Купить
 
 
Жанр: Драма

Свидетель

страница №3

собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на
котором плоскогорья оставили желтый след и большинство рек отмечены
пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных
были отмечены пороги и водопады и, отвлекшись от утренних сборов, можно было
легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене.
Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой
мятой и потертой. Цвет ее - зелень - превратился в белизну на линиях сгибов
и затертых прокладок.
Это тоже был маленький кусочек чужой земли - сто на сто километров, всего
несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна.
Зима уже пришла на московскую землю.
Я всегда любил зимнее утро - еще со школьных времен, когда из-за болезни,
впрочем, нет - в каникулы - я оставался дома.
Светил зеленый торшер, пейзаж за окном превращался из черного сначала в
синий, а затем в белый. За окном были хмурая немецкая зима, однообразные
постройки военного городка. Эти здания гораздо лучше выглядели в утренней
дымке, чем при обычном свете.
Я сидел у окна в зеленом круге торшера, отец уже ушел куда-то, а может,
уехал надолго, я не знаю куда, ведь отец занят чем-то важным, и вот теперь я
один в свете утра и электрической лампочки.
Этот процесс теперь повторялся. Только отца уже не стало, и некого было
ждать.
За моим окном теперь была Москва. Пейзажи военных городков для меня
кончились - сначала в восьмом классе, когда меня, заболевшего воспалением
легких, как будто неживого, будто груз, привезли в этот город, а теперь
асфальтовые дорожки и крашенный в белую краску бордюрный камень ушли из моей
жизни совсем. Все же в этот час хорошо было сидеть в светлеющей комнате со
все еще включенной лампой. Как бутылка в застольном фокусе, комната
наполнялась серым табачным дымом, а я-засоня наполнял себя кофе.
Это всегда были счастливые часы.
Так изучал я московскую жизнь. Смотрел на нее в дырочку оконной изморози.
Смотрел спокойно, но пристально.
Вот, думал я, мой небесный патрон тоже вот смотрел, разглядывал послов,
изучал и выбирал веры.
Выбрал.
Спокойно и не без своей выгоды.
А потом продолжил воевать - со своими и чужими.
Но хватит об этом - под конец года вдруг потеплело, пошли дожди, и на улицах
возникли лужи талой воды.
Однажды у дверей метро я обратил внимание на группу маленьких человечков со
скрипками, дудочками и контрабасом. Но не было у меня времени, и мокрые
ботинки сами тащили меня домой.
Иногда я приходил домой днем и старался поспать.
Мой хозяин весь день напролет смотрел латиноамериканские сериалы, а
перегородка между нашими комнатами была тонкой.
Бормотали страстные слова дублеры, плакали женщины. То, что происходило,
напоминало гипнопедию.
Через два часа я просыпался со вкусом медной ручки во рту и именем Ренальдо
Макдонадо на устах. Кто он, я не знал и путался в этих именах.
Был в них, несомненно, особый смысл, но пока недоступный мне. Уличная музыка
меленьких человечков была мне ближе, ее четкий ритм волновал меня. Хотелось,
не заходя домой, идти на вокзал и ехать, ехать куда-то. Но я лишь как
свидетель старался запомнить свои ощущения.
Случился у меня день рождения, случился и прошел - без последствий. После
него я слонялся по спящей квартире и курил забытые гостями сигареты.
Сигареты были разные, как, впрочем, и сами гости.
Позвонил мне и человек, к которому ушла моя жена. Мы дружили с ним - можно
так сказать, и он передал мне привет от нее. Бывшая жена в этот момент
куда-то уехала, в другой город, а может, в иное застолье.
А я продолжал принимать поздравления.
Рядом, испуганный таким количеством людей, крутился мой старик. Он подходил
ко мне и запрокидывал голову, будто спрашивал: "Скоро? Скоро, да?"
Но они исчезли - все, только старик еще жался ошеломленно к стенам. Скоро
испуг его прошел, и он заснул.
Такие вот истории происходили со мной.
Вернемся к старику.
Он спал и был виден через полуоткрытую дверь его комнаты. Он спал
изогнувшись, с запрокинутой головой.
Пройдет время, и, так же заснув, он встретит следующий год, а потом снова
выйдет в коридор прогуливаться и ужасаться уже прожитой им жизни.
