Купить
 
 
Жанр: Детектив

Александра Яковлевна Бруштейн. Дорога уходит в даль...

страница №11

о ходил за Юлькой,
когда она была больна... Скажи им, что я, Томашова,- их вечная слуга!
Домой я прихожу невеселая. Вот я и осталась без друзей. Зоя и Рита?..
Об их вероломстве я и вспоминать не хочу. Это не настоящие друзья. А теперь
уехала и Юлька...
Дома меня уже дожидается Павел Григорьевич, который пришел заниматься
со мной.
Входя, я слышу, как папа говорит Павлу Григорьевичу:
- Смотрите, будьте осторожней. Я вас предупредил...
- Спасибо...
- Не будете вы осторожны, не будете! Знаю я вас! - вздыхает папа.
- А вот и ошиблись: буду!
При моем приходе разговор обрывается.
Папа просит, чтобы урок происходил у него в комнате, так как ему скучно
лежать.
- Вот мы вас сейчас повеселим! - обещает Павел Григорьевич.
Ох и веселим же мы папу этим уроком! Вернее, я одна веселю его, потому
что Павел Григорьевич только смотрит на меня в сильнейшем удивлении, словно
видит меня первый раз в жизни!
Начинаем мы, как обычно, с арифметики. С этой наукой у меня всегда-то
не слишком дружественные отношения, но сегодня... На вопросы я отвечаю или
неверно, или невпопад. Я не могу решить ни одной самой пустой задачки, и все
ответы на примеры у меня ошибочны. Павел Григорьевич наконец не выдерживает:
- Да что с ней сегодня? Какая муха ее укусила?
И тут, словно и вправду меня укусила какая-нибудь из тех противных мух,
блестящих, зеленоватых или цвета мыльных пузырей, какие летают летом, я
говорю Павлу Григорьевичу - и папе! - что мне совершенно ни к чему
заниматься арифметикой, мне не нужна эта арифметика, я прекрасно проживу без
всякой арифметики. То, что я собираюсь делать в жизни, не имеет никакого
отношения к арифметике, со встречными поездами, с бассейнами и трубами, с
купцами, которые купили семьдесят аршин сукна или восемь ящиков мыла...
- А можно у тебя спросить,- очень серьезно говорит папа,- что же это
такое ты собираешься делать в жизни? Это не секрет?
- От мамы пока секрет: она взволнуется, заплачет. Ну, понимаешь,
женщина... Но от тебя не секрет. И от Павла Григорьевича тоже не секрет. Я
бы вам раньше сказала, да тут с утра были твои доктора.
- Так что же ты собираешься делать?
Я не смотрю ни на папу, ни на Павла Григорьевича. Я смотрю мимо них, в
пустой угол комнаты, где нечего видеть. Перед моими глазами сверкает золотой
султан и переливающееся блестками платье - среди львов и тигров.
- Я хочу, - и, пожалуйста, не отговаривайте меня, это не поможет! - я
хочу быть укротительницей диких зверей... - Это я выпаливаю очень твердо.
Папа и Павел Григорьевич не переглядываются, не смеются.
Папа тихонько барабанит пальцами по одеялу.
- Так... А почему, собственно, тебе это хочется?
- Потому что укротительница смелая. Она - герой!
- Смелая? Да, конечно. Даже очень смелая, это я признаю. И восхищаюсь
ее смелостью. И всякий признает и восхищается. Но герой? Нет, она не герой.
Я смотрю на папу пораженная - я не понимаю: что он, шутит?
- Укротительница зверей - не герой?
- Нет. Не герой.
- Ой, папа, что ты говоришь! Ты вошел бы в клетку со львами и тиграми?
- Нет. Не вошел бы.
Я торжествую:
- Вот видишь! А говоришь: она не герой! А сам не вошел бы! Значит,
боишься?
- Конечно, боюсь. Разве я тебе сказал, что я такой же смелый человек,
как эта укротительница? Я этого не говорил. Таких бесстрашных людей, может
быть, только одного на тысячи и найдешь. Но ведь кому нужна эта смелость?
