем заботятся, и вознаградить за понесенную им утрату.
Именно поэтому все становилось еще грустнее, и он так рад возвращению
Пембертона: теперь ему не придется столько раз вспоминать об их любви и
чувствовать себя так им обязанным. Услыхав этот довод, Пембертон
рассмеялся, а Морган покраснел и сказал:
- Вы знаете, что я имею в виду.
Пембертон отлично знал, что он имеет в виду, однако было много всего
другого, что от этого не становилось яснее. Второе его пребывание в Париже
было утомительным и долгим: они снова что-то вместе читали, и бродили по
городу, и болтали, и слонялись по набережным, осматривали музеи, а когда
наступили холода и особенно тянуло к теплу, расхаживали по галереям
Пале-Рояля (*8), любуясь возвышающимся над ними великолепным церковным
окном. Моргану хотелось побольше всего разузнать о состоятельном
подростке, он его неимоверно интересовал. Кое-какие подробности касательно
богатства этой семьи - а Пембертон не хотел от него утаивать ни одной -
несомненно, еще выше подняли его в глазах мальчика, сумевшего оценить все
те блага, от которых учитель его вынужден был отказаться, для того чтобы
вернуться к нему; но при том, что после этого самоотверженного поступка
доверие их друг к другу еще больше возросло, мальчик не отступал от
созданной им теории, к которой примешивалась доля шаловливого юмора: он
считал, что доставшееся им долгое испытание подходит к концу. Убежденность
Моргана, что Моринам долго не продержаться, жила бок о бок с их бившей
ключом энергией, которая месяц за месяцем помогала им продолжать эту
жизнь. Три недели спустя после возвращения Пембертона они переехали в
другую гостиницу, еще более грязную. Но Морган был рад, что учителя его не
заставили поступиться преимуществами, которые давала снятая на стороне
комната. Он все еще тешил себя романтическою мечтою, что настанет день -
или, вернее, ночь, - когда им удастся осуществить пресловутый побег.
В этой сложной ситуации Пембертон в первый раз ощутил и отчаяние, и
горечь. Все это было, как он сам сказал миссис Морин в Венеции, trop fort
[чересчур (фр.)], все было trop fort. Он не мог ни сбросить с себя
губившее его бремя, ни нести его со спокойной совестью и безраздельной
любовью. Он истратил все заработанные в Англии деньги и понимал, что
молодые годы его уходят и он ничего не получает взамен. Пусть Морган и
находил успокоение в мысли, что ему удастся вознаградить своего учителя за
все неудобства, которые тому приходилось ради него терпеть, соединив его
судьбу со своею, - в этой убежденности его было что-то такое, что
раздражало Пембертона. Он понимал, что у мальчика на уме: коль скоро друг
его оказался настолько великодушен, что, невзирая ни на что, вернулся к
нему, он должен отблагодарить его за это - жизнью. Но его несчастному
другу вовсе не нужна была эта жертва - что бы он стал делать с жизнью
Моргана? Разумеется, при том, что Пембертон был всем этим раздражен, он
понимал, почему мальчику этого так хотелось. И понимание это возвышало
Моргана в глазах его учителя: воспитанник его хотел одного, чтобы его
больше не считали ребенком. Если кто-нибудь из тех, кто общался с ним,
упустил бы это из виду, то ему пришлось бы винить одного себя в том, что
он ничего не добился. Итак, с чувством, в котором были и желание, и
тревога, Пембертон ждал катастрофы, с неизбежностью нависавшей над домом
Моринов; дыхание ее по временам касалось уже его щек, но он не мог еще
представить себе, какую форму она примет.
Может статься, что это будет форма рассеянья, испуганного sauve qili
peut [спасайся, кто может (фр.)], что все кинутся врассыпную и каждый
постарается укрыться в своем углу. Разумеется, у них не было уже прежней
гибкости: по всей видимости, они искали то, что уже невозможно было найти.
Доррингтоны больше не появлялись, князья куда-то исчезли, - не было ли все
это началом конца? Миссис Морин перестала соблюдать пресловутые "дни";
распорядок ее светских выездов был нарушен, календарь со всеми датами -
повернут к стене. Пембертон считал, что самым ужасным ударом для них
оказалось ни с чем не сообразное поведение мистера Грейнджера, который,
по-видимому, сам не знал, чего хочет или, что было еще того хуже, чего
хотят они. Он продолжал посылать цветы, словно для того, чтобы устлать ими
свой отход, которому уже не суждено было перейти в новое наступление.
Хорошо, конечно, что еще были цветы, но - Пембертон теперь мог уже сделать
из этого окончательный вывод. Больше не приходилось сомневаться, что на
протяжении всех этих лет Моринам неизменно сопутствовала неудача; поэтому
молодому человеку оставалось только благодарить судьбу за то, что "эти
годы" длились так долго. Мистер Морин имел еще возможность уезжать иногда
по делам и, что было всего удивительнее, даже возвращаться назад. Юлик
больше не бывал в клубе, но в наружности его не произошло никаких перемен,
он продолжал производить впечатление человека, взирающего на жизнь глазами
завсегдатая этого дома. Вот почему Пембертон был вдвойне поражен, услыхав,
как он однажды ответил матери: в голосе его звучало отчаяние человека,
успевшего испытать самые тяжкие лишения. Пембертону не удалось как следует
понять, о чем именно шла речь; похоже было, что она хотела знать его
мнение насчет того, за кого им лучше выдать замуж Эми.
- Да хоть за черта! - крикнул. Юлик.
На этот раз Пембертон мог окончательно убедиться, что они утратили не
только привычную им учтивость, но вместе с нею и веру в себя. Мог он и
увидеть, что уж коль скоро миссис Морин озабочена тем, чтобы препоручить
кому-то своих детей, то это означает, что она закрывает все крышки люков
от бури. Но, так или иначе, Морган был последним, с кем она бы решилась
расстаться.
Однажды зимним днем - это было воскресенье - учитель и ученик гуляли по
Булонскому лесу и зашли далеко вглубь. Вечер был так великолепен, холодный
лимонно-желтый закат так прозрачен, поток экипажей и пешеходов так
увлекателен, а очарование Парижа так велико, что они задержались дольше
обычного, а потом спохватились, что надо спешить домой, иначе они опоздают
к обеду. Они и стали спешить, взявшись под руку, веселые и
проголодавшиеся, убежденные, что Париж - самый лучший город на свете и
что, сколько всего они ни видели там, они не успели еще насладиться сполна
невинными удовольствиями, которых там было не счесть. Вернувшись в
гостиницу, они обнаружили, что, хоть они пришли намного позже положенного,
за столом никого не было. Смятение охватило комнаты Моринов (на этот раз
очень ободранные, но все же самые лучшие в гостинице), и, бросив взгляд на
стол, где все говорило о неожиданно прерванном обеде (посуда вся была
сдвинута с мест, словно перед этим там разразилась драка, а на скатерти
чернело большое пятно от только что разлитой бутылки вина), Пембертон не
мог не догадаться, что здесь разыгралась последняя борьба за остатки
собственности. Грянула буря, все старались куда-то укрыться. Крышки люков
были закрыты. Пола и Эми исчезли (за все это время ни та, ни другая ни
разу не пытались привлечь к себе внимание Пембертона, однако он понимал,
что они все же с ним как-то считались и теперь не хотели показываться ему
в положении молодых девушек, у которых конфисковали платья), а Юлик,
казалось, успел уже выпрыгнуть за борт. Словом, владелец гостиницы, а за
ним и весь ее персонал утратили всякую почтительность к своим постояльцам,
и брошенные в беспорядке на полу раскрытые чемоданы являли собой картину
насильственного захвата, с которым странным образом сочеталось негодование
отступавших.
Как только Морган сообразил, что все это означает - а сообразил он
сразу, - он покраснел до корней волос. С самого раннего детства он привык
переживать трудности и опасности, но ему еще ни разу не случалось быть
свидетелем публичного посрамления своих близких. Взглянув на него еще раз,
Пембертон увидел, что глаза мальчика полны слез и что это слезы горечи и
стыда. Несколько мгновений учитель его раздумывал, не должен ли он
поберечь Моргана и для этого сделать вид, что не понимает происходящего, и
удастся ли ему это. Но ему стало ясно, что уже не удастся, как только в
этой маленькой обесчещенной salon у поруганного очага он увидел мистера и
миссис Морин, оставшихся без обеда и, по всей вероятности, напряженно
размышлявших, в какую из шумных столиц им лучше всего теперь направить
свои стопы. Они не были сломлены, но оба были очень бледны, а миссис
Морин, должно быть, все это время плакала. Пембертон сразу понял, что
горюет она отнюдь не оттого, что ей не дали возможности пообедать, хотя,
вообще-то говоря, для нее и немало значило в жизни вкусно поесть, но по
причине куда более трагической. Она тут же раскрыла перед ним свои карты,
рассказав о том, что вызвало всю эту катастрофу, как почва у них под
ногами заколебалась и как их всех теперь выпроваживают отсюда. Поэтому,
как ни тяжело им расставаться сейчас со своим любимцем, ей приходится
просить его еще на какое-то время продлить свое благотворное влияние на
мальчика, которого ему удалось так к себе привязать, и уговорить своего
юного питомца поселиться вместе с ним в каком-нибудь скромном доме. Короче
говоря, они целиком полагаются на него, они временно препоручают свое
милое дитя его покровительству - это позволит и мистеру Морину, и ей самой
уделить надлежащее внимание (до этого, увы, они уделяли его недостаточно)
своим делам и привести их в порядок.
- Мы вам доверяем... мы понимаем, что можем вам доверять, - сказала
миссис Морин, в задумчивости потирая свои пухлые руки и с виноватым видом
поглядывая на Моргана, в то время как ее супруг назидательно и отечески
водил указательным пальцем по его подбородку.
- О да, мы знаем, что можем вам доверять. Мы целиком полагаемся на
мистера Пембертона, Морган, - подтвердил мистер Морин.
Пембертон снова подумал, не сделать ли ему вид, что он не понимает, о
чем идет речь; но тут же увидел, с какими муками это будет сопряжено; по
лицу Моргана он прочел, что тот все уже понял.
- Так, значит, он может увезти меня, и мы будем вместе навеки? -
вскричал мальчик. - Увезти, увезти меня куда захочет?
- Ну уж и навеки? Comme vous у allez [здесь: уж очень ты многого
захотел (фр.)], - снисходительно рассмеялся мистер Морин. - На столько
времени, на сколько мистер Пембертон соблаговолит тебя взять.
- Мы старались, мы мучились, - продолжала его жена, - но вы так сумели
его к себе привязать, что все самое трудное уже позади.