Снова после долгой паузы попал в дом на Трехпрудном переулке. Жил в этом
доме один интересный человек с простой фамилией Гусев, у которого я
квартировал прошлым летом. Осенью он пропал куда-то, а теперь вот объявился.
Я попал туда на день рождения хозяина - несколько неожиданно, потому что
узнал об этом событии случайно, за час или два.

Добираться до Трехпрудного нужно было по улицам, заваленным мокрым снегом, и
вот услышал комариный писк домофона, увидел вечерних чужих девушек. Под
мышкой у меня был подарок хозяину - бутылка водки из Израиля.
Эту бутылку мне прислал человек, похитивший жену у именинника.
Я заметил, что в моем повествовании вообще много чужих жен. Но слишком много
и войны, и вот похититель чужих жен, в этот момент одетый в военную форму,
окапывался где-то в песке чужой пустыни.
Круг, таким образом, замкнулся, а этот чужой день рождения получился, не в
пример моему, долгий, с ночной игрой в футбол, с ночевкой и даже с дракой, с
размытой слезами женской тушью.
Но это было потом, а в середине ночи я увел соседку гулять по снежным
улицам. Мы говорили о чем-то, о чем, я не помню, и вдруг я узнал, что моей
спутнице не восемнадцать, а двадцать четыре, и у нее своя, не известная
никому жизнь. Жизнь, которую я никогда не узнаю, и я почти влюбился в эту
случайную женщину, в ее смех и поворот головы, хотя эта любовь была сродни
жалости к самому себе, а уж что-что, а такую жалость я ненавидел.
И мне пришлось вернуться домой - к спящему старику.
Через несколько дней, перед самым Новым годом мне опять позвонил Гусев.
- С праздником, - произнес он. - Я тебе подарочек припас. Тут тебя
разыскивали.
Кто меня мог разыскивать - непонятно, и все же я насторожился.
- Тут одна тетенька тебе обзвонилась, надо было тебе раньше передать, да
тебя не найдешь.
- Ну?!
- Не догадываешься, кто это?
- Душу не томи, - цыкнул я, хотя уже догадался, о ком это он.
- У меня все записано.
- А когда она звонила в последний раз?
- Да месяц назад. Погоди, она оставила телефон. Ты записываешь? Правда
записываешь, а?
- Брат, - мне это начало надоедать. - Терпение мое небезгранично.
- Ты уже столько терпел, что еще чуть-чуть - не страшно. Ладно, ладно, - и
он начал диктовать телефон.
Подождав несколько минут, я набрал этот номер и наткнулся на автоответчик,
быстро пробормотавший что-то. Я перезвонил и снова услышал:
- Entschuldigen Sie, bitte... Bitte, rufen Sie sрдter an... Bitte, rufen Sie
ein anderes Mal an... Bitte, hinterlassen Sie eine Nachricht nach dem
Ton...1
Я позвонил еще и еще, и наконец мне ответили, и я попросил Анну, вспомнив,
что не знаю ее фамилии.
Мне ответили, что она вернулась домой, и эта фраза меня озадачила. Что
значит домой? Но я спросил лишь, когда можно перезвонить.
- О нет, - ответили мне на том конце провода. - Она совсем уехала. В
Германию.
Внутри у меня заныло, вот оно, достукался. Что стоило мне самому искать ее,
хотя я не знал, как.
И все же я назвался и спросил:
- Не оставляла ли она для меня информации?
Слова были стертыми и официальными, но лишь такие приходили мне на ум.
В неизвестной мне конторе пошуршали бумагой, хмыкнули, вздохнули и с
удивлением сказали:
- О! Для вас есть конверт...
Мы договорились встретиться, и на следующий день я брел по бывшей улице
Жданова, выискивая неприметное здание незнакомого офиса.
Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал
по нему свои нефтяные бумаги.
Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала предназначенное мне. Она
искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему
вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю
этого, то все будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный
конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался.
Было утро, и я шел домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному
бульвару, мимо Сандуновских бань и нефтяных компаний, которые всегда
сопровождали меня, не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в
Азербайджане, ни в Москве...
Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня
срывалась с крыш тяжелая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не
похожая на ту, которой я шел, уволенный из загадочной организации.
