Купить
 
 
Жанр: Классика

История одного города

страница №12

а! Ярило - мерзило! Волос - без волос!
Перун - старый... Парамон - он умен! - провизжала блаженная, скорчилась
и умолкла.
Грустилов озирался в недоумении.
- Это значит, что следует поклониться Парамону Мелентьичу! - подсказала
Пфейферша.
- Батюшка Парамон Мелентьич! извольте меня разрешить! - поклонился
Грустилов.
Но Парамоша некоторое время только корчился и икал.
Ниже! ниже поклонись! - командовала блаженная, - не жалей спины-то!
не твоя спина - божья!
- Извольте меня, батюшка, разрешить! - повторил Грустилов, кланяясь
ниже.
- Без працы не бенды кололацы! - пробормотал блаженный диким голосом
и вдруг вскочил.
Немедленно вслед за ним вскочила и Аксиньюшка, и начали они кружиться.
Сперва кружились медленно и потихоньку всхлипывали; потом круги
начали делаться быстрее и быстрее, покуда, наконец, не перешли в совершенный
вихрь. Послышался хохот, визг, трели, всхлебывания, подобные тем,
которые можно слышать только весной в пруду, дающем приют мириадам лягушек.

Грустилов и Пфейферша стояли некоторое время в ужасе, но, наконец, не
выдержали. Сначала они вздрагивали и приседали, потом постепенно начали
кружиться и вдруг завихрились и захохотали. Это означало, что наитие
свершилось и просимое разрешение получено.
Грустилов возвратился домой усталый до изнеможения; однако ж он еще
нашел в себе достаточно силы, чтобы подписать распоряжение о наипоспешнейшей
высылке из города аптекаря Зальцфиша. Верные ликовали, а причетники,
в течение многих лет питавшиеся одними негодными злаками, закололи
барана, и мало того что съели его всего, не пощадив даже копыт, но долгое
время скребли ножом стол, на котором лежало мясо, и с жадностью ели
стружки, как бы опасаясь утратить хотя один атом питательного вещества.
В тот же день Грустилов надел на себя вериги (впоследствии оказалось,
что это были просто помочи, которые дотоле не были в Глупове в употреблении)
и подвергнул свое тело бичеванию.
"В первый раз сегодня я понял, - писал он по этому случаю Пфейферше,
- что значит слова: всладце уязви мя, которые вы сказали мне при первом
свидании, дорогая сестра моя по духу! Сначала бичевал я себя с некоторою
уклончивостью, но, постепенно разгораясь, позвал под конец денщика и
сказал ему: "Хлещи!" И что же? даже сие оказалось недостаточным, так что
я вынужденным нашелся расковырять себе на невидном месте рану, но и от
того не страдал, а находился в восхищении. Отнюдь не больно! Столь меня
сие удивило, что я и доселе спрашиваю себя: полно, страдание ли это и не
скрывается ли здесь какой-либо особливый вид плотоугодничества и самовосхищения?
Жду вас к себе, дорогая сестра моя по духу, дабы разрешить
сей вопрос в совокупном рассмотрении".
Может показаться странным, каким образом Грустилов, будучи одним из
гривуазнейших поклонников мамоны, столь быстро обратился в аскета. На
это могу сказать одно: кто не верит в волшебные превращения, тот пусть
не читает летописи Глупова. Чудес этого рода можно найти здесь даже более,
чем нужно. Так, например, один начальник плюнул подчиненному в глаза,
и тот прозрел. Другой начальник стал сечь неплательщика, думая преследовать
в этом случае лишь воспитательную цель, и совершенно неожиданно
открыл, что в спине у секомого зарыт клад25. Если факты, до такой степени
диковинные, не возбуждают ни в ком недоверия, то можно ли удивляться
превращению столь обыкновенному, как то, которое случилось с Грустиловым?

Но, с другой стороны, этот же факт объясняется и иным путем, более
естественным. Есть указания, которые заставляют думать, что аскетизм
Грустилова был совсем не так суров, как это можно предполагать с первого
взгляда. Мы уже видели, что так называемые вериги его были не более как
помочи; из дальнейших же объяснений летописца усматривается, что и прочие
подвиги были весьма преувеличены Грустиловым и что они в значительной
степени сдабривались духовною любовью. Шелеп, которым он бичевал
себя, был бархатный (он и доселе хранится в глуповском архиве); пост же
состоял в том, что он к прежним кушаньям прибавил рыбу тюрбо, которую
выписывал из Парижа на счет обывателей. Что же тут удивительного, что
бичевание приводило его в восторг и что самые язвы казались восхитительными?