Морган отвернулся от отца, он смотрел на Пембертона, и лицо его
просветлело. От заливавшей его краски стыда ничего не осталось, появилось
нечто другое, вдохнувшее в него жизнь. Это была вспышка мальчишеской
радости, слегка только приглушенная мыслью о том, что от этого
неожиданного исполнения его надежды, слишком уж внезапного и
стремительного, все становится гораздо менее похожим на игру, о которой он
так мечтал: весь "побег" открыто препоручался теперь им обоим.
Мальчишеская радость эта длилась всего лишь миг, и Пембертона почти что
испугало, что сквозь только что испытанную униженность неожиданно
проступили признательность и любовь. Когда Морган пролепетал: "Ну что вы
_на это_ скажете, мой милый?" - он почувствовал, что от него ждут слов
восторга. Однако еще больше его испугало то, что сразу же за этим
последовало и что заставило мальчика тотчас же опуститься в стоявшее возле
него кресло. Он очень побледнел и прижимал руку к левому боку. Все трое
смотрели на него, но первой к нему кинулась миссис Морин.
- Ах, бедненькое сердечко! - вскричала она и опустилась перед ним на
колени; в эту минуту он уже не был для нее только божком, и она горячо его
обняла.
- Вы слишком много сегодня гуляли, слишком спешили! - крикнула она
через его плечо Пембертону. Мальчик ничего на это не возразил, как вдруг
его мать, все еще продолжая держать его в своих объятиях, привскочила с
перекошенным лицом, и послышался душераздирающий крик:
- Помогите, помогите! Он умирает! Он умер!
Взглянув на изменившееся лицо Моргана, Пембертон в ужасе увидел, что
мальчик мертв. Он едва не вырвал его из объятий матери, и на какое-то
мгновение, когда они держали его так оба, их испуганные взгляды
встретились.
- Он не смог этого выдержать, с его слабым сердцем, - сказал Пембертон,
- этого удара, всей этой сцены, страшного потрясения.
- Но я-то думала, что он _хочет_ уехать с вами! - простонала миссис
Морин.
- Я же _говорил_ тебе, моя дорогая, что он вовсе этого не хотел, -
ответил ее муж. Он весь дрожал и по-своему был столь же глубоко потрясен,
как и его жена. Но, едва только первый порыв прошел, он принял постигшую
его утрату, как подобало человеку светскому.
КОММЕНТАРИИ
1. Намек на невоздержанное поведение во время учебы в Йельском
университете (г. Нью-Хейвен, штат Коннектикут).
2. Волапюк - искусственный международный язык, разработанный в 1880
году немецким пастором И.-Г.Шлейером.
3. Дом инвалидов - приют для увечных и престарелых солдат, а также
национальный военный музей.
4. Консьержери - тюрьма Дворца правосудия, имеющая многовековую историю
и видевшая в своих стенах многих видных узников.
5. Британское библейское общество, основанное в 1804 году с целью
содействия переводу на национальные языки и распространению Библии.
6. Скальоловый пол - пол, имитированный под мрамор.
7. Один из колледжей Оксфордского университета.
8. Пале-Рояль - дворец в Париже; в 90-е годы в нем размещались
Государственный совет, театры Комеди Франсез и Пале-Рояль, магазины.
Генри Джеймс.
Подлинные образцы

Henry James. The Real Thing (1892). Пер. - Ю.Афонькин.
В кн.: "Генри Джеймс. Избранные произведения в двух томах. Том второй".
Л., "Художественная литература", Ленинградское отделение, 1979.
OCR & spellcheck by HarryFan, 11 October 2001

1

"К вам какой-то джентльмен, сэр, а с ним леди", - доложила жена
швейцара (входную дверь обычно открывала она), и я тотчас же вообразил
себе, как не раз воображал в те дни, принимая желаемое за действительное,
что кто-то пришел ко мне позировать для портрета. Мои посетители в самом
деле намеревались позировать, но только не в том смысле, в каком мне
хотелось. Правда, на первый взгляд ничто не давало повода сомневаться, что
я имею дело с заказчиками. Джентльмена, мужчину лет пятидесяти, очень
высокого роста и державшегося очень прямо, с тронутыми сединой усами и в
изумительно сидевшем темно-сером пальто - усы и пальто я отметил
профессионально (что вовсе не значит, будто я смотрю на людей глазами
парикмахера или портного), - джентльмена с этой примечательной внешностью
можно было бы даже принять за какую-нибудь знаменитость, если бы я не
знал, что как раз знаменитости обычно ничем примечательным не выделяются.
Мне не раз доводилось убеждаться в том, что в здании с импозантным фасадом
далеко не всегда размещается важное учреждение. Эту парадоксальную истину
я вспомнил еще раз, бросив взгляд на даму: она тоже обладала слишком
характерным обликом, чтобы чем-то отличаться от простых смертных. Вряд ли
кому-нибудь удавалось встретить человека, совмещающего в себе то и другое.
Пришедшие не начинали разговора, не пытались положить конец неловкости
первых минут; как видно, каждый надеялся, что это сделает за него другой.
Оба явно робели; они стояли в передней, ожидая приглашения пройти, и, как
я понял впоследствии, это было самым разумным в подобной ситуации: ведь их
смущение располагало к ним. Мне уже доводилось встречать людей, которые
мучились и долго не могли заставить себя высказать вслух вульгарное
желание увидеть свое изображение на полотне; но сомнения, обуревавшие моих
новых знакомых, казались прямо-таки непреодолимыми. Почему джентльмен
никак не мог произнести фразу: "Я хотел бы заказать портрет моей жены"? И
что мешало леди произнести слова: "Мне хотелось бы заказать портрет моего
мужа"? Может быть, они вовсе не были мужем и женой? Это, конечно,
усложняло дело. Если их привело ко мне желание быть запечатленными вместе,
им надо было привести с собой еще кого-нибудь, чтобы тот подготовил меня.
- Мы к вам от мистера Риве, - сказала наконец леди со слабой улыбкой, и
на лице ее я увидел проблеск былой красоты, словно кто-то тронул мокрой
губкой потускневшую картину. Высокая и стройная, под стать своему
спутнику, она была лет на десять моложе его. Вид у нее был печальный,
насколько может быть печальным женское лицо, не обремененное особой
выразительностью: маска ее лица, правильно очерченного, чуть тронутого
косметикой, лишь несколько поистерлась, как истирается всякая незащищенная
поверхность. Всеразрушающее время поработало над ним, но не сделало его
значительнее. Она была стройна и подтянута, а ее безукоризненно сшитое
темно-синее шерстяное платье с карманчиками и пуговками не оставляло
сомнений, что она пользуется услугами того же портного, что и ее муж.
На этой чете лежал неуловимый отпечаток достатка и благополучия: видно
было, что они - люди с деньгами, привыкшие удовлетворять свои прихоти.
Если их очередной прихотью буду я, мне следовало подумать, какие я им
поставлю условия.
- Так, значит, мой адрес вам дал Клод Риве? - переспросил я и добавил,
что это очень любезно с его стороны, хотя тут же сообразил, что он пишет
только пейзажи и, следовательно, для него это не было жертвой.
Леди пристально посмотрела на джентльмена, а джентльмен окинул взором
комнату. Затем, потупившись и пригладив усы, перевел взгляд своих приятных
глаз на меня и ответил:
- Он сказал, что вы для нас - самый подходящий человек.
- Я стараюсь им быть, когда ко мне приходят позировать.
- Мы для этого и пришли, - поспешно подхватила леди.
- Вы имеете в виду - вместе?
Супруги переглянулись.
- Если вы сочтете, что и я вам подхожу, то оплата, очевидно, будет
двойная? - пробормотал джентльмен.
- Разумеется, цена за двоих дороже, чем за одного.
- Мы постараемся, чтобы вы остались довольны, - пообещал муж.
- Вы очень добры ко мне, - ответил я, испытывая признательность к
необычайно щедрому заказчику: ведь я думал, что он имеет в виду гонорар.
В эту минуту у леди, по-видимому, шевельнулось подозрение, что мы друг
друга недопонимаем.
- Мы полагали, что подойдем вам для иллюстраций... Мистер Риве сказал,
что вам нужен кто-нибудь.
- Подойдете для иллюстраций?.. - переспросил я, в свою очередь
растерявшись.
- Ну, знаете, ее можно было бы нарисовать, - сказал джентльмен и
покраснел.
Тут только я понял, какую услугу оказал мне Клод Риве: от него они
узнали, что я - график, делаю иллюстрации для журналов, для сборников
рассказов, для очерков о современной жизни, и поэтому у меня часто бывает
работа для натурщиков. Это была правда, но еще не вся правда: пора мне
признаться в своих мечтах (сбылись ли они или пошли прахом - пусть
читатель догадывается сам). В ту пору я забрал себе в голову стать великим
портретистом; меня прельщала слава тех, кто избрал этот путь, не говоря
уже об их доходах. Работа иллюстратора давала мне кусок хлеба, а я
приглядывался к другому жанру (как мне всегда казалось - самому
интересному для меня), в котором собирался увековечить свое имя. В моих
мечтаниях, в стремлении сколотить себе состояние не было ничего
постыдного; но только с того самого момента, как они высказали пожелание,
чтобы их рисовали бесплатно, эта перспектива стала все больше от меня
отдаляться. Я был разочарован, тем более что с первой же минуты ясно
представил себе, как они будут смотреться на портрете. Я очень быстро
уловил их тип и сразу же наметил, какими бы я их изобразил. Впоследствии я
понял, что моя трактовка отнюдь не пришлась бы им по вкусу.
- Так вы... Так, значит, вы?.. - начал я, оправившись от изумления. Я
никак не мог произнести прозаическое слово "натурщики": ведь оно так плохо
передавало суть дела.
- Опыт у нас не очень большой, - сказала леди.
- Нам надо найти _работу_, - вставил муж, - и мы подумали, что художник
вроде вас сумеет нас как-то использовать. - Затем он добавил, что у них
мало знакомых художников и что сначала они пошли наудачу к мистеру Риве
(да, конечно, он рисует пейзажи, но иногда - может быть, я слышал? -
вставляет в них фигуры людей); с мистером Риве они познакомились несколько
лет назад в одной усадьбе в Норфолке, куда тот приезжал на этюды.
- Мы и сами иногда рисовали, - пояснила леди.
- Неловко об этом говорить, - продолжал ее муж, - но нам совершенно
необходимо найти какую-нибудь работу.
- Мы, правда, _не слишком_ молоды, - призналась жена, вымученно
улыбаясь.
Затем муж сказал, что мне, может быть, надо больше узнать о них, и
вручил визитную карточку с именем "майор Монарк", которую вынул из
аккуратной записной книжки (все вещи у них были новые и чистые). Карточка
выглядела внушительно, но я не смог извлечь из нее никаких дополнительных
сведений; впрочем, мой гость тут же добавил:
- Я вышел в отставку, а потом с нами случилось несчастье - мы потеряли
все наше состояние. Больше того: мы находимся в весьма стесненных
обстоятельствах.