Недотерпев до дома, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у
перехода на Петровке.
"Привет, - было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри
конверта. - Я тебя долго искала". И все - дальше шел адрес и номер телефона,
длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далеким.
А что я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?
Все было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как
мячиком. И все же она меня искала.

В последний день этого года пошел проливной дождь.
Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний
морозный рассвет заливал комнату, и старик в толстом зеленом халате стоял на
стуле у окна.
Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед
белоголовым голубем нарезанный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зеленом
халате был похож на птицу, на своего белоголового друга - молчаливый старик
с седым хохолком.
Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома.
Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом - долгие, будто
все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то.
Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик
ходил по темному коридору и бормотал о чем-то своем.
И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня.
Записи мои были похожи на записку в бутылке - в ней был обратный адрес, но
не было адреса прямого. Этих записок становилось все больше, но я не был
уверен, что их кто-то прочтет, даже я сам. Оттого в моем повествовании
помимо бессвязности существовало странное бескорыстие.
Бессвязность присутствовала во всем, даже в чтении. Например, случайным
пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы - века,
названного восемнадцатым, и я был поражен Ломоносовым.
Московской ночью я нашел неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник
стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время
многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических
томов, было краснокожее собрание сочинений Ленина и еще несколько огромных и
страшных своей толщиной книг - Некрасов, Тургенев и тот самый растрепанный
Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным.
Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает
замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном
облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением
рассматривающего добычу. "Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь
много пред людьми ты счастьем одарен"... Заканчивалось это - "не просишь ни
о чем, не должен никому".
И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими
картами, испугался.
Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки - как
формулу счастья.
"Неужели вот оно, - думал я. - Я всегда кому-то был должен, всегда священный
долг и почетная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в
съехавшем набок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину,
говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал".
Впрочем, старик мой несчастлив, и, быть может, поэтому вскрикивал во сне.
Кричал о чем-то, может, о своей подневольной жизни, о невстреченных женах.
Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги, - дорогое.
Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе -
молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или
португальском, который был перебит русской речью.
Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и
бутылкой в другой, а потом обратно - только со стаканом.
Но пивная моя дорога никак не заканчивалась.
Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было
накурено, играли в дартс и говорили - сбивчиво и непонятно.
Мы опять пили пиво - уже черное, и рассказывали друг другу о том, как живем,
говорили о его жизни - там, вдалеке, и моей - здесь. Было в этих разговорах
что-то важное, что заключалось не в словах.
И приятно мне было ощущать себя не то потертым мужичком, не то тертым
калачом.
А потом я вернулся домой - к старику. И снова сжималось сердце, и сиял в
ночи напротив меня холодный хирургический свет. Там, напротив, вскрывали
кому-то череп в мозговом институте имени Бурденко.
Горели операционные лампы, и падал, падал снег, проходила ночь.
Я ложился и старался уснуть, вцепившись в подушку, как во врага. И это не
было ни печально, ни грустно.
Я вспоминал ночное море и шорох гравия под шинами автомобиля, распахнутую
дверь и отведенную в сторону занавеску.
Это не было печально еще и потому, что я надеялся, что по апрелю поезд
унесет меня на юг, и буду я там снова мерить шагами горные склоны.
А, может, думал я, это случится летом, когда там тепло и пахнет отпускным
сезоном, когда beach рифмуется с bitch.
Вряд ли мне там будет хорошо, в этом праздном южном существовании, но
поехать туда стоит, ведь в этом и есть поиск того, чего мне не хватало.
Только старик мой уныло ходил по комнатам и бормотал что-то.
Потом я потерял работу и уехал на чужую дачу.
Был у меня не друг, а просто знакомый человек с замечательной фамилией
Редис. Жена Редиса погибла в автомобильной катастрофе, и Редис жил вместе с
маленькой дочерью.

Дочь Редиса сейчас была с бабушкой, а Редис с нами.