Зачем укротительница три раза в день входит в клетку с хищниками? Если бы
она, рискуя жизнью, спасла этим кого-нибудь - безоружного человека, ребенка,
ну, хоть корову, что ли,- это было бы геройство! А так - бросать свое
мужество на ветер, на потеху ротозеев... Ну подумай сама: в чем тут
геройство?
Павел Григорьевич молчит, но я чувствую, что он тоже согласен с папой.
- Знаете что, друзья мои? - вдруг начинает папа.- Если уж зашел у нас
этот разговор, то давайте поговорим о геройстве. Об этом нужно поговорить,
нужно... Павел Григорьевич, бог с ней, с арифметикой! Она от нас не уйдет...
Вы разрешаете занять урок под этот разговор?
Павел Григорьевич молча кивает.
- Так вот, пусть каждый из нас расскажет о каком-нибудь герое, которого
он сам знал. Кто первый? Ты, Леночка?
В пылу разговора я и не заметила, как в комнату вошла мама и слушала
все, что мы говорили. Она берет со своего столика небольшую фотографию в
рамочке и подает ее мне. Я не понимаю, зачем мама мне это показывает: я
отлично знаю эту фотографию и изображенного на ней военного, его грустные
глаза и грудь, увешанную орденами и медалями. Под стеклом рамки фотография
обклеена бледными, выцветшими засушенными фиалками.

- Знаешь, кто это? - спрашивает мама.
- Конечно! Это мой покойный дедушка...
- Да. И мой отец... - Мама любовно протирает стекло и рамочку.- Видишь,
у него на груди четыре "Георгия" - "за храбрость"...
- Ты мне никогда не говорила...
- Думала: подрастешь - скажу.
- А за что дедушке дали это?
- Он был военный врач. Наградили его в турецкую кампанию - с турками мы
тогда воевали... И в приказе военного командования было сказано: "Наградить
штабс-лекаря (врачей тогда лекарями звали) Семена Михайловича Яблонкина за
самоотверженную подачу помощи раненым под сильным огнем неприятеля". И так
четыре раза - после четырех сражений - награждали моего папу, твоего
дедушку!
- "Под сильным огнем неприятеля"? - переспрашиваю я.- Это что значит?
- А то,- поясняет папа,- неприятель палил из пушек, раненые падали, а
дедушка твой не сидел поодаль в безопасности, не ждал, пока их принесут к
нему. Он был хирург, и знал, что важно оказать раненому помощь как можно
скорее. Он лез в самый огонь, выносил раненых из боя, перевязывал их тут же,
на месте... Смелый был человек дедушка твой Семен Михайлович и герой: сотни
жизней спас! Не о себе думал - о людях...
Проходит несколько секунд молчания. Потом я говорю, ни к кому не
обращаясь:
- Я вчера руку растопленным сахаром прижгла... Я хотела Рите и Зое свою
дружбу доказать... Это глупо, да?
- Очень,- подтверждает папа.- Павел Григорьевич, дорогой, поглядите,
что у этой дурынды на руке.
Пока Павел Григорьевич снимает Юзефин бинт, очищает ранку и присыпает
ее ксероформом (очень вонючее сухое лекарство!), я вспоминаю:
- Папа, а ты когда-нибудь видел героя?
- А как же! Вот недалеко вспоминать - три дня тому назад к нам в
госпиталь обожженного человека привезли. Пожарного, топорника. Трех человек
из горящего дома вынес. И тогда вдруг оказалось, что в запертой квартире
осталось двое ребят. Дом уже весь пламенем охватило, вот-вот рухнет...
Пожарный снова полез в дом, нашел детей - они почти уже задохлись. Выбраться
с ними было трудно - внутренняя лестница уже обвалилась,- пожарный выбросил
детей из окна, а внизу люди их на тюфяк подхватили. А вслед за детьми и
пожарный выбросился. Очень тяжелые ожоги у него, не знаю, выживет ли... Вы к
нему сегодня в госпитале заходили, Павел Григорьевич?
