Жанр: Классика
Статьи, очерки, письма
Алексей Феофилактович Писемский
Статьи, Очерки, Письма.
Статьи
Сочинения Н.В.Гоголя, найденные после его смерти. Похождения Чичикова, или Мертвые души. Часть вторая.
(1855)
Подводный камень. (Роман г.Авдеева)
(1861 г.)
Очерки
Путевые очерки. 1857 г.
• Астрахань.
• Бирючья коса.
• Баку.
• Тюк-Караганский полуостров и Тюленьи острова.
Русские лгуны. 1865 г.
Уже отцветшие цветки. 1879 г.
Избранные письма. [
1850-80)
Алексей Феофилактович Писемский
Сочинения Н.В.Гоголя, найденные после его смерти.
Похождения Чичикова, или Мертвые души. Часть вторая.
Статья
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 9
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Пользуясь выходом в свет "Сочинений" Н.В.Гоголя, я решился высказать
печатно несколько мыслей о произведениях его вообще и о второй части
"Мертвых душ"{523} в особенности и беру на себя это право не как критик, а
как человек, который когда-то страстно знакомился с великим писателем,
начиная с представления на сцене большей части написанных им ролей до
внимательного изучения и поверки его эстетических положений. Но прежде всего
я просил бы читателя бегло взглянуть на состояние литературы и на отношение
к ней общества в то время, когда Гоголь стал являться с своими первыми
произведениями{523}. Нужно ли говорить, что то был период исключительно
пушкинский, не по временному успеху поэта и его последователей{523}, но по
той силе, которую сохранило это направление до наших дней, и, когда уже все
современное ему в литературе забывается и сглаживается, оно одно мужает и
крепнет с каждым днем более и более. Но в массе публики того времени это
было несколько иначе; отдавая должное уважение поэту, она увлекалась и
многим другим: в ней не остыла еще симпатия, возбужденная историческими
романами Загоскина и Лажечникова{523}, авторитеты - Жуковский и Крылов - еще
жили и писали{523}. Кроме того, Марлинский все еще продолжал раздражать
воображение читателей напыщенными великосветскими повестями и кавказскими
романами{524}, в которых герои отличались сангвиническим темпераментом и в
то же время решительным отсутствием истинной страсти. Полевой компилировал
драмы из Шекспира, из повестей, из анекдотов и для произведения театрального
эффекта прибегал к колокольному звону{524}. Кукольник создавал
псевдоисторическую русскую драму и производил неподдельный восторг, выводя
на сцену в мужественной фигуре Каратыгина Ляпунова{524}, из-за чего-то
горячащегося и что-то такое говорящего звучными стихами. Барон Брамбеус, к
общему удовольствию, зубоскалил в одном и том же тоне над наукой,
литературой и над лубочными московскими романами{524}. Бенедиктов и Тимофеев
звучали на своих лирах{524} в полном разгаре сил. Никто, конечно, не
позволит себе сказать, чтобы все эти писатели не владели талантами, и
талантами, если хотите, довольно яркими, но замечательно, что все они при
видимом разнообразии имеют одно общее направление, ушедшее совершенно в иную
сторону от истинно поэтического движения, сообщенного было Пушкиным,
направление, которое я иначе не могу назвать, как направлением
напряженности, стремлением сказать больше своего понимания - выразить
страсть, которая сердцем не пережита, - словом, создать что-то выше своих
творческих сил. В это-то время стал являться в печати Гоголь с своими
сказками, и нельзя сказать, чтоб на первых его опытах, свежих и оригинальных
по содержанию, не лежало отпечатка упомянутой мною напряженности. Стоит
только теперь беспристрастно прочитать некоторые описания природы, а еще
больше - описания молодых девушек{524}, чтоб убедиться в этом. При
воссоздании природы, впрочем, он овладел в позднейших своих произведениях
приличною ему силою. Степи и сад Плюшкина, например, представляют уже
высокохудожественные картины; но при создании любезных ему женских типов
великий мастер никогда не мог стать к ним хоть сколько-нибудь в нормальное
отношение. Это - фразы и восклицательные знаки при обрисовке их наружности,
фразы и восклицания в собственных речах героинь. Кто, положа руку на сердце,
не согласится, что именно таковы девушки в его сказках: пылкая полячка в
"Тарасе Бульбе", картинная Аннунциата{525} и, наконец, чудо по сердцу и еще
большее чудо по наружности - Улинька. Точно то же потом бесплодное усилие
чувствуется и в создании нравственно здоровых мужских типов: государственный
муж и забившийся в глушь чиновник в "Театральном разъезде" ученически слабы
по выполнению{525}. Никак нельзя сказать, чтоб в задумываний всех этих лиц
не лежало поэтической и жизненной правды, но автор просто не совладел с
ними. Снабдив их идеей, он не дал им плоти и крови. Эта слабость и
фальшивость тона при представлении правой стороны жизни сторицею выкупались
силою другого тона, извнутри энергического, несокрушаемо-правдивого,
исполненного самым задушевным смехом, с которым Гоголь, то двумя - тремя
чертами, то беспощадным анализом, рисует левую сторону, тоном, из которого
впоследствии вышла первая часть Мертвых душ.
Вот почему, мне кажется, Пушкин, как чуткий эстетик, с такой полной
симпатией встретил Нос - рассказ, по-видимому, без мысли, без понятного даже
сюжета, но в котором он видел начало нового направления, чуждого его
направлению, однако ж столь же истинного, столь же прочного, и это
направление было юмор, тот трезвый, разумный взгляд на жизнь, освещенный
смехом и принявший полные этою жизнью художественные формы, - юмор, тон
которого чувствуется в наших летописях, старинных деловых актах, который
слышится в наших песнях, в сказках, поговорках и в перекидных речах народа,
и который в то же время в печатной литературе не имел права гражданства до
Гоголя. Кантемир, Фонвизин, Грибоедов были величайшие сатирики, но и только.
Они осмеивали зло как бы из личного оскорбления, как бы вызванные на это
внешними обстоятельствами. Первые два карают необразование и невежество,
потому что сами были люди, по-тогдашнему, образованные; последний выводит
фальшивые, пошлые, предрассудочные понятия целого общественного слоя, потому
что среди них был всех умнее и получил более серьезное воспитание. Но уж
гораздо иную единицу для промера, гораздо более отвлеченную и строгую
встречаем мы у Гоголя. Настолько поэт, насколько философ, настолько сатирик
и, если хотите, даже пасквилист, насколько все это входит в область юмора,
он первый устремляет свой смех на нравственные недостатки человека, на
болезни души. Если б Недорослей, Бригадиров, Фамусовых, Скалозубов поучить и
пообразовать, то, кажется, авторы и читатели помирились бы с ними. Но
Ноздрев, Подколесин, Плюшкин, Манилов и другие страдают не отсутствием
образования, не предрассудочными понятиями, а кое-чем посерьезнее, и для
исправления их мало школы и цивилизации. Сатирическое направление Кантемира,
Фонвизина, Грибоедова, как бы лично только им принадлежащее, кончилось со
смертью их; но начало Гоголя, как более в одном отношении общечеловечное, а
с другой стороны, более народное, сейчас же было воспринято и пошло в
развитии образовавшеюся около него школою последователей. Вот в чем состоит
огромное превосходство Гоголя перед всеми предшествовавшими ему комическими
писателями, и вот почему он один, по преимуществу, может быть назван
юмористом в полном значении этого слова. До какой степени эта прирожденная
способность была велика в нем, можно судить из прогресса его собственных
произведений. Начав, между прочим, с чудаков Ивана Ивановича и Ивана
Никифоровича, страдающих наклонностью к тяжбам, он возвышается до
благородной, нравственно-утонченной, но все-таки болеющей личности
Тентетникова; но, кроме того, посмотрите, сколько из этой истинной силы
поэта вытекло внешних художественных форм, которые созданы Гоголем: он
первый вводит типические характеры, трепещущие жизнью; он первый дает
типический язык каждому типу. Как ни верны в своих монологах лица комедии
Фонвизина и Грибоедова, а все-таки в складе их речи чувствуется
сочинительство, книжность; даже и тени этого не встречаете вы в разговорном
языке большей части героев Гоголя: язык этот бьет у них живым ключом и
каждым словом обличает самого героя. Не оскорбляя упреком драгоценной для
меня, как и для всех, памяти великого писателя, я не могу здесь не выразить
сожаления, как он сам, сознавая, конечно, в себе эту творческую способность,
не оперся исключительно на нее при своих созданиях. И чем более припоминаешь
и вдумываешься в судьбу его произведений, в его эстетические положения,
наконец, в его письма, в признания, тем более начинаешь обвинять не столько
его, сколько публику, критику и даже друзей его: все они как бы сообща, не
дав себе труда подумать об истинном призвании, значении этого призвания и
средствах поэта, наперерыв старались повлиять на его впечатлительную душу,
кто мыслью, кто похвалою, кто осуждением, и потом, говоря его же выражением,
напустив ему в глаза всякого книжного и житейского тумана{527}, оставили на
распутьи...
Немногие, вероятно, из великих писателей так медленно делались
любимцами массы публики, как Гоголь. Надобно было несколько лет горячему, с
тонким чутьем критику, проходя слово за словом его произведения,
растолковывать их художественный смысл{527} и ради раскрытия этого смысла
колебать иногда даже пристрастно устоявшиеся авторитеты{527}; надобно было
несколько даровитых актеров{527}, которые воспроизвели бы гоголевский смех
во всем его неотразимом значении; надобно было, наконец, обществу
воспитаться, так сказать, его последователями, прежде чем оно в состоянии
было понять значение произведений Гоголя, полюбить их, изучить и разнять,
как это есть в настоящее время, на поговорки. Но прежде чем устоялось, таким
образом, общественное мнение, сколько обидного непонимания и невежественных
укоров перенес поэт! "Скучно и непонятно!" - говорили одни. "Сально и
тривиально!" - повторяли другие, и "Социально-безнравственно!" - решили
третьи. Критики и рецензенты почти повторяли то же{527}. Одна газета,
например, стоявшая будто бы всегда за чистоту русского языка, неприлично
бранилась{527}; другой журнал, куривший фимиам похвал драмам Кукольника,
называл творения Гоголя пустяками и побасенками{527}. Даже и тот критик,
который так искренно всегда выступал к ободрению Гоголя, даже и тот, в
порыве личного увлечения, открыл в нем, по преимуществу,
социально-сатирическое значение, а несколько псевдопоследователей как бы
подтвердили эту мысль{527}. Между тем друзья, в искренности которых мы не
смеем сомневаться, влияли вряд ли еще не к худшему: питая, под влиянием
очень умно составленных лирических отступлений в первой части "Мертвых душ",
полную веру в лиризм юмориста, они ожидали от него идеалов и поучений{527},
и это простодушное, как мне всегда казалось, ожидание очень напоминало собой
доброе старое время, когда жизнь и правда были сама по себе, а литература и,
паче того, поэзия сама по себе, когда вымысел стоял в творчестве на первом
плане и когда роман и повесть наивно считались не чем иным, как приятною
ложью. При таких эстетических требованиях создать прекрасного человека было
нетрудно: заставьте его говорить о добродетели, о чести, быть, пожалуй,
храбрым, великодушным, умеренным в своих желаниях, при этом не мешает, чтоб
и собой был недурен, или, по крайней мере, имел почтенную наружность, - вот
вам и идеал, и поучение! Но для Гоголя оказалась эта задача гораздо труднее:
в первой части "Мертвых душ", объясняя, почему им не взят в герои
добродетельный человек, он говорит:
"Потому, что пора наконец дать отдых добродетельному человеку, потому
что праздно вращается на устах слово: добродетельный человек, потому что
обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не
ездил на нем, понукая и кнутом и чем ни попало; потому что изморили
добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели,
а остались только ребра и кости вместо тела; потому что лицемерно призывают
добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека"
(стр. 431 первой части "Мертвых душ").
В этих словах вы сейчас видите художника-критика, который в то же
время, с одной стороны, как бы испугавшись будто бы бессмысленно грязного и
исключительно социально-сатирического значения своих прежних творений, а с
другой - в стремлении тронуть, по его же словам, доселе не тронутые еще
струны, представить несметное богатство русского духа, представить мужа,
одаренного божественными доблестями, и чудную русскую деву{528}, какой не
сыскать нигде в мире, со всею дивною красотою женской души, всю составленную
из великодушного стремления и самоотвержения, - словом, снедаемый желанием
непременно сыскать и представить идеалы, обрекает себя на труд упорный,
насильственный.
"Мне хотелось (высказывает он потом в своей "Исповеди"), чтобы, по
прочтении моего сочинения, предстал, как бы невольно, весь русский человек,
со всем разнообразием богатств и даров, доставшихся на его долю,
преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех
недостатков, которые находятся в нем также преимущественно перед всеми
другими народами. Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас,
поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью
русский человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне
так ярко изобразить недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже
нашел их в себе самом. Но я почувствовал в то же время, что все это возможно
будет сделать мне только в таком случае, когда узнаю очень хорошо сам, что
действительно в нашей природе есть достоинства и что в ней действительно
есть недостатки. Нужно очень хорошо взвесить и оценить то и другое и
объяснить себе самому ясно, чтобы не возвести в достоинство того, что есть
грех наш, и не поразить смехом вместе с недостатками нашими и того, что есть
в нас достоинство" (стр. 262 "Авторской Исповеди").
На первый взгляд покажется, что подобную задачу, достойную великого
мастера, Гоголь принимает на себя с величайшею добросовестностью и что иначе
приступить к ней нельзя; но надобно быть хоть немного знакомым с процессом
творчества, чтобы понять, до какой степени этот прием искусствен и как мало
в нем доверия к инстинкту художника. Положительно можно сказать, что
Шекспир, воспроизводя жизнь в ее многообразной полноте, создавая идеалы
добра и порока, никогда ни к одному из своих произведений не приступал с
подобным, наперед составленным правилом, и брал из души только то, что
накопилось в ней и требовало излияния в ту или в другую сторону. Поэт узнает
жизнь, живя в ней сам, втянутый в ее коловорот за самый чувствительный нерв,
а не посредством собирания писем и отбирания показаний от различных сведущих
людей. Ему не для чего устраивать в душе своей суд присяжных, которые
говорили ему, виновен он или невиновен, а, освещая жизнь данным ему от
природы светом таланта, он узнает и видит ее яснее всякого трудолюбивого
собирателя фактов.
Почти наглядным доказательством мысли моей о силе и художественной
зрелости в одну сторону и о напряженности труда в другую может служить
вторая часть Мертвых душ. Безусловно, подкупленный достоинствами первой
части, я задавал себе постоянно, с некоторым опасением, вопрос: какие еще
новые типы выведет нам Гоголь, и как их выполнит? Началом труда так уж много
было сделано, что только вера в громадность его таланта заставляла надеяться
на прогресс, а доходившие по временам слухи, что то-то и то-то хорошее есть
во второй части, укрепляли это ожидание. С такого рода опасениями и
надеждами приступил я к чтению второй части - и не могу выразить, какое
полное эстетическое наслаждение чувствовал я, читая первую главу, с
появления в ней и обрисовки Тентетникова. Надобно только вспомнить, сколько
повестей написано на тему этого характера{530} и у скольких авторов только
еще надумывалось что-то такое сказаться; надобно потом было приглядываться к
действительности, чтоб понять, до какой степени лицо Тентетникова, нынче уж
отживающее и редеющее, тогда было современно и типично. Образованный не
фактами, а душой науки, утонченно развитой нравственно, стремившийся к живой
деятельности, с возбужденным честолюбием, юноша Тентетников вступает в
службу, и, вместо того, чтоб побороть этот первый, трудный шаг в жизни, он
сразу охладевает к избранной им деятельности: она перестает быть для него уж
первым делом и целью, но делается чем-то вторым; знакомство с двумя
личностями, которых автор называет людьми огорченными, доканчивает начатое.
Передаю об этом обстоятельстве его собственными словами.
"Это были (говорит он) те беспокойно-страстные характеры, которые не
могут переносить равнодушно не только несправедливостей, но даже и всего
того, что кажется в их глазах несправедливостью. Добрые по началу, но
беспорядочные сами в своих действиях, требуя к себе снисхождения и в то же
время исполненные нетерпимости к другим, они подействовали на него сильно и
пылкой речью и образом благородного негодования противу общества. Разбудивши
в нем нервы и дух раздражительности, они заставили замечать все те мелочи,
на которые он и не думал обращать внимания. Федор Федорович Леницын,
начальник одного из отделений, помещавшихся в великолепных залах, вдруг ему
не понравился. Он стал отыскивать в нем бездну недостатков" (стр. 18 второй
части "Мертвых душ").
А вследствие того:
"Какой-то злой дух толкал его сделать что-нибудь неприятное Федору
Федоровичу. Он на то наискивался с каким-то особым наслаждением и в том
успел. Раз поговорил он с ним до того крупно, что ему объявлено было от
начальства либо просить извинения, либо выходить в отставку. Дядя,
действительный статский советник (определивший Тентетникова на службу),
приехал к нему перепуганный и умоляющий: "Ради самого Христа! Помилуй,
Андрей Иванович, что это ты делаешь? Оставлять так выгодно начатый карьер
из-за того только, что попался не такой, как хочется, начальник. Помилуй,
что ты? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался.
Образумься, отринь гордость, самолюбие, поезжай и объяснись с ним".
"Не в том дело, дядюшка, сказал племянник. Мне не трудно попросить у
него извинения. Я виноват; он начальник, и не следовало так говорить с ним.
Но дело вот в чем: у меня есть другая служба: триста душ крестьян, именье в
расстройстве, управляющий дурак... Что вы думаете? Если я позабочусь о
сохраненьи, сбереженьи и улучшеньи участи вверенных мне людей и представлю
государству триста исправнейших, трезвых, работящих подданных" (стр. 19 и 20
второй части "Мертвых душ").
Словом, Тентетников избирает другую деятельность, в которой - увы! -
оказывается та же благородная мысль и энергия в начинании и та же слабость и
отсутствие упорства в исполнении; а затем следует полное отрицание от
предпринятого труда - и начинается жизнь байбака, небокоптителя. Но это не
было полным омертвением: при всей видимой внешней недеятельности в душе
Тентетникова чутко живут все нравственные потребности хорошей и развитой
натуры. В своей апатии он обдумывает еще великое сочинение о России; в нем
не угасло еще честолюбие - этот рычаг-двигатель большей части великих
человеческих дел.
"Когда привозила почта газеты и журналы (говорит автор) и попадалось
ему в печати знакомое имя прежнего товарища, уже преуспевшего на видном
поприще государственной службы, или приносившего посильную дань наукам и
делу всемирному, тайная, тихая грусть подступала ему под сердце, и скорбная
безмолвно грустная, тихая жалоба на бездействие свое прорывалась невольно.
Тогда противной и гадкой казалась ему жизнь его. С необыкновенной силою
воскресало пред ним школьное минувшее время и представал вдруг, как живой,
Александр Петрович... и градом лились из глаз его слезы..." (стр. 28 и 29
второй части "Мертвых душ").
Наконец в сердце его закрадывается что-то похожее на любовь, но и тут
кончилось ничем, и не столько по апатии, а из того же тонкого самолюбия. Он
влюбился в дочь генерала Бетрищева. Генерал принимал сначала Тентетникова
довольно хорошо и радушно, потом позволил себе несколько фамильярный тон и
стал относиться к нему свысока, говоря: любезнейший, послушай, братец, и
один раз сказал даже ты. Тентетников не вынес этого.
"Скрепя сердце и стиснув зубы, он, однако же, имел присутствие духа
сказать необыкновенно учтивым и мягким голосом, между тем как пятна
выступили на лице его и все внутри его кипело: "Я благодарю вас, генерал, за
расположение. Словом: ты, вы меня вызываете на тесную дружбу, обязывая и
меня говорить вам ты. Но различие в летах препятствует такому фамильярному
между нами обращению". Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он
говорить, хотя несколько несвязно, что слово ты было им сказано не в том
смысле, что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку ты (о
чине своем он не упомянул ни слова)" (стр. 33 второй части "Мертвых душ").
Читатель видит, какой истиной все это дышит и как живо лицо
Тентетникова. Родятся ли уж сами собой такие характеры или они образуются
потом, как порождение обстоятельств, спрашивает сам себя художник и, вместо
ответа, честно рассказывает то, что я сейчас передал. И к этому-то человеку
приводит он своего героя, Чичикова. Нельзя себе вообразить более счастливого
сведения двух лиц как по историческому значению, так и по задачам юмориста.
Ни одна, вероятно, страна не представляет такого разнообразного столкновения
в одной и той же общественной среде, как Россия; не говоря уж об
общественных сборищах, как, например, театральная публика или общественные
собрания, - на одном и том же бале, составленном из известного кружка, в
одной и той же гостиной, в одной и той же, наконец, семье, вы постоянно
можете встретить двух, трех человек, которые имеют только некоторую разницу
в летах и уже, говоря между собою, не понимают друг друга! Вот довольно
откровенная беседа, которая возникает между хозяином и гостем. Чичиков,
пообжившись и заметив, что Андрей Иванович карандашом и пером вырисовывал
какие-то головки, одна на другую похожие, раз после обеда, оборачивая, по
обыкновению, пальцем серебряную табакерку вокруг ее оси, сказал так:
- У вас все есть, Андрей Иванович, одного только недостает. - Чего? -
спросил тот, выпуская кудреватый дым. - "Подруги жизни", - сказал Чичиков.
Ничего не сказал Андрей Иванович. Тем разговор и кончился. Чичиков не
смутился, выбрал другое время, уже перед ужином, и, разговаривая о том и о
сем, сказал вдруг: "А право, Андрей Иванович, вам бы очень не мешало
жениться". - Хоть бы слово сказал на это Тентетников, точно как бы и самая
речь об этом была ему неприятна. Чичиков не смутился. В третий раз выбрал он
время, уже после ужина, и сказал так: "А все-таки, как ни переворочу
обстоятельства ваши, вижу, что нужно вам жениться: впадете в ипохондрию".
Слова ли Чичикова были на этот раз так убедительны, или же расположение духа
в этот день у него особенно настроено было к откровенности, он вздохнул и
сказал, пустивши кверху трубочный дым: "На все нужно родиться счастливцем,
Павел Иванович", - и тут же передал гостю все, как было, всю историю
знакомства с генералом и разрыва. Когда услышал Чичиков от слова до слова
все дело и увидел, что из одного слова ты произошла такая история, он
оторопел. С минуту смотрел пристально в глаза Тентетникову и не знал, как
решить: действительно ли он круглый дурак или только с придурью?
- Андрей Иванович! Помилуйте! - сказал он, наконец, взявши его за обе
руки: - Какое ж оскорбление? Что ж тут оскорбительного в слове ты?
- В самом слове нет ничего оскорбительного, - сказал Тентетников, - но
в смысле слова, но в голосе, с которым сказано оно, заключается оскорбление.
Ты! Это значит: помни, что ты дрянь; я принимаю тебя потому только, что нет
никого лучше, а приехала какая-нибудь княжна Юзякина - ты знай свое место,
стой у порога. Вот что это значит! - Говоря это, смирный и кроткий Андрей
Иванович засверкал глазами; в голосе его послышалось раздраженье
оскорбленного чувства.
- Да хоть бы даже и в этом смысле, что ж тут такого? - сказал Чичиков.
- Как? - сказал Тентетников, смотря пристально в глаза Чичикова. - Вы
хотите, чтобы я продолжал бывать у него после такого поступка?
- Да какой же это поступок? Это даже не поступок! - сказал Чичиков.
- Как не поступок? - спросил в изумленьи Тентетников.
- Это не поступок, Андрей Иванович. Это просто генеральская привычка, а
не поступок; они всем говорят: ты. Да, впрочем, почему ж этого и не
позволить заслуженному, почтенному человеку?..
- Это другое дело, - сказал Тентетников. - Если бы он был старик,
бедняк, не горд, не чванлив, не генерал, я бы тогда позволил ему говорить
мне ты и принял бы даже почтительно.
"Он совсем дурак, - подумал про себя Чичиков. - Оборвышу позволить, а
генералу не позволить!" (стр. 46, 47, 48 второй части "Мертвых душ").
Не правда ли, что во всей этой сцене как будто разговаривают два
человека, отдаленные друг от друга столетием: в одном ни воспитанием, ни
жизнию никакие нравственные начала не тронуты, а в другом они уж чересчур
развиты... странное явление, но в то же время поразительно верное
действительности! Перехожу к последствию этого разговора, которое состояло в
том, что Чичиков, тоже к крайнему удивлению Тентетникова, взялся хлопотать о
примирении его с генералом и поехал к генералу.
Многие, конечно, из читателей, прочитав еще в рукописи, знают, помнят и
никогда не забудут генерала Бетрищева; лично же на меня он, при каждом новом
чтении, производит впечатление совершенно живого человека. Фигура его до
того ясна, что как будто облечена плотью. Но, кроме этой, вполне
законченной, внешней представительности, посмотрите, каким полным анализом
раскрывается его нравственный склад.
"Генерал Бетрищев заключал в себе, при куче достоинств, и кучу
недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у
него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты великодушие,
храбрость, ум, беспримерная щедрость во всем и в примесь к этому капризы
честолюбия, самолюбия и та мелкая щекотливость, без которой не обходится ни
один русский, когда он сидит без дела и не требуется от него решительности.
Он не любил всех, которые опередили его по службе, и выражался о них едко, в
колких эпиграммах. Всего больше доставалось его прежнему сотоварищу,
которого он считал ниже себя умом и способностями, который, однако ж,
обогнал его и был уже генерал-губернатором двух губерний и, как нарочно,
тех, в которых находились его поместья, так что он очутился как бы в
зависимости от него. В отмщение язвил он его при всяком случае, порочил
всякое распоряжение и видел во всех мерах и действиях его верх неразумения.
В нем было все как-то странно, начиная с просвещения, которого он был
поборником и ревнителем; он любил блеск, любил похвастать умом, знать то,
чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое,
чего он не знает. Воспитанный полуиностранным воспитанием, он хотел сыграть
в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в
характере, с такими крупными, яркими противоположностями он должен был
неминуемо встретить по службе множество неприятностей, вследствие которых и
вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную партию и не имея
великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же
картинную величавую осанку. В сюртуке ли, во фраке ли, в халате, он был все
тот же. От голоса до малейшего телодвижения, в нем все было властительное,
повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней
мере, робость" (стр. 56 и 57 второй части "Мертвых душ").
Чичиков, приехавший к генералу, почувствовал и уваженье и робость.
"Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы
готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся
всем корпусом и сказал: "Счел долгом представиться вашему
превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на
бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству".
"Генералу, как видно, не не понравился такой приступ. Сделавши весьма
благосклонное движенье головою, он сказал: "Весьма рад познакомиться.
Милости просим садиться. Вы где служили?"
- Поприще службы моей, - сказал Чичиков, садясь в кресла не на
середине, но наискось и ухватившись рукою за ручку кресел, - началось в
Казенной Палате, ваше превосходительство. Дальнейшее же теченье оной
совершал по разным местам: был и в Надворном Суде, и в Комиссии Строений, и
в Таможне. Жизнь мою можно уподобить как бы судну среди волн, ваше
превосходительство. Терпеньем, можно сказать, повит, спеленан, и будучи, так
сказать, сам одно олицетворенное терпенье... А что было от врагов,
покушавшихся на самую жизнь, так это ни слова, ни краски, ни самая даже
кисть не сумеет того передать... Так что на склоне жизни своей ищу только
уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого
соседа вашего превосходительства...
- У кого же?
- У Тентетникова, ваше превосходительство.
Генерал поморщился.
- Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал
должного уважения...
- К чему?
- К заслугам вашего превосходительства. Не находит слов... Говорит,
если б я только мог перед его превосходительством чем-нибудь... потому что
точно, говорит, умею ценить мужей, спасавших отечество, говорит.
- Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь, - сказал смягченный
генерал. - В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он
будет преполезный человек.
- Совершенно справедливо изволили выразиться, ваше превосходительство:
истинно преполезный человек может быть, и с даром слова, и владеет пером...
- Но пишет, чай, пустяки какие-нибудь, стишки.
- Нет, ваше превосходительство, не пустяки... он что-то дельное
пишет... историю, ваше превосходительство.
- Историю? О чем историю?
- Историю... - тут Чичиков остановился. И оттого ли, что перед ним
сидел генерал, или просто, чтоб придать более важности предмету, прибавил: -
Историю о генералах, ваше превосходительство.
- Как о генералах? О каких генералах?
- Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть,
говоря собственно, об отечественных генералах.
Чичиков совершенно спутался и потерялся; чуть не плюнул сам и мысленно
сказал себе: "Господи, что за вздор такой несу!"
- Извините, я не очень понимаю... Что ж это выходит, историю
какого-нибудь времени, или отдельные биографии, и притом всех ли, или только
участвовавших в 12-м году?
- Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в 12-м году.
Проговоривши это, он подумал в себе: "Хоть убей, не понимаю!"
- Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много
любопытных материалов.
- Робеет, ваше превосходительство.
- Какой вздор! Из-за какого-нибудь пустого слова... Да я совсем не
такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать.
- Он к тому не допустит, он сам приедет, - сказал Чичиков, оправясь
совершенно, ободрился и подумал: "Экая оказия! Как генералы пришлись кстати,
а ведь язык взболтнул сдуру!" (стр. 58, 59, 60 и 61 второй части "Мертвых
душ").
Может ли что-нибудь быть с более живым юмором по содержанию и
художественнее выполнено, как эта сцена?.. Тут входит дочь генерала,
Улинька, предмет любви Тентетникова, и, как можно подозревать, та чудная
славянская дева, которая была обещана автором в первой части "Мертвых душ" и
за которую, признаться, я тогда еще опасался, не потому, чтоб невозможно
было вывесть прекрасной славянки - она уж есть у нас в лице Татьяны
Пушкина{537}, но считал это вне средств Гоголя. Опасения мои сбылись в самых
громадных размерах: он как бы сразу теряет творческую силу и впадает в самый
неестественный, фальшивый тон:
"В кабинете послышался шорох; ореховая дверь резного шкафа отворилась
сама собою, и на отворившейся обратной половинке ее, ухватившись рукой за
медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг
вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, она бы так не
поразила внезапностью своего явления. Видно было, что она взошла с тем,
чтобы что-то сказать, но увидела незнакомого человека. С нею вместе,
казалось, влетел солнечный луч, и как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет
генерала. Пряма и легка, как стрела, она как бы возвышалась над всем своим
полом; но это было обольщенье. Она была вовсе невысока ростом. Происходило
это от необыкновенного соотношения между собою всех частей ее тела. Платье
сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собою, как бы
убрать ее. Но это было также обольщенье. Оделась она как будто бы сама
собой; в двух, трех местах схватила, и то кое-как, неизрезанный кусок
одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких
сборках и складках, что ваятель сейчас же перенес бы их на мрамор. Все
барышни, одетые по моде, показались бы перед ней чем-то обыкновенным" (стр.
61 и 62 второй части "Мертвых душ").
Описание это, по моему мнению, ниже самых напыщенных описаний
великосветских героинь Марлинского, потому что там по крайней мере видно
больше знания дела и, наконец, положено много остроумия. Тон речи этой
восемнадцатилетней девушки превосходит своею фальшивостью самое описание.
"Он плутоват, гадковат", - говорит она об одном Вишнепокромове, или
следующим образом возражает отцу: "Я не понимаю, отец, как с добрейшей
душой, какая у тебя есть, и с таким редким сердцем ты будешь принимать этого
человека, который, как небо от земли, от тебя". Грустней всего, что эти
ошибки великого мастера не могут быть извинены недоконченностью в отделке,
или какими-нибудь пропусками, а напротив, ясно видно, что все это сделано с
умыслом, обдуманно, с целью поразить читателя, и в то же время без всякого
эстетического чутья. Неприятность впечатления этого фальшиво выполненного
лица снова выкупается в дальнейшей сцене генералом и развернувшимся, но
постоянно верным самому себе Чичиковым, в котором можно разве только укорить
автора за анекдот о черненьких и беленьких{538}. Видимо, что анекдот этот
подслушан у рассказчика, придавшего мастерством рассказа самому анекдоту
значение, которого в нем нет. Поставлен он с понятною целью вызвать от
генерала несколько честных и энергических замечаний на счет взяток; но для
этого следовало бы взять более резкий и типичный случай, которых много ходит
в устных рассказах.
За визитом к генералу следует большой пропуск, и мы уж встречаем
Чичикова, едущего к родственнику генерала, полковнику Кошкареву, и
попадающего, вместо того, к помещику Петуху. Петух этот очень напоминает
собой первоначальные веселые типы Гоголя, и читатель, конечно, с
удовольствием с ним встречается, хотя первая сцена, где тащат Петуха в воде
неводом, невозможна и потому карикатурна; но что истинно хорошо, так это два
сына Петуха, гимназисты, которые уж и трубку курят, и за столом без всяких
заметных последствий рюмку за рюмкой опрокидывают, и один из них с первых же
разов стал рассказывать Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой
выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому что
провинция не стоит того, чтоб в ней жить. "Понимаю, - сказал Чичиков, -
кончится дело кондитерскими да бульварами!" При таком легком очерке милые
мальчики стоят пред вами как живые, и вы знаете уж всю их дальнейшую
карьеру. Приехавший затем Платонов - лицо, хорошо на первый раз показанное,
но очень мало потом развитое, и потому о нем ничего нельзя сказать, но в то
же время невозможно удержаться от выписки того, каким образом Петух
заказывал кулебяку.
"И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит. И губами подсасывал и
причвакивал. Раздавалось только: "Да поджарь, да дай взопреть хорошенько!" А
повар приговаривал тоненькой фистулой: "Слушаю-с. Можно-с. Можно-с и такой".
"- Да кулебяку сделай на четыре угла, - говорил он с присасываньем и
забирая в себя дух. - В один угол положи ты мне щеки осетра да визиги, в
другой гречневой кашицы да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов,
да еще чего знаешь там этакого... какого-нибудь там того.
"- Слушаю-с. Можно будет и так.
"- Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, а с другого
пусти ее полегче. Да исподку-то припеки ее так, чтобы всю ее прососало,
проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак разтого, не то, чтобы
рассыпалась, а и стаяла бы во рту, как снег какой, так, чтобы и не услышал.
- Говоря это, Петух присмакивал и подшлепывал губами.
"- Черт побери! Не дает спать, - думал Чичиков и закутал голову в
одеяло, чтобы не слышать ничего. Но и сквозь одеяло было слышно:
"- А в обкладку к осетру подпусти свеклу звездочкой, да снеточков, да
груздочков, да там, знаешь, репушки, да моркови, да бобков, там чего-нибудь
этакого, знаешь, того разтого, чтобы гарниру, гарниру всякого побольше. Да
сделай ты мне свиной сычуг: кольни ледку, чтобы он взбухнул хорошенько.
"Много еще Петух заказывал блюд" (стр. 96 и 97 второй части "Мертвых
душ").
От Петуха Чичиков едет к зятю Платонова, помещику Костанжогло, на
которого я просил бы читателя обратить внимание, потому что он
преимущественно заслуживает этого по отношению к нему автора. До сих пор
всех героев "Мертвых душ" (за исключением неудавшейся Улиньки) художник
подчинял себе и своим воззрением стоял далеко выше их, но в Костанжогло вы
сейчас чувствуете, что он сам подчиняется ему, и из этого, полагаю, можно
заключить, что это лицо - один из обещанных доблестных мужей, к которым
должен возгораться любовью читатель. И посмотрите, сколько приемов
употреблено поэтом, чтоб осветить своего любимца приличным светом! Разумно
практический и нравственно здоровый, выведенный на поучение публики,
Костанжогло, по словам автора, не обдумывает своих мыслей заблаговременно
сибаритским образом у огня перед камином: они у него родятся на месте, и где
приходят в голову, там же и превращаются в дело, но прежде чем открывается
вся его практическая мудрость Чичикову, а вместе с тем и читателю, ради
научения, показывается с своими хозяйственными распоряжениями карикатура -
Кошкарев. Костанжогло говорит о нем таким образом:
"Кошкарев утешительное явление. Он нужен затем, что в нем отражается
карикатурно и виднее глупость всех этих умников, которые, не узнавши прежде
своего, забирают дурь из чужи: завели и конторы, и школы, и черт знает, чего
не завели эти умники. Поправились было после француза, так вот теперь все
давай расстраивать сызнова" (стр. 117 второй части "Мертвых душ").
С этой целью, он, вероятно, введен и в роман; а чтоб придать ему хоть
сколько-нибудь человеческую форму, автор называет его сумасшедшим. Лицо это
совершенно не удалось, и в создании его вы решительно не узнаете не только
юмориста, но даже сатирика, даже пасквилиста, и оно мне собой очень
напоминает изображения Европы, Азии, Африки, Америки в виде мифологических
женщин. Азия, например, с черными волосами, с огненными глазами и с кинжалом
в руке, а Европа белокурая и сидит с книгой в руке и с циркулем. Но
возвратимся опять к Костанжогло. Самое осязательное доказательство его
практической мудрости составляют богатства, которые плывут ему в руки.
Система же хозяйственная его состоит в том, что он заводит фабрики только
для того, чего у него есть избытки и есть в окрестности потребители. По его
мнению, в хозяйстве всякая дрянь дает доход; таким образом, рыбью шелуху
сбрасывали на его берег в продолжение шести лет, и он начал из нее варить
клей, до сорока тысяч и взял, и, кроме того, он занялся этим потому, что
набрело много работников, которые умерли бы без этого с голоду.
"Думают (рассуждает он потом), как просветить мужика. Да ты сделай его
прежде богатым да хорошим хозяином, а там его дело! Ведь как теперь, в это
время, весь свет поглупел, так вы не можете себе представить, что пишут
теперь эти щелкоперы! Вот что стали говорить: крестьянин ведет уж очень
простую жизнь: нужно познакомить его с предметами роскоши, внушить ему
потребности свыше состоянья! Сами, благодаря этой роскоши, стали тряпки, а
не люди, и болезней, черт знает, каких понабрались. И уж нет
осьмнадцатилетнего мальчишки, который бы не испробовал всего: и зубов у него
нет, и плешив, как пузырь. Так хотят теперь и этих заразить. Да слава богу,
что у нас осталось хоть одно еще здоровое сословие, которое не познакомилось
с этими прихотями. За это мы просто должны благодарить бога. Да хлебопашец у
нас всех почтеннее, что вы его трогаете? Дай бог, чтоб все были, как
хлебопашец.
"- Так вы полагаете, что хлебопашеством доходливей заниматься? -
спросил Чичиков.
"- Законнее, а не то что доходнее. Возделывай землю в поте лица своего,
сказано. Тут нечего мудрить. Это уж опытом веков доказано, что в
земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше. Не
говорю, не заниматься другим, но чтоб в основании легло хлебопашество - вот
что! Фабрики заведутся сами собой, да заведутся законные фабрики того, что
нужно здесь, под рукой человеку, на месте, а не эти всякие потребности,
расслабившие теперешних людей. Не эти фабрики, что потом для поддержки их,
для сбыту употребляют все гнусные меры, развращают, растлевают несчастный
народ. Да вот же не заведу у себя, как ты там ни говори в их пользу, никаких
этих внушающих высшие потребности, производств: ни табаку, ни сахару, хоть
бы потерял миллион. Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои
руки. Пусть я буду перед богом прав... Я двадцать лет живу с народом; я
знаю, какие от этого последствия.
"- Для меня изумительнее всего, как при благоразумном управлении, из
остатков, из обрезков, из всякой дряни можно получить доход, - сказал
Чичиков.
"- Гм! Политические экономы! - говорит Костанжогло, не слушая его, с
выражением желчного сарказма в лице. - Хороши политические экономы! Дурак на
дураке сидит и дураком погоняет. Дальше своего глупого носа не видит осел, а
еще взлезет на кафедру, наденет очки... Дурачье... - И в гневе он плюнул"
(стр. 120 и 121 второй части "Мертвых душ").
Оправдывая себя против общественного мнения, что будто он сквалыга и
скупец первой степени, Костанжогло говорит:
"Это все оттого, что не задаю обедов, да не даю им взаймы денег. Обедов
я потому не даю, что это бы меня тяготило. Я к этому не привык, а приезжай
ко мне есть то, что я ем, - милости просим. Не даю денег взаймы, это вздор.
Приезжай ко мне в самом деле нуждающийся, да расскажи мне обстоятельно, как
ты распорядишься моими деньгами, если я увижу из твоих слов, что ты
употребишь их умно и деньги принесут тебе явную прибыль - я тебе не откажу и
не возьму даже процентов" (стр. 124 и 125 второй части "Мертвых душ").
Сколько во всех этих речах высказано хозяйственных и
историческо-нравственных мыслей, а все-таки в Костанжогло вы видите
резонера, а не живое лицо, и он решительно, мне кажется, неспособен поселить
веру в то, что он хороший человек и дельный хозяин. Припомните, например,
Собакевича, и вы сейчас скажете: "Нет, Собакевич кулак, а все-таки, кажется,
хозяин проще и лучше, чем Костанжогло", - и скажете потому, что Собакевич -
тип, свободно, творчески беспристрастно созданный автором вследствие личных
наблюдений над людьми, а Костанжогло - идея, для выражения которой приисканы
в жизни только формы, и приисканы посредством собирания сведений и бесед с
сведущими людьми, а не через непосредственное столкновение с жизнью; тогда
бы, я уверен, глубоко проницательный взгляд художника проник дело глубже.
Скажу еще более откровенно: вглядываясь внимательно в живые стороны
Костанжогло, насколько их автор дал ему, сейчас видно в нем какого-нибудь,
должно быть, греческого выходца, который, еще служа в полку и нося эполеты,
начинал, при всяком удобном случае, обзаводиться выгодным хозяйством, а в
настоящее время уже монополист и загребистая, как прекрасно выразился
Чичиков, лапа, которому и следовало предоставить опытный, практический ум,
оборотливость, твердость характера и ко всему этому приличную сухость
сердца. Поэтический взгляд Костанжогло на хозяйство, его доброе дело в
отношении к Чичикову, которому он, не зная, кто он и что он за человек, дает
десять тысяч взаймы под расписку, - все это звучит таким фальшем, что даже
грустно говорить об этом подробно...
Обратимся лучше к новому лицу. Верный своей задаче поучать читателя
Костанжоглом, автор везет Чичикова к разорившемуся помещику Хлобуеву. Лицо
это по выполнению далеко не докончено и решительно не получило еще наружной
шлифовки; но по тонкости задачи, по правильности к нему отношений автора
равняется, если не превосходит, даже Тентетникова. Вот как автор определяет
его:
"На Руси, в городах и столицах, водятся такие мудрецы, которых жизнь
необъяснимая загадка. Все, кажется, прожил, кругом в долгах, ниоткуда
никаких средств, а задает обед, и все обедающие говорят, что это последний
раз, что завтра же хозяина потащат в тюрьму. Проходит после того 10 лет.
Мудрец все еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах и
также задает обед, на котором опять все обедают и думают, что это уже в
последний раз, и снова все уверены, что завтра же потащат хозяина в тюрьму.
Дом Хлобуева в городе представлял необыкновенное явление. Сегодня поп в
ризах служил там молебен, завтра давали репетицию французские актеры. В иной
день ни крошки хлеба нельзя было отыскать, в другой - хлебосольный прием для
всех артистов и художников и великодушная подача всем. Бывали подчас такие
тяжелые времена, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился;
но его спасало религиозное настроение, которое странным образом совмещалось
в нем с беспутною его жизнию. В эти горькие минуты читал он жития
страдальцев и тружеников, воспитавших дух свой быть превыше несчастий. Душа
его в это время вся размягчалась, умилялся дух и слезами исполнялись глаза
его. Он молился, и странное дело! Почти всегда приходила к нему
откуда-нибудь неожиданная помощь, или кто-нибудь из старых друзей его
вспоминал о нем и присылал ему деньги, или какая-нибудь проезжая незнакомка,
нечаянно услышав о нем историю, с стремительным великодушием женского сердца
присылала ему богатую подачу, или выигрывалось где-нибудь в пользу его дело,
о котором он никогда и не слыхал. Благоговейно признавал он тогда необъятное
милосердие провидения, служил благодарственный молебен и вновь начинал
беспутную жизнь свою" (стр. 158 и 159 второй части "Мертвых душ").
Несмотря на это странное соединение доброго сердца, светлого,
сознательного ума с распущенностью, пустой в высшей степени жизни с
религиозностью, Хлобуев составляет органически цельное, поразительно живое
лицо. Вы, читатель, вероятно, имеете одного или двух таких знакомых. Никто
вас так не сердил, и никого вы не способны так скоро и душевно простить, как
этих людей. Никто вам столько не надоедал своими вздорными надеждами и
бесполезным, но искренним раскаянием, и в то же время ни с кем вы не желаете
так встретиться и побеседовать, как с ними.
Окончание четвертой главы и пятая глава не могут подлежать никакому
суду, потому что это скорее конспекты, и те с пропусками, по которым,
впрочем, ясно видно, как много живых струн предначертал себе великий юморист
тронуть из русской жизни, и нам, читателям, остается только скорбно сожалеть
о том, что он не довершил своих предначертаний, или, как говорят, и
довершил, но уничтожил свой труд. В критическом же отношении из всех
набросанных силуэтов нельзя не заметить откупщика Муразова. Не произнося над
этим лицом приговора, по его неоконченности, нельзя не заметить в нем, как и
в Костанжогло, идеала и вместе с тем решительного преобладания идеи над
формой.
Такова, по нашему крайнему разумению, столь долго ожидаемая вторая
часть "Мертвых душ" с ее громадными достоинствами и недостатками. Трудясь
над ней, Гоголь, говорят, читал ее некоторым лицам - и не знаю, раздался ли
между ними хоть один раз такой искренний голос, который бы сказал ему: "Ты
писал не грязные побасенки, но вывел и растолковал глубокое значение
народного смеха. Ты великий, по твоей натуре, юморист, но не лирик, и весь
твой лиризм поглощается юмором твоим, как поглощается ручеек далеко, бойко и
широко несущейся рекою. Ты не безнравственный писатель, потому что, выводя и
осмеивая черную сторону жизни, возбуждаешь в читателе совесть. Неужели по
твоей чуткости к пороку, к смешному, ты не раскрываешь добра собственной
души гораздо нагляднее какого-нибудь поэта, кокетствующего перед публикой
поэтическим чувством? Смотри: одновременно с тобой действуют на умы два
родственные тебе по таланту писателя - Диккенс и Теккерей{545}. Один
успокоивает себя и читателя на сладеньких, в английском духе, героинях,
другой хоть, может быть, и не столь глубокий сердцеведец, но зато он всюду
беспристрастно и отрицательно господствует над своими лицами и постоянно
верен своему таланту. Скажи, кто из них лучше совершает свое дело?" Не знаю,
повторяю еще раз, пришел ли к нему на помощь хоть раз подобный голос, но сам
поэт, не в одно и то же, конечно, время, понимал это и сознавал ясно.
"Нет (говорит он, определяя значение смеха и уясняя нравственное его
значение), смех значительней и глубже, чем думают: он углубляет предмет,
заставляет выступать ярко то, что проскользнуло бы; без проницающей силы его
мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека. Несправедливы те,
которые говорят, будто смех возмущает. Возмущает только то, что мрачно, а
смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей;
но, озаренное силою смеха, несет оно уже примирение в душу. Несправедливо
говорят, что смех не действует на тех, противу которых устремлен, и что плут
первый посмеется над плутом, выведенным на сцене; плут-потомок посмеется, но
плут-современник не в силах посмеяться. Насмешки боится даже тот, кто уже
ничего не боится на свете. Засмеяться добрым, светлым смехом может только
одна глубоко добрая душа. Но не слышат могучей силы такого смеха: что
смешно, то низко, говорит свет; только тому, что произносится суровым,
напряженным голосом, тому только дают название высокого" (стр. 587
"Театрального Разъезда" в Сочинениях Гоголя. Изд. 1842).
Какое истинное и глубокое эстетическое положение, которое юморист
высказывает в период своего нормального творчества! И теперь посмотрите, как
болезненно начинает он, под гнетом неисполнимой задачи, вторую часть
"Мертвых душ".
"Зачем же изображать бедность да бедность, да несовершенство нашей
жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж
делать, если уже таковы свойства сочинителя, и заболев собственным
несовершенством, он уже не может изображать ничего другого, как только
бедность да бедность, да несовершенства нашей жизни".
Не может, повторяю и я вместе с этими искренними строками, но только по
другой причине. Идеал Гоголя был слишком высок; воплотить его всецельно
было, мне кажется, делом неисполнимой задачи для искусства.
