Жанр: Драма
Дом
...ку с отверстием,
покачал на ладони.
- Ну-ко давай, инженера. Что это за зверь? По вашей части.
Петр снисходительно пожал плечами: чего, мол, морочить голову?
Металлом! И Григорий в ту же дуду.
- Эх вы, чуваки, чуваки!.. Металлом. Да этот металлом - всю Пинегу
перерыть - днем с огнем не сыщешь. Топор. Первостатейный. Литой, не кованый.
Вот какой это металлом. Одна тысяча девятьсот шестого года рождения.
Смотрите, клеймо квадратное и двуглавый орел. При царе при Николашке делан.
А заточен-то как - видите? С одной стороны. Как стамеска. Вот погодите,
топорище сделаю да ржавчину отдеру - вся деревня ко мне посыплет. А в
руки-то он как ко мне попал, знаете? Охо-хо! У Татьяниной приятельницы
подобрал. Орехи грецкие колотит. Это на таком-то золоте!
Тут Михаил на всякий случай выглянул за двери, нет ли поблизости жены,
и заулюлюкал:
- Ну, я вам скажу, популярность у Пряслина в столице была! У Иосифа да
у Татьяны друзья все художники, скульптора... Ну, которые статуи делают. И
вот все: я хочу нарисовать, я хочу человека труда, рабочего да колхозника,
чтобы по самому высокому разряду... А одна лахудра, - Михаил захохотал во
всю свою зубастую пасть, - на ногу мою обзарилась. Ей-богу! Вот надоть ей
моя нога, да и все. Ступня, лапа по-нашему, какой-то там подъем-взъем.
Дескать, всю жизнь такую ногу ищу, не могу найти. Понимаете? "Да сходи ты к
ей, - говорит Татьяна, - она ведь теперь спать не будет из-за твоей ноги.
Все они чокнутые..." Ладно, поехали в один распрекрасный день. Хрен с вами,
все равно делать нечего. Татьяна повезла в своей машинке. Заходим - тоже
мастерская называется: статуев этих - навалом. Головы, груди бабьи,
шкилет... Это у их первое дело - шкилет, ну как болванка вроде, чтобы сверку
делать, когда кого лепишь. Ладно. Попили кофею, коньячку выпили - вкусно,
шкилет тебе из угла своими зубками белыми улыбается... Татьяна на уход, а мы
за дело. Я туфлю это сымаю, ногу достаю, раз она без ей жить не может,
штанину до колена закатываю, а она: нет, нет, пожалуйста, чистую натуру. Как
чистую? Да я разве грязный? Кажинный день три раза купаюсь на даче у
Татьяны, под душем брызгаюсь - куда еще чище? А оказывается, чистая натура -
это сымай штаны да рубаху...
Михаил вовремя остановился, потому что разве с его двойнятами про такие
вещи говорить? Хрен знет что за народ! За тридцать давно перевалило, а чуть
начни немного про эту самую "чистую натуру" - и глаза на сторону...
3
В баню заходить не стали. Баню без веника разве оценишь? И в дровяник
не заглядывали - тут техника недалеко шагнула: все тот же колун с
расшлепанным обухом да чурбан сосновый, сук на суку. Прошли прямо к въездным
воротам. Михаил уж сколько раз сегодня проходил мимо этих ворот, а вот
подошел к ним сейчас, и опять душа на небе.
Чудо-ворота! Широкие, на два створа - на любой машине въезжай, столбы
на века - из лиственницы, и цвет красный. Как Первомай, как Октябрьская
революция. И вот все, кто ни едет, кто ни идет - чужие, свои, пекашинцы, -
все пялят глаза. Останавливаются. Потому что нет таких ворот ни у кого по
всей Пинеге.
И Раиса, которая букой смотрела, когда он их ставил ("На что время
тратишь?"), теперь прикусила язык.
- А в музыку-то мою поиграли? - Михаил с силой брякнул кованым кольцом
у калитки сбоку и на какое-то мгновенье блаженно закрыл глаза: такой
гремучий, такой чистый звон раскатился вокруг. - Это чтобы без доклада не
входить. В городе в звонок звонят, а мы - хуже?