- Это мучительно... и очень тяжело, - сказала миссис Монарк.
Видно было, что они стараются держаться скромно, боятся, как бы в их
словах не проскользнула сословная спесь. Я чувствовал, что они готовы
признать свою принадлежность к знати недостатком, и в то же время угадывал
за этим смирением другое чувство (оно-то и было их утешением в невзгодах):
они знали, что у них есть свои преимущества. О да, преимущества у них
были, но это были, на мой взгляд, таланты чисто салонного порядка;
например, их присутствие могло придать респектабельный вид гостиной.
Впрочем, гостиные на то и существуют, чтобы все в них выглядело как на
картине.
Подхватив намек своей жены на их возраст, майор Монарк заметил:
- Мы, конечно, думали, что подойдем вам благодаря своему сложению. Мы
сумели сохранить осанку, не так ли?
Я с самого начала увидел, что осанка была их главным козырем. В том,
как он произнес "конечно", не было никакого тщеславия, но это слово многое
прояснило.
- Моя жена, во всяком случае, сложена безупречно, - продолжал он,
кивнув в сторону дамы с той благодушной непосредственностью, которая
приходит после сытного обеда.
Мне не оставалось ничего другого, как отпустить ему комплимент - словно
мы и впрямь сидели за бокалом вина, - у него, мол, внешность тоже хоть
куда, на что он, в свою очередь, ответил:
- Мы подумали: если вам надо рисовать людей нашего круга, то мы бы,
наверно, подошли. Особенно моя жена - точь-в-точь таких леди и рисуют в
книжках.
Они меня так позабавили, что я решил продлить удовольствие от разговора
с ними и постарался встать на их точку зрения; хотя мне было неловко
оценивать их стати, словно я собирался взять напрокат пару лошадей или
нанять чернокожую прислугу (подобная придирчивость была бы уместна разве
что в одной из ситуаций вроде этих), я все-таки решил взглянуть на миссис
Монарк совершенно беспристрастно и после минутного размышления воскликнул
с полной убежденностью: "Вот именно - в книжках!" Она была поразительно
похожа на плохую иллюстрацию.
- Мы встанем, если вам угодно, - сказал майор и вырос передо мной во
всем своем величии.
Я на глаз оценил его рост - в нем было шесть футов два дюйма, и он был
джентльмен с головы до пят. Любой вновь учрежденный клуб, еще не
подыскавший себе эмблему, не прогадал бы, наняв его стоять в витрине
своего помещения. При первом же взгляде на них у меня мелькнула мысль, что
эта чета обратилась явно не по адресу: для них было бы гораздо выгоднее,
если бы их использовали в рекламных целях. Я, конечно, не собирался
обдумывать за них все возможные варианты, но мне было ясно одно: этим
людям ничего не стоило заработать целое состояние, - правда, не для себя.
В их внешности было что-то такое, из чего сумел бы извлечь немалые барыши
модный портной, содержатель гостиницы или же владелец фирмы, торгующий
мылом. Мне виделся плакат "Мы моемся мылом только этой марки", приколотый
к их груди и действующий на покупателя неотразимо. А как блестяще они
справились бы с поручением поддерживать разговор за табльдотом в
каком-нибудь пансионе!
Миссис Монарк хранила молчание, - не из заносчивости, а из робости.
Майор сказал ей:
- Встаньте, дорогая, и покажите, как вы элегантны.
Чтобы показать это, вставать было совсем не обязательно, но она
послушно поднялась, прошлась по мастерской и вернулась на свое место,
покраснев от смущения и бросая беспокойные взгляды на мужа. Это напомнило
мне сцену, случайным свидетелем которой я стал однажды в Париже: к моему
приятелю-драматургу, работавшему в то время над новой пьесой, пришла
актриса, добивавшаяся получить в ней роль. Она прохаживалась перед ним по
комнате, как это делала сейчас моя посетительница. У миссис Монарк это
получалось не хуже, но я все же воздержался от аплодисментов. Странно было
видеть, что такие люди готовы работать за гроши. А миссис Монарк выглядела
так, будто у нее было десять тысяч фунтов годового дохода. Слово, которое
только что употребил ее муж, как нельзя лучше характеризовало ее: и по
облику, и по самому своему существу она была тем, что обитатели Лондона
называют на своем жаргоне "элегантной штучкой". Фигура у нее была - если
придерживаться той же системы понятий - "безупречная" или, если угодно,
"идеальная". Для женщины ее возраста талия у нее была удивительно тонка;
локоть обнаруживал предписанный канонами красоты изгиб; посадка головы
также отвечала всем правилам; и все же - зачем она пришла ко _мне_? Почему
не пошла работать манекенщицей в модный магазин? Я начал опасаться, что
мои посетители не просто нуждаются в деньгах, а еще и мнят себя любителями
искусства, - это усложнило бы наши отношения. Когда она снова села, я
поблагодарил ее и сказал, что качество, которое рисовальщик больше всего
ценит в натурщике, - это умение сидеть смирно.
- О, если кто умеет сидеть смирно, так это _она_, - сказал майор
Монарк. Затем шутливо добавил: - Во всяком случае, я ей особенно воли не
давал.
- Разве я такая уж непоседа? - обратилась миссис Монарк к мужу.
При этом она спрятала голову на его широкой груди, словно птенец,
укрывающийся под крылом матери. Я чувствовал, что у меня вот-вот брызнут
слезы.
Тот, в чью силу так трогательно верили, адресовал свой ответ мне:
- Быть может, именно сейчас уместно упомянуть - ведь наш разговор
должен быть сугубо деловым, не так ли? - что, когда мы поженились, все
звали мою жену не иначе как Прекрасной Статуей.
- О, боже, - печально вздохнула миссис Монарк.
- Но мне, разумеется, хотелось бы, чтобы натурщик умел выразительно
передавать те или иные чувства, - сказал я.
- Разумеется! - подхватили супруги в один голос.
- И вот еще что: вам, я полагаю, известно, что от этой работы ужасно
устаешь.
- О, мы _никогда_ не устаем! - горячо возразили они.
- А вы уже испробовали это на практике?
Они медлили с ответом и поглядывали друг на друга.
- Мы фотографировались, - сказала наконец миссис Монарх - бессчетное
число раз.
- Мы часто снимались по просьбе владельцев ателье, - пояснил майор.
- Понимаю, - потому что вы так хорошо смотритесь.
- Не знаю уж, какие у них были цели, но только от них отбою не было.
- Мы никогда не платили за наши фотографии, - сказала миссис Монарк с
улыбкой.
- Надо было принести их с собой, - заметил муж.
- Вряд ли у нас что-нибудь осталось. Мы их столько раздарили, -
пояснила она мне.
- На память, - уточнил майор, - ну и, как водится, напишешь что-нибудь
такое на обороте.
- Может быть, они теперь продаются в магазинах? - спросил я, желая
невинно пошутить.
- О да, конечно, - _ее_ фотографии раньше продавались.
- Продавались когда-то, - сказала миссис Монарк, потупившись.

2

Я без труда представил себе, что подразумевал майор под словами
"что-нибудь такое", - все эти надписи на преподносимых друзьям
фотографиях, и я был уверен в том, что эти надписи делались красивым
почерком. Просто удивительно, как быстро мне удалось составить
определенное мнение об этой паре. Если они сейчас так обеднели, что
вынуждены искать грошовых заработков, - значит, у них никогда не было
больших сбережений. Их главным капиталом была их располагающая внешность,
и, не мудрствуя лукаво, они извлекали все, что могли, из этого источника
преуспевания, предопределившего их жизненный путь. На их лицах читалась
пустота, непробудный сон души, в который они впали, двадцать лет подряд
разъезжая по имениям своих знакомых; от этих визитов шли и обаятельные
интонации в их голосе. Я так и видел перед собой все эти залитые солнцем,
заваленные непрочитанными журналами гостиные, в которых проводила свои дни
миссис Монарк; видел влажные от росы, обсаженные кустарниками аллеи, по
которым она прогуливалась, - для моциона и чтобы восхищать своим нарядом;
видел горы дичи, подстреленной при участии мистера Монарка, и его дивный
смокинг, в котором поздно вечером он направлялся в мужскую гостиную, чтобы
поговорить об удачной охоте. Я мог нарисовать в воображении все их краги и
макинтоши, модные шотландские пледы и меховые полости, трости, несессеры и
новенькие зонтики от солнца; я мог бы подробно описать, как выглядели их
слуги и их внушительный багаж, аккуратно сложенный на перроне какой-нибудь
железнодорожной станции в сельской местности. Они скупились на чаевые для
слуг и тем не менее слыли милейшими людьми; сами никого у себя не
принимали, но почему-то получали одно приглашение за другим. Они везде так
хорошо смотрелись: ведь их рост, цвет лица и их подтянутость полностью
отвечали общепринятым вкусам. Они это знали, но не кичились своими
успехами, не выставляли их напоказ, и это внушало им чувство самоуважения.
Будучи людьми основательными, они придерживались определенной линии
поведения: делали ставку на бодрость и жизнерадостность. Такие активные
натуры, как они, должны были иметь свою линию поведения. Я чувствовал, что
они создали себе прочную репутацию людей, чей приезд сразу же вносит
оживление даже в самую скучную компанию. Сейчас с ними что-то случилось -
неважно, что именно; скудные источники их существования стали иссякать,
потом иссякли совсем, и вот им приходится подрабатывать на карманные
расходы. Их друзья по-прежнему хорошо к ним относятся, однако ссужать их
деньгами они не намерены. Правда, в них есть что-то, внушающее доверие: их
туалеты, их манеры, их принадлежность к определенному кругу; но когда
оказываешь доверие огромному пустому карману, в глубине которого изредка
позвякивает мелочь, нужно по крайней мере слышать это позвякивание. Я
должен помочь им создать хоть видимость каких-то заработков, - вот чего
они от меня хотят. К их счастью, детей у них нет, - об этом я очень скоро
догадался. Итак, они, возможно, пожелают держать наши отношения в секрете;
вот почему они начали разговор именно с осанки: если бы на страницы книг
попали их лица, это выдало бы их тайну.
Они мне понравились - ведь они были такие простодушные, - и я не
возражал бы иметь с ними дело, если бы они мне подошли. Но, несмотря на
все их совершенства, я почему-то никак не мог уверовать в них. В конце
концов, они были дилетанты, а самой сильной антипатией в моей жизни была
нелюбовь к дилетантам. Она сочеталась с другой странностью: я всегда
предпочитал изображение оригиналу; оригинал так часто страдал недостатком
изобразительности. Мне нравились объекты, наделенные выразительной
внешностью; они вселяли уверенность. Что же касается их сути, то это был
вопрос второстепенный, и он почти никогда не имел практического значения.