Во всей моей статье, не касаясь великого писателя, как человека, что
предоставляю будущим его биографам, я смотрел на него как на художника, и
надеюсь, что меня не упрекнут в несколько рановременной, может быть,
откровенности: чем предмет ближе к сердцу, тем скорее и откровеннее хочется
говорить о нем, и сверх того я высказал не свои почти мысли, а те, которые
живут и вращаются между большей части искренних почитателей его таланта.
Желаю по преимуществу одного: чтоб статья моя вызвала ряд других статей,
которые пополнили бы то, что мною недосказано, расширили бы высказанный мною
взгляд или даже совершенно отринули его, как односторонний, и заменили бы
его другим, более общим и верным. Наконец, в заключение, могу пожелать всем
вам, писателям настоящего времени, призванным проводить животворное начало
Гоголя или внести в литературу свое новое, - одного: чтоб, имея в виду
ошибки великого мастера, каждый шел по избранному пути, не насилуя себя, а
оставаясь к себе строгим в эстетическом отношении, говорил, сообразуясь с
средствами своего таланта, публике правду.
1855 года.
Июля 27-го
ПРИМЕЧАНИЯ
СОЧИНЕНИЯ Н.В.ГОГОЛЯ, НАЙДЕННЫЕ ПОСЛЕ ЕГО СМЕРТИ.
ПОХОЖДЕНИЯ ЧИЧИКОВА. ИЛИ МЕРТВЫЕ ДУШИ. ЧАСТЬ ВТОРАЯ.
Статья впервые опубликована в "Отечественных записках", 1855, No 10.
В своих художественных произведениях 40-50-х годов Писемский выступает
как крупнейший последователь Гоголя. Современники справедливо усматривали в
нем одного из талантливых учеников Гоголя и наиболее яркого представителя
натуральной школы. Закономерно поэтому, что в области
литературно-критической деятельности Писемского заметным явлением стала его
статья о II томе "Мертвых душ" - одна из первых статей, посвященных этому
произведению.
26 Октября 1855 года Писемский сообщал М.П.Погодину: "Написал я статью
о Гоголе... Сказал, по крайнему своему убеждению, о нашем великом мастере
правду; многие на меня, знаю, теперь восстанут, но верю в одно, что с
течением времени правда останется за мной"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 87-88.
Еще до появления в печати II том "Мертвых душ" вызвал оживленные толки
как в среде славянофилов (отдельные главы читались, например, у Аксаковых),
так и у представителей другого лагеря (в частности, у И.С.Тургенева, который
имел возможность познакомиться с несколькими главами в рукописи). При этом
реакция была, конечно, совершенно различной. Аксаковы безоговорочно приняли
II том "Мертвых душ". В.С.Аксакова 29 августа 1849 года писала
М.Г.Карташевской, что "Гоголь все тот же, и еще выше и глубже во втором
томе"*. Более конкретно высказался К.С.Аксаков, который, сообщая брату
(И.С.Аксакову) о чтении Гоголем второй главы II тома "Мертвых душ", писал в
январе 1850 года: "Она для меня несравненно выше первой. Улинька, генерал,
жизненные отношения и столкновения этих и других лиц не выходят у меня из
головы. Чем дальше, тем лучше"**.
______________
* "Литературное наследство", т. 58, 1952, стр. 719.
** Там же, стр. 724.
На И.С.Тургенева II том "Мертвых душ" также произвел сильное
впечатление. Но в противоположность Аксаковым он смог увидеть в этом
произведении и его слабые стороны. П.В.Анненкову 2 апреля 1853 года Тургенев
писал: "Довелось мне слышать отрывки из первых двух глав продолжения
"Мертвых душ" - вещь удивительная, громадная - но что такое фантастический
наставник Тентетникова - Александр Петрович - что за лицо - и какое его
значение? - Не нравится мне также Улинька: ложью - (виноват!) ложью несет от
нее..."*.
______________
* "Вопросы литературы", 1957, No 2, стр. 179.
Литературно-критические взгляды Писемского сложились под влиянием
Белинского, хотя последовательным учеником его как в области
философско-эстетической, так и в вопросах социальных Писемский не был.
Статья его о II томе "Мертвых душ" в некоторых своих теоретических
предпосылках сближается с взглядами Дружинина. Однако, когда Писемский
переходит к анализу конкретных историко-литературных явлений, он высказывает
суждения совершенно в духе Белинского и деятелей натуральной школы. Так,
например, он дает меткие и верные характеристики писателей догоголевского
периода, неизменно подчеркивая свое отрицательное отношение к прозе
Марлинского и Загоскина, драматургии Полевого, к патетическим и риторическим
стихотворным произведениям Кукольника, напыщенной поэзии Бенедиктова.
Очень важно отметить, что Писемский сходится с Белинским в оценке так
называемых лирических отступлений в I томе "Мертвых душ". Писемский считал,
что Гоголь - великий юморист, но не лирик, ибо весь его "лиризм поглощается
юмором". Он находил, что под влиянием лирических отступлений в I томе
"Мертвых душ" друзья Гоголя, питавшие "полную веру в лиризм юмориста",
"ожидали от него идеалов и поучений", что, по мнению Писемского,
несвойственно вовсе природе таланта Гоголя, представляет слабую сторону его.
Отрицательно оценивая лирические отступления в I томе "Мертвых душ",
Писемский, по существу, повторял то, что в 1846 году высказал Белинский в
статье, посвященной второму изданию этого произведения. Белинский видел в
лирических отступлениях, то есть в тех местах, где "из поэта, из художника
силится автор стать каким-то пророком и впадает в несколько надутый и
напыщенный лиризм", "важные недостатки" I тома "Мертвых душ"*.
______________
* В.Г.Белинский. Полн. собр. соч., т. X. М., 1956. стр. 51.
В оценке ряда образов II тома "Мертвых душ" к Писемскому оказался
близок Н.Г.Чернышевский, в примечаниях к "Очеркам гоголевского периода"
(статья первая), напечатанных в "Современнике" (1855, No 12), давший
глубокий анализ этого произведения. Подобно Писемскому, который считал, что
попытка Гоголя "сыскать и представить идеалы" превращается в труд
"насильственный", Чернышевский также находил, что "изображение идеалов было
всегда слабейшею стороною в сочинениях Гоголя"*. С этой точки зрения
Чернышевский подходил к оценке образов II тома "Мертвых душ", считая
неудачными "многие страницы отрывка о Костанжогло, многие страницы отрывка о
Муразове", усматривая в монологах первого из этих героев "смесь правды и
фальши"**. Резко отрицательно высказался по поводу образа Костанжогло и
Писемский, бегло упомянув о Муразове, в котором усматривал решительное
преобладание "идеи над формой". Если Писемский сочувственно отозвался о
таких образах, как Тентетников, Бетрищев, Петух и его сыновья, то и
Чернышевский отметил "превосходно очерченные характеры Бетрищева, Петра
Петровича Петуха и его детей"***.
______________
* Н.Г.Чернышевский. Полн. собр. соч., т. III, M., 1947, стр. 10.
** Там же, стр. 10, 11.
*** Там же, стр. 13.
Появление статьи Писемского о II томе "Мертвых душ" оказалось
значительным событием в историко-литературной жизни 50-х годов. Н.А.Некрасов
в "Заметках о журналах за октябрь 1855 года" отметил, что эта статья
"любопытна". Он указал, что в ней есть несколько верных и метких наблюдений
(к числу их Некрасов относил все то, что сказано Писемским о Тентетникове,
Костанжогло, генерале Бетрищеве и в особенности о Хлобуеве). Кое в чем
Некрасов расходился с Писемским (в частности, в осуждении им анекдота о
черненьких и беленьких, в отказе Гоголю в лиризме на основании отдельных
неудачных лирических отступлений в I томе "Мертвых душ" и др.). В заключение
Некрасов повторял, что статья Писемского - "приятное явление среди
фельетонной мелкоты, на степень которой низошла современная критика"*.
______________
* Н.А.Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. IX, М., 1950, стр. 345.
В первой публикации ("Отечественные записки") статья Писемского
подверглась цензурной правке. Так, например, во фразе "Кукольник создавал
псевдоисторическую русскую драму" слово "псевдоисторическую" заменено было
словом "историческую", совершенна менявшим, конечно, оценку Писемским
деятельности этого писателя. Был изменен в журнальном тексте и конец этого
же абзаца, носивший явно иронический характер. Вместо слов, относившихся к
Каратыгину - Ляпунову: "...из-за чего-то горячащегося и что-то такое
говорящего звучными стихами", - в "Отечественных записках" напечатано было:
"Благородного и энергического Ляпунова".
Следует отметить также, что во II томе "Сочинений А.Ф.Писемского",
изданных в 1861 году, отсутствуют слова: "Зная сам отчасти Россию и..."
(следовавшие в журнальном тексте за словом "откровенно" во фразе: "Скажу еще
более откровенно: вглядываясь внимательно в живые стороны Костанжогло...").
По-видимому, эту часть фразы выбросил сам Писемский на основании замечания,
сделанного Некрасовым. В "Заметках..." Некрасов, процитировав это место,
восклицал: "Зачем вы говорите нам о вашем знании России, когда вызвали нас
послушать о Гоголе? Это невыгодно для вас..."*.
______________
* Н.А.Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. IX, М., 1950, стр. 344.
Статья печатается по изданию Ф.Стелловского.
Стр. 523. ...о произведениях его вообще и о второй части "Мертвых
душ"... - Имеются в виду четыре тома второго шеститомного издания "Сочинений
Н.В.Гоголя", вышедшие в 1855 году. Тогда же были опубликованы "Сочинения
Н.В.Гоголя, найденные после его смерти. Похождения Чичикова, или Мертвые
души. Поэма Н.В.Гоголя. Том второй (5 глав)".
...с своими первыми произведениями. - В 1829 году Гоголь опубликовал
поэму "Ганц Кюхельгартен" под псевдонимом В.Алов. В "Отечественных записках"
в 1830 году появилась его повесть "Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана
Купала". Отрывки из повести Гоголя "Страшный кабан" напечатаны были в
"Литературной газете" в 1831 году. Первая книга "Вечеров на хуторе близ
Диканьки" вышла в 1831 году, вторая - в начале 1832 года.
...успеху поэта и его последователей... - В 1829 году вышла в свет
"Полтава" и две части "Стихотворений А.Пушкина". Часть третья
"Стихотворений" появилась в 1832 году и часть четвертая - в 1835 году. Под
"последователями" Пушкина подразумевается ряд наиболее видных поэтов,
которых по традиции не совсем правильно объединяли в так называемую
"пушкинскую плеяду". Сборники их стихотворений выходили отдельными изданиями
в 1827 и 1835 годах (Е.А.Баратынский), в 1829 году (А.А.Дельвиг), а 1832
году (Д.В.Давыдов), в 1833 году (Н.М.Языков) и др.
...симпатия, возбужденная историческими романами Загоскина и
Лажечникова... - Речь идет о романах М.Н.Загоскина: "Юрий Милославский, или
Русские в 1612 году" (1829), "Рославлев, или Русские в 1812 году" (1831),
"Аскольдова могила" (1833) - и И.И.Лажечникова: "Последний Новик"
(1831-1833) и "Ледяной дом" (1835), - имевших шумный успех.
...Жуковский и Крылов еще жили и писали. - В.А.Жуковский в 1831 году
опубликовал "Баллады и повести". К 1835 году относится начало печатания
четвертого издания его "Сочинений" в девяти томах, в 1837 году отдельным
изданием была напечатана "Ундина". "Басни И.Крылова" (книги 1-8) выходили с
1830 по 1840 год. Девятая книга была включена в "Басни" впервые в 1843 году.
Стр. 524. ...напыщенными великосветскими повестями и кавказскими
романами... - Стиль писателя-романтика А.А.Бестужева (Марлинского) отличался
обилием метафор, создающих впечатление выспренности, напыщенности. Речь идет
о таких его произведениях, как, например, повесть из светской жизни
"Испытание" (1830), и о повестях, действие которых происходит на Кавказе:
"Аммалат-Бек" (1832), "Мулла-Hyp" (1835-1836), и других, полных красочных
этнографических подробностей.
...Полевой компилировал драмы... прибегал к колокольному звону. -
Н.А.Полевой, сблизившись после закрытия "Московского телеграфа" с Н.И.Гречем
и Ф.В.Булгариным, стал писать псевдоисторические пьесы. Когда в 1842-1843
годах вышли в свет "Драматические сочинения и переводы Н.А.Полевого", ч.
1-4, то в 3-й части помещен был перевод "Гамлета" Шекспира, а в 4-й - драмы
"Смерть или честь!" и "Мать-испанка", содержание которых, по словам автора,
было взято из повестей иностранных писателей. Комедию "Солдатское сердце,
или биваки в Саволаксе" (2-я часть) Полевой снабдил подзаголовком "Военный
анекдот из финляндской кампании", а по поводу исторической были "Иголкин,
купец, новогородский" (1-я часть) писал в послесловии, что здесь в основу
положен анекдот, приведенный Голиковым в его "Анекдотах, касающихся до Петра
Великого". В двухактной "русской были" "Костромские леса" после того как
Сусанин сообщает полякам, что "уже давно" послал он в Домнино весть и
молодой царь "М.Ф.Романов теперь уже в Костроме - спасен от ваших рук!",
Полевой ввел ремарку: "Слышен отдаленный благовест".
...выводя на сцену в мужественной фигуре Каратыгина Ляпунова... - Речь
идет о пятиактной драме Н.В.Кукольника "Князь Михаил Васильевич
Скопин-Шуйский" (1835), в которой В.А.Каратыгин исполнял роль одного из
главных действующих лиц - Прокопа Ляпунова. Мнение о том, что пьесы
Кукольника "никак не могут быть названы настоящими трагедиями, и тем более
трагедиями русскими", Писемский неоднократно высказывал и впоследствии,
утверждая, что в пьесах его много "реторически-ходульно-величавых фигур"
(А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 191, 237).
...Барон Брамбеус... зубоскалил в одном и том же тоне над наукой,
литературой и над лубочными московскими романами. - Барон Брамбеус - один из
псевдонимов О.И.Сенковского, беспринципного журналиста, с реакционных
позиций выступавшего против Гоголя и писателей натуральной школы. Термин
"московский роман" был употреблен Сенковским применительно к книге "Вечера
на кладбище. Оригинальные повести из рассказов могильщика. Сочинение X.",
изданной в Москве в 1837 г. В "Литературной летописи" "Библиотеки для
чтения", говоря об этой книге, Сенковский упоминал и о других сочинениях
того же автора ("Сокольники", "Танька"), которого он характеризовал как
главу "серой литературы" (1837, том 23, отд. VI, стр. 9-11). Далее в той же
"Литературной летописи" в действительно не менее развязном тоне Сенковский
писал, например, о книжке М.Максимовича "Откуда идет Русская земля, по
сказанию Нестеровой повести и по другим старинным писаниям русским" (Киев,
1837), о "Взгляде на математику, основанную на философии", сочинение
инженер-капитана Татаринова (СПб, издание императорской Академии наук, 1836,
стр. 19-20, 31-32 и т.д.).
...Бенедиктов и Тимофеев звучали на своих лирах... - "Стихотворения"
В.Г.Бенедиктова, вышедшие в 1835 году, имели недолговременный, но шумный
успех. А.В.Тимофеев издал в том же году "Песни", а в 1837 году - "Опыты" (3
части).
...описания молодых девушек... - Имеются в виду повести из "Вечеров на
хуторе близ Диканьки".
Стр. 525. ...картинная Аннунциата... - Аннунциата - героиня отрывка
Гоголя "Рим".
...государственный муж и забившийся в глушь чиновник в "Театральном
разъезде"... слабы по выполнению. - Имеются в виду господин А, занимающий
"государственную должность довольно значительную", и его собеседник, "очень
скромно одетый человек" - чиновник из маленького городка. Эти лица были
задуманы как выразители положительных идеалов автора "Театрального
разъезда".
Стр. 527. ...напустив ему в глаза всякого книжного и житейского
тумана... - Писемский имеет в виду следующее место из IX главы первого тома
"Мертвых душ": "Дамы умели напустить такого тумана в глаза всем..."
Надобно... с тонким чутьем критику... растолковывать их художественный
смысл... - Имеются в виду В.Г.Белинский и его статьи: "О русской повести и
повестях г.Гоголя" (1835), "Горе от ума" (1840), "Похождения Чичикова, или
Мертвые души" (1842), "Несколько слов о поэме Гоголя: "Похождения Чичикова,
или Мертвые души" (1842), "Литературный разговор, подслушанный в книжной
лавке" (1842) и др.
...колебать иногда даже пристрастно устоявшиеся авторитеты... - Речь
идет о Пушкине. Белинский в статье "Несколько слов о поэме Гоголя:
"Похождения Чичикова, или Мертвые души" писал: "...мы в Гоголе видим более
важное значение для русского общества, чем в Пушкине: ибо Гоголь более поэт
социальный, следовательно, более поэт в духе времени" (В.Г.Белинский. Полное
собрание сочинений. Том VI, М., 1955, стр. 259).
...надобно было несколько даровитых актеров... - В "Ревизоре" в роли
городничего с громадным успехом выступал М.С.Щепкин. Белинский в 1844 году
писал, что при исполнении Щепкиным этой роли "от некоторых сцен становится
страшно". В связи с этим находится и утверждение критика о том, что
"Ревизор" "столько же трагедия, сколько и комедия" (В.Г.Белинский. Полное
собрание сочинений. Том VIII. М., 1955, стр. 416). На петербургской сцене
роль городничего удачно исполнял И.И.Сосницкий. В роли Хлестакова самому
Гоголю нравился С.В.Шумский.
...Критики и рецензенты почти повторяли то же. - Действительно,
рецензент "Библиотеки для чтения", разбирая вторую книгу сборника
"Новоселье", в которой была помещена "Повесть о том, как поссорился Иван
Иванович с Иваном Никифоровичем", сравнивал Гоголя с Поль-де-Коком, ибо у
того и у другого сюжеты произведений "грязны и взяты из дурного общества"
(1834, т. III, отд. V, Критика, стр. 32). А по поводу I тома "Мертвых душ"
"Северная пчела" писала, что "ни в одном русском сочинении нет столько
безвкусия, грязных картин..." (No 119 от 30 мая 1842 года, стр. 475).
Н.А.Полевой также находил, что у Гоголя "все исполнено таких отвратительных
подробностей, таких грязных мелочей, что, читая "Мертвые души", иногда
невольно отворачиваетесь от них" ("Русский вестник", 1842, No 5 и 6,
Критика, стр. 43).
...Одна газета... неприлично бранилась... - Речь идет о "Северной
пчеле"; половина рецензии Н.И.Греча, посвященной разбору I тома "Мертвых
душ", состояла из "неправильных" выражений, выписанных рецензентом из этого
произведения Гоголя, в котором "язык и слог самые... варварские" (No 137 от
22 июня 1842 года, стр. 546).
...журнал, куривший фимиам похвал драмам Кукольника, называл творения
Гоголя пустяками и побасенками. - Речь идет о "Библиотеке для чтения", в
которой Сенковский писал, в частности, в связи с появлением драмы Кукольника
"Торквато Тассо": "Для меня нет образцов в словесности: все образец, что
превосходно, и я так же громко восклицаю "великий Кукольник!" перед его
видением Тасса и кончиною Лукреций, как восклицаю "великий Байрон!" перед
многими местами творений Байрона" (1834, т. I, отд. V, стр. 37). И наоборот,
критикуя Гоголя, Сенковский писал о "Ревизоре" как о сочинении, которое
"даже не имеет в предмете нравов общества, без чего не может быть настоящей
комедии: его предмет - анекдот" ("Библиотека для чтения", 1836, т. XVI, отд.
V, стр. 42). Это место статьи Сенковского дало Гоголю повод вложить в уста
автора в заключительном монологе "Театрального разъезда" такие полные
негодования и горечи слова: "Все, что ни творилось вдохновеньем, для них
пустяки и побасенки; создания Шекспира для них побасенки; святые движенья
души - для них побасенки..." (Н.В.Гоголь. Полное собрание сочинений, т. V,
1949, стр. 170).
...открыл в нем... социально-сатирическое значение, а несколько
псевдопоследователей как бы подтвердили эту мысль. - Речь идет о Белинском.
Возражая Писемскому, Некрасов в "Заметках о журналах за октябрь 1855 года"
писал, что Белинский "...выше всего ценил в Гоголе - Гоголя-поэта,
Гоголя-художника, ибо хорошо понимал, что без этого Гоголь не имел бы и того
значения, которое г.Писемский называет социально-сатирическим"
(Н.А.Некрасов. Полное собрание сочинений и писем. Том IX, стр. 342). Под
"псевдопоследователями" Белинского Писемский имеет в виду прежде всего,
очевидно. В.Н.Майкова, который в статье о "Стихотворениях Кольцова" (1846)
писал о Гоголе как о писателе, давшем "надолго нашей литературе направление
критическое" (В.Майков "Критические опыты (1845-1847)". СПб, 1891, стр.
115).
...ожидали от него идеалов и поучений... - Имеются в виду В.А.Жуковский
и П.А.Плетнев, к которым присоединились затем С.П.Шевырев, М.П.Погодин и
семья С.Т.Аксакова, способствовавшие идейному и творческому кризису Гоголя.
Значительно позже, в 1877 году, в письме к Ф.И.Буслаеву Писемский высказал
ту же самую мысль о Гоголе, что и в данной статье: "Сбитый с толку разными
своими советчиками, лишенными эстетического разума и решительно не
понимавшими ни характера, ни пределов дарования великого писателя, он еще в
"Мертвых душах" пытался поучать русских людей посредством лирических
отступлений и возгласов: "Ах, тройка, птица тройка!" (А.Ф.Писемский. Письма,
М.-Л., 1936, стр. 365).
Стр. 528. ...представить... и чудную русскую деву... - Имеется в виду
отрывок из главы XI первого тома "Мертвых душ", начинающийся словами: "Но...
может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные
струны..." (Н.В.Гоголь. Полное собрание сочинений. Том VI, 1951, стр. 223).
Стр. 530. ...сколько повестей написано на тему этого характера... -
Имеются в виду: "Герой нашего времени" Лермонтова (1840), "Кто виноват?"
Герцена (1845-1846), "Обыкновенная история" Гончарова (1847), "Последний
визит" П.Н.Кудрявцева (1844), "Родственники" И.И.Панаева (1847) и др.
Стр. 537. ...она уж есть у нас в лице Татьяны Пушкина... - Аналогичное
мнение высказано было Писемским в 1877 году в письме к Ф.И.Буслаеву, в
котором он писал о "поползновении" Гоголя "явить образец женщины в особе
бессмысленной Улиньки, после пушкинской Татьяны..." (А.Ф.Писемский. Письма,
М.-Л., 1936, стр. 365-366).
Стр. 538. ...укорить автора за анекдот о черненьких и беленьких. - Речь
идет об "анекдоте", рассказанном Чичиковым генералу Бетрищеву (см. один из
вариантов II главы второго тома "Мертвых душ". Н.В.Гоголь. Полное собрание
сочинений. Том VII, 1951, стр. 164-166).
Стр. 545. ...родственные тебе... по таланту писателя - Диккенс и
Теккерей. - Упоминание этих двух имен не случайно. Впоследствии в письме к
В.Дерели, в 1878 году, Писемский также назвал в числе писателей, которых
"изучали" "люди сороковых годов" (в том числе он сам), Диккенса и Теккерея.
О связи рассказа "Фанфарон" с "Книгой снобов" Теккерея см. примечания ко II
тому настоящего собрания сочинений.
Л.Н.Назарова
Алексей Феофилактович Писемский
Подводный камень
(Роман г.Авдеева)
Статья
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 9
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Роман г.Авдеева{547} состоит из двух частей и имеет то удобство, что
рассказывается двумя словами. Эти два слова - "Полинька Сакс"{547}: удобство
немаловажное для библиографов и чрезвычайно важное для авторов, пишущих со
второй руки. Существенные изменения, которые г.Авдеев сделал в Полиньке Сакс
и которые он отчасти позаимствовал из "Кто виноват"{547}, отчасти выдумал
сам, состоят в том, что Полинька Сакс (у г.Авдеева Наташа Соковлина),
во-первых, выходит замуж, по ее мнению, за очень достойного человека, не
только без наивного, детского равнодушия к этому человеку, как было и
следовало быть с настоящей Полинькой, а по чувству глубокой привязанности к
нему, вследствие сознательного уважения к его лицу и характеру и по ее
собственному выбору; во-вторых, она потом влюбляется не вследствие простого,
непосредственного увлечения, как опять-таки было с ребяческой Полинькой, а
по сознанию умственного превосходства над ее мужем его соперника (см. "Кто
виноват"), влюбляется, стало быть, не в блестящего титулованного юношу,
самою судьбою предназначенного для легких побед над неопытными сердцами, а,
так сказать, в героя мысли, в пародию на Бельтова (переделанного и
переименованного в Комлева), - и оставляет для этой пародии не только мужа,
но вдобавок еще и сына; в-третьих, за эту пародию она замуж не выходит,
потому что пародия, как и следует ожидать от лица такого звания, не берет
ее, говорит, что так гораздо лучше; в-четвертых, погулявши по белому свету с
новым избранником сердца, новая Полинька Сакс, подобно своему первообразу,
догадывается, что это только так, а что настоящая, прочная и беспредельная
привязанность в ней остается все-таки к мужу; тем не менее, даже и при этой
догадке, и уже наперекор своему первообразу, она не чувствует над собой
никакой катастрофы, получает от поругавшегося над нею человека уверение в
истинном почтении и возвращается под кровлю мужнего дома; кукольный муж, в
свою очередь, величайшим трагизмом своего положения почитает одиночество и
потому принимает ее в свои объятия с таким блаженным чувством, какого он не
испытывал даже в то время, когда она не знала никаких посторонних объятий. К
числу изменений следует, кроме этого, отнести и то, что роман свой г.Авдеев
рассказал своими собственными словами, не позаимствовавшись ни у кого ни
одною фразою, и рассказал притом словами столь отборными, какими по
преимуществу рассказываются только умные вещи.
- Да где же тут подражание или заимствования? - скажут нам. - Это
совершенно новая и оригинальная вещь. Брачные и любовные отношения
составляют одну из величайших социальных задач не только нашего времени, но
и времен прошедших и будущих. Что же удивительного, если бы г.Авдеев, желая
быть писателем своего времени, в выборе своего сюжета встретился не с двумя
только, а с целою сотнею писателей? Изумительного тут было бы одно, что
между изящными литераторами, людьми большею частию консервативными, так
много вдруг явилось таких, которые отзываются на голос времени. Г-н Авдеев
отнесся притом к этой значительной задаче совершенно по-своему, иначе, чем
оба предшествовавшие ему писатели, из которых один остановился пред нею, как
перед китайскою стеною, не предложивши никакого решения, а другой порешил ее
по китайскому кодексу десяти тысяч церемоний - законным расторжением
законного брака и столь же законным вступлением в другой законный брак. В
мыслительной способности г.Авдеева совершился процесс такого рода: если
любовь - чувство непроизвольное, столь же мало зависящее от нашей воли, как,
например, ощущение голода, и если она - в высочайшей мере чувство законное,
вследствие этой самой непроизвольности, то никакая санкция этого чувства не
должна представлять для него никаких затруднений. Признавать за этой
санкцией какие-нибудь обязанности и основывать на ней какие-нибудь
требования так же неразумно, как желать, например, теплого снега или
холодного огня; а не признавать за ней никаких обязанностей и стеснять себя
ее условной важностью - значит поступить нисколько не благоразумнее, чем
поступают раскольники, известные под именем хлыстовцев, которые бичуют
собственными руками свое тело для спасения будто бы души своей. Этим смелым
выводом (продолжает наш воображаемый возражатель) г.Авдеев, может быть,
кому-нибудь и обязан, только уж никак не тем произведениям, в подражании
которым его обвиняют. Да и что значит самое это слово подражание?
Последующий писатель есть законный наследник умственного капитала всех своих
предшественников, наследник на том же самом праве, по которому он говорит на
своем природном языке и, не беспокоясь об изобретении новых букв, пользуется
употребительной в его отечестве азбукой. К положению г.Авдеева, и вообще к
положению всякого передового писателя, в значительной степени применяется
то, что один из сильнейших мыслителей нашего времени{549} высказал в защиту
любимого им Виргилия, чуть не две тысячи лет обвиняемого в подражании будто
бы Гомеру. "Я краснею, - говорит этот гениальный мыслитель, - я закрываю
лицо свое, когда мне говорят о воровстве или подражаниях Виргилия: так
стыдно бывает мне за новейшую критику. Наши аристархи, потерявши из виду
цель "Энеиды", ни слова не понимая в ее историческом смысле, в ее социальной
необходимости, в ее политическом и религиозном значении, воображают, будто
эти десять тысяч стихов не более, как упражнение в версификации. Они
открыли, что расположение первых четырех песен отзывается явным подражанием
соответствующим песням Одиссеи; то же самое замечают они относительно
описания игр и Энеева щита в пятой песне; они отыскали пропасть сравнений,
стихов и полустиший, будто целиком переведенных из "Илиады". Одним словом,
они приняли за сущность поэмы то, что, собственно, я называю техникой; и так
как они ничего не смыслят далее этой техники, то и произнесли с свойственною
им докторальностью, что Виргилий создал не более, как подражательное
произведение, что пальма изобретения и оригинальности принадлежит певцу
Ахиллеса. Они не понимают, какой незаслуженной обидой подобный упрек считал
для себя Виргилий, сказавший по этому поводу, что ему гораздо легче было бы
украсть у Геркулеса его палицу, чем хоть один стих у Гомера. Странно, что
Виргилия, к довершению всего, до сих пор еще не обвинили за то, что он писал
тем же гекзаметром, сочетанием долгих и коротких слогов... Я, с своей
стороны, между двумя великими поэтами вижу другое отношение; я нахожу, что
они настолько отличаются один от другого, насколько могут лишь отличаться
два столетия, разделенные промежутком тысячи лет. Нужно быть слепым, чтобы
не заметить этого, и нужно быть помешанным, чтобы смешивать такие вещи. Для
убеждения в этом достаточно одной сколько-нибудь существенной параллели.
Такую параллель я нахожу между Андромахой и Бризеидой Гомера и между
Лавинией и Дидоной Виргилия. Нет ничего ни более прекрасного, ни более
трогательного, ни более исполненного поэзии, как прощание Гектора и
Андромахи. Я желал бы моим красноречивым удивлением хоть что-нибудь
прибавить к столь справедливо заслуженному удивлению тридцати столетий. Что
мог сделать Виргилий лучшего? Ничего. Идеальнейшая сторона человеческой
жизни, какую представляет собою законная супружеская любовь, безраздельно
принадлежит Гомеру: в этом отношении после него ничего нельзя сделать.
Разлука Бризеиды тоже довольно трогательна; но так как ее положение, хотя и
допускаемое греческими правами, гораздо ниже и щекотливее, то этот эпизод
решительно не выдерживает никакого сравнения с первым. Общий тон "Илиады"
возвышается или понижается сообразно естественной красоте вещей: это закон
греческого поэта. Все нечистое, необлагороженное, безобразное или возбуждает
в нем насмешку, или отталкивает его. - Но цивилизация шла вперед; нужно было
идти за нею. - Что делает Виргилий? Он овладевает именно этим низшим,
щекотливым положением Бризеиды, этою терпимою, но не узаконенною любовию,
овладевает не для того, чтобы поднять ее до высоты и торжественности брака
(новый поэт не преминул бы это сделать), не для того, чтобы превознести
конкубинат на счет законного сожительства; - нет, но для того, чтобы,
воспользовавшись всем, что только страсть и угрызения представляют самого
трогательного, трагичного и вместе идеального, показать через это огромную
бездну, которая разделяет достославную светлость супруги от наслаждений
подспудной любви. Виргилий как бы скрадывает свою Лавинию, эту трижды
непорочную супругу; он выводит на сцену любовницу одного дня, которую боги
признали недостойной супружества. Если Дидона плачет и сокрушается, обвиняя
сача себя, то она плачет и сокрушается не о своих погибших наслаждениях, как
какая-нибудь любовница Абелярда; она горюет о невозможности брака, о котором
смела мечтать в своем безумии; она убивается per optatos hymenoeos, - о
вожделенном супружестве. Какое нам дело до того, что Дидона напоминает
Бризеиду, что даже самую любовь Энея и Дидоны первый воспел какой-то
Аполлоний Родосский? Мы видим новые общественные комбинации, новые идеи,
новые представления, вдохновенную, пророческую дерзость, которая любит
останавливаться именно на том, пред чем греческий поэт отступал из страха
иль по брюзгливости... Следуя народной легенде, Орфей, Геркулес, Тезей и
Пиритой, один за другим, отправлялись в ад - кто для возвращения своей
милой, кто для освобождения друга. Гомер знал эти басни и не воспользовался
ими: он не сводил в ад ни одного из своих героев. Улисс в Одиссее вызывает
души умерших на краю рва, в который он влил жертвенной крови, но проникнуть
в самое царство мертвецов он не отваживается. Творец латинской эпопеи не
останавливается перед этими ужасами: он ставит своего героя в
непосредственное общение с другим миром, и он даже чувствует, что это одно
из самых обязательных условий его поэмы". - Вот какого мнения гениальный
критик о так называемых заимствованиях или подражании, продолжает нам может
быть на самом деле существующий антагонист. Г-н Авдеев, конечно, не
Виргилий, но никто не может спорить, что по отношению к своим
предшественникам у него тоже достало смелости войти в самый ад{551}, меж тем
как они останавливались только у его входа. Кто виноват? - спрашивает один
из этих предшественников{551}, да так и оставляет этот будто бы трудный
вопрос без всякого решения. Г-н Авдеев, как человек рассудительный, напал на
мысль, что ларчик открывается просто; он так непосредственно относится к
своему предмету, что трудный вопрос отстраняется сам собою, даже не получает
возможности возникнуть. И какой простой прием употребляет для этого автор
"Подводного камня"! Он просто рассказывает нормальное поведение своих
персонажей, действующих по таким же неотвратимым законам судьбы и природы,
по каким солнечная сторона Невского проспекта привлекает вечерних
посетителей и посетительниц, а магнит притягивает железо.
Что сказать против такой апологии? Высказанные здесь мысли
действительно принадлежат гениальному критику, и г.Авдеев, по сравнению с
своими литературными предшественниками, на самом деле осмелился войти в
самый ад. Этого мало, в самом аду он открывает новый круг, который не был
известен ни римскому маэстро, ни его итальянскому последователю. Со времени
этих отдаленных от нас писателей цивилизация тоже не стояла, как не стояла
до них; нужно было также идти за нею, - и Дидона г.Авдеева уже не знает
никаких угрызений; касательно optatos hymenoeos она самым крайним образом
расходится во вкусах с карфагенской царицей. При таком положения дела
оспаривать во что бы то ни стало всякую самостоятельную изобретательность у
г.Авдеева было бы неделикатно; но в то же время все-таки было бы
несправедливо не заметить, что, ощутивши в себе смелость сойти в ад,
г.Авдеев вплоть до самого входа в него держался за чужие фалды. Это до такой
степени не подлежит сомнению, что если бы он свою героиню заставил остаться
верной своему долгу жены и матери, сделав из этого обстоятельства для нее
трагическое положение, или окончил свой роман бракоразводным делом, то его
ни один журнал не решился бы напечатать, как вещь, и в том и в другом случае
однажды уже напечатанную, никем из читающих еще не позабытую и многими
доселе любимую. Брать чужие вымыслы, чтобы производить над ними новые
комбинации, брать положения, придуманные другими, чтобы упражняться над ними
в стилистике, - это гораздо более, чем техника: это просто чужой ум, чужое
воображение. Через это мы вовсе не хотим сказать, чтобы вымыслы чужого ума и
создания, чужого воображения не составляли нашего законного наследства; мы
хотим сказать только, что они не составляют ничьего исключительного
наследства и что роман г.Авдеева, состоящий из двух частей, за отчислением
из него последней половины второй части, в остальных трех четвертях
составляет такую же собственность г.Авдеева, как и пишущего эти строки и
читающего их. Таким образом, г.Авдееву, - как автору, а не читателю своего
романа, - принадлежит, собственно, адская экскурсия. На ней-то именно мы и
намерены по этой причине остановиться.
Экскурсия начинается с того, что герой Комлев, будто бы влюбленный в
Наташу, на предложение ее мужа устроить дело посредством развода и
предоставления ей свободы располагать собою отвечает, что это было бы
напрасно. "Я не женюсь на ней", - говорит он. Читатель, конечно, знает, что
Комлев лично - человек свободный, не зависящий ни от чьей посторонней воли,
ни от какого обязательства, ни от какой клятвы перед другою женщиною; ему
даже ни одна цыганка не предсказывала, что женитьба принесет ему несчастие;
имущественно он человек обеспеченный, да Наташа ничего и не потребовала бы
от него благодаря тому обстоятельству, что у нее "наследственное есть";
стало быть, внешних препятствий к достижению того, что называют счастливой
любовью, для Комлева не существует; влюблен он, если верить г.Авдееву, до
всякого безумия, до разбития лба об стену. "Я не могу ждать долее; я разобью
себе голову", - пишет он Наташе. И при всем этом он все-таки наотрез
отказывается сделать свое и ее счастье, если бы счастье это обусловливалось
женитьбой. Что за страшное дело - эта женитьба и что, собственно, в ней есть
такою в сравнении с чем разбитие лба было бы желательною вещью? Для
обыкновенной рассудительности тут представляется колоссальная путаница.
Желать так сильно, чтобы не бояться потери жизни, и добиваться так слабо,
чтобы бояться женитьбы - значит все то же, что бежать, сломя голову,
медленным шагом. Разбитие лба имеет прямым своим последствием, без сомнения,
самое громадное зло, какое только есть, было и будет известно на обитаемой
нами планете; обладание любимой женщиной составляет одно из величайших благ
нашего существования. Нужно иметь особенную шишку на голове, чтобы из этих
двух вещей не отвергнуть ту, которая так отвратительна. И однако ж Комлев
выбирает именно отвратительную, как будто у него действительно есть такая
шишка: блаженство разбития лба он предпочитает обладанию своей Наташей
посредством женитьбы. Что же такое в этой женитьбе, чтобы для избежания
счастия, достижимого при ее посредстве, стоило убивать себя? А крайний
результат логики Комлева действительно должен бы быть таков, если бы на
месте Соковлина был настоящий человек, а не одно только описание смутного
подобия его. Предубеждения могут быть разные; можно быть предубежденным
против женитьбы, можно быть предубежденным и в обратном смысле: но желать
соединения с любимой женщиной именно тем способом, которым мы предубеждены,
а в противном случае разбивать себе голову просто нечеловечески глупо, даже
в романе. Так точно выходит это и у г.Авдеева. Доказать это мы в некоторой
мере предоставим самому г.Авдееву в следующей сцене между двумя подобиями
людей: мужа и соискателя его места; это самая важная страница во всем
романе; в ней вся теория романа, стало быть, и ключ к объяснению могучего
предубеждения Комлева. Сцену эту читатель, может быть, и без того помнит, да
ведь, вероятно, не наизусть?
Жена мне сказала, - начал Соковлин тихо и медленно, - что вы любите
друг друга... Вы можете из этого заключить, что она не принадлежит к тем
женщинам, которые любят и мужа и любовника, или терпят одного при другом. Я
не стесняю ни ее чувства, ни действий - но ее положение мне близко, и я
приехал спросить вас, что вы теперь намерены делать?
И Соковлин прямо глядел в лицо Комлева.
За Комлевым была очередь смутиться.
- Когда любишь, - отвечал он, пожав плечами, - то не задаешь себе
вопросов и целей: любовь сама по себе цель. Впрочем, если бы я имел
какие-нибудь предположения, то должен сообщить их Наталье Дмитриевне и
сообразоваться с ее желаниями, а я на это не имел ни времени, ни случая...
- Я полагал, - продолжал Соковлин тем же тоном, когда тот кончил, - что
вы не принадлежите к тем... очень юным или всегда юным господам, которые
смотрят легко на подобного рода вещи, или просто никак не смотрят на них...
Я думал, что прежде, нежели разрушать семейное счастье, или если вы не
допускали его, то по крайней мере прочное общественное положение любимой
женщины - вы подумали, чем можете ей заменить его.
- Как же вы хотите, - мягко возразил Комлев, - чтоб я распоряжался
судьбой замужней женщины, не спросив ни ее намерений, не зная, наконец,
ваших, от которых она более зависит, чем от меня.
- Хорошо-с! - сказал Соковлин. - Я вам скажу мои намерения. Чтобы ничем
не стеснять Наталью Дмитриевну, я буду хлопотать о разводе с ней. Когда
получу его, вы на ней можете жениться. Так-с? - спросил Соковлин.
Комлев с минуту подумал.
- Я на ней не женюсь! - твердо сказал он.
- Это отчего? - быстро вставая, спросил Соковлин, и вся кровь бросилась
ему в голову. - Вы, значит, не уважаете ее?
- Напротив! Я никому не уступлю в уважении к ней, но тем не менее не
женюсь, - тоже вставая и заложив руку за борт сюртука, сказал Комлев.
Соковлин вопросительно посмотрел ему в глаза.
- Не женюсь потому, - спокойно продолжал Комлев, - что женитьба и
любовь, по-моему, две вещи разные. У меня есть свои убеждения о браке, и они
вам известны. Я жениться не располагал и теперь не вижу причин изменять свои
намерения.
Соковлин попытался было возразить против этого и заговорил было
совершенно дельно. "Вы находите, - сказал он, - что гораздо удобнее любить
чужую жену, не принимая на себя никаких обязательств? А муж между тем
прикрывает бесчестье. Флаг прикрывает товар?" Но это ненадолго; Комлев
забросал его фразами; потому что г-ну Авдееву решительно не стоило никакого
труда вложить в уста Комлева такие слова, которые будто бы выходят побойчее.
Но так можно распоряжаться только с описаниями людей, а не с самыми людьми.
Надобно согласиться, что диалектика Комлева и к здравому смыслу и к
великости того интереса, о котором идет дело для Соковлина, относится
одинаковым образом: чрезвычайно бессильно. Настоящий человек на месте
Соковлина мог бы вести себя более победоносно; он заставил бы выдержать
Комлева, положим, хоть такую беседу: - Г-н Комлев, я приехал говорить с вами
о деле, которое для меня действительно все, и не только для меня, но и для
той женщины, которую вы будто любите; к этому, как вам известно, у нас есть
еще сын; а вы хотите танцевать передо мной на фразах: это с вашей стороны и
нехорошо и нечестно. Вы говорите, что любовь сама по себе цель. Мы знали до
сих пор философию для философии, искусство для искусства; вы исповедуете
любовь для любви; это фраза и притом одна из самых бессмысленных. Да об
этаких пустяках мне и рассуждать с вами не приходится. Любовь и женитьба,
по-вашему, две вещи различные, то есть что же это значит? Жениться там, где
не любишь, а где любишь, там не жениться? Это все равно, что садиться за
стол, когда сыт по горло, и избегать стола, когда голоден. Я, разумеется,
хлопочу не об вас, но жена моя мне открылась, что она меня более не любит, а
жить с ней без любви, par force*, было бы дико, по-турецки. Собственно, по
вашей теории, мне тут бы и следовало держаться супружеской жизни; ведь,
по-вашему, в этом-то вся и задача, чтобы женитьба была без любви; но вы
должны согласиться, что вот теперешняя комбинация наших взаимных отношений
делает ваши рассуждения в высочайшей степени нелепыми. Внутренние отношения
между мною и моею женою порваны, по крайней мере с ее стороны; цепляться за
выгодные для меня внешние условия, чтобы удержать ее, я считаю и безвыгодным
для себя и беззаконным перед высшею нравственностью; а вы, напротив, все
значение и придаете одной только внешности. Г-н Авдеев заставляет вас,
по-видимому, действовать по внутренним побуждениям, имеющим будто бы
некоторую глубину и основательность; но это неправда: вы стоите чисто за
внешность; желая ратовать против китаизма{555}, вы, по милости г.Авдеева,
являетесь именно китайцем, и притом в превосходной степени, можно сказать,
китайским бонзою. Вы меня извините, но я должен вам сказать, что г.Авдеев и
в других отношениях нас обоих дурачит. О себе я распространяться не буду,
неприлично; но, собственно, вас он хочет представить человеком сильного
организма и нормального человеческого поведения; вы отчасти даже сами
поддаетесь этой лести, потому что дым ее сладок: а между тем на посторонний
глаз вы не только не сильный организм, а почти что и не мужчина; ваше
поведение не только не нормально, но и прямо противоположно таковому.
Нормальное поведение влюбленных, в особенности если это действительно
сильные организмы, состоит в непосредственной безрассудной, то есть
неуправляемой размышлением, готовности на всякое сумасбродство. Вы тоже
сумасбродствуете; но вы помешаны не собственно на любви, а на какой-то
жалкой теорийке о любви, на каких-то жалких подразделениях ее на женатую и
холостую, на чем-то таком, чему здравый смысл не может придумать приличного
названия. Вы вчера писали жене моей, что разобьете себе голову; теперь, любя
в жене моей мать моего сына и уважая ее законную склонность к вам, я говорю
вам, что этого не нужно, а вы мне отвечаете: не женюсь. Я должен надеяться,
что вы откажетесь от своего предубеждения, основанного, в свою очередь, на
величайшем предрассудке.
______________
* насильно (франц.).
- И не женюсь, - должен отвечать Комлев. - Я сказал вам, что у меня
есть свои убеждения о браке: я не отступаю от них.
- Свои убеждения? Послушайте, г.Комлев, - продолжал бы настоящий
Соковлин, - я знаю, что вы не любите запаха ростного ладану, и вы совершенно
вправе добиваться, чтобы им около вас не пахло. Предубеждения могут быть и
против запахов; я, например, очень люблю всякий смолистый запах и терпеть не
могу мускуса, который вы употребляете. Теперь вообразите, что проездом в
какой-нибудь саратовской или оренбургской степи вы сбились с дороги и
замерзаете; представьте потом, что в этом неудобном положении вы вдруг
нападаете на хутор, состоящий из одной избы, в которой только что отслужили
молебен и, стало быть, накурили ладаном. Я позволяю себе говорить с, вами
таким образом, во-первых, потому, что я слушал же вашу теорию, во-вторых,
потому, что ваш предрассудок касательно женитьбы на самом деле нисколько не
считаю значительнее вашего предубеждения против ростного ладану: оба эти
предрассудка могут иметь условную уважительность, даже в глазах других, по
отношению к вашим вкусам, и оба они могут быть также бессмысленны и
ничтожны, смотря по тому, как вы прихотничаете и дурачитесь: в пределах
рассудительности или с потерею всякого благоразумия. Обращаюсь к
приведенному случаю: неужели для избежания неприятного для вас запаха вы
решились бы замерзнуть?
- Да, я решился бы, - должен сказать Комлев, - если хочет остаться
тверд в своей решимости, - не жениться.
- Так, наконец, вот что: мне просто завидно, что вы так легко хотите
получить счастье, что не решаетесь для него отказаться от самого ничтожного
предрассудка. Со мною делается наоборот. Я говорю это с нестерпимым
страданием, и говорю не для того, разумеется, чтобы вас тронуть, и, будь вы
человек сколько-нибудь рассудительный, я бы вовсе не говорил этого. Со мною
делается наоборот. Я лишаюсь моего счастья, и вы заставляете меня сделать
усилие над моим предрассудком, что жене моей неудобно - жить с вами и
продолжать носить мое имя, и что матери моего сына даже вовсе неудобно быть
вашей любовницей. Будемте бороться с предрассудками: ваш - личная ваша
прихоть; мой - общественное мнение. Ваше орудие борьбы состоит в
застращивании жены моей, что вы размозжите себе лоб; мое - в том, что жене
моей просто нельзя без моего согласия оставить моего дома... ну, хоть в
полицейском отношении. Неужели вы в самом деле разобьете голову?
- Разобью! - должен проскрежетать Комлев.
- Ну, такая вам и дорога. Только знайте, что вы с этого времени во
мнении жены моей - человек падший: вы дали мне полнейшую возможность
доказать ей не только, что вы ее не любите, но что вы и не в своем уме.
Известно, что Соковлин не воспользовался своим выгодным положением. Он
не попытался доказывать жене своей ни того, что Комлев гораздо более обожает
свое самодурство, чем ее, ни того, что он совсем бы принадлежал к числу
полупомешанных, если бы его не спасала приличная наружность. Одного усилия,
одного речистого слова достаточно было Соковлину, чтобы убедить в этом свою
Наташу: она вспомнила бы при этом первое объяснение Комлева: "Что же?
Довольно терпеть и молчать!" Вспомнила бы его лаконическое "буду ждать", и
более чем вероятно, что взгляд своего мужа она приняла бы за самый близкий к
правде, а любовь свою - за простое кипение крови, за избыток сил. Но
Соковлин ничего не сделал для достижения такого результата. Вместо всякой
попытки на борьбу с своим соперником и очень вероятного поражения его в
сердце Наташи он ведет себя... впрочем, он никак не ведет себя, а
разговаривает с своей Наташей таким образом:
- Ну, я был у него, - сказал он тихо, как будто отдавая ей отчет в
поручении. - Я говорил ему, что готов выхлопотать развод, чтоб он мог
жениться на тебе... но... он не согласился.