В это время еще одно кольцо забренькало - у соседей. Калина Иванович из
дому вышел - с котомкой, с черным, продымленным чайником, а следом за ним -
сама.
- Знаете, нет, кто это? - быстрым шепотом спросил Михаил у братьев. -
Не знаете? Да это же Калина Иванович! Дунаев!
- Дунаев? Тот самый Дунаев?
- Да, да, тот самый!
- Это о котором статья-то нынешней зимой в "Правде Севера" была? - Петр
все еще не мог поверить, чтобы такая знаменитость у брата под самым под
боком жила.
- Статья!.. Одна, что ли, о нем статья была? Шутите: комиссар
гражданской войны! Самого Ленина видал...
Котомка была явно не по старику - его качнуло, обнесло, и Михаил
задорно крикнул Евдокии, обхватившей мужа:
- Держи, держи крепче! Чего ворон считаешь?
- Замолчи, к лешакам! Без тебя тошно.
- Видали, видали, какой голосок! Зря, думаете, Дунька-угар прозвали.
Михаил потащил братьев на соседнее подворье. Прямо через воротца в
старой изгороди. С Евдокией - просто. Что ни ляпнул, что ни брякнул, и
ладно. Все прошла, все вызнала, где ни бывала, кого и чего ни видала -
ничего не пристало, ничего не прилипло. Как была баба деревенская, такой и
осталась. Даже одежду и ту на деревенский пошиб носила: сарафан, какой
сейчас и на самой старорежимной старушонке не всегда увидишь, пояс
узорчатый, домашнего плетенья, безрукава... Зато уж с Калиной Ивановичем
будь начеку. Вроде бы старичонко, сушина наскрозь просушенная, вроде бы
ветошь, как все в его возрасте, да вдруг так сказанет, такую породу выкажет
- сразу по стойке "смирно" уши поставишь. И сейчас, когда Михаил все
стариковские ранги братьям назвал, ему особенно хотелось показать, что он на
равных с Калиной Ивановичем.
- Куда это навострил лыжи? - с ходу закричал он старику. - Не на
Марьюшу?
- Да, имею такое намеренье.
- Погодь до завтра. Праздник сегодня. Посидели бы вечерком, у меня
братья приехали.
Тут Калина Иванович полез за очками - худо видел, а охоч был до свежих
людей.
Очки у Калины Ивановича были дешевенькие, железные, с ниточной окруткой
над переносьем, но когда он их надел, сразу другой вид стал. Важность
какая-то вроде появилась.
- Очень приятно, очень приятно, молодые люди. - И за руку с обоими.
- А раз приятно, дак оставайся до утра, - опять начал урезонивать
старика Михаил. - Завтра вместе поедем.
Калина Иванович не очень решительно поглядел на жену.
У той фарами заполыхали синие глазища.
- Не поглядывай, не поглядывай! Какие нам праздники? Мы из Москвы
чемоданами добро не возим.
- Во, во дает! - рассмеялся Михаил и подмигнул братьям.
- Не скаль, не скаль зубы-то! Вишь ведь разъехался! - Евдокия кивнула
на усадьбу Михаила. - Не боишься, как раскулачат?
- Не раскулачат, - ловко, без всякой натуги отшутился Михаил. - Сейчас
не старые времена - бедность не в почете. На изобилие курс взят. Я в Москве
был - знаешь, как там живут? У нашей Татьяны, к примеру, в хозяйстве сто
сорок голов лошадиное стадо.
- Плети! С коих это пор в городах лошадей стали разводить?
- Чего плети-то! Две машины - одна у свекра, другая у ей с мужем.
Каждая по семьдесят кобыл. Считай, сколько будет.
Больше Евдокия не слушала. Стащила с мужа котомку, взяла у него из рук
чайник, косу, обернутую в мешковину, и на дорогу - саженными шагами
работящей крестьянки.
Калина Иванович еще хорохорился: дескать, надеюсь, молодые люди,
увидимся, потолкуем, - а старыми-то руками уже шарил по стене возле крыльца
- своего помощника искал.