Были и другие соображения, и самое важное было то, что я уже пользовался
услугами двух-трех натурщиков, в частности моделью для моих иллюстраций
служила одна молодая особа из Килберна (*1), с большими ногами, в пелерине
из альпака; за последние несколько лет она приходила ко мне довольно
регулярно, и пока что - быть может, к моему стыду - я был ею удовлетворен.
Я откровенно объяснил своим посетителям, как обстоит дело; но они гораздо
лучше подготовились, чем я предполагал. Они взвесили свои шансы; от Клода
Риве им было известно, что готовится edition de luxe [роскошно оформленное
издание (фр.)] - собрание сочинений одного современного писателя,
блестящего романиста, которому суждено было долго оставаться незамеченным
(среди всеядной читающей публики наелось лишь немного ценителей его
таланта - как тут не вспомнить Филипа Винсента! (*2)) и только на склоне
лет познать счастье признания, увидеть первые проблески, а затем и яркий
свет успеха и услышать оценки, в которых уже явно сквозило стремление
загладить перед ним свою вину. Таким актом искупления вины было,
собственно говоря, и собрание сочинений, о котором идет речь. Его издатель
был человек со вкусом, и гравюры на дереве, призванные украсить это
издание, были данью искусства Англии одному из самых независимых
представителей английской литературы. Как признались мне майор Монарк и
его супруга, они возлагали надежды на то, что я сочту возможным
использовать их как модели для своей части иллюстраций. Они знали, что мне
предстоит иллюстрировать первую книгу серии, роман "Рэтленд Рэмзи", но мне
пришлось объяснить им, что первая книга дана мне на пробу и что участие в
последующих томах будет зависеть от того, смогу ли я удовлетворять моих
заказчиков. Если нет, они не станут со мной церемониться и откажутся от
моих услуг. Поэтому положение у меня критическое, и вполне естественно,
что я готовлюсь к этой работе особенно тщательно, подыскиваю, насколько в
этом есть необходимость, новых натурщиков и подбираю среди них самые
лучшие типажи. Однако я признался, что мне хотелось бы остановиться
окончательно на двух-трех хороших моделях, которые подошли бы для любых
целей.
- А часто приходится... э... надевать специальные костюмы? - робко
спросила миссис Монарк.
- А как же - переодевание в этом деле едва ли не самое главное.
- Костюмы полагается приносить свои?
- Нет, зачем же; у меня их сколько угодно. Натурщик надевает или
снимает то, что нужно художнику.
- А надевать приходится... э... то же самое?
- То же самое?..
Миссис Монарк снова взглянула на мужа.
- Моя жена хотела узнать, - пояснил он, - находятся ли эти костюмы в
_общем_ пользовании.
Я был вынужден признаться, что костюмами пользуются все: некоторые из
них, добавил я (у меня в мастерской лежало много подлинной, видавшей виды
одежды прошлого века), отслужили свою службу лет сто назад; носили их,
судя по покрою, леди и джентльмены того исчезнувшего мира; люди, возможно,
не столь уж далекие от их круга, Монарки - quoi? [здесь: почему бы и нет?
(фр.)] - века пудреных париков.
- Мы будем надевать все, что только будет нам впору, - сказал майор.
- На рисунках все будет впору, это уж моя забота.
- Боюсь, что я подойду больше для книг о нашем времени. Я буду
приходить в том, в чем вы скажете, - сказала миссис Монарк.
- У нее дома так много платьев, - продолжил майор. - Они могут
пригодиться для сцен из современной жизни.
- О, я уже вижу сцены, в которые вы очень хорошо впишетесь.
Я и в самом деле видел их: эта славная леди вполне могла бы населять
унылые пространства некоторых журнальных опусов, чьи зажеванные сюжеты и
неряшливый язык так раздражали меня, что, иллюстрируя их, я старался, по
возможности, не утруждать себя их чтением. Но мне пришлось вернуться к
действительности: я вспомнил, что для повседневной работы такого рода,
однообразной и чисто механической, у меня и так уже достаточно помощников;
люди, которые мне позировали, вполне годились для этих целей.
- Нам просто казалось, что есть определенные персонажи, на которых мы
больше похожи, - мягко сказала миссис Монарк, вставая с дивана.
Ее муж также поднялся; он смотрел на меня с какой-то смутной тоской, и
это было трогательно в таком изысканном человеке, как он.
- Ведь, наверное, лучше все же... Ну вот когда имеешь дело с... э... -
Он запнулся; ему хотелось, чтобы я помог ему выразить его мысль. Но я не
мог, так как не знал, о чем он говорит. И тогда, сделав над собой усилие,
он докончил:
- С чем-то подлинным; когда перед вами, знаете ли, настоящий джентльмен
или леди.
Я с готовностью согласился с ним - в общих чертах; действительно,
иногда это много значит. Майор почувствовал поддержку и пожаловался:
- Если бы вы знали, как это трудно; куда мы только не обращались, -
после чего вдруг судорожно всхлипнул. Всхлип его словно передался миссис
Монарк, и она не выдержала: не успел я опомниться, как она упала на диван
и разрыдалась. Муж сел рядом с ней и взял ее за руку, после чего она
быстро отерла слезы другой рукой; затем взглянула на меня, и я смутился.
- Нет такой работы, самой черной, самой неблагодарной, которую я бы не
искал, не ждал, не вымаливал, - сказал майор. - Можете себе представить,
как туго нам пришлось на первых порах. Попробуйте получить место секретаря
или что-нибудь в этом роде! С тем же успехом вы могли бы просить, чтобы
вас произвели в пэры. У меня есть сила, и я бы взялся за _все_, хоть
носильщиком, хоть уголь грузить. Я готов надеть фуражку с золотым галуном
и открывать дверцы экипажей, подъезжающих к галантерейным лавкам; я готов
слоняться вокруг вокзала в надежде поднести кому-нибудь чемоданы; я стал
бы почтальоном. Но никто на таких, как я, и смотреть не хочет; тысячи
людей вроде меня или вас оказались на дне. И эти бедняги были когда-то
джентльменами, держали свой погреб и псарню.
Я их успокоил, как умел; порешили на том, что проведем пробный сеанс.
Мы как раз договаривались о встрече, когда дверь открылась, и в комнату
вошла мисс Черм с мокрым зонтиком в руках. Ей пришлось проехать омнибусом
до Мейда Вейл (*3), а затем пройти еще полмили пешком. Вид у нее был
немного растрепанный, плащ кое-где забрызган грязью. При каждой встрече с
ней я вновь с удивлением спрашивал себя, как эта женщина, ничем не
примечательная сама по себе, становится интересной, изображая других.
Невзрачная мисс Черм таила в себе целую галерею литературных героинь. Она
была всего лишь веснушчатая лондонская кокни, но могла изобразить кого
угодно - от знатной леди до пастушки; она обладала этой способностью, как
другие обладают красивым голосом или длинными волосами. Она была
неграмотна, любила пиво, но у нее были и свои плюсы: богатая практика,
сноровка, прирожденное остроумие, несколько экзальтированная
чувствительность, любовь к театру, семь сестриц и ни капли уважения к
общепринятому, особенно к общепринятому произношению: в некоторых словах
она упорно проглатывала начало. Первое, что увидели мои посетители, был ее
мокрый зонтик, от одного вида которого этих нетерпимых ко всякому
неряшеству людей заметно передернуло. После их появления у меня дождь лил,
не переставая.
- Я промокла до нитки; а что делалось в омнибусе! Не мешало бы вам жить
поближе к остановке, - сказала мисс Черм.
Я попросил ее приготовиться к сеансу как можно быстрее, и она
направилась в комнату, где обычно переодевалась. Но перед тем как выйти из
мастерской, она спросила, кем ей нужно нарядиться на этот раз.
- Русской княгиней, разве вы забыли? - ответил я. - Та, что с
"золотистыми глазами", в черном бархате; для этой бесконечной повести в
журнале "Чипсайд".
- "Золотистые глаза"? Надо же! - воскликнула мисс Черм и удалилась,
сопровождаемая неотступными взглядами моих собеседников. Я знал, что если
мисс Черм опоздала, то свои приготовления к сеансу она закончит так
быстро, что и глазом не успеешь моргнуть; поэтому я немного задержал своих
гостей, чтобы дать им возможность посмотреть на нее за работой и получить
некоторое представление о том, чего ожидают от них самих. Я нарочно
подчеркнул, что она точно соответствует моему идеалу натурщицы; она
действительно была очень толкова.
- Вы считаете, что она похожа на русскую княгиню? - спросил майор с
затаенной тревогой.
- Я ее сделаю похожей.
- Так это еще надо сделать... - он рассуждал весьма логично.
- На большее рассчитывать не приходится. Сколько есть людей, из которых
вообще ничего не сделаешь.
- Вот как? Тогда взгляните на эту леди, - тут он с победительной
улыбкой взял свою жену под руку, - с ней ничего не надо делать, здесь все
уже сделано!
- Нет, нет, какая из меня княгиня, - возразила миссис Монарк с холодком
в голосе. Я понял, что в свое время она была знакома с какими-то
княгинями, и они ей не понравились. С первых же шагов вырисовывались
затруднения, и притом такие, каких мне не приходилось опасаться в
отношении мисс Черм.
Тем временем она вернулась; она была в черном бархате - платье сильно
порыжело и сидело очень низко на ее костлявых плечах, а в ее больших
красных руках был японский веер. Я напомнил ей, что в сцене, над которой я
работал, она должна глядеть поверх чьей-то головы.
- Я сейчас не помню, чья это голова; впрочем, это неважно. Делайте вид,
будто глядите поверх чьей-то головы.
- Я уж лучше буду выглядывать из-за печки, - сказала мисс Черм, уселась
поближе к огню и приняла нужную позу: потянулась всем телом вверх, голову
слегка откинула назад, веер наклонила вперед - и перед нами предстала, во
всяком случае по моему предвзятому мнению, совсем другая женщина,
незаурядная и обольстительная, незнакомая и опасная.
Оставив ее в этой позе, я вышел на лестницу, чтобы проводить майора и
миссис Монарк.
- По-моему, я смогла бы сыграть эту роль не хуже, чем она, - сказала
миссис Монарк.
- Вам кажется, что у нее слишком жалкий вид? Сделайте поправку на
преобразующую силу искусства.
Как бы то ни было, домой они пошли, заметно воспрянув духом: их
ободряло сознание того, что они - "подлинные образцы" и что в этом их
неоспоримое преимущество. Что касается мисс Черм, то их, должно быть,
коробило при мысли о ней. Вернувшись в мастерскую, я рассказал ей, зачем
они приходили, и она стала над ними подшучивать.