Соковлин робко взглянул на Наташу.
Она вся вспыхнула.
- Я это говорю не для того, - торопливо заговорил опять Соковлин, -
чтобы осуждать его. Нет! Он имеет на это свои причины; он тебе скажет их.
- Я сама этого не хочу! - нетерпеливо сказала Наташа, перебивая его. -
Довольно и одного обманывать!
- Какой же тут обман? Где же обман? Разве ты обманула меня?.. И проч.
Соковлин опять заговорил вздор, соображаясь с общим маршрутом,
составленным г.Авдеевым для своей экскурсии; следует позабыть о нем.
- Сударыня! Вы сами не хотите? Но предложите Комлеву эту меру хоть для
узнания степени любви его к вам: вы увидите, что он жалкий комедиант. Вы не
хотите и этого; вы в нем уверены, вы предубеждены в его пользу. Нам остается
только проникнуться удивлением к вашему характеру, жалеть о том, что любовь
ваша простирается на такого человека, как Комлев, и желать того, чтоб вы
были вероятны. Вы не то что Комлев, которым, в сущности, ничего не
доказывается, так как подобные господа во имя своих идеек скорее имеют
кровожадную наклонность попользоваться чем-нибудь около других, чем потерять
свое. Ваше "не хочу!" имеет торжественность жертвоприношения, оно равняется
призыву на великий подвиг. Вы собственным примером хотите показать, что и
там можно носить гордо свою голову, где другие создания вашего пола
обыкновенно поникают. Вы сознаете, что тайное падение есть последствие
грубой силы, остаток варварских времен, и вы не унижаетесь до него: вы
хотите возвести его на степень нормального поступка. Словом, вы с вашим
героическим "не хочу" храбры, возвышенны; но, сударыня, вы невероятны, вы
выдуманы, вы скопированы, и мы имеем причины опасаться, что из вашего
поведения выйдет пародия на возвышенное дело, а не самое дело. Вы не
приготовлены к подвигу: нам известно ваше воспитание и то, как вы росли, как
вышли замуж и как жили замужем целые шесть лет, мы знаем наперечет все лица,
с которыми вы сближались, и все разговоры, которые вы слышали, не исключая и
споров между вашим супругом и Комлевым; из книг, которые вы читали, самое
видное место принадлежит, без сомнения, романам Жорж-Занда; но всего этого
еще мало, чтобы вы могли нажить такое смелое убеждение, которое вы обращаете
в такое отважное поведение. Сударыня! Не делайте этого решительного шага: вы
не совершите подвига, вы только сделаете из себя сатиру на весь ваш пол;
г.Авдеев - опасный путеводитель. Посмотрите, как он объясняет ваше
возвышенное не хочу: "Довольно одного обманывать!" Разве ваша теперешняя
любовь предполагает уже другую, последующую, и разве вы сказали бы это, если
бы вы любили не по теории любовь для любви? Спросите у влюбленных по
непосредственному, собственному чувству, а не по указанию какого бы то ни
было автора, - так ли они чувствуют. Единодушные показания их будут состоять
в том, что одно из неотделимых свойств любви есть уверенность в ее
неистощимости и нескончаемости и что любовь измеряет себя вечностью. Это
гордо, самонадеянно, помешанно, но это так. Мы сами знаем одного из таких
людей, который безумствует следующим образом:
И если б я с тобою вечно
Мог говорить и рассуждать, -
Все много, много бесконечно
Мне оставалось бы сказать.
И если б я единым словом
Поэму стройную рождал,
И с этим словарем столь новым
Души я все б не рассказал.
И если б океан с волнами
Свой дивный говор отдал мне,
Все было бы нельзя словами
Мне душу выразить вполне,
И если б вечность доживала
Часы последние свои,
Ты все, ты все бы не узнала
Последних слов моей любви.
Стихи эти кажутся сумасшедшими, но тот, кто безумствует ими, мучится об
одном: что они недостаточно выражают силу его чувства. Ваша теория "любовь
для любви" имеет тот недостаток, что она отнимает у вашего поступка чистоту
и возвышенность, тогда как любовь без всякой теории могла бы придать ему и
ту и другую. Останьтесь при вашем не хочу, но не ездите, по крайней мере, за
границу: в деле, которое вы защищаете вашим телом и вашим поведением, это
чрезвычайно важно; в нем именно только это одно и важно. Поезжайте в
Петербург; не употребляйте там никаких усилий скрывать вашу биографию и в
особенности ваши настоящие отношения к Комлеву; не называйте себя ни его
сестрой, ни дальней или близкой родственницей, а между тем добейтесь
уважаемого общественного положения, по крайней мере, держите себя так, чтобы
думающие о вас с неуважением и избегающие вашего общества возбуждали
отвращение к своим предрассудкам, как возбуждает его всякое варварство, или
казались смешными, как это бывает со всяким невежеством. Комлев, без
сомнения, будет отговаривать вас: уж такая у него душонка; но вы настойте на
своем, - он стоит такого урока, - хорошо вам было бы также проучить его,
обнаружив больше чувствительности к вашему сыну и навязав его попечению
вашего слишком благоразумно-безрассудного поклонника: поступите таким
способом, и мы готовы простить и самому Комлеву его незаслуженное счастие и
вас готовы считать поучительной. Но это было бы противно теории. Вы едете за
границу, и едете с тем, чтобы возвратиться оттуда все-таки не с Комлевым.
Это водилось до вас и будет водиться после вас. Ваш пол от этого ничего не
выиграл; количество положительных прав его нисколько не увеличилось. Вами
также ничего не доказывается, как не доказывается и Комлевым. Поступая,
по-видимому, наперекор предрассудку, вы на самом деле не хотите поднять даже
соломинки к действительному разрушению предрассудка. С тех пор, как вы
отправляетесь за границу, вы в такой же степени возбуждаете наше
любопытство, как "Приключения английского милорда"{560}: не вы первая, не вы
последняя. На ваш способ держать себя за границей накинут глубокий покров,
но ни для кого не тайна, что и между заграничными людьми вы или вовсе
избегаете тесных кружков и сближений, или вы не только сестра, родственница,
но и законная супруга Комлева. Встречи с вашими соотечественниками вы
непременно избегали; Комлев встречается с ними, но к себе их не водит.
Сознанием неудобства вести такую жизнь вы избавляете, наконец, и себя от
невозможного героизма гордо носить голову в вашем положении и выручаете
г.Авдеева, которому предстоял неподъемный для него труд дать место такому
положению в России: вы возвращаетесь в дом вашего невероятного супруга. Что
означает промежуток времени, проведенный вами вне этого дома? Ничего;
простой, ничем не осмысленный случай. Что означаете, наконец, вы сами:
пророчество или сатиру? Ни то, ни другое: для пророчества в вас нет ни
вдохновения, ни правды; для сатиры в вас нет... опять-таки ни правды, ни
вдохновения.
Замечательно, что роман г.Авдеева читается отлично; составлен он очень
складно; рассказан превосходно; действующие в нем лица на первый взгляд люди
хорошего общества и образования, и люди, по-видимому, умные; а между тем
почти об каждом из отдельных положений можно доказать, что оно нелепо, о
людях, что один из них полоумный и деспот, а другой ходит по нитке, будто
боясь разбудить сердитого барина; и что объясняются и поступают они до такой
степени странно, что можно удивляться, как это они не удивляются взаимным
нелепостям. Это ничего, что "Подводный камень" почти всеми прочитан и что он
даже почти всем понравился: не читать таких произведений в нашей литературе
- значит зарываться; роман г.Авдеева имеет все условия, чтобы быть читаемым;
а что касается до того, что он нравится при прочтении, то по этому еще
нельзя судить, будет ли он нравиться и спустя некоторое время, в особенности
спустя долгое время; "Тамарин" этого самого автора был в свое время тоже
очень замечен, что, однако, не мешает ему быть очень забытым. Чего недостает
этому писателю? Ум, блеск, занимательность - все это у него есть. Он не
богат изобретательностию; он даже вовсе не изобретателен; недостаток этого
свойства он заменяет начитанностию: зато начитанностию своею он пользуется
так искусно, что на первых порах она легко прослывает за оригинальность. Но
в этом-то все и дело: ума и начитанности достаточно для того, чтобы написать
дельную, доказательную статью, а если нравится диалогическая форма, то с
ними можно написать, пожалуй, разговор в царстве мертвых; но их мало, чтобы
написать доказательный роман или другое какое-нибудь произведение одной с
ним категории: драму, поэму и даже маленькие стишки, о которых, то есть о
стишках, вообще принято думать, будто ими ничего не доказывается, кроме их
собственной бесполезности. Произведениям г.Авдеева недостает одного
свойства, такого ничтожного, что теперь самое название его употребляется с
большими оговорками: им недостает художественности. Если слово это
кому-нибудь не нравится, хотя совершенно напрасно, можно сказать иначе: им
недостает доказательности; потому что в произведениях того рода, в котором
пишет г.Авдеев, художественность есть доказательность. Недостает ее потому,
что, верно, в уме г.Авдеева нет той специальности, которая необходима для
того, чтобы доказывать по этому способу. Нашему журналу не один раз
вменялось в упрек, на языке довольно жестком, будто он исповедует искусство
для искусства, то есть пищу для пищи, гимнастику для гимнастики и проч. Это
и прежде было не совсем так{562}, а теперь вовсе не так. Мы наравне со всеми
рассудительными людьми признаем, что пища употребляется или для насыщения,
если это хлеб или говядина, или для услаждения вкуса, если это сладкие
пирожки и конфекты, и что к гимнастике обращаются или для развития сил, пока
они еще способны развиваться, или для поддержания их, когда они уже потеряли
способность к развитию. В искусстве мы видим{562} один из способов
обнаруживать истину и, если угодно, доказывать ее, проводить,
распространять, - способ для обнаружения некоторого разряда истин,
единственно применимый и удобный и для всех других истин, доступных для
обнаружения и доказательства посредством него, в высочайшей степени
энергичный и верный. Всем известно, а может быть, и не всем, может быть,
одним только специалистам известно, что на художественные выставки для
получения степени или для достижения других целей нередко доставляются
портреты с лиц, неизвестных присяжным ценителям, и что, однако, эти
присяжные ценители, если они действительно знатоки, произносят безошибочный
приговор о сходстве или несходстве портрета с незнакомым им человеком. Не
говоря об общем выражении, они могут указывать даже черты, которые отнимают
сходство или придают его, и в этом случае имеют возможность так же мало
ошибаться в своих соображениях, как, например, члены академии наук в своих
суждениях о вероятности или невероятности какого-нибудь явления природы, о
котором они получили известие от своего иностранного корреспондента. Что
этим доказывается? Доказывается, что этот способ для обнаруживания правды, в
своей верности, не уступает точным наукам{562} и что точность составляет
даже необходимое условие доказательности по этому способу; доказывается
также, что слово художественность не следует произносить с оговорками, тем
более с иронией, и особенно с ядовитой, потому что степень этого-то именно
качества в портрете и служит для присяжных ценителей орудием к открытию
сходства или несходства между живописью и живым человеком, так как это
качество по отношению к произведению искусства есть его логика, здравый
смысл, сила доказательств. Когда мы говорим поэтому, что "Подводный камень"
г.Авдеева, наряду с другими его произведениями, страдает отсутствием
художественности, то мы говорим не какую-нибудь бессмысленную фразу, вроде
следующей: "Роман г.Авдеева не удовлетворяет требованиям искусства для
искусства", или: "В романе г.Авдеева нет того, чего нам хочется, без чего,
конечно, он никому не может нравиться"; мы хотим сказать то же самое, что
было бы сказано словами о какой-нибудь журнальной статье: "Статья эта
бездоказательна", или: "Статья эта наполнена одними парадоксами", или,
наконец: "Статья эта недобросовестна и поверхностна". Вот что нам хочется
сказать о романе г.Авдеева, когда мы выражаем свое мнение о недостатке в нем
художественности. И действительно, в романе г.Авдеева нет ни убедительности,
ни художественной добросовестности, ни глубины и воздержности от парадоксов,
выражаемых, разумеется, не словами и фразами, а живыми лицами, их действиями
и положениями. Всего этого нет у него потому, что он вовсе не способен
доказывать истину в той форме мышления, которую он избрал для себя: он на
роман смотрит как на статью и преследует в нем свою утлую теорийку вроде:
"любовь для любви", или: "об отношениях несвободных женщин к
праздношатающимся хлыщам", а может быть, и какую-нибудь другую: потому что
хорошенько понять этого нельзя. С г.Авдеевым случилось то же, что случилось
бы с человеком, который бы для доказательства, что дважды два четыре,
прибегнул к флейте или к скрипке. Нам хотелось бы указать на какое-нибудь
самое осязательное доказательство в подтверждение той мысли, что в
"Подводном камне" нет убедительности или художественности (потому что это
одно и то же), а в ее авторе - художественной добросовестности, или, лучше,
художнической совестливости, - хотелось бы указать так ясно, как обыкновенно
указывают на явную несообразность в статье, только мы затрудняемся сделать
это без оговорки. Оговорка наша состоит в том, что если нас обвинят,
собственно за это указание, в педантизме, в рутинизме, узком морализме или
просто в pruderie*, то поступят несправедливо: побуждения наши другие, они
совершенно искренние и основаны на непосредственном впечатлении, а не
придуманы при написании этой статейки. Теперь самое указание: нам кажется, -
нет, более, мы убеждены, что всякий не совсем, не дотла испорченный человек,
сохранивший хоть сколько-нибудь душевной чистоты, в особенности обладающий
некоторым художественным тактом, то есть просто порядочностию в образе
мыслей, в окончательном результате непременно оскорбляется тем, что г.Авдеев
так бесцеремонно распоряжается телом непорочной женщины из единственного
побуждения оправдать свою мозговую выдумку. Талантливый писатель, хоть с
небольшою искрою того огонька в сердце, который когда-то называли
божественным, этого бы не сделал. Оговариваемся еще раз: нам казалось диким,
странным, когда подобный упрек делали г.Тургеневу за его Елену{564}, нам
показалось бы еще страннее, именно страннее, если бы такой упрек был сделан
г.Достоевскому за его Наташу, в его новом романе, хотя мы прочитали пока
одну только его часть ("Униженные и оскорбленные". "Время". Январская
книжка), - и мы не только оговариваемся этими примерами, но приводим их
именно в доказательство нашего мнения, что тот же самый упрек по отношению к
г.Авдееву совершенно справедлив и заслужен. Непорочность - существует, в
этом нет никакого сомнения; существует и противоположное ему качество:
г.Авдеев эти качества смешивает, смешивает, может быть, потому, что он
берется выражать свои мнения в несвойственной ему форме, - в романе, может
быть, в романе только и смешивает. Он знает, что бывают случаи убийства, за
которые не судят и не ссылают; он слышал, может быть, о том судебном случае,
в котором отец, убивший при известных смягчающих обстоятельствах
обольстителя своей дочери, оправдался на английском суде такою защитительною
речью: "Убить-то я его убил, но я жалею не об этом; мне жаль, что я не могу
убить его двадцать раз"; но г.Авдеев думает, будто английский суд оправдал
этого убийцу из одной только потачки, и что и другие суды во всех подобных
случаях руководятся тоже одною потачкой, а не строгим правосудием.
Вследствие такого неправильного взгляда (мы судим по роману) г.Авдеев не
дает и своей Наташе другого оправдания, кроме потачки, исключительно и
единственно одной только потачки: любовный и семейный кодекс г.Авдеева -
терпимость, в нехорошем значении этого слова. Этим, конечно, объясняется,
почему роман г.Авдеева имеет завидную долю нравиться столь многим
читательницам; в этом, между прочим, заключается и причина того, отчего
лучшие из читательниц (мы потому говорим лучшие, что нет ничего столь
хорошего, что не предполагало бы еще лучшего), ищущие полноправности, но
пренебрегающие обидным снисхождением, почитают роман г.Авдеева
приближающимся к памфлету.
______________
* показной добродетельности (франц.).
ПРИМЕЧАНИЯ
ПОДВОДНЫЙ КАМЕНЬ
Статья впервые напечатана в "Библиотеке для чтения", 1861, No 2
(февраль). Она представляет собою первую программную редакционную статью
Писемского после перехода журнала под его единоличную редакцию в ноябре 1860
года. Ввиду того, что до этого времени Писемский был соредактором
А.В.Дружинина (1824-1864), границы между "дружининским" журналом и журналом
Писемского не определялись отчетливо, и под новой редакцией в нескольких
книжках также продолжали печататься произведения, принятые к печати еще при
Дружинине. Но с 1861 года прежние сотрудники (и прежде всего сам Дружинин)
фактически перестали печататься в журнале. В статье о "Подводном камне"
Авдеева Писемский впервые решительно отмежевался от эстетических позиций
Дружинина - теоретика "искусства для искусства". Эстетические взгляды
Писемского были изложены преимущественно в двух статьях - о "Подводном
камне" и о рассказе М.А.Маркович (Марко Вовчка) "Лихой человек" ("Библиотека
для чтения", 1861, No 4). В последней статье Писемский полемизирует с
Н.А.Добролюбовым по вопросу о методе изображения крестьянства.
Статья печатается по тексту "Библиотеки для чтения".
Стр. 547. Роман М.В.Авдеева (1821-1876) "Подводный камень" был
напечатан в "Современнике", 1860, NoNo 10-11. Авдеев - второстепенный
либеральный писатель, известность которого связана преимущественно с тремя
романами: "Тамарин" (1852), "Подводный камень" и "Меж двух огней" (1868). В
связи со своей книгой "Наше общество (1820-1870) в героях и героинях
литературы" (1874) Авдеев написал очерк о героине "Тысячи душ" Настеньке
Годневой.
"Полинька Сакс" - повесть А.В.Дружинина, напечатанная в "Современнике"
в 1847 году и вызвавшая одобрительную оценку В.Г.Белинского в статье "Взгляд
на русскую литературу 1847 г.", Повесть Дружинина развивала мотивы романа
Жорж Санд "Жак" (1834).
"Кто виноват?" - роман А.И.Герцена, опубликованный в 1845-1847 годах в
"Отечественных записках" и "Современнике".
Стр. 549. ...один из сильнейших мыслителей нашего времени... - Имеется
в виду знаменитый французский критик и поэт Шарль-Огюст Сент-Бев
(1804-1869), неоднократно писавший о Вергилии.
Стр. 551. ...войти в самый ад... - намек на поэму Данте "Божественная
комедия", в первой части которой ("Ад") поэту сопутствует Вергилий.
..."один из этих предшественников. - Имеется в виду А.И.Герцен.
Стр. 555. Китаизм - понятие, неоднократно употреблявшееся
В.Г.Белинским.
Стр. 560. "Приключения английского милорда" - лубочный роман Матвея
Комарова "Повесть с приключении аглинского милорда Георга и о
бранденбургской маркграфине Фредерике Луизе", впервые изданный в 1782 году.
Стр. 562. Это и прежде было не совсем так... - Писемский этим
подчеркивает, что он, как соредактор А.В.Дружинина, и прежде не разделял
"теории искусства для искусства".
В искусстве мы видим... - Даваемое здесь определение искусства отражает
материалистические и просветительские черты в мировоззрении Писемского.
...не уступает точным наукам... - Это положение, отражающее не только
материалистические, но и позитивистские черты в мировоззрении Писемского,
было им развито в статье о "Лихом человеке" Марко Вовчка.
Стр. 564. Елена - героиня романа И.С.Тургенева "Накануне" (1860).
А.П.Могилянский
Алексей Феофилактович Писемский
Путевые очерки
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 9
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы. Астрахань
Бирючья коса
Баку
Тюк-Караганский полуостров и Тюленьи острова
Астрахань
Выехав из Саратова, я уже был на настоящем юго-востоке: солнце пекло,
как у нас в последних числах марта. Везли меня по Волге, на которой
чувствительно потрескивал лед, а по сторонам виднелись полыньи и проруби,
ничем почти не огороженные. Вместо правильно расположенных и плотно
выстроенных деревень наших верховых губерний я видел на обрывистых берегах
какие-то хатки-мазанки, а около них непокрытые, из плетня, загородки для
скота. Из попадавшихся сельских церквей хоть бы одна каменная. Все это, если
хотите, довольно живописно при заходящем солнце, но и только.
В Дубовке я увидел в первый раз волжских казаков, которые дожидали там
проезда из Оренбурга астраханского губернатора, чтобы держать ему почетный
караул. У большей части из них тип лиц и одежды довольно характерен и
представляет смесь служивого человека и мужика. История волжского казачества
коротка: это частью казаки-переселенцы с Дона, частью сосланные Петром
стрельцы, перекрещенные калмыки, татары и, наконец, беглые беспаспортные
русские люди. Из всей этой смеси теперь образовано три или четыре полка.
Понятно, что правительственная цель поселения их была в противодействие
набегам кочующих племен, чему они, надобно сказать, и противодействовали по
пословице: "Кулак на кулака нашел", - хотя в то же время и сами были не
безгрешны. Такова, по крайней мере, народная молва, которую удалось мне
подслушать при проезде моем чрез Антипинскую станцию*. Там загорелась
церковь. Народ, по обыкновению, бестолково принялся тушить пожар: кто таскал
церковную утварь, кто кидал лопатами снег в разбитые окна; двое или трое
плотников отвязывали и спускали колокола с колокольни, но вдруг пламя
вырвалось из-под церковной крыши и сразу охватило дымом и огнем колокольню и
людей. Толпа дрогнула; мальчишки заревели, бабы завыли, мужики только
крякнули.
______________
* В 30-ти, кажется, верстах от Саратова. (Прим. автора.)
- Ну, паря, попали наши ребятки, не вывернутся, - проговорил один из
них.
- Господи, что же это такое! - невольно воскликнул я.
- Не на угодные, сударь, видно, богу деньги сооружен наш храм божий, -
проговорил стоявший около меня старик.
- Это отчего? - спросил я.
- Казаки ведь его выстроили! Другой наворовал да награбил, может, не
одну душу человеческую загубил, так и давай строить храм, чтобы отпущение
грехам было. Казацкая денежка тоже всякая.
Человека два или три стоявших около мужиков подтвердительно кивнули
головами.
- Каинской жертвы, видно, бог не приемлет, вот теперь душа душу и
окупает, - заключил старик.
За Царицыным дорога пошла, к вящему моему удовольствию, горами, но -
увы! - это приятное ощущение было только на первых порах, а потом пожалел я
и о Волге. Не знаю, как летом, но зимой трудно вообразить себе что-нибудь
безотраднее этого пути. Представьте себе снежную поляну, испещренную
проталинами, а над ней опрокинутое небо. Хоть бы деревенька, огородик, дымок
на горизонте, только изредка попадаются таловые без листьев деревья да
мелькают однообразно столбы. Из живых существ разве увидите медленно
тянущиеся возы да десятка два - три ворон, которые пронесутся бог знает
откуда и куда, и все это еще в хорошую погоду; но бывают метели. Я, как
выросший в лесной губернии, не мог никогда вообразить себе, что это такое:
среди белого дня за две сажени ничего уже нельзя видеть; что-то вроде крупы,
песку, снегу падает сверху, поднимается с земли, наносится с боков.
Захваченный такою метелью, я с человеком приютился в кибитке за рогожей, но
бедный извозчик с залепленными глазами поворотил лошадей как-то назад и
проехал таким образом, не догадываясь сам, несколько верст, и только
попавшиеся навстречу обозники надоумили его.
Степной характер, чем ниже спускаться, тем ясней и ясней обозначается.
Стали попадаться арбы, запряженные волами, верблюды, навьюченные и под
верхом, и, наконец, показались калмыцкие кибитки, издали похожие на копны
сена, а вблизи не что иное, как войлочные шатры.
С самими калмыками я познакомился на первый раз в Енотаевске, маленьком
и грязном городишке, и долго, вероятно, не забуду этого впечатления. Я
въезжал в сумерки и вижу, что со всех сторон проходят какие-то мрачные и на
вид подозрительные фигуры в малахаях, овчинных тулупах и штанах и
флегматически меня осматривают.
- Что это за народ? - спросил я извозчика.
- Калмык, - отвечал он.
- Экие некрасивые, - заметил я.
- С чего ему красивому быть, - подхватил извозчик. - Зверем в степи
живет, всяку падаль трескает; ребятишки, словно нечистая сила, бегают голые
да закопченные.
- А ты не здешний?
- Нет, не здешний, какой здешний! Я верховой.
- Что же, тебе не нравятся калмыки?
- Да чему же нравиться? Дикий народ, - отвечал извозчик, - а сердцем
так прост, - прибавил он.
- Прост?
- Прост. Приезжай к нему теперь в кибитку хошь барин, хошь наш брат
мужик, какое ни на есть у него наилучшее кушанье, сейчас тебе все поставит.
Меня, псы, за незнамо, кобылятиной накормили, с год после того тошнило.
- А буянят иногда по дорогам?
- Нет. Лошадей воровать али другую скотину - так ловки, и промеж себя,
да, пожалуй, и наш брат извозчик не зевай, как раз шею намылят, и отобьют
коней, да и угонят в степнину, - поди ищи там, как знаешь.
Почтовая езда становилась все хуже и хуже; измученные лошади,
отсутствие хоть сколько-нибудь устроенной дороги и ко всему этому по времени
года распутица; то вы едете в санях по льду на отмелях Волги, то в кибитке
по буеракам и косогорам. В воздухе тепловато, но сыро, и скорее походит на
гнилую нашу осень, чем на зиму. "Так вот он, - думал я с грустью, - наш
благословенный юго-восток, который я в таком приятном свете представлял себе
в холодном Петербурге; так вот это наше волжское приволье с его степями,
табунами и кочевниками!" Летом, вероятно, все это оживится, но теперь бедно,
неприглядно, а главное, пустынно. Много надобно труда, много надобно
поселить людей и других людей, чтобы оживить эти пустыни; степняк вряд ли
сам по себе способен к улучшению: его надобно сильно понукать и знать, в чем
понукать. Проезжая теперь по этим безлюдным и полным безмятежного покоя
окрестностям, странно даже подумать, что некогда тут существовало
воинственное царство Золотой Орды, что наши великие князья ездили чрез эти
степи на поклонение своим грозным завоевателям, встречая или унизительное
покровительство, или, чаще того, позор и даже смерть; но всему прошла своя
пора; время поглотило и людей, и силу их, и власть, и даже память об них,
так что теперь трудно отыскать достоверное сказание о том, что было и как
было. Еще Самуил-Георг Гмелин, доктор врачебной науки императорской Академии
наук и разных ученых обществ член, путешествовавший по Астраханской губернии
в 1770 году, говорит: "Кто желает в неизвестностях или сумнительствах
бытописания упражняться, тот нигде лучше своих догадок употребить не может,
как при древней и средней истории города Астрахани, а потому довольно будет
начать с тех времен, в которые сей город и все Астраханское царство
присоединено к Российскому государству".
Не желая в сих "сумнительствах обретаться", последуем и мы примеру
Гмелина и начнем с того, что покорил Астрахань и вознес над ней главу свою
царь Иван Васильевич при астраханском хане Этмурчее. Этмурчей, а по-татарски
Джан-Турчей, прислал в Москву посланником князя Ишима с просьбою к царю -
принять его под свое покровительство. Царь, приняв посла милостиво,
согласился на его прошение и на другой год отослал его обратно к Этмурчею
вместе с своим посланником Себастианом, которому наказано было разведать и
привести весь народ по их вере к шерти (присяге).
Между тем прибыли в Москву послы из Нагаи от Измаил-Мурзы и других
татарских князей с жалобой к царю на несправедливости Этмурчея, прося его о
помощи и обещаясь служить ему не щадя живота. Отношения, как видите, не
совсем искренние. Пронырливый хан как будто бы добровольно отдает себя во
владение, а в сущности для того, чтобы удобнее теснить других татарских
князьков; а царь, с своей стороны, тоже как будто бы обещает только
покровительство, но в то же время принимает милостиво жалобы на Этмурчея и
посылает к нему посла приводить народ к присяге. Дело разрешилось тем, что
хан ограбил нашего посла, и возгорелась война... Но здесь я лучше буду
продолжать по возможности подлинными словами единственного письменного
сказания о покорении Астрахани, напечатанного Рычковым в 1774 году, которое,
мне кажется, своим тоном яснее и нагляднее, чем мои передаточные речи,
представит читателю столь отдаленную эпоху.
"И он, Великий Государь, царь Иван Васильевич, - говорит сказание, - не
стерпя своей обиды и от нагайских мурз не презрев к себе челобитья, изволил
послать на Астрахань на Этмурчея царя с орды его Дербишь-Алея царя
Касимовского и с ним воевод своих князя Юрия Ивановича Пронского-Шемякина с
товарищами, разверстав их на три полка. И указал Великий Государь быть
большому полку воеводою князю Юрию Ивановичу Пронскому да Михайлу Головнину,
да в том же полку приказал Великий Князь Государь идти князю Александру
Ивановичу Святыне. В среднем полку идти постельничему своему Игнатию
Михайлову сыну Вишнякову, да Ширяю Кобякову-Вяземскому. В третьем полку -
Степану Григорьевичу Барятинскому да Андрею Булгакову и с ним другим
воеводам и детям боярским из разных городов, атаманам и казакам Федору
Павлову с товарищи и всяких чинов людям.
"Поехали воеводы Волгою рекою в больших судах и, приехав на переволоку,
что к Дону, отпустили наперед себя князя Александра Вяземского да Данилу
Лучкова и с ним детей боярских, атаманов и казаков, Федора Павлова с
товарищи для языков, которым повстречались астраханские татары выше Черного
острова и они ушли было в ширях (в лодках); но их, нагнав, всех побили,
только начального их Сяймыша с небольшими людьми, поймав, живых отослали к
воеводе князю Юрию Ивановичу Пронскому, и те языки в допросах сказали:
послал-де нас из Астрахани Янгурчей князь от себя проведати от Астрахани на
пять верст и осмотреть людей, а в городе-де Астрахани людей немного, все
стоят по островам и своим улусам, а царь-де Янгурчей стоит на Цареве
протоке. Воеводы, по тем речам, выбрав князя Данилу Кандаурова, князя
Тимофея Кропоткина да Григорья Жолобова и Данилу Сулкова, и с ними дворян и
детей боярских и всяких чинов людей, послали в прибавку к князю Вяземскому и
велели им идти на стан, где стоял Янгурчей царь; а сами воеводы пошли ко
граду Астрахани. Того же году мая в 29 день прошли воеводы с силою "иже
города Астрахани и, призвав господа бога и Пречистую Его Матерь и всех
святых, вышед из судов, пошли к городу Астрахани, и астраханцы-татары, увидя
их, побежали все из города, и в то время, помощью божиею, а Великого
Государя счастием, они, воеводы, Астраханское царство взяли, а татаровей,
которые побежали из города, нагнав, всех порубили, а иных многих и в полон
побрали. Князь же Александр Вяземский с товарищи в те поры пришел на царев
стан, где стоял царь Янгурчей; но он, уведав про взятие Астрахани, пометался
на своих коней и незадолго перед сим утек не со многими людьми, а жен и
детей своих наперед себя отпустил к морю в ширях, которых же на стану
застали татар, тех изрубили, а иных живых побрали. Пушки, и пищали, и всякую
рухлядь поймали; а за беглыми татарами с того стану ходил атаман казачий
Федор Павлов с товарищи, и догнав в шире (на судне) за царевыми деревнями, с
набатами и пищалями, многих людей тут порубили, а иных многих живых взяли, и
те языки про царя Этмурчея, куда он наутек пошел, ничего не сказали. И по
указу Великого Государя, воеводы князь Юрий Иванович Шемякин-Пронский с
товарищи, посадя во граде Астрахани Дербишь царя Касимовского на царство,
приведя всех астраханских татар, которые побраны, к правде и шерти, по их
вере, чтобы им служить Великому Государю неизменно, отпустили гонца к Москве
к Великому Государю царю Ивану Васильевичу. Потом, оставя воеводы в
Астрахани, у Дербишь-Алея царя, - князя Андрея Барятинского, да Петра
Тургенева, да выбором детей боярских и стрельцов и казаков, сами воеводы
пошли за Янгурчеем царем, а напредь себя послали к морю князя Александра
Вяземского и с ним нижегородских детей боярских, атаманов и казаков - Федора
Карпова; на Абдул реку - голов стрелецких Кузьму Масальского да дьяка
Козьмина; на Казань реку послали передового полку воевод, постельничего
Игнатия Михайлова сына Вишнякова, да Ширяя Кобякова с товарищи. А в Евангусь
реку - голов стрелецких Полутка Тимофеева да князя Давыда Кандаурова - и те
воеводы, нашед на астраханских татар, их порубили, а иных живых побрали и
полон русский от них отполонили. И те сказали, что Янгурчей царь с людьми
своими пошел в Мочаг{493}, по которым вестям воеводы пошли за Янгурчеем в
Мочаг к морю и, пришед на Белое озеро, взяли языков, кои сказали, что
Янгурчей царь утекать будет со всеми своими людьми в Тюмень, и по тем вестям
воеводы возвратились вспять, а дороги, куда ему Янгурчею ехать, объехали и
послали искать его на море и по островам, но самого нигде не нашли, только
людей его, астраханских татар, много перебили, а много живых побрали, да
взяли ж богатыря Киязя с товарищи, кои языки сказали: царицы-де со многими
людьми пошли в Батыев мочаг, а про царя ведомости не сказали. В том урочище
атаман казак Федор Павлов с товарищи, толмач{493} Федор Шишков да Данило
Шадринский полонили трех цариц - Тевкелю Гутееву Мурзину дочь, другую царицу
Крымшалкову дочь Кулдусову, третью Янгурчееву ж дочь Ульясавити-Марию, коя,
по взятии, родила сына; царевичеву же Ембуматеву жену Мергивину; царевичу ж
дочь Бамбичеву царевну, и порубили у них многих татар, а иных живых побрали,
и те языки сказали, что Янгурчей царь, князи и мурзы, и уланове и все
астраханские татары пошли узким мочагом к Карбулатову озеру, по которым
словам пошли воеводы вверх узкого мочага на Карбулат озеро и, дошед их,
порубили из них многих, а Янгурчей царь и с ним немногие люди ушли, иных же,
догнав у Белого озера, многих живых побрали и полону русского отполонили
много. В те поры от князей, от мурз и уланов и от всех астраханских людей
приехал Ираклит князь и бил челом Великому Государю, его царскому
пресветлому Величеству, чтоб царь пожаловал их, казнить и рубить не велел, а
велел бы служить себе, Великому Государю и служилому его государеву
Дербишь-Алею царю Касимовскому, а они б на то дали правду. Воеводы взяли от
него Ираклита (и других улусных и черных людей) клятву, чтоб служить ему,
Великому Государю, его царскому пресветлому Величеству и детям его царским и
служилому его царскому Дербишь-Алею царю Касимовскому, да по всякий год
давать ему, Великому Государю и его царским детям по тысяче рублей денег, да
по три рыбы матерыя, и, сбирая тое дань меж себя самих, на всякий год
посылать к нему, Великому Государю и к его царским детям со своими послы. А
полон русский, что у них ни есть, купленный или взятый, беспохоронно отдать
им весь, а ловцам его, Великого Государя, ловить рыбу в Волге реке от Казани
по Астрахань и до моря без пошлин, не явясь в Астрахани и не с их
астраханскими ловцами, без кривды.
"Между тем Дербишь-Алей царь, приняв царство Астраханское, отрядил к
Москве к Великому Государю гонцов на его Великого Государя жалованье, за
приимство астраханского царства бил челом, и астраханские люди татарове все
от себя к Великому Государю к Москве гонца ж отряжали на его Великого
Государя жалованье с челобитьем за то, что их Великий Государь, его царское
Величество пожаловал бы, казнить и развозить их не велел и, дав им царя,
повелел бы служить себе, Великому Государю. А потом и воеводы царские
послали Великому Государю донос о взятии Астрахани и объясняя, что до указа
твоего, Великого Государя, ехать мы не смеем". Разрешение было получено, и в
сентябре месяце (7064 г.){494} войска возвратились в Москву. "И Великий
Государь царь и Великий Князь Иван Васильевич воевод своих царских Юрия
Ивановича, сына Пронского-Шемякина с товарищи, такожде и дворян, и голов, и
полковников, и детей боярских, и разных людей за ту их службу, что они
Астраханское царство взяли и по его Великого Государя указу в Астрахани
служивого его Дербишь-Алея царя Касимовского посадили и всех астраханских
татар к их правде и шерти привели, жаловал своим царским жалованьем".
Таким образом было взято и покорено царство Астраханское.
Пропускаю здесь об измене и изгнании Дербиша, о неудачном нападении
турецкого султана; пропускаю о бежавших в Астрахань Марине Мнишек с
Заруцким; но как не пересказать о взятии Астрахани Стенькой Разиным, славным
вором и морским разбойником, о котором мы все слыхали еще в детстве, учили
кое-что в истории, имя которого знает, наконец, весь народ. Появился он на
Волге с шайкою донских казаков около 1665 года, грабил и захватывал все
суда, идущие в г.Астрахань, перебрался потом морем к Гурьеву, разбил
наголову посланную из Астрахани нарочитую команду стрельцов, взял город и
произвел там страшное кровопролитие.
Перезимовав в Гурьеве, Разин отправился весною в Персию, разорил и
разграбил там многие прибрежные города и селения, соединился потом с другим
разбойником, Сережкой Кривым, осмелился, наконец, биться с самим персидским
шахом и победил персиян. Русское правительство приняло, наконец, более
решительные меры. Стольник Львов послан был для преследования Разина и
нагнал его у взморья. Стенька прислал повинную и принял указ государев,
которым призывали его в отечество с тем только, чтобы он жил смирно; но,
привезенный в Астрахань, бежал оттуда на Дон и снова появился на Волге,
завладел в стороне царицынской многими калмыцкими и татарскими улусами,
осадил город Царицын и, подкупив гарнизон, состоявший из стрельцов, вошел в
оный и убил воеводу Петра Турчанинова. Государева казна и все
государственные суда сделались его добычею. Для усмирения Разина прибыл из
Москвы Иван Лопатин с многочисленным войском из стрельцов. Стенька Разин
вышел к нему навстречу и так его поразил, что он в сражении лишился жизни, а
оставшиеся в живых из войска взяты в полон.
Первые принесли эту весть в Астрахань татары. Прибывший из Черного Яра
сотник Данило Тарлыков объявил, что и сию крепость взяли неприятели и что
при взятии оной все дворянство лишилось жизни, выключая только одного князя
Симеона Ивановича Львова (вероятно, изменившего).
Астрахань приготовилась к обороне: починили городские стены;
астраханский воевода Прозоровский, узнав об опасности, в которой страна
находилась, послал донесение к царю, однако оно не дошло: посланный с ним
Тарлыков, ехавший для безопасности в Москву объездом, утонул в Тереке. Между
тем Разин приближался к городу и, остановясь в восьми верстах повыше оного,
при Шарском бугре, отправил два легких струга; на них съехали астраханский
священник Василий Маленков и слуга князя Львова, которые в нищенском платье
пробрались было в город лазутчиками, но были пойманы и, приведенные к
воеводе, сознались ему; слуга подвергнут был пытке и потом повешен на стене
ввиду неприятельских стругов, а попа, заклепавши ему рот, отвезли в темницу.
Архиерей установил общенародное молебствие. Прозоровский, с своей
стороны, поставил на воротах вооруженных людей, расставил по стенам пушки,
ополчая весь город: иностранец, мальчик, всяк, кто только мог держать
оружие, должен был занимать назначенное ему место. Обо всех этих
распоряжениях Разин был уведомлен астраханскими переметчиками Андреем
Лебедевым и Самсоном Курятниковым, и, так как в этом году полая вода была
чрезвычайно велика, он поехал сначала в волжский пролив Богда, а оттуда
ручейком Черепахой - в Кутум, а из Кутума - в речку Кривушу. Здесь начал он
для осады заготовлять лестницы. Между тем архиерей приказал в болото,
отделяющее городские стены от Кривуши, пустить из Волги воду; того ж 19 июня
двое нищих ушли из Астрахани к Разину; он подкупил их деньгами, и они
обещали во время осады зажечь город в разных местах, но, возвратившись,
признались в своем замысле и были казнены. Но, кроме того, архиерей и
воевода сомневались и в верности гарнизона; с этой целью Прозоровский позвал
к себе войсковых начальников, советовал им быть в повиновении и напомнил им
долг присяг".
21 числа в вечеру воевода с своим братом и сыном, с головами
стрелецкими Табунцовым и Фроловым, надевши на себя воинское платье и
доспехи, приказал играть на трубах и пошел к Вознесенским воротам, оттуда
полагал, что Разин сделает первоначальное свое нападение. Он еще раз
увещевал здесь войско храбро биться и стараться не допускать неприятеля
приближаться к городу; но с наступлением ночи, когда разбойники приступили к
городу и приставили для приступу лестницы, подозреваемая измена
обнаружилась; расставленные по городским стенам стрельцы не только не
отбивали неприятелей, но еще прикликали заранее условленным словом; пушкари,
которые должны были стрелять, оставались в бездействии; несколько храбрых и
верных защитников из дворян и мещан были побиты. Сам воевода Прозоровский,
раненный насквозь копьем, отнесен своими слугами в кремль, в соборную
церковь, куда собралось великое множество астраханских жителей, как в более
безопасное место, и где пришедший архиерей причастил св. таин умирающего
воеводу.
С наступлением дня разбойники овладели внешними стенами и стали
осаждать Кремль. Ворвавшись чрез разломанные Пречистенские ворота и по
невысокой стене около магазинов в самую крепость, они приступили к собору.
Находившийся здесь в преддверии пятидесятник Фрол Дура, защищая вход с одним
ножом, умертвил несколько человек неприятелей; однако двери были, наконец,
взломаны и Дура изрублен в куски. После чего разбойники взяли едва дышащего
Прозоровского и, отнеся на раскат{497}, находившийся при преддверии
церковном, сбросили его оттуда на землю. Все бывшие в церкви мещане, головы
Табунцов и Фролов, все дворяне, дьяки за церковью побиты, и когда по приказу
Разина отнесены в Троицкий монастырь, то монах, который их погребал,
насчитал шестьсот мертвых тел.
За убийствами следовали грабительства: государственная казна,
состоявшая из наличных денег и куниц, сделалась первая добычею бунтовщиков.
Домы Прозоровского, дьяков, дворянские и купеческие, дворы гилянские,
индейские, бухарские были расхищены. Пощады не было никому. Сам Стенька
Разин ездил по улицам, и если кто ему нечаянно попадался, того приказывал
колоть, или топить в воде, или вешать. Шайка его делала то же, в том числе и
стрельцы, предавшие город.
13 июля Разин, будучи пьян, послал своего есаула к архиерею требовать у
него старшего сына Прозоровского, и когда тот пришел, Разин спросил, куда
употребил его отец пошлинные деньги? Молодой Прозоровский отвечал, что оне
розданы стрельцам на жалованье. Дьяк Алексеев подтвердил то же. А когда
Стенька спросил, где схоронены пожитки его отца, Прозоровский отвечал, что
есаул его Ивашка Хохлач все захватил и держит у себя. За такие ответы Разин
велел связать ему ног", а дьяку Алексееву запустить за ребра крюк и таким
образом обоих повесить на стене. Чрез полчаса Разин позвал и младшего сына
Прозоровского и велел его также повесить подле брата; хотя оба они потом
были сняты живые, но старший вскоре помер. Совершив сии злодеяния, Разин
пошел с своею шайкою и с частью астраханских стрельцов в Симбирск, поручив
правление города Ваське Усу и Федьке Шелудяку, коих он сделал атаманами.
Во время бывшего третьего числа августа собрания, называемого по их
кругом, разбойники сделали новый бунт: побили всех астраханских приказных
людей, иных в домах, а иных на улице, и, приступая ко двору архиерея Иосифа,
требовали, чтоб скрывавшийся там дьяк Иван Турчанинов был им выдай; но, не
найдя его, ругали самого архиерея поносными словами и укоряли, что он держит
более сторону знатных, а не казаков.
Вслед за тем мурза Емашед Енаев привез к архиерею Иосифу государев указ
из Москвы, коим находившиеся в числе изменников астраханские жители
увещевались, чтобы они, оставив бунтовские замыслы, опять истинному своему
государю покорились. Архиерей написал с указа копию, послал оную к игумену
Вознесенского монастыря Сильвестру с приказанием, чтоб он ослушников Андрея
Лебедева и Сергея Баранова к себе призвал и, прочитав указ, отводил их от
измены. Лебедев, вышедши из кельи игумена, прямо пошел к своим товарищам и
сказал, что архиерей вместо царского издал свой указ и намерен всех
заговорщиков отдать в руки знатным. Архиерей же приказал в колокола звонить
и велел, чтоб все собирались в соборную церковь, где священник Федор
Негодяев прочитал государев указ и хотел было вручить его архиерею, но
бывшие тут из бунтовщиков казак Ивашка Самарянин и астраханские жители
Федюшка Панов, Ермолка Власов, Ивашка Ярило и другие вырвали у него из рук
указ и отнесли его к атаману своему Ваське Усу, который, сковав на другой
день Негодяева, мучил его жесточайшим образом и спрашивал, царский ли тот
указ или архиерейский был? Негодяев стоял на одном, что архиерей получил
указ из Москвы, и был, наконец, освобожден от мучений.
Двадцать первого числа апреля стрелец Гаврила Ларионов, прозываемый
Шелудяк, объявил архиерею, что юртовские татары вторично из Москвы привезли
государев указ и стоят на другой стороне Волги. Архиерей послал к главным
бунтовщикам Ивашке Красулину и Абрамке Андрееву и требовал их к себе,
приказывая сказать, что он имеет с ними говорить о делах крайней важности,
но они к нему не пришли, а пошли на рынок. Архиерей, узнавши об этом, сам
пришел туда и, объявив, что татары привезли от государя указ и стоят на
другой стороне Волги, говорил, чтобы главные из бунтовщиков или сами они
оный взяли, или кого-нибудь от себя отправили. Красулин с своими товарищами
отвечал, что он не смеет ничего сделать без ведома главного своего атамана,
и пошел к Ваське Усу, который, получив это известие, пришел в соборную
церковь, ругал архиерея поносными словами и грозил смертью, если он ему не
отдаст присланного из Москвы указа. Архиерей отвечал, что он никакого указа
не имеет, но только слух носится, что оный пришел, и потому просит, чтоб его
приказано было взять. Ради чего Ивашко Овощников поехал на западный берег
Волги, осведомился об указе и, действительно найдя его там, принес к
архиерею, который поспешил с тем указом в церковь и, распечатав оный в
присутствии бунтовщиков, хотел тотчас прочитать, но крамольники, вышед из
церкви, побежали в свой круг. Архиерей, следуя за ними, взял с собою
значительное число священников и служителей церковных и, придя в круг,
приказал снова прочитать указ, писанный, собственно, к бунтовщикам, а потом
другой, который он получил особливо. Когда оба указа были прочитаны, то
вместо того, чтоб усовеститься, бунтовщики кричали и говорили, что господа в
государстве все, что хотят, писать могут, но сие до них не касается. "Если
бы-де читанные указы были государевы, - толковали они между собою, - то была
бы под ними красная царская печать, а может-де, и сам архиерей сочинял
оные".
- Давно уже тебя, архиерей, - продолжали крамольники, - ждет раскат,
где покончил свою жизнь Прозоровский; мы сожалеем только, что не такие
теперь подошли дни*, а то бы ты узнал, сколь великое дело столь многие
казакам делать затруднения. От тебя и от твоих выдумок рождаются все
беспокойства: ты посылал письма на Терек и на Дон и оными сделал то, что
донские и терекские казаки от нас отстали.
______________
* Была страстная неделя. (Прим. автора.).
Архиерей на это, обратившись к астраханским стрельцам, сказал:
- Вам надлежит сих донских разбойников перехватить, наложить на них
цепи и оковы, и если это сделаете и обратитесь к своей службе, то я вас
обнадеживаю, что получите от государя прощение за ваши преступления.
Стрельцы на это отвечали:
- Кого нам хватать, мы все разбойники.
Первого числа мая того ж года бунтовщики снова взяли священника
Негодяева в свой круг, мучили его бесчеловечно, вынуждая сказать, что указы
сочинял сам архиерей, но он стоял неизменно за правду и был убит. Тем же
жестоким истязаниям обречены были двое знатных дворян, жившие в доме
архиерейском, но когда злодеи увидали, что и тут ничего не успели, то
положили, наконец, убить самого архиерея. Одиннадцатого мая пришло несколько
бунтовщиков в церковь и звали святителя в свой круг; он обещал прийти,
однако прежде того приказал звонить в колокола, что для священников было
знаком собираться в соборную церковь. Они облачили его в архиерейские
одежды, в коих он вошел в круг бунтовщиков и спросил, для какой его причины
туда призвал". Тогда Васька Ус, обратившись к казаку Коченовскому, сказал:
- Что ж ты стоишь, пень? Выдь и скажи, что ты именем главного нашего
атамана здесь сказать имеешь.