Михаил подал старику легкий осиновый батожок - тот на сей раз стоял за
кадкой с водой - и, провожая его задумчивым взглядом, сказал:
- Вот такая-то, ребята, жистянка. Сегодня мы верхом на ей, а завтра она
на нас. Н-да...
Лыско развалился посреди заулка, или двора, как теперь больше говорят:
ничего не вижу, ничего не слышу. Хоть все понесите из дому. И клочья линялой
шерсти по всему заулку. Вот пошла собака! И надо бы, надо проучить подлюгу,
двинуть разок как следует - не забывайся, да Михаил и так чувствовал себя
виноватым перед псом: давеча в сарае налетел - расплачивайся пес за то, что
хозяин с бабой совладать не может.
- Ну что будем делать-то? Снова за стол але экскурсию продолжим?
На Григория он не взглянул - давно понял, в чьих руках завод, но и Петр
- где его предложенья?
- А не принять ли нам, ребята, душ изнутри, а? Шагайте в мастерскую, я
моменталом.
Михаил сбегал на погреб, принес две холодненькие, запотелые бутылки
московского пивка - специально для Калины Ивановича берег, - разлил по
стаканам. Его дрожь сладкая пробрала, едва обмочил пересохшие губы в
холодной резвой пене, а как Петр и Григорий? А Петр и Григорий, ему
показалось, и не заметили, что пиво московское пьют.
- У меня это заведенье хитрое, ребята. - Он обвел хмельным глазом
мастерскую. - Когда работаю, когда процедуры принимаю. Неясно выражаюсь?
Чуваки! Население-то у меня какое? Женское. Ну и насчет там всякого
матерхата не больно разойдешься. А здесь стены крепкие, кати - выдержат.
Михаил от души рассмеялся - ловко закрутил - и вдруг полез за койку,
вытащил оттуда полено, плашку березовую.
- Ну-ко скажите - в институтах учились, - с чем это едят-кушают? Почему
хозяин его берегет? Эх вы, инженера! Спальное полено. И это непонятно? А
домто я как строил - вы подумали? Людей брал только на окладное да на
верхние венцы, а тут все сам. Капиталов-то, сами знаете, у меня - не у
Ротшильда. Да еще колхозная работа целый день. И вот по утрам топориком
махал, до работы. А чтобы не проспать, полешко под голову. Так новый-то дом
мы строили... Так...
Петр и Григорий на этот раз сделали одолжение - раздвинули губы. Но
только губы. А где глаза? Видят они его своими глазами?
Не хотелось бы, вот так не хотелось бы вправлять мозги гостям, тем
более в первый день, а с другой стороны, что это такое? Побасенки он им
рассказывает?
- Между протчим, - начал чеканить Михаил и вдруг с остервенением
сплюнул: двадцать лет нет Егорши в Пекашине, а ему все еще отрыгивается это
его дурацкое словцо, да и многие другие, замечал он, выговаривают его, как
Егорша.
В заулке лениво рявкнул пес - не иначе как Раиса пинком угостила.
Точно: послышался плеск воды, ведро грязное опрокинула в помойку.
- Ладно, идите. Все равно с вами каши не сваришь, раз у вас в башке
дорогая сестрица засела. Да у меня к восьми как из пушки. Понятно?
О приезде братьев Лиза узнала еще вечор от Анки. Та прибежала к тетке -
никакие запреты ей родительские не указ, - как только пришла телеграмма.
А сегодня Анка еще два раза прибегала и все, все рассказала: и как отец
встретил братьев, и чем угощал, и какие разговоры вел за столом. И все-таки
вот как у нее были натянуты нервы - выстрелом прогремела железная щеколда в
старых воротцах на задворках.
Какое-то время не дыша она глядела в конец заулка на голубой проем
между стареньким овечьим хлевом и избой, где вот-вот должны появиться
братья, и не выдержала - перемахнула за изгородь (луковую грядку под
окошками полола) и так вот босая, растрепанная, с перепачканными землей
руками, вся насквозь пропахшая травой, солнцем, так вот и повисла у них на
шее. Отрезвление наступило, когда перешагнули за порог избы: в два голоса
ревела ходуном ходившая зыбка, завешенная старыми цветастыми платьишками.