Между тем колокол продолжал в урочное время призывать к молитве, и
число верных с каждым днем увеличивалось. Сначала ходили только полицейские,
но потом, глядя на них, стали ходить и посторонние. Грустилов,
с своей стороны, подавал пример истинного благочестия, плюя на капище
Перуна каждый раз, как проходил мимо него. Может быть, так и разрешилось
бы это дело исподволь, если б мирному исходу его не помешали замыслы некоторых
беспокойных честолюбцев, которые уже и в то время были известны
под именем "крайних".

Во главе партии стояли те же Аксиньюшка и Парамоша, имея за собой целую
толпу нищих и калек. У нищих единственным источником пропитания было
прошение милостыни на церковных папертях; но так как древнее благочестие
в Глупове на некоторое время прекратилось, то естественно, что источник
этот значительно оскудел. Реформы, затеянные Грустиловым, были встречены
со стороны их громким сочувствием; густою толпою убогие люди наполняли
двор градоначальнического дома; одни ковыляли на деревяшках, другие ползали
на четверинках. Все славословили, но в то же время уже все единогласно
требовали, чтобы обновление совершилось сию минуту и чтоб наблюдение
за этим делом было возложено на них. И тут, как всегда, голод оказался
плохим советчиком, а медленные, но твердые и дальновидные действия
градоначальника подверглись превратным толкованиям. Напрасно льстил
Грустилов страстям калек, высылая им остатки от своей обильной трапезы;
напрасно объяснял он выборным от убогих людей, что постепенность не есть
потворство, а лишь вящее упрочение затеянного предприятия, - калеки ничего
не хотели слышать. Гневно потрясали они своими деревяшками и громко
угрожали поднять знамя бунта.
Опасность предстояла серьезная, ибо для того, чтобы усмирять убогих
людей, необходимо иметь гораздо больший запас храбрости, нежели для того,
чтобы палить в людей, не имеющих изъянов. Грустилов понимал это.
Сверх того, он уже потому чувствовал себя беззащитным перед демагогами,
что последние, так сказать, считали его своим созданием, и в этом смысле
действовали до крайности ловко. Во-первых, они окружили себя целою сетью
доносов, посредством которых до сведения Грустилова доводился всякий
слух, к посрамлению его чести относящийся; во-вторых, они заинтересовали
в свою пользу Пфейфершу, посулив ей часть так называемого посумного сбора
(этим сбором облагалась каждая нищенская сума; впоследствии он лег в
основание всей финансовой системы города Глупова).
Пфейферша денно и нощно приставала к Грустилову, в особенности преследуя
его перепискою, которая, несмотря на короткое время, представляла
уже в объеме довольно обширный том. Основание ее писем составляли видения,
содержание которых изменялось, смотря по тому, довольна или недовольна
она была своим "духовным братом". В одном письме она видит его
"ходящим по облаку" и утверждает, что не только она, но и Пфейфер это
видел; в другом усматривает его в геенне огненной, в сообществе с чертями
всевозможных наименований. В одном письме развивает мысль, что градоначальники
вообще имеют право на безусловное блаженство в загробной жизни,
по тому одному, что они градоначальники; в другом утверждает, что
градоначальники обязаны обращать на свое поведение особенное внимание,
так как, в загробной жизни, они против всякого другого подвергаются истязаниям
вдвое и втрое. Все равно как папы или князья.
В данном случае письма ее имели характер угрожающий. "Спешу известить
вас, - писала она в одном из них, - что я в сию ночь во сне видела. Стоите
вы в темном и смрадном месте и привязаны к столбу, а привязки сделаны
из змий и на груди (у вас) доска, на которой написано: сей есть ведомый
покровитель нечестивых и агарян (sic). И бесы, собравшись, радуются,
а праведные стоят в отдалении и, взирая на вас, льют слезы. Извольте сами
рассмотреть, не видится ли тут какого не совсем выгодного для вас
предзнаменования?"
Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С одной
стороны, природная склонность к апатии, с другой, страх чертей - все это
производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он
путался в самых противоречивых предположениях и мероприятиях. Одно казалось
ясным: что он тогда только будет благополучен, когда глуповцы поголовно
станут ходить ко всенощной и когда инспектором-наблюдателем всех
глуповских училищ будет назначен Парамоша.
Это последнее условие было в особенности важно, и убогие люди
предъявляли его очень настойчиво. Развращение нравов дошло до того, что
глуповцы посягнули проникнуть в тайну построения миров и открыто рукоплескали
учителю каллиграфии, который, выйдя из пределов своей специальности,
проповедовал с кафедры, что мир не мог быть сотворен в шесть
дней. Убогие очень основательно рассчитали, что если это мнение утвердится,
то вместе с тем разом рухнет все глуповское миросозерцание вообще.
Все части этого миросозерцания так крепко цеплялись друг за друга,
что невозможно было потревожить одну, чтобы не разрушить всего остального.
Не вопрос о порядке сотворения мира тут важен, а то, что вместе с
этим вопросом могло вторгнуться в жизнь какое-то совсем новое начало,
которое, наверное, должно было испортить всю кашу. Путешественники того
времени единогласно свидетельствуют, что глуповская жизнь поражала их
своею цельностью, и справедливо приписывают это счастливому отсутствию
духа исследования. Если глуповцы с твердостию переносили бедствия самые
ужасные, если они и после того продолжали жить, то они обязаны были этом
только тому, что вообще всякое бедствие представлялось им чем-то совершенно
от них не зависящим, а потому и неотвратимым. Самое крайнее, что
дозволялось в виду идущей навстречу беды, - это прижаться куда-нибудь к
сторонке, затаить дыхание и пропасть на все время, покуда беда будет кутить
и мутить. Но и это уже считалось строптивостью; бороться же или
открыто идти против беды - упаси боже! Стало быть, если допустить глуповцев
рассуждать, то, пожалуй, они дойдут и до таких вопросов, как,
например, действительно ли существует такое предопределение, которое делает
для них обязательным претерпение даже такого бедствия, как, например,
краткое, но совершенно бессмысленное градоправительство Брудастого
(см. выше рассказ "Органчик")? А так как вопрос этот длинный, а руки у
них коротки, то очевидно, что существование вопроса только поколеблет их
твердость в бедствиях, но в положении существенного улучшения все-таки
не сделает.

