Купить
 
 
Жанр: Драма

страница №1

Случай из практикума



Вера Чайковская

Случай из практикума

Повесть

Читателя! Советчика! Врача!
О. Мандельштам

Глава 1


Дорик о киллерах и Келлерах

Читая эту дрянь, Дорик сначала кривил, потом оттопыривал нижнюю губу и
наконец отбросил брошюру с отвращением. Друг не друг, но приятель, который
на протяжении долгих лет их фальшивого полуприятельства по каким-то скрытым
намекам, взглядам, репликам, а может, просто чутьем (Дорик, как вежливый
человек, предпочитал отмалчиваться или отшучиваться), даря ему очередной
свой психологический опус и понимая, что Дорик к сим трудам относится
скептически, словно целью себе поставил убедить Дорика в своей
незаурядности. Точно женщина, которая особенно рьяно приманивает того, кому
совсем не нравится.
А Дорику эта мелкая возня вокруг психиатра действительно гениального,
какие-то жалкие муравьиные укусы, мелкие поправки, которые, будь тот жив, -
отмел бы со смехом, - казались признаком особой злокозненной бездарности.
Бездарности, которая рядится в павлиньи перья, - явление достаточно
распространенное как прежде, так и теперь. У Дорика даже возник целый
графический цикл подобных "ворон", в результате чего его стали сопоставлять
с Босхом и Брейгелем (разумеется, в пользу последних), говорить о запоздалых
всплесках постмодернизма, а Дорик просто "следовал натуре" - как это прежде
называлось.
Но эта брошюрка (изданная на средства Фонда поддержки российских талантов) и
среди прочих была перлом. Психологический практикум.
Дорик сначала прочел "паноптикум". И эта очитка-оговорка (прямо по
гениальному психиатру, которого пытались в ней ужалить) оказалась гораздо
точнее верно прочитанного слова.
Таких кретинов-психиатров и психологов нужно было уже помещать в паноптикум.
К примеру, в брошюрке воспроизводился психиатрический анализ врача,
практиковавшего, судя по всему, в конце пятидесятых, когда малютка Дорик еще
отсиживался под столом в крошечной комнатушке в местечке Чухлинка на окраине
Москвы и подсчитывал ноги сидящих за этим столом (почему-то нередко
оказывалось нечетное число, но тени, как интересно ложились тени!). Этот
врачишка - Келлер (так и хотелось назвать его "киллер", но в пятидесятые
годы такого понятия еще не было, хотя зловещее сочетание "врач-убийца"
надолго врезалось в сознание простого и непростого народа) описывал случай
"повторяющихся шизофренических состояний". По-видимому, это и был его
основной вклад в науку - плод его докторской диссертации. И вот он-то внушил
Дорику такой ужас и отвращение, что это уже граничило с клиникой (и Келлер,
вероятно, взял бы его на учет и приобщил к делу).
"Бедная Ниночка!" - только и подумал Дорик, человек отнюдь не
сентиментальный, скорее ироничный, - но уж очень велико было его негодование
по отношению к Киллеру (ах, нет же, Келлеру!), которому Дорик припомнил все
несусветности, нравственную тупость, черствость, жестокость, с которыми ему
самолично приходилось сталкиваться и у других представителей этой древнейшей
профессии. В свое время Дорик даже перефразировал старинное изречение, врач
говорит больному: "Излечися сам!" И это еще самый хороший и честный врач.
В коммуналке, где Дорик провел с родителями первые семь лет своей жизни,
тоже был врач - психотерапевт, что для младенческого слуха звучало непонятно
и торжественно, - и едва ли не Келлер по фамилии. А потом, к концу их
совместного пребывания в коммуналке с тем Келлером (впрочем, фамилия, скорее
всего, была только созвучной), что-то у него произошло. Что именно -
тщательно скрывалось от детских ушей, но тем внимательнее эти уши
прислушивались к непонятным фразам, толкам, обрывкам разговоров и намекам
родителей и соседей.
Получалось, что не то он сам "сбрендил", - сейчас бы сказали "крыша
поехала", не то отчего-то ушел из дому. А у него была "роскошная", как
считал Дориков папа, жена, блондинка-венеролог, сын - студент, не замечающий
юного, ползающего по пыльным лестницам Дорика, и собака пудель, которую все
в доме любили и все хором постоянно попрекали соседа в том, что держит псину
в коммуналке. Интеллигентный же человек. Слово "интеллигентный" Дорик
впервые услышал именно в таком контексте - злорадно-мстительного неодобрения
в голосе и в хищных зеленых глазах одинокой буфетчицы с завода ДДТ, что на
Овощанке (что это значит, Дорик так и не доискался и не особенно
доискивался). Магия детских мифических представлений в завалах его памяти
так и осталась нерасшифрованной и непросвеченной четкой декартовской мыслью.