- Ну, знаете, если _эта_ может позировать, то мне остается податься в
бухгалтеры, - сказала моя натурщица.
- Она очень аристократична, - ответил я, стараясь критиковать миссис
Монарк как можно мягче.
- Тем хуже для _вас_. Будет сидеть как истукан.
- Она подойдет для светских романов.
- О да, для них она подойдет! - с юмором заявила моя натурщица. - С ней
или без нее, хуже они все равно не станут.
В разговорах с мисс Черм я часто весьма нелестно отзывался о литературе
этого рода.

3

В одном из этих "шедевров" был эпизод: мрачная тайна выходит на свет
божий. Его-то я и решил сделать первой пробой для миссис Монарк. С ней
пришел и ее муж - на случай, если понадобится его помощь; можно было не
сомневаться, что он будет сопровождать ее, как правило, каждый раз. Первым
делом я решил выяснить, делает ли он это только ради приличия или же
вздумал ревновать, а может быть, лезть ко мне с советами? Мне стало тошно
от одной мысли об этом, и если бы мои опасения подтвердились, наше
знакомство закончилось бы очень быстро. Но вскоре я увидел, что дело
совсем не в этом и что приходит он просто потому (не считая, конечно,
надежды оказаться полезным), что больше ему нечего делать. Когда жена
расставалась с ним, он не знал, чем себя занять; да, впрочем, она с ним
никогда и не расставалась. Я пришел к выводу (и оказался прав), что их
прочный союз был главным утешением в их нынешнем неустройстве и что в этом
союзе не было ни одного уязвимого места. Они были образцовыми супругами,
ободряющим примером для тех, кто не решается вступить в брак, и твердым
орешком для скептиков. Район, где они жили, был далеко не из лучших
(впоследствии мне часто приходило в голову, что только это и сближало их с
профессионалами), и нетрудно было представить себе жалкую квартирку, в
которой майору пришлось бы оставаться одному. Пока жена была с ним, он еще
кое-как мирился с убожеством своего жилища; без нее он с ним смириться не
мог.
Как человек тактичный, он не пытался угодить, если видел, что в его
услугах не нуждаются; поэтому, когда я был поглощен своей работой и не
склонен разговаривать, он просто сидел и ждал. Но мне нравилось вызывать
его на разговор - это позволяло мне ненадолго отвлечься от работы или по
крайней мере несколько скрашивало ее опостылевшую монотонность. Слушая
его, я убивал двух зайцев сразу: вроде встряхнулся, побывал на людях, а с
другой стороны - вроде никуда не выходил и время зря не тратил. Мешало
только одно: я не был знаком, по-видимому, ни с одним из тех людей,
которые составляли круг знакомства майора и его жены. Беседуя со мной, он,
наверно, не раз вставал в тупик: с кем же, черт побери, я, в конце концов,
знаком? Он решительно не знал, о чем со мной говорить; поэтому мы особо не
мудрили и придерживались больше таких тем, как сорта кожи (какие идут на
седла, а какие - на кавалерийские брюки) и даже марки вин (где можно
дешево купить хороший кларет); иногда речь шла об умении ездить с
наименьшим числом пересадок или же о повадках мелкой пернатой дичи. Его
познания в двух последних областях приводили меня в изумление: в нем
уживались железнодорожник и орнитолог. Когда у него не было повода
говорить о возвышенных предметах, он бодро говорил о вещах более
повседневных; когда он чувствовал, что его воспоминания о светской жизни
не вызывают у меня интереса, он без особых усилий снижал тему разговора до
моего уровня.
Было трогательно видеть, как человек, который мог бы сокрушить
собеседника своим превосходством, столь искренне хочет понравиться ему. Он
присматривал за печкой и высказывал свои соображения насчет тяги (хотя его
об этом и не просили), и я видел, что многого в моем домашнем укладе он не
одобряет. Помнится, как-то раз я сказал, что, будь я богат, я бы попросил
его приходить ко мне учить меня жить и платил бы ему за это жалованье.
Иногда он вздыхал без видимого повода; смысл этих вздохов можно было
истолковать так: "Дайте мне хоть голый сарай вроде этой мастерской - я бы
и из него сумел что-то сделать!" Когда я приглашал его позировать, он
приходил один - одно из наглядных доказательств того, что женщины храбрее
мужчин. Его жена умела переносить одиночество в их квартирке под крышей,
вообще она вела себя гораздо сдержаннее; прибегая к разного рода
недомолвкам, она давала мне понять, что, по ее твердому убеждению, нашим
взаимоотношениям приличествует оставаться сугубо деловыми и они не должны
переходить в более близкие. Ей хотелось ясности: она и ее муж приходят ко
мне не в гости, не как к доброму знакомому, а на службу, и, признавая во
мне нечто вроде начальника (которого при случае можно и поставить на
место), она отнюдь не считала, что я им ровня.
Она позировала весьма усердно, вкладывая в эту работу все силы своей
души, и могла просидеть целый час в полной неподвижности, будто на нее был
наведен объектив фотоаппарата. Видно было, что ее часто снимали; но именно
те внешние данные, благодаря которым она так хорошо выходила на снимках,
делали ее совершенно непригодной для моих целей. Сначала я был в восторге
от аристократичности ее облика и получал истинное удовольствие,
воспроизводя все более уверенно ее черты и с каждым разом убеждаясь, как
они гармоничны и как властно подчиняют себе все движения моего карандаша.
Но уже через несколько сеансов у меня стало складываться впечатление, что
моя модель безнадежно статична; как я ни старался, у меня получалось
что-то вроде фотографии или рисунка с фотографии. Ее облик всегда
оставался неизменным, да и сама она как личность была не способна
меняться. Читатель может возразить, что тут виноват я сам, что я просто не
сумел правильно посадить ее. Так вот, я перебрал все позы, какие только
можно себе представить, но она умудрялась сводить на нет все различия
между ними. Мало того, что на рисунке каждый раз получалась истинная леди,
- это была к тому же каждый раз одна и та же леди. Она была "подлинным
образцом", но всегда одним и тем же образцом. Она видела в себе живое
воплощение аристократичности, и были минуты, когда я приходил в отчаяние
от этой безмятежной самоуверенности. И она, и ее муж всем своим поведением
давали понять, что от нашего знакомства выгадываю главным образом я. Порой
я ловил себя на том, что подыскиваю типы, которые можно было бы подогнать
под нее, вместо того чтобы заставить измениться в нужном направлении ее
саму - в чем, если браться за дело с умом, нет ничего невозможного и что
получалось, например, у мисс Черм. В каком бы ракурсе я ни давал миссис
Монарк, какие бы меры предосторожности ни принимал, она всегда выходила у
меня слишком высокой, ставя меня в неловкое положение: я изображал
очаровательную даму в виде дылды в семь футов, что довольно резко
расходилось с моими представлениями о женской красоте (которые, смею
надеяться, определялись не только моим собственным, гораздо более скупо
отмеренным ростом).
Еще хуже дело обстояло с майором: его мне решительно не удавалось
укоротить; как я ни бился, поэтому он у меня шел в ход только как модель
для мускулистых великанов. Превыше всего для меня были разнообразие и
простор для воображения; я любовно выискивал в людях неповторимые черточки
их облика, отражающие их личность; я испытывал потребность давать
индивидуальные характеристики и самой главной опасностью всегда считал
ненавистную мне одержимость каким-то определенным типом. Я ожесточенно
спорил об этом с друзьями, а с некоторыми даже рассорился, так как не мог
согласиться с их утверждением, будто свой излюбленный тип должен быть у
каждого художника и если этот тип прекрасен, то рабская приверженность к
нему идет только на пользу, чему служат свидетельством хотя бы Леонардо да
Винчи и Рафаэль. Я не был ни Леонардо, ни Рафаэлем, я был всего лишь
молодым современным художником, быть может, самонадеянным, но ищущим, и
считал, что можно пожертвовать всем чем угодно, но только не
индивидуальной характеристикой. Когда они доказывали мне, что такой
неотступно преследующий художника тип может иметь и нечто свое,
индивидуальное, я - может быть, это был не самый лучший довод - парировал
вопросом: "Чья же это индивидуальность?" Индивидуальность должна быть
чьей-то, а если она ничья, то на поверку может оказаться, что ее вовсе
нет.
Нарисовав миссис Монарк с десяток раз, я осознал еще яснее, чем прежде,
в чем состоит ценность такой натурщицы, как мисс Черм: в ней не было
ничего шаблонного, и в этом как раз и заключалось ее главное достоинство;
разумеется, не следует забывать и о том, что у нее было: редкостный,
необъяснимый дар перевоплощения. Ее повседневный облик мог преображаться
по первому требованию, так же мгновенно, как преображается темная сцена
при поднятии занавеса. Ее перевоплощения часто сводились к простому
намеку, но, как говорится, умный поймет и с полуслова, а в ее намеках было
столько живости и изящества. Иногда мне казалось, что изящества даже
многовато, хотя мисс Черм была дурнушкой, и оно начинает отдавать
безвкусицей; я упрекал ее за то, что все нарисованные с нее персонажи
всегда получаются грациозными, и это становится однообразным (betement
[глупым (фр.)], как любит выражаться наш брат художник). Ничто не могло
рассердить ее больше, чем эти упреки: ведь она так гордилась своим
необыкновенным талантом позировать для образов, ничего общего друг с
другом не имеющих. В ответ она обычно обвиняла меня, что я подрываю ее
"ретапутацию".
Участившиеся визиты моих новых натурщиков несколько сузили поле
деятельности мисс Черм в моей мастерской. На нее был большой спрос, и без
работы она никогда не сидела; поэтому при случае я, не стесняясь,
отправлял ее домой, чтобы без помех провести сеанс с ними. Помню, как
занятно это было вначале - рисовать "подлинную натуру", например, брюки
майора. В их подлинности сомнений не было, сам же он ускользал от меня и
упорно не желал получаться иначе, как в виде исполина. Занятно было
отрабатывать завитки волос на затылке его супруги (они были уложены так
геометрически правильно) и ее особо туго затянутый корсет - корсет
"элегантной дамы". Особенно эффектно она выглядела в ракурсах, в которых
лицо затемнено или же его не видно вовсе. Бессчетное число раз я
зарисовывал ее аристократичные profils perdus [позы вполоборота, с
неполным профилем (фр.)] или же ставил ее горделивой спиной к зрителю.