Дача была огромной, зимней, оснащенной отоплением, ванной с горячей водой и
туалетом. Жил я там вместе с двумя приятелями - Редисом и его другом,
любителем Баха, тем самым Гусевым. Любитель Баха Гусев стал теперь учителем
труда и по совместительству завучем. У Гусева были золотые руки - он сидел в
школьной мастерской и в промежутках между уроками что-то паял и точил. Он
действительно был любителем Баха, и место снятого портрета Ленина на
школьной стене занял хмурый немец в парике. Гусев оставил свою квартиру
бывшей жене и теперь скитался по чужим, оказываясь то на Шаболовке, то на
Загородном шоссе, в квартире с видом на сумасшедший дом, а то возвращаясь в
квартиру каких-то своих родственников в Трехпрудном переулке. Впрочем, это
не было для него неудобством - он лишь перетаскивал из дома в дом огромные
колонки, аппаратуру и ящики с компакт-дисками.
Я несколько месяцев жил у него, и мне всегда казалось, что стены выгибаются
от работы этой техники. Однако соседи отчего-то молчали.
Сидя на этой даче, я договорился с Гусевым, что он наложит новую эмаль на
мой орден взамен отлетевшей. Один из пяти лучей Красной Звезды облупился, и,
хотя я его никогда не надевал, это было обидно.
А пока Гусев говорил о своей бывшей жене, а я молчал о своей - тоже бывшей.
Редису было нечего говорить - вспоминать о погибшей жене ему было тяжело. Да
и жизнь Редиса была нелегка. Раньше Редис занимался важным для страны делом.
Он был оптиком и придумывал телескоп для смотрения в окна. Дело в том, что в
каждой занавеске есть отверстия, и через них пробивается свет. То, что
происходит на этих отверстиях, ученые люди называют Фурье-анализом. Редис
занимался обратным процессом - Фурье-синтезом, собирая микроскопические
пучки в единую картину. Он насаживал на телескоп трубу с дифракционной
решеткой, подстраивал ее, изменял угол наклона и достиг в конце концов
необыкновенных результатов в этом подсматривании.
А теперь он был невесел. За его подсматривание перестали платить, вернее,
перестали платить Редису. Жизнь теснила его, и если раньше он был солью этой
земли, то теперь думал о какой-нибудь другой земле, которой могли бы
пригодиться его таланты.
Время текло медленно, как стынущая в трубах вода.
Я читал Бруно Шульца, положив ноги на армейский обогреватель. Над ухом, где
стоял разбитый магнитофон, жил Бах, с которым мы вставали и поднимались.
Коричные и перечные запахи Шульца, запахи дерева и пыли наполняли дачу.
Мы гуляли в направлении водохранилища. Дойти до берега было нельзя, он
охранялся, и будки замороженных милиционеров маячили на всех изгибах шоссе.
В лесу лежал мягкий снег, а мои знакомцы бегали, резвились, поднимали облака
белой пыли.
Мы пили, и каждый день что-то другое. Я парил, варил, жарил куриц -
догадываюсь, почему.
Должна была приехать к нам некая Дама, и Редис выходил даже ее встречать.
Однако он вернулся ни с чем, и мне стало казаться, что Дама больше похожа на
чашу Святого Грааля, чем на реальную женщину, а мы не просто разгильдяи,
пьянствующие на чужой даче, а печальные рыцари Круглого стола, озабоченные
ее поисками.
Рыцари никогда не видели чаши и лишь надеялись на ее существование.
Так и Дама, в существовании которой я уже начинал сомневаться.
Я рассказал про чашу Святого Грааля своим приятелям. Гусев поддержал меня и
сообщил, что когда-то, в прежней жизни перезванивался с чашей, но вдруг
оказалось, что застать ее дома стало почти невозможно. Видимо, именно
поэтому во мне проснулось желание самоутвердиться за кухонной плитой и в
застольном разговоре.
Гусев, между тем, пил анисовую водку и говорил весело:
- Да, так это и бывает. Потом она начинает звонить тебе и говорит: "Вот
сначала с этим твоим другом мне было хорошо, а потом уже не очень хорошо...
Вот как ты думаешь, вот с другим твоим другом мне будет хорошо? Или нет?"
При этом ты сам как бывший муж в расчет не принимаешься.
Видно было, что все эти чувства в нем перегорели.
Стояли страшные морозы, дом, несмотря на работающее отопление, к утру
вымораживало, но я спал на крохотной кровати между ребристой батареей и
обогревателем, не чувствуя холода.