Коченовский начал так:
- Именем Стеньки Разина, нашего предводителя, здесь я предстою и тебя,
архиерей, спрашиваю: какая тебе была причина писать к братьям нашим на Дон и
Терек письма, ибо твои письма сделали то, что донские и терекские казаки от
нас отстали?..
Архиерей на это сказал, что он ни на Дон, ни на Терек никаких писем не
писал, а хотя бы, прибавил к тому, и писал, то он думает, что тем никакого
злодейства не сделал, ибо донские и терекские жители не неприятели, но
подданные одного и того же великого государя, и что советовал бы он также и
им постараться заслужить сие имя: отложив свои мятежнические и
разбойнические замыслы, испрашивать прощения. Ответ этот ожесточил еще более
мятежников.
- Так зачем же ты, архиерей, скрываешь свои плутовства и зачем к нам
выходишь в сем одеянии? - кричали они и хотели с него снять насильно
облачение.
- Не подобает на архиерея возлагать рук в его святительском одеянии, -
сказал один из казаков, Мирон, и был за то вытащен из круга и тут же
изрублен на части.
- Снимайте с архиерея одежды! - кричали бунтовщики священникам, но
архипастырь, видя, к чему это все клонится, сам вручил крест, панагию и
митру священникам и, сказав: "Прииде час мой, прискорбна душа моя до
смерти", - приказал протодиакону разоблачать себя. Когда все было готово,
злодеи, вытолкав священников из круга, потащили святителя в Кремль на
зеленый двор. Палач Ларька с злодеем Ветчиной сорвали с святителя подрясник
и, оставив его в одной власянице, связали ему руки и ноги и повесили на
огонь.
Казак Сука стал допрашивать мученика, не сам ли он сочинял указы и не
писал ли еще писем на Терек и Дон, - но никакого ответа не получил.
После пытки повели Иосифа на раскат.
- Пех? - закричали палачи к народу.
- Пех, перепех, пех! - отвечала толпа мятежников, и святитель был
сброшен, и когда он упал на землю, говорится в записках семинарии, то в то
время сделался великий стук и страх, отчего и воры, будучи в кругу,
устрашились и замолчали на долгое время, с треть часа стояли повеся головы и
друг с другом ничего не говорили, яко изумленные. Но когда священники хотели
собраться к телу своего архипастыря, то бунтовщики их палками отогнали;
однако они на другой день, поливши оное миром, погребли в соборной церкви*.
______________
* Я видел в астраханском соборе изорванную власяницу святителя, в
которой он был мучим. (Прим автора.).
Все эти бунты и убийства прекращены были боярином Милославским. Сам
Стенька Разин был разбит и пойман Долгоруким и привезен в Москву, где возили
его на поругание по всему городу на телеге под виселицей, а потом он был
живой четвертован и части тела его были воткнуты на колья, а внутренности
брошены на съедение псам. При всех сих мучениях Стенька показал себя
неустрашимым. Но брат его Фролка, вместе с ним пойманный и водимый позади
телеги, обнаружил страх и малодушие; однако ему дарована была жизнь за то,
что он открыл, где хранились спрятанные сокровища брата.
Таковы некоторые подробности из истории города Астрахани. Обращаюсь,
впрочем, к настоящему.
Я еду по краю Волги; солнце обливает ярким светом окрестность и,
отражаясь от бело-глянцевитого льда, беспокоит глаза; посередине реки виден
целый ряд треугольной пирамидой поставленных жердей, около них ходят,
нагибаются по две, по три черноватые фигуры мужиков.
- Это что такое? - спросил я извозчика.
- Снасти, рыбу ловят, - отвечал он.
По сторонам сидят там и сям какие-то большие птицы, и об них я спросил
извозчика.
- Орлята это, - отвечал он.
"Вот, наконец, и орлята", - подумал я не без удовольствия и бросил в
одного из них кусок льду. Он неторопливо поднялся, взмахнул несколько раз
крыльями и потом, вытянув их в прямую линию, полетел; я думал, что прямо к
солнцу, однако нет: просто в сторону; за ним уцепились две вороны и
заигрывают с ним.
- Вороны, видно, не боятся орлов, - заметил я извозчику.
- Да что ж им бояться? - возразил он.
- А убьет, съест.
- Пошто съест, он и рыбой сыт.
- Где же он берет рыбу? Ловит?
- Нет, на ватаге* подхватывает мелочь которую али внутренность. Вон
ватага, - пояснил извозчик, показывая мне кнутом на довольно большие у
берега подмостки, на которые кладут и потрошат пойманную рыбу.
______________
* Ватагами называются селения, где живут рыбопромышленники. (Прим.
автора.).
Город между тем становится все видней и видней. Издали он напоминает
собой всевозможные приволжские города, виды которых почти можно описывать
заочно: широкая полоса реки, на ней барки с их мачтами, кидающийся в глаза
на первом плане собор, с каменными казенными и купеческими домами, а там
сбивчиво мелькают и другие улицы, над которыми высятся колокольни с
церквами, каланчи, справа иногда мельницы, а слева сады, и наоборот. Таковы
Ярославль, Кострома, Нижний, такова и Астрахань; но вблизи - другое дело.
Измученная, едва передвигая ноги, пара лошадей подвезла меня, наконец, к
почтовому двору, но надобно еще было переехать через Волгу, а это оказалось
не совсем удобно: нельзя ни по льду, потому что лед проломится, ни на
пароме, потому что лед, а перевозят калмыки на салазках: вас само по себе,
человека само по себе, а вещи само по себе. Так потащили и меня двое
калмычонков. Сначала они бежали рысью; лед между тем выгибался на трещинах,
из которых выступала вода; в стороне, не больше как на сажень, была
полузамерзшая прорубь для прохода парома; с половины реки калмычонки что-то
болтнули между собой по-своему и пошли шагом.
- Что же вы не бежите? Везите проворнее! - сказал я.
Они оглянулись на меня и улыбнулись.
- Нет, барин, ничего, тут крепко, - сказал один из них совершенно чисто
по-русски.
- А у того берега опасно? - спросил я.
- Там провалишься, пожалуй, хлибит{503}, а тут ядреный лед, - отвечал
калмычонок и опять что-то болтнул товарищу.
Но как же идут обозы, спрашивается. Идут и проваливаются, а иногда и
тонут; на счастье: вывезет - так ладно, а не вывезет - так тоже ладно!
С калмыцких салазок я попал по колено в грязь, а из грязи взмостился на
подъехавшую за мной почтовую телегу и велел себя везти в гостиницу, с жадным
любопытством смотря на всех и на все. Азиатский характер дает себя
чувствовать сразу: маленькие деревянные домишки, по большей части за
забором, а который на улицу, так с закрытыми окнами, закоптелые, неуклюжие,
с черепичными крышами, каменные дома с такими же неуклюжими балконами или,
скорей, целыми галереями, и непременно на двор. После безлюдного степного
пути мне показалось, что я попал в многолюднейший город, и то на ярмарку:
народ кишмя кишит на улицах. И что за разнообразие в костюмах: малахай,
персидская шапка, армяк, халат, чуха{503}! Точно после столпотворения
вавилонского, отовсюду до вас долетают звуки разнообразных языков, и во всех
словах как будто бы так и слышится: рцы. Пропасть грязных мелочных лавочек,
тьма собак, и все какие-то с опущенными хвостами и смирные; наконец, коровы,
свиньи и толстоголовые татарские мальчишки, немного опрятнее и красивее
свиней. Я каждую минуту ждал, что кувыркнусь, хотя и ехал шагом: мостовой и
следа нет, улицы устроены какими-то яминами в середине, в которых стоит
глубокая грязь, и вас везут почти по тротуарам.
В гостинице, куда меня привезли, отвели мне, как водится, сыроватый и
темноватый нумер с диваном, со столом и картинками, которые на этот раз
изображали поучительно печальную историю Фауста и Маргариты.
Итак, подумал я не без удовольствия, для меня миновался этот степной
путь с его вьюгами, голодом и девственной природой, не зараженной людским
дыханием и не изуродованной ни шоссе, ни железными дорогами.
- Дай мне, братец, есть, - сказал я провожавшему меня номерщику.
Он подал огромную порцию стерляжьей ухи, свежей осетрины и жареного
фазана, при котором место огурцов занимали соленая дыня и виноград.
- Вот с этой стороны Астрахань красива, - сказал я сам себе и заснул,
как может заснуть человек, проехавший в перекидной повозке, на почтовых две
тысячи верст.
Бирючья коса
С кем бы вы в Астрахани ни заговорили о море: с морским ли, с
чиновником ли земской полиции, - от всех вы услышите на втором - третьем
слове: Бирючья коса. Это маленький островок, на котором содержится
брандвахта{504}, устроены карантин и таможенная застава. Адмирал поехал туда
и пригласил меня. Выезд был предположен 23 марта. Дул верховой ветер. Слухи
носились, что на Волге еще много льду. Съехавшись в порт, мы действительно
увидели весь околоберег замерзшим. Проламывая и расталкивая лед, добрались
мы кое-как в катере до парохода, дали ход и стали сниматься с якоря. Пароход
сначала было двинулся, но, затираемый льдом, не слушался руля и не
ворочался, и, только употребив завозы, мы выбрались на фарватер. Все стояли
на палубе, хоть ветер и продувал до костей. Скоро миновалась Астрахань,
миновалось и Царево, а там и пошли тянуться однообразные и мертвенные
берега: то ровные пустыри, то высокий камыш, очень похожий на поспевшую
рожь, только в десять раз крупней ее. Местами он горел. "Это отчего?" -
спросил я. - "Нарочно жгут, иначе он на следующий год не вырастет", -
ответили мне.
С пятнадцатой, кажется, версты виды несколько пооживились: стояли на
якорях кусовые*, и бойко шли косные, из которых некоторые едва отставали от
парохода. По берегу стали показываться рыбные ватаги** и калмыцкие кибитки,
пред которыми толпились задымленные и волосатые калмыки и нагие их
мальчишки. В стороне на одной из отмелей сидели белые, довольно большие, и
черные, поменьше, птицы. Это пеликаны и бакланы, две разные породы, но
живущие между собой в замечательно оригинальных отношениях: бакланы
составляют для пеликанов какой-то чернорабочий класс. Они подгоняют и ловят
для пеликанов рыбу и будто бы даже кладут им ее в рот, засовывая при этом
случае свой клюв в их глотку, но чем вознаграждают их пеликаны за эту
услугу, неизвестно; кажется, ничем: ни дать ни взять как на новой половине
земного шара белая и черная породы людей.
______________
* Большая лодка. (Прим. автора.).
** Небольшие селения, вроде наших деревень (Прим. автора.).
Для здешнего плавания только и спасение, когда дует ветер с моря и дает
возможность проходить через три главные мели: Княжевскую, Харбайскую и
Ракушинскую. Маленький пароход наш сидел в воде только четыре фута, но и
того было много: на Княжевской россыпи пошли мы тихим ходом и стали кидать
лот: "6 фут, 5 фут, 4 3/4", - кричал матрос.
- Авось, пройдем и Харбайскую, она меньше Княжевской на один только
фут, - сказал капитан; но Харбайскую не прошли. Надобно было пересесть на
катер. Невдалеке виднелась деревня Оля, в которой поселены русские мужики,
бывшие некогда в плену в Хиве. Адмирал благоразумно приказал грести к этому
селению. Подъехали. Навстречу к нам вышло несколько мужиков. Мы стали
расспрашивать их. "На катере, говорят, не проедете Ракушинскую россыпь:
мелко". - "Давайте ваши лодки". - "Да и на лодках, которые побольше, нельзя,
а на бударках", - ответили нам и стали снаряжать бударки. Я пришел в ужас,
взглянув на маленькую и едва сколоченную лодчонку, в которой сверх того
случай усадил меня с почтенным и значительно полным полковником Б. До сих
пор не могу я без неприятного ощущения представить себе его массивной
фигуры. Мне казалось, что мы оба с ним поместились в суповой ложке и что
достаточно с нашей стороны одного движения, чтобы бударка кувыркнулась вверх
дном, а полковник между тем находил какое-то странное наслаждение
осматривать окрестность и беспрестанно ворочался из стороны в сторону.
Проехав мель, нам пришлось ехать почти морем. Солнце село. Ветер
разыгрывался, волны выше и выше поднимались. Я только и смотрел на
мелькающие вдали огоньки с Бирючьей косы и думал: "Господи, настанет ли
когда-нибудь такая счастливая минута, когда я буду там, на земле, не буду
чувствовать этого неприятного покачивания, не буду видеть этих сероватых,
как бы белой гривой взмахивающих волн!" Ехавшая впереди лодочка, на которой
сидел адмирал, остановилась. "Что такое?" - спросили мы, подъехав. - "Нельзя
дальше ехать: лед!" Надобно было проламываться. Принялись работать. Но еще
несколько сажень, и бударка остановилась: мелко. Делать нечего, оставалось
одно: кричать. Услыхавшие нас матросы пришли, наконец, к нам на помощь и
перетаскали нас на своих плечах на берег. Так совершился мой первый водяной
вояж; на обратном пути пришлось испытать не лучше. На другой день задул
верховой ветер еще сильнее и холоднее. Весь фарватер мы увидели замерзшим.
Оставленный нами катер, говорят, обмерз весь кругом. Положили переночевать и
в ожидании, что будет завтра, пошли мы осматривать Бирючью косу.
Замечательного немного, кроме разве совершенно бесплодной почвы, которая вся
состоит из ракуши, плотно связанной глиняным цементом, так что представляет
собой нечто вроде мозаического паркета, а остальное: дом брандвахтенного
начальника, в стороне таможня, чрез поле - казармы для карантинной стражи и,
наконец, самый карантин, обведенный рвом.
- Вот здесь умирали чумные и холерные, - говорили нам, указывая на
маленькие комнатки.
"Ну, чтобы только видеть это, не стоило ехать сквозь лед, через
отмели", - подумал я.
- Спал верховой ветер, дует с моря, - обрадовали нас на другой день.
Свойство здешнего фарватера таково, что достаточно двух - трех часов
моряны, и вода нагонится на два, три фута. Стало быть, откладывать было
нечего, все поспешили одеться и отправиться. Льду почти было не видать. У
ближайшей кусовой виднелся наш катер; но, чтобы добраться до него, мы должны
были сначала въехать на долгуше, запряженной лошадью, в воду, потом
пересесть на маленькие лодочки, которые и подвезли нас к катеру. Дружно
хватили 12 человек гребцов, все севастопольские георгиевские кавалеры; после
востроносой бударки мне казалось, что я еду на могущественнейшем винтовом
пароходе; верст пять пролетели мы в полчаса, но тут - увы! - подошла
Ракушинская мель и сплошь оказалась покрытою льдом; надобно было опять
проламываться. Гребцы стали у носа колоть лед, а мы, пассажиры, раскачивать
катер - вставая и ударяясь об его бока. Вдали, наконец, показался наш
пароход. Давно я не бывал так доволен своим положением, когда вбежал по
трапу на гладкую и чистую палубу парохода. "О, мудрость человеческая! -
воскликнул я. - Хвала тебе за изобретение больших судов с каютами, каминами,
кухнями, паровым двигателем, и здесь тебе остается только очистить фарватер
и устроить хоть какую-нибудь пристань на Бирючьей косе!"
Баку
Наконец, я был в море. Адмирал пошел в Баку и пригласил меня. В 9 часов
утра вышли мы из Астрахани. Я еще хорошо помнил мою поездку на Бирючью косу,
но на этот раз дула моряна: ни Княжевская, ни Харбайская, ни даже
Ракушинская россыпи нас не задержали. К пяти часам мы прошли Волгу, подошли
к Бирючьей косе и пересели на большой пароход "Тарки". Впереди за Знезинской
россыпью виднелся четырехбугорный маяк, место для которого будто бы выбрано
было еще Петром Великим, а там уж и море, настоящее море; но дальше мы не
пошли: дул свежий ветер, и пароход не в состоянии был выгрести.
Проснувшись на другой день поутру, я по стуку машины догадался, что мы
идем, поспешил одеться и вышел на палубу. Надо мной было небо, а кругом
вода. Приятное и вместе с тем какое-то боязливое чувство овладело мною: на
телеграфах, на железной дороге, на пароходах как-то невольно начинаешь
больше уважать человека, больше верить в силу его разума, видя, как он почти
с волшебной силой пробегает пространства, на враждебной ему среде строит
себе дом, заставляет этот дом слушаться руля, воспользовался ветром, изобрел
компас и, наконец, приложил новый двигатель - пар; но, с другой стороны,
сильна и неразумная стихия; новичков обыкновенно пугают качкой, и это еще,
говорят, ничего, но бывает шторм: руль сломан, компас бесполезен, пар
бессилен. При этой мысли мне невольно захотелось увидеть хоть бы где-нибудь
вдали землю.
- Будут ли на нашем пути острова? - спросил я штурманского офицера.
- Не скоро; ближе всех Тюлений остров, да и тот вряд ли увидим, -
отвечал он.
"На землю, стало быть, рассчитывать нечего", - подумал я. Между тем
задул небольшой ветерок, нанеслись облака, и стал накрапывать дождик.
- Непогодь делается, - сказал я простодушно капитану.
- Какая непогодь? - спросил он.
- А ветер и дождик, - отвечал я.
- Это хорошо, зыбь скорей уляжется, - объяснил он мне.
У моряков на все свой расчет.
Тюленьего острова мы действительно не видали, но зато видели целый
косяк тюленей; там и сям стали показываться на море одно, два, более
двадцати черных пятен: вынырнут, поиграют и скроются, а потом опять
вынырнут. Хоть все это не очень любопытно и живописно, однако среди морской
пустыни нас заняло на целый час.
К вечеру на другой день мы подошли к острову Чечень; но было уже темно,
так что я едва рассмотрел что-то зеленеющее вдали.
- Вот мы теперь в настоящем море, - сказал мне поутру адмирал.
- А там? - спросил я, указывая назад.
- Там лужа, мелко, а здесь глубоко.
- Глубоко?
- Да, совсем дна нет, нельзя смерить, - отвечал адмирал.
"Мало, что я в море, да еще в бездонном", - подумал я и невольно
посмотрел на ровно идущие одна за другой волны, которые как будто бы похожи
на речные, только шире разливаются и совершенно аквамаринового цвета, - а
там, внизу, под водою, - продолжал я рассуждать сам с собой, - поглощены,
может быть, горы, леса, города. - Предположение, что море Каспийское некогда
было соединено с морем Черным, не имеет в настоящее время никакого сомнения.
Начиная от Кубани, через всю землю Войска Донского и поднимаясь вплоть до
Каспия, можно проследить одни и те же породы раковин, одинакового свойства
наносный грунт, всюду раскиданы соленые озера, озерки, ясно
свидетельствующие, что некогда все это пространство было морским дном. Но
куда девалась вода? Испарения тут недостаточно. Я говорил об этом любопытном
факте с Бэром. Он полагает, что Каспийское море в соединении с Черным
занимало только северную часть свою, но последовавшим действием
вулканических сил подняты восточные Кавказские горы, и образовалась
пропасть, составляющая ныне южную часть Каспия; вода хлынула в нее, мелкие
места обмелели еще более, обсушились, и море разделилось.
К полудню на горизонте забелелось что-то вроде туманной полосы. Это
Кавказские горы. Чем дальше, тем берег виднее, наконец, показались и "Два
брата", два огромных камня, стоящих вдали от берега и на довольно
значительной глубине.
Адмирал желал бы устроить здесь маяк; но как его укрепить от напора
волн и ветров? Мы знаем, сколько хлопотали англичане со своим Эддистонским
маяком. Вставши в параллель с каменьями, мы увидели на них целую стаю
тюленей, выстрелили из пушки ядром и не убили ни одного: все нырнули в море.
Апшеронский пролив был уже недалеко. Его образует морокой берег и
голый, пустой, низменный остров, называемый "Святым" - от могилы какого-то
благочестивого дервиша, на поклонение которой ходили некогда персияне. На
берегу, между тем, показалась башня, потом другая, третья. Кавказское
предание говорит, что это сторожевые башни, построенные Александром
Македонским (Искендером), который, между нами сказать, совсем и не бывал в
этих краях.
Вечером обогнули мы Шахову косу и вошли на Бакинский рейд, а к утру
подтянулись к пристани. "Где ж Баку?" - спросил я, выходя на палубу; мне
указали на другую сторону. Я обернулся и чуть не вскрикнул: впечатление мое
очень походило на впечатление человека, который вдруг неожиданно взглянул на
театральную сцену, где давали какой-нибудь восточный балет. Представьте себе
дугообразный морской залив, в недальнем от него расстоянии крепость, над
которой идут, возвышаясь по берегу, белые, без крыш, вроде саклей, домики и,
образуя как бы пирамиду, коронуются ханским дворцом с высоким минаретом. Ко
всему этому прибавьте благораствореннейший воздух, которым где-либо дышат
смертные, воздух, которым грудь не надышится. Сначала я думал, что это
личное мое ощущение, но оказалось, что и другие то же самое чувствуют: сухой
и горный притекает он с берега и здесь увлажняется и смягчается морем и
пропитывается нефтяными газами. "Душа наша", - называют персияне Баку за ее
климат. Для наших астрабадских крейсеров{510} она служит лечебницей: часто
болезненные и изнуренные лихорадкой приезжают они из Астрабада{510} в Баку и
в неделю поправляются.
Баку, некогда столица ханства, присоединена была к России в первый раз
при императоре Петре I генерал-майором Матюшкиным, которому она после осады
сдалась на дискрессию; но по ганджинскому миру снова поступила во власть
Персии и управлялась ее наместниками, или, скорей, особыми ханами: первым из
них был Надир, потом Мирза-Мухаммед-хан, потом сын Мухаммеда
Мелик-Мухаммед-хан, еще Мирза-Мухалик, сын Мелика, у которого отнял престол
дядя Мухаммед-Кули-хан, и, наконец, последним бакинским ханом был
Хюссейн-Кули-хан, присягнувший на подданство России, а между тем сносившийся
с Персией и теснивший нашу торговлю. Для усмирения его послана была эскадра
с войском, под командою генерал-майора Завалишина; Баку была осаждена, но
безуспешно. Князь Цицианов, тогдашний главнокомандующий кавказскою армиею,
после этой неудачи пошел сам. Хюссейн-Кули-хан вызвал его на свидание у
городской стены, будто бы для переговоров о сдаче. Главнокомандующий выехал
- и был изменнически убит. Хюссейн-Кули-хан бежал после того в Персию, и
Баку сдалась генералу Бурлакову без сопротивления: с тех пор она осталась
навсегда в наших владениях и теперь составляет уездный город Шемахинской
губернии. В настоящее время есть предположение устроить в Баку порт. Адмирал
со своими офицерами объездил для испытания всю бухту: глубина оказалась
достаточною, грунт для якорных стоянок удобный, а защиту от ветров мы сами
испытали: в день нашего приезда, к вечеру, задул сильнейший SO, а пароход
хоть бы колыхнулся. Говорят, еще Петр Великий по своему гениальному
историческому провидению думал связать Кавказ с Россиею Каспийским морем.
Дело, по-видимому, очень простое: достаточно взглянуть на карту, чтобы
убедиться, какие преимущества представлял этот естественный и самой природой
устроенный путь, но истина редко дается человеку прямо в руки: целое
столетие мысль эта была забыта, и только в настоящее время является она
снова в своей неотразимой силе.
По общему желанию, мы прежде всего пошли осматривать ханский дворец и,
пройдя таможню, тотчас же должны были подниматься на гору. Прелесть первого
впечатления Баку совершенно пропадает, когда войдешь во внутрь ее. Кто не
бывал в азиатских городах, тот представить себе не может, что такое
бакинские улицы: задние, грязные закоулки наших гостиных дворов могут дать
только слабое о них понятие; мы шли между стенами без окон, по двое в ряд, и
уж третий с нами не уставился бы; над собой видели только полосу неба, а под
ногами навоз. Задыхаясь от усталости, мы добрались, наконец, до обиталища
властителей. Каково оно было в свое время внутри, судить невозможно: в
главном здании теперь сделаны казармы, а в мечети хранятся оружие и
артиллерийские принадлежности. Наружный вид сохранился еще довольно цельно.
Галерея, идущая вокруг дворца, и некоторые входы, украшенные резьбой,
прекрасны; видимо, что это - дело греков и никак не персидского вкуса; но
что лучше всего, перед чем действительно можно простоять несколько минут в
восторге, - это вид с террасы на спускающуюся вниз уступами Баку, на
раскинувшееся в стороне предместье и, наконец, на море, уставленное судами и
сливающееся вдали с горизонтом, и все это как бы облитое ярким солнечным
светом.
Из ханского дворца мы пошли к чрезвычайно высокой башне в левой стороне
крепости. Вероятно, это был прежде тоже сторожевой пункт, но народное
воображение, назвав ее "Девичьей башней", украсило такого рода преданием,
что один из древних ханов воспылал страстью к родной своей дочери и долго
склонял ее на свои преступные желания; дочь противилась, наконец, объявила,
что готова разделить любовь в таком только случае, если для нее построена
будет на берегу морском особая башня. Безумный отец согласился и выстроил
эту самую башню. Дочь перешла и в ту же ночь, спасая свое девство, бросилась
в море.
Осмотрев таким образом город, мы предприняли прогулку на море. Верстах
в двух от пристани и в очень недальнем расстоянии от берега, на шестифутовой
глубине, существует подводное здание; оно состоит из нескольких башен, между
которыми идет стена; внизу у башен есть на морское дно сходы уступами,
наподобие лесенки. Вообще вид его совершенно напоминает некогда бывший
Караван-сарай, но каким образом он очутился под водою? Предания об этом, как
водится, и бестолковы и противоречат друг другу. Одни говорят, что уровень
моря поднялся, а другие, наоборот, рассказывают, что прежде море обмывало
основание "Девичьей башни", которая теперь стоит довольно далеко на берегу;
всего, кажется, вероятнее объяснить это явление присутствием в огромном
количестве нефтяного газа по всему Бакинскому полуострову, который
заставляет предполагать пустые пространства в самом материке: очень может
быть, что над одной из этих подземных пустот берег обрушился и с
находившимся на нем зданием опустился на дно морское; но в таком случае
трудно понять, каким образом при провале каменное строение могло так цельно
сохраниться.
От Караван-сарая мы отправились дальше. Темнело. Море слегка колебалось
и вместе с небосклоном более и более тускнело, как бы подергиваясь матовыми
черноватыми пеленами. Верст через шесть нас вдруг обдал сильный запах нефти,
и мы рассмотрели, что море невдалеке от нас слегка пенилось и шипело.
Подъехав к этому месту, мы бросили зажженную пеньку; вспыхнуло ярко-светлое
пламя и разлилось на большое пространство*.
______________
* Здесь отделяется углеводородный газ, как продукт нефти. (Прим.
автора.).
На другой день приехал шемахинский губернатор для совещания с адмиралом
по случаю устройства порта и пригласил нас съездить на так называемые
индийские огни. Близ селения Суруханы почва до того пропитана нефтью и
углеводородным газом, что стоит на каком угодно месте раскопать немного
землю, приложить огня - и тотчас появится пламя, которое не угаснет до тех
пор, пока его не задует ветер. На месте этом существует монастырь, обитаемый
огнепоклонниками. Несколько лет тому назад некто индийский купец
Собра-Магундас, откупщик сальянских рыбных промыслов, покровительствовал
обители, и в ней было до восьмидесяти отшельников; но в персидскую кампанию
он разорился, обитель оскудела в средствах, братия перемерла, новые не
приходили, и теперь налицо осталось только всего двое. Самое ближайшее,
по-видимому, предположение, что монастырь устроен персидскими
огнепоклонниками (гебрами{513}); но выходит не так. Наш ориенталист Березин
в своем путешествии по Дагестану и Закавказью положительно говорит, что на
Апшеронском полуострове никогда не было собственно гебров, а всегда обитали
индусы, которых некоторые ученые, как, например, Лангле и Сузане, принимали
за гебров; исповедуемая ими религия, обряды, идолослужение, язык, родина и,
наконец, самая физиономия - все говорит об их индийском происхождении.
Персидские гебры, с которыми г.Березин имел случай познакомиться в Тегеране,
не имеют ничего общего с индусами апшеронскими, и на вопрос его о бакинских
неугасаемых огнях отвечали отрицательно и даже с любопытством спрашивали:
"Что это у вас там за атешгар? Нам и дела нет до него. Огонь мы уважаем, как
начало, но никакого почтения к бакинскому атешгару не питаем".
Часов в пять вечера мы отправились на огни в трех экипажах; впереди нас
скакали казаки, а сзади конвоировали комендант и несколько морских офицеров
верхами. Дорога шла довольно ровная, и я с любопытством оглядывал
окрестности; последнее время я видел то великолепный Невский проспект, то
холодные, но прелестные и сотни тысяч стоящие дачи на Крестовском, на
Елагином, то Неву с ее пароходами, то мертвые приволжские степи, то грязные
улицы Астрахани; но вот, наконец, передо мной старые знакомые - хлебные
поля, и какие поля! Земля здешняя удобрения не знает, пашут ее, едва
поднимая верхний дерн, а между тем пшеница родится самвосемьдесят.
Припоминая кровавые труды наших северных мужиков, я невольно подумал: "Что
бы они сделали на этой почве? Или, может быть, так же бы обленились, как
ленив и здешний туземец?"
Подъезжая к монастырю, мы увидели бедно одетую толпу народа с
музыкантами, которые при нашем приближении заиграли на зурнах, заколотили в
барабаны. Напрасно я старался в этих оглушительных звуках уловить хоть
какое-нибудь сочетание - каждый, кажется, выколачивал и выигрывал, что ему
вздумалось и захотелось. Утешив нас музыкой, старшие из народа предложили
видеть их пляску. Для этого один из музыкантов снял с себя верхний кафтан,
сапоги и пошел выхаживать, складывая руки, нагибая голову и закатывая глаза,
а между тем музыканты старались, насколько хватало сил, особенно зурнисты, у
которых от напряжения лица были красные и глаза налились кровью. Окружающая
толпа народа принимала, в свою очередь, тоже немалое участие: кто
прихлопывал в ладоши, кто прикрикивал, и вообще приветствовали нас с самым
неподдельным и искренним радушием. Мне объяснили, что все это татары, хоть
они совершенно не похожи на татар астраханских: горский лезгинский характер
ярко отпечатывается и в одежде, и в стройном складе тела, и в каком-то
благородном и воинственном выражении лица.
В монастырских воротах нас встретили двое индийских отшельников,
желтолицых, худых и босиком. Один из них уже несколько лет исполняет
положенный на себя обет нечесания волос, и потому можно судить, в каком
положении была его голова; другой тоже, кажется, не чешется, но уж так, без
искуса.
В центре монастырской площадки стоял главный жертвенник - что-то вроде
каменной, на четырех столбах беседки. Один из индийцев принялся зажигать
огни. Сначала он бросил огня на пол беседки, и пламя вспыхнуло, потом поднес
на длинных шестах огня к верхушкам столбов - и те запылали. Но, кроме того,
нам хотелось еще видеть их богослужение; оказалось, что это довольно
нетрудно. Отрекшиеся от мира подвижники в надежде получить какой-нибудь
рубль серебра совершают обыкновенно свои священнодействия для всякого
путешественника, в какое угодно время и насколько тому желается. Мы вошли в
их моленную. Это была небольшая комната с купольным сводом; в одном углу ее
помещался жертвенник, на котором стояли колокольчик, раковины, вода в
чашечке и медные истуканчики. Я взял одного из них и спросил индийца, что он
изображает. "Баба-Адам", - отвечал он. "А другой?" "Абель", - отвечал он. "А
этот, третий?" "Дьявол!". Словом, пустынножитель, не зная сам хорошенько,
болтал мне, что только пришло ему в голову. Свое молебствие индусы совершают
обыкновенно нагие, но с нами были дамы, и потому им запретили выполнение
этих подробностей, и они начали с того, что в нескольких местах зажгли
проведенный в трубочки газ; один из индусов сел на корточки перед
жертвенником, что-то зачитал, потом покадил, кажется, кипарисом, позвонил в
колокольчик, а другой, нечесаный, стоя у стены и понурив голову, бил в
тарелочки. В моленной между тем была невыносимая жара и какой-то удушающий
серный запах.
- Будет! - сказал, махнув рукою, уездный начальник, сам задыхавшийся и
заметивший, что все мы, посетители, побледнели до обморока.
Индийцы остановились и пошли нас обходить, поднося на маленьком
блюдечке кусочки леденца, который мы брали и клали им за это деньги, чем
они, кажется, остались весьма довольны, потому что кланялись нам, улыбались
и прижимали руки к сердцу.
После идолослужения оставалось осмотреть еще два колодца, вырытые
поселянами неподалеку от монастыря. Получаемая из них вода была довольно
годная и отзывалась только немного нефтью, но, кроме того, в ней случайно
заметили такое свойство, что если колодец закрыть ненадолго досками, потом
бросить огня на воду, то на поверхности ее вспыхивало пламя. Все это стали
показывать, как фокус, путешественникам, но года два тому назад в одном из
колодцев пламя разгорелось, его оставили непогашенным, и на другой день, к
ужасу, увидели, что в колодце воды уже не было ни капли, а вместо нее зияло
огненное жерло, которое горит и до сих пор и в которое мы заглядывали.
Вероятно, зажженный газ передал пламя нефти, находящейся на дне колодца,
вода испарилась, и образовалось что-то вроде маленького вулканического
кратера.
Осматривать больше было нечего; порядком усталые, мы вошли в небольшую
башенку, устроенную над монастырскими воротами, и стали тут пить чай.
Музыканты перебрались за нами и уселись на стене, переменив на этот раз свои
инструменты: один надувал что-то вроде флейты - дюдюк; другой бил в бубны -
каваль; у третьего была как будто бы скрипка - каманчар; у четвертого -
гитара с проволочными струнами - сас; барабан - нагара и зурна. Заиграли они
песню и как будто бы несколько поскладнее прежнего; но вот один из
музыкантов, кажется, гитарист, запел, или, скорее, завизжал, как будто
кто-нибудь ущипнул его за руку или за ногу и немилосердно жал. Наступившие
темные сумерки придали всей картине какой-то фантастический характер. Эта
толпа народа, наигрывающие музыканты, желтолицые индусы и, наконец, наши
дамы в шляпках и бурнусах, мы в шинелях, мундирах, аксельбантах - и все
освещенные ярким пламенем пылающих огней - казались какими-то
огнепоклонниками, пришедшими совершать поклонение великой стихии.
Но обратный наш поезд в Баку совершился еще того торжественнее и был
почти царственный: кроме нашей конницы, нас конвоировали верхами человек
тридцать татар с зажженными факелами из нефти, по-здешнему - машалами; среди
темной ночи раздавались лошадиный топот, крики и перебранки гарцующих взад и
вперед татар, ярко пылали машалы, с которых сдуваемый ветром огонь сыпался
на землю. Когда у кого-нибудь из машальников пламя ослабевало, его нагонял
молодой татарчонок и на всем скаку подливал в машало нефть; напрасно лошади
фыркали и рвались в сторону от огня, наездники их сдерживали. Подъезжая к
Баку, мы увидели весь город иллюминированным: по горе, где воздвигнут
памятник князю Цицианову, извивались разнообразными линиями огни, по дороге
стоял народ с такими же машалами.
- Каково бакинцы торжествуют! - заметил я адъютанту Р-ри.
- Это им дешево стоит - всего девять целковых, - отвечал он.
"Девять целковых - тысячи огней! В Петербурге переулка не осветишь на
эти деньги. Что бы сделали и каких бы фабрик настроили здесь англичане, имея
под руками даровое топливо и освещение!" - подумал я.
Три дня мы пробыли, таким образом, в Баку, и я желаю одного, чтобы
статейка моя представила воображению читателя этот маленький городок в столь
же яркой картине, в какой останется он навсегда в моем воспоминании!
Тюк-Караганский полуостров и Тюленьи острова*
______________
* Тюк-Караганский полуостров находится на восточном берегу Каспийского
моря, под 44° широты и 21° долготы. (Прим. автора.).
Чтобы попасть в Тюк-Караганский залив, мы должны были от Бирючьей косы
перерезать море почти поперек. Плавание наше было в высшей степени
благополучное: в продолжение ночи мы прошли половину нашего пути, и на
другой день перед закатом солнца стал показываться Тюк-Караганский берег, с
бухтою в правой от нас стороне и с видневшимся влеве Новопетровским
укреплением. В самый залив мы вошли в тихие сумерки, при свете луны,
следовательно, при обстоятельствах, благоприятных для морской картины, но
при всем том вид полуострова не представил для глаз ничего особенно
привлекательного: берег, море, мелькающие тени людей - и только; даже
дикость природы не имеет здесь своей обычной грандиозности и какая-то
чересчур заурядная и обыкновенная. В морском отношении бухту, впрочем,
хвалят: с густо илистым дном, при четырехсаженной глубине, она образована
песчаною косою, которая, загибаясь от севера к юго-востоку, закрывает ее
совершенно от ветров.
Поутру мы сошли на берег, чтобы ехать в крепость. На самой косе
расположена слобода, заселенная русскими переселенцами из верховых губерний.
Правительство обстроило их, дало им на десять лет льготы, предоставило им
около берега рыбную ловлю. Я заходил в их дома. Живут чистенько, заметны
некоторые следы довольства, а между тем, не говоря уже о бабах, даже мужики
плачут о родине: скучно!
Крепость лежит от слободы в пяти верстах; по дороге только и видны
песок, ракуша и выдающийся местами из земли известковый камень,
употребляемый на постройку домов; растительность самая бедная; с морского
берега опахивает вонючий запах от выкидываемой волнами и гниющей здесь
морской травы. Наконец, к общему нашему удовольствию, мы увидели два соленые
озерка, единственно любопытные предметы среди этой скудной и печальной
природы. Замечательны они тем, что совершенно розового цвета. Вода их,
налитая в стеклянный сосуд, красновата, и у берега, где дно ракушечное,
черноватое, она представляется с бледно-розовым отливом; но дальше, где
происходит уже осадок соли и где грунт дна белый, красноватость ее сгущается
до цвета розы. Самая соль в первое время осадки, когда еще бывает сыровата,
сохраняет розовый цвет, но, высушенная, делается совершенно белой. По мнению
Эйхвальда, розовый цвет озерков происходит вследствие отражения солнечных
лучей от растущей на дне красноватой травы; но почтенный ученый наш Бэр,
предпринимавший вместе с нами эту поездку, объяснил это иначе и более
правдоподобно; он открыл в воде присутствие инфузорий, которые в живом
состоянии окрашивают ее в розовый цвет, но, умирая, разлагаются и утрачивают
это свойство.
Крепость стоит на вершине горы; невысокие стены ее идут зигзагами,
охраняемые с одной стороны крутым скатом, а с другой - почти
перпендикулярными обрывами. Устроена она для прекращения разбоев на море,
которые производили кочующие по восточному берегу киргиз-кайсаки.
Въехав в крепостные ворота, мы прошли сначала в церковь, видели потом
казармы, лазарет, гауптвахту, ходили на бастионы, откуда я взглянул на
далеко расстилающуюся степь, и опять та же убийственная мертвенность, хоть
бы деревцо, хоть бы лужайка свежей зелени! И только, как признаки чего-то
живого, плетутся вдали, едва передвигая ноги, по два, по три верблюда, или,
лучше сказать, остовы верблюжьи. Сажень дров здесь стоит 70 рублей серебром,
за пригоршню муки кочевник готов работать целый день, и среди этого безлесья
и безводья (невольно подумаешь) могут жить люди?.. Живут, и живут тысячи!
Мало того. Имеют политические партии, враждуют и междоусобствуют друг с
другом. Читатель, может быть, знает, что большая часть киргаз-кайсацких
племен признает над собой власть хивинского хана, которому еще в недавнее
время они отбывали свою дань тем, что захватывали в море наших
рыбопромышленников и поставляли их в Хиву натурой в плен, и только в 1840
году поход Перовского заставил хана отменить сбор подобной пошлины, и
захваты прекратились. Не знаю, в какой мере это справедливо, но мне
рассказывали такого рода междоусобный эпизод. Старый хивинский хан убит в
войне с персиянами, на место его избран хивинскою партиею другой, против
желания партии трухменцев; те объявили восстание, новый хан вышел усмирять
их и был убит в схватке. Ему наследовал родной брат его, который, между
прочим, издал прокламацию с воззванием к киргиз-кайсакам - бить и уничтожать
трухменцев; но те предупредили и напали на хивинский купеческий караван,
шедший из Новопетровска в Хиву под прикрытием киргизов; товары были
разграблены, а конвой разбит. Киргизы, возвратясь домой, в свою очередь,
стали грабить трухмен, но не тех, которые их грабили, а находящихся под
нашим покровительством и прикочевавших к Новопетровску. Эти трухмены теперь
являются беспрестанно к коменданту с просьбою защитить их, а киргизы в свое
оправдание говорят, что они сами ограблены. Словом, спор, который, кажется,
лучше всего разрешило бы турецкое правосудие, отколотив, для восстановления
мира, истца и ответчика по пятам.
Вот все, что мы видели и слышали на Тюк-Караганском полуострове. На
другой день, снявшись с якоря, направили мы наш курс к так называемым
Тюленьим островам, которых, собственно, четыре: Морской, Святой, Подгорный и
Кулалы. Для посещения своего мы избрали последний. Якорь брошен у западной
его оконечности, против единственного жилого места - небольшой ватаги
тюленьих промышленников. До берега добрались мы в шлюпке, и первое, что
увидели, - это скорпионов и двух-трех огромнейших собак, которых, говорят,
тут более двух десятков. Промышленники ездят на них охотиться по льду за
тюленями.
Из всех водяных обитателей Каспия тюлень уж, конечно, самое
простодушное животное, их ловят почти руками. Выходят, например, они летом
на морской берег понежиться, погреться и, главное, я думаю, поспать, и спят,
как мертвые, лопаясь иногда от собственного своего жира. Между тем охотники
осторожно, с колотушками (чекушками) в руках и стараясь быть под ветром,
обходят их с моря; достаточно перебить передний ряд косяка, остальные уже не
в состоянии перескочить этой загороди и все убиваются на месте*. Когда ловец
замахивается на тюленя, он, бедный, не защищается, не спасается и только
обращает на убийцу глаза, полные слез, а маленькие тюленята, говорят, даже
издают стон наподобие плача ребенка. На море ловят тюленей в северной части
Каспийского моря; сначала ловцы замечают, где вьются над водою мартышки, -
явный знак, что тут ходит тюлений косяк; место это ловцы обставляют с одной
стороны оханами, а с другой обходят в лодках и начинают шумом и криком
беспокоить косяк, который бросается, тычется рылом в загородь, ворочается и,
встретив здесь расставленные сети, запутывается в них. Но другое дело - и
дело гораздо поопаснее - охота за маленьким беленьким тюленем зимой, когда
тюлени плодятся. Для этого они обыкновенно продувают на льду отверстие
(лазок), выползают на него и, родив детенышей, оставляют их, для защиты от
ветра, около льдин, стоящих ребром. Сопровождаемые плачем и воем семей
своих, едут охотники к этому наперед опознанному месту и начинают несчастных
птенцов убивать чекушкой или просто колотя головенкой об лед; но горе
отважным промышленникам, если в это время подует морской ветер; льдины
отрывает и относит, куда ветер дует. Только счастливая судьба может
примкнуть ее к берегу или к другой льдине, с которой можно перебраться на
землю, или, наконец, перехватит ловцов какая-нибудь кусовая; но часто
бывает, что их уносит в море, где впереди смерть от холода, голода,
потопления, и трудно вообразить, с какой отважностью и неутомимостью
спасаются погибающие: последний способ, самый решительный, когда уже никакой
не осталось надежды, - это плавание на бурдюке. Делается он просто: убивают
обыкновенно лошадей, мясо их запасают на пищу, а шкуру надувают и
образовавшиеся из нее пузыри привязывают к саням, которые спускают на море,
и пускаются в них плыть, употребляя вместо весел лошадиные кости; кого
вынесет - так хорошо, а нет - так, значит, богом так назначено. Чиновник
произведет очень аккуратное местное изыскание о причине смерти таких-то и
таких-то. Родные, а больше всех матери, поревут, постонут. На мирской сходке
переговорят: "Затерло, брат, ребят-то, затерло... Затерло, затерло, с
кусовой от Фомы Ильича видели, слышь... Видели, видели, братец ты мой, да
подступу не было, льдищо кругом... Льдищо, льдищо - известно!" - заключится
разговор, да тем дело и покончится. Где-то, подумаешь, не вершит головушкой
русский человек ни за что, ни про что, а пора бы, кажется, нам поберегать
людей: весь этот промысел, например, доставлял шкурку, из которой
выделывался мех вроде бобра, употребляемый на опушку кучерских кафтанов, и
для подобного комфорта каждый год гибло до двадцати человек, а сверх того
переводились и самые тюлени. В последнее время правительством, впрочем,
запрещен этот промысел.
______________
* Впрочем, лов этот иногда бывает соединен с опасностью для ловцов;
если они не успели перебить переднего ряда тюленей, прежде чем проснутся
остальные, то весь косяк устремляется в воду, увлекает с собою и давит
ловцов. (Прим. автора.).
ПРИМЕЧАНИЯ
ПУТЕВЫЕ ОЧЕРКИ
Очерки, печатающиеся в настоящем издании, впервые были опубликованы в
1857 году. Эти очерки, по замыслу Писемского, должны были явиться первой
частью цикла. "Возвратясь из путешествия по Астраханской губернии, куда я
был командирован по распоряжению Морского министерства для составления
статей в "Морской сборник", - писал он Ф.П.Врангелю 20 ноября 1856 года, -
имею честь представить при сем Вашему высокопревосходительству, для
напечатания в сборнике, первый отдел моих путевых очерков, собственно по
Астраханской губернии, а также и морские мои поездки"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 102.
Над этими произведениями Писемский, очевидно, начал работать, еще
находясь в литературно-этнографической экспедиции, организованной Морским
министерством, "в Астраханскую губернию и к прочим прибрежьям Каспийского
моря".
В экспедиции Писемский пробыл, как можно судить из "Дела о
командировании литераторов в разные края России для собрания сведений до
морской части относящихся"*, с 9 января по 9 ноября 1856 года.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 613.
В его задачу, как и в задачу других членов экспедиции, "молодых
даровитых литераторов", входило "исследование быта жителей, занимающихся
морским делом и рыболовством". Эти сведения чрезвычайно интересовали царское
правительство, стремившееся после поражения России в Крымской кампании, а
также в связи с ростом промышленного капитала активно колонизовать окраину.
Но часто экспедиции, организуемые с целью изучения экономического состояния
края, достигали нежелательных для правительства результатов. В частности,
богатый материал, собранный Писемским во время пребывания в Астрахани,
поездок по Каспийскому морю и посещения Баку, позволил писателю разоблачить
колонизаторскую политику царизма. Сохраняя в своих очерках верность реальным
фактам, нигде не стараясь смягчить краски, Писемский создает мрачную картину
бедности и отсталости юго-восточной и южной окраин царской России. Он дает
понять своему читателю, что в условиях господства феодально-крепостнического
строя жители этих окраин, "малые народы", обречены на вымирание.
Готовя текст очерков для издания Ф.Стелловского, Писемский объединил их
с печатавшимися в 1857 - 1860 годах в "Библиотеке для чтения" очерками
"Татары", "Астраханские армяне" и "Калмыки" под общим названием "Путевые
очерки". Других, более существенных изменений в издание Стелловского
писатель не вносил, ограничившись заменой некоторых оборотов, выражений и
слов.
Из изменений, внесенных в посмертные издания Писемского, следует
отметить неудачное присоединение во втором, посмертном издании Полного
собрания сочинений (изд. Вольфа, 1895-1896 гг.) в качестве восьмой главы к
"Путевым очеркам" статей "Пребывание черноморцев в Москве" и "Прием
черноморцев в Астрахани". Эта ошибка была повторена в последующих изданиях
сочинений Писемского. Статьи, присоединенные к "Путевым очеркам", впервые
появились в "Морском сборнике" (1856, кн. 6, апрель). Первая была напечатана
без подписи, а вторая, снабженная подзаголовком "Письмо в редакцию "Морского
сборника", - за полной подписью Писемского. Содержание первой статьи
полностью опровергает принадлежность ее Писемскому. В ней изображены
события, происходящие в Москве с 16 по 29 февраля 1856 года, свидетелем
которых Писемский не мог быть, так как находился в это время в Астрахани.