Но покуда Грустилов колебался, убогие люди решились действовать самостоятельно.
Они ворвались в квартиру учителя каллиграфии Линкина, произвели
в ней обыск и нашли книгу: "Средства для истребления блох, клопов
и других насекомых". С торжеством вытолкали они Линкина на улицу и, потрясая
воздух радостными восклицаниями, повели его на градоначальнический
двор. Грустилов сначала растерялся и, рассмотрев книгу, начал было
объяснять, что она ничего не заключает в себе ни против религии, ни против
нравственности, ни даже против общественного спокойствия. Но нищие
ничего уже не слушали.
- Плохо ты, верно, читал! - дерзко кричали они градоначальнику и подняли
такой гвалт, что Грустилов испугался и рассудил, что благоразумие
повелевает уступить требованиям общественного мнения.
- Сам ли ты зловредную оную книгу сочинил? а ежели не сам, то кто тот
заведомый вор и сущий разбойник, который таковое злодейство учинил? и
как ты с тем вором знакомство свел? и от него ли ту книжицу получил? и
ежели от него, то зачем, кому следует, о том не объявил, но, забыв совесть,
распутству его потакал и подражал? - Так начал Грустилов свой
допрос Линкину.
- Ни сам я тоя книжицы не сочинял, ни сочинителя оной в глаза не видывал,
а напечатана она в столичном городе Москве, в университетской типографии,
иждивением книгопродавцев Манухиных! - твердо отвечал Линкин.
Толпе этот ответ не понравился, да и вообще она ожидала не того. Ей
казалось, что Грустилов, как только приведут к нему Линкина, разорвет
его пополам - и дело с концом! А он, вместо того, разговаривает! Поэтому,
едва градоначальник разинул рот, чтоб предложить второй вопросный
пункт, как толпа загудела:
- Что ты с ним балы-то точишь! он в бога не верит!
Тогда Грустилов в ужасе разодрал на себе вицмундир.
- Точно ли ты в бога не веришь? - подскочил он к Линкину и по важности
обвинения, не выждав ответа, слегка ударил его, в виде задатка, по
щеке.
- Никому я о сем не объявлял, - уклонился Линкин от прямого ответа.
- Свидетели есть! свидетели! - гремела толпа.
Выступили вперед два свидетеля: отставной солдат Карапузов да слепенькая
нищенка Маремьянушка. "И было тем свидетелям дано за ложное показание
по пятаку серебром", - говорит летописец, который в этом случае
явно становится на сторону угнетенного Линкина.
- Намеднись, а когда именно - не упомню, - свидетельствовал Карапузов,
- сидел я в кабаке и пил вино, а неподалеку от меня сидел этот самый
учитель и тоже пил вино. И выпивши он того вина довольно, сказал:
все мы, что человеки, что скоты - все едино; все помрем и все к чертовой
матери пойдем!
- Но когда же... - заикнулся было Линкин.
- Стой! ты погоди пасть-то разевать! пущай сперва свидетель доскажет!
- крикнула на него толпа.
- И будучи я приведен от тех его слов в соблазн, - продолжал Карапузов,
- кротким манером сказал ему: "Как же, мол, это так, ваше благородие?
ужели, мол, что человек, что скотина - все едино? и за что, мол, вы
так нас порочите, что и места другого, кроме как у чертовой матери, для
нас не нашли? Батюшки, мол, наши духовные не тому нас учили, - вот что!"
Ну, он, это, взглянул на меня этак сыскоса: "Ты, говорит, колченогий (а
у меня, ваше высокородие, точно что под Очаковом ногу унесло), в полиции,
видно, служишь?" - взял шапку и вышел из кабака вон.
Линкин разинул рот, но это только пуще раздражило толпу.
- Да зажми ты ему пасть-то! - кричала она Грустилову, - ишь речистый
какой выискался!
Карапузова сменила Маремьянушка.
- Сижу я намеднись в питейном, - свидетельствовала она, - и тошно
мне, слепенькой, стало; сижу этак-то и все думаю: куда, мол, нонче народ,
против прежнего, гордее стал! Бога забыли, в посты скоромное едят,
нищих не оделяют; смотри, мол, скоро и на солнышко прямо смотреть станут!
Право. Только и подходит ко мне самый этот молодец: "Слепа, бабушка?"
- говорит. "Слепенькая, мол, ваше высокое благородие". - "А отчего,
мол, ты слепа?" - "От бога, говорю, ваше высокое благородие". - "Какой
тут бог, от воспы, чай?" - это он-то все говорит. "А воспа-то, говорю,
от кого же?" - "Ну, да, от бога, держи карман! Вы, говорит, в сырости да
в нечистоте всю жизнь копаетесь, а бог виноват!"
Маремьянушка остановилась и заплакала.
- И так это меня обидело, - продолжала она, всхлипывая, - уж и не
знаю как! "За что же, мол, ты бога-то обидел?" - говорю я ему. А он не
то чтобы что, плюнул мне прямо в глаза: "Утрись, говорит, может, будешь
видеть", - и был таков.
Обстоятельства дела выяснились вполне; но так как Линкин непременно
требовал, чтобы была выслушана речь его защитника, то Грустилов должен
был скрепя сердце исполнить его требование. И точно: вышел из толпы какой-то
отставной подъячий и стал говорить. Сначала говорил он довольно
невнятно, но потом вник в предмет и, к общему удивлению, вместо того
чтобы защищать, стал обвинять. Это до того подействовало на Линкина, что
он сейчас же не только сознался во всем, но даже много прибавил такого,
чего никогда и не бывало.