- Заходил, конечно. Немного получше ему, но положение очень тяжелое...
- —то ж? - обращается папа ко мне.- Вот тебе герой, которого я видел
три дня тому назад. Не герой, нет?
- Герой... - соглашаюсь я тихонько.- Герой, да... А вы, Павел
Григорьевич, вы когда-нибудь видели? Сами, своими глазами живого героя, да?
Павел Григорьевич отвечает не сразу. Он словно и не слыхал моего
вопроса. Глаза его смотрят поверх наших голов, лицо задумчиво и строго.
- Ты спрашиваешь (он уже давно не говорит мне "вы"), видел ли я героев?
Ох и как много! Я расскажу тебе только о троих. Они погибли на моих глазах.
И любил я их больше, чем всех других, и помню их всегда...
С чего же бы это мне начать? Давай с самого простого. Ночью, часа этак
в три, в квартире раздается звонок. Когда ночью звонят к вам, никто не
беспокоится: ясно, пришли звать Якова Ефимовича к больному, так? Но когда в
Петербурге звонят ночью в квартиру, где хозяйка сдает комнату студенту (а
студент этот - я), это тревожно! Хозяйка квартиры спрашивает через запертую
дверь: "Кто там?" - и чей-то голос отвечает: "Телеграмма"... А это уже
совсем плохо! Это значит: пришли с обыском.
Хозяйка отпирает, и ко мне вваливаются околоточный, городовые,
дворники. Топот в комнате, как на свадьбе! Нижние жильцы сердито стучат ко
мне в пол: "Спать не даете!"
А свадьба в моей комнате пышная, жаль, плясать некому! Правда, не "с
генералом" свадьба, а только с жандармским офицером, но все-таки веселье -
пыль столбом! По всему полу раскиданы мои вещи и книги, постель перерыта,
тюфяк вспорот, обои со стен содраны, приподняты половицы... Старались, не
гуляли!
Старания полиции оказываются не напрасными: у меня найдена
революционная литература. "Следуйте за нами!" И вот я уже заперт в
петербургской тюрьме, которая называется "Кресты"...
Тут давай, Сашенька, пропустим несколько страниц. Тюрьма как тюрьма, об
этом я тебе расскажу в другой раз. Сижу я в ней довольно долго, пока в один
непрелестный день выходит решение моей судьбы: сослать Розанова Павла
Григорьевича на пять лет в Среднеколымск, Якутской области.
—то такое Среднеколымск? Об этом мы, ссылаемые туда, знали гораздо
меньше, чем, например, о каком-нибудь Рио-де-Жанейро. Да что - мы! Не знало
об этом даже правительство. Мать одного из ссылаемых добилась в Петербурге
приема у какого-то высокого начальника и спросила у него, что такое
Среднеколымск. Начальник этот ответил ей с любезной улыбкой:
- "О Среднеколымске нам, сударыня, известно только одно: что там людям
жить невозможно.- И добавил уже без улыбки: - Поэтому-то мы и ссылаем туда
революционеров".

И вот мы, группа из нескольких десятков ссыльных, идем из Петербурга в
Якутск. Идем по этапу, то есть почти исключительно пешком. Путь не близкий,
десять - пятнадцать тысяч верст... Мы идем и смотрим не на небо, не на то,
мимо чего лежит наш путь, а под ноги себе. Под ногами у нас зимой - снег,
летом - пыль и песок, осенью и весной мы месим ногами такую грязь, такую
раскисшую глину, что порою наше пешее следование на время прерывается - в
ожидании, пока дороги подмерзнут или, наоборот, высохнут. Рядом с нами едут
телеги - "фуры" - с нашими вещами. Заболевшим или вконец измученным ссыльным
иногда разрешается присесть на такую фуру. Так идем мы не дни, а месяцы,
много месяцев, почти год...
Дошагаем до какого-нибудь города - нас размещают в местной тюрьме.