В настоящем издании очерки печатаются по изданию Ф.Стелловского с
исправлениями опечаток по предшествующим, прижизненным публикациям.
АСТРАХАНЬ
Впервые очерк под названием "Путевые очерки (Астрахань)" был напечатан
в журнале "Морской сборник", 1857, кн. 2.
В основу произведения легли впечатления Писемского от пребывания в
Астрахани. Срок выезда писателя в Астрахань точно не установлен. Но по
сохранившемуся письму его к жене можно полагать, что во второй половине
февраля 1856 года Писемский был уже в Астрахани. 19 февраля этого года
писатель сообщал жене: "...пишу к тебе уж и из Астрахани, сидя в теплом
номере, уже несколько отдохнувши после адской усталости, переехав Волгу на
салазках, которые везли калмыки"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 91.
Своеобразный город на юго-восточной окраине России и его пестрое
население привлекли внимание Писемского и вызвали у него глубокий интерес:
"Астрахань - это непочатое дно для описаний: не говоря уж о губернии, самой
город точно явившийся после столпотворения Вавилонского и неслитно до сих
пор оставшийся: Калмык со своим языком, кочевой кибиткой, идолами, Армянин
более православный, Армянин более католик, Татарин со своим языком и
Магометанским толком, Персиянин со своим языком и другим магометанским
толком, Русский мужик, Немец, Казак - все это покуда наглядно еще режет мой
глаз, но сколько откроется, когда еще внимательнее во все это
вглядишься..."*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 94-95.
Прожив некоторое время в Астрахани, изучив ее окрестности, Писемский
был поражен крайней нищетой и бедностью, открывшейся перед ним. "В
благословенном крае - Саратовской и Астраханской губернии я чуть было не
умер с голоду, квасу, яиц нет в деревнях", - писал он в письме к
А.А.Краевскому 20 февраля 1856 года.
Писемский не был лишь пассивным наблюдателем астраханской
действительности. Он стремился понять характер и нравы нерусских обитателей
города: "...в Астрахани вожусь с Армянами и Татарами", - пишет писатель
А.А.Краевскому 2 июня 1856 года*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 98.
Точная дата выезда Писемского из Астрахани неизвестна. Но о том, что в
сентябре он был уже в Москве, мы узнаем из письма В.П.Боткина к
И.С.Тургеневу от 29 сентября 1856 года. "У Островского встретил я Писемского
- бледного, исхудалого, больного, - тень прежнего Писемского, - сообщал
И.С.Тургеневу В.П.Боткин. - Он приехал сюда лечиться. Островский говорит,
что у него развилась ипохондрия. Дело в том, что Писемский начитался
медицинских книг и нашел в себе многие болезни"*.
______________
* В.П.Боткин и И.С.Тургенев. Неизданная переписка, 1851-1869, М., 1930,
стр. 92.
Стр. 493. Мочаг - мелководный, илистый, заросший камышом морской залив.
Толмач - в древней Руси должностной официальный переводчик,
посредничавший в беседе между русским человеком и иностранцем.
Стр. 494. ...в сентябре месяце (7064 г.). - Здесь дата дана по старому
церковному летосчислению. По новому летосчислению - 1556 год.
Стр. 497. Раскат - вал, насыпь или укрепление.
Стр. 503. Хлибит, хляба - мокрый снег, слякоть.
Чуха (чоха) - верхняя одежда с широкими откидывающимися рукавами.
БИРЮЧЬЯ КОСА
Впервые очерк напечатан в журнале "Морской сборник", 1657, кн. 4.
Первоначальным наброском очерка является письмо Писемского к жене от 25
марта 1856 года (см. "Избранные письма").
Стр. 504. Брандвахта - сторожевое судно в порту.
БАКУ
Впервые очерк под названием "Поездка в Баку" был напечатан в журнале
"Морской сборник", 1857, кн. 4.
Писемский выехал из Астрахани в Баку по приглашению астраханского
губернатора контр-адмирала Н.А.Васильева. Последний должен был установить,
возможно ли в Баку создать порт. Очевидно, эта поездка была совершена в
апреле или в начале мая 1856 года. В письме к жене из Астрахани Писемский 25
марта 1856 года сообщал: "На той неделе я, вероятно, поеду в море настоящее,
в Баку"*, а уже 17 мая он писал А.В.Дружинину: "Письмо ваше я получил,
только что возвратившись из Баку, куда ходил морем, совершая первой раз
морское путешествие..."**.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 96.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 97.
В Баку Писемский пробыл три дня. За это короткое время писатель сделал
много ценных наблюдений, которые и легли в основу очерка. Писемский приехал
в Баку, когда последний был небольшим уездным городом Шемахинской губернии.
Городская власть тогда принадлежала уездному начальнику и коменданту. Печать
феодальной отсталости и запустения лежала на всем облике города. Ее-то и
заметил зоркий глаз писателя. Подлинного этнографа, Писемского
заинтересовало и азербайджанское (его тогда называли татарским) население
города. Он улавливает своеобразие внешнего облика бакинских "татар",
знакомится с содержанием азербайджанского народно-поэтического предания о
Девичьей башне, выясняет названия национальных музыкальных инструментов,
описывает со всеми подробностями национальную пляску.
Писатель приехал в Баку, когда его нефтяные богатства почти не находили
никакого применения. Нефть добывалась в самых незначительных количествах и
самым первобытным способом. Она выкачиналась из простых колодцев бурдюками,
то есть мешками из кож животных, смазанных нефтью. Но, несмотря на это,
Писемский изображает Баку как город нефти.
Стр. 510. Астрабадские крейсера - здесь начальники астрабадских судов.
Астрабад - город в Иране, ныне переименованный в Горган.
Стр. 513. Гебры - современные последователи зороастрийской религии в
Иране.
ТЮК-КАРАГАНСКИЙ ПОЛУОСТРОВ И ТЮЛЕНЬИ ОСТРОВА
Впервые очерк был напечатан в журнале "Морской сборник", 1857, кн. 4.
В основу очерка легли наблюдения Писемского, сделанные им во время
путешествия по Каспийскому морю. 2 июня 1856 года писатель сообщал
А.А.Краевскому: "Каспийское море изъездил уж вдоль и поперек, я был в Баку,
был в Тюк-Караганском полуострове, на Тюленьих островах..."*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 98.
А.А.Рошаль
Алексей Феофилактович Писемский
Русские лгуны
Очерки
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 7
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы. I. Конкурент
II. Богатые лгуны и бедный
III. Кавалер ордена Пур-ле-мерит
IV. Друг царствующего дома
V. Блестящий лгун
VI. Сентименталы
VII. История о петухе
VIII. Красавец
Люди, названные мною в заголовке, вероятно, знакомы читателю. Когда я
встречался с ними в жизни, они производили на мен" скуку, тоску и
озлобление; но теперь, отодвинутые от меня временем и обстоятельствами, они
стали дороги моему сердцу. В них я вижу столько национального, близкого,
родного мне... Начав с простейших элементов, мне, вероятно, придется перейти
и к гораздо более высшим типам. Поле мое, таким образом, широко. Я только
робею за свои силы, чтобы все эти фигуры отлить из достойного металла, с
искусством и точностью, достойными самого предмета, и в этом случае наперед
прошу читателя обращать внимание не столько на тех добрых людей, про которых
мне придется рассказывать, как на те мотивы, на которые они лгали.
Выдумывая, всякий человек, разумеется, старается выдумать и приписать
себе самое лучшее, и это лучшее, по большей части, берет из того, что и в
обществе считается за лучшее. Лгуны времен Екатерины лгали совсем по другой
моде, чем лгут в наше время. Прислушиваясь со вниманием к тем темам, на
которые известная страна в известную эпоху лжет и фантазирует, почти
безошибочно можно определить степень умственного, нравственного и даже
политического развития этой страны. В этом смысле мы придаем некоторое
значение и нашему груду. Начинаем:
I
КОНКУРЕНТ
Помнит ли читатель одного из моих действующих лиц, Антона Федотыча
Ступицына?* Я позволю себе другой раз говорить печатно об этом лице
единственно потому, что, начав слово о вралях, решительно нет никакой
возможности пройти молчанием Антона Федотыча. В прежнем рассказе моем я его
представил в период полного падения, когда его никто уже не слушал, когда он
лгал о самых обыкновенных вещах; но для него существовало и другое время:
состояние его тогда было далеко еще не в таком расстроенном виде; носимый им
довольно странный чин "штык-юнкера в отставке" вовсе, по духу времени, не
служил ему таким позором, каким служил впоследствии; врал он во всевозможные
стороны самым свободным образом и только еще начинал замечать, что слушатели
от него как-то стушевываются.
______________
* Повесть "Брак по страсти". (Прим. автора.).
Антон Федотыч в собрании. Он проходит из буфета в залу, с удовольствием
втягивая в себя запах накуренного одеколона. Публики еще никого нет, и
только у колонны стоит молодой человек, Петруша Коробов, закинув голову
назад и вообще в довольно отчаянной позе. Антон Федотыч, находя в нем
удобную для себя жертву, начинает к нему приближаться, но не вдруг, а
исподволь, как обходят обыкновенно охотники дрофу. Сначала он сделал
довольно большой полукруг около него, потом поменьше, наконец, в третьем
стал уж лицом к лицу с ним.
- Я, кажется, имею удовольствие видеть Петрушу Коробова? - отнесся он к
нему, как бы совершенно еще к мальчику.
Антону Федотычу и в голову не приходило принять в соображение, что сей
юный птенец тринадцати лет бежал без позволения родителей из корпуса, прожил
затем в Петербурге девять лет без копейки денег и даже без бумаг для
свободного проживания, а потому знал жизнь и мог понимать людей.
- Точно так-с! - отвечал молодой человек совершенно развязно.
- Еще маменьки вашей пользовался расположением!..
- Ах да! Очень рад.
Антон Федотыч на всякий случай взял легонько за руку своего нового
знакомого.
- Не угодно ли? - сказал он, показывая ему другой рукой на стоявшие два
стула.
Молодой человек повиновался, и оба они уселись.
- Хорошенькое зальцо!.. - начал Антон Федотыч, недоумевая еще, в
которую сторону ему хватить.
- Да, но паркет нехорош! - заметил молодой человек.
- Очень нехорош! - подхватил радостно Антон Федотыч: слова эти прямо
навели его на тему. - А все ведь, ей-богу, дворянство наше! Я предлагал им
мой дом, ничего бы с них не взял - ездите, танцуйте; ну, а паркет у меня
такой, что и в московском дворянском собрании, пожалуй, такого нет.
- Это ваш дом на Ивановской-то? - заметил ему насмешливо его
собеседник.
- Да, на Ивановской! - отвечал Антон Федотыч с замечательным
хладнокровием.
- Зачем же там паркет? И дом-то весь развалился.
- Случай!.. - отвечал Антон Федотыч, делая вид, что как бы не слыхал
последнего замечания. - Приехал я раз в Москву, и так как у меня всегда есть
свободные деньги, я люблю, знаете, шляться по разным этим аукционам (Антон
Федотыч в жизнь свою не бывал ни на одном аукционе и даже хорошенько не
знал, как это там делается), только раз вдруг объявляют паркет: там дал
кто-то какую-то цену, я дал рубль больше, третий сказал еще рубль, я говорю
два - за мной и остался. Черт знает, зачем и для чего купил паркет!.. Ведут
меня показывать; вижу: целая комната завалена какими-то деревянными
кусочками. Делать, однако, нечего: велел я своему человеку купить ящиков,
собрали мы с ним всю эту дрянь, повезли восвояси... Дом у меня тогда только
еще отстраивался. Дай-ка, думаю, не будет ли чего-нибудь из моего паркета?
Призываю я мастера. "Можешь ли, говорю, братец, собрать все это?" -
"Могу-с!" - говорит... - "Ну, начинай с богом!" Только вижу, он работает
день, другой... Меня любопытство взяло; иду к нему. "Что же, говорю,
братец?" - "Да, батюшка, говорит, извольте посмотреть, какая штука выходит!"
Смотрю я: все это уж у него разложено, и как бы на самой превосходнейшей
картине изображено бородинское сражение... Лица всех известных генералов как
живые; все это, знаете, выделано из дерева. "Батюшка, - говорит паркетник, -
мне за такой паркет рядной цены взять нельзя". - "Да бери, говорю, братец,
что хочешь, только увековечь ты мне это сокровище".
- До сих пор так с генералами и стоит? - спросил Коробов, нисколько,
по-видимому, не удивленный рассказом Антона Федотыча.
- До сих пор с генералами! - отвечал тот.
- Так как же по генеральским-то лицам танцевать и ходить ногами -
неловко!
- Очень неловко! - засмеялся Антон Федотыч.
Молодой человек между тем придал как бы мыслящее выражение своему лицу,
потом тряхнул кудрями и начал:
- У меня в Петербурге тоже были всегда свободные деньги, и я раз тоже
на аукционе купил для маменьки часы; оказалось потом, что они с
будильником...
- Бывает, с такой, знаете, особенной машиной! - подтвердил Антон
Федотыч и показал даже рукою как бы некоторое подобие машины.
- Да дело не в машине, а в том, что часы будили в восемь часов, именно
когда маменька привыкла вставать.
- Скажите! - произнес Антон Федотыч с некоторой дозой внимания.
- И это ничего! Но они будили не шумом, как будят обыкновенные часы, а
выкрикивали человеческим голосом: "Вставайте!.. Вставайте!.."
- Скажите! - произнес опять Антон Федотыч, возвысив на значительное
число нот свое внимание и даже показывая некоторое удивление.
- И это еще ничего! - доколачивал его молодой человек. - Будильник
прибавлял: "Вставайте, Клеопатра Григорьевна!" - имя мамаши выговаривал.
- Да, это приятно! - заметил Антон Федотыч, как-то насильственно
улыбаясь.
Он поставлен был в странное положение. Весь его ум и соображение как бы
подернулись каким-то туманом. В молодом человеке он видел точно двойника
своего, который мог совершенно то же делать, что и он делал.
- Вы вот справедливо сказали, - начал он после некоторого раздумья, -
дом у меня точно что здесь стар. Неприятна, знаете, ветхость эта, а потому я
гораздо больше люблю жить в усадьбе своей.
- А у вас хорошая усадьба? - спросил Коробов.
- Превосходная-с! Насчет угодий расскажу вам только одно. Раз, летом,
погода этакая прекрасная стояла, сижу я с семейством у себя на балконе;
вдруг слышу колокольчик. "Кто такой?" - думаю. Оказывается, становой
приехал. Ну, очень рад. "Антон Федотыч, говорит, к вам архиерей сейчас
приедет. Услыхал, что вы поблизости: "Везите, везите, говорит, меня к нему";
я нарочно прискакал вас предуведомить..." И точно, что я со всеми этими
высокими духовными особами всегда был дружен, потому что и в молодости и до
сих пор люблю заниматься этой богословией; только дело в том, что мы с
семейством по слабости наших комплекций всегда едим скоромное... (Читатель,
может быть, не забыл, каким слабым здоровьем и малым аппетитом пользовался
сам Антон Федотыч и все его семейство.) Но ведь это - монахи; по званию
своему они не могут этого делать. Призываю я управляющего. "Скачи, говорю,
братец, в город, плати там сколько хочешь, только доставай нам рыбы". -
"Ничего-с, говорит, и около дома найдем". - "Как около дома?" - "Да так уж,
говорит, не извольте беспокоиться". Ну, я знаю, что он действительно человек
расторопный, поуспокоился. Приехал архиерей... Сидим мы... тары-бары
распускаем, а меня между тем все червячок гложет: "Ну как, думаю, не найдут
рыбы?" Вдруг этот самый управляющий меня вызывает. "Пожалуйте, говорит, на
пруд да и его-то преосвященство попросите". Возвращаюсь я к гостям моим.
"Вот, говорю, ваше преосвященство, дурак мой управляющий меня и вас на пруд
выйти просит - там что-то такое необыкновенное случилось". - "Хорошо,
говорит, я очень рад попройтись, а то все сидел". Выходим, и так-таки прямо
нам в глаза, на берегу пруда - пуда в два осетр!..
- Бывает это! - подтвердил его слушатель. - Раз мы с мамашей тоже сидим
на балконе, только слышим вдруг колокольчик... Это чиновники из города едут
к нам, а между тем среда... Мы с матушкой, по слабости нашего здоровья, едим
скоромное, а чиновники, по их сану, всегда соблюдают посты... (Повеса на
этот раз не счел даже за нужное менять фраз Антона Федотыча.) Только я
призываю к себе управляющего: "Скачи, говорю, плати что хочешь за рыбу". -
"Достанем, говорит, и дома, да еще и с дичью". Я сначала и поверил ему, но
потом, когда чиновники приехали, меня, как и вас, стал тоже червячок
погладывать; однако управляющий вскоре же вбегает. "Пожалуйте, говорит, бога
ради, с гостьми на пруд да и винтовку уж захватите с собой". - "Зачем
винтовку?" - "Нужно", - говорит... Бежим мы за ним. На берегу реки человек
сорок мужиков тянут бредень... в него попал медведь, а белуга ему в ногу
впилась!
Антон Федотыч даже уж и не усмехнулся на это; но тотчас же встал и
отошел от своего собеседника и целый вечер был как опущенный в воду. Он
полагал, что занимает своими разговорами молодого человека, а тот только
смеялся над ним - обидно!
II
БОГАТЫЕ ЛГУНЫ И БЕДНЫЙ
Наклонность полгать - в каких она иногда кротких душах живет! Я знал в
В-е мещанина Петра Вакорина - чрезвычайно кроткого малого, обремененного
огромным семейством, не способного ничего другого делать, как сходить за
охотой, за грибами, рыбки поудить. Существовал он решительно благодеянием
одного подгороднего помещика, Саврасова, честолюбивейшего и надменнейшего
человека и в то же время псового и ружейного охотника, который, собственно,
и благодетельствовал Вакорину за то, что он выслеживал ему иногда места,
удобные для охоты, хоть тот по большей части и навирал в этом случае.
Слабость поприврать в Вакорине, как в существе загнанном, так умеренно
проявлялась, что ее почти никто и не замечал, а в то же время она была, и
очень была: придет иногда и расскажет жене, что видел орла с орлятами, да
улетели - канальство. А между тем никаких орлят не было, да и быть не могло.
А то отправится в соседний монастырь к обедне и там, будто случайно,
расскажет казначею: "Какую, ваше преподобие, я на мельнице вашей щуку видел;
пуда в два, надо полагать; вся седая ходит, мохом уж, значит, поросла!.."
Разгорятся жадностью казначейские очи, велит он спустить омут - хоть бы
пескарь! Начнут бранить Вакорина, непременно тут присутствующего; крестится,
божится, что видел, тогда как сам очень хорошо знает, что видел нечто
гораздо более похожее на палку, чем на щуку.
Раз его благодетель Саврасов на одной из своих осенних охот убил лисицу
с черным хвостом. Можете себе представить, как это подействовало на его
гордую и самолюбивую душу! Со шкурой этой лисицы он стал по всем ездить,
всем ее показывать. "Видали ли вы это?" - говорил он, повертывая свой трофей
перед носом почти каждого, и всякий благоразумный человек, разумеется,
придавал удивленное выражение своему лицу и говорил: "Да, да".
Случилось, что около того же времени Вакорин зашел к исправнику, с
которым он состоял в близких отношениях уже по случаю рыбной ловли, так как
всегда доставлял ему отличных для удочки червяков, а когда сам ходил с ним
зимою удить, так держал и отогревал этих червяков у себя во рту.
Смиренно поклонясь хозяину и гостям его (у исправника в это утро было
человек несколько из дворянства), Вакорин в своем длиннополом сюртуке уселся
в уголку и, положив руки на колени, стал улыбаться своей доброй улыбкой
всякому, кто только на него взглядывал. Хозяин, наконец, заметил его
одинокое положение и обратился к нему:
- Петруша, что ты там все сидишь? Поди выпей водочки!
Вакорин скромно встал, подошел к закуске, несмелой рукой стал наливать
себе рюмку. В это время двери с шумом растворились, и в гостиную вошел
Саврасов с лисьей шкурой в руках.
- Как вы это находите? - обратился он прямо к хозяину и ни с кем почти
не кланяясь.
- И слов уж не нахожу, как это выразить! - отвечал тот, раболепно
склоняя голову перед гостем.
- Во всем европейском ружейном мире в десять лет один такой выстрел
бывает! - сказал Саврасов.
На этот разговор их Вакорин, не допив еще рюмки, отвел от нее свои
кроткие глаза и проговорил довольно громко:
- Каждый год по три таких штуки бью!
Хозяин уставил на дерзкого удивленные глаза, а Саврасов сначала только
попятился назад.
- Как, ты бьешь каждый год по три? - проговорил он, не могши еще прийти
в себя.
- Бью-с! - отвечал, покраснев, Вакорин.
- Бьешь? - проговорил опять Саврасов.
- Бью-с! - повторил еще раз Вакорин.
- Бьешь? - заревел уже с вспыхнувшим, как зарево, лицом оскорбленный
честолюбец и схватил Вакорина за шивороток.
Хозяин и гости подбежали к ним.
- Ну, полноте, бросьте его! - унимали они Саврасова.
- Дурак! Ну, где ты бьешь? - увещевал Вакорина исправник.
- Бью, батюшка, - повторил он и тому.
- Господа! Возьмите его у меня; иначе я его задушу! - сказал Саврасов,
отбрасывая от себя Вакорина.
- Что хотите, то и извольте делать, а что бивал, - не унимался бедняк,
утирая с лица катившийся пот.
- Ну, так пошел же вон! - крикнул на него уж и хозяин, выведенный из
терпения такою ложью.
- Я уйду, сударь, уйду! - говорил Вакорин и пошел.
- Я тебе теперь, каналья, кости оглоданной не дам, - вскричал Саврасов,
выбегая вслед за ним.
- И я тоже, и я! - повторял хозяин.
Вакорин бледнел, делал из лица препечальнейшую мину.
В лакейской его стал было даже лакей уговаривать:
- Полноте, Петр Гаврилыч, потешьте господ; скажите, что неправду
сказали.
- Что мне тешить-то? Бивал сколько раз! - отвечал ему Вакорин.
Лакей на это не стерпел и плюнул.
- Фу ты, господи боже мой! - проговорил он.
Господа между тем рассуждали о наглом лжеце в гостиной.
- Каков каналья, а? Каков? - кричал Саврасов на весь дом.
Его мелков самолюбьишко было страшно оскорблено. Недели через две он по
наружности как бы и простил Вакорина, стал даже принимать его к себе в дом,
но в душе питал против него злобу. Раз... это уж было у самого Саврасова,
тоже собралось дворянство, в том числе два брата Брыкины. Еще покойный отец
этих господ рассказывал, что поехал он однажды ночью через Галичское озеро -
вдруг трах, провалился в прорубь; дыханье, разумеется, захватило; глаза
помутились; только через несколько секунд дышать легче - глядит, тройка его
выскочила в другую прорубь - и полнехоньки сани рыбы зачерпнулись в озере.
Другой раз заговорили о храме Петра в Риме. "Что это такое за важность этот
храм! - воскликнул Брыкин. - Говорят, велик он очень! Вздор! Велик
сравнительно, потому что вся-то Италия с нашу губернию. Ну, а как наша
матушка Россия раскинулась, так что ни построй, все мало. Вот у нас приход
или, лучше сказать, приходишко; выстроили церковь - так псаломщик за
всенощной с клироса на клирос на жеребенке верхом ездил".
- Батюшка! - воскликнул при этом укоризненно даже один из сыновей.
- А длина церкви велика ли? - спросил кто-то из слушателей.
- Длина? - отвечал несколько опешенный замечанием сына старик. - Длина
сажени три.
Так он врал, и все его слушали и даже почти верили ему, потому что
тысяча душ была у него. Сынки тоже пошли по нем. В настоящее собрание один
из них рассказывал: "Стали, говорит, мы спускаться с Свиньинской горы, -
ведь вы знаете, это стена, а не гора... что-то одна из лошадей плохо
спускала - понесли. Заднее колесо заторможено было - однако, пи, пи, пи! -
ничего не помогает; я, делать нечего, говорю брату - мы с ним сидели на
передней лавочке, а жены наши на задней: "Давай, говорю, тормозить передние
колеса"; нагнулись: я на одну сторону - он на другую, взяли колеса в наши
лапки - на один камень колесо наскочит, на другой - в рытвину сухую попадет;
смотрим, лошади наши уж не несут, а везут коляску".
- И я заторможу колесо, - отозвался вдруг черт знает с чего и для чего
Вакорин, тоже тут присутствовавший.
Глаза хозяина загорелись бешенством.
- Ты затормозишь? - спросил он.
- Я-с.
- Да ты, каналья, не только коляску, а одну лошадь на беговых дрожках
обеими твоими скверными руками и ногами не остановишь! - прошипел он.
- И так остановлю-с.
- Остановишь? Люди! - Саврасов хлопнул в ладоши.
Вбежали люди.
- Сейчас заложить серого в беговые дрожки. Останавливай! - обратился он
к Вакорину.
Тот только уже улыбался.
Лошадь была заложена и приведена к крыльцу. Все гости и хозяин вышли
туда.
- Посмотрим, посмотрим! - говорили самолюбиво братья Брыкины.
Вакорин, как обреченный на казнь, шел впереди всех.
- Как же ты остановишь? - спрашивали его некоторые из гостей, которые
были подобрее.
- А вот как, - отвечал Вакорин, ложась грудью на дрожки и сам, кажется,
не зная хорошенько, что он делает, - вот руки сюда засуну, а ноги сюда! -
сказал он и в самом деле руки засунул в передние колеса, а ноги в задние.
- Отпускай! - крикнул он каким-то отчаянным голосом державшему лошадь
кучеру.
Тот отпустил. Лошадь бросилась, колеса завертелись; Вакорин как-то одну
ногу и руку успел вытащить, дрожки свернулись набок, лошадь уж совсем
понесла, так что посланный за нею верховой едва успел ее остановить.
Вакорин лежал под дрожками.
- Вставайте! - сказал подъехавший к нему верховой.
- Немного, проклятая, наскакала - остановил же! - сказал Вакорин и
хотел было подняться, но не мог: у него переломлена была нога.
Лет десять тому назад я встретил его в В... совсем уже стариком, хромым
и почти нищим. Он сидел на тротуаре и, макая в пустую воду сухую корку
хлеба, ел ее. Невдалеке от него стоял босоногий мальчишка и, видимо,
поддразнивал его. "Лисичий охотник, лисичий охотник!" - повторял он
беспрестанно. Это было прозвище, которое Вакорину дали в городе после
первого несчастного с ним случая по поводу лисьей шкуры. Старик только по
временам злобно взглядывал на шалуна. Я подошел к нему.
- Что это, Петр Гаврилыч, до чего это ты дошел? - спросил я его.
- Что делать, сударь? Стар стал уж!.. А добрых господ, как прежде было,
нынче совсем нет! - отвечал он, и слезы навернулись у него на глазах.
Кого он под "добрыми господами" разумел - богу известно!
III
КАВАЛЕР ОРДЕНА ПУР-ЛЕ-МЕРИТ{348}
Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему
углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник,
усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением
дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там,
вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в
поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду
тянет восхитительной свежестью. Тут же по зале ходит ночевавший у нас сосед,
Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми
черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но
выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках,
жилетике, сюртучке и пур-ле-мерите. Орден сей Евграф Петрович получил за то,
что в чине армейского поручика удостоился великого счастия содержать
почетный караул при короле прусском в бытность того в Москве. Раздражающее
свойство утра заметно действует на Евграфа Петровича; он проворно ходит,
подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович -
чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать,
фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает,
наконец, молчания и останавливается перед священником.
- Вы дядю моего Николая Степаныча знавали?
Священник поднимает на него глаза и бороду.
- Нет-с! - отвечает он с убийственным равнодушием.
- Как же, гвардейского корпуса командиром был, - продолжал Хариков
опять как бы случайно. - Да вы знаете, что такое корпусный командир?
- Нет-с! - отвечает и на это священник и, в то же время вытянув из
своей бороды два волоска, начинает их внимательно рассматривать.
- Войско наше разделяется на роту, батальон, полк, дивизию и корпус -
поняли?
Священник вытянул целую прядь волос.
- Понял-с, - произнес он.
- Ну, а слыхали ли вы, - продолжал Хариков чисто уже наставническим
тоном, - что покойный государь Александр Павлович великих князей Николая
Павловича и Михаила Павловича держал строгонько?
Священник отрицательно покачал головой.
- Ну, так это было! - произнес Хариков полутаинственно и полушепотом. -
И что значит военная-то дисциплина... - продолжал было он, прищуривая глаза,
но в это время в комнату вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и
серьезный, и сел тут на стул.
Евграф Петрович употребил над собою все усилие, чтобы продолжать
разговор в прежнем тоне.
- И так как великий князь был бригадным, дядя корпусным, я -
адъютантом...
- У кого это адъютантом? - перебил его отец.
- У дяди Николая Степановича, - отвечал ему скороговоркой и не
повернувшись даже в его сторону Хариков.
- А!.. - произнес отец.
Все очень хорошо знали, что Хариков никогда и ни у какого своего дяди
адъютантом не бывал, и сам он очень хорошо знал, что все это знали, но
останавливаться было уже поздно.
- Великий князь обыкновенно каждую неделю являлся к дяде с рапортом, -
говорит он, стараясь скрыть волнение в голосе, - я, как адъютант,
докладываю... Дядя выйдет и хоть бы бровью моргнул... Великий князь два
пальца под козырек и рапортует: "Ваше высокопревосходительство, то-то и
то-то!.." Дядя иногда скажет: "Хорошо, благодарю, ваше высочество!", а
иногда и распеканье. Так не поверите вы, - продолжал Евграф Петрович,
обращаясь уж более, кажется, к иконам, чем к своим слушателям, - идет
великий князь назад через залу... Я его, разумеется, провожаю... он возьмет
меня за руку, крепко-крепко сожмет ее. "Тяжело, говорит, братец Хариков,
жить так на свете".
Эти слова священника даже пробрали; он повернулся на стуле и почесал у
себя за ухом. В лице отца появляется какая-то злобная радость.
- А как вы с ним кутить ездили? - спросил он хоть бы с малейшим следом
улыбки на лице.
- Ездили! - отвечал Хариков, слегка вспыхнув. - С Николаем Павловичем,
впрочем, не часто, а все с Михаилом Павловичем... тот любил это... Пишет,
бывало, записку: "Хариков, есть у тебя деньги?" Ну, разумеется, пишу: есть,
и отправимся, иногда и Николай Павлович с нами...
- А как вас в часть-то было взяли? - спросил отец с дьявольским
спокойствием.
- Да, да! - отвечал Хариков, засмеявшись самым добродушным смехом. -
Ну, разумеется, молодые люди раз как-то на островах перешалили немного!..
Трах!.. Полиция и накрыла. "Бога ради, говорят, не говорите, что мы великие
князья, и окажите, что просто офицеры". Как, думаю, сказать: просто офицеры,
ведь квартальный их потянет; а дядя, я знаю, только и говорит: "Попадись уж,
говорит, этот великий князь в чем-нибудь, я его два года с гауптвахты не
выпущу..." Делать нечего, отозвал квартального в сторону... "Дурак, говорю,
ведь это великие князья..." Он как стоял, так и присел на корточки и,
разумеется, сейчас же скрылся... я деньги там, какие нужно было, заплатил, и
уехали.
- Как вы ехали назад: сухим путем или водою? - спросил отец, как бы не
думая ничего особенного этим сказать.
- До Дворцового моста на извозчике доехали, а тут встали, до дворца-то
пешком дошли, - отвечал Хариков, как бы не поняв насмешки. - И какая,
господи, у государя память была... в последний приезд свой к нам... Ну,
разумеется, мы все, дворяне, собрались в зале... Впереди вся эта знать
наша... губернатор, председатель, предводитель... я, какой-нибудь ничтожный
депутатишко от дворянства, стою там где-то в углу... Он идет, только вдруг
этак далеко, но прямо против меня останавливается. "Хариков, говорит, это
ты?" - "Я, говорю, ваше величество", а у самого слезы так и льются. Вижу, у
него на правом глазу слезинка показалась. "Очень рад, говорит, братец, тебя
видеть, только смотри, не болтай много..." - "Ваше величество..." - говорю.
- Это и я слышал! - подхватил вдруг отец.
- Ну, да, вот и вы, кажется, тут были! - обратился к нему Хариков,
видимо удивленный этой поддержкой.
- Еще тогда государь поотошел немного, - продолжал серьезно отец, - да
и говорит дворянству: "Вы, господа, пожалуйста, не верьте ни в чем Харикову:
он ужасный лгунишка и непременно вам на меня что-нибудь налжет".
- О, вздор какой! - произнес со смехом Хариков. - Станет государь
говорить.
- Как не вздор! - возразил ему отец. - Я дал тебе три короба
нагородить, а ты мне маленький кузовочек не хочешь позволить.
К счастию Евграфа Петровича, в то время вошла матушка. Он поспешил
перед ней модно расшаркаться, поцеловал у ней ручку и осведомился об ее
здоровье.
Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то
есть клал небольшой крестик и едва склонял голову, затем почему-то с
особенным чувством пропел: "От юности моея мнози борят мя страсти!" Но когда
начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как будто бы держась за
шарф, откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не
сорвавшись, и, кончив, проговорил со вздохом: "Любимая стихера государя!"
Мне всего еще раз удалось видеть, уже на смертном одре, этого невинного
человека в его маленькой усадьбе, маленьком домике и в маленькой спальне, в
которой не было никаких следов здорового человека, всюду был удушливый
воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у кровати
лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте.
Когда я сел около Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку.
- Вы, вероятно, будете у меня на похоронах? - проговорил он довольно
спокойным голосом. - Прикажите, пожалуйста, чтобы крест этот несли перед
моим гробом: я заслужил его кровью моею.
Евграф Петрович во всю жизнь свою капли не проливал ни своей, ни чужой
крови.
Через неделю он помер. Я долгом себе поставил исполнить его
предсмертное желание и даже сам нес крест на малиновой подушке, которую
покойник задолго еще до смерти поспешил для себя приготовить.
"О судьба! - думал я. - Для чего ты не дала этому человеку звезду...
Любопытно бы было видеть ту степень нежности, с какою бы он относился к этой
высокой награде служебных заслуг".
IV
ДРУГ ЦАРСТВУЮЩЕГО ДОМА
Честолюбие так же свойственно женским сердцам, как и мужским. Тетка
моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого
женерозного{352} чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видывал
величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы:
прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка,
густые серебристые в пуклях волосы, полный, но не обрюзглый еще стан,
походка грудью вперед; словом, как будто бы господь бог все ей дал для
выражения ее главного душевного свойства.
Мавра Исаевна, как можно судить по ее здоровой комплекции, чувствовала
большую наклонность к замужеству; но единственно по своему самолюбию
осталась в самом строгом смысле девственницею и ни разу не снизошла до
вульгарной любви к какому-нибудь своему брату дворянину, единственною
страстью ее был и остался покойный государь Александр Павлович. Когда после
12-го года он объезжал Россию, она видела его в маленьком уездном городке из
окон своей квартиры.
- Он проехал в коляске, блистающий красотой и милосердием, и судьба
сердца моего была решена навек, - говорила она прямо и откровенно всем.
В двадцать четвертом и двадцать пятом годах Мавре Исаевне случилось
быть по делам в Петербурге. Она видела петербургский потоп, видела государя,
задумчиво и в грусти стоявшего на балконе Зимнего дворца. Она сама жила в
это время на Васильевском острове, потеряв все свое маленькое имущество. Из
особенно устроенной комиссии ей было предложено вспомоществование.
- Позвольте узнать, из каких это сумм? - спросила она раздававшего
чиновника.
- Из сумм государственного казначейства, - отвечал тот.
Мавра Исаевна сделала гримасу презрения.
- Я подаяние могу принимать только от моего бога и государя, -
проговорила она и не взяла денег.
Видела Мавра Исаевна и 14 декабря; на ее глазах (она жила тогда уже в
Семеновском полку) солдаты вышли из казарм и возвратились туда. В тот же
день вечером (поутру она немножко притрухивала выходить из квартиры) она
встретила Орлова, проехавшего с своими кавалергардами. Около этого же
времени Мавра Исаевна по просьбе одной своей знакомой ездила к ее дочери в
Смольный монастырь. Начальница его, оказавшаяся землячкой Мавры Исаевны,
очень ласково приняла ее и, видя, что эта бедная провинциалка все
расспрашивает о царской фамилии, пригласила ее на одно из торжественных
посещений Марьи Федоровны. Чтобы лучше было видеть, она поставила Мавру
Исаевну около главного входа, через который императрица должна была
проходить. Мавра Исаевна поклонилась государыне глубоко, но с достоинством;
та, по обычной своей любезности, отвечала ей доброй улыбкой и легким
наклонением головы.
Все эти случаи, не особенно знаменательные, подействовали, однако,
странным образом на воображение пятидесятилетней девицы: она стала считать
себя окончательно связанною с царствующим домом и, проживая потом лет
тридцать в деревне, постоянно держала около себя воспитанниц, которых
единственною обязанностью было выслушивать различные ее фантазии на эту
тему; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно Мавра Исаевна называла их,
когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное
свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным
удовольствием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и,
наконец, они начинали делать своей благодетельнице такие грубости, что она
поневоле должна была расставаться с ними. В последние годы жизни Мавры
Исаевны пошло еще хуже. Из соседних дворянок, приказничих, мещанок жить к
ней никто даже и не шел.
Она принуждена была входить в переписку с начальницами разных
монастырей, приютов, ездить к ним, подличать перед ними, делать им подарки,
чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого
питомника; но и тут счастья не было: первый взятый ею отпрыск вдруг оказался
в таком положении, что Мавра Исаевна, спасая уже свою собственную честь,
поспешила ее отправить поскорее обратно в заведение.
Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян богомолка Фелисата
Ивановна. Мавра Исаевна сама про нее говорила, что эту девицу ей бог послал.
На глазах автора Фелисата Ивановна в глухую полночь, в тридцать градусов
мороза, бегала для своей благодетельницы в погреб за квасом; и подобная
привязанность оказалась потом непрочною: чрез какой-нибудь год стало
заметно, что между Маврой Исаевной и Фелисатой Ивановной пошло как-то
нехорошо.
Раз мы ужинали. Тетушка с своей обыкновенною позой, я - всегда ее
немножко притрухивающий, и Фелисата Ивановна. Последняя сидела с крепко
сжатыми губами и с неподвижно сложенными руками; есть она давно уже ничего
не ела ни за обедом, ни за ужином.
- Славный хрусталь! - имел я неосторожность сказать.
- Да, это хрусталь петербургский! - отвечала Мавра Исаевна, кинув
почему-то взор презрения на Фелисату Ивановну. Слова Петербург,
петербургский всегда поднимали в ней самолюбие и как будто бы давали шпоры
этому ее чувству.
- У меня бы его было человек на сто, как бы не эта госпожа, - прибавила
она, указывая уже прямо глазами на Фелисату Ивановну.
Тонкие губы той еще более сжались.
- Я, кажется, у вас еще ничего не разбила! - возразила она тихо,
шипящим голосом.
- Ты разбила у меня то, что дороже было для меня всего в жизни, -
стакан, который подарила мне императрица Мария Федоровна.
- Какой уж это стакан императрицы - стаканишко какой-то!
Мавра Исаевна вся побагровела.
- Молчать! - крикнула она.
Фелисата Ивановна действительно разбила какой-то стаканишко, на котором
была отлита буква М и который Мавре Исаевне вдруг почему-то вздумалось
окрестить в подарок императрицы.
- Как то случилось, - продолжала она, обращаясь с некоторою нежностью
ко мне, - тогда я познакомилась в Петербурге с генеральшей Костиной. "Марья
Ивановна, говорю, на что это похожи нынешние девицы? Где у них бог?.. Где у
них манеры? Где уважение к старшим?" - "Душенька, говорит, Мавра Исаевна,
позвольте мне слова ваши передать императрице". - "Говорите", - говорю.
Только вдруг после этого курьер ко мне, другой, третий: "Императрица,
говорят, желает, чтобы вы представились ей..." Я еду к Костиной. "Марья
Ивановна, говорю, я слишком высоко ставлю и уважаю моих государей, чтобы в
этом скудном платье (Мавра Исаевна при этом взяла и с пренебрежением
тряхнула юбкою своего платья) явиться перед их взоры!" Но так как Костина
знала весь этот придворный этикет, "Мавра Исаевна, говорит, вы не имеете
права отказаться, вам платье пришлют и пришлют даже форменное". - "А,
форменное - это другое дело!"
Я нарочно закашлял, чтобы скрыть свои мысли.
- Какое же это форменное? - спросил я.
Мавра Исаевна прищурила глаза.
- Очень простенькое, - отвечала она, - черное гласе, на правом плече
шифр, на рукавах буфы, опереди наотмашь лопасти, а сзади шлейф... Генеральша
Костина тоже в гласе... на левой стороне звезда, на правой лента через
плечо... Императрица приняла нас в тронной зале, стоя, опершись одной рукой
на кресло, другой на свод законов. "Вы девица Исаева?" - "Точно так, говорю,
ваше величество". Она этак несколько с печальной миной улыбнулась. "Скажите,
говорит, за что вы порицаете моих детей?" (Она ведь всех воспитанниц своих
заведений называла детьми, и точно что была им больше чем мать...) "Ваше
величество, говорю, правила моей нравственности вот в чем, вот в чем, вот в
чем состоят". Императрица пожала плечами. "Но как же, говорит, скажите, как
вы могли так хорошо узнать моих девиц?" - "Ваше величество, говорю, мне
нельзя этого не знать, я имею тут дочь... Мне, как матери и другу моей
дочери, нельзя этого не знать".
- Какой дочери? - воскликнул я.
У Фелисаты Ивановны ее тонкий рот раскрылся почти до ушей.
- Да, дочери, - отвечала Мавра Исаевна спокойно.
- Кто же отец вашей дочери? - спросил я.
- Странно спрашивать, - отвечала Мавра Исаевна.
На этом месте Фелисата с умыслом или в самом деле не могла удержаться,
но только фыркнула на всю комнату.
Мавра Исаевна направила на нее медленный, но в то же время страшный
взор.
- Чему ты смеешься? - спросила она ее каким-то гробовым тоном.
Фелисата Ивановна молчала.
- Чему ты смеешься? - повторила Мавра Исаевна тем же тоном.
- Да как же, матушка, какая у вас дочь! - отвечала, наконец, Фелисата
Ивановна.
- А такая же... костяная, а не лычная, - отвечала Мавра Исаевна
по-прежнему тихо, но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое
море злобы. - Я моих детей не раскидала по мужикам, как сделала это ты!
Фелисата Ивановна покраснела. Намек был слишком ядовит, она
действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему
мужичку.
- Не было, сударыня, у меня никаких детей, - возразила она, - и у вас
их не было... Вы барышня... Вам стыдно это на себя говорить.
- А вот и было же!.. На вот тебе! - сказала Мавра Исаевна и показала
Фелисате Ивановне кукиш.
- Где ж ваша дочь теперь? - спросил я, желая испытать, до какой степени
может дойти фантазия Мавры Исаевны.
- Не беспокойтесь, она умерла, - отвечала она с заметною ядовитостью, -
а если б и жива была, не лишила бы вас наследства. У ее отца слишком было
много, чем ее обеспечить... О мой маленький кроткий ангел! - воскликнула
нежным и страстным голосом старушка. - Как теперь на тебя гляжу, как лежала
ты в своем маленьком гробике, вся усыпанная цветами, я стояла около тебя и
не плакала. Его не было... Ему нельзя было приехать...
На этих словах Мавра Исаевна вдруг вскочила из-за стола, встала перед
образом и всплеснула руками.
- Господи, упокой его душу и сердце и помяни его в сонме праведников
своих!.. - зашептала она, устремляя почти страстный взор на иконы.
Мы с Фелисатой Ивановной тоже вскочили, пораженные и удивленные.
Старуха молилась по крайней мере с полчаса. Слезы лились у нее по
щекам, она колотила себя в грудь, воздевала руки и все повторяла: "Душу мою,
душу мою тебе отдам!" Наконец, вдруг гордо обернулась к Фелисате Ивановне и
проговорила: "Пойдем, иди за мной!" и мне, кивнув головой, прибавила:
"Извини меня, я взволнована и хочу отдохнуть!" - и ушла.
Фелисата Ивановна последовала за ней с опущенными в землю глазами.
Я долго еще слышал сверху говор внизу и догадался, что это распекают
Фелисату Ивановну, потом, наконец, заснул, но часов в семь утра меня
разбудил шум, и ко мне вошла с встревоженным видом горничная.
- Пожалуйте к тетушке, несчастье у нас.
- Какое?
- Фелисата Ивановна потихоньку уехала к родителям своим.
Я пошел. Мавра Исаевна всею своей великолепной фигурой лежала еще в
постели; лицо у нее было багровое, глаза горели гневом, голая ступня
огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
- Фелисатка-то мерзавка, слышал, убежала, - встретила она меня.
Я придал лицу моему выражение участия.
- Ведь седьмая от меня так бегает... Отчего это?
- Что же вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет
еще таких много.
- Разумеется! - проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым
тоном.
- Вам гораздо лучше, - продолжал я, - взять в комнату вашу прежнюю
ключницу Глафиру (та была глуха на оба уха и при ней говори, что хочешь, -
не покажет никакого ощущения)... Женщина она не глупая, честная.
- Честная! - повторила Мавра Исаевна.
- Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
- Будет! - согласилась Мавра Исаевна.
Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была
дура, что ничего не понимала.
- Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
- Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный.
- Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что
никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и
помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
- Все они будут бывать у вас, развлекать вас, - говорил я, помышляя уже
о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской,
но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала
меня душить невыносимо. - А теперь позвольте с вами проститься, - прибавил я
нерешительным голосом.
- Прощай! Бог с тобой! - отвечала Мавра Исаевна. Ей в эту минуту было
не до меня: ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова
была своими руками. Дома я нашел письмо от Фелисаты Ивановны, которым она
хотела объяснить передо мной свой поступок. "Мне, батюшка Алексей
Феофилактыч, - писала она мне в нем, - легче было, кажется, удавиться, чем
слушать хвастанье и наставленья вашей тетиньки!"
Три остальные года своей жизни Мавра Исаевна, живя в совершенном
одиночестве, посвятила на то, чтобы, никогда не умевши рисовать, при своих
слабых, старческих глазах, вышивать мельчайшим пунктиром нерукотворный образ
спасителя, который и послала в Петербург с такой надписью: Брату моего
покойного государя! Все потом ждала ответа, и так как ожидания ее не
сбывались, то она со всеми своими знакомыми совещалась:
- Уж как бы отказать, так прямо бы отказали, а то, значит, дело в ходу.
- Конечно, в ходу, - отвечали ей те в утешение.
V
БЛЕСТЯЩИЙ ЛГУН
Во лжи, как и во всяком другом творчестве, есть своего рода опьянение,
нега, сладострастие; а то откуда же она берет этот огонь, который зажигает у
человека глаза, щеки, поднимает его грудь, делает голос более звучным?..
Некто N... еще в двадцатых годах совершивший кругосветное путешествие, был
именно одним из таких электризующих себя и других услаждающих говорунов и
лгунов своего времени. Маленький, проворный, живой, с красивыми руками и
ногами и вообще своей наружностью напоминающий польского ксендза, имеющий
привычку, когда говорит, закрывать глаза и вскрикивать в конце каждой фразы
как бы затем, чтобы сильнее запечатлеть ее в ушах слушателей, N... почти
целые две зимы был героем Москвы. Князь П... (да простит господь бог этому
человеку его гордость, которая могла равняться одной только сатанинской
гордости!), князь П... искал знакомства с N... Обстоятельство это, впрочем,
надобно объяснить влиянием княгини, которое она всегда имела на мужа. При
воспоминании об этой даме автор не может не прийти в некоторый восторг от
мысли, что в России была такая умная и ученая дама. Целый день она, бывало,
сидит в своей обитой штофом гостиной, вечно с книгой в руках; две ее дочери,
стройные и прямые, как англичанки, тоже с книгами в руках. Положим, к
княгине приезжает с визитом какая-нибудь m-me Маурова, очень молоденькая и
ветреная женщина.
- Avez vous lu Chateaubriand?* - спросит вдруг княгиня, показывая
глазами на книгу, которую держит в руках.
______________
* Читали ли вы Шатобриана? (франц.).
- Non, - отвечает та очень покойно.
- Non?.. - повторит княгиня почти ужасающим голосом.
- Mon man n'est pas encore alle au magasin de Gothier*.
______________
* Мой муж еще не был в магазине Готье (франц.).
- Шатобриан вышел год тому назад! - скажет княгиня и, не ограничиваясь
этим, обратится еще к одной из дочерей своих:
- Chere amie*, принеси мне les Metamorphoses d'Ovide**.
