Жанр: Драма
Зеленые берега
...умия, в котором
есть логика, есть система, есть гармония и красота? Уникальная, изумительная,
прекраснейшая форма безумия, которая встречается раз в тысячелетие
и потому неизвестна еще медицине? Или это были галлюцинации, это
был сон наяву? Сон, в котором все так четко, так выпукло, так реально,
до неестественности реально, реальнее, чем сама реальность? Долгий сон с
продолжениями, с захватывающим сюжетом и с продуманной до мелочей композицией?
Многосерийный цветной, широкоформатный, стереофонический и стереоскопический
сон? Или это эксперимент неведомого гипнотизера, обладающего
чудовищной силой внушения, от которой нет никакой защиты? Но почему
именно я был избран объектом для гипнотических манипуляций? Почему именно
я погружен был в иную жизнь и обречен был наслаждаться в ней и страдать?
Или со временем что-то стряслось? По какой-то таинственной причине
оно вдруг расслоилось, перекосилось, пласты его сдвинулись, между ними
образовались пустоты, и прошлое стало просвечивать сквозь настоящее? А
если время - цепь, то оно, вероятно, запуталось, завязалось в узел, и
далекие его звенья внезапно оказались рядом ? Что же, что это было?
- Все очень просто, - говорит А. - Он и она были предназначены друг
для друга. Но произошла ошибка - он опоздал родиться. И вот, прорывая
толщу лет, она бросилась к нему, в его время. Она торопилась, боялась
опоздать. И она успела. И ему повезло. И они были вместе почти год. Почти
год - значит, почти вечность.
- Это то самое кафе, - говорю я. - Вон там висел жираф, большущий голубой
жираф. Кисточка на его хвосте была черная. А вон там стоял граммофон
с голубой трубой. А вон там...
И тут я увидел за столиком у окна... кучера Дмитрия. Он чаевничал. Он
поедал свой калач. На нем была все та же линялая голубая косоворотка. Я
потряс головой - кучер все чаевничал. Я еще раз потряс головой и протер
кулаками глаза - Дмитрий не исчезал. Допив стакан и ощущая легкое головокружение,
я поднялся и направился к кучеру. Подойдя, я увидел, что он
пьет не чай, а яблочный сок, и на тарелке у него не сдобный калач, а
фруктовые вафли, пачка которых стоит двадцать одну копейку. Я взял его
за плечо. Он обернулся, оскалился. И опять от его улыбки спине моей стало
прохладно.
- Дмитрий! - крикнул я, пронзенный невероятной надеждой. - Дмитрий,
это ты? Но как же, как же так... Неужто это впрямь ты, Дмитрий?
- Натурально я, барин, а кому же еще быть-то? - ответствовал кучер
своим загробным басом, продолжая улыбаться. - Барыня мне еще вот что повелела
вам передать, да я запамятовал. Теперь вот вспомнил и прибежал.
Может, это важное что, подумал.
Дмитрий сунул мне в руку небрежно сложенную записку, от которой исходил
единственный в мире, мучительно-сладостный Ксюшин запах.
"Милый, если не послушаешься и все же придешь, то полицейский офицер,
что будет стоять слева от эстрады, носатый такой, проведет тебя в антракте
в мою комнату. Но не смей приходить, не смей!"
Сводчатый потолок покачнулся. Я схватился за спинку стула, но стул
тоже колебался и норовил вырваться из рук. Это напоминало землетрясение.
- Ах, Дмитрий, Дмитрий! Что ты натворил! Как же ты так? Как же тебя
угораздило? Да ведь ты!.. Ох, Дмитрий!
Кучер вскочил, перепуганный насмерть, и стал пятиться от меня в сторону
выхода. Из опрокинутого стакана вылились на стол остатки яблочного
сока.
- Да ведь я... Да разве ж я знал? Бумаженция какая-то жалконькая, помятенькая...
Думал - безделица, пустяк. Думал - и потерять не грех. Она
и сунула мне ее как-то так, без внимания. Пусть, мол, на всякий случай и
это еще прочтет, а не прочтет, так, мол, и ладно, и ничего, эка важность!