- Да, вот так, братья дорогие, - сказала Лиза, - не хватило духу
написать, а теперь судите сами. Все на виду.
Григорий, заплакал как маленький ребенок. Навзрыд. А Петр? А Петр что
скажет? Он какой приговор вынесет?
Петр сказал:
- Мы не судьи тебе, сестра, а братья.
И тут Лиза уже сама зарыдала, как малый ребенок. Господи, сколько было
передумано-перегадано, Как она с братьями встретится, как в глаза им
посмотрит, какие слова скажет, и вот - "мы не судьи тебе, сестра, а
братья"...
Вмиг воспрянула духом, вмиг все закипело в руках: ревунов своих
утихомирила, самовар наставила, стол накрыла... А потом увидела - Петр и
Григорий перед Васиной карточкой стоят, и опять все померкло в глазах.
- Нету, нету у меня Васеньки... А я вишь вот что натворила-наделала.
Вот Михаил-от и отвернулся от меня. Он ведь Васю-то пуще дочерей своих, пуще
всего на свете жалел да любил. Все, бывало, как выпьет: "Вот моя смена на
земле!" А как беда-то эта случилась, трое суток не смыкал глаз, трое суток
рыскал по реке да искал Васино тело...
Петр и Григорий давно уже все знали про смерть племянника, не было
письма, в котором Лиза не вспомнила бы сына, но разве есть предел
материнскому горю? И, давясь слезами, вместе с братьями глядя на дорогую
карточку под стеклом, в черной рамочке, она стала рассказывать:
- У меня тогда как чуяло сердце. С самого утра места прибрать не могу.
Коров на скотном дою - ну колотит всю, зуб на зуб не попадат. Где, думаю, у
меня парень-то? Который день рекрутит - хоть бы ладно все. Прибежала домой,
а парень с ребятами да с девками за реку собирается. В Водяны. Там тоже
молодежь в армию провожают. Руками обхватила: не езди, бога ради, не езди!
Река не встала, лед несет... А он эдак меня одной рукой отпихивает - что ты,
мати, солдата не пущу, да еще вот эдак себя в грудь: "Советским танкистам
никакие преграды не страшны". Гордился, что в танкисты взяли. Одного со
всего Пекашина... Любка, Любка Фили-петуха во всем виновата. Она вздумала на
реке шалить, задом вертеть... Все выплыли, все спаслись. И Вася было выплыл,
да услыхал - Любка кричит: "Помогите!" - на яму вместе с лодкой понесло, ну
и опять в ледяную воду... Кинулся за своей смертью...
- Что теперь растравлять себя, сестра! Чем поможешь?
- Не буду, не буду, Петя! - Лиза скорехонько вытерла глаза, заулыбалась
сквозь слезы. - Я все про себя да про себя. Вы-то как живете? На вас-то
дайте досыта насмотреться. Ну, Петя, Петя, совсем мужик стал. А я, бывало,
все боялась: о, хоть бы у нас двойнята-то выросли! А ты, Григорий, я не
знаю, - от тебя все войной пахнет. Сейчас кабыть у нас не по карточкам хлеб
- можно бы и досыта исть, думаю...
Сели за стол, за радостно клокочущий, распевшийся на всю избу самовар -
Лиза терпеть не могла электрических чайников, которые теперь были в моде:
мертвый чай.
- Ну, братья дорогие, - Лиза высоко подняла сполна налитую рюмку, -
спасибо, что не погнушались худой сестры... Не дивитесь, не дивитесь - за
стопку взялась. С радости! А вообще-то... Страсть отчаянный народ пошел. И
я, ребята, отчаянной стала. Не отталкиваю рюмку, нет. Ладно, - вдруг
разудало, бесшабашно махнула рукой, - хоть Раисье теперь будет что говорить.