______________
* Дорогой друг (франц.).
** "Метаморфозы" Овидия (франц.).
Она очень хорошо знает, что m-me Маурова и слов таких: Метаморфозы
Овидия не слыхала, - а потому по необходимости должна растеряться и уехать.
Я привел этот маленький эпизод единственно затем, чтобы показать, какие
люди интересовались N... и дали, наконец, ему торжественный обед, к которому
все было предусмотрено: во-первых, был приглашен к обеду, как человек очень
умный, профессор Марсов, учивший дочерей княгини греческому языку; из других
мужчин были выбраны по большей части сановники - друзья князя; кроме того,
на обед налетело больше десятка пестрых и прелестных, как бабочки, молодых
дам.
N... входит; но мы ловим его не на его официальном поклоне хозяйке, не
в то время, когда он почти дружески пожимал руку хозяина, не даже тогда,
когда, сидя уже за столом по правую руку хозяйки, после съеденного супа он
начинал ей запускать кое-что о супах-консервах, не в тот момент, когда
князь, став на ноги, возвестил тост за здоровье N... как за здоровье
знаменитейшего путешественника, а княгиня, дружески пожимая ему руку,
проговорила с ударением: "И я пью! На все это N... ответил краткими и
исполненными чувства словами, но и только! Он знал, что минута его еще не
настала, и был целомудренно скромен. Она настала, когда он остался в
прекрасном кабинете, освещенном по тогдашней моде восковыми свечами, в
совершенно интимном кружку князя, княгини, профессора Марсова и двух - трех
дам, самых искренних его почитательниц. N... сидел на покойном кресле;
беспечная голова его была закинута назад, коротенькие ножки утопали в ковре;
ощущая в желудке приятный вкус высокоценного рейнвейна, он по крайней мере с
час описывал разницу между Европою и затропическими странами.
- Наконец, женщины затропические! - воскликнул он в заключение и
поцеловал при этом кончики своих пальцев.
Княгиня на короткое мгновение переглянулась с прочими дамами.
- On dit... pardon, это - московские слухи... on dit, que vous avez ete
marie a une petite negresse*.
______________
* Говорят... извините... говорят, что вы были женаты на маленькой
негритянке (франц.).
N... стыдливо потупляет глаза.
- Non, на мавританке, - ответил он вполголоса. - Это - маленькое племя,
живущее около Триполи, - продолжает он, вздохнув и как бы предавшись
воспоминанию.
- Вы были, значит, и в Африке? - спросил его с мрачным видом Марсов.
- Мой бог, я был в Африке везде, где только могла быть нога
человеческая.
Говоря точнее, нога N... ни на одном камне Африки не была, и он только
в зрительную трубку с корабля видел ее туманные берега.
- Я был, наконец, пленник: меня консул александрийский выменял на
слона.
- Почему же александрийский консул? - вмешался в разговор князь. Он
всегда интересовался дипломатическим корпусом и считал его почему-то близким
себе.
- Очень просто! - отвечал N... и в творческой голове его создалась уже
целая картина. - Это случилось на пути моем к Тунису. Я ехал с маленьким
караваном... ночью... по степи полнейшей... только и видно, как желтое море
песку упирается в самое небо, на котором, как бы исполинскою рукою, выкинут
светлый шар луны, дающий тень и от вас, и от вашего верблюда, и от вашего
вьюка, - а там вдали мелькают оазисы с зеленеющими пальмами, которые перед
вами скорее рисуются черными, чем зелеными очертаниями; воздух прозрачен,
как стекло... Только вдруг на горизонте пыль. Проводники наши, как увидали
это, сейчас поворотили лошадей в противоположную сторону и марш. "Что
такое?" - спрашиваем мы. "Бедуины", - отвечает нам толмач, и представьте
себе - мы без всякой защиты, в пустыне, которая малейшим эхом не ответит на
самые ваши страшные предсмертные крики о помощи...
- Ужасно! - проговорила княгиня.
- Ужасно! - повторили и прочие дамы.
N... продолжал:
- Пыль эта, разумеется, вскоре же превратилась в людей; люди эти нас
нагнали. У меня были с собой золотые часы, около сотни червонцев. Спросили
они меня через переводчика: кто я такой? Отвечаю: "Русский!" Совет они между
собой какой-то сделали, после которого купцов ограбили и отпустили, а меня
взяли в плен. Толмач, однако, мне говорит, что все дело в деньгах: стоит
только написать какому-нибудь нашему консулу, чтобы он меня выкупил. "Но
какой же, думаю, консул на африканском берегу? Самый ближайший из них
александрийский". Кроме того, спрашиваю: "Как же я напишу ему?" - "Ваше
письмо, говорят, или с нарочным пошлют, или просто по почте". Между всеми
европейскими консулами и этими разбойничьими шайками установлено прямое
сообщение.
Проговоря это, N... несколько приостановился. "Ну как, - подумал он, -
этого ничего нет, да и быть, вероятно, не может!"
- Впоследствии, впрочем, оказалось, - продолжал он, - что эти самые
толмачи и наводят караваны на шайки, а после и делят с ними добычу...
Марсов при этих словах повернулся на стуле.
- Как же толмач может навести? Его дело - переводить с языка, а по
дороге вести - дело проводника! - проговорил он своим точным языком.
- О, эти два ремесла всегда в одном лице соединены! - воскликнул N...
- Да ведь вы сами же сказали, что проводники ваши ускакали, а толмач
при вас остался.
- То не проводники, а военная стража - только! - возразил N...
- То военная стража! - подтвердил и хозяин.
Марсов, незаметно для других, пожал плечами и замолчал.
- Что же, вас в плену держали в тюрьме, под надзором? Употребляли на
какие-нибудь работы? - спросила княгиня с участием.
- О нет, напротив! - воскликнул N... (до какой степени он быстро творил
в этом разговоре - удивляться надо). - Я жил в очень маленьком селеньице,
состоящем из глиняных саклей - по загородям бананы растут, как наши огурцы;
в какое-нибудь драгоценнейшее фиговое дерево - вы вдруг видите - для чего-то
воткнуто железное орудие вроде нашей пешни, и на ней насажена мертвая
баранья голова...
- Что же, к консулу вы писали? - перебил его князь.
- Писал... С одним купцом, дружественным этому селению, письмо мое было
отправлено.
- Что ж он вам отвечал? - продолжал князь.
Он решительно во всем этом разговоре только и заинтересовался, что
консулом и отчасти военною стражею, названною проводниками.
- Консул отвечал, - продолжал N... - что он для выкупа пленных
совершенно не имеет сумм; но в то же время, принимая там во внимание мое
имя, как литератора и путешественника, и ценя высоко услуги, оказанные мною
отечеству, и прочие там любезности, он не может оставаться равнодушным к
моему положению и имеет для этого один способ: есть у него казенный слон,
подаренный одним соседним беем. Слона этого ему предписано продать, и он уже
отдал его купцу, привезшему мое письмо, а тот обещал за это меня выкупить.
Так меня и обменяли... на слона!
- А когда же ваша женитьба состоялась? - спросила княгиня. В
противоположность мужу, ее более интересовала поэтическая сторона плена N...
- А вот в этот промежуток времени, между моим пленом и освобождением.
- Однако позвольте! - возразила вдруг княгиня, прищурив глаза. - Тут
для меня есть маленькое недоразумение. Вы говорите, что вас взяли в плен
бедуины, а женились вы между тем на мавританке, тогда как одно племя
кочующее, а другое - оседлое...
(Из этих слов читатель может видеть, до какой степени княгиня была
учена.)
- О бог мой! - воскликнул ей на это N... - Это по географии ведь только
так!.. На самом же деле, бог знает какое племя, мавританское или бедуинское
племя - только с теми же воинскими наклонностями, с тою же дикостью нравов.
Марсов при этом опять незаметно для других насмешливо улыбнулся; но
княгиня осталась довольна этим объяснением.
- Подробности вашего брака? - спросила она уже несколько лукавым
голосом.
- Подробности очень обыкновенны! - протянул N... (он в это время
придумывал). - Очень даже обыкновенны! - повторил он. - Приходит ко мне раз
с моим толмачом малый из туземцев, чрезвычайно красивый из себя, по
обыкновению бритый, с чубом на голове, как у наших малороссиян. "Не желаешь
ли, говорит, князь, жениться?" Я посмотрел на него. "У меня есть сестра
красавица. Князь, можешь жениться на ней на месяц, на два, на год".
- И вы женились? - заметила княгиня укоризненно.
- Женился!
- На месяц, на два? - продолжала княгиня насмешливо.
- Нет, на два года.
- Не верю! - возразила княгиня, кивнув отрицательно головой.
- Уверяю вас! - сказал искренним голосом N... - Довольно странен обряд
их венчанья: если вы женитесь на полгода, вас обводят полкруга, на год -
целый круг, на два - два круга.
- Кто же это венчает у них? - спросил почти озлобленным голосом Марсов.
- Мулла: они - магометане! Совершенно как у нас в Крыму: вы можете на
татарке жениться на месяц, даже на неделю, - отвечал, не запнувшись, N...
(Он собственно только и слыхал, что нечто подобное в Крыму будто бы
существует.)
- Скажите, вы вашу жену там на родине и оставили? - продолжала княгиня.
- Нет, я ее привез в Европу, и надобно было видеть восторг этого
ребенка всему: и кораблю, и городам нашим, и дилижансам; на каждом почти
шагу она вскрикивала, смеялась, хлопала в ладоши; в Париже перед каждым
дамским магазином она решительно замирала и все мне говорила: "Как бы хорошо
это украсть!"
- Как украсть? - воскликнули в один голос оставшиеся слушать N... дамы.
- А так украсть, - отвечал он им с лукавой улыбкою.
- Очень просто, я думаю, - разрешила княгиня, - воровство у них,
вероятно, считается никак не пороком, а добродетелью.
- И очень большою... Старшины их обыкновенно говорят: "Я старшина,
потому что украл сорок жеребцов и тридцать маток".
Лицо княгини между тем приняло опять серьезное, чтобы не оказать
строгое, выражение.
- Где ж теперь жена ваша? - спросила она, уставляя на N... пристальный
взгляд.
- В могиле! - отвечал он со вздохом и понурил голову. - В Лондоне мне
надобно было долго пробыть для подробного описания начинающего там
устроиваться пароходного завода; она не перенесла климата и умерла.
- Mais on dit, que vouz aviez un enfant de cette femme?* - продолжала
княгиня тем же строгим голосом. Дамы, как известно, о всех хоть
сколько-нибудь вольных предметах предпочитают говорить по-французски, будучи
твердо уверены, что этот благородный язык способен облагородить все, даже
неблагородное.
______________
* Но говорят, что у вас был ребенок от этой женщины? (франц.).
- Oui! - отвечал ей в тон по-французски N... - Но и ребенок вскоре
вслед за матерью отправился, - прибавил он опять с печалью.
- Monsieur! - начала одна из оставшихся его слушать дам, покраснев до
конца своих хорошеньких ушей и, видимо, сжигаемая с одной стороны
любопытством, а с другой - стыдом. - Dites moi, de quelle couleur etait
votre enfant?*
______________
* Сударь... скажите, какого цвета был ваш ребенок? (франц.).
- Cafe au lait!* - отвечал N... и при этом сам даже не мог удержаться и
засмеялся.
______________
* Кофе с молоком! (франц.).
Марсов этого уж не выдержал. Он встал, порывисто поклонился общим
поклоном всему обществу и, проговорив лаконически: "Прощайте-с!" - вышел
какой-то угрожающей походкой.
Всю Поварскую и Никитскую он шел, погруженный в глубокую задумчивость,
и все что-то шептал про себя; человек этот всю свою молодость воспитал в
мудром уединении, и при этом, имея от природы слонообразную наружность и
густой, необразованный голос, он в обществе был молчалив и застенчив до
дикости, но так как от природы был наделен сильной фантазией и живым
воображением, то любил поговорить дома, особенно выпивши (несчастная
привычка, полученная им еще в бурсе: Марсов происходил из духовного звания),
и поговорить по преимуществу в присутствии Гани, женщины из простого звания
и хоть не освященной браком, но тем не менее верной и нежной его подруги. В
глазах ее он как бы постоянно хотел казаться окруженным ореолом и метающим
стрелы красноречия на диспутах, которые будто бы он имел с разными господами
военными и статскими (уважение к диспутам в нем тоже осталось от семинарии:
"Они изощряют ум, волнуют сердце благороднейшими страстями и укрепляют
характер человека!" - говаривал он). Последний случай у князя, конечно,
послужил обильнейшим источником для беседы на эту тему. Почтенный педагог,
придя к себе в квартиру и едва переменив свой синий фрак на покойный и
засаленный халат, сейчас же воскликнул:
- Ганя, водки!
Его вульгарный желудок даже и не помнил о тех гастрономических
сокровищах, которые он сейчас только поглотил, и вовсе не считал за
святотатство отравить все это сивухой. Ганя (претолстое и предобродушнейшее
существо), зная хорошо привычки своего патрона, немедля поставила перед ним
огромный графин водки, пирог с говядиной и луком и сама села тут же рядом
чай пить.
- Выпил бы наперед чайку-то! - сказала она.
- Выпью! - отвечал профессор и вместо того выпил рюмку водки, закусил
ее пирогом, потом еще рюмку и еще рюмку.
Впечатление лжи человеческой на этот раз очень сильно подействовало на
Марсова: рот его перекосился, или, как выражались хорошо знавшие своего
наставника студенты, застегнулся на правое ухо, что всегда означало, что
этот добрый человек находился в озлобленном и насмешливом расположении духа.
- Видел я, сударыня, путешественника знаменитого! - отнесся он к Гане,
качнул затем головой и сделал такую мину, что Ганя сразу поняла, как держать
себя в этом разговоре.
- Мало ли их, знаменитых! - сказала она с насмешкой.
- Именно... мало ли!.. - подхватил Марсов и захохотал громким каменным
смехом. - Знаешь, как трещотка: тр-тр-тр... А я - нет, погоди, барин,
постой! И начал ему в колесо-то гвозди забивать - раз гвоздь, два, три...
Читатель видел, как почтенный педагог скромно и умеренно это делал. Но
Ганя притворилась, что всему этому верит, и даже как будто бы обеспокоилась
этим.
- Да тебе что за дело? Везде ввяжется?..
- И ввяжусь! - расхорохорился Марсов. - Я ему сказал, что он лжец!
(Многоуважаемый педагог, может быть, думал это, но мысли его, как знаем,
решительно не перешли в звуки.) Я диспутировать могу, - продолжал он, -
ставь мне свое положение, я обстреливаю его со всех сторон. Я ставлю мое -
стреляй и ты! А что это-то тр-тр-тр, так я их заторможу - стой!
- Вот этак ты и старшим-то тормозишь, и не дают до сих пор генерала! -
возразила Ганя.
Гане и самому Марсову ужасно хотелось, чтобы он был генерал.
- И буду им тормозить: врут они! (В сущности Марсов никому из
начальства слова грубого не сказал.) Теперь Михайло Смирнов генерал, а чья
голова крепче - его или моя?
- Кто вас знает! - возразила Ганя. - У обоих крепка, по штофу выпьете -
ничего!
Старик улыбнулся.
- Дура!! - сказал он протяжно. - Речь Михайла Смирнова - ветр палящий,
на воображение слушателей играющий, а мое слово - молот железный, по мозгу
бьющий.
- Ой, да больней молотом-то, чем ветром.
- Зато прочней! - повторил несколько раз старик.
Ганя поспешила подавать ужинать, но ей долго еще пришлось послушать,
как Марсов гвозди вбивал в рассказы путешественника.
Хороший был человек, справедливый, честный, а дома все-таки
прихвастнуть любил.
VI
СЕНТИМЕНТАЛЫ
Чем человек может лгать?.. Тем же, чем и согрешать: словом, делом,
помышлением - да, помышлением!.. Человек может думать, чувствовать не так,
как свойственно его натуре. Карамзин, например, был прекрасный писатель, но
привил к русскому человеку совершенно несродный ему элемент -
сентиментальность!.. Из любви мы можем зарезать, зарезаться, застрелить,
застрелиться, но ходить по берегу ручья с цветком в руке и вздыхать - не
станем! У нас девушка, кинутая своим любовником, поет:
Изведу себя я не зельем и не снадобьем,
Изведу я горючьими слезами.
Другая, любовница разбойника, говорит, что ей в тюрьме быть:
А за то ль, про то ль,
Что пятнадцати лет на разбой пошла.
Я убила парня белокурова,
Из груди его сердце вынула,
На ноже сердце встрепенулося,
А я ж млада усмехнулася!
Совсем уж мы не сентиментальный народ: мы - или богатыри, или
зубоскалы.
Но в нашем читающем обществе сентиментальность была. Сам ядовитый
Вигель{368} - читатель, конечно, прочел его умные записки - был, сколько
можно заметить, не чужд этого фальшивого чувства. Прекрасным тогда все
восторгались. Франты того времени обожали даже это прекрасное в себе
подобных, и это обожание, положительно можно сказать, шло в нашем обществе
рука об руку с сентиментальностью.
Выбранные мною экземпляры, кажется, довольно ярки и рельефны для
выражения того, что я хочу сказать.
Матушка моя, не знаю почему, всегда очень любила, чтобы я знакомился с
женщинами умными.
- Друг мой, - говорила она мне однажды с лукавой нежностью, - когда ты
сделаешь для меня это одолжение и съездишь к Доминике Николаевне?
Доминика Николаевна, девица лет сорока шести, была большая любительница
читать книги и жила у себя в усадьбе, по ее словам, как канарейка в клетке.
- Когда ты, помнишь, писал ко мне твое милое, длинное письмо, -
продолжала матушка, - она была у меня, я при ней получила его и дала ей
прочесть; читая его, она, без преувеличения, заливалась слезами. "Дайте,
говорит, мне видеть эту руку, которая начертала эти смелые строки!"
Мне в это время было лет восемнадцать. Я был студент и действительно в
этот год отмахал матушке длиннейшее письмо, в котором, между прочим,
описывал Кремль и то, как царевна Софья Алексеевна вывела перед бунтующим
народом царевичей Иоанна и Петра и как Петр при этом повернул на голове
корону и сказал: "Как повернул я эту корону, так поверну и стрельцов!"
Относительно душевного моего настроения надо объяснить, что я в это время
был влюблен в одну из жесточайших моих кузин и жаждал иметь друга-женщину, с
которой мог бы поделиться своими печальными мыслями. Доминика Николаевна, по
всем тем представлениям, которые я об ней составил, могла, казалось мне,
быть таким другом. Она - девушка умная и по выражению лица моего поймет, что
волнует и терзает мою душу, спросит меня о том, и я ей скажу все, скрываться
мне нечего: чувства мои не преступны. Поехал я. Дорогою мечтательное мое
настроение все больше и больше росло. Мне представлялось уже, что я лежу
тяжко больной у Доминики Николаевны и она тайком проводит ко мне жестокую
кузину, которая становится на колени перед моей кроватью и умоляет меня
возвратиться к жизни.
- Поздно, - говорю я ей слабым голосом, - это вы меня привели ко гробу.
Читатель, конечно, видит, что и в моих мечтаниях была значительная доля
буколического.
Домик, или клетка, Доминики Николаевны начинался небольшим прирубным,
полуразвалившимся крылечком. Я вошел по нем. В передней встретил меня старый
лакей, с очками на носу и с чулком в руке.
- У себя Доминика Николавна? - спросил я его с некоторою строгостью,
как вообще спрашивают люди, когда приезжают туда, куда их ждут.
- Оне в поле вышли-с, сейчас придут, - отвечал лакей.
В зале мне первое бросилось в глаза крашеное дерево с жестяными
крашеными листами, по веткам которого было рассажено огромное количество
чучелок колибри. Дерево, как нарочно, стояло перед открытым окном, из
которого виднелись настоящие деревья и светило летнее солнце. Сопоставление
этой поддельной Австралии с живой природой меня неприятно поразило; так и
хотелось это мертвое дерево с его мертвыми птичками вышвырнуть куда-нибудь.
По самой длинной стене комнаты стояло открытое фортепьяно. На нем развернут
был романс, из которого я теперь только и помню два стиха:
Что в сердце есть жестокие страданья,
И тем я с ранних лет безмолвно изнывал.
Мне захотелось сесть. Я прошел в гостиную. Там вышивался огромный
ковер. Узор представлял поэтического Малек-Аделя{370}, отбивающегося от двух
рыцарей. Искусства и старания на вышиванье было употреблено пропасть: брови
и усы сарацина сверх шерстей были даже, кажется, тронуты краскою; красный
плащ с левого плеча его спускался бесконечными складками; конь отличался
яростию и бешенством, и особенно эффектно выставлялись две его, слегка
красноватые ноздри. Рыцари замечательны были своими наклоненными позами к
Малек-Аделю. По стенам гостиной развешаны были гравюры, изображающие
пастушков и пастушек с пасущимися стадами; мебель была не новая, но довольно
мягкая; на свечах висели абажуры - все это, если хотите, было довольно
уютно, но чересчур уж как-то грязновато, и от всего точно пахнуло какой-то
сухой травой.
Послышался, наконец, шелест женского платья и женский, несколько
дребезжащий голос:
- Очень, очень рада!
Доминику Николаевну предуведомили уже о моем приезде. Она вошла в
гостиную, свернувши несколько голову набок; в костлявых руках ее,
заключенных в шелковые a jour* перчатки, она держала зонтик; на голове у ней
была полевая соломенная шляпка. Как бы в прямое противоречие этому летнему
костюму, к щеке Доминики Николаевны была привязана ароматическая подушечка;
кроме того, делая мне книксен, она махнула подолом платья и обнаружила при
этом, что была в теплых шерстяных ботинках. Я, по тогдашней моде, подошел к
ней к руке. Она на это мне поспешно сдернула с руки перчатку a jour.
______________
* ажурные (франц.).
- Благодарю вашу матушку и вас! - сказала она, кидая на меня отчасти
нежный и отчасти покровительственный взор.
- Усядемтесь, - прибавила она в заключение.
Уселись.
Доминика Николаевна несколько времени осматривала меня с головы до ног.
- Хорошо ли вы, во-первых, учитесь? - спросила она.
Я обиделся.
- Хорошо-с! - процедил я сквозь зубы.
Доминика Николаевна закатила глаза вверх.
- Я читала ваше письмо: перо превосходное, мысли возвышенные!
Я помирился несколько с ней.
- Вы застали меня, - продолжала Доминика Николаевна с глубоким вздохом,
- убитую горем и болезнью...
Я молчал.
- Дмитрий Дмитрич... вы, конечно, его знаете?
- Знаю-с!
- Он получил еще новый удар от своих врагов: его опять хотели посадить
в тюрьму.
В печальном выражении лица Доминики Николаевны была видна и насмешка и
грустное презрение к людям.
- Но, вероятно, он как-нибудь избавится от этого, - произнес я.
- Друзья его, конечно, не допустили; я вот это мое имение заложила и
внесла за него.
Дмитрий Дмитрич, как все это знали и чего она сама не скрывала, был
друг ее сердца.
- Вот вам всем, молодым людям, - продолжала она, - этот человек
образец, который имеет все достоинства.
Дмитрий Дмитрич в самом деле имел много достоинств: всегда
безукоризненно и по моде одетый, с перетянутой, как у осы, талией, с тонкими
каштановыми и уже с проседью усами и с множеством колец на худощавых руках -
Дмитрий Дмитрич был сын какого-то важного генерал-аншефа. Воспитывал его
французский граф, эмигрант и передал впечатлительному мальчику все свои
добродетели и пороки. Сначала Дмитрий Дмитрий служил в гвардии, танцевал
очень много на балах, потом гулял на Невском уже в штатской бекеше и,
наконец, вдруг вследствие чего-то выслан из Петербурга с обязательством жить
в своей губернии.
- По четырнадцатому декабря замешан, - говорили сначала про него
таинственно.
Сам Дмитрий Дмитрич по этому поводу больше или отмалчивался, или делал
гримасу.
Все раскрывающее время, впрочем, дало и другого рода толкование сему
обстоятельству, и впоследствии, когда кто-либо из приезжих спрашивал
какого-нибудь туземца, за что Милин (фамилия Дмитрия Дмитрича) выслан из
столиц:
- Выслан-с он... - отвечал туземец, и если при этом была жена в
комнате, он говорил ей: "Выдь, душа моя!" Та выходила, туземец что-то такое
тихо говорил приезжему, тот делал знак удивления в лице.
- Неужели? - восклицал он.
- Говорят! - отвечал грустным голосом хозяин.
Дмитрий Дмитрич наследовал после отца хорошее состояние, но, к
несчастию, имел два совершенно противоположные качества: проживать деньги он
знал тысячи миллионов способов, но наживать их - ни одного; он даже в карты
играл только с дамами, и то в бостон, и то всегда проигрывал; а между тем он
любил принять ванну с дорогими духами, дом у него уставлен был
превосходными, почти редкими, растениями... Дмитрий Дмитрич был дамский, а с
другой стороны, и совершенно, пожалуй, не дамский кавалер. Для поправления
обстоятельств своих он мог только занимать деньги. Способ этот и навлек ему
впоследствии столько врагов, о которых упоминала Доминика Николаевна.
- Он у меня будет сегодня, вы его не узнаете: несчастие сломило и этого
могучего человека, - проговорила она.
Я очень хорошо понял, что с Доминикой Николаевной можно только говорить
об ее собственных чувствах, а потому, отложив всякую надежду побеседовать с
ней о кузине, стал невыносимо скучать и молил бога, чтобы по крайней мере
поскорей явился Дмитрий Дмитрич. Часов в восемь он приехал, развалясь в
коляске, на четверне каких-то кляч и тоже в соломенной шляпе и летнем пальто
и башмаках.
Лицо Доминики Николаевны осветилось. Она пошла навстречу Дмитрию
Дмитричу скорей какой-то торжественной, чем радостной походкой. Я не пошел
за ней, но в зеркале видел их первую сцену свидания. Дмитрий Дмитрич взял и
по крайней мере раз двадцать поцеловал руку Доминики Николаевны.
- Добрый друг, вы все для меня сделали! - проговорил он, наконец.
В голосе его как будто бы слышались слезы.
- И делается это для доброго друга, - отвечала Доминика Николаевна с
какой-то знаменательностью, затем прежней торжественной походкой ввела
Дмитрия Дмитрича в гостиную.
- Bonjour! - проговорил он, мотнув мне головой, и сел.
Доминика Николаевна села против него.
- A propos*, сейчас сюрприз, - начал Дмитрий Дмитрич и потом крикнул
довольно громко: - Cher Назар!
______________
* Кстати (франц.).
На этот зов вошел в комнату красивый из себя лакей в казакине и
перетянутый поясом, сплошь выложенным серебром с чернетью. Усы и волосы у
него были совершенно черные, на руках было множество колец, а из-за борта
казакина выставлялась толстая золотая цепочка.
- Подай, знаешь, это!.. - проговорил Дмитрий Дмитрич.
Лакей вышел и, возвратясь, принес клетку, в которой сидели два кролика.
Доминика Николаевна вдруг вскочила и начала перед ними прыгать.
- Ах, как это мило, прелесть, прелесть!
- На шейке у них розовые ленточки! - проговорил лакей.
Доминика Николаевна вдруг переменила выражение в лице и посмотрела на
него строго. Лакей, кажется, это заметил и с какой-то насмешливой улыбкой
замолчал; а потом, постояв немного, совсем вышел из комнаты, не переставая
усмехаться про себя. Доминика Николаевна все еще продолжала прыгать перед
кроликами.
- Взамен этого я иду вам показать мои цветы! - сказала она Дмитрию
Дмитричу. - Молодой человек, вы тоже должны за нами следовать, - прибавила
она мне развязно.
Я пошел.
Садишко был обыкновенный, очень запущенный, цветы даже не прополоты; но
главная сущность состояла в том, что Доминика Николаевна сорвала одну из роз
и прикрепила ее в петлю Дмитрию Дмитричу.
Всю эту прогулку они совершили под руку. Моя юношеская брезгливость
невольно возмущалась этим. "Все-таки этот господин, - думал я, - был человек
светский, видал же он женщин красивых и, вероятно, сближался с ними, каким
же образом он мог так близко переносить около себя подобное безобразие".
Когда мы возвратились в комнаты, нас ожидал чай, или, как выразилась
Доминика Николаевна, супе фруа{374}, состоящий из протухлой солонины и
плохого масла. Дмитрий Дмитрич принялся с большой жадностью есть варенье.
Для меня, собственно, Доминика Николаевна велела принести кринку
превосходнейшего молока и при этом рассказала все высокие достоинства
надоившей его коровы. Напрасно я с божбой и клятвой уверял ее, что терпеть
не могу этого аркадского напитка, - меня заставили выпить стакан. Сама
Доминика Николаевна и Дмитрий Дмитрич тоже выпили по стакану. Можно быть
почти уверену, что они восхищались молоком единственно потому, что в их
романических головах непременно соединялись вместе: деревня, молоко, ручеек,
овечка, и, кроме того, так еще недавно французская королева держала у себя в
Трианоне коров и сама снимала сливки. После чаю я сейчас же хотел ехать.
- Подождите четверть часа, поедемте вместе, - остановил меня Дмитрий
Дмитрич.
- А вы не останетесь у меня? - спросила Доминика Николаевна, и как бы
молния блеснула из ее глаз.
- Завтра у меня покос, молотьба... - отвечал Дмитрий Дмитрич несколько
сконфуженным голосом.
Когда они говорили это, мы выходили уже на балкон. Доминика Николаевна
села там на небольшой диванчик, а Дмитрий Дмитрич довольно далеко от нее на
стул. Я пошел бродить по саду. Долетавший до меня разговор между ними был
довольно незначительный.
- Вы знаете, в прошлое воскресенье в Веденском ваш Назар опять был
пьян! - говорила Доминика Николаевна.
- Может быть! - отвечал Дмитрий Дмитрич равнодушно.
- Вы говорите, что он пьет только красное вино; он напился просто
водкой, - продолжала Доминика Николаевна насмешливо.
- Очень жаль, - отвечал Дмитрий Дмитрич тем же равнодушным голосом.
Далее я уже ничего не слыхал, но когда возвратился назад, то увидел,
что Доминика Николаевна почему-то лежала в обмороке, и около нее хлопотал
Дмитрий Дмитрич. Он поливал ей голову водой, уксусом. Пришел также и Назар и
довольно близко остановился около дивана, на котором лежала Доминика
Николаевна. При этом одна из ее ног сначала согнулась, а потом вдруг
вытянулась и толкнула Назара так, что тот попятился и с прежней своей
насмешливой улыбкой вышел из комнаты.
После этого Доминика Николаевна опять как бы впала в обморок, Дмитрий
Дмитрич опустился на стул и в утомлении закрыл лицо руками. Несколько
времени все мы молчали. Доминика Николаевна открыла, наконец, глаза.
- Где я? - проговорила она.
- У себя на балконе, - отвечал Дмитрий Дмитрич.
Доминика Николаевна начала подниматься, как поднимаются обыкновенно в
театре актрисы после обморока. Дмитрию Дмитричу, кажется, сделалось совестно
за нее; он отвернулся и не смотрел на нее. Чтобы не помешать разговору,
который мог между ними начаться, я снова сошел в сад, и когда возвратился
оттуда, Дмитрий Дмитрич стоял уже со шляпою в руках. Доминика Николаевна
сидела, как разваренная в воде: волосы у нее спускались на лоб, голова была
опущена, руки опущены.
Когда я с ней прощался, она с чувством взглянула на меня.
- Мой добрый привет вашей матушке, - проговорила она больным голосом.
Когда с ней прощался Дмитрий Дмитрич, она подала ему, точно плеть,
слабую руку и, кажется, не имела даже силы ответить ему поцелуем в щеку.
Мы вышли и сели в экипаж. Дмитрий Дмитрич упросил меня сесть с ним.
- Фу, - произнес он, как бы человек, вырвавшийся из тюрьмы на свежий
воздух.
- Что такое с Доминикой Николаевной? - спросил я.
Дмитрий Дмитрич пожал плечами.
- Вы видели? - отвечал он мне больше вопросом. - Подобные сцены, -
продолжал он с расстановкой и грустно-насмешливым голосом, - она делает мне
на бале, на рауте, при двухстах, трехстах человек...
- Зато какую она к вам искреннюю дружбу питает!
- Mais, mon cher!* - воскликнул Дмитрий Дмитрич. - Дружба, я полагаю,
все-таки должна выражаться со стороны женщин скорей самоотвержением, чем
тиранией. Она, наконец, хочет войти во весь порядок моей жизни, заставить
там меня пить чай или нет, держать в доме таких людей, а не других; этого
нельзя. Назар! - крикнул он затем сладким голосом. - Дай мне сигару!
______________
* Но, мой дорогой! (франц.).
Назар, сидевший на козлах рядом с кучером, вынул из-за пазухи сигару,
сам закурил ее и подал барину. Дмитрий Дмитрич взял и с наслаждением стал
попыхивать из нее дымом.
- У человека вашего физиономия совсем не русская! - заметил я ему.
- Да, il est... je ne sais pas pour sur...* армянин, или грузин, или
черкес - не знаю... но превосходный человек... чудо... это мой эконом,
нянька, мамка моя! - И затем Дмитрий Дмитрич опять стал с наслаждением
попыхивать.
______________
* Он... я не знаю точно... (франц.).
- Encore un mot об Доминике Николаевне, - начал он, - tout le monde
dit, que je suis son amant...*.
______________
* еще одно слово... все говорят, что я ее любовник... (франц.).
Я улыбнулся.
- Mais се n'est pas vrai*. Я люблю изящное в природе, в картине, в
поэзии, в мужчине, в женщине. Но Доминика Николаевна каким образом может
быть отнесена к изящному?
______________
* Но это неправда (франц.).
- Какое же, собственно, ваше чувство к ней? - спросил я. По молодости
моих лет я любил тогда потолковать о психологической стороне человека и
полагал, что люди так сейчас и скажут в этом случае правду.
- Чувство простого уважения, - отвечал Дмитрий Дмитрич, - которое я
имею ко всякой женщине, равной мне по воспитанию и по положению в обществе;
это - результат моих привычек. Я - человек, порядочно воспитанный, и чувство
вежливости всосал с молоком моей матери.
На этих словах мы уже подъезжали к перекрестку, на котором должны были
разъехаться; я попросил остановиться и выпустить меня.
- Adieu, cher ami*, - сказал Дмитрий Дмитрич, пожимая мне с нежностию
руку. - Назар, пересядь ко мне в экипаж! - крикнул он потом.
______________
* Прощайте, дорогой друг (франц.).
Назар пересел, и я видел, что Дмитрий Дмитрич прилег ему на плечо, как
бы желая вздремнуть. Поехали. Утро между тем совершенно уж наступило. Пара
моих лошадей после поворота, узнав дорогу домой, побежали быстрей, на меня
подуло свежим ветром; с реки подымался густой туман росы; выкатившееся на
горизонте солнце было такое чистое, на деревьях, на траве блестели крупные
капли росы - все это было как-то молодо, здорово и полно силы, и как вся эта
простая природа показалась мне лучше изломанных людишек, с их изломанными,
исковерканными страстишками!
Когда я дописывал эти последние строчки, мне сказали, что приехал
старик кокинский исправник* и желает меня видеть.
______________
* Рассказ "Леший". (Прим. автора.).
- Боже мой, - воскликнул я в восторге, - его-то мне и надо! - и пошел
навстречу гостю.
Старик очень постарел, сделался совсем плешивый, глаза у него стали
какие-то слезливые, но говорун, как видно, оставался по-прежнему большой.
- Скажите, пожалуйста, - начал я, усаживая его, - живы ли ваши соседи,
Доминика Николаевна и знаменитый Дмитрий Дмитрич?
- Он помер, а она еще жива.
- Что ж, страсть их все продолжалась?
- Как же-с, до самой смерти его все путались, ссорились и мирились,
видались и не видались.
- Он, однако, мне сам говорил, что не был ее любовником.
- Нет-с, не был; людишки вот ихние часто тоже бегали к нам и сказывали,
что она, как они выражаются, одной этой сухой любовью его любила... он ведь
в этом отношении, вы слыхали, я думаю...
- Ну да, из-за чего же он-то?
- Из-за денег больше, надо полагать, говорил и делал ей эти разные
комплименты. После ссоры, бывало, помирятся, он станет перед ней на колени,
жесты этакие руками делает, прощенья в чем-то просит - умора! Неглупые были
оба люди, а уж какие комедианты и притворщики, боже упаси!.. Перед смертью
Дмитрия Дмитрича любимый камердинер его обокрал, все, какие там были у него
деньжонки, перстеньки, часы, ковры, меха - украл и бежал, так что уж он и не
разыскивал. Доминика Николавна перевезла его к себе, на ее руках он и помер;
пишет мне: "Помогите, говорит, похоронить моего друга!" Приехал я к ней,
сидит она на диване, глаза представляет как у помешанной, и все точно
вздрагивает. "Сама, говорит, смерти хочу!" - а форточки, заметьте, не
позволяет отворить: простуды боится. Покойник промеж тем лежит в зале; я
скорей, чтобы его в церковь стащить; только мы, сударь, подняли гроб, она и
вылетает. "Куда вы, говорит, моего ангела уносите? Не пущу, не пущу!" - и
сама уцепилась за гроб и повисла. "Ах ты!" - думаю. "Хорошо, говорю, ребята,
оставьте!" Оставили ей гроб, а сам ушел. Посидела она этак, целый день,
однако, высидела, но видит - невтерпеж, опять шлет за мной.
- Унесите, - говорит, - теперь - можно.
VII
ИСТОРИЯ О ПЕТУХЕ
- Вот мы с вами вчера насчет комедиантов говорили, - начал старик
Шамаев, пришедши на другой день ко мне обедать. - Становой у меня был, такой
тоже актер, что какую, кажется, роль только хотите, он может разыграть перед
вами; родом он был из хохлов, по фамилии Карпенко, и все это, знаете, в
каждом слове, в каждом шаге своем делал лицемерство. Определяясь на службу,
в стан приехал в самый храмовой праздник, народу собралось почти что со
всего уезда. Не заходя никуда, господин Карпенко прямо в церковь и тихим
голосом подзывает к себе церковного старосту. "В какую, говорит, икону народ
больше веры имеет?" - "Феодоровской престол-то", - отвечает ему мужик. Он
сейчас помолился перед этой иконой и первый ей свечку поставил. После обедни
зашел в другое наше собрание - в кабак; пьяных там, как поленьев, по углам
валяется. Вместо того чтобы велеть их подобрать, еще ободрил: "Пейте,
говорит, православные: рабочему человеку выпить надо!" По лавкам потом
пошел, к каждому торговцу с поклоном и приговором: "В честь и в деньги
торговать!.." - и так дальше пошло: тихо, смирно, ласково, только никто
что-то этому не верит. Ни одного безмена у торговцев не оставил, чтобы не
оглядеть, клейменый ли он, да еще подсылы делает, верно ли продают. Где
мертвое тело поднимут, точно стопудовая гиря свалится на селенье;
сидит-сидит, пока пятидесяти, ста рублей не сдерет с мужиков; да потом их же
соберет в сборную, прямо поднимет у них перед глазами с полу соринку: "Вот,
говорит, мне чего вашего не надо". Те после и говорят: "Что, наши деньги-то
он хуже соринки, что ли, полагает?" Слышу я все это, вызываю его к себе,
говорю ему, вдруг он заплакал: "Слезы, говорит, мой ответ!" - "Ах, боже ты
мой, думаю, мужчина, в кресте военном, плачет, что такое это?" В другой раз
губернатор на него на ревизии напустился: "Почему, говорит, вас все не
любят?" - "Мнителен, говорит, ваше превосходительство, я очень по службе!..
И себя мучу и другим не угождаю!" А губернатор, заметьте, сам был
премнительный человек, и поверил ему... Это вот, изволите видеть, он -
тихий, а то и строгим, крикуном иногда прикидывался. Едет он раз мимо одного
села богатого, тысячи две душ... и только еще, знаете, в околицу-то въехал,
закричал, загайкал... Сотские были народ наметанный, сбегаются, видят:
сердит приехал! Прямо входит он в сборную и обращается к одному из них:
- Какое, - говорит, - было в селенье происшествие?
- Никакого, - говорит, - ваше благородие!
- Как никакого? Ах ты, - говорит, - земская полиция! - Трах его по
зубам.
К другому сотскому - тот этак из рыжих, плутоватый случился.
- Какое? - говорит.
- Было, ваше благородие, Иван Петров там у Николая Михайлова, что ли,
петуха зарезал!
- Позвать, - говорит, - Николая Михайлова!
Приходит мужик.
- Здравствуйте, - говорит, - батюшка!
- Здравствуй, - говорит, - братец; все ли у тебя в доме благополучно?
- Все, батюшка, кажись, слава богу.
- Погляди-ка на образ!
Смотрит мужик.
- И не совестно тебе и не стыдно? Не отворачивай глаз-то, нечего!..
- Да что мне, сударь, отворачивать!
- Как что, а черный-то петух где?
Мужик, знаете, и рассмеялся.
- Подлец Ванька, - говорит, - надругатель, зарезал!
- А объявил ты о том земской полиции?
- Что, сударь-с, - говорит, - объявлять!..
- Как что?.. У тебя сына зарежут, ты скажешь: что объявлять!..
- Батюшка! - говорит мужик удивленный. - Разве сын и петух все одно и
то же?
- Одно и то же! Прочтите, - говорит он это писарю уж своему, - статью,
где сказано, что совершивший преступление и покрывший его подвергаются
равному наказанию!
Прочитали мужику; стоит он разиня рот. Сотские между тем шепчут ему:
- Видишь, - говорят, - сердит приехал; поклонись ему червонцем!
Поклонился мужик - освободили.
- Ну, теперь, - говорят, - убийцу давайте.
Приводят мужика; бойкий такой был, и прямо к руке господина станового.
- Прочь! - крикнул тот на него. - От тебя, - говорит, - кровью пахнет!
Отошел мужик.
- Как, - говорит, - ты смеешь производить дневной грабеж с разбоем?
- Я, - говорит, - сударь, никого не грабил!
- Как никого? А петух Николая Михайлова где?
- Николая Михайлова петуху, - говорит мужик, - я завсегда голову сверну
- он у меня все подсолнечники перепортил!
- Ну так, - говорит ему Карпенко, возвысив уже голос, - я тебе прежде
голову сверну. Эй! Колодки!
Струсил и тот парень; сотские и ему шепчут:
- Видишь, - говорят, - сердит; поклонись красненькой!
Стал мужик кланяться, так еще не берет господин становой. Он в ноги ему
повалился: "Возьми, батюшко, только!" Принял.
Я после услыхал это; приезжаю, спрашиваю мужиков:
- За что, - говорю, - дураки, вы деньги ему давали?
- Да что, батюшка, - говорят, - сами видим, что одно только его
надругательство над нами было, только то, что горячиться он очень изволил,
как бы и настоящее дело шло... Думаешь: прах его возьми, лучше отступиться!
Слушая Шамаева, я предавался довольно странным мыслям: мне казалось,
что и он все это лжет и выдумывает для моей потехи. "Да, старичок, -
думалось мне, - и ты сумеешь разыграть сцену, какую только захочешь..."
Наконец, сам-то я... автор? Правду ли я все говорю, описывая даже этих самых
лгунов?
VIII
КРАСАВЕЦ
Народы дикие более всего ценят в человеке силу, ловкость и красоту
физическую; народы образованные... нет, впрочем... и народы образованные
очень ценят это: кто не помнит того времени у нас, когда высокий рост,
тонкая талия и твердый носок делали человеку карьеру? Даже в
высокопросвещенной Европе Леотар{381} любим и почитаем женщинами. Весьма
многие дамы, старые и молодые, до сих пор твердо убеждены, что у красивого и
статного мужчины непременно и душа прекрасная, нисколько не подозревая в
своем детском простосердечии, что человек своим телом так же может лгать,
как и словом, и что весьма часто под приятною наружностью скрываются самые
грубые чувственные наклонности и самые низкие душевные свойства.
На эту тему нам придется рассказать очень печальный случай.
Наступали уже сумерки... В воздухе раздавался великопостный звон к
вечерне; но была еще масленица, и вокруг спасовходского монастыря, в
губернском городе П..., происходило катанье. В насмешке над уродливостью
провинциальных экипажей столько моих собратьев притупило свои остроумные
перья, что я считаю себя вправе пройти молчанием этот слишком уж опозоренный
предмет и скажу только, что во всем катании самые лучшие лошади и сани были
председателя казенной палаты (питейная часть, как известно, переносящая
всегда на своих жрецов самые благодетельные дары, была тогда еще в прямом и
непосредственном заведывании председателей казенных палат). В санях этих
сидели две молодые дамы: одна в прекрасной шляпке и куньем салопе, с лицом,
напоминающим мурильевских мадонн, в котором выражалось много ума и чувства;
другая была гораздо хуже одета, с физиономией несколько загнанной, по
которой сейчас можно было заключить, что она гораздо более привыкла слушать,
чем сама говорить. Первая была молоденькая жена председателя, а вторая - ее
компаньонка. Хорошенькие глаза хорошенькой председательши беспрестанно
направлялись в одну из боковых улиц.
- Александр Иваныч выехал не оттуда-с! - проговорила, наконец, ее
компаньонка.
Председательша сейчас же перекинула взгляд на ее сторону. К ним
подъезжал верхом на карабахском жеребце высокий, статный мужчина, и хоть был
в шляпе и статской бекеше, но благородством своей фигуры, ей-богу, напоминал
рыцаря. Конь не уступал седоку: около красивого рта его, как бы от злости,
была целая масса белой пены; он беспрестанно вздрагивал своим нежным
телом... Ему, казалось, хотелось бы и взвиться на дыбы и полететь, и только
опытная, смелая рука, его сдерживавшая, заставляла его идти мелкой и игривой
рысью.
Господин этот назывался Александр Иванович Имшин. Он подъехал к нашим
дамам.
- Хорошо, хорошо - так поздно!.. - говорила председательша в одно и то
же время ласковым и укоряющим голосом.
- Я объезжал в поле Абрека; он ужасно у меня сегодня шалил, - отвечал
Имшин и ударил коня по шее; тот еще заметнее вздрогнул телом своим и еще
ниже понурил голову. - Что ваш муж? - спросил Имшин.
- Спит! - отвечала председательша.
Она уже с красивого наездника не спускала глаз.
- Стало быть, покоен? - продолжал тот.
- Он еще ничего не знает. Я буду кататься до самых поздних сумерек и
заеду к вам!
Имшин, в знак согласия, мотнул головой; затем, сделав лансаду, повернул
лошадь так, что поехал не по направлению катанья, а навстречу ему, и через
несколько минут очутился в самом заднем ряду. Там, между прочим, ехала
отличнейшая пара лошадей в простых пошевнях, в которых сидела толстая
женщина в ковровом платке с красно-багровым лицом и девочка лет тринадцати -
четырнадцати, прехорошенькая собой.
- Выехали? - спросил их Имшин ласково.
- Да-с! - отвечала толстая женщина.
- А тебе, Маша, весело? - спросил он девочку.
- Весело-с! - отвечала та с вспыхнувшим лицом.
Имшин дал шпоры лошади и опять стал нагонять председательские сани.
- Уж темнеет! - сказал он.
- Да, теперь можно! - отвечала председательша и не совсем твердым
голосом сказала кучеру: - Выезжай!
Кучер выехал и, зная, вероятно, куда ехать, не ожидал дальнейших
приказаний и поехал в ту сторону, в которую при начале катанья госпожа его
беспрестанно смотрела. Лошади побежали самой полной рысью; Имшин поскакал за
ними. Молодой человек этот, будь он немножко не то, далеко бы ушел: еще в
корпусе, при весьма ограниченных способностях, он единственно за свою
красоту предназначен был к выпуску в гвардию; но в самом последнем классе, в
самое последнее время, у него вышла, тоже по случаю его счастливой
наружности, история с одним мужем, который хотел его вышвырнуть в окно, а
Имшин его вышвырнул, и, как молодым юнкером ни дорожили на службе, однако
послали на Кавказ; здесь он тоже, говорят, опять по решительному влиянию
жены полкового командира на мужа, получил солдатского Георгия, офицерский
чин, шпагу за храбрость и вышел в отставку. Как большая часть красивых
людей, Имшин говорил мало, а больше своею наружностью и позами, к нему
идущими, старался себя запечатлеть в душе каждого. Губернские дамы принялись
в него влюбляться, как мухи мрут осенью, одна за другой, беспрерывно.
Молоденькая жена председателя, Марья Николаевна Корбиева, прелестнейшее
существо, в первое же отсутствие мужа в Петербург впала с ним в преступную
связь. Искания со стороны Имшина в этом случае были довольно
непродолжительны; он несколько балов потанцевал с этой милой женщиной
исключительно, а потом, в один из безумно шумных вольных маскарадов, они
как-то очутились вдвоем в довольно отдаленном углу. У Имшина случайно
поднялся рукав фрака, и оказалось, что на руке у него был надет браслет.