Я потому и запамятовал, что она вот так, без внимания. Кабы я
знал!
Дмитрий, все так же пятясь, поднялся по лестнице.
- Простите меня, барин! - крикнул он сверху. - Простите меня ради
Христа и всех пресвятых угодников! - рявкнул он своим страшным голосом.
В последний раз мелькнула его голубая рубаха, и он исчез.
Шатаясь, опираясь о стену, возвращаюсь к своему столику. А. глядит на
меня с тревогой.
- Что-то быстро ты стал пьянеть! - говорит он. - А кто этот бородач,
этот гангстер, этот Бармалей?
- Один знакомый скульптор, - отвечаю я. - Смешной тип. Обожает фруктовые
вафли и яблочный сок. Поехали на кладбище. Две недели там не был.
Поглядишь на ее часовню.
Июнь.
Телефонный звонок.
- С вами говорит Марианна Максимовна из Музыкального музея. Вы к нам
приходили недавно, интересовались материалами о Брянской. У нас к вам
просьба. Мы хотим устроить небольшой утренник, посвященный творчеству
Ксении Владимировны. Не могли бы вы сделать сообщение о ней, краткое,
минут на сорок? Ее жизнь, ее голос, ее репертуар, ее место в русском
эстрадном искусстве. А после послушаем ее пластинки. Ну как, согласны?
- Да вообще-то... Я ведь не музыковед, и не знаток эстрадного искусства,
и, признаться, даже не любитель вокальной музыки - предпочитаю
инструментальную. Но могу попробовать.
- Вот и чудесно! Мы уже устали от специалистов, от знатоков, от книжных
людей. А вы будете говорить то, что думаете, и не станете никого цитировать.
Гигантское вам спасибо!
Опять телефонный звонок. Знакомый, негромкий, спокойный голос:
- Здравствуйте! С вами говорит Евграф Петрович Обрезков. Помните, мы
с вами встречались в Крыму?
- Помню! Отлично помню! Как же можно такое позабыть! Рад приветствовать
вас, дорогой Евграф Петрович! Откуда звоните? Ах, вы здесь, у нас!
Недолго, говорите? Сегодня уезжаете?.. Ах, как жаль!.. Так, значит,
двадцать минут у вас найдется?.. Давайте у Казанского, у памятника Барклаю...
В пять часов? Хорошо.
Я узнаю его сразу - он нисколько не изменился. Одет аккуратно, но не
модно, по-стариковски. В руке тоже немодный, но чистенький портфель.
Здороваемся, улыбаемся друг другу, глядим друг другу в лицо. Потом ходим
взад и вперед между колоннами собора. Евграф Петрович говорит о моих
стихах.
- Я, конечно, как и положено старику, консерватор, если желаете, даже
ретроград. Понеже мое мнение вряд ли будет для вас интересным, а моя позиция,
разумеется, вам чужда. Но иногда полезно послушать и ретрограда.
- Да, да, несомненно, полезно! - соглашаюсь я, стараясь сделать заинтересованный
вид. Но мне уже хочется пожать своему бывшему секунданту
руку и удалиться.
- ...Вы берете на себя тяжкую ответственность... есть ли у вас полная
уверенность?.. разрушать старое всегда заманчиво... традиции - это не
бремя, а сокровище, которое надо беречь... не стоит игнорировать то, что
вас не понимают, и, тем паче, гордиться этим... дерзость не всегда благо...
стихотворная форма оттачивается веками, а вы хотите... разумеется,
в этом что-то есть - вы многое можете, вы чувствуете слово, ритм, интонацию...
но не жалко ли вам свой талант?.. мне кажется, вы давно не перечитывали
классиков: дабы прыгнуть далеко вперед, надо отойти сначала
назад... и что такое современность?.. стоит ли быть рабом своего времени?..
Пушкин современнее всех нынешних поэтов... Ну вот, наговорил я вам
с три короба!
- Нет, нет, Евграф Петрович, мне действительно пойдет это на пользу.
Я поразмыслю об этом на досуге. Спасибо вам за откровенность.
- А я тут вам кое-что привез, - говорит старик и вытаскивает из портфеля
старинную открытку с изображением какой-то женщины.