Грязь, вонь, холод, клопы, а все-таки хоть крыша над головой, хоть отдых
ноющим от ходьбы ногам... Отдохнем в этом райском уголке - нас гонят дальше,
шагаем снова до следующего города, до следующей тюрьмы.
На фурах ехали рядом с нами не только вещи, на них следовали за мужьями
в ссылку жены с детьми, невесты... Вот когда я понял, какое чудо, какая
радость - дети! Наверное, никто так не радуется детям, как ссыльный
революционер, шагающий по этапу! Ты только вообрази: снег, мороз, грязь,
дождь, размытая глина, по которой разъезжаются, ноги, загаженные тюремные
нары с клопами, хамство и ругань конвойных, а весной по обочинам дороги
из-под тающего снега возникают человеческие трупы беглых и бродяг, и
называются эти трупы страшным именем "подснежники"... Ну как тут не лепиться
сердцем к едущим на фурах детям, как не смотреть в их ясные глаза, как не
отогреваться милой чистотой этих глаз! Возьму, бывало, на руки
которого-нибудь из ребятенков,- мать не хочет давать: "Вам и без него тяжело
шагать!"
Запахну его в свою шубу, прижму к себе тепло-тепло... Иду и думаю:
"Когда мы победим - а мы победим! - когда мы будем строить новый мир -
а мы его построим! - тогда самое драгоценное богатство наше будут дети и им
- самая щедрая наша забота..."
Павел Григорьевич ненадолго замолкает. Он - не с нами, он далеко в
прошлом, он несет по снежной дороге ребенка и думает о будущем.
- Тебе хочется услышать про героев? Потерпи, скоро будут и герои. А
пока - о друзьях, о тех, кого я полюбил больше всех.
Первый из них - Зотов. Коля Зотов... Вот был парень! Студент, как и я,
веселый, шутник, придумщик! Пригонят нас, бывало, в какой-нибудь город,
запрут в нетопленой, насквозь выстуженной тюрьме,- нет, мол, дров, и баста!
Но не пройдет и получаса, как Коля Зотов, подбив товарищей, с песнями лихо
разбирает деревянные тюремные нары, топит печь,- тепло, весело. За таким
парнем хоть на луну пойдешь, не оглянешься! С Колей Зотовым следовала в
ссылку его невеста Женя, такая же революционерка, такая же сосланная, как
он. Все мы полюбили ее, как родную.
Вторым другом был Альберт Львович Гаусман. Взглянешь в его глаза,
ласковые, теплые, заботливые,- и на душе как-то светлее. Альберт Львович
Гаусман был среди нас одним из самых образованных. Каждую свободную минуту,
иногда в самой неожиданной, неподходящей обстановке - на этапе, в
пересыльной тюрьме,- Гаусман доставал книгу и говорил фразу, которую ему в
детстве говаривал каждый день его учитель: "Открой книгу на том месте, где
ты вчера заложил закладку, и читай дальше"! Мы, молодые, получили от
Альберта Львовича очень много. "—итать, хлопцы, читать! - говорил он нам,-
Революционер должен быть самым образованным человеком!"
За Гаусманом следовали в ссылку жена с дочуркой Наденькой.
И третьего друга-товарища запомнил я на всю жизнь: Льва Матвеевича
Когана-Бернштейна. С виду совсем молодой, с чуть сонными глазами, с детским
складом слегка оттопыренных добрых губ. Но выскажи неправильную мысль - и
Коган-Бернштейн налетит на тебя, как коршун, перья полетят! А через минуту
снова весело смеется над шутками Коли Зотова, играет со своим сынишкой
Митюшкой. И не поверишь, что у этого молодого человека за плечами уже более
пяти лет тюрьмы, что его уже ссылали в Сибирь, сдавали в солдаты за
революционную работу! Так вот и шли мы по дорогам и трактам - от Петербурга
до Якутска - почти целый год!
- И все время пешком? - с ужасом спрашивает мама.