Гениальный психиатр совершенно правильно, на взгляд Дорика, который
специалистом в этой области не был, отмел какой бы то ни было барьер между
болезнью и здоровьем, показал, сколь узка и условна эта грань. А наши милые
эскулапы знай загоняли в рамки болезни все сильные человеческие страсти,
потрясения и переживания. В сущности, любая тонкая чувствительная натура (а
Дорик был натурой именно такой) попадала у них в разряд патологии. Отсюда и
взгляды на людей искусства, как поголовно шизофреников и безумцев; может
быть, так оно и было, но тогда в разряд "нормальных" попадали патологически
жесткие и черствые люди, не способные ни к любви, ни к страданию, ни к
сопереживанию. Вот и "Ниночка" (это же надо набраться такого нахальства,
чтобы называть ее везде только уменьшительно-ласкательным именем и при этом
защитить на ее "случае" - докторскую!). Да у нее была совершенно нормальная
реакция на смерть матери - она "временно помешалась"; Дорик не хотел
пользоваться медицинскими терминами, которые это понятное "помешательство"
возводили в ранг клинического случая, требующего вызова "скорой", бегущих
санитаров и палаты на десятерых в одной из "психушек". В состоянии этого
вполне понятного по-человечески "помешательства" (а иначе - глубочайшего
отчаяния) она ушла из дома и где-то бродила несколько дней. За это время
мать похоронили соседи, живущие в той же коммуналке. (Дорик подумал, что
если бы умница его вторая жена не настояла на том, чтобы не пускать его на
похороны собственной матери, - неизвестно, чем бы это для него кончилось.)
Так виновата ли "Ниночка", что не было рядом с ней такого любящего человека,
а был только врач-наблюдатель, отмечающий "симптомы" бесконечного горя и
затем анализирующий их на страницах психологического практикума? "Регрессия
шизофренического состояния..." "Бред о загробном общении с умершей
матерью"... И это ему, Келлеру (Киллеру!), она говорила, что он, после мамы,
самый близкий ей человек?
Вошла в кабинет себя не помнящая, грязная, голодная, а этот "дяденька
Келлер", пряча глаза в медицинскую карту, стал бормотать что-то о таблетках,
санатории. И не он ли вызвал санитаров? Короче, в психушке последовало
самоубийство - наглоталась таблеток, которые, вероятно, он же ей и прописал.
Забыться, забыть, уснуть...
А Келлер сел за письменный стол и завершил последнюю главу своей
диссертации, посвященную анализу "случая Ниночки". За время наблюдений над
пациенткой Ниной Нагель взрывы "шизофренических состояний" наблюдались у
больной лишь дважды: когда она пришла впервые после бегства от мужа и
умоляла ее загипнотизировать...
- Забыть, забыться, уснуть...
...И незадолго перед самоубийством, после смерти матери, когда она уже ни о
чем не просила, а только спрашивала, права ли она, думая, что можно общаться
с той реальностью...
Сумасшедшие врачи! Бездарное время! Жестокие нравы!
О, даже еще совсем недавно, даже еще сто лет назад эту хрупкую чудачку
"Ниночку" можно было спасти, и она бы увидела - кто знает? - небо в алмазах!
Да, да! У трагического Тургенева, у жесткого Чехова - суровее, трезвее,
холоднее! - ее "шизофреническое состояние" могло бы быть оценено как особое,
нежное цветение женской души, как то, что нужно любить и выхаживать... Эта
"Ниночка" стала бы не бедной, убогой "психопаткой", она бы, она...