- Это у вас браслет? - спросила председательша, сгораемая каким-то
внутренним огнем.
- Браслет.
- Женщины?
- Да.
- И дорог вам по воспоминанию?
- Очень.
Председательша надулась.
- Хотите, я его сниму для вас?.. - несколько протянул Имшин.
- Для меня?
- Да! Если только вы полюбите меня за это.
Имшин был очень смел с женщинами.
- Ну, снимите! - ответили ему.
Имшин снял браслет и подал его председательше.
- Я не имею на него права, - сказала она, отстраняя от себя браслет
рукою.
- В таком случае я его выброшу в окно...
И Имшин встал, отворил форточку у окна и выбросил в нее браслет.
Внутренний огонь председательши выступил у ней на личико, осветил ее
глазки, которые горели, как два черные агата.
- Когда ж доказательства вашей любви? - спросил Имшин.
- Когда хотите.
- Сегодня я могу к вам заехать?
- Нет, это слишком будет заметно для людей.
- Ну, так завтра?
- Хорошо.
Имшин встал и отошел от председательши. Через полчаса она уехала из
маскарада. От переживаемых ощущений с ней сделалась такая лихорадка, что она
едва имела силы сесть в карету.
Последнее время страсть ее к своему избранному возросла до размеров
громадных: она, кажется, только и желала одного, чтобы как-нибудь сесть
около него рядом, быть с ним в одной комнате; на вечерах у них, когда его не
было, она то и дело взглядывала на входную дверь; когда же он являлся, она
обыкновенно сейчас же забывала всех остальных своих гостей.
- Entrez!* - говорил Имшин, ловко соскакивая с лошади и обращаясь к
дамам, когда они подъехали к крыльцу его.
______________
* Войдите! (франц.).
Те вышли из саней и стали взбираться по лестнице.
- Лестница моя крута, как Давалагири{385}, - говорил он, следуя за ним.
Внутренность квартиры молодого человека была чисто убрана на военную
ногу. В зале стояла цель для стрельбы, в средине которой вставлена даже
бритва острием вперед. В гостиной, по одной из самых больших стен, на
дорогом персидском ковре, развешаны шашки, винтовки, пистолеты, кинжалы,
оправленные в золото и в серебро с чернью.
Имшин, как вошел, сейчас же оставил своих гостей, прошел в кабинет,
переоделся там и возвратился в черкеске с патронами и галунами. В наряде
этом он еще стал красивее. Между тем компаньонка осталась ходить по зале, а
председательша вошла и села в гостиной. Когда она сняла салоп, то очень
стало видно, что прелестное лицо ее истощено, а стан, напротив, полон. Имшин
осмотрел ее, и во взгляде его отразилось беспокойство.
- Он ничего не замечает еще? - спросил он.
- Нет, - отвечала председательша. - Я нарочно заехала к тебе: научи
меня, что мне делать.
Имшин пожал плечами. Склад красивого рта его принял какое-то кислое
выражение.
- Что делать? - повторил он; но в это время в лакейской раздалось
чье-то кашлянье.
Имшин проворно вышел туда. Там стояла катавшаяся пожилая женщина с той
же молоденькой девочкой.
- Ступайте туда, на нижнюю половину, - проговорил Имшин торопливо.
Старуха на это повернулась, отворила боковую дверь и вместе с девочкой
стала спускаться по темной лестнице вниз.
Имшин снова возвратился к председательше.
- Делать одно самое лучшее, - заговорил он, - ехать тебе к отцу твоему
или матери, остановиться вместо того в Москве; там есть женщины, у которых
ты получишь приют.
- Прекрасно! - возразила председательша. - Но муж может спросить отца и
мать, у них ли я.
- Неужели же они не сделают для тебя этого?
- Ни за что, особенно отец. Он скорее убьет меня, чем покроет подобную
вещь. Я решилась на одно: скрываться - это только тянуть время; в первый
раз, как он обнаружит подозрение, я ему скажу все откровенно. Он меня,
конечно, прогонит, и я тогда приду к тебе.
- Разумеется, приходи! - проговорил Имшин каким-то странным голосом и
хотел, кажется, еще что-то прибавить, но в это время в лакейской опять
послышался шум. Имшин вышел; там стоял гайдук в ливрее.
- Барин прислали за барыней; узнали, что оне здесь, - проговорил он
нахальным лакейским тоном.
Имшин немного изменился в лице.
- Муж за вами прислал! - сказал он, входя в гостиную.
Председательше в это время человек подавал чан, и взятая ею чашка
сильно задрожала у ней в руке.
- Что ж? Ничего; я окажу, что озябла и заезжала к тебе. Я ему говорила,
что была у тебя без него в гостях, - проговорила она притворно смелым
голосом.
- Да, пожалуйста, как-нибудь без решительных объяснений.
- Не знаю, как уж выйдет.
Из залы вошла компаньонка.
- Николай говорит, что Петр Антипыч очень сердится и приказал, чтобы вы
сейчас же ехали домой.
- Подождет, ничего! - отвечала председательша, однако сама встала и
начала надевать шляпу.
- Ну, прощай! - проговорила она Имшину и, перегнув головку, поцеловала
его. - До скорого, может быть, свидания, - прибавила она.
- Прощай!.. - отвечал Имшин и сам страстно поцеловал ее.
Свидетельница этой сцены, компаньонка, немного тупилась и краснела.
Наконец, дамы уехали.
Имшин остался в заметном волнении. В поданный ему чай он подлил по
крайней мере полстакана рому, скоро выпил и спросил себе еще чаю, подлил в
него опять столько же рому и это выпил. Красивое лицо его вдруг стало
принимать какое-то зверское выражение: глаза налились кровью, усы как-то
ощетинились. Он кликнул человека.
- Федоровна там? - спросил он лакея.
- Там.
- И с Машей?
- С Машей.
- Ступай на свое место!
Лакей ушел.
Имшин подошел к одному из шкафов, вынул сначала из него пачку денег,
потом из нижнего ящика несколько горстей конфект и положил их в карман.
Подойдя к стене, он снял один из пистолетов и его тоже положил в карман и
начал спускаться по знакомой уж нам темной лестнице. В комнатах не осталось
никого.
В тусклом свете поставленных на столе двух свечей было что-то зловещее.
Через час по крайней мере двери из низу с шумом отворились, и в комнату
вбежал Имшин, бледный, растрепанный; глаза у него были налиты, как у тигра,
кровью; рот искривился. Он подбежал опять к тому же шкафу, вынул из него еще
пачку денег, огляделся каким-то боязливым и суетливым взглядом и снова
спустился вниз по лестнице. Вслед за тем в сарае и в конюшне, в совершенной
темноте, послышалось тихое, но торопливое закладывание лошади; вскоре после
того со двора выехали сани и понеслись в сторону, где город уж кончался, на
так называемое Прибрежное поле.
На другой день по городу разнесся довольно странный и любопытный слух,
что молоденькая председательша бросила мужа и убежала от него к Имшину на
квартиру, мимо которой некоторые из любопытствующих нарочно даже проезжали и
действительно видели в одном из окон хорошенькую головку председательши.
В мире так устроено, что когда один сановник заболевает, другой
сановник приезжает навещать его: к нашему председателю приехал сам
губернатор. Добродушный старик этот был в некоторой зависимости от
председателя по тем любезностям, которые, по влиянию председателя, делал ему
откуп. Говорим мы это не в обличение начальника губернии, а единственно
затем, чтоб объяснить те отношения, в которых находились между собой эти два
почтенные лица.
Председатель по наружности был мужчина ужасно похожий на осиновый кряж.
В жизни своей он все сам себе приобрел: учился на медные деньги, перенес
потом страшные служебные труды, страшное подличание перед начальством и,
наконец, всем этим достиг достояния, почета и женился на самой хорошенькой
девушке в губернии. Двух вещей только он никак не мог побороть, это - своей
хорошенькой жены, которая выезжала, танцевала, наряжалась, веселилась,
плакала, сердилась совершенно безо всякого с его стороны разрешения. Другое
обстоятельство, затруднявшее председателя, было то, что когда он стал
занимать довольно видные места, то ему ужасно хотелось представить из себя,
что он во всех случаях жизни своей поступает и говорит, как человек
образованный.
Перед последним несчастием он, проснувшись после обеда, спросил
горничную, подававшую ему воду:
- Где барыня?
- Оне на катанье сначала были, а потом, я их видела, оне к Имшину
проехали, - доложила та.
В горничной этой председатель еще и прежде находил для себя всегда
некоторое утешение и развлечение во всем претерпенном от жены, и она еще с
самого приезда объяснила ему, что у них часто-часто бывал без него Имшин.
- Ну, поди же пошли человека и скажи, чтобы она сейчас же, сию минуту
ехала домой, - сказал он.
Горничная пошла и сказала лакею:
- Поди сейчас за барыней к Имшину, чтобы она ехала домой: барин очень
сердится.
Когда председательша возвратилась, муж спросил ее:
- С какой стати вы поехали к Имшину?
- А с такой, что я люблю его, - отвечала безумная женщина.
Дорогой она еще больше рассердилась за то, что ее требуют от ее ангела
Имшина к чурбану-мужу.
Председатель, как человек высокой практической мудрости, почти
признавал необходимость, чтобы жена его изменила ему, и он только желал
одного, чтобы это вышло, как выходит между образованными людьми.
- Вы любите? - повторил он более насмешливым, чем угрожающим голосом.
- Даже больше того: я беременна от него! - объявила Марья Николаевна.
Первым движением председателя было поколотить жену; но он удержался.
- В таком случае я засажу вас в вашей комнате и запру там! - проговорил
он и взял в самом деле жену за руку, привел ее в комнату, запер за ней дверь
и ключ положил к себе в карман; но, придя в кабинет свой, рассудил, что уж,
конечно, он поступает в этом случае, как самый необразованный человек: жен
запирали только в старину!
Он пошел и опять отпер двери.
- Я вас выпускаю, но только из дому вы шагу не смеете делать, а Имшину
велю отказывать - слышите!
- Я готова повиноваться во всем вашей воле, - проговорила притворно
покорным голосом жена; но когда, на другой день, председатель уехал в свою
палату, она сама надела на себя салоп, сапоги, сама отворила себе дверь,
вышла, с полверсты по крайней мере своими хорошенькими ножками шла по
глубокому сумету, наконец подкликнула извозчика и велела везти себя к
Имшину.
Узнав о побеге жены, председатель до приезда губернатора решительно
недоумевал, что ему делать.
- Что такое, скажите мне на милость? - говорил тот, еще входя.
Председатель придал мрачную мину своему лицу.
- Что, я теперь вызывать его на дуэль, что ли, должен? - больше спросил
он, чем обнаружил собственное свое мнение.
- Ни, ни, ни! Ни, ни, ни! - воскликнул губернатор. - Во-первых, он -
мальчишка, вы - человек пожилой; он - военный, вы - штатский. Это значит
смешить собой общество!
Губернатор, родом из польских жидов, чувствовал какое-то органическое
отвращение к дуэлям и вообще в этом случае хлопотал, чтобы все-таки во
вверенном ему крае не произошло комеражу. Председатель с своей стороны хоть
и считал губернатора за очень недальнего человека, но в понятия его, как
понятия светского господина, верил.
- В этом случае самое лучшее - презрение! - продолжал губернатор. - Все
мы - я, вы, Кузьма, Сидор - все мы рогоносцы.
Председатель, пожалуй, готов бы был на презрение; но дело в том, что в
душе у него против Имшина и жены бушевала страшная злоба, которую ему
как-нибудь да хотелось же на них выместить.
- И этот господин очень странный, - говорил губернатор, ветрено
постукивая своей саблей. - Сегодня... одна женщина... какая-то, должно быть,
нищая... подала мне на него прошение... что он убил там ее дочь...
девочку... четырнадцати лет... из пистолета, что ли, как-то застрелил.
- Девочку убил? - спросил председатель, и лицо его мгновенно просияло,
как бы смазали его маслом.
- Убил!.. Я велел там следствие полицеймейстеру произвести.
- Этакие дела, я полагаю, нельзя так пропускать... Тут кровь вопиет на
небо, - проговорил председатель чувствительным и в то же время внушающим
губернатору голосом. Тот, кажется, несколько это понял.
- Я велел произвести самое строгое исследование, беспощадное!..
- Что он дворянин, так, пожалуй, откупится и отвертится! - продолжал
подзадоривать губернатора председатель.
- Нет, у меня не отвертится, не бывает у меня этого! - петушился
губернатор, и так как всегда чувствовал не совсем приятные ощущения, когда
председатель, человек характера строгого, укорял его за слабость по службе,
потому поспешил сократить свой визит.
- Ну, а вы пока до свидания, поуспокойтесь немного, - говорил он,
вставая и надевая перчатки.
- Я поуспокоюсь! - сказал председатель в самом деле совершенно покойным
голосом.
Зимнее солнце светило в окна гостиной Имшина: его кавказское оружие
ярко блестело своим серебром и золотом. На турецком диване, стоящем под этим
оружием, сидел сам Имшин в шелковом, стеганом и выложенном позументом
архалуке. Марья Николаевна лежала у него на плече своей хорошенькой
головкой; худоба ее в лице и полнота в стане стали еще заметнее.
Вошел лакей.
- Солдаты из полиции к вам пришли! - сказал он барину.
Имшин заметно встревожился; он сейчас же встал и вышел. Председательша
последовала за ним беспокойным взглядом.
В дверях из передней в залу стояли полицейский солдат и жандарм.
- Что вам надо? - спросил их строго Имшин.
- В часть вас, ваше благородие, взять велено! - отвечал полицейский
солдат глупым голосом.
- Как, в часть? - переспросил Имшин, более уже обращаясь к жандарму.
- Приказано-с! - ответил тот.
- Ну, ступайте, я сейчас приеду, - сказал Имшин не совсем уверенным
голосом.
- Я, ваше благородие, на запятки, теперь выходит, стану к вам, - начал
полицейский солдат тем же своим голосом. - Пристав так и говорил: "Не
отпускай, говорит, его от себя!.."
- Убирайся ты к черту с своим приставом! Пошел вон!.. - крикнул Имшин,
наступая на солдата, и хотел его вытолкнуть за двери.
Тот стал упираться своим неуклюжим телом.
- Пошел и ты! - прибавил он жандарму. - На тебе рубль серебром,
убирайтесь оба! Вот вам по рублю!
И он дал обоим солдатам по рублю.
Те ушли.
Имшин возвратился в гостиную; лицо его из бледного сделалось багровым.
- Что такое? - спрашивала председательша. - Тебя в часть? Зачем?
- Не знаю, черт их знает! - отвечал Имшин с невниманием и торопливо
стал переменять архалук на сюртук.
- Лошадь живее запрягать! - крикнул он.
Председательша подавала ему шляпу, палку, бумажник, но он как будто бы
и не видел ее и, не простясь даже с ней, пошел и сел в сани.
Солдаты, получившие по рублю, сошли только вниз, от подъезда не
отходили, и, когда Имшин понесся на своем рысаке, жандарм поскакал на лошади
за ним, а бедный полицейский солдат побежал было пешком, но своими кривыми
ногами зацепился на тротуаре за столбик, полетел головою вниз, потом
перевернулся рожею вверх и лежит.
Марья Николаевна, видевшая всю эту сцену, несмотря на то, что была
сильно встревожена, не утерпела и улыбнулась. Она ждала Имшина час, два;
наконец, и лошадь его возвратилась. Марья Николаевна сошла задним крыльцом,
в одном платье, к кучеру и спросила:
- Где барин - а?
- В части остался.
- Когда же он приедет?
- Неизвестно-с, ничего не сказал.
Марья Николаевна постояла немного, потерла себе лоб, потом велела
подать салоп.
- Вези меня туда, в часть! - сказала она, садясь в сани, когда кучер
только что было хотел откладывать лошадь.
Кучер неохотно стал опять на облучок и стал неторопливо поворачивать.
- Скорей, пожалуйста! - воскликнула она.
В части, в первой же комнате, Марья Николаевна увидела знакомого ей
полицейского солдата, приходившего к ним поутру. На этот раз он был уже не в
своей военной броне, а просто сидел в рубахе и ел щи, которые распространяли
около себя вкуснейший запах.
- Где Имшин, барин, за которым ты приходил? - спросила она его.
- В казамат, ваше благородие, посажен.
- За что?
- Не знаю, ваше благородие. Он тоже говорил: "Поесть, говорит, мне
надо... Ступай в трактир, принеси!" Я говорю: "Ваше благородие, мне тоже
далеко идти нельзя. Вон вахмистр, говорю, у нас щи тоже варит и студень
теперь продает... Разе тут, говорю, взять... У нас тоже содержался барин,
все его пищу ел". - "Ну, говорит, давай мне студеня одного".
- Пусти меня, проводи к нему!
- Нельзя, ваше благородие.
- Я тебе десять рублей дам!
- Помилуйте! Теперь квартальный господин скоро придет, невозможно-с!
- Ну, хоть записочку передай!
- Записочку давайте, ваше благородие. Он тоже просил было, чтобы
водки... "Ваше благородие, хлещут, говорю, за это! Вот, бог даст,
пообживетесь... Господин квартальный и сам, может, то позволит".
Выслушав солдата, Марья Николаевна и сама, кажется, не знала, что ей
делать; в голове ее все перемешалось... Имшина отняли у нее... посадили в
казамат... на студень... Что же это такое? Она села в сани и велела везти
себя к мужу.
Председатель только что встал из-за стола и проходил в свой кабинет.
Горничная едва успела вбежать к нему и сказать:
- Барыня наша приехала-с!
Председатель проворно сел в свои вольтеровские кресла и принял
несколько судейскую позу. Марья Николаевна вошла к мужу совершенно смело.
- Имшин посажен в часть, - начала она, - это ваши штучки, и, если вы
хоть сколько-нибудь благородный человек, вы должны сказать, за что?
Председатель улыбнулся.
- Я вашего Имшина ни собственного желания и никакого права по закону не
имел сажать, - проговорил он.
- Кто ж его посадил?
- Это уж вы постарайтесь сами узнать: я этим предметом нисколько не
интересуюсь.
- Его мог посадить один только губернатор. Я поеду к губернатору.
Председатель молчал, как молчат обыкновенно люди, когда желают
показать, что решительно не принимают никакого участия в том, что им
говорят.
- О, какие вы все гадкие! - воскликнула бедная женщина, всплеснув
своими хорошенькими ручками, и, закрыв ими лицо свое, пошла.
- Ваш гардероб, вы сами за ним пришлете или мне прикажете прислать его
вам? - сказал ей вслед муж.
Марья Николаевна ничего ему на это не ответила.
Председатель остался совершенно доволен собой. Он сам очень хорошо
понимал, и с этим, вероятно, согласится и читатель, что во всей этой сцене
вел себя как самый образованный человек; он ни на одну ноту не возвысил
голоса, а между тем каждое слово его дышало ядом.
Марья Николаевна между тем села в сани и велела себя везти к
губернатору. Кучер было обернулся к ней:
- Лошадь, сударыня, очень устала! Барин после гневаться будет.
- Вези! - вскрикнула она, и в ее нежном голосе послышалось столько
повелительности, что даже с полулошадиной натурой кучер немножко струсил и
поехал.
Губернатор еще не кушал, когда она к нему приехала. Дежурный чиновник,
увидев председательшу, бросился со всех ног докладывать об ней губернатору.
Тот, в свою очередь, тоже бросился к зеркалу причесываться: старый повеса в
этом посещении ожидал кой-чего романического для себя.
- Pardon, madame...* Позвольте вам предложить кресла.
______________
* Извините, сударыня... (франц.).
Марья Николаевна села.
- Говорят, вы посадили Имшина, - вы знаете мои отношения к этому
человеку; скажите, за что он посажен?
- Не могу, madame!
- Почему ж не можете?
Губернатор был в странном положении - сказать даме о такой вещи,
которая, по его понятию, должна была убить ее; он решился лучше успокоить
ее:
- Сказать вам этого я не могу, тем более что все это, может быть,
пустяки, которые пустяками и кончатся, а между тем нам всем очень дорого
ваше спокойствие; мы вполне симпатизируем вашему положению, как женщины и
как прелестнейшей дамы.
- Не знаю, что вы со мной все делаете! Ах, несчастная, несчастная я! -
воскликнула председательша и пошла, шатаясь, из кабинета.
Губернатор последовал за ней до самых саней с каким-то священным
благоговением.
Дома она написала записку к Имшину:
"Я везде была и ни у кого ничего не узнала; напиши хоть ты, за что ты
страдаешь, мучат тебя... Твоя".
На это она получила ответ:
"Все вздор, моя милая Машенька, проделки одних мерзавцев; посылаю тебе
сто рублей на расход. Прикажи, чтобы хорошенько смотрели за лошадьми...
Твой".
Никакое страстное письмо не могло бы так утешить бедную голубку, как
эта холодная записка.
"Он спокоен; значит, в самом деле все вздор", - подумала она, покушала
потом немножко и заснула.
К подъезду между тем подъехала ее компаньонка Эмилия, с огромным возом
гардероба Марьи Николаевны. Со свойственным ее чухонскому темпераменту
равнодушием, она принялась вещи выносить и расставлять их. Шум этот разбудил
Марью Николаевну.
- Кто там? - окликнула она.
Эмилия вошла к ней.
- Платья ваши Петр Александрыч прислал и мне не приказал больше жить у
них.
- Ну, и прекрасно; оставайся здесь у меня.
Эмилия в церемонной позе уселась на одном из стульев.
- Ты слышала, Александра Иваныча в часть посадили?
- Да-с!
- Скажи, что про это муж говорит или кто-нибудь у него говорил; ты,
вероятно, слышала.
- Девочку, что ли, он убил как-то!
- Какую девочку, за что?
- Мещанка там одна, нищенки дочь.
Марья Николаевна побледнела.
- Да за что же и каким образом?
- Играл с ней и убил.
- Что такое, играл с ней?.. Ты дура какая-то... врешь что-то такое...
Эмилия обиделась.
- Ничего я не вру-с... все говорят.
- Как, не вру!.. Убил девочку - за что?
Эмилия некоторое время колебалась.
- На любовь его, говорят, не склонилась, - проговорила она как бы
больше в шутку и отворотила лицо свое в сторону.
Марья Николаевна взялась за голову и сделалась совсем как мертвая.
- В этот самый вечер это и случилось, как мы были у него с катанья, -
продолжала Эмилия. - Мужики на другой день ехали в город с дровами и нашли
девочку на подгородном поле зарытою в снег и привезли в часть, а матка
девочки и приходит искать ее. Она два дня уж от нее пропала, и видит, что
она застрелена...
- Почему же девочку эту застрелил Александр Иваныч?.. - спросила Марья
Николаевна.
- Солдаты полицейские тут тоже рассказали: она, говорят, каталась на
Имшиных лошадях со старухой, и прямо к нему они и проехали с катанья.
Молоденькое лицо Марьи Николаевны как бы в одну минуту возмужало лет на
пять; по лбу прошли две складки; милая улыбка превратилась в серьезную мину.
Она встала и начала ходить по комнате.
- Мужчина может это сделать совершенно не любя и любя другую женщину! -
проговорила она насмешливым голосом и останавливаясь перед Эмилиею.
- Он, говорят, совершенно пьяный был, - подтвердила та. - Человека его
также захватили, тот показывает: три бутылки одного рому он в тот вечер
выпил.
- Каким же образом он ее убил?
Личико Марьи Николаевны при этом сделалось еще серьезнее.
- Сегодня полицеймейстер рассказывал Петру Александрычу, что Александр
Иваныч говорит, что она сама шалила пистолетом и выстрелила в себя; а
человек этот опять показывает - их врознь держат, не сводят, - что он ее
стал пугать пистолетом, а когда она вырвалася и побежала от него, он и
выстрелил ей вслед.
Дальнейшие ощущения моей героини я предоставляю читательницам самим
судить.
У входа в домовую церковь тюремного замка стояли священник в теплой
шапке и муфте и дьячок в калмыцком тулупе. Они дожидались, пока дежурный
солдат отпирал дверь. Войдя в церковь, дьячок шаркнул спичкой и стал
зажигать свечи. Вслед же за ними вошла дама вся в черном. Это была наша
председательша. Священник, как кажется, хорошо ее знал. Она подошла к нему
под благословение.
- Холодно? - сказал он.
- Ужасно! Я вся дрожу, - отвечала она.
- Не на лошади?
- Нет, пешком... У меня нет лошади.
- А Александра Иваныча кони где? Все, видно, проданы и в одну яму
пошли.
- Все в одну! - отвечала Марья Николаевна грустно-насмешливым голосом.
- Но досаднее всего обман: каждый почти из них образ передо мной снимал и
клялся: "Не знаем, говорят, что будет выше, а что в палате мы его
оправдаем".
- Ну, да губернатора тоже поиспугались.
- Да что же губернатору-то?
- А губернатор супруга вашего побоялся: еще больше, говорят, за
последнее время ему в лапки попал.
- Ну да, вот это так... но это вздор - это я разоблачу... - проговорила
Марья Николаевна, и глаза ее разгорелись.
- На каторгу приговорили?
- На каторгу, на десять лет, и смотрите, сколько тут несправедливости:
человек обвиняется или при собственном сознании, или при показании двух
свидетелей; Александр Иваныч сам не сознается; говорит, что она шалила и
застрелила себя, - а свидетели какие ж? Лакей и Федоровна! Они сами
прикосновенны к делу. А если мать ее доносит, так она ничего не видала, и
говорит все это она, разумеется, как женщина огорченная...
- В поле он мертвую-то свез... Зачем? Для чего?
- Прекрасно-с!.. Но ведь он человек: мог перепугаться; подозрение прямо
могло пасть на него, тем более что от другой матери было уж на него прошение
в этом роде, и он там помирился только как-то с нею - значит, просто
растерялся, и, наконец, пьян был совершенно... Они вывезли в поле труп и не
спрятали его хорошенько, а бросили около дороги - ну, за это и суди его как
за нечаянный проступок, за неосторожность; но за это не каторга же!.. Судить
надобно по законам, а не так, как нам хочется.
Любовь сделала бедную женщину даже юристкою.
- Это все я раскрою, - продолжала она все более и более с возрастающим
жаром, - у меня дядя член государственного совета; я поеду по всем
сенаторам, прямо им скажу, что я жена такого-то господина председателя,
полюбила этого человека, убежала к нему, вот они и мстят ему - весь этот
чиновничий собор ихний!
- Дай бог, дай бог!.. - произнес священник со вздохом. - Вас-то очень
жаль...
- О себе, отец Василий, я уж и думать забыла; я тут все положила: и
молодость и здоровье... У меня вон ребенок есть; и к тому, кажется, ничего
не чувствую по милости этого ужасного дела...
Священник грустно и про себя улыбнулся, а потом, поклонившись Имшихе
(так звали Марью Николаевну в остроге), ушел в алтарь.
Она отошла и стала на женскую половину. Богомольцев почти никого не
было: две - три старушонки, какой-то оборванный чиновник, двое парней из
соседней артели.
Дежурный солдат стал отпирать и с шумом отодвигать ставни, закрывающие
решетку, которая отделяла церковь от тюремных камор. Вскоре после того по
дальним коридорам раздались шаги. Это шли арестанты к решетке. К левой
стороне подошли женщины, а к правой мужчины. Молодцеватая фигура Имшина, в
красной рубашке и бархатной поддевке, вырисовалась первая. Марья Николаевна,
как уставила на него глаза, так уж больше и не спускала их во всю службу. Он
тоже беспрестанно взглядывал к ней и улыбался: в остроге он даже потолстел,
или, по крайней мере, красивое лицо его как-то отекло.
Когда заутреня кончилась, Имшин первый повернулся и пошел. За ним
последовали и другие арестанты. Марья Николаевна долго еще глядела им вслед
и прислушивалась к шуму их шагов. Выйдя из церкви, она не пошла к выходу, а
повернула в один из коридоров. Здесь она встретила мужчину с толстым брюхом,
с красным носом и в вицмундире с красным воротником - это был смотритель
замка. Марья Николаевна раскланялась с ним самым раболепным образом.
- Я прошу вас сказать Александру Иванычу, - начала она заискивающим
голосом, - что я сегодня выезжаю в Петербург; мне пишут оттуда, что через
месяц будет доклад по его делу в сенате; ну, я недели две тоже проеду, а
недели две надобно обходить всех, рассказать всем все...
Смотритель на все это только кивал с важностью головой.
- Тут вот я ему в узелочке икры принесла и груздей соленых - он любит
соленое, - продолжала она прежним раболепным тоном, подавая смотрителю
узелок.
- Пьянствует он только, сударыня, очень и буянит, - проговорил тот,
принимая узелок. - Этта на прошлой неделе вышел в общую арестантскую, так
двух арестантов избил; я уж хотел было доносить, ей-богу!
- Вы ему, главное дело, водки много не давайте, - совсем нельзя ему не
пить - он привык, а скажите, что много нельзя; я не приказала: вредно ему
это.
- Нет-с, какое вредно - здоров очень! - возразил простодушно
смотритель, так что Марья Николаевна немножко даже покраснела.
- Так, пожалуйста, не давайте ему много пить, - прибавила она еще раз и
пошла.
На углу, на первом же повороте, на нее подул такой ветер, что она едва
устояла; хорошенькие глазки ее от холода наполнились слезами, красивая ножка
нетвердо ступала по замерзшему тротуару; но она все-таки шла, и уж, конечно,
не физические силы ей помогали в этом случае, а нравственные.
19 мая 184... было довольно памятно для города П... В этот день
красавца Имшина лишали прав состояния. Сама губернаторша и несколько дам
выпросили в доме у головы позволение занять балкон, мимо которого должна
была пройти процессия. В окнах всех прочих домов везде видны были головы
женщин, детей и мужчин; на тротуарах валила целая масса народу, а с нижней
части города, из-под горы, бежала еще целая толпа зевак.
На квартире прокурора, тоже находящейся на этой улице, сидели сам он -
мужчина, как следует жрецу Фемиды, очень худощавый, и какой-то очень уж
толстый помещик.
- Она при мне была у министра, - говорил тот, - так отчеканивает все
дело...
Прокурор усмехнулся.
- У сенаторов, говорят, по нескольку часов у подъезда дожидалась, чтобы
только попросить.
- Любовь! - произнес прокурор, еще более усмехаясь.
- Но как хотите, - продолжал помещик, - просить женщине за отца, брата,
мужа, но за любовника...
- Да... - произнес протяжно и многозначительно прокурор.
- Тем более, говорят, я не знаю этого хорошенько, но что он не
застрелил девочку, а пристрелил ее потом.
- Да, в деле было этакое показание... - начал было прокурор, но в это
время раздался барабанный стук. - Едут, - сказал он с каким-то
удовольствием.
Из ворот тюремного замка действительно показалась черная колесница.
Имшин сидел на лавочке в той же красной рубахе, плисовой поддевке и плисовых
штанах. Лицо его, вследствие, вероятно, все-таки перенесенных душевных
страданий, от окончательно решенной участи, опять значительно похудело и как
бы осмыслилось и одухотворилось; на груди его рисовалась черная дощечка с
белою надписью: Убийца...
Из одного очень высокого дома, из окна упал к нему венок. Это была
дама, которую он первую любил в П... С ней после того сейчас же сделалось
дурно, и ее положили на диван. На краю колесницы, спустивши ноги, сидел
палач, тоже в красной рубахе, синей суконной поддевке и больше с глупым, чем
с зверским лицом.
В толпе народа, вместе с прочими, беспокойной походкой шла и Марья
Николаевна; тело ее стало совершенно воздушное, и только одни глаза горели и
не утратили, кажется, нисколько своей силы. Ей встретился один ее знакомый.
- Марья Николаевна, вы-то зачем здесь?.. Как вам не грех? Вы только
растревожитесь.
- Нет, ничего! С ним, может быть, дурно там сделается!
- Да там есть и врачи и всё... И отчего ж дурно с ним будет?
Дурно с преступником в самом деле не было. Приговор он выслушал с
опушенными в землю глазами, и только когда палач переломил над его головой
шпагу и стал потом не совсем деликатно срывать с него платье и надевать
арестантский кафтан, он только поморщивался и делал насмешливую гримасу, а
затем, не обращая уже больше никакого внимания, преспокойно уселся снова на
лавочку. На обратном пути от колесницы все больше и больше стало отставать
зрителей, и когда она стала приближаться к тюремному замку, то на тротуаре
оставалась одна только Марья Николаевна.
- Я уж лошадь наняла, и как там тебя завтра или послезавтра вышлют, я и
буду ехать за тобой! - проговорила она скороговоркой, подбегая к колеснице,
когда та въезжала в ворота.
- Хорошо! - отвечал ей довольно равнодушным голосом Имшин.
Оставшись одна, Марья Николаевна стыдливо обдернула свое платье, из-под
которого выставлялся совершенно худой ее башмак: ей некогда было, да,
пожалуй, и не на что купить новых башмаков.
В теплый июльский вечер по большой дороге, между березок, шла партия
арестантов. Впереди, как водится, шли два солдата с ружьями, за ними два
арестанта, скованные друг с другом руками, женщина, должно быть, ссыльная,
только с котомкой через плечо, и Имшин. По самой же дороге ехала небольшая
кибиточка, и в ней сидела Марья Николаевна с своим грудным ребенком. Дорога
шла в гору. Марья Николаевна с чувством взглянула на Имшина, потом бережно
положила с рук спящего ребенка на подушку и соскочила с телеги.
- Ты посмотри, чтобы он не упал, - сказала она ехавшему с ней кучером
мужику.
- Посмотрю, не вывалится, - отвечал тот грубо.
Марья Николаевна подошла к арестантам.
- Ты позволь Александру Иванычу поехать: он устал, - сказала она
старшему солдату.
- А если кто из бар наедет да донесут, - засудят!.. - отвечал тот.
- Если барин встретится, тот никогда не донесет - всякий поймет, что
дворянину идти трудно.
- И они вон тоже ведь часто ябедничают! - прибавил солдат, мотнув
головой на других арестантов.
- И они не скажут. Ведь вы не скажете? - сказала Марья Николаевна,
обращаясь ласковым голосом к арестантам.
- Что нам говорить, пускай едет! - отвечали мужчины в один голос, а
ссыльная баба только улыбнулась при этом.
Имшин ловко перескочил небольшую канавку, отделяющую березки от дороги,
подошел к повозке и сел в нее; цепи его при этом сильно зазвенели.
Марья Николаевна проворно и не совсем осторожно взяла ребенка себе на
руки, чтобы освободить подушку Имшину, он тотчас же улегся на нее,
отвернулся головой к стене кибитки и заснул. Малютка между тем расплакался.
Марья Николаевна принялась его укачивать и стращать, чтобы он замолчал и не
разбудил отца.
Когда совсем начало темнеть, Имшин проснулся и зевнул.
- Маша, милая, спроси у солдата, есть ли на этапе водка?
- Сейчас; на, подержи ребенка, - прибавила она и, подав Имшину дитя,
пошла к солдату.
- На этапе мы найдем Александру Иванычу водки? - спросила она.
- Нет, барыня, не найдем; коли так, так здесь надо взять; вон кабак-то,
- сказал солдат.
Партия в это время проходила довольно большим селом.
- Ну, так на вот, сходи!
- Нам, барыня, нельзя; сама сходи.
- Ну, я сама схожу, - сказала Марья Николаевна весело и в самом деле
вошла в кабак. Через несколько минут она вышла. Целовальник нес за ней
полштофа.
- Что за глупости - так мало... каждый раз останавливаться и брать...
дай полведра! - крикнул Имшин целовальнику.
Марья Николаевна немножко изменилась в лице.
Целовальник вынес полведра, и вместе с Имшиным они бережно уставили его
в передок повозки.
- Зачем ты сама ходила в кабак? Разве не могла послать этого скота? -
сказал довольно грубо Имшин Марье Николаевне, показывая головой на кучера.
- А я и забыла об нем совершенно, не сообразила!.. - отвечала она
кротко.
Печаль слишком видна была на ее лице.
Этап находился в сарае, нанятом у одного богатого мужика.
- В этапе вам, барыня, нельзя ночевать; мы запираемся тоже... - сказал
Марье Николаевне солдат, когда они подошли к этапному дому. - Тут, у
мужичка, изба почесть подле самого сарая: попроситесь у него.
Марья Николаевна попросилась у мужика, тот ее пустил.
- Там барин один идет, дворянин, так чтобы поесть ему! - сказала она
хозяину.
- Отнесут; солдаты уж знают, говорили моей хозяйке.
Марья Николаевна, сама уставшая донельзя, уложила ребенка на подушку,
легла около него и начала дремать, как вдруг ей послышалось, что в сарае все
более и более усиливается говор, наконец раздается пение, потом опять говор,
как бы вроде брани; через несколько времени двери избы растворились, и вошел
один из солдат.
- Барыня, сделайте милость, уймите вашего барина!
- Что такое? - спросила Марья Николаевна, с беспокойством вставая.
- Помилуйте, с Танькой все балует... Она, проклятая, понесет теперь и
покажет, что на здешнем этапе, - что тогда будет?
Марья Николаевна, кажется, не расслышала или не поняла последних слов
солдата и пошла за ним. Там ей представилась странная сцена: сарай был
освещен весьма слабо ночником. На соломе, облокотившись на деревянный
обрубок, полулежал Имшин, совсем пьяный, а около него лежала, обнявши его,
арестантка-баба.
Марья Николаевна прямо подошла к ней.
- Как ты смеешь, мерзавка, быть тут? Солдаты, оттащите ее! - прибавила
она повелительным голосом.
Солдаты повиновались ей и оттащили бабу в сторону.
- А ты такая же, как и я - да! - бормотала та.
- И вы извольте спать сию же минуту, - прибавила она тем же
повелительным голосом Имшину; лицо ее горело при этом, ноздри раздувались,
большая артерия на шейке заметно билась. - Сию же секунду! - прибавила она и
начала своею слабою ручкою теребить его за плечо, как бы затем, чтобы
сделать ему больно.
- Поди, отвяжись! Навязалась! - проговорил он пьяным голосом.
- Я вам навязалась, я? - говорила Марья Николаевна - терпения ее уж
больше не хватало. - Низкий вы, подлый человек после этого!
- Я бью по роже, кто мне так говорит, - воскликнул Имшин и толкнул
бедную женщину в грудь.
Марья Николаевна хоть бы бровью в эту минуту пошевелила.
- Ничего; теперь все уж кончено. Я вас больше не люблю, а презираю, -
проговорила она, вышла из этапа и в своей повозочке уехала обратно в город.
История моя кончена. Имшина, как рассказывали впоследствии, там уж в
Сибири сами товарищи-арестанты, за его буйный характер, бросили живым в
саловаренный котел. Марья же Николаевна... но я был бы сочинителем самых
лживых повестей, если б сказал, что она умерла от своей несчастной любви;
напротив, натура ее была гораздо лучшего закалу: она даже полюбила
впоследствии другого человека, гораздо более достойного, и полюбила с тем же
пылом страсти.
- Господи, что мне нравилось в этом Имшине, - решительно не знаю!.. -
часто восклицала она.
- Стало быть, и героиня ваша лгунья? - заметят мне, может быть,
читательницы.
Когда она любила, она не лгала, и ей честь делает, что не скрывала
потом и того презрения, которое питала к тому же человеку. За будущее никто
не может поручиться: смеем вас заверить, что сам пламенный Ромео покраснел
бы до конца ушей своих или взбесился бы донельзя, если бы ему напомнили,
буква в букву, те слова, которые он расточал своей божественной Юлии, стоя
перед ее балконом, особенно если бы жестокие родители не разлучили их, а
женили!
ПРИМЕЧАНИЯ
РУССКИЕ ЛГУНЫ
Впервые напечатаны в "Отечественных записках" за 1865 год (NoNo 1, 2,
4, январь, февраль, апрель).
Работа над рассказами данного цикла начата в 1864 году. Первоначальный
замысел "Русских лгунов" был изложен Писемским издателю "Отечественных
записок" А.Краевскому в письме от 25 августа 1864 года: "...пишутся у меня
очерки под названием "Русские лгуны" - выведен будет целый ряд типов вроде
снобсов Теккерея. Теперь окончена мною первая серия: Невинные врали - то
есть которые лгали насчет охоты, силы, близости к царской фамилии, насчет
чудес, испытываемых ими во время путешествий; далее будут: Сентименталы и
сентименталки, порожденные Карамзиным и Жуковским. Далее: Марлинщина. Далее:
Байронисты россейские. Далее: Тонкие эстетики. Далее: Народолюбы. Далее:
Герценисты и в заключение: Катковисты...
Теперь у меня написано листа на два печатных, а печатать я желал бы
начать с генваря. Уведомьте пригоден вам этот труд мой или нет; если не
пригоден, не стесняйтесь и пишите прямо"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 170.
На основании этого высказывания можно судить, что Писемский
рассматривал "Русских лгунов" как продолжение начатой "Фанфароном" серии
рассказов под общим заглавием "Наши снобсы". Об этом свидетельствует также и
то, что в "Русских лгунах" (рассказы "Сентименталы" и "История о петухе")
снова появляется образ кокинского исправника Ивана Семеновича Шамаева,
который фигурировал и в "Фанфароне".
В задуманном цикле рассказов "Русские лгуны" писатель намеревался
направить удары как против сторонников "чистого" искусства и катковистов -
самых крайних реакционеров того времени, - так и против революционеров -
сторонников Чернышевского и Герцена. 21 сентября 1864 года Писемский сообщил
Краевскому о завершении первой серии "Русских лгунов": "Вместе с этим
письмом я высылаю Вам 1-ю серию "Лгунов" - это пока все еще невинные врали -
дальнейшую программу я писал уже Вам. Всех очерков, я полагаю, хватит листов
на 7 или на 8 печатных... Следующую серию я непременно надеюсь изготовить к
генварю и много к февралю"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 174-175.
Однако первоначальный замысел "Русских лгунов" в процессе его
осуществления скоро изменился. Уже к январю 1865 года Писемский,
по-видимому, отказался от намерения выполнить полностью тот план, который он
изложил в письме к Краевскому от 25 августа 1864 года. 24 января 1865 года,
посылая Краевскому рассказы из второй серии "Русских лгунов", Писемский
сообщал: "...ко 2 февр. или 1 мартовской (книжке. - М.Е.) я Вам вышлю еще
два рассказа; один будет называться: "Лживой красавец" (первоначальное
заглавие рассказа "Красавец". - М.Е.); опишется мужчина, у которого уже тело
лжет: он прелестной наружности, но подлец душой; и второй - называемой: "Все
лгут", где опишется, что все лгут, чиновники, артисты, хозяева, барышни, и
никто того не замечает"*. Рассказ "Все лгут", который, как показывает уже и
само его название, должен был, вероятно, иметь итоговый характер, не был
написан, и предшествовавший ему "Красавец" оказался последним рассказом
цикла.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 181.
Таким образом, было написано только восемь рассказов, охватывающих лишь
первые три серии изложенного в письме к Краевскому плана: 1. "Невинные
врали" - рассказы "Конкурент", "Богатые лгуны и бедный", "Кавалер ордена
Пур-ле-мерит", "Друг царствующего дома" и "Блестящий лгун"; 2. "Сентименталы
и сентименталки" - рассказ "Сентименталы"; 3. "Марлинщина" - рассказ
"Красавец". Рассказ "История о петухе", включенный Писемским во вторую серию
"Русских лгунов", был напечатан в журнале после "Сентименталов", хотя в
герое "Истории о петухе" едва ли можно отыскать какие-либо признаки
сентиментальности.
Основной причиной изменения первоначального плана "Русских лгунов" были
цензурные препятствия. Уже при посылке первой серии рассказов Писемский
высказал опасение насчет цензуры. "С цензурой, бога ради, употребите все
усилия, - писал он Краевскому. - Если она будет ставить препятствия в
рассказах о кавалере ордена Пур-ле-мерит и о друге царствующего дома, то
объясните им, что если эти люди хвастаются своею близостью к царям, то это
показывает только любовь народную, - в предисловии у меня прямо сказано, что
лгуны стараются обыкновенно приписать себе то, что и в самом общественном
мнении считается за лучшее, а если очень станут упираться, то, не давая им
марать, напишите мне, что их особенно устрашает"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 174.
Опасения Писемского оправдались: цензор запретил два рассказа: "Кавалер
ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома". Получив от Краевского
сообщение об этом, Писемский настаивал на том, чтобы хлопоты о разрешении по
крайней мере одного из этих рассказов не прекращались. С этой целью он даже
советовал обратиться за содействием к фаворитке министра двора - Мине
Бурковой. "Думал я, думал, - писал он Краевскому 24 октября 1864 года, - по
получении Вашего письма, и вот что придумал: к министру двора вы пошлите
только один рассказ. "Друг царствующего дома" и уж хлопочите, бога ради,
чтобы его пропустили - этот рассказ может быть напечатан: в нем тронуто все
так легко. Нельзя [ли] попросить покровительства в этом случае Мины. Мне
как-то в Петербурге говорили, что она благоволит ко мне, как к автору.
"Кавалер ордена Пур-ле-мерит", вероятно, никак не пропустят, а потому я
переделаю, вероятно, невдолге и к вам вышлю"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 175.
"Друг царствующего дома" был послан министру двора под измененным
заглавием: "Старуха Исаева". Не надеясь на то, что министр двора разрешит
этот рассказ, Писемский советовал Краевскому напечатать его без цензуры:
"Есть нынче правило... что редакция, если цензор чего не пропускает,
печатает с личной своей ответственностью и штрафу за это подвергается 50
руб. сер. Ваши "Отеч. Записки", вероятно, еще ни разу не подпадали штрафу
этому, а потому, если старуху Исаеву Адлерберг не пропускает (благо его,
говорят, снимают), то печатайте без цензуры, я эти 50 руб. плачу из
собственного кармана. Как вы об этом думаете, уведомьте меня, пожалуйста, не
поленитесь и черкните, меня это очень беспокоит"*. В конце ноября 1864 года
председатель С.-Петербургского цензурного комитета М.Н.Турунов получил
решение министерства двора: "Вследствие отношения Вашего превосходительства
от 19-го сего ноября за No 838 имею честь Вас, милостивый государь,
уведомить, что препровожденная при оном и у сего возвращаемая статья под
заглавием "Русские лгуны" была представлена господину министру
императорского двора, и его сиятельство изволил отозваться, что он полагал
бы отклонить напечатание означенной статьи, так как некоторые из приведенных
в ней случаев относятся к высочайшим особам, а между тем рассказ, как и
самое заглавие свидетельствует, заключает в себе лишь грубый вымысел и
вообще не имеет никакого интереса"**.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 178.
** А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 657.
Сохранилась и раздраженная резолюция министра Адлерберга: "Не понимаю,
с какой стати эта статья посылается на мой просмотр... Если рассказ о лжи
Исаевой не выдумка, то этот рассказ вовсе не интересен; если же это выдумка,
то надобно признаться, что выдумка чрезвычайно глупа"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 657.
Краевский отказался напечатать рассказ "Друг царствующего дома" в его
первоначальном виде без цензурного разрешения. Писемский вынужден был
радикально переделать его. "Письмо ваше крепко поогорчило меня, - жаловался
он Краевскому, - тем более что оно застало меня после тяжкой болезни: был
болен жабой и чуть не умер. Старуху Исаеву на будущей неделе, то есть числу
к 15, я переделаю, она выйдет не менее забавна..."*. 9 декабря 1864 года
новый вариант рассказа был послан Краевскому. Этот вариант под заглавием
"Фантазерка" и был опубликован в "Отечественных записках". В четвертом томе
сочинений Писемского, изданных Стелловским, был опубликован журнальный текст
этого рассказа, поскольку, по-видимому, цензурный запрет сохранял еще свою
силу.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 179.
Таким образом, рассказы "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг
царствующего дома" при жизни Писемского печатались в переработанном под
давлением цензуры виде и поэтому не отражали подлинных замыслов автора.
Только в первом посмертном собрании сочинений Писемского, изданном
М.О.Вольфом, эти рассказы были напечатаны в их первоначальном, доцензурном
виде (т. V, СПб., 1884).
В настоящем издании "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего
дома" печатаются по тексту первого посмертного собрания сочинений.
Подцензурные варианты этих рассказов ввиду их самостоятельной художественной
ценности ниже приводятся полностью. Остальные рассказы печатаются по тексту
издания Ф.Стелловского, СПб., 1861.
Кавалер ордена Пур-ле-мерит
Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему
углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник,
усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением
дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там,
вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в
поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду
тянет восхитительной свежестью: мне так хочется молиться и богу и природе!
Тут же, по зале, ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков,
мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми
бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он
уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке в пур-ле-мерите.