- Да, почти все время... Ну конечно, через реки - через Волгу, Обь,
Енисей - пешком не пройдешь, тут нас перевозили на особых баржах. Иногда
удавалось делать небольшие перегоны и по железной дороге. Но короткие. И не
часто.
Ну вот, прибыли мы наконец в Якутск. Разрешили нам поселиться на
вольных квартирах. Ожили - обрадовались чистоте, человеческому жилью,
возможности дать отдых истерзанным ногам...
- Но ведь вы могли убежать! - удивляется папа.
Павел Григорьевич покачал головой:
- Нет, не могли... Оттуда убежать можно только на верную смерть в
непроходимых лесах, болотах... Оттуда поистине "хоть три года скачи - ни до
какого государства не доскачешь", не добежишь, не доползешь!
Надеялись мы, что нам разрешат пожить в Якутске хоть месяц, два. Ведь
нам предстояло шагать еще дальше - больше двух тысяч верст, то есть не
меньше двух с половиной месяцев! Надо было также закупить в Якутске
полушубки, пимы, белье. Этот последний отрезок пути - от Якутска до
Среднеколымска - пролегал по местам почти ненаселенным. Надо было взять с
собою из Якутска на каждого из нас по два с половиной пуда хлеба, сколько-то
мяса, масла, кирпичного чаю, сахару и по столько же на каждого из наших
конвойных: кормить их в пути любезно предоставляли нам.

Однако нам не разрешили ни задержаться в Якутске, ни сделать те
покупки, без которых нас ожидала в пути верная смерть! —ерез несколько дней
объявили, что нас отправляют дальше.
—то было делать? Мы решили подать якутскому губернатору Осташкину
заявление: так, мол, и так, - если отправка наша не будет отсрочена, то мы
(в особенности женщины и дети) не доедем до места назначения: погибнем в
пути от голода и холода.
"Зря мы подаем это прошение, товарищи!..- говорил Коля Зотов.- Зря
кланяемся губернатору!.. Я мальчишкой в Крыму тем баловался, что поймаю,
бывало, змею и вырву у нее ядовитые зубы! Так вот верьте мне: царский
губернатор - это такая змея, у которой зубов все равно не вырвешь!"
Против подачи прошения губернатору возражали и Гаусман и
Коган-Бернштейн, хотя за обоими следовали жены и дети. Они тоже считали, что
никаких результатов, кроме унижения, это обращение к губернатору не даст.
Однако бумагу мы все-таки подали - уж очень было жаль женщин и детей!
Правы оказались наши товарищи - зря подали мы прошение: губернатору не
было жалко ни женщин, ни детей... Он приказал передать нам, ссыльным, что
ответ мы получим от него на следующий день. Пусть, мол, все ссыльные
соберутся у кого-нибудь одного, туда и будет послан ответ.
Тревожно было на душе у всех нас... Но того, что случилось на следующий
день, никто даже и предвидеть не мог!
Мы собрались на квартире у одного из ссыльных. Нам приказали выйти всем
во двор перед домом и ждать ответа там. И тут пришел ответ! Вооруженный
отряд под командой двух офицеров налетел на нас и стал в нас, безоружных,
стрелять. Шестеро ссыльных были убиты на месте, многие были ранены. Нет,
неверно я сказал - не все мы были безоружны: кое у кого оказалось оружие,
они отстреливались яростно, но, к сожалению, неудачно...
Всех оставшихся в живых погнали в тюрьму, раненых - в тюремную
больницу. Среди них был Коган-Бернштейн, которому прострелили ногу. В ту же
ночь в тюремной больнице скончалась одна из ссыльных женщин, получившая
тяжелую штыковую рану в живот.
Из Петербурга прислали приказ: судить нас за "бунт" со всей строгостью
- военным судом.
А в чем был "бунт"? Мы просили отсрочить наш отъезд! Суд был - одна
комедия... Людей судили на основании лживых показаний полупьяных тюремщиков.