Глава 2


Разбитая жизнь, или небо в алмазах

Доктор Петр Андреевич Чечевицын трясся на колымаге и недоумевал, почему
богатый заводчик Нагель послал за ним такой потрепанный экипаж. (Не слишком
ли трафаретное начало? - поморщился Дорик.) Скряга, наверное. И ехать было
ни к чему. Какой-нибудь истерический припадок у взбалмошной, капризной,
привыкшей к угождению дочки. Он знал, что от этой дочки отказались все
местные рязанские врачи (а может, это им было отказано?). И вот выписали его
из Москвы, пообещав большие деньги и удобства размещения "на свежем
воздухе". "Свежий воздух", конечно, манил, но дело не в нем. Просто совестно
было не ехать, когда так звали, так упрашивали. А колымагу на станцию
прислали препакостную, лошадей старых, кучера хамоватого. Впрочем, Петр
Андреевич удобств стыдился и не очень-то пока в них нуждался (был не стар),
а все эти мысли приходили в голову по контрасту с известным ему богатством
заводчика Нагеля - владельца нескольких кирпичных заводов и его "безумной",
как он сам выражался в письмах и телеграммах, любовью к дочери. Эти-то
бесконечные письма и телеграммы доконали доктора, который решился съездить и
посмотреть, отчего "умирает" единственное чадо российского миллионщика.
Заводской двор, где невдалеке расположился нагелевский дом, мрачный и
напоминающий средневековую крепость, - был скучен и непригляден. Какие-то
ржавые трубы, горой сваленный битый кирпич, почва вся в рытвинах и
колдобинах, и это постоянное, унылое гуденье. (Дорик вспомнил монотонное
гуденье кирпичного завода вблизи дачи, которую родители снимали в его
детстве и как из-за этого гуденья нервный Дориков отец не мог днем спать.) И
лишь вдалеке за чугунными воротами что-то зеленело - не то роща, не то парк.