Когда ей случалось стоять во весь рост, она - ну конечно же! - принимала
одну из тех поз, в которых придворные живописцы изображают королев и
принцесс, и я уже стал подумывать, не собрать ли мне все эти рисунки
воедино и не уговорить ли издателя журнала "Чипсайд" присочинить к ним
какой-нибудь сугубо великосветский роман под заголовком вроде "Повесть о
Букингемском дворце" (*4). Иногда моим подлинным образцам и их "суррогату"
доводилось сталкиваться друг с другом; дело в том, что мисс Черм приходила
довольно часто - то позировать, то договариваться о дальнейших сеансах; в
те дни, когда у меня было особенно много работы, она заставала своих
ненавистных соперников, и между ними происходили мимолетные стычки.
Собственно говоря, с их стороны это нельзя было назвать стычками, так как
они уделяли ей внимания не больше, чем если бы она была моей горничной, -
но не по злому умыслу, не из высокомерия, а просто потому, что они все еще
не могли решить, как с ней стать на дружескую ногу, хотя, как я
догадывался, они с удовольствием сделали бы это, во всяком случае майор.
Разговор об омнибусе отпадал - они всегда ходили пешком; поговорить с ней
о беспересадочном сообщении или о дешевом вине? - ей это будет
неинтересно; и они просто не знали, с чего начать. К тому же они,
вероятно, почувствовали - при желании уловить это было нетрудно, - что за
их спиной она потешается над ними, что они для нее люди, о которых
говорят: "И все-то они знают". Она была не из тех, кто скрывает свое
недоверчивое отношение к человеку, имея возможность высказать его. Миссис
Монарк, со своей стороны, считала мисс Черм неряхой; с какой же еще целью
она взяла на себя груд сообщить мне (говорить лишнее было совсем не в ее
привычках), что она терпеть не может неопрятных женщин?
Однажды, когда мисс Черм оказалась в обществе моих новых натурщиков
(при случае она наведывалась и просто так, чтобы поболтать), я самым
вежливым образом попросил ее помочь приготовить чай, - услуга, в которой
для нее не было ничего нового, так как мой домашний уклад был самый
скромный и простой и я нередко прибегал к помощи моих натурщиц. Им
нравилось хозяйничать в моем буфете: они устраивали перерыв, болтали и
били баклуши (а иногда и чашки из моего сервиза) - в этой непринужденной
обстановке они воображали себя богемой. Когда я вновь увиделся с мисс Черм
после этого случая, она, к моему величайшему удивлению, устроила мне сцену
- обвинила в том, будто бы я сделал это с намерением унизить ее. Во время
самого чаепития она отнюдь не возмущалась ущемлением своего достоинства,
напротив - была любезна, весела и с наслаждением дурачилась, с приторной
улыбкой спрашивая миссис Монарк, которая сидела молча и с отсутствующим
видом, не угодно ли ей сахару и сливок. В свои вопросы она вкладывала
такие интонации, что можно было подумать, будто она задалась целью
разыгрывать из себя аристократку; в конце концов я начал опасаться, как бы
мои гости не обиделись.
Нет, они не могли себе позволить обижаться, их трогательное
долготерпение было мерилом их несчастья. Целыми часами они безропотно
ждали, когда я смогу заняться ими; приходили без вызова, на всякий случай
- а вдруг они понадобятся? - и уходили, не падая духом, если в их услугах
не нуждались. Обычно я провожал их до входных дверей, чтобы полюбоваться,
в каком образцовом порядке они отступают. Я пытался подыскать для них
другую работу и порекомендовал их нескольким художникам. Но их не взяли, и
я прекрасно понимал почему. Когда неудачи вновь толкнули их в мои объятия,
я с тревогой ощутил, что лежащее на мне бремя стало еще тяжелее: ведь они
оказали мне честь считать меня художником, наиболее соответствующим их
стилю. Для живописцев они были недостаточно колоритны, а в области графики
в то время почти никто еще серьезно не работал. Однако супруги не теряли
надежды получить работу, о которой я им говорил: втайне они мечтали, что
именно они как модели предопределят успех рисунков, которые были моим
вкладом в реабилитацию нашего славного романиста. Они знали, что роман
представляет собой сатирические зарисовки современных нравов;
следовательно, здесь не потребуются эффектные костюмы и им не придется
надевать всякую старую рухлядь; на этот раз все обещало быть вполне
благопристойным. Если я смогу использовать их, они будут на какое-то время
обеспечены постоянной работой, так как книга выйдет в свет, конечно, еще
не скоро.
Однажды миссис Монарк пришла без мужа; она объяснила его отсутствие
тем, что ему пришлось пойти в Сити. Она сидела передо мной в своем обычном
небрежном величии, как вдруг раздался стук в дверь, в котором я сразу же
услышал робкую мольбу натурщика, оставшегося без работы. Вслед за этим в
комнату вошел молодой человек, в котором нетрудно было угадать иностранца.
Я не ошибся: он оказался итальянцем, не знавшим ни слова по-английски,
кроме моей фамилии, да и ее он произносил так, что она была похожа на все
другие фамилии сразу. К тому времени я еще не успел побывать на его родине
и не был силен в его языке; но так как природа наделила его истинно
итальянской живостью телодвижений и звучащая речь не была для него
единственным орудием общения, то с помощью не очень вежливых, но зато
весьма пластичных жестов ему все же удалось объяснить мне, что он ищет
работу и хотел бы заняться тем самым ремеслом, которым занимается сидящая
передо мной синьора. Сначала он ничем не привлек мое внимание, и я, не
отрываясь от работы, проворчал что-то довольно нелюбезное, чтобы не
внушать ему ненужных надежд и побыстрее отделаться от него. Но он решил не
отступать; он не стал назойливо клянчить, а только смотрел на меня с тупой
собачьей преданностью, доходящей в своем простодушии до нахальства, - так
мог бы смотреть на своего хозяина верный слуга, проживший в доме долгие
годы и несправедливо подозреваемый в чем-то дурном. Тут-то я увидел, что
его поза и выражение его лица так и просятся на бумагу, и сделал ему знак
присесть и подождать, пока я освобожусь. Он сел, и в этой позе он тоже был
очень хорош; он запрокинул голову и с любопытством обвел глазами высокое
помещение мастерской, - да это же молодой католик, пришедший помолиться в
собор святого Петра! (*5) Продолжая работать, я потихоньку наблюдал за ним
и открывал все новые возможности. Еще до конца сеанса я сказал себе: "Этот
малый торговал фруктами и разорился, но для меня он сущий клад".
Когда миссис Монарк собралась уходить, он пулей бросился через всю
комнату открывать ей дверь и застыл на пороге, сопровождая ее восторженным
и невинным взглядом молодого Данте, сраженного чарами юной Беатриче.
Поскольку я никогда не питал пристрастия к чопорной британской прислуге, а
он, по-видимому, совмещал в себе задатки слуги и натурщика, и так как
слуга был мне нужен, а завести на него отдельную статью расхода я не мог,
то я не долго думая решил взять этого веселого пройдоху к себе в дом, если
он согласится выполнять обе должности сразу; услышав мое предложение, он
запрыгал от радости. Я поступил опрометчиво - ведь я ничего о нем не знал,
- но мне не пришлось в этом раскаиваться. Хотя порой он был забывчив, но
ухаживал за мной весьма заботливо и обладал поразительным sentiment de la
pose [талантом позировать (фр.)]. Эта способность была чисто
подсознательной, еще не развитой; она была частью той счастливой интуиции,
которая привела его к моему порогу и помогла прочитать мою фамилию на
дверной табличке. Ведь он нашел меня только благодаря своей смекалке,
догадавшись по форме моего выходившего на север высокого окна, что перед
ним - студия, а где студия, там должен быть и художник. В свое время,
подобно другим своим непоседливым землякам, он отправился в поисках
счастья в Англию; у него был компаньон и маленькая зеленая тележка, и
начал он с того, что продавал мороженое по пенни за порцию. Мороженое
растаяло, подтаяли и деньги, компаньон тоже куда-то улетучился. Мой
молодой итальянец носил облегающие желтые панталоны в красноватую полоску;
фамилия его была Оронте. Его лицо не отличалось южной смуглотой, он был
блондин, и, когда я приодел его, подобрав кое-что из моего поношенного
платья, он стал похож на англичанина. В этом он не уступал мисс Черм,
которая, когда требовалось, могла сойти за итальянку.

4

Когда миссис Монарк вернулась, на этот раз в сопровождении мужа, и
узнала, что Оронте обосновался у меня, мне показалось, что лицо ее
передернулось. Мысль о том, что какой-то оборванец, lazzarone [нищий,
попрошайка (ит.)], выступает соперником ее несравненного майора, не
укладывалась у нее в голове. Она первой почуяла опасность - майор был до
смешного слеп к тому, что происходило вокруг него. Но после того как
Оронте сервировал нам чай (от усердия он то и дело что-нибудь путал, так
как церемония чаепития была для него в диковинку), она, по-видимому,
переменила к лучшему свое мнение обо мне - ведь теперь я обзавелся наконец
"дворецким". Я показал супругам несколько рисунков, сделанных с моего
"дворецкого", и миссис Монарк намекнула на отсутствие в них сходства; ей
никогда и в голову не пришло бы, что это он позировал, сказала она. "А вот
когда рисунки сделаны с нас, так тут уж сразу видно, что это мы", -
напомнила она мне с торжествующей улыбкой, и я понял, что в этом-то и
состоял их главный недостаток. Рисуя чету Монарк, я никак не мог отойти от
них и проникнуть в характер персонажа, который мне хотелось изобразить; в
мои намерения отнюдь не входило, чтобы на моих рисунках узнавались те, кто
для них позировал. Мисс Черм никогда нельзя было узнать, и миссис Монарк
считала, что я стараюсь ее упрятать, и правильно делаю: уж очень
вульгарная у нее внешность. Да и что теряется от того, что ее не видно на
рисунке? От ее отсутствия мы только в выигрыше; так, теряя усопшего, мы
обретаем ангела.
К тому времени мне удалось сдвинуть с мертвой точки мою работу над
"Рэтлендом Рэмзи", первым романом намечаемого собрания сочинений: я сделал
около десяти рисунков (для некоторых позировали майор и его жена) и
представил их на одобрение редакции. Как я уже упомянул, по соглашению с
издателями вся книга была отдана в мое распоряжение, и мне предоставлялась
полная свобода действий; но мое участие в работе над следующими томами мне
не гарантировалось. По правде говоря, мысль о том, что у меня есть под
рукой мои "подлинные образцы", временами действовала успокаивающе, так как
в романе были персонажи, очень и очень похожие на них. Там были мужчины,
по-видимому, такие же чопорные, как майор, и женщины, столь же безупречно
светские, как миссис Монарк. Было немало сцен из жизни аристократических
поместий - правда, жизнь эта изображалась в далекой от натурализма,
прихотливой, утонченно-иронической манере; но довольно значительное место
занимали также действующие лица в бриджах и шотландских юбках. Кое-что мне
надо было решить с самого начала - например, какой должна быть внешность
главного героя, в чем должна заключаться неповторимая прелесть юной
героини. Разумеется, я имел надежного руководителя в лице автора, но у
меня еще оставался простор для собственных толкований. Я решил сделать
чету Монарк моими поверенными: откровенно рассказал им, в каком я нахожусь
положении, и не забыл упомянуть о моих затруднениях и нерешенных вопросах.