Топчет меня, поносит на каждом шагу. Я и сука, я и тварь бездушная, я и сына
своего не любила... А я, когда Вася нарушился, замертво лежала, в петлю едва
не залезла - вот истинный бог. А спросите меня, как, какой дорогой на
скотный двор ходила, - не скажу. Ничего не помнила, ничего не видела. Ну, я
себя не защищаю, не оправдываю. Двадцать лет без мужика жила - худого слова
никто не скажет. А тут отбило ум, отшибло память; Вот он, Михаил-то, и -
"нету у меня сестры"...
Тут Петр опять попытался остановить ее, но разве могла она молчать?
- Нет, нет, ребята! Не хочу, чтобы вы от других узнали, всякой небыли
наслушались. Сама расскажу. С Михаила Ивановича, с братца родного, все
началось, вот как все было-то. Он привел ко мне постояльца на постой:
"Сестра, пусти, все тебе повеселее будет". А какое мне веселье, когда я
только что сына схоронила? Говорю, не помню, какой дорогой на коровник
ходила. И постояльца этого, уйди он от меня через день, через неделю, тоже
не запомнила бы. Я уж когда его разглядела-то? Когда он начал разговаривать
меня. Человек, вижу, немолодой, из офицеров (какие-то военные тогда у нас
стояли), и забота... Я сроду такой заботы о себе не видала. Приду с
коровника - дрова наколоты, вода наношена, самовар на столе - с ходу садись
за стол. И вот слово за слово, разговор за разговором... Не знаю, не знаю,
как ума лишилась. А когда опомнилась - об одном думушка: как помереть, как
себя нарушить. Анфиса Петровна поперек встала: "Сама как знаешь, что хошь,
говорит, с собой делай, а у ребенка не смей жизнь отнимать". Вот так и
обзавелась Надеждой да Михаилом...
Лиза заставила себя взглянуть на примолкших братьев.
- Раисья, сказывают, из-за этого Михаила пуще всего рвет и мечет.
Думает, это я нарочно, чтобы брата разжалобить, чтобы к нему на шею сесть. А
у меня и в думушках ничего такого не было, пластом лежала. Анфиса Петровна и
в сельсовете записывала. Пришла: "Не знаю, так, нет сделала: Михаилом парня
назвала. Охота, говорит, чтобы еще один Михаил в Пекашине вырос..." Вот ведь
как дело-то было. Дак при чем тут я? Не переписывать же мне было идти.
- Не горюй, сестра! Без детей тоже не жизнь.
- Да это так, так, Петя, - с живостью ухватилась за слова брата Лиза. -
Все-таки у меня опять какая-то забота, верно? Только срам, срам, ребята!
Коровы-то все придивились, не то что люди. А Павел-то Кузьмич, офицер-то
мой, где, спросите? Отпустила я его, ребята, на все четыре стороны
отпустила, алиментов даже не потребовала. Что же, у него жена, у него дети,
дочь-невеста. Узнал, что я в тягости, насмерть перепугался. "Ну, говорит,
теперь я погиб. И дома узнают - жизни не будет, и со службы попрут". Ну, я
подумала-подумала: да иди ты с богом. Чего, думаю, всех разорять, всем
мучиться, раз сама виновата...
Все. Распустилась, вздохнула всей грудью, даже голову от облегчения
откинула.
Нет, нет, она не сидела с опущенной головой, она и раньше, до этого,
жадными глазами вглядывалась в родных братьев. А как же не вглядываться -
столько годов не видела! Но только сейчас, только в эту минуту, когда она
вся сполна выговорилась, когда сполна очистилась сама, только в эту минуту
она увидела братьев такими, какие они есть.
Увидела и ужаснулась.
- Ты что, сестра? - спросил Петр.
- Ничего, ничего. Это я от радости, от радости...
А уж какая там радость... То есть радость была, и радость великая -
братья приехали, братья родные у нее в гостях. Но как же она сразу-то не
увидела, не распознала беду?
Все считала, все думала: Григорий у них болен, Григорий разнесчастный
человек. Да так оно и было: на всю жизнь, до скончания дней своих инвалид -
что же еще страшнее? И худущий - страсть. Как льдинка весенняя - вот-вот
растает...