Почти все мы получили удлинение срока ссылки. А трех человек приговорили к
смертной казни через повешение: Гаусмана, Когана-Бернштейна и... Колю
Зотова.
Павел Григорьевич, помолчав, продолжает с болью:
- Ночью под окнами наших тюремных камер начали строить виселицу.
Маленькой дочке Гаусмана, Наденьке, нездоровилось, она капризничала и
плакала:
"Мама! Скажи, чтобы перестали стучать..."
А Митюшка, сынок Когана-Бернштейна, спал, как наигравшийся котенок, и
ничего не слышал...
Утром я зашел в камеру Гаусмана. Он посмотрел на меня своими
удивительно добрыми глазами, улыбнулся и сказал:
"Ну, вспомним в последний раз завет старого учителя моего детства...
"Вынь закладку из книги там, где ты заложил ее вчера,- и закрой книгу.
Навсегда"... А вы, молодые, помните: учиться и учиться!"
Мы крепко обнялись. Молча. Без слов.

В ночь на восьмое августа их повесили. Мы стояли у окон наших камер и
смотрели на них - в последний раз. И каждый из них поклонился нашим окнам в
последний раз. Когана-Бернштейна несли к виселице на кровати: прострелянная
нога еще не зажила, и он не мог ходить. Кровать поставили под виселицей, и
Когана-Бернштейна приподняли, чтобы продеть его голову в петлю.
- И вы смотрели на это? - спрашивает мама шепотом.
- Да. Смотрели. —тобы запомнить. —тобы никогда не забывать...
- Как страшно, господи!.. - Это вырывается у мамы, как вздох.
- Так страшно, что даже тюремщики наши не остались безучастными к этой
зверской расправе! - говорит Павел Григорьевич.- Смотритель тюрьмы Николаев,
здоровенный мужчина, вошел после казни в одну из наших камер, вошел как-то
боком, он шатался, как пьяный, и рухнул на пол. Мы думали: что такое с ним?
Это был обморок...
Ну, теперь осталось досказать последнее... Я прочитаю вам (правда, на
память,- уж вы простите, если будут какие-нибудь мелкие неточности) отрывки
из тех писем, которые эти люди написали перед казнью... Я помню их наизусть.
Лев Матвеевич Коган-Бернштейн написал нам, своим товарищам: "Простимся
заочно, дорогие друзья и товарищи, и пусть наше последнее прощание будет
озарено надеждой на лучшее будущее нашей бедной, бедной, горячо любимой
родины... Оставьте мертвых мертвецам,- кто знает, может быть, вы доживете до
той счастливой минуты, когда освобожденная родина вместе с вами отпразднует
великий праздник свободы!.. Тогда, друзья, помяните добрым словом и нас...
—то до меня, то я умру на том месте, на котором в наше время пристойно
умирать честному человеку. Я умру с чистой совестью и с сознанием, что до
конца оставался верен своему долгу и своим убеждениям... А может ли быть
лучшая, более счастливая смерть?"
Павел Григорьевич молчит, но мы все смотрим на него, все ждем, не
расскажет ли он еще чего-нибудь. И он в самом деле продолжает:
- Это были железные, несокрушимые люди. Они умерли, не дрогнув, как
настоящие революционеры... А как нежно писали своим родным! Коля Зотов
оставил письмо отцу: "Папа, дорогой мой папа, обними меня, прости меня, в
чем я был неправ, поцелуй меня! Ты самый дорогой, мой папа! Не у многих есть
такие отцы-друзья, такие папы!.. Поклонись от меня могилке мамы!"
Невесте своей, Жене, Коля Зотов письма не оставил: все слова любви и
ласки, какие перед смертью можно сказать любимой девушке, товарищу,
революционерке, он сказал ей устно в последние часы, которые им разрешили
провести вместе.

А Коган-Бернштейн написал письмо своему маленькому сыну, где называл
его: "Дорогой мой, родной, голубенький сынишка Митюшка"... Ну вот... Все!