"Так возьмите _его_!" - нежно проворковала в ответ миссис Монарк, бросив
взгляд на мужа, а майор сказал с отрадной прямотой, которая с некоторых
пор установилась в наших отношениях: "Лучше моей жены вы все равно никого
не найдете!"
На эти замечания я мог и не отвечать, но что я должен был сделать, так
это распределить роли между моими натурщиками. Задача была не из легких, и
мне пришло в голову - быть может, это было трусливо с моей стороны, - что
можно и повременить с решением вопроса. Роман представлял собой большое
полотно, в нем было много других действующих лиц, и я занялся разработкой
ряда эпизодов, в которых герой и героиня не участвовали. Остановившись на
супругах Монарк, я был бы вынужден держаться за них и дальше - ведь не мог
же я отмерить моему юному герою семь футов росту в одной сцене и только
пять футов девять дюймов - в другой. В общем, я был склонен сделать его
пониже, хотя майор не раз напоминал мне, что вполне мог бы сыграть эту
роль, ведь он выглядит моложе иных молодых. Однако из-за его роста
изменить его внешность было решительно невозможно, так что будущим
читателям было бы трудно определить возраст героя. И вот после того как
Оронте прослужил у меня целый месяц и после того как я несколько раз давал
ему понять, что его непосредственность, экспансивность и выразительная
внешность становятся непреодолимым препятствием для нашего дальнейшего
сотрудничества, - после всего этого я вдруг прозрел и обнаружил в нем
задатки главного героя. Росту в нем было только пять футов семь дюймов, но
недостающие дюймы как бы присутствовали в скрытом виде. Первые наброски с
него я делал чуть ли не тайком, так как изрядно побаивался суждений моих
аристократических натурщиков по поводу такого выбора. Если уж мисс Черм
казалась им чем-то вроде заложенной под них мины, так что же они скажут,
когда какой-то итальянец-лоточник, от которого до аристократа - как от
земли до луны, возьмется изображать главного героя, получившего
образование в частной школе?
У меня было тревожно на душе - но не потому, что они меня запугали,
прибрали к рукам; не их я боялся, я боялся за них: эти люди, трогательно
старавшиеся соблюдать декорум и каким-то образом умудрявшиеся выглядеть
щеголевато в любых обстоятельствах, возлагали на меня уж слишком большие
надежды. Поэтому я очень обрадовался Джеку Хоули, который в это время
вернулся из-за границы; на его совет всегда можно было положиться.
Живописец он был неважный, но не знал себе равных по меткости суждений и
умел схватить самую суть дела. Его не было в Англии целый год; он куда-то
уезжал - уж не помню куда, - чтобы "освежить глаз". Глаз у него и без того
был острый, и я его всегда побаивался. Но мы были старые друзья, я так
долго не видел его, и в душу мою стало закрадываться ощущение какой-то
пустоты. Уже целый год мне не приходилось увертываться от стрел его
критики.
Он вернулся на родину, "освежив свой глаз", но не сменив своей старой
бархатной блузы, и, когда он в первый раз пришел ко мне, мы просидели в
мастерской до поздней ночи, покуривая сигареты. Сам он за это время ничего
не сделал, он только "навострил глаз"; таким образом, ничто не мешало мне
устроить небольшой вернисаж из моих скромных вещиц. Он захотел посмотреть,
что я сделал для "Чипсайда", но был разочарован тем, что увидел. По
крайней мере именно так я понял смысл тех протяжных, похожих на стон
звуков, которые срывались с его губ вместе с дымом сигареты, когда он,
сидя на диване по-турецки, рассматривал мои последние рисунки.
- Что с тобой? - спросил я.
- Скажи лучше, что с тобой.
- Ничего; что ты туману напускаешь?
- Туман у тебя в голове. Просто мозги набекрень. Вот это, например, что
это за новый фокус? - И он с явным пренебрежением швырнул мне лист, на
котором мои величавые натурщики оказались рядышком друг с другом. Я
спросил его, неужели ему не нравится этот рисунок, на что он ответил, что
это просто отвратительно, особенно на фоне того, к чему я всегда, по его
мнению, стремился прежде. Я не стал ему возражать - мне так хотелось
получше понять, что он имеет в виду. Обе фигуры выглядели на рисунке
великанами, но как раз за это он, пожалуй, меньше всего мог меня осуждать,
так как не знал, что это могло входить в мои планы. Я стал доказывать, что
работаю в прежней манере, которая когда-то удостоилась его одобрения; не
сам ли он заявлял, что только на этом пути меня ждут успехи?
- Ладно уж, - ответил он. - Тут что-то не так. Подожди минутку, сейчас
я пойму, в чем дело.
Я рассчитывал, что он это сделает; на что еще нужен свежий глаз? Но
ничего вразумительного я от него так и не услышал, кроме фразы: "Не знаю,
не знаю; не нравятся мне что-то твои типажи". Это было явно ниже
возможностей критика, который соглашался спорить со мной только о таких
тонкостях, как мастерство исполнения, направление мазков или соотношение
света и тени.
- На тех рисунках, которые ты видел, мои типажи, по-моему, смотрятся
очень красиво.
- Да, но они не пойдут!
- Я работал с новыми натурщиками.
- Вижу, вижу. Вот они-то и не пойдут.
- Ты в этом уверен?
- Абсолютно - они же просто тупицы.
- Ты хочешь сказать, что я тупица: ведь это я должен был исправить
дело.
- Ты не смог бы. Таких не подправишь. Кто они такие?
Я рассказал ему о них - в самых общих чертах, - и он заявил без тени
сожаления:
- Ce sont des gents qu'il faut mettre a la porte [этих людей нужно
выставить за дверь (фр.)].
- Ты же их не видел; они превосходны, - бросился я их защищать.
- Не видел, говоришь? Из-за них пошло прахом все, что ты наработал за
последнее время, - вот что я о них знаю. Зачем же мне их видеть?
- Но ведь никто и слова не сказал против, в редакции "Чипсайда" все
были довольны.
- Осел он, этот твой "никто", а самые большие ослы сидят в редакции
"Чипсайда". Полно, не делай вид, да еще в твои годы, будто ты еще питаешь
какие-то иллюзии относительно издателей. Ты работаешь не для этих скотов,
ты работаешь для тех, кто разбирается в искусстве, coloro che sanno [для
тех, кто знает; для знатоков (ит.)], так будь честен передо мной, если не
можешь быть честным перед самим собой. У тебя есть определенные цели, к
которым ты стремился с самого начала, и это очень хорошо. А в твоей
нынешней мазне никакой цели не видно.
Затем я поговорил с Хоули о "Рэтленде Рэмзи" и о возможном продолжении
этой работы, и он заметил, что мне надо пересесть в _свою_ лодку, иначе я
пойду ко дну. Одним словом, он меня предостерегал.
Я внял его предостережениям, однако указать моим знакомым на дверь я не
решился. Они мне изрядно надоели, но именно поэтому какой-то внутренний
голос говорил мне: ты не имеешь права приносить их в жертву своему
раздражению. Когда я оглядываюсь на тот период нашего знакомства, мне
кажется, что они заняли в моей жизни непомерно большое место. Я вижу их
как сейчас: чуть ли не весь день они проводят у меня в мастерской, сидя на
старой, обтянутой бархатом банкетке у стены (чтобы не мешать), и всем
своим видом напоминают терпеливых придворных в королевской приемной. Я
уверен: эту позицию они удерживали просто потому, что таким образом можно
было сэкономить на угле. Свою щеголеватость они сильно растеряли, и только
слепой не заметил бы, что они стали клиентами благотворительных
учреждений. Когда на горизонте появлялась мисс Черм, они уходили, а с тех
пор как я вплотную взялся за "Рэтленда Рэмзи", мисс Черм появлялась
довольно часто. Они молча дали мне понять, что, по их мнению, она мне
нужна как модель для персонажей из низов, и я не стал их разубеждать; ведь
сделав попытку прочесть роман - книга все время лежала в мастерской, - они
даже не заметили, что действие происходит только в высших кругах. Их
знакомство с самым блестящим из наших романистов оказалось весьма беглым,
и многое они просто не поняли. Несмотря на предостережения Джека Хоули, я
время от времени давал им поработать часок-другой; если с ними и придется
расставаться, думал я, то сделать это никогда не поздно; пусть хотя бы
кончатся холода. Хоули с ними познакомился у меня на квартире и нашел, что
они весьма комичная пара. Узнав, что он художник, они попытались было
вступить с ним в переговоры и пробудить в нем интерес к "подлинным
образцам"; но он посмотрел на них так, словно они находились не в другом
углу гостиной, а где-то за целую милю; для него они были средоточием всего
того, чего он не одобрял в социальной системе своей страны. Таким людям,
состоящим из лаковой обуви и условностей, с их экзальтированными
словоизвержениями, не дающими спокойно поговорить, - таким, как они,
считал он, нечего делать в мастерской художника. Мастерская - это место,
где учатся видеть, а что увидишь сквозь пуховую перину?
Главное неудобство, которое я из-за них терпел, заключалось в том, что
первое время я не решался огорошить их известием, что мой ловкий коротышка
слуга начал позировать мне для "Рэтленда Рэмзи". Им было известно, что я
немного чудаковат (к тому времени они уже были готовы признать за
художником право на чудачества) и взял к себе в дом бродягу с улицы, хотя
я мог бы иметь камердинера с бакенбардами и с рекомендациями; но тогда они
еще не знали, как высоко я ценю его достоинства. Они уже не раз заставали
его позирующим, но были твердо уверены, что я рисую с него шарманщика.