Но Григорий-то болен, а Петр еще больше болен - вот что сейчас вдруг
поняла Лиза. Но она не дала ходу своим думам. Увидела - Петр и Григорий
водят глазами по избе, по некрашеному полу, по неоклеенным бревенчатым
стенам со старыми сучьями и щелями, сказала:
- Что, ребята, насмотрелись у брата богатства - глаза режет моя голь?
Не от бедности, не от бедности это. Нашла бы я денег-то и пол чтобы
покрасить, и стены в обои взять, да я, ребята, так рассудила: ничего не
менять. От тати карточки не осталось, тогда моды не было сниматься, дак
пущай дом заместо карточки будет. Так я рассудила.
Гости были самые дорогие, самые желанные. За все эти два года, что не
заглядывал к ней старший брат, а может и больше (Михаил все-таки под боком
живет), у нее не было в доме таких гостей. И она - сама чувствовала - вся
сияла, вся лучилась от счастья, от радости, и это счастье, эта ее радость
мало-помалу стали передаваться и Петру - о Григории говорить нечего: от того
в ночи свет. Сперва разгладились на лбу морщины, приобмякли, распустились
губы, потом снял туфли, а потом и верхнюю рубаху долой: дома...
Но окончательно доконал ее Петр, когда вдруг поднялся с лавки (она и
лавки в избе, заведенные Степаном Андреяновичем, сохранила) и направился к
зыбке.
Она вся замерла: что-то сейчас будет?
А Петр подошел к зыбке, раздвинул старые платьишки, сказал:
- Ну, долго вы еще, сони, будете скрываться от дядей?
Григорий завсхлипывал - верно, и он не ожидал такого от брата, - а сама
Лиза, чувствуя, что вот-вот расплачется от радости, выбежала в сени... Когда
она, виновато горбясь, вернулась в избу, малые двойнята были на полу и их
забавлял Григорий ("Коза-коза..."), а Петр сидел у раскрытого окошка и,
похоже, смотрел на зеленое подгорье, на старую развесистую лиственницу.
- Татьяна-то тебе пишет?
Заговорил сразу, с прежней хмурью на лбу - отвык, видно, за эти годы
сердце настежь держать.
- Какие мне письма от Татьяны. - Лиза заняла свое хозяйкино место сбоку
заснувшего самовара. - Хорошо хоть от брата не отвернулась.
Некоторое время, покачивая головой, она старательно разглаживала на
колене платье, а потом вдруг слезы к горлу подступили - опять навзрыд:
- Кабы вы от меня отвернулись, все бы мне не так обидно было. Не много
я вас тешила - бывало, разве чаем когда напою да сухарь суну, а ведь ей-то я
поделала добра, послужила... Михаил - десятилетку кончила: как хошь, девка,
учить дальше не могу, сама видишь, какие у колхозника доходы. А я: нет, нет!
Хоть одного Пряслина да выучим в институте. И уж я, ребята, - с места мне не
сойти - все, все, что у меня было, ей отдавала. Деньги велики ли студентам
платят, ладно - овцу одну выкормлю, другую выкормлю, луку на лесопункт
свезу, продам: учись, девка! Покудова жива, не будешь мереть с голоду. Але
платье, одежу взять. Все твое, что в дому есть. В самое раздетое, в самое
безлопотинное время как картиночка ходила. Думаю, я никакой молодости не
видела, пущай хоть она покрасуется. Але на каникулы-то летом приедет!
"Сестра, я у тебя буду жить. Там, у Михаила, и без меня негде повернуться".
Живи, живи, девка. Передние избы раскрою, как барыня, как принцесса из одной
горницы в другую похаживает... Все позабыто, все не в счет. Вишь, сестра
опозорила ей, в Москве ей мои дети жить мешают... Ладно, - махнула рукой
Лиза. - Чего это мы кости родной сестре перемываем? То и ладно, то и хорошо,
что высоко взлетела. Радоваться надо, а не скулить. - И заговорила уже с
восхищением: - Ну бес, ну бес девка! Со счастьем родилась, да ведь надо было
это счастье-то выждать. До двадцати восьми годков сидела в девках, ждала,
пока цыганкино гаданье исполнится.
- Какое гаданье?