В доме полно прислуги, горничных, каких-то старух, все куда-то несутся,
суетятся, кричат во весь голос. Мать, простая женщина, в цветной шали на
плечах, охает и плачет, отец, еще не старый, благообразный господин, из
шведов или норвежцев, пребывает в полном отчаяньи. А дочка безучастно лежит
в своей комнате на узенькой кроватке, вся в кружевах, с бескровным лицом, в
зашторенной сумрачной комнате, и бессмысленно смотрит в потолок...
("Знаем, проходили", - заметил Дорик.)
- Вас Ниной зовут?
- Ниной.
Не повернула головы, не приподнялась с постели, как тяжелобольная.
- Будете пульс щупать? Но я не хочу.
- Кто вам сказал? Не буду! И даже язык не посмотрю. Мне кажется, здесь мало
воздуха.
- Для чего?
- Для жизни.
- А если я не хочу жить?
- Видите, вы уже дважды успели сказать, чего вы не хотите. А я не успел
высказать ни одного своего желания. Встать сможете?
- Зачем?
- Мне очень не понравилось местечко, куда меня завезли по вашей милости. И
народу тут много, и местность противноватая. Гудит что-то. Мне сказали, что
поселят в саду, во флигеле. Я хочу... видите, это первое мое желание, чтобы
вы меня туда проводили.
- А, поняла. Это вы меня так лечите.
- Послушайте, Нина. Я ведь и сам тут могу спятить. У меня здесь ни знакомых,
ни друзей. А просят пробыть несколько дней. Или вы мне будете помогать, или
я сразу уезжаю. У меня нервы, знаете, не железные!
- Нет, не уезжайте! Мне так тоскливо! У меня тут тоже ни знакомых, ни
друзей. Одна тоска. Я... я попробую встать.
Встает. Худая, тоненькая, в чем-то кружевном, полупрозрачном. (Дорик
отмечает пробившийся в щель между шторами лучик света, скользящий по бледной
щеке, по кружеву пеньюара.)
- Простите, - доктор откашливается. - Так вы не можете меня сопровождать.
- Почему? Простужусь и умру, да?
- Нет, это какая-то одежда, пусть и восхитительная, но не для прогулок. Для
ночи любви, - да.
- Как вы сказали? Для ночи любви? А вы знаете, что это такое?
Доктор опять откашливается и говорит с улыбкой:
- Пока отложим этот разговор. Я выйду. Да, к сведению, ждать я не люблю -
даю вам десять минут...
- Но как же я, как же... без горничной?
- Уж как-нибудь.
Он вышел за дверь и постоял минут семь, не больше, в узком коридорчике,
рассеянно прислушиваясь к тому, что за дверью. В узкое, пропыленное окошко
коридорчика был виден загроможденный рухлядью заводской двор. Белобрысая
девчонка гонялась за петухом. И откуда здесь петух? (Действительно, откуда?
В голову Дорику все лезли какие-то дачные детские воспоминания.) Нетерпеливо
толкнулся в дверь, даже забыв постучаться. Она чуть вскрикнула и залилась
краской, что было видно даже в сумраке зашторенной спальни. Он подумал, что
действует правильно, - нужно пробудить в ней забытые уже чувства: стыд,
любопытство, интерес к мужчине.
- Вы рано... тут пуговицы сзади. Без горничной не могу.
- Давайте. Я же доктор.
Но, помогая застегнуть пуговицы, все же отметил светлый пушок вдоль спины,
низко спускающуюся по шее косицу волос под мальчишеской стрижкой,
сладко-пряный запах духов, не совсем даже девический, скорее женский.
Кофточка была светлых тонов, а юбка длинной, темной и узкой. Похожа на
гимназистку, но какую-то "слинявшую", словно на слабо проявленной
фотографии.
- Не нравлюсь, да?
- Да я вас и не рассмотрел еще. Тут так темно. А почему нет зеркала?
- Зеркала?
С таким удивлением, будто и не женщина вовсе, не молодая девушка.
- Идти сможете? Или вас в каталке возят?
Секунду ему казалось, что она хлопнет его по физиономии, но она коротко, со
всхлипом, рассмеялась.
- Пока, кажется, хожу. Но давно не прогуливалась.
Он крепко ухватил ее под локоть, и они спустились по узкой каменной лестнице
со второго этажа в громадную залу с уродливыми колоннами, невпопад
заставленную дорогой мебелью из карельской березы, пересекли ее и снова
спустились по каменной лестнице, - но теперь уже широкой и пологой, во двор.

Во всем этом для Петра Андреевича была своя новизна, и даже некоторая
прелесть. Так сложилось, что женщин из "порядочных семейств" в общении он
избегал, а довольствовался теми - как "материалист" и "реалист", - кому
можно было заплатить, а уж спасать их или не спасать, - это как придется.