Вообще они о многом не догадывались - в частности, о том, что, когда я
работал над одной эффектной сценой, в которой фигурировал лакей, мне уже
приходила в голову мысль использовать для этой роли майора. Я все
откладывал и откладывал исполнение этого замысла: мне не хотелось
заставлять майора надевать ливрею; я уже не говорю о том, как трудно было
бы подыскать что-нибудь на его рост. И вот однажды в конце зимы, когда я
трудился над презренным Оронте (любую мою мысль он схватывал на лету),
подогреваемый ощущением того, что я на верном пути, в мастерской появились
они, майор и его супруга; по своей светской привычке они смеялись
неизвестно чему (хотя поводов для смеха у них было с каждым днем все
меньше) и имели беспечный вид визитеров, приехавших к своим
соседям-помещикам (они мне всегда напоминали сцены в этом роде); гости уже
побывали в церкви, прогулялись по парку, и теперь хозяева уговаривают их
остаться на ленч. Время ленча уже прошло, но было еще не поздно выпить
чашечку чая, - я знал, что они бы не отказались. А между тем я только что
работал с таким жаром, и мне не хотелось, чтобы этот жар остыл, пока мой
натурщик будет готовить чай, а я буду ждать его; к тому же день быстро шел
на убыль. И тогда я обратился к миссис Монарк, - не может ли она взять на
себя эти обязанности? Услышав мою просьбу, она вспыхнула, на миг вся кровь
бросилась ей в лицо. Она кинула быстрый взгляд на мужа, словно
телеграфируя ему что-то, и получила такой же безмолвный ответ. Еще
мгновение, и они опомнились: должно быть, никогда не унывающий и более
сообразительный майор просигнализировал жене, что капризы здесь неуместны.
Должен признаться, что их уязвленная гордость отнюдь не вызвала у меня
сочувствия - наоборот, мне даже захотелось проучить их поосновательнее.
Они засуетились, стали вынимать из шкафа чашки и блюдца, поставили на
огонь чайник. Я знаю: у них было такое ощущение, будто они прислуживают
моему слуге. Когда чай был готов, я сказал: "Налейте ему чашечку, он так
устал". Миссис Монарк принесла ему чай на то место, где он стоял, и он
принял чашку из ее рук, - ни дать ни взять джентльмен на приеме,
прижимающий локтем свой шапокляк.
Тогда я понял весь смысл происшедшего: чтобы угодить мне, она
пересилила себя, причем сделала это красиво, и теперь я должен как-то
отблагодарить ее. Встречаясь с ней после этого, я каждый раз спрашивал
себя, что же я могу для нее сделать. Приглашать их на сеансы я больше не
мог, я чувствовал, что, продолжая использовать их, я делаю большую ошибку
и обрекаю себя на неудачи. Да, да, я стал работать плохо, очень плохи были
все те шаблонные рисунки, для которых они позировали, - об этом теперь
говорил не только Хоули. Я послал в издательство целую серию иллюстраций к
"Рэтленду Рэмзи" и услышал в ответ куда более убедительную критику, чем
его дружеские предостережения. Художественный консультант фирмы, для
которой я работал, считал, что во многих из них совсем нет того, чего от
меня ожидали. Это были по большей части иллюстрации как раз к тем сценам,
в которых фигурировали супруги Монарк. Я не стал уточнять, чего именно от
меня ожидали; надо было смотреть правде в глаза: заказы на другие тома
могли от меня уплыть. В отчаянии я накинулся на мисс Черм и перепробовал
ее на всех ролях и во всех ракурсах. Я объявил во всеуслышание, что
главным героем отныне будет Оронте; мало того - в одно прекрасное утро,
когда майор заглянул ко мне с намерением узнать, не нужен ли он, чтобы
закончить рисунок для "Чипсайда", начатый на прошлой неделе, я сказал, что
передумал и буду делать рисунок с моего слуги. При этих словах майор
побледнел и уставился на меня.
- Неужели таким вы представляете себе английского джентльмена? -
спросил он.
Я был недоволен собой, я нервничал, а работа стояла, и я ответил с
раздражением:
- Не разоряться же мне по вашей милости, дорогой майор!
Это было ужасное замечание. Он еще немного постоял, а затем, не говоря
ни слова, вышел из мастерской. Когда он ушел, я вздохнул с облегчением: я
был уверен, что больше не увижу его. Я не сказал ему определенно, что мою
работу могут забраковать, но меня раздражало, что сам он не почувствовал
приближения катастрофы, что наше бесплодное сотрудничество не послужило
для него уроком и он не постиг вместе со мной ту истину, что в обманчивой
атмосфере искусства даже самые высокие достоинства объекта могут оказаться
бесполезными из-за своей невыразительности.
Я был в расчете со своими приятелями, и все же нам довелось увидеться
еще раз. Через три дня они снова пришли ко мне, на этот раз вместе, и
после всего случившегося их появление не предвещало ничего хорошего. Оно
свидетельствовало о том, что никакой другой работы они найти не могут.
Должно быть, они уже собирали семейный совет и обсуждали свое невеселое
положение во всех подробностях; они уже успели переварить дурные вести о
том, что в собрании сочинений им не бывать. Теперь, когда они не могли мне
быть полезны даже в работе для "Чипсайда", их обязанности стали уж очень
неопределенными, и я был вправе считать, что они пришли просто из
вежливости и в знак примирения - словом, с прощальным визитом. В глубине
души я даже обрадовался тому, что мне сейчас некогда возиться с ними: мои
натурщики позировали вместе, и я корпел над композицией, которая обещала
принести мне славу. Идея композиции была навеяна сценой, где Рэтленд
Рэмзи, придвинув свой стул поближе к сидящей за роялем Артемизии,
собирается сказать ей нечто чрезвычайно важное, а она с показным
равнодушием смотрит на свои пальчики, извлекающие из инструмента какую-то
сложную пьесу. Мисс Черм за роялем мне доводилось рисовать и раньше - это
у нее всегда получалось безукоризненно поэтично и грациозно. Теперь мне
надо было, чтобы обе фигуры "компоновались", не уступали одна другой в
напряженности переживания, и маленький итальянец отлично вписался в мой
замысел. Влюбленные из романа стояли у меня перед глазами как живые, рояль
был выдвинут; мне оставалось только уловить очарование юности и робкой
любви, разлитое в этой сцене, и запечатлеть его на бумаге. Гости
заглядывали мне через плечо; я обернулся и приветливо посмотрел на них.
Они ничего не сказали в ответ, но я привык общаться с людьми без слов и
продолжал работать, ободряемый ощущением, что я наконец нашел единственно
правильное решение, и лишь слегка расстроенный тем, что мне так и не
удалось избавиться от них. И тут я вдруг услышал где-то рядом или, точнее,
надо мной приятный голос миссис Монарк: "По-моему, ей надо немного
привести в порядок прическу". Я поднял голову и с удивлением увидел, что
она как-то особенно пристально разглядывает мисс Черм, сидевшую спиной к
ней. "Я только чуть-чуть подправлю, вы не возражаете?" - продолжала она.
Услышав эти слова, я неожиданно для самого себя вскочил на ноги,
по-видимому, подсознательно опасаясь, как бы она чего-нибудь не сделала с
моей юной героиней. Она меня успокоила взглядом, которого я никогда не
забуду - должен признаться, что я был бы счастлив, если бы мне удалось
нарисовать _эту_ сцену, - и подошла к моей натурщице. Склонившись над мисс
Черм и положив ей руку на плечо, она ласково заговорила с ней. Девушка
быстро сообразила, что хочет сделать миссис Монарк, и с благодарностью
согласилась. Та сделала несколько быстрых движений, и непокорные кудри
мисс Черм легли так, что она стала теперь еще очаровательней. Никогда еще
мне не доводилось видеть, чтобы человек оказывал услугу своему ближнему с
такой героической самоотверженностью. Миссис Монарк повернулась, глубоко
вздохнула и пошла, посматривая по сторонам с таким видом, будто искала,
что бы ей еще сделать; затем она нагнулась с благородным смирением и
подняла с полу тряпку, выпавшую из моего этюдника.
Тем временем майор тоже подыскивал себе дело и, отправившись в другой
конец мастерской, увидел перед собой посуду и столовый прибор - следы
моего завтрака, забытые и неприбранные. "Послушайте, а в _этом_ я могу вам
помочь?" - крикнул он мне, безуспешно пытаясь скрыть дрожь в голосе. Я
согласился со смехом (боюсь, что смех вышел неловкий), и в течение
ближайших десяти минут моя работа шла под аккомпанемент нежно звенящего
фарфора и стекла и брякающих чайных ложечек. Миссис Монарк помогала мужу -
они вымыли посуду, убрали ее в шкаф. Затем они отправились в мою маленькую
буфетную, и после их ухода я обнаружил, что все мои ножи начищены, а
скромный запас посуды блестит так, как не блестел с незапамятных времен.
Должен признаться, когда я почувствовал, как красноречиво говорило за себя
то, что они делали, - контуры моего рисунка на мгновение смазались, и
изображение поплыло. Они признали свою несостоятельность, но не могли
смириться с мыслью о грозящей им гибели. Они в замешательстве склонили
головы перед жестоким и противоестественным законом, в силу которого
реальность могла оказаться намного ниже в цене, чем иллюзия; но они не
хотели умирать с голоду. Если мои слуги ходят у меня в натурщиках, почему
бы моим натурщикам не пойти ко мне в услужение? Можно поменяться ролями:
те будут позировать, изображая леди и джентльменов, а _они_ будут за них
работать, и тогда им не придется уходить из мастерской. Это был
безмолвный, но страстный призыв, - они взывали ко мне не прогонять их.
"Разрешите нам остаться, мы будем делать _все_", - вот что они хотели
сказать.
Когда все это свалилось на меня, мое вдохновение улетучилось. Карандаш
выпал у меня из рук; сеанс был сорван, и я отослал моих натурщиков,
которые тоже были явно сбиты с толку, оробели и притихли. Я остался
наедине с майором и его женой и пережил несколько очень неприятных минут.
Он вложил их мольбу в одну фразу: "Так вот я и говорю: а может, все-таки
возьмете нас?" Я не мог их взять - было бы слишком больно смотреть, как
они выносят мое помойное ведро; но я сделал вид, что у меня найдется для
них работа еще примерно на неделю. Затем я дал им денег, чтобы они
поскорее уходили, и больше я их не видел. Заказ на следующие тома я
все-таки получил, но мой друг Хоули твердит, что ущерб, нанесенный мне
майором и миссис Монарк, дает себя знать и сейчас: это из-за них я свернул
с прямого пути. Если это и правда, я не жалею, что заплатил за
преподнесенный мне урок.
КОММЕНТАРИИ
1. Килберн - в конце XIX века северо-западный окраинный район Лондона.
2. Так звали жившего в первой половине XVII века автора книг "Правдивое
известие о сражении в Новой Англии между англичанами и дикарями" (1638) и
"Плач Германии" (1638). Однако, по-видимому, здесь это реальное лицо не
имеется в виду. Джеймс имел обыкновение выписывать в тетрадь различные
имена, фамилии, названия, которые могли бы ему пригодиться впоследствии.
Возможно, что именно так обстояло дело и в данном случае.
3. Мейда Вейл - улица, начинающаяся в Килберне и идущая по направлению
к Гайд-парку.
4. Букингемский дворец - королевская резиденция в Лондоне.
5. Имеется в виду собор святого Петра в Риме.

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.