- Да разве вы не помните? Цыгане тут раз зиму жили, у Семеновны
покойной в дому стояли. Нет, это, наверно, уж после вас, когда вы в город
уехали. Ничего люди, хоть и говорят, что вор на воре, а у нас лучинки не
тронули. Старуха у них была, Максимиха, старая такая, вся седая, нос
крючком. Вот она и нагадала нам с Татьяной. Мне сразу сказала: тебе,
говорит, век горевать, век куковать. Так оно и вышло: век не мужья жена, не
законная вдова. А у Татьяны ручку-то взяла, аж прослезилась даже. Ей-богу.
Вот, говорит, у кого рука-то из золота чистого отлита. Высоко, говорит,
взлетишь, высокого лету птица, на самой Москве гнездо совьешь... И вот ведь
какая стойка, какая выдержка у человека! До двадцати восьми годов не
потеряла головы, не свернула в сторону. А уж женихов-то у ей было! Косяки.
Стаи. Сами знаете, в маму красой, не я, страховидина. Девки все глаза
проплакали, на корню засохли, а эта не знает, как от них отделаться. Один
другого лучше! Иван Спиридонович, комсомолом всем в районе командовал,
директор школы Олег Окимович, Вася Черемный, инженер леспромхоза... Да всех
и не перечислить. А на этого ейного москвича, когда он в Пекашине объявился,
надо правду говорить, я и смотрела-то через раз. Лысый, плешь на голове, как
яичушко из утиного гнезда выглядывает, в очках, занимается - не во всяком
месте и скажешь: по чердакам да по клетям пыль глотает, старье бывалошное
собирает. Да разве сравнишь его с теми? А моя Татьяна, гляжу, сразу
вцепилась, сразу в горницы повела, в сарафан старинный вынарядилась, ленту в
косу заплела. А через неделю-две - провожать своего Иосифа поехала - письмо
с дороги: сестра, кончилась моя девичья жизнь, я взамуж выхожу...
Лиза перевела дух, посмотрела на братьев и закончила назидательно:
- Да, вот так надо добывать счастье-то. А что мы? Живем - куда
поволокло, потащило, и ладно...
Им не дали наговориться досыта, обсказать-обкатать все семейные дела.
Повалили бабы - одна за другой.
Сперва соседка Дарья, жена Софрона Мудрого (эта неслышно, как мышь,
вошла, вся выгорела, вся высохла от рака), потом Маня-коротышка, потом
Александра Баева, Оксинья-жаровня, Фекола - два уха. И удивляться не
приходилось: в деревне всегда на свежего человека как на огонек бегут, а у
Лизы еще вдобавок с незапамятных времен вдовы солдатские, да старушонки
престарелые, да всякая пришлая нероботь вроде Зины-тунеядки, высланной из
Ленинграда за "хорошую" жизнь, коротали время. В замешательство всех привела
Анфиса Петровна. Анфиса Петровна редко когда заулок своего дома переступает,
а зимой в последние годы месяцами в районной больнице лежала: тяжело
выходила война. Но подкосила-то ее, сокрушила напрочь даже и не война, а
смерть мужа. В пятьдесят четвертом году, вскоре после смерти Сталина, Фокин,
тогдашний первый секретарь райкома, добился: с Лукашина скостили шесть лет,
подчистую все неправедные грехи сняли. И вот какая судьба у человека! Через
все ужасы, через блокаду прошел, пуля немецкая не взяла, все
несправедливости, все понапраслины от своих вынес, а от ножа бандитского не
уберегся. И когда? Когда уж в руках бумаги об освобождении держал.
Зашел Иван Дмитриевич напоследок в барак проститься со своими
товарищами, с которыми три года за проволокой мыкал. А там, в бараке, шпана,
уркачи чего-то не поделили, своего шпаненка учат: волосы заживо огнем бреют.
И дьявол бы с ним, с проклятым, пускай бы зажарили, одним гадом на земле
меньше бы стало: распоследний паскуда во всем лагере был. Так потом писал
Анфисе Петровне товарищ Ивана Дмитриевича.
...Закладка в соц.сетях