Помолчав, Павел Григорьевич добавляет:
- Всем нам, оставшимся в живых, разрешили купить теплую одежду и
продукты... Все-таки разрешили...
Я подхожу к нему, беру его за руку. Смотрю на него, словно в первый раз
вижу!
- Павел Григорьевич... - бормочу я.- Ох, Павел Григорьевич...
Папа всматривается в меня:
- Пуговка! Ты не плачешь?
- Нет. Не плачу.
Сейчас, вспоминая свое детство, я не могу вспомнить, чтобы после этого
случая папа хоть раз сказал мне: "Ненавижу плакс!" Рассказ Павла
Григорьевича, словно горячее дыхание костра, навсегда опалил мое сердце и
высушил дешевые слезы ребячьих обид, пустяковых огорчений...

Глава двенадцатая. "ПОЛЬ". ЮЛЬКИНО НОВОСЕЛЬЕ


С этого памятного дня я заболеваю мечтой о геройстве!
Теперь, более шестидесяти лет спустя, я уже очень хорошо знаю, что в
детстве и юности это болезнь - почти неизбежная. Как корь! Но у одних она
проходит, даже бесследно проходит: уголок души, где жила тяга к
героическому, с годами зарастает, как тот "родничок" на темени у грудных
детей, - мяконький пятачок между черепными костями,- где, дотронувшись
рукой, ощущаешь, как под пальцами бьется пульс. К годовалому возрасту этот
"родничок" на голове обычно затвердевает, закостеневает, как и весь череп.
Вот совершенно так же зарастает с возрастом у юных людей и "родничок"
героики в душе. Но, вероятно, у всякого человека сохраняется на всю жизнь
память о том, как в детстве и юности его манила мечта совершить что-нибудь
прекрасное, героическое - подвиг! Ну, если не самому совершить, то хоть
увидеть, как это делают другие. Хоть услышать о чьем-нибудь подвиге, хоть
прочитать в книге о том, как совершают подвиги те редкие люди, которые
сохраняют в душе "родничок" героики навсегда, до самой смерти!
После памятного разговора о героическом - о дедушке Семене Михайловиче,
о пожарном, спасшем людей из огня,- и в особенности после рассказа Павла
Григорьевича о героях-революционерах - "родничок" героики в моей душе
начинает бурлить, как ручей, размытый ливнем. Я с утра до вечера только о
том и мечтаю, как бы мне заступиться за кого-нибудь, кого обижают, или
спасти кого-нибудь, кто погибает...
Мне, конечно, хочется быть всем сразу: и врачом на поле боя, и пожарным
среди пламени и дыма, и в особенности - революционером!
Мама читает мне вслух из "Войны и мира" не только о Пете Ростове, о
котором я читала в моей синенькой книжечке, но и о других героях, о боях и
сражениях с Наполеоном. Еще читает мне мама вслух из книги, которой ее
наградили, когда она кончила гимназию: "Записки о севастопольской
обороне"... У меня мурашки бегают по спине, когда я слышу, как однажды
адмирал Нахимов, защитник Севастополя, прибыл на береговые позиции. Его надо
было проводить в какое-то место, и это хотели сделать так, чтобы он шел под
укрытием, в глубоких траншеях. Но Нахимов насупился и сказал своим
провожатым: "Вы что, в первый раз меня видите? Так извольте запомнить: я
Нахимов-с! И по трущобам не хожу-с!" И пошел, выпрямившись во весь рост, со
спокойно и уверенно поднятой головой. А кругом падали снаряды, свистели
пули...
Папа рассказывает мне много о героях науки. О том, как наука боролась
против религии, как религия старалась задушить науку. Религия доказывала,
что наука не нужна человеку: знает все один бог, а человек должен лишь
верить в бога и молиться ему. Папа рассказывает, как католические священники
и монахи преследовали итальянского ученого Джордано Бруно. За то, что
Джордано Бруно утверждал: Земля вертится вокруг Солнца, а не наоборот, как
учила религия, смелого ученого сожгли живым на костре.
Я не только слушаю то, что

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.