Беру открытку, вглядываюсь в нее. Ксюша! Она сфотографирована в профиль.
На ней то самое платье, в котором она погибла. У нее величественный
и надменный вид.
- Вы знаете, - продолжает Евграф Петрович, - эта женщина не дает мне
покоя. Ведь это же она была тогда! Это же она вбежала в гостиную, такая
испуганная, непричесанная и вместе с тем такая прекрасная! Но как же?..
Каким образом? Вы сказали, что стрелялись из-за нее. Но ведь она умерла
в девятьсот восьмом году! Я специально навел справки. Как же это...
- Ничего не могу вам объяснить, Евграф Петрович. Это необъяснимо. Но
я стрелялся именно в девятьсот восьмом году, за полгода до ее смерти. И
я был свидетелем ее гибели. И я был ее мужем.
- То есть как - мужем? - глаза у Евграфа Петровича останавливаются, и
я опять вспоминаю прославленный репинский шедевр.
- Да вот так, обычно. Я обладал ею. Она со мною спала.
- Но получается, что я тоже очутился там, в Ялте, в девятьсот
восьмом! - вскрикивает старик и вдруг начинает торопиться. - Простите,
но я уже зело опаздываю. Меня давно ждут. Неловко, знаете ли... Простите!
Наскоро пожав мою руку, Евграф Петрович почти бегом покидает меня.
Между колоннами мелькает его черный, плохо сшитый костюм. "Испугался, -
думаю я. - Зря я сказал, что Ксюша со мною спала. Черт меня дернул!"
Июль.
У входа в Клуб писателей встречаю Еще одного знакомого литератора. Он
радостно улыбается. Он заметно потолстел. Вообще-то, он всегда радостен,
всегда улыбается, потому что он удачник, потому что он баловень судьбы,
потому что судьба таскает его на руках, как офицеры таскали Ксюшу. При
этом судьба то и дело засовывает ему в рот мятные пряники - она знает,
что он к ним неравнодушен. Я ему завидую. Не то чтобы очень, скорее
слегка, но все же завидую. У него есть особый дар - он умеет писать мягко,
так, чтобы ничего не торчало, чтобы не было никаких затвердений, никаких
заостренных частей, чтобы все можно было прощупать и убедиться в
том, что данный текст никого не уколет и ничего не поцарапает. Его творения
очень удобны. Они сродни подушкам, которые обычно разбрасывают на
тахте. При всем том он и сам очень мягкий, сговорчивый, покладистый,
участливый, общительный, добрейший и обаятельнейший человек. Он ужасно
похож на свои творения. Но нет худа без добра, и поэтому не бывает добра
без худа. От своей чрезмерной удачливости Еще один знакомый литератор
толстеет неудержимо. Вот поэтому-то я и завидую ему не зверски, не взахлеб,
не отчаянно, а сдержанно, полегоньку. Мне все же хочется мало-мальски
сохранить свою фигуру, оттого что я, как известно, неравнодушен
к миловидным женщинам, а эти соблазнительные, но капризные созданья
не очень-то любят гулять по улицам с заплывшими жиром толстяками.
Еще один копается в своем тоже упитанном, солидном, дорогом портфеле,
извлекает из него новенькую, свеженькую, только что вышедшую из печати
собственную книжку и, зажав портфель между ног, пишет на заглавном листе
дарственные слова.
- Хорошо, что я тебя встретил! - говорит он мне, весь лучась и как бы
немножко расплываясь, немножко подтаивая по краям от своей обильной и
неизбывной радости. - Чудесно, что я на тебя наткнулся! Вот тебе мои новые
тексты. Не все, конечно, вышло, но в целом я доволен. Прочти и скажи,
какое впечатление. Твой сборничек я полистал с большим наслаждением.
Ты растешь! Ты молодчина! Расти, расти дальше, не останавливайся! И не
сворачивай со своего пути! И никого не слушайся! И не обращай внимания
на хихиканье за спиной. Всегда ведь сзади кто-то хихикает, всегда находятся
желающие похихикать. Знаю, тебе нелегко. Но тебя поджидают лавры.
Музы уже сплели венок. Еще немного, и он украсит твою красивую умную голову.