(Дорик опять вспомнил своего любимца - гения, который предрекал счастье лишь
такому мужчине, который готов был вступать в сношения с матерью и сестрой,
то есть женщинами не только кровно, но и духовно близкими.) Наш доктор до
этой стадии еще не дошел - роман "Ада, или страсть" будет написан в другое
время и другим писателем, - ему казалось, что его страстность, его
физическое естество испугают любую порядочную женщину, к тому же эти
"порядочные" были такими актерками, так хитро себя подавали, так пошло
кокетничали, что проще было обходить их стороной. Он их лечил, прописывал
лекарства, ставил диагнозы, со стороны наблюдая - но именно со стороны,
почти никогда не стараясь приблизиться, да и дамы своей неестественностью
отнюдь не способствовали проявлению его интереса...
Его подопечная была так слаба и легка, что на продуваемом ветром дворе ее
шатало. При дневном свете ее бледность, бескровные щеки и губы, остренькое
худое лицо - стали заметнее, и она ему действительно мало понравилась. Но
что-то такое было в сухой, ломкой полетности ее фигуры, во взмахе рук,
небрежно поправляющих густые темные пряди надо лбом, в удивленно-наив- ном -
почему-то всегда удивленном и наивном, обращенном на него взгляде...
Дошли до флигеля.
- Боже, как здесь хорошо!
Смешно было слышать этот возглас из уст хозяйской дочери, наследницы,
которая точно впервые видела то, что ей принадлежало.
- Тут и цветы есть - смотрите: ромашки! Колокольчики! Васильки!
Вокруг флигеля в самом деле был островок зелени с несколькими липами,
лужайкой, заросшей нескошенной травой, скамейкой под деревом.
- Здесь раньше жили гости. Но когда я заболела...
Она не закончила фразы, но было понятно, что со времени ее болезни никаких
гостей у Нагелей уже не было.
Вошли во флигель. Ее пошатывало, и Петр Андреевич крепко сжимал ей локоть,
возможно, даже чересчур крепко, но она не жаловалась.
- И здесь как хорошо!
Опять с такой интонацией, будто видит впервые. Доктор помалкивал, но и ему,
в особенности в сравнении с большим каменным домом, понравилась уютная
простота нескольких небольших комнат внизу и наверху, светлая застекленная
веранда на первом этаже, заменяющая столовую, бревенчатые, выкрашенные "под
дерево" полы, слабо поскрипывающие под ногами.
- Я тоже хочу!
- Это уже третье или четвертое ваше желание? Впрочем, раньше были
"нежелания". Так чего же вы наконец захотели?
- Хочу здесь поселиться. Только без всяких горничных! Без никого! Я буду
жить внизу, а вы наверху. И если мне будет плохо, ну, как-нибудь не так, - я
буду вас звать.
- Неудобно.
- А умереть в двадцать семь удобно?
- Нужно бы какую-нибудь горничную подселить. Вы вон сами и кофточку
застегнуть не можете.
- Не нужно. Эти Дуняши и Глаши мне осточертели. Вы доктор, а не мужчина.
Вгляделась в него внимательно и с жалкой улыбкой коснулась ладонью его руки.

- Простите, я не так выразилась, но... Мне сегодня впервые за несколько лет
чего-то очень захотелось.
- Пожить без горничной, - скажите, какая мечта!
Но ее детский жест и детское желание оказаться во флигеле под его защитой
тронули Петра Андреевича. Он "порядочных" женщин потому и избегал, что не
любил притворства, каких-то вечных игр, в основе которых или холодный
расчет, или пустая взбалмошность. Эта была проста и наивна, как ребенок, и,
вероятно, "сексуально" (как с недавних пор стали писать в медицинских
журналах) не опытна.
- Мне нужно посоветоваться с вашими родителями.
- Я их уговорю, вот увидите!
И, вырвавшись, - а он все еще сжимал ее локоть, - побежала к дому, словно
это не она, чуть живая, опираясь на его руку, еле-еле только что доплелась
до флигеля, а перед тем и вовсе лежала живым трупом. В который раз Петр
Андреевич убеждался, что болеют не органы, болеют души.
- Взяла, наша взяла!
Она неслась ему навстречу, подметая длинной юбкой пыльную заводскую
территорию, и, едва не сбив его с ног, вовремя затормозила почти впритык, а
он уже растопырил руки, чтобы поймать ее, как ловят и высоко над головой
поднимают бегущую девчонку-сорванца.
- Какой вы ребенок!
- Да? А мне казалось, я давным-давно старушка!
Оба расхохотались, причем его подопечная буквально давилась от смеха, и ему
даже пришло на ум, что в его услугах здесь больше не нуждаются. Вон какая
стала прыткая да смешливая!
Но когда он заговорил об отъезде с господином Нагелем, у того задрожала
челюсть, и он, вынув большой платок с вензелем в уголке, долго сморкался,
изредка прикладывая платок то к одному, то к другому глазу.