Иногда я поднимал голову и глядел в зазор шторы. Через него были видны
деревья и зимнее небо, наполненное снежным мерцанием. Магнитофон жил у меня
в головах, и я мог по собственному усмотрению менять кассеты. Я нашел
единственную в коллекции Гусева кассету не с Бахом, а просто со
средневековой музыкой.
Коричные и перечные запахи Шульца кончились. Я стал читать совсем другую
книгу, толстую и внушительную, в солидном тисненом переплете, найденную в
книжном шкафу между Плинием и Махабхаратой.
Автор считал, что войны ведутся ради заключения мира.
"Как бы не так, - думал я, читая, - как бы не так. Это в твое время, может,
они и велись для заключения мира. А сейчас они ведутся для того, чтобы
просто воевать. За три десятка лет до твоего рождения закончилась
Тридцатилетняя война, а ты говоришь, что воюют ради того, чтобы заключить
мир".

Я прочитал про то, как Мелхиседек обращался к Аврааму: "Да будет хвала
Господу, передавшему врагов в твои руки", а Иосиф Флавий писал, что
"естественен закон, по которому мы считаем врагами тех, кто имеет явное
намерение лишить нас жизни", а Плиний замечал, что "дикие звери не сражаются
между собой, однако же в случае насилия нет такого животного, в котором не
закипел бы гнев, не пробудилось бы нетерпение от обиды и проворство к
отважной самозащите от грозящей опасности", а некто Амвросий сказал, что
"грешно - не сражаться само по себе, а сражаться ради добычи", а
александрийские евреи отправляли послание какому-то Флакку: "Даже те части
тела, которые сама природа предназначила для самозащиты, мы обращаем назад,
потому что им нечего делать, так как наши тела обнажены перед вами, и мы с
нетерпением ожидаем нападения тех, кто намерен их умертвить", Сенека же
писал о том, что войны, предпринимаемые государственной властью, в отличие
от простых убийств ограждены почему-то от порицания, а Саллюстий писал, что
единственная и древнейшая причина войны есть сильное желание власти и
богатства.
Я узнал, что война делится на публичную и частную, на торжественную и нет, а
также на справедливую и еще неизвестно какую, видимо, противопоставленную
той, справедливой.
Я узнал, как Манлий был осужден своими помощниками за то, что без разрешения
римского народа пошел на галло-греков, а Катон хотел выдать Цезаря германцам
за то, что он навязал им войну, а Марк Туллий Цицерон оправдывал Октавия,
двинувшего войска против Антония, и как Дарий пошел на скифов из-за того,
что они не отдавали женщин в жены персам, а греки презирали варваров за
отличие в нравах, и "может быть, и за то, что те, по-видимому, уступали им в
умственных способностях; греки считали их своими естественными врагами" - и
оттого начинали войны...
Я чувствовал себя тем солдатом, который лакает воду из реки, не выпуская
оружия из рук, и вот на мне останавливался взгляд командира, я был годен для
какого-то дела, я стоял в строю при децимации, и одному за другим выпадал
жребий моим товарищам.
Мимо меня суетливо пробегали люди с дубьем и дрекольем, они сменялись
другими, вооруженными, под воинскими значками - охапками сена, насаженными
на колья; манипулы по десяти соединялись в когорты, когорты составляли
легионы, и они снова двигались, уже под своими золотыми орлами, менялось
оружие и одежды, но одно было прежним - война, объединяющая всех, и я был
одним из них, ползла сквозь пролом в стене "черепаха", гремя щитами, и я
стоял в нижнем ее ряду, принимая на свой щит вес тел своих товарищей,
двигались башни-гелиполы, и причина всего была одна - война, извечное
желание воевать, разлитое в крови людей. Правительства с трудом дирижировали
этим желанием, но по сути только делали вид, что могут им управлять, только
смерть уравнивала участников, на смену им всегда приходили новые.
Наверное, я был бы неплохим центурионом, учитывая мой армейский опыт. Хотя
центурион и солдат, но ведь по сути это была капитанская должность. И еще я
думал, должен ли ненавидеть воин своего противника. Должен ли он выполнять
обряд войны бесстрастно, с любованием процессом, медленно, будто танцуя
котильон, должен ли настоящий воин испытывать эмоции, убивая.