Раздражающее свойство утра заметно действует на него: он проворно ходит,
подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович -
чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать,
фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает
молчания и останавливаестя перед священником.
- Вы дядю моего, Николая Степаныча, знавали? - спрашивает он как бы
случайно.
Священник поднимает на него глаза и бороду.
- Нет-с! - отвечал он с убийственным равнодушием.
- Храбрый был генерал, храбрый!..
Священник продолжает молчать.
- Я, собственно, служил в кавалерии! - говорил Хариков.
Он, собственно, служил офицером в комиссариате.
- И под Глагау, господи!.. Двинули нас сбить неприятельскую позицию по
правую, этак, сторону от города... Пошли мы сначала на рысях, палаши
наголо... Глядим, пехота - раз, два - выстроились в каре. Вы знаете, что
такое каре?
- Нет-с! - отвечал и на это священник и, вытянув из бороды два волоска,
начал внимательно их рассматривать.
- Отличная штука! Четырехугольник из людей - ни больше, ни меньше;
штыки вперед, задняя шеренга: "Пиф! паф!" - совершенная щетина, с пульками
только, которые летают около вас, как шмели, никакая кавалерия не возьмет -
надо сразу... Командир наш командует: "Марш назад!" - потом: "Налево кругом,
марш, марш!" Летим!.. Мне как-то, - уж это именно бог! - между двух ружей
удалось проскакать. Тут стоит только одному прорваться, и, конечно: весь
полк за мной. Направо саблей!.. Налево саблей!.. Лошади ногами топчут!
Евграф Петрович стал было даже своими маленькими ручками и ножками
представлять все это в лицах и особенно живо, как лошади топчут неприятеля
ногами; но в это время вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и
суровый, и сел тут же в зале.
- Что это он тебе расписывает? - спросил он священника, указывая
глазами на Евграфа Петровича.
- Про войну рассказывает-с, - отвечал тот.
- Про дело при Глагау припоминаю, - подхватил Хариков.
Он знал, что в присутствии отца продолжать разговор в прежнем тоне ему
не было никакой возможности, но и замолчать сразу было неловко: он решился
выбрать средину.
- В тот день, - продолжал он далеко уже не с такой самоуверенностью, -
послали меня с известием...
- К кому? - перебил его отец каким-то бесстрастным голосом.
- Не помню к кому... - почти пискнул Евграф Петрович.
- О чем?
- Кажется, что, сколько теперь помню, что... Витгенштейн наступает или
отступает...
- А!.. - протянул отец.
- Только поехал я с... Лошадь у меня была отличная, - продолжал
Хариков, голос его заметно дрожал, - только вдруг, вижу я, от
неприятельского авангарда отделился польский уланчик и за мной... Я как бы
дальше от него, а он ко мне все ближе; вижу, и копьецо от меня недалеко - я
хвать из седла пистолет; бац - осечка! Копьецо уж и гораздо ближе ко мне: я
другой раз бац - осечка! Копьецо уж почти у хвоста моей лошади... делать
нечего, перекрестился (Евграф Петрович закусил при этом злобно губы),
перехватил пистолет дулом в руку и пустил его на волю божию и прямо угадал
молодцу в висок... закачался он на седле - и головку закинул назад.
- Это случилось не в двенадцатом году... - перебил его отец.
- Как не в двенадцатом? - спросил Хариков.
- И не при Глагау, и не с тобой, а в польскую кампанию действительно
один наш кирасир убил польского улана холодным пистолетом, и это я тебе даже
и рассказывал...
- С кирасиром, может быть, случилось само по себе, а со мной само по
себе! - затараторил Хариков.
- С тобой случилось другое, - ответил отец, - ты убежал из
провиантского магазина от сорока мышей.
Евграф Петрович сильно покраснел.
- Вот вздор какой! Я бежал не от крыс, а от неприятеля: на меня
кинулись два французские карабинера; я схватил одного за шивороток, другого
за шивороток, треснул их головами и ушел от них.
- Ты сидел в магазине, - продолжал отец тем же бесстрастным голосом, -
и считал там казенные мешки с хлебом; в это время из одного амбара в другой
переходило стадо крыс; ты испугался и убежал от них.
- Говорить все можно! - произнес Хариков обиженным голосом. - Если я
убежал от крыс, за что же мне пур-ле-мерит дали?
- Не знаю, за что! - отвечал отец оскорбительнейшим образом.
Собственно говоря, Евграф Петрович и сам хорошенько не знал, за что ему
дали этот крест. За какие-то успешные распоряжения нашего интендантства при
Глагау или где-то прислано было от прусского правительства десятка два
пур-ле-меритов, и один из них упал на благородную грудь моего героя.
- Вот он мне за что дан! - воскликнул он и, проворно отмахнув рукав
сюртука, показал довольно большой рубец.
- Э, брат, нет! Знаем! Это нарочно травленный! - воскликнул, в свою
очередь, отец. - Боздерман сказывал нам, как ты просил его травить тебе руку
и непременно, чтоб рубец остался.
Евграф Петрович развел только на это руками. Выражение его лица как бы
говорило, что клевета человеческая дальше идти не может. Чем бы этот
разговор кончился - неизвестно, но вошла матушка. Евграф Петрович поспешил
перед ней модно расшаркаться, поцеловал у нее руку и осведомился об ее
здоровье.
Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то
есть клал небольшие крестики и едва склонял голову. Затем почему-то с
особенным чувством пропел "От юности моея мнози борют мя страсти", но когда
начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как бы держась за шарф;
откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не
сорвавшись, и, кончив, проговорил: "Прекрасная стихера! Теперь бы
духовенство сзади; в воздухе знамена; барабанщики и кларнетисты вперед -
прелесть!"
Мне всего раз еще удалось, уже на смертном одре, видеть этого
маленького храбреца в его маленькой усадьбе, в маленьком домике и маленькой
спальне, в которой не было уже никаких следов здорового человека: всюду был
удушливый воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у
кровати лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте. Когда я сел около
Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку.
- Вы, вероятно, будете у меня на похоронах, - проговорил он совершенно
спокойным голосом, - прикажите, пожалуйста, чтоб крест этот несли перед моим
гробом, я заслужил его кровью моею!
Читатель знает, какою он его кровью заслужил.
Через неделю он умер. Я долгом себе поставил исполнить его предсмертное
желание, и даже сам нес крест на малиновой подушке, которую покойник,
задолго еще до смерти, поспешил для себя приготовить.
Слава великого Суворова, еще свежо тогда витавшая над всем нашим
войском, задела своим обаятельным крылом и душу Евграфа Петровича; во всех
своих мечтаниях он воображал себя и храбрецом, и генералом, и увешанным
крестами. "Отчего, - думал я, - судьба не дала этому человеку вместо
какого-то темного и не для всех понятного пур-ле-мерита, Георгия или
какую-нибудь звезду? Любопытно было бы видеть ту степень нежности, с какою
он относился бы к этим высоким наградам воинских доблестей!"
Фантазерка
Гордость так же свойственна женским сердцам, как и мужским. Тетка моя,
Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого грандиозного
чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видал величественнее,
громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий
нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в
пуклях волосы, полный, но необрюзглый еще стан, походка грудью вперед -
словом, как будто господь бог все ей тело дал для выражения главного ее
душевного свойства. Мавра Исаевна, как можно это судить по ее здоровой
комплекции, чувствовала сильную наклонность к замужеству; но, единственно по
своему самолюбию, считая всех мужчин недостойными себя, осталась в самом
строгом смысле девственницей. Сердце ее всего один раз было пленено: сын
губернатора Лампе, камер-юнкер и большой повеса (это было еще до
двенадцатого года), танцевал с ней на бале у отца мазурку и вдруг выкинул
какую-то ухарскую штуку - Мавра Исаевна на это только еще гордее подняла
голову и пошла уж совсем грудью вперед. Камер-юнкер стал по-польски что есть
силы стучать ногами - Мавра Исаевна прижала одну руку в бок и начала тоже
по-польски довольно сильно выкидывать ноги. Камер-юнкер перевернулся вверх
ногами - Мавра Исаевна сделала движение рукой и пошла от него в сторону.
Камер-юнкер, наконец, пропел петухом - Мавра Исаевна представила, что как
будто бы закудахтала курочкой. "Русскую!" - грянул камер-юнкер и в мундире
(тогда на балы ездили в мундирах, чулках и башмаках) пошел вприсядку - Мавра
Исаевна сейчас, как следует в русской пляске, стала поводить плечами и
бровями...
Все зрители были в восторге и хохотали до упаду.
Старик Лампе, впрочем, на другой же день положил предел этой
начинавшейся страсти и отправил сына обратно в Петербург.
- Воли родителей не было на то, и мы повиновались... - объясняла Мавра
Исаевна, с покорностию в голосе, всю жизнь свою этот случай.
Главным отличительным свойством Мавры Исаевны было то, что бы она ни
делала, она полагала, что делает это лучше всех: грибы ли отварит - лучше
всех, по делам ли станет хлопотать - тоже лучше всех. Ставила она со своего
имения рекрута: Мишку поставила - затылок! Петьку - затылок.
- Наконец, - говорит она, - я сама иду в присутствие. Брейте, говорю,
меня самое; мне больше ставить некого!..
- Как в присутствие? Ведь там стоят голые мужики? - воскликнули ее
слушатели.
- А характер нам, женщинам, на что дан? - отвечала Мавра Исаевна.
Проживая лет около тридцати в деревне, она постоянно держала у себя
воспитанниц, единственною обязанностью которых было выслушивать рассказы ее
о самой себе; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно называла их Мавра
Исаевна, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно
однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с
должным вниманием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука,
и они начинали или грубить, или дурить... Пробовала было Мавра Исаевна по
этому предмету входить в сношения с начальницами разных монастырей, приютов,
ездила к ним, ласкалась, делала им подарки, чтобы они уделили ей хоть
какой-нибудь отросток из своего богатого питомника, но и тут счастья не
было: первый же взятый ею отпрыск вдруг обеременел, так что Мавра Исаевна,
спасая уж собственную честь, поспешила ее поскорее отправить обратно в
заведение. Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян девица
Фелисата Ивановна, девушка богомольная и вначале обнаруживавшая к своей
благодетельнице такое почтение, что мыть ее в бане никому не позволяла,
кроме себя, и при этом еще объясняла, что у Мавры Исаевны такое тело, что
как ткнешь в него пальцем, так он и уйдет весь туда.
Раз мы обедали: тетушка, с своей обычно-гордой позой, я, всегда ее
немного притрухивавший, и Фелисата Ивановна. Последняя была что-то грустна и
молчалива. Мавра Исаевна, напротив, находилась в каком-то умиленном
настроении.
- Когда я была в Петербурге, - начала она даже несколько заискивающим
голосом, - познакомилась я с генеральшей Костиной. Муж ее, сенатор, вдруг
заинтересовался мной... просто этим скотским чувством, как все вы, гадкие
мужчины. "Генерал, - говорю я ему, - ни ваше звание, ни мое звание, ни ваши
лета, ни мои лета не позволяют нам упасть в эту пропасть".
- Что ж, эти Костины были богатые люди, хорошо жили? - поспешил я
спросить, чтоб как-нибудь не дать Мавре Исаевне разговориться на любимейшую
ее тему: оставаясь равнодушною к мужчинам, она любила рассказывать о победах
над ними!
- Она была племянница светлейшего, только, не больше... - отвечала она
мне внушительно, - каждую неделю бал со двором. Я говорю: "Я не могу у вас
бывать, вы знаете мой туалет и мои платья - раз, два и обчелся". - "Да вы
сделайте, - говорит мне Костина, - форменное платье, всякая дворянка имеет
на это право!"
- Какое же это форменное? - спросил я.
Мавра Исаевна прищурила глаза.
- Очень простенькое! - начала она. - Не знаю, как нынче, может быть,
уже переменилось, а тогда - черное гласе, на правом плече шифр дворянский,
на рукавах буфы, спереди, наотмашь, лопасти, а сзади - шлейф. Генеральша
Костина тоже в гласе, на левой стороне звезда, на правой - шифр уже
придворный... Три у них дочери были... очень милые девушки... танцуют...
Тогда только еще эта ваша дурацкая французская кадриль начала входить в
моду. Смотрю... что это такое? Растопырят платья и ходят, как павы. Ни
вкусу, ни манер - просто гадко видеть... чувствую, что внутри во мне все так
и кипит, а старый этот повеса, Костин, еще с любезностями вздумал
адресоваться... глазками делает... "Подите, говорю, прочь; видеть вас не
могу!" На другой день, только что еще проснулась и чувствую себя очень
нехорошо, приезжает ко мне Костина. Тут уж я не вытерпела. "Марья Ивановна,
- говорю я ей, - на что это нынешние девицы похожи? Где у них манеры, где у
них обращение, где эти умные разговоры?.." - "Душенька, душенька, говорит,
возьмите всех детей моих на воспитание..." Скороспелка этакая была, все бы
ей сейчас сделать, не обдумавши... "Марья Ивановна, говорю, правила моей
нравственности вот в чем состоят", - и этак, знаете, серьезно поговорила.
Ну, разумеется, не понравилось. "Посудите, говорит, я мать". - "Очень,
говорю, сужу и знаю; я сама мать и имею тоже дочь".
- Как дочь? - воскликнули мы оба в один голос с Фелисатой Ивановной.
- Да, дочь! - отвечала Мавра Исаевна, слегка вспыхнув (она, кажется, и
сама была не совсем довольна, что так далеко хватила).
- Кто ж отец вашей дочери? - спросил я.
- Мужчина!
Фелисата Ивановна на этих словах не выдержала и фыркнула на всю
комнату. Мавра Исаевна направила на нее свой медленный взор.
- Чему ты смеешься? - спросила она ее каким-то гробовым голосом.
Фелисата Ивановна молчала.
- Чему ты смеешься? - повторила Мавра Исаевна тем же тоном.
- Да как же, матушка, какая у вас дочь? - отвечала Фелисата Ивановна.
- А такая же, костяная, а не лышная, - говорит Мавра Исаевна
по-прежнему тихо; но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое
море злобы, - я детей своих не раскидала по мужикам, как сделала это ты.
Фелисата Ивановна сконфузилась; намек был слишком ядовит: она
действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему
мужичку.
- Не было у меня, сударыня, никаких детей, - возразила она, - и у вас
их не было; вы барышня, вам стыдно на себя это наговаривать.
- А вот же и было; на, вот тебе! - сказала Мавра Исаевна и показала
Фелисате Ивановне кукиш.
- Где ж теперь ваша дочь? - спросил я, желая испытать, до какой степени
может дойти фантазия Мавры Исаевны.
- Не беспокойтесь; она умерла и не лишит вас наследства!.. - отвечала
она мне с заметной ядовитостию. - О мой миленький, кроткий ангел! -
продолжала старушка, вскинув глаза к небу. - Точно теперь на него гляжу, как
лежала ты в своем атласном гробике, вся усыпанная цветами, а я, безумная,
стояла около тебя и не плакала...
Что тут было говорить? Мы с Фелисатой Ивановной потупились и молчали.
Мавра Исаевна несколько раз моргала носом, поднимала глаза к небу и
тяжело вздыхала, как бы желая показать, что удерживает накопившиеся в груди
слезы.
После обеда я ушел к себе наверх, но часов в шесть, когда уже
смерклось, услыхал робкие шаги.
- Кто это? - окликнул я.
- Это я, батюшка! - отозвалась Фелисата Ивановна. - Подите-ка
посмотрите, что тетенька делает.
- Что такое?
- Извольте посмотреть! - и затем, сказав, чтобы я шел на цыпочках,
подвела меня к двери в гостиную и приложила мой глаз к небольшой щели.
Тетушка сидела на диване перед столом, на котором светло горели две
калетовские свечи. Она говорила сама с собой. "Да, это конечно!" - бормотала
она, делая движение рукой, как бы играя султаном на шляпе. Потом говорила
гораздо уж более нежным голосом. "Но это невозможно, невозможно!" -
повторяла она неоднократно. Затем щурила глаза, поднимала плечи, вряд ли не
воображая, что на них были эполеты. (Она, должно быть, в этом случае,
представляла какого-нибудь военного.) "Ваша воля, ваша воля!" - говорила
она.
- Батюшка, что это такое? Ведь это часто с ними бывает! - вопияла
Фелисата Ивановна.
- Ничего, - успокоивал я ее, - пойдемте; пусть она себе пофантазирует.
- Да я, батюшка, очень боюсь, - говорила она и в самом деле дрожала
всем телом.
На другой день поутру в доме опять поднялся гвалт, и ко мне в комнату
вбежала уж горничная.
- Пожалуйте к тетушке: несчастье у нас...
- Какое?
- Фелисата Ивановна потихоньку уехала-с к родителям своим-с.
Я пошел. Мавра Исаевна всею своею великолепной фигурой лежала еще на
постели; лицо у ней было багровое, глаза горели гневом, голая ступня
огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла.
- Фелисатка-то, мерзавка, слышал - убежала! - встретила она меня.
Я придал лицу своему выражение участия.
- Ведь седьмая от меня так бегает! Отчего это?
- Что ж вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет
еще таких много.
- Разумеется! - проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым
тоном.
- Вам гораздо лучше, - продолжал я, - взять в комнату вашу прежнюю
ключницу, Глафиру... (Та была глуха на оба уха, и при ней говори, что
хочешь, - не покажет никакого ощущения.) Женщина она не глупая, честная.
- Честная! - повторила Мавра Исаевна.
- Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна.
- Будет! - согласилась Мавра Исаевна.
Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была
дура, что ничего не понимала.
- Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость.
- Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный!
- Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков.
Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что
никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и
помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить.
- Все они будут бывать у вас, развлекать вас! - говорил я, помышляя уже
о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской,
но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала
меня душить невыносимо.
- А теперь позвольте с вами проститься! - прибавил я нерешительным
голосом.
- Прощай, бог с тобой! - отвечала Мавра Исаевна.
Ей в эту минуту было не до меня, ей нужна была Фелисатка, которую она
растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел плачевное и
извиняющееся письмо от Фелисаты Ивановны:
"Ваше высокородие, Алексей Филатыч (писала она), хоша теперича, может,
вы и ваша тетенька на меня, рабу вашу, гневаться изволите, но мне, батюшка
Алексей Филатыч, было не жить при них - я сама девушка нездоровая и очень
этого боюсь... Прошлый год, Алексей Филатыч, когда господь бог сподобил нас
быть у Феодосия тотемского чудотворца и когда тетенька ваша стала
прикладываться к раке святого угодника, так они плакали и до того их
корчило, что двое монахов едва имели силы держать их... Значит, он,
окаянный, в них сидел, и трудно ему там было, а оне еще святой себя
называют. "Праведница, говорит, я". Это все его наущение; на этакой грех он
их наводит, и я так теперь понимаю, что быть при них не то что нам,
грешницам великим, а какому разве священнику безместному, чтобы он мог
отчитать их, когда враг ихний заберет их во всю свою поганую силу".
Фелисата Ивановна считала бедную старушку за одержимую бесом, тогда как
все дело было в том, что могучая фантазия Мавры Исаевны и в сотой доле своей
не удовлетворялась скудною действительностью.
Стр. 348. Пур-ле-мерит - за заслуги (франц.).
Стр. 352. Женерозного - благородного (франц.).
Стр. 368. Вигель Филипп Филиппович (1786-1856) - чиновник, автор
известных "Воспоминаний", в которых подробно описывался быт дворянского
общества первой четверти XIX века.
Стр. 370. Малек-Адель - герой одного из романов французской
писательницы Мари Коттен (1770-1807).
Стр. 374. Супе фруа - холодный ужин (франц.).
Стр. 381. Леотар Жюль - французский акробат, гастролировавший в
Петербурге в 1861 году.
Стр. 385. Давалагири - одна из высочайших горных вершин на Гималаях.
М.П.Еремин
Алексей Феофилактович Писемский
Уже отцветшие цветки*
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 7
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
______________
* Это ряд рассказов из жизни и типов 40-50-х годов. (Прим. автора.). I. КАПИТАН РУХНЕВ
I
КАПИТАН РУХНЕВ
Это было лет двадцать пять назад. Я служил чиновником особых поручений
при м-м военном губернаторе. Однажды я получил от него повестку немедленно
явиться к нему. Я поехал и застал губернатора в сильно раздраженном
состоянии.
- Поезжайте сейчас в острог, - начал он сердитым голосом, - там
содержится отставной капитан Рухнев, скажите ему от моего имени, что если он
еще раз позволит себе шутки в сношениях с начальствующими лицами, так я
посажу его в одиночное заключение!
И с этими словами губернатор подал мне данное капитаном Рухневым
местному полицеймейстеру объяснение, которое было такого рода: "На
предъявленное мне вашим высокородием взыскание имею честь объяснить, что
оное взыскание я признаю вполне законным; но удовлетворить его затрудняюсь,
потому что, как известно это и вашему высокородию, имею единственное только
благоприобретенное состояние - 4-й номер в м-м тюремном замке, который, если
ваше высокородие найдете это законным, предоставляю продать с аукциона для
уплаты моего долга или предоставить оный и без торгов во владение
г.кредитора, каковый номер он может занять, когда только пожелает!"
- Пугните его хорошенько и напомните ему, что я острот в службе не
люблю! - заключил губернатор.
Я поехал. Мне давно хотелось посмотреть на Рухнева и побеседовать с
ним. По слухам, он был человек умный, большой говорун и ни перед законом, ни
перед своей совестью страха не ведавший. Караульный унтер-офицер провел меня
к нему в номер. При входе моем Рухнев, окинув меня с некоторым удивлением
глазами, вежливо поклонился мне. Я сказал ему свое звание и фамилию. На
губах Рухнева пробежало что-то вроде усмешки. Я объяснил ему, в чем состояло
мое поручение. Тут Рухнев явно уже усмехнулся и, пригласив меня сесть, сам
тоже опустился на свое кресло. Видимо, что он пообжился и пообзавелся в
своем номере: у него был письменный стол, на котором стояли чернильница,
счеты, лежала засаленная колода карт, а около постели лежала огромная
датская собака. Рухнев, заметив, что я осматриваю его номер, поспешил
сказать:
- Я надеюсь, что вы нашему свирепому начальнику губернии не опишете
подробно моего помещения: для заключенного в этом только и отрада!
- Нет, не опишу, - отвечал я.
Рухнев взял меня за руку и крепко пожал ее. По-видимому, ему было лет
около сорока. Одежда на нем была не арестантская и состояла из нанкового
казакина, на котором висел даже какой-то крестик, и из широких черных, с
красным кантом, шаровар. Он был полноват, небольшого роста, с выдвинутыми,
как у рака, вперед глазами, которые он закрывал очками; волосы и усы имел
подстриженными и вообще в лице своем являл более дерзкое, чем умное
выражение.
- Вы изволите говорить, что начальник губернии велел мне напомнить, что
он не любит в службе шуток, - заговорил он. - Помню-с это, очень хорошо
помню, потому что он выгнал даже меня из службы за мою шутливость.
- За одну только шутливость? - спросил я.
- Да-с!.. - подтвердил Рухнев и, заметив во мне любопытство, он
продолжал: - Дело происходило таким манером: я служил исправником, и не по
выборам, а по личному назначению самого начальника губернии; сверх того, за
мою распорядительность мне, опять-таки лично им же, поручено было смотреть
за благочинием и благоустройством присутственных мест. Смотрю я за всем
этим: только раз зимой в сени присутственных мест затесалась ворона и,
вероятно, перепугавшись и удивившись, где она очутилась, начала метаться по
окнам и перебила все стекла. Что тут прикажете делать?.. Медлить нельзя
было, снежищу наваливало каждое утро в сени по колено!.. Я велел стекла
вставить и доношу губернскому правлению, которое тогда заведывало
строительною частию, что, к великому прискорбию, в здание присутственных
мест влетела ворона и, по глупому своему птичьему разуму, перебила все
стекла, каковые мною уже заменены новыми и вместе с тем просил распоряжения
о возврате мне израсходованной мною на сей предмет суммы. Губернское
правление, получив этот рапорт, вошло в такого рода рассуждение, что так как
влетение и разбитие стекол вороною показывает явную небрежность со стороны
лиц, смотрению которых непосредственно подлежат присутственные места, то
израсходованную сумму возложить на виновных, то есть, значит, прямо на мой
счет... Мне показалось это несправедливым. В ответ на такое распоряжение я
пишу, что, по строгим соображениям настоящего дела, виновною в разбитии
стекол оказывается одна только ворона; но что для взыскания с нее мне
неизвестно ни места жительства вороны, а равно имущества и капиталов, ей
принадлежащих, - в ведомстве моем не состоит, а потому покорнейше прошу о
разыскании того и другого учинить должную публикацию; приметы же вороны
обыкновенные: мала, черна, глупа!..
Я невольно захохотал.
- Вы вот смеетесь, и я думал, что посмеются только; ан вышло не то-с! -
слегка воскликнул Рухнев. - Начальнику губернии подшепнул ли кто, или самому
ему помстилось, что будто я под последними словами моего рапорта разумел его
супругу, которая действительно была черна, глупа и мала; и он мне, рабу
божию, предложил через одно лицо подать в отставку, угрожая в противном
случае уволить меня по третьему пункту без прошения, - хорошо?
- Хорошо, - согласился и я, но вслед за тем прибавил: - Неужели же это
одно только и было причиной вашей отставки?
- Конечно, не одно!.. - воскликнул откровенно Рухнев. - Я как теперь
понимаю, главная моя ошибка была, что я с духовенством и дворянством не умел
ладить. Должность исправника прежде всего дипломатическая: с мужика он хоть
шкуру дери - это ничего, - похвалят еще; но попа и дворянина за дело даже не
трогай, а по головке его гладь. И, как вот наблюдал я над этим нашим
сельским духовенством, так который поп еще пьет, из таких бывают честные и
добрые; но которые совершенно трезвые - спаси бог от них всякого; всем они
завидуют, против всех злобствуют, и если уж кому крупица от них перепала, -
они тебе во всю жизнь этого не забудут. Какой случай у меня был с двумя
попами: один из них, с виду этакой степенный, осанистый, всякое дело начинал
с крестом да с молитвою, а сам между тем лошадьми торговал, как цыган
какой-нибудь: расплодит, знаете, жеребят и начинает их кормить собранным с
приходу печеным хлебом, и лошади выходили у него хорошие, так что в околотке
их называли особым именем: поповские выкормки!.. Мне тоже тогда... только
что я еще определился в исправники... - коренная понадобилась. Присмотрел я
у этого попа одного меринка. "Продайте, говорю, святой отец!" - "Купите!" -
говорит. - "А что цена?" - "Четыреста рублей!" Меня как варом обдало.
"Святой отец, говорю, я исправник! С меня можно и подешевле взять... Если вы
пастырь духовный и блюдете вашу паству от греха, так я, говорю, храню вас от
конокрадов". - "Не меня, говорит, одного вы храните, а весь уезд... что ж
мне за всех откупаться!.." - и ни копейки не спустил. Как хотите, это
обидно... Я не даром у него просил выкормка: возьми с меня цену, но только
человеческую, а не поповскую... Думаю про себя: "Ну смотрите, святой отец,
не попадитесь мне сами... Тогда и я запрошу с вас мзду не малую", - и точно
что очень скоро вышел случай к тому: еду я раз мимо села этого священника в
день преображенья... идет служба... я в церковь и, по обыкновению, прямо
направился в алтарь, где и встал в уголок... В успенки, как вы знаете, наши
деревенские бабы целыми селеньями причащают своих детей маленьких: мрет тех
очень много в эту пору. Ягод они, конечно, наедаются и животишки себе
расстраивают... Только-с, когда святой иерей наш - и скуфьеносец он был,
заметьте, - вышел со святыми дарами и стал совершать причащение, слышу, что
такое это?.. Рев, визг и плач раздался по церкви неописанный!.. Я испугался
даже; выглянул из-за северных врат, смотрю: другого уж мальчика лет трех
подносят к причащению, веселенький этакой, улыбается, а как причастили -
заплачет, заорет, а который поменьше, так матери, видно, и унять никак не
могут, корчится и кричит младенец почти до черноты... А тут как нарочно,
когда я обернулся опять в алтарь, смотрю: около самого меня на окне стоит
бутылка с красным вином, употребляемым для причастия, и не закупоренная
даже... Я, по невольному любопытству, хлебнул из нее и чуть сам не заревел,
как младенцы те. Вместо кагора, как предписано еще регламентом Петра
Великого, оказался чихирь последнего кабацкого свойства, так что ни один
пьяный приказный за деньги пить не станет. Хотел было тут же начать дело,
но, думаю, в храме божием, во время священнодействия, заводить уголовщину -
грех! Промолчал-с! Но тем не менее на той же неделе постарался заехать в
заштатный городок Дыбки, где есть ренской погребок, из которого, я знаю, для
всего околотка в церкви берут вино. Я прямо в этот погребок: дурака тут
какого-то сидельца краснорожего, над всем надзирающего, послал шампанского
мне заморозить, а сам немедля к приходо-расходной книге и на четвертой же
странице встречаю расписку отца Николая Магдалинского, этого самого
скуфьеносца и лошадиного барышника, в заборе красного вина по рублю серебром
за ведро, тогда как настоящего кагора меньше десяти рублей серебром не
купишь, - разница, значит, значительная! Я этот листок выдрал и в карман, а
в первое же воскресенье опять к обедне в село и только уж не в сюртучке
штатском - а в вицмундире и при всех своих крестах и регалиях. В алтарь тоже
на этот раз не пошел, а стал направо на дворянской стороне. Опять идет
причащенье-с, опять мальчишки плачут, так что и утешить их ничем не могут.
Наконец, отец Николай выходит с крестом... Я подхожу и говорю ему: "Отец
протоиерей, я желаю с вами объясниться по одному делу!" Он, надо полагать,
сметал, что что-то неладное для него выходит, засеменил, заюлил и в гости
меня к себе зовет. Я пошел к нему и прямо начал с того, что вот, посещая
нередко в успенский пост церковь его, я заметил, что при причащении
младенцев, особенно грудных, они очень сильно кричат и плачут, а потому
нашел нужным исследовать причины тому, каковая и оказалась в дурном качестве
вина! Смутился попенка. "У меня, говорит, вино хорошее покупается!" -
"Хорошим, я говорю, оно никак не может быть, потому что вы платите по рублю
серебром за ведро, а кагор стоит десять рублей!" - "Как же, говорит, ваше
высокородие, вы это знаете?" - "Да я, говорю, видел вашу расписку в книге в
погребке и листок этот выдрал". Смутился поп сильно.
- Чего ж он мог смутиться! - невольно перебил я Рухнева. - Дети плакали
вовсе не от вина, а что их поражала вся эта церемония!
- Знаю-с это я! - подхватил он, лукаво подмигнув. - И поп это понимал,
но заноза тут, чего он испугался, была не в том-с, а что, покупая красное
вино по рублю серебром, он ставил его, может быть, в отчете церковном пять
или десять рублей, вот главным образом в какую жилу я бил и, кажется, попал
в нее, потому что отец скуфьеносец поспустил с себя немного важности. "Что
ж, - спрашивает он меня, - вы можете мне этим листом сделать?" Я говорю: "Я
не знаю; я представлю его губернатору при объяснительном рапорте, а тот,
вероятно, препроводит его к архиерею, который, чего доброго, передаст дело в
консисторию". Ну, а для всякого попа, знаете, попасть в лапы консистории все
равно, что очутиться на дороге между разбойниками - оберут нагло! "Вы,
говорит, совсем уж, видно, очернить меня хотите!.." - "Я, говорю, чернить
вас вовсе не желаю, а исполняю свой долг!.." - "Нет, говорит, вы не долг
свой исполняете, а потому что вы злобу против меня имеете за выкормка... так
извольте, говорит, я вам его подарю". - "Подарков, говорю, я не принимаю, а
купить - куплю". - "Прошу вас о том!" - "Что же цена?" - "Что дадите". Я
подумал: купить у него совсем дешево - подло. "Сто целковых, говорю, дам!" -
"Берите-с", - говорит, и этаким печальным голосом; а на поверку вышло, что
выкормок этот никуда не годная лошадь, только что толст, а ленивый, сырой,
так что сто целковых цена красная за него была; но попу, по жадности
поповской, казалось, что я чуть его не разорил, и принялся он кричать по
уезду, что я с него ни за что, ни про что взял выкормка даром! "Ах ты,
лживая душа", - думаю, и вся внутренность во мне, знаете, перевернулась от
злости за такую клевету... Я дал себе слово во что бы ни стало поднять опять
дело об чихире; прямо мне это не удалось, но косвенно, по крайней мере:
был-с у отца Магдалинского брат родной, тоже священник в маленьком, бедном
приходе... Был он вдов-с и работницу держал молодую, что по правилам
церковным воспрещается, и однажды, когда мне как-то случилось быть в его
приходе на весьма продолжительном следствии, слышу я тут, что работница попа
беременна-c! Ну и бог, значит, с ней!.. Потом говорят, что работница
родила... опять, значит, слава богу - царю прибыль, кантонист новый... Далее
меня извещают, что работница эта бегает по селу и плачется, что младенец у
нее занедужил, а там и помер, - и это, думаю, возможно; однако все-таки
поручил становому узнать: из какой именно деревни работница попа. Дознано-с.
Я опять поручаю становому донести, нет ли в этой деревне у кого-либо из
крестьян подкидышей... "Есть", - говорят. "У кого?" - "У старика Фадея". -
"А как этому Фадею приходится работница попа?" - "Дочерью!" Дело, значит,
ясное. У нас обыкновенно все солдатни, коли родят мальчика, так, чтобы
избавить его от солдатства, подкидывают отцам своим, матерям, дядям,
сестрам, у кого кто есть. Но тут меня заинтересовало другое обстоятельство:
все говорят, что ребенок у работницы помер; значит, он и похоронен. Еду я в
это село и спрашиваю священника, что действительно ли проживающая у него в
работницах солдатка родила, что ребенок у ней будто бы помер и похоронен при
его церкви? "Действительно-с", - говорит. - "Но каким же образом, - возражаю
я ему, - до меня дошли довольно достоверные слухи, что ребенок этот жив и
подкинут к деду?" Поп, как рак вареный, покраснел. "Нет-с, говорит, как это
возможно, - помилуйте!" - "Миловать я, говорю, тут не вправе, а вы извольте
мне объяснить: какого именно числа работница родила, когда у ней умер
ребенок, а также покажите мне и его могилку". Поп совсем растерялся,
завилял: "Я не знаю, я не помню!" Тогда я работницу его за бока; та тоже
мялась-мялась, наконец, показала могилку. Я распорядился могилку эту
разрыть; однако говорят, что поп не пускает, запер даже калитку и ворота
ограды и что на защиту его прибыл даже благочинный. Ну что ж, милости
просим! Вижусь я на другой день с этим благочинным, начинается между нами
спор. "На каком основании, - говорит мне он, - вы хотите произвести
кощунство на церковном погосте, не пригласив даже депутата с духовной
стороны?" - "Да вот извольте, говорю, я вас приглашаю, - благо вы прибыли, -
я начинаю дознание по рапорту станового пристава!" Благочинный видит, что
меня не напугаешь; а потому, содрав с попа многие динарии, уехал к себе
восвояси, как бы ничего тут не зная и не ведая. Я, однако, могилку раскопал
при понятых, вынул оттуда гробок, раскрыл его, и оказалось, что в нем
похоронен был не младенец, а кошка мертвая, и, знаете, не просто, а в этакой
тряпке, как бы в саване.
- Почему же они не пустой гробик похоронили? - невольно перебил я
Рухнева.
- Точно такой же вопрос и я сделал работнице. Она, конечно, разревелась
и говорит, что пустой гробик ей показалось грешно похоронить, а у них тем
временем кошечка ее любимая околела, она ее и похоронила! А?.. Умница какая!
Пустой гробик хоронить, по ее, грех, а с кошкой - ничего!.. Я вам говорю -
все эти наши русские бабы дура на дуре, свинья на свинье.
- Но священник знал, кого он хоронит? - спросил я.
- Конечно, знал!.. Из его же дома увезли ребенка подкидывать, да вряд
ли не сам он это дело и творил, но он, без сомнения, заперся, а также и
работница на него не показала. Тем не менее, однако, я обо всем этом деле
донес губернатору, так как тут уж действительно производится кощунство; а
кроме того, чинится укрывательство слуг царя, долженствующих поступать в
кантонисты; а также кстати присоединил и об беспорядках братца родного этого
священника, торгующего лошадьми и покупающего вместо кагора чихирь
астраханский.
- Поблагодарили они, я думаю, вас за это, - заметил я.
- Благодарить-то, к несчастию, не за что было, - воскликнул злобно
Рухнев, - их пальцем никто не тронул, потому что черномазая супруга
губернатора... - я надеюсь, что вы не передадите ничего из моих слов
губернатору, хотя, впрочем, и передайте, пожалуй, мне все равно!.. - супруга
губернатора, как всем известно, ханжа великая, водится с архиереями, попами
и в то же время держит мужа под башмаком... и можете судить, что для меня из
всего этого произошло.
- Но вы упомянули, что и с дворянством тоже не ладили? - спросил я.
- Как вам сказать: с дворянством средней руки - ничего, я не ссорился
особенно и даже хлебосольничал им: всегда уж, кто из них в город приезжал,
прямо ко мне: обедает, днюет, а другой и ночует у меня; но вот высшему
дворянству, этим, как их там называют, нашим козырным тузам, пришелся не по
вкусу, и главным образом наскочил я тут на некоего князя Архарина, самого
богатого здешнего помещика и весьма важной особы в Петербурге, благодетеля,
по наружности, всех чиновников; им еще издавна предписано было его
вотчинному начальству преподносить к рождеству и перед пасхой всей земской
полиции праздничные деньги, отводить чинам оной при наезде их удобные
квартиры, поставлять содержание и лошадей; но меня, конечно, этим не
умаслишь: дружба дружбой, а служба службой! Вышел такой казус: назначен был
ко мне в уезд на стоянку полк, - а надобно сказать, что все мужики боятся
таких стоянок пуще черта, потому что солдаты, что я знаю уж по своей военной
службе, объедают мужиков, да еще вдобавок развращают ихних баб и девок
всплошь... Что хотите мужики каждой деревни готовы дать, чтобы не было
полковых стоянок, а это зависит главным образом от исправников... Сижу я раз
у городничего и играю с ним в преферанс, вдруг вижу, что его вызвали в
переднюю к кварташке... Потолковали они там между собою, и городничий опять
возвратился играть, - дрянь этакой был, размазня. "Что такое, спрашиваю, не
случилось ли чего-нибудь?.." - "Да говорят, - зашамкал он, - что бурмистр
князя Архарина другой день здесь в городе пьянствует, буянит, колотит в
трактире посуду, стекла!" - "Что ж, говорю, велите его посадить в кутузку",
- и тут вдруг, по моей полицейской сметке, пришло мне в голову: бурмистр
княжеский кутит, и не на свои, разумеется, деньги, а на княжеские, между тем
идет разверстка по солдатскому постою, - не на этот ли предмет он учинил
сбор с крестьян и пропивает его? "Вы, однако, - говорю городничему, -
прикажите попридержать этого пьяницу в полиции, потому что я нюхом чувствую,
что тут что-то нечисто". И так меня стала моя мысль подмывать, что я, не
кончив даже пульки, уехал домой, сел в тарантас и отправился в село Зиньково
- главный пункт всех княжеских имений; спрашиваю: "Где бурмистр?.." - "В
отлучке", - говорят... Я велел сотским, которые были половчее, разведать, не
происходило ли чего особенного в вотчинной конторе князя, и оказалось, что
там случилось точь-в-точь, что я предполагал: была в недавнее время мирская
сходка мужиков и собрана с них значительная сумма на откуп от солдатского
постоя; сверх того: сбор этот был произведен на мое имя... Тут уж я не на
шутку взбесился: послал двух сотских в уездный город и велел им, по бумаге
от меня, взять у городничего бурмистра, привезти его ко мне живого или
мертвого, связанным или несвязанным. Поутру доставили мне моего голубчика...
Рожа у него, я вам говорю, была на облик человеческий непохожа: оплывшая,
вся в синяках, исцарапана, в крови... Видно, его самого тоже тузили в
трактире не жалеючи. "Где деньги, которые ты собирал на мое имя?" -
спрашиваю его прежде всего. Он мне в ноги. "Виноват, говорит, деньги одни
прогулял, а другие украли у меня". - "Врет", - думаю и велел его раздеть
догола... Денег не оказалось... успел уж каналья передать их кому-либо из
своих!.. Имея все это в виду, я посек его и не очень сильно, и спрашиваю вас
теперь, сделал я в этом случае что-нибудь противузаконное?
- Сделали, - сказал я ему откровенно.
Рухнев гордо и с удивлением выпучил на меня через очки свои глаза.
- Вы должны были бы не сечь бурмистра, а произвести формальное
следствие об его поступках, - добавил я.
- О хо, хо, хо! - воскликнул Рухнев. - Вы поэтому не понимаете
полицейской службы. Как нам заводить письменные дела о плутнях всяких
старост, так и бумаги недостанет. И что хуже всего: князь, казалось бы,
стоявший на таком высоком посту, так же понял это и вместо того, чтоб
поблагодарить меня и сменить своего бурмистра, он написал гневное письмо
против меня губернатору, изложив не то, что от меня узнал, а что донес ему
сам бурмистр, что будто бы я это заставлял его делать сбор и что, когда он
послушался меня, я отпорол его не на живот, а на смерть!.. Хороша логика
тут: человек меня послушался, а я его наказал за это!.. Но, как говорится,
княжеская голова: пусто, видно, в ней, звенит!.. Словом-с: все точно нарочно
слилось в одно, чтобы погубить меня совершенно, так как я, скажу уж это с
гордостью, каким поступил нищим на службу, таким нищим вышел из нее.
Проговоря это, Рухнев знаменательно мотнул головой и замолк.
Не было сомнения, что он вышел из службы без копейки, но никак уж не от
бескорыстия, а оттого, что, по своей размашистой натуре, все мгновенно
проживал, что наживал. Таких типов было и будет всегда много, и Рухнев разве
только превосходил их тем, что ему решительно уж ничего внутри не мешало
измышлять и приводить в исполнение всякого рода плутни и мошенничества,
доходя иногда до глупости, до дурачеств!
- А за что вы сюда попали? - пожелал я узнать, хотя отчасти и слышал об
этом.
Рухнев захохотал.
- Да опять, - воскликнул он, - та же почти старая песня, что была у
меня с попами и бурмистром, повторилась: здешние начальствующие лица как
ненавидели меня на службе, так ненавидят и до сих пор... Я хотел-с, по долгу
каждого дворянина, открыть им уголовное преступление, а они меня самого
повернули в преступника!.. Дело это любопытное... Сначала я сердился, а
теперь уж смеюсь, потому что оправдаться я оправдаюсь; но нельзя же так
надругаться над человеком, как они надругались надо мной и как еще, кажется,
намерены надругаться. Началось с того: еду я однажды ночью на легковом
извозчике, на котором и прежде, во дни моего богатства и славы, езжал и
платил ему хорошо. Разговорился я с ним о тем о сем... Он был выпивши
порядочно и только вдруг обертывается ко мне и спрашивает меня: "Как ты
думаешь, барин, почту обокрасть можно?" Я, по своей привычке шутить всегда,
отвечаю: "Отчего ж не можно - можно! Умным людям только, а не дуракам!.." Он
помолчал немного. "То-то, говорит, удалых из нас много, а умных нет!" Тут у
меня мелькнула другая мысль: "Черт их знает, умных они, пожалуй, и приищут!"
- "Что ж, говорю, если между вами удалых много, так умным я могу быть у
вас!" - "А разве ты пойдешь на это дело?" - опрашивает он меня. "Отчего ж,
говорю, не пойти? Чем топиться в реке от голоду, лучше малую толику
заработать!" И пошло тут между нами по этому предмету каляканье. "Много ли
по почте возят денег? Правда ли, что тысяч по двадцати?" - спрашивает он.
"Какое, говорю, и по двести возят". - "То-то, говорит, тоже надо набрать
народу человек десять, ружьев искупить, пороху, пуль!" - "Достанет на всех и
на все!" - ободряю я его; а сам на другой день отправился к жандармскому
полковнику, повествую ему, что вот так и так...
Рассказывая это, Рухнев вовсе и не подозревал, до какой степени он сам
являлся омерзителен, и продолжал далее:
- Выслушал меня господин полковник внимательно, но в толк, вижу, ничего
не взял и, вместо того чтобы к малейшему слуху держать ухо востро, только
хлопает, как филин, глазами. "Хорошо-с, говорит, наименуйте этих
заговорщиков, мы их сейчас переловим!" - "Переловить их, - толкую я ему, -
никакой пользы не будет!.. Заговор у них еще не созрел!.. Вы, говорю, дайте
мне первоначально на раскрытие этого дела триста рублей серебром, - я всю их
шайку окончательно выщупаю, соберу их всех к себе и живьем вам выдам в
руки!.." Опять явилось затруднение по случаю требования моего, чтобы мне
прежде всего было выдано триста рублей. "У нас, говорит, нет на это сумм!" -
"А когда нет, так прощайте, без денег мне ничего тут не сделать!" - "Но
постойте, говорит, я должен по крайней мере прежде всего посоветыватъся с
начальником губернии!" - "Это, говорю, сколько угодно, вам, советуйтесь; но
сущность дела от этого не изменится: своих денег у меня нет, а поэтому я и
сделать ничего не могу!.." Крутит мой полковник свой ус и отпустил, наконец,
меня; советывался он с губернатором дня два и на третий приглашает меня к
себе, выдают мне триста рублей и читают такую рацею, что если я ничего не
открою, так они распорядятся со мною по всей строгости россейских законов!..
Открыть мне, конечно, очень легко было: я в один зимний вечер рассадил в
моей квартире под полом жандармов, созвал всю извозчичью шаварду, начинаю с
ними говорить по душе. Они, как водится, выболтали все, как и когда думают
ограбить почту, потом, конечно, жандармы арестовали всех нас. Сначала я
думал, что меня, собственно, берут для виду только, но когда началось
формальное следствие, то оказалось, что я такой же арестант, как и
извозчики, и что я в чем-то заподозреваем. Следствие поручено было
полицеймейстеру - злейшему моему врагу по разным моим столкновениям с
полицией, и он вывел так, что ограбление почты выдумали не извозчики, а я их
на то подговаривал!.. Понимаете, слова-то мои, которые говорил я для шутки,
для выпытывания, господин полицеймейстер, а вместе с ним и губернское
правление, поняли так, что я говорил все это взаправду... Я, конечно, в
своих показаниях и на всевозможных очных ставках старался опровергнуть
подобную бессмыслицу и теперь вот посмотрю, как уголовная палата взглянет на
это дело... Смешно-с, ей-богу, смешно!
Я сидел молча и потупившись, чувствуя невыносимое озлобление на Рухнева
за его бесстыдство, наглость и лживость.
Он это заметил и проговорил:
- Вы мне тоже, может быть, не верите?
- Не верю! - ответил я ему строго.
Рухнев усмехнулся.
- А верите ли тому, что я буду оправдан?
- Этому верю!
- Почему?
- Потому что Фемида вообще, а у нас в особенности, слепа.
- Это так, так!.. - весело подхватил Рухнев.
На том наше свидание и кончилось.
Прошло лет десять. Я жил уже в Петербурге и, идя раз по Невскому,
встречаю Рухнева в толстом, английского покроя, внушительном пальто, в
сапогах на пробковой подошве, в кашне из настоящего индийского кашемира, в
туго надетых перчатках, в шикозной круглой шляпе, - и при этом
самодовольство светилось во всем его лице. Узнав меня, Рухнев протянул мне
почти дружески руку, которую я, делать нечего, пожал.
- Зайдемте к Палкину позавтракать... Отличнейший там делают салат из
ершей! - пригласил он меня сразу же.
Я отказался.
- Вы знаете: я с этими господами, которые, помните, упрятали меня в
острог, порасквитался немного: одного, милостию божией, причислили к
запасным войскам, а господина полицеймейстера и совсем по шапке турнули...
Он, полячишка, чересчур уж не скрывал своей любви к родине, - тараторил
Рухнев.
- И все это вы устроили? - спросил я.
- Отчасти! - отвечал он хвастливо. - Я в подобных случаях ни у кого еще
в долгу не оставался!..
- А сами вы оправданы судом? - кольнул я его.
- Оправдан, если хотите, - отвечал Рухнев уж скороговоркой, - но
подвергнут там... этому нашему великомудрому изречению: Оставить в
подозрении.
- На службу поэтому вы поступить не можете! - продолжал я язвить его.
- Разумеется, - воскликнул он, - но я об этом нисколько и не жалею:
нынче столько открылось частных и общественных деятельностей, что всякий
неглупый человек может не бояться, что он умрет с голоду!.. Я в новых
учреждениях имею даже не одно, а несколько мест...
В это время густо шедшая толпа разделила