- Дорогой! Превосходнейший! Умоляю вас ради вашей жены и детей! Ах,
простите, я не знал, что вы не женаты. Ну, так ради всего для вас светлого -
вспомните сестру, мать! Побудьте с нами! Я стал слезлив в этой стране. Я был
как скала, как древний скальд. Но эти бабы, эти русские характеры, эти
перепады погоды, скачки цен на рынке, перемены настроений, политическая
неустойчивость, эти болезни, от которых нет никакого спасения, и только чудо
может спасти... Дорогой! Превосходнейший! Она за два года впервые
пробежалась - я видел в окно. Туда и назад. Зачем я работал? Кому все
оставлю? Мое единственное дитя умирало, а ваше появление...
Петр Андреевич не мог больше вынести этой слезливой патетики и согласился
пробыть здесь еще несколько дней. Во флигеле. Ваша дочь пожелала туда
переселиться, без горничной, что, по-видимому, не удобно.
- Ах, пусть делает как хочет.
Осчастливленный отец, вероятно, и раньше не привык перечить своей Ниночке, а
теперь и вовсе размяк. Уходя, Петр Андреевич на секунду задержался у стола,
вынул из кармана ручку, пенсне, попросил листок и выписал папаше Нагелю
брому. На ночь несколько капель. Разбавляйте кипяченой водой. Обязательно.
Чтобы погода не влияла.
Да, и почему бы вам, почему бы не заняться, к примеру, обустройством
заводской территории, построить что-нибудь для рабочих - школу, библиотеку?
Все бы мысли отвлекались от неизлечимых болезней.
- Ах, это. Это уже не мы, это наши наследники. Нам бы, как говорится,
первоначальный капитал сохранить. Такие налоги, что, того и гляди, все
рухнет. (Дорику даже обидно стало, как глупо все повторялось, и у всех
почему-то был только "первоначальный" капитал, а до парков, библиотек,
художественных собраний руки доходили у ничтожного меньшинства, и не самых
богатых.)
Доктор вышел на воздух. Какие-то барышни неслись из большого дома в сторону
деревянного флигеля - кто с подушкой, кто с одеялом, кто с самоваром. Можно
было подумать - Мамай прошел или собирался пройти. Петух... (Нет, петух тут
был уж вовсе ни к чему...) Тут нужен был художник. Но пока, кажется, рано, а
вот для художницы в самый раз...
Чай Петр Андреевич пил в одиночестве на веранде, наливал его в чашку с
голубой розочкой из того самовара, который видел в руках одной из заполошно
бегущих к флигелю барышень. Чай, баранки, сыр, булка с маком, варенье, мед -
это был легкий ранний ужин, выбранный по его вкусу. Было и вино, но он не
привык - вернее, уже отвык - пить так рано и в одиночку. Его подопечная, как
видно, устраивала свое гнездо в одной из нижних комнат флигеля, но когда он
вышел на цветущий двор, то увидел Нину сидящей на раскладном стуле среди
лип. Перед ней стоял небольшой мольберт, рядом на столике - краски. На
голове - светлая широкополая шляпа, изменившая ее облик до неузнаваемости. К
такой даме, да еще художнице, он бы в жизни не подошел. Это была "богема",
которой он не то чтобы чурался, но, испытывая позывы любопытства,
одновременно подозревал этих господ, барынек и барышень в желании
"поинтересничать", поиграть в бирюльки, в то время как все настоящее
требовало полной отдачи, хотя об этом совсем не надо было громко возвещать
миру.
Подошел и молча покосился на то, что возникало на холсте у Нины, нечто
радужно-зеленое с голубоватыми подтеками.
- Не смотрите. Я только начала.
- Я все равно ничего не понимаю, даже если бы вы кончали.
- Большинство не понимает. Только редко кто признается. Это, знаете, я от
кого слышала? От Серова Валентина Александровича. Я тогда совершенно
обалдела от его "девушек" - увидела в репродукциях и рванула в Москву. Год
проучилась в Московском училище живописи - без всяких горничных, заметьте! -
а потом на меня такая тоска напала, такой ужас. Я к нему тогда кинулась,
зашла в кабинет - Валентин Александрович, живопись спасает? Спрашиваю, а
сама вижу - прежде не замечала, - какой у него несчастный, затравленный вид,
и сам он такой маленький, серенький, как воробушек. Руку держит на груди - в
училище шептались, что он убедил себя, будто умрет молодым от сердечного
приступа, как отец.
- Вы ведь Нина Нагель, да? (Узнал!) У меня одна из кузин - Нина. Спасает ли?
Талант спасает, да и то не уверен... Сейчас вот хочу съездить в Италию.
Засиделся здесь. Нового хочется. Подхвачу Бакстика, Остроухова Илью - кто
поедет, и - в Венецию. Там я когда-то... В принципе не спасает ничто. Только
если время остановится. Так и запомните, - если время остановится... - И
отвернулся. А мною овладело уже такое, такое беспросветное...
- Дурак ваш Серов, не видал, что за художник, а дурак отменный!
- Валентин Александрович?
- Да хоть Александр Валентинович! Что вы меня именем гипнотизируете! Слышал,
что известный, - царских особ пишет... Это что же, ждать конца света, когда
"времени больше не будет"? Эка, хватил! Мне, знаете, что кажется важным с
медицинской точки зрения? Что рука у вас потянулась к зеленым, голубым
краскам, - а это жизнь, это зелень, это лето и детская радость. А тот, для
кого все кончено, возьмется за серую, коричневую, наляпает грязных пятен,
обведет черным контуром...