- Смотрел я однажды у пруда на лягушек, - говорил он, - и был смущен
диаволом. И начал себя бездельным обычаем спрашивать, точно ли один человек
обладает душою, и нет ли таковой у гадов земных! И, взяв лягушку,
исследовал. И по исследовании нашел: точно; душа есть и у лягушки, токмо
малая видом и не бессмертная.
Тогда Грустилов обратился к убогим и, сказав:
- Сами видите! - приказал отвести Линкина в часть.
К сожалению, летописец не рассказывает дальнейших подробностей этой
истории. В переписке же Пфейферши сохранились лишь следующие строки об
этом деле: "Вы, мужчины, очень счастливы; вы можете быть твердыми; но на
меня вчерашнее зрелище произвело такое действие, что Пфейфер не на шутку
встревожился и поскорей дал мне принять успокоительных капель". И
только.
Но происшествие это было важно в том отношении, что если прежде у
Грустилова еще были кой-какие сомнения насчет предстоящего ему образа
действия, то с этой минуты они совершенно исчезли. Вечером того же дня
он назначил Парамошу инспектором глуповских училищ, а другому юродивому,
Яшеньке, предоставил кафедру философии, которую нарочно для него создал
в уездном училище. Сам же усердно принялся за сочинение трактата: "О
восхищениях благочестивой души".
В самое короткое время физиономия города до того изменилась, что он
сделался почти неузнаваем. Вместо прежнего буйства и пляски наступила
могильная тишина, прерываемая лишь звоном колоколов, которые звонили на
все манеры: и во вся, и в одиночку, и с перезвоном. Капища запустели;
идолов утопили в реке, а манеж, в котором давала представления девица
Гандон, сожгли. Затем по всем улицам накурили смирною и ливаном, и тогда
только обнадежились, что вражья сила окончательно посрамлена.
Но злаков на полях все не прибавлялось, ибо глуповцы от бездействия
весело-буйственного перешли к бездействию мрачному. Напрасно они воздевали
руки, напрасно облагали себя поклонами, давали обеты, постились,
устраивали процессии - бог не внимал мольбам. Кто-то заикнулся было сказать,
что "как-никак, а придется в поле с сохою выйти", но дерзкого едва
не побили каменьями и в ответ на его предложение утроили усердие.
Между тем Парамоша с Яшенькой делали свое дело в школах. Парамошу
нельзя было узнать; он расчесал себе волосы, завел бархатную поддевку,
душился, мыл руки добела и в этом виде ходил по школам и громил тех, которые
надеются на князя мира сего. Горько издевался он над суетными,
тщеславными, высокоумными, которые о пище телесной заботятся, а духовною
небрегут, и приглашал всех удалиться в пустыню. Яшенька, с своей стороны,
учил, что мир, который мы думаем очима своима видети, есть сонное
некое видение, которое насылается на нас врагом человечества, и что сами
мы не более как странники, из лона исходящие и в оное же лоно входящие.
По мнению его, человеческие души, яко жито духовное, в некоей житнице
сложены, и оттоль, в мере надобности, спущаются долу, дабы оное сонное
видение вскорости увидети и по малом времени вспять в благожелаемую житницу
благопоспешно возлететь. Существенные результаты такого учения заключались
в следующем: 1) что работать не следует; 2) тем менее надлежит
провидеть, заботиться и пещись, и 3) следует возлагать упование и созерцать
- и ничего больше. Парамоша указывал даже, как нужно созерцать.
"Для сего, - говорил он, - уединись в самый удаленный угол комнаты,
сядь, скрести руки под грудью и устреми взоры на пупок".
Аксиньюшка тоже не плошала, но била в баклуши неутомимо. Она ходила
по домам и рассказывала, как однажды черт водил ее по мытарствам, как
она первоначально приняла его за странника, но потом догадалась и сразилась
с ним. Основные начала ее учения были те же, что у Парамоши и
Яшеньки, то есть, что работать не следует, а следует созерцать. "И,
главное, подавать нищим, потому что нищие не о мамоне пекутся, а о том,
как бы душу свою спасти", - присовокупляла она, протягивая при этом руку.
Проповедь эта шла столь успешно, что глуповские копейки дождем сыпались
в ее карманы, и в скором времени она успела скопить довольно значительный
капитал. Да и нельзя было не давать ей, потому что она всякому,
не подающему милостыни, без церемонии плевала в глаза и, вместо извинения,
говорила только: "Не взыщи!"
Но представителей местной интеллигенции даже эта суровая обстановка
уже не удовлетворяла. Она удовлетворяла лишь внешним образом, но настоящего
уязвления не доставляла. Конечно, они не высказывали этого публично
и даже в точности исполняли обрядовую сторону жизни, но это была только
внешность, с помощью которой они льстили народным страстям. Ходя по улицам
с опущенными глазами, благоговейно приближаясь к папертям, они как
бы говорили смердам: "Смотрите! и мы не гнушаемся общения с вами!" - но,
в сущности, мысль их блуждала далече. Испорченные недавними вакханалиями
политеизма и пресыщенные пряностями цивилизации, они не довольствовались
просто верою, но искали каких-то "восхищений". К сожалению, Грустилов
первый пошел по этому пагубному пути и увлек за собой остальных. Приметив
на самом выезде из города полуразвалившееся здание, в котором некогда
помещалась инвалидная команда, он устроил в нем сходбища, на которые
по ночам собирался весь так называемый глуповский бомонд. Тут сначала
читали критические статьи г. Н.Страхова, но так как они глупы, то скоро
переходили к другим занятиям. Председатель вставал с места и начинал
корчиться; примеру его следовали другие; потом, мало-помалу, все начинали
скакать, кружиться, петь и кричать, и производили эти неистовства до
тех пор, покуда, совершенно измученные, не падали ниц. Этот момент
собственно и назывался "восхищением".