Впрочем, больше всего меня заинтересовала история берсеркеров - спецназа
скандинавских и германских племен. Наверняка ими были не только германцы,
но, лежа в зимней ночной пустоте, под дребезжащим магнитофоном, я уже начал
фантазировать. Кто-то и раньше мне рассказывал о древних воинах, идущих в
бой, предварительно наевшись мухоморов, побеждая врагов своим безумием. Но
теперь, снова встретившись с ними в этой толстой и внушительной книге, я
узнал, как они шли в атаку, раздевшись донага, без оружия, как наводили ужас
на непобедимые римские легионы, как продолжали убивать после боя, потому что
не могли остановиться.
Берсеркеров было мало - человек по пять в дружине, они не участвовали в
дележе добычи. Берсеркеры просто подходили и брали, что им больше нравилось.
В моем сознании они соединялись с камикадзе, с той лишь разницей, что пилот
японского истребителя участвовал лишь в одном бою, а воинский стаж
берсеркеров был дольше. Сведений о них было мало, историки жили легендами и
пересказами, видя в берсеркерах предтечу рыцарства, и я считал, что имею
право додумать образ давно исчезнувших воинов, псов войны, косматых и
страшных, как псы, приученных к крови и броску на шею - так же, как псы.
И мухоморы мне казались подходящими, мухомор не какая-нибудь там анаша,
мухомор проще и ближе, а оттого страшнее.
Но еще я понимал, что напрасно считать берсеркеров исчезнувшими до конца.
Война вошла не в нашу жизнь, она вошла в нашу плоть и кровь, и вот я ничего
не могу думать ни о чем, кроме нее. Мы были отравлены войной, как берсеркеры
своими мухоморами, как были отравлены газом солдаты первой мировой, и, будто
эти солдаты, все время хватались за горло с выпученными глазами.
Стройное движение ноябрьских парадов, жесткий ритм маршей, октябрятские
звездочки и пионерские линейки - все воспитало в нас уважение к войне. Потом
мы писали в тетрадь слова вождя о войнах справедливых и несправедливых, мы
отдавали честь газовым факелам вечных огней.

А теперь, когда война принялась объедать границы нашей страны, мы поняли,
как она страшна - уже не на чужой территории. Мы поняли, как она страшна и
лишена смысла. Нас учили, не жалея денег, побеждать, и вдруг мы увидели, что
в войне победить невозможно.
Но главное в том, что тема войны неактуальна, лишена собственного времени,
эта тема распределена по времени равномерно, зло войны живет не в людях, а в
государствах.
И никто не знает лекарства.
Все это происходило в уютной, хотя и холодной подмосковной даче под
Saltarello и Deus glorios, прежде чем эта музыка сменялась Бахом.
Сожители мои давно спали, прелюдии и фуги снова плыли над пустыми дачами к
станции, туда, где всходила ночная заря последней электрички.
А через несколько дней я проснулся утром и понял, что пора уезжать. Валенки
мои нагрелись у батареи, портянки высохли, а за окном начинался рассвет.
В электричке я глядел на женщину, сидящую напротив, и думал о том, куда она
пойдет, на какую из станций метро она спустится, и о том, что я не увижу ее
никогда.
Я вспоминал Аню и утешал себя тем, что она, совсем как женщина, которую я
видел перед собой, случайна в моей жизни. Наверное, можно было припомнить
какие-нибудь недостатки - слишком широкие плечи, а может быть, не ту форму
рук, но у меня это не получалось. Я уже не был властен над Аней, или Анной,
полное имя было здесь вернее, я не был властен над ней, хотя она и жила
внутри моего сознания.
Я придумывал ее себе - как надежду.
Зато на следующий день после приезда я посетил день рождения другой дамы -
литературной, где все сидели на полу, воровали друг у друга маслины, а потом
отправился с ней на Трубную площадь, где сумасшедшие художники пили теплую
водку. На картинах, окружавших нас, одни маленькие человечки дубасили
других, разевали зубастые пасти лошади, топча кого-то копытами. Шла война.
Я сильно понравился одному из художников, и он принялся лапать мое биополе
своими немытыми ладонями.
Он гладил и мял это биополе, как же

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.