Главное - не сдаваться! Главное - не унывать! Главное - не предавать
самого себя! Главное - быть целеустремленным! Рецензий еще не было?
Скоро появятся! Незамедлительно появятся! Приготовься к славословиям.
Они неминуемы. Критикам уже пора разглядеть тебя как следует. А говорят,
что ты намерен писать роман об этой, как ее... о Брянцевой?
- О Брянской, - поправляю я.
- Извини, о Брянской. Так это верно? Будет роман? Ты уже собрал материал?
И есть какая-то затея? Это будет нечто - документальное? Или историко-художественное?
Или вольная поэтическая фантазия на тему о Брянской?
Но учти: роман - штука серьезная. Для него требуется многое: усидчивость,
терпение, трудолюбие, упорство, добросовестность, вера в успех,
сосредоточенность, тихое местечко со столом и пишущей машинкой и чудовищное
количество времени. Требуется также некоторое умение творить романы.
Последнее качество встречается в двух разновидностях: как щедрый
дар расточительной матушки-природы и как нечто благоприобретенное. Второе
совершенно необходимо, если отсутствует первое. А вообще-то, ничего
страшного. Я написал уже четыре романа, и все четыре, как ни удивительно,
напечатаны. И вот я жив, и даже здоров, и даже слегка располнел
(при этих словах Еще один похлопывает себя по брюшку). Не пытайся писать
длинно, но излишняя краткость тоже вредна. Не следует также писать сложно,
но и простота, хотя она свята, хотя о ней без конца твердят критики,
хотя ее обожает широкая публика, хотя она сплошь и рядом присутствует в
творениях классиков, - так вот, простота, скажу я тебе по секрету, довольно
опасна. С нею надо поосторожнее. Можно так опроститься, что разучишься
писать заявления о денежной ссуде и расширении жилплощади. Опасайся
писать быстро, это приводит к двухмерности - исчезают объем, глубина.
Но писать медленно и того хуже. Забудешь, о чем пишешь. Я уверен,
что у тебе все пойдет как по маслу. Буду счастлив держать в руках пахнущий
типографской краской пухленький, изящный томик. Название еще не придумал?
Это очень важно - найти хорошее, точное, звонкое, броское, но не
нахальное название для романа. Плохое название отпугнет читателя, учти.
Желаю тебе успеха! Будь здрав и неутомим!
Еще один знакомый литератор убегает, вернее, укатывается, мелко-мелко
перебирая ногами. Раскрываю подаренную книгу, читаю написанное на ней:
"С искренним удовольствием, по-дружески
и с верой в тебя.
Твой коллега и почитатель...
26 июня 1984 года".
Август.
Стою на Садовой и гляжу на бывший отель "Дагмар". Теперь здесь какое-то
учреждение. Но название отеля на металлическом козырьке входа,
как ни странно, сохранилось. Никто, кроме меня, его не замечает, никто.
Целый час стою на Садовой и гляжу на бывший отель "Дагмар", на четыре
окна второго этажа, расположенные почти над козырьком. Перейдя улицу,
открываю дверь учреждения и вхожу в вестибюль. Медведя, конечно, нет, и
вообще - все здесь выглядит сейчас по-другому. Постояв минуты две, тихо
ухожу и снова гляжу на окна с противоположной стороны улицы.
Отправляюсь на рынок. Брожу по рядам, любуюсь земными плодами. Вспоминаю
Ялту, вспоминаю, как готовился к визиту Ксении. Время от времени
прицениваюсь. Долго смотрю на крупный, бледно-розовый с матовым налетом
виноград. Не могу оторваться от огромной, бугристой, полосатой тыквы - в
ней есть что-то очень древнее и убедительное. Едва не покупаю длинную
связку золотистого репчатого лука. С трудом увожу себя от зрелища крупных,
щекастых, ослепительно красных помидоров, горой наваленных на прилавке
перед мрачным черноусым человеком в стеганом халате и узбекской
тюбетейке.
- Во! - говорит он, рассекая помидорину надвое кривым восточным ножом
и демонстрируя мне ее аппетитные, сочные внутренности.