Мог ли продолжаться такой жизненный установ и сколько времени? - определительно
отвечать на этот вопрос довольно трудно. Главное препятствие
для его бессрочности представлял, конечно, недостаток продовольствия,
как прямое следствие господствовавшего в то время аскетизма;
но, с другой стороны, история Глупова примерами совершенно положительными
удостоверят, что продовольствие совсем не столь необходимо для счастия
народов, как это кажется с первого взгляда. Ежели у человека есть
под руками говядина, то он, конечно, охотнее питается ею, нежели другими,
менее питательными веществами; но если мяса нет, то он столь же
охотно питается хлебом, а буде и хлеба недостаточно, то и лебедою. Стало
быть, это вопрос еще спорный. Как бы то ни было, но безобразная глуповская
затея разрешилась гораздо неожиданнее и совсем не от тех причин, которых
влияние можно было бы предполагать самым естественным.
Дело в том, что в Глупове жил некоторый, не имеющий определенных занятий,
штаб-офицер, которому было случайно оказано пренебрежение. А
именно, еще во времена политеизма, на именинном пироге у Грустилова,
всем лучшим гостям подали уху стерляжью, а штаб-офицеру, - разумеется,
без ведома хозяина, - досталась уха из окуней. Гость проглотил обиду
("только ложка в руке его задрожала", говорит летописец), но в душе поклялся
отомстить. Начались контры; сначала борьба велась глухо, но потом,
чем дальше, тем разгоралась все пуще и пуще. Вопрос об ухе был забыт и
заменился другими вопросами политического и теологического свойства, так
что когда штаб-офицеру, из учтивости, предложили присутствовать при
"восхищениях", то он наотрез отказался.
И был тот штаб-офицер доноситель...
Несмотря на то, что он не присутствовал на собраниях лично, он зорко
следил за всем, что там происходило. Скакание, кружение, чтение статей
Страхова - ничто не укрывалось от его проницательности. Но он ни словом,
ни делом не выразил ни порицания, ни одобрения всем этим действиям, а
хладнокровно выжидал, покуда нарыв созреет. И вот, эта вожделенная минута
наконец наступила: ему попался в руки экземпляр сочиненной Грустиловым
книги: "О восхищениях благочестивой души"...
В одну из ночей кавалеры и дамы глуповские, по обыкновению, собрались
в упраздненный дом инвалидной команды. Чтение статей Страхова уже кончилось,
и собравшиеся начали слегка вздрагивать; но едва Грустилов, в качестве
председателя собрания, начал приседать и вообще производить предварительные
действия, до восхищения души относящиеся, как снаружи послышался
шум. В ужасе бросились сектаторы ко всем наружным выходам, забыв
даже потушить огни и устранить вещественные доказательства... Но было
уже поздно.
У самого главного выхода стоял Угрюм-Бурчеев и вперял в толпу цепенящий
взор...
Но что это был за взор... О, Господи! что это был за взор!..

ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ПОКАЯНИЯ. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Он был ужасен.
Но он сознавал это лишь в слабой степени и с какою-то суровою скромностью
оговаривался. "Идет некто за мной, - говорил он, - который будет
еще ужаснее меня".
Он был ужасен; но, сверх того, он был краток и с изумительною ограниченностью
соединял непреклонность, почти граничившую с идиотством. Никто
не мог обвинить его в воинственной предприимчивости, как обвиняли, например,
Бородавкина, ни в порывах безумной ярости, каким были подвержены
Брудастый, Негодяев и многие другие. Страстность была вычеркнута из числа
элементов, составлявших его природу, и заменена непреклонностью,
действовавшею с регулярностью самого отчетливого механизма. Он не жестикулировал,
не возвышал голоса, не скрежетал зубами, не гоготал, не топал
ногами, не заливался начальственно-язвительным смехом; казалось, он даже
не подозревал нужды в административных проявлениях подобного рода. Совершенно
беззвучным голосом выражал он свои требования, и неизбежность
их выполнения подтверждал устремлением пристального взора, в котором выражалась
какая-то неизреченная бесстыжесть. Человек, на котором останавливался
этот взор, не мог выносить его. Рождалось какое-то совсем особенное
чувство, в котором первенствующее значени

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +3805044-68-872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.