- Оказывается, вы в живописи понимаете!
- Я в жизни понимаю и медицину старался с толком изучать!
Он оставил Нину, а сам обошел "вторую" территорию, которую обитатели
"первой" по странной случайности не успели еще испортить и изуродовать.
Дошел до небольшого озерца, окруженного ивами. Ивы так удачно склонились и
переплелись, что он решился даже обнажить свое незагоревшее длинное тощее
тело, которого всегда почему-то немного стыдился, и окунуться в озерце: еще
не известно, удастся ли во флигеле принять ванну или хотя бы ополоснуться.
Вода была холодновато-спокойной, небо еще совсем по дневному ясным,
светло-серым, как и вода, и он подумал, что будь он художником... Но нет,
художником он бы не стал. А вот фельетоны пописывал, - сначала нечто вроде
популярных статей с описанием реальной современной медицинской практики,
вызывающей гомерический хохот. Постепенно эти опусы стали попадать в
газетный раздел юмора, правда, в последнее время у него прибавилось желчи и
раздражения, и вещи его мало кого веселили. Впрочем, критики как не замечали
его прежних рассказов, так не замечали и нынешних.
Писать - и именно самые озорные свои вещи - стал тогда, когда понял, что
можно или вовсе спиться, или удариться в настоящий разврат, или умереть от
тоски - от той самой непонятной тоски, от которой два года чахла его
нынешняя пациентка. Так что это был случай, известный ему из собственной
практики. Что-то было в них обоих чрезмерное, не нужное для жизни, излишнее,
что приходилось каким-то образом изживать, иначе испепелит, иссушит, сожжет!

Вечером, проходя мимо большого нагелевского дома, он попросил дать ему, если
найдется, масляную лампу-светильник, шахматы и свежие газеты. Есть журналы?
Давайте и журналы. Ах, Ниночкин "Аполлон"? Ну, бог с ним, пусть хоть
"Аполлон". Хорошо бы и Венеру в придачу, но она, как говорится, на небе.
Видите? И он показал папаше Нагелю сквозь его прокопченное кирпичной пылью
окошко, одно из шести в громадной темной гостиной с колоннами, на звезду
Венеру, смиренно сиявшую на небосклоне. Тот с живым интересом воззрился на
далекое, слабо мерцающее светило.
- Неужели все в прошлом? Доктор, скажите, неужели все в прошлом? Я был как
скала, но эти русские бабы...
- А рецепт? Вы заказали капли? - Доктор взглянул на фабриканта с предельной
строгостью. - Кажется, лечить надо вас, а не вашу дочь. Она вон уже рисует.
Папаша Нагель разрыдался, пытаясь одновременно облобызать руку Петра
Андреевича, которому едва удалось уклониться от этого потока "бабских" слез
и благодарностей.
"Аполлон" и шахматы, прот

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.