Смущенно отвожу взгляд и иду дальше. Проходя по огуречному ряду, не
выдерживаю и приобретаю один-единственный свежепросольный, еще зеленый и
чертовски вкусный огурец. Откусывая от него по кусочку, приближаюсь к
цветочному ряду. Здесь немного народу, и владельцы всей этой красотищи
явно заинтересованы мною.
- Молодой человек, вот гладиолусы! Чудный букет, и недорого!
- Возьмите эти лилии! Понюхайте, как они пахнут!
- Розы, розы! Поглядите, какие розы! Где вы еще найдете что-либо подобное?
Божественные цветы!
- Ромашки, гражданин! Садовые ромашки! Совсем даром!
Останавливаюсь перед большим ведром с махровыми пурпурными гвоздиками.
- Сколько вам? - спрашивает хозяйка, немолодая женщина с одутловатым
лицом серого, болезненного оттенка.
- Десять! - отвечаю я. - Десять штук, и самых красивых.
- Положено брать нечетное число, - замечает женщина, - четное только
на похороны или на могилу.
- Мне как раз на могилу.
Женщина заворачивает цветы в целлофан. И как-то неловко мне совать ей
в руку деньги, и букет брать тоже неловко. Но беру. И еду в метро, и все
смотрят на мой букет, и я тоже на него смотрю - любуюсь. "Ксюше он должен
понравиться, - думаю, - она любила гвоздики. И такой оттенок красного
она тоже любила".
Стоя на трамвайной остановке, замечаю стройную женщину со светлыми
волосами. Она стоит ко мне спиной и со спины очень похожа на Настасью. И
кофточка белая с кружевами на рукавах совсем как у Насти, и брючки бежевые
почти Настины, и белые туфли на тонком каблуке тоже вроде бы ее.
Подъезжает трамвай, и я теряю женщину из виду.
Кладбище. Голуби сидят на площадке у церкви, втянув головы в перья.
Сыты. Довольны жизнью. Довольны летом и пшеном, которое рассыпано по
всей площадке. Однако старушек на скамейке, против обыкновения, не видно.
Оглядываюсь по сторонам. Ба! - невдалеке, у какого-то памятника, та
самая блондинка в брючках! Она наклонилась и с большим вниманием читает
надгробную надпись. Волосы упали ей на щеку и закрыли от меня лицо. Постояв,
еще раз оглядываюсь - женщина все читает. Сворачиваю за угол церкви.
Подхожу к часовне.
На ступенях стеклянная банка с водой, в ней стоят лилии. Я их принес
неделю тому назад. Банки у меня не было. Стало быть, это мои
друзья-мальчишки. Выбрасываю из банки уже увядающие цветы, выливаю остатки
пожелтевшей воды, подхожу к речке, становлюсь на торчащую из песка
корягу, зачерпываю банкой речную воду, возвращаюсь к часовне. Перед нею
стоит Анастасия в своей светлой кофточке и бежевых брючках. Теперь-то я
вижу, что это она.
- Ты прости меня, - говорит Настя, глядя под ноги и трогая носком
туфли какой-то камешек, - я увидела тебя в метро. Ты был с цветами, и
мне стало интересно... Ты прости меня, пожалуйста!
- Ладно уж, - говорю я, - выследила меня, хитруша. Вот, поставь-ка
гвоздики в банку, а я свечки зажгу.
Настя шарит рукой в сумочке, достает маленький перочинный ножичек и
начинает подрезать стебли цветов. Я лезу в карман за свечами. И вот
гвоздики уже красуются в банке. А рядом с банкой горят свечи. Их пламя
коптит, колеблется, наклоняется, ложится горизонтально, потом выпрямляется,
потом вдруг исчезает и появляется вновь. Мы стоим с Настасьей рядом,
почти касаясь друг друга локтями. Стоим, смотрим на цветы, на пламя
свечей и на часовню. После все так же рядышком, почти касаясь друг друга
локтями, покидаем кладбище и направляемся к трамвайной остановке. Когда
подъезжает вагон, я говорю:
- Садись, я не поеду. Мне хочется прогуляться пешком.
И Настя, побледнев от неожиданности, глядит на меня влажными от подступающих
слез глазами. И она спрашивает:
- Можно, я изредка... буду звонить тебе - как ты и что?
И я отвечаю:
- Звони.
И, повернувшись, иду прочь. Через десять шагов оборачиваюсь. Подымаясь
по ступеням вагона, Настя не спускает с меня глаз. Глаза у нее огромные
и совсем черные. У нее всегда такие глаза, когда она очень несчастна.
Сентябрь.
Небольшой и не слишком уютный зал. Посередине - рояль. Вокруг него
полукольцом - стулья. На стенах портреты русских композиторов. На окнах
заросли комнатных цветов. На пюпитре рояля несколько небольших Ксюшиных
фотографий.
Зал наполняется публикой. В основном это люди преклонных лет. Среди
них несколько совсем дряхлых, сгорбленных старушек и старичков. Я сижу
на отдельном стуле у стены. Из боковой двери появляется нарядная и симпатичная
Марианна Максимовна. Она объявляет начало музыкального утренника.
Подхожу к роялю, кладу на него листок с подготовленным текстом, складываю
руки на животе, опускаю голову, подымаю голову, гляжу на лица слушателей,
снова опускаю голову и начинаю с хрипотцой в горле суховато:
- Ныне почти забытая Ксения Владимировна Брянская на заре нашего века
была знаменитейшей женщиной России...
Вначале я не очень волнуюсь. Но где-то в середине моей речи волнение
одолевает меня, и голос мой начинает вибрировать. Однако к концу выступления
на меня нисходит спокойствие. Я чувствую, что говорю неплохо и что
слушают меня со вниманием, даже увлеченно.
Я слышу тишину, царящую в зале, полнейшую тишину, которую рассекает,
разрывает и наполняет мой голос. О подготовленном тексте я забываю.
Мне аплодируют, искренне аплодируют, не из вежливости - это несомненно.
Я кланяюсь, как актер, и объявляю вторую часть программы - прослушивание
пластинок. Их слушают тоже внимательно и уважительно, несмотря на
весь этот шум, треск, скрип и дребезг. После мне задают вопросы.
- Как относилась к ее пению творческая интеллигенция? Восхищались ли
ею писатели, художники, актеры, музыканты?
- Увы, они не ценили Брянскую. Ее репертуар и ее манера исполнения
казались им пошлыми. Правда, были исключения.
Ко мне подходит старичок с седой бородкой клинышком, в круглых, старомодных,
железных очках. "Уж не тот ли, с кладбища? - думаю я. - Нет,
вроде бы тот был повыше ростом. А может быть, и тот. Нет, все же не
тот".
- А знаете, - скрипит старик, - существует еще одна версия гибели
Брянской. Говорят, что она страдала неизлечимой болезнью, и скрывала
это, и знала, что конец ее близок. Она сама нашла и подкупила убийцу.
Она сама хотела поставить в конце свой жизни такую сверкающую точку,
чтобы ее помнили подольше, чтобы сочиняли о ней легенды. И все было предусмотрено.
Полиция тоже была подкуплена. Убийца без труда мог бы
скрыться. Заграничный паспорт лежал у него в кармане, и в одном из парижских
банков был приготовлен для него крупный счет. Но, выстрелив, он
растерялся - нервы его не выдержали. Дальнейшее вам известно.
Я гляжу старикашке в глаза, но глаз нет. Очки пусты. "Тот, конечно
тот старичок!" - думаю я и говорю:
- Эту версию я проверял. Она ложна. Ксюша... Ксения Владимировна была
совершенно здорова. А убийца, действительно, был не в себе. Он пылал к
Брянской безответной, совершенно безнадежной страстью. С отчаянья, мучимый
любовью, ревностью, уязвленным самолюбием, он и решился на преступление,
на непомерное это злодейство.
- Да? - недоверчиво произносит старичок, уставя на меня два пустых
стеклянных кружка в железной оправе. И тут в очках его мелькает нечто
похожее на глаза, и глаза эти необычны, но в чем, собственно, заключается
необычность, я не успеваю понять. Глаза снова исчезают.
- Спасибо за содержательное сообщение, - верещит старик и пожимает
костлявой, холодной ладонью мою руку.
Ночью мне снится, что куда-то меня все тащат, все уговаривают куда-то
идти. "Там тебе будет хорошо, - говорят, - там тебе будет лучше, чем
здесь, там тебя давно уже ждут, там тебе будут рады". И я пытаюсь идти с
ними туда, где мне будет хорошо, но у меня ноги какие-то тяжелые - я не
могу ими пошевелить. Будто гири у меня на ногах. А они настаивают, а они
удивляются, что я не иду, и даже возмущаются, и даже угрожают. "Если не
пойдешь, - говорят, - пожалеешь, худо тебе будет, учти!" И страшно мне
делается. "Сейчас бить будут, - думаю, - наверняка!" Силюсь приподнять
левую ногу, но она не отрывается от земли. Тужусь подвинуть правую, но
тщетно. И просыпаюсь весь в поту. На постели, у меня в ногах, сидит Ксюша.
На ней неизвестное мне платье странного фасона. На груди неизвестная
мне брошь странной формы. И пахнет от Ксюши незнакомыми странными духами.
Она сердита. Она надулась и на меня не глядит. "Ах, вот, - думаю, -
отчего мне ногами не пошевелить!"
- Ты чего дуешься? - спрашиваю. - Кто тебя обидел?
- Хороши же вы, сударь! - говорит она. - Я тут полночи просидела, как
дура, а вы дрыхнете себе пресладко! Как вы смеете спокойно спать рядом с
такой женщиной! И к тому же вы, кажется, поэт? А поэты по ночам вообще
не спят - по ночам они сочиняют стихи и ласкают своих возлюбленных.
- Ты права, Ксюша! - кричу я и бросаюсь ее целовать, обнимать и тормошить.
- Ты у меня умница, Ксюша! Ты у меня прелесть, Ксюша! Как хорошо,
что ты пришла! Целую вечность тебя не видел! Где ты была? Где пропадала?
Ксения отбивается от меня, отпихивается, - она еще злится. Но вот она
уже улыбнулась, вот она уже смеется, вот уже хохочет. Мы барахтаемся с
нею на постели, и я целую ее волосы, ее шею, ее затылок. И я никак не
могу найти пуговицы на ее платье неведомого фасона.
- Что вы делаете, сударь! - шепчет Ксюша. - Как вам не совестно, сударь!
Разве можно так обращаться с такими женщинами?
Но вот пуговицы найдены, и я целую Ксюшины плечи, Ксюшины ключицы, и
я... просыпаюсь.
За окном утро. Постель в полном беспорядке. Одеяло сбилось в ком. Подушка
валяется на полу.
Октябрь.
Скверы и парки снова полыхают осенними пожарами. Желто-красное хищное
пламя клубится, опадает, взмывает к вершинам деревьев и ползет по кустам
у самой земли. Дорожки завалены медью, латунью и золотом. Золота очень
много. Им усыпаны все скамейки. Оно падает на плечи прохожих. Дети роются
в золоте - ищут желуди. Дворники сгребают золото в кучи.
Каменный остров. Где-то здесь была Ксюшина дача, на которой я так и
не успел побывать. Как она выглядит, я не знаю. Цела ли она, мне тоже
неизвестно.
Приятно шататься по осеннему Каменному острову и, уповая на одну лишь
интуицию, искать то ли существующую, то ли исчезнувшую дачу неопределенной
внешности и неопределенных размеров. Приятно, что все так неопределенно.
Приятно загребать ногами эти бесчисленные тонкие слитки цветных
металлов, которые, как ни печально, никому не нужны. Разве что вот этой
девчонке они требуются - у нее на голове большой венок из листьев, или
вон той старушке, которая всматривается в лиственный ковер, ища нечто
редкостное, уникальное, необыкновенное. Вот она нагибается. В ее руке
огромный кленовый лист и впрямь редкостной красоты. Он лимонно-желт. По
лимонному расползлись пунцовые полосы. А концы листа столь тонки и остры,
что о них можно уколоться.
Останавливаюсь у живописного особняка с башней средневековых очертаний,
с фахверковыми с
...Закладка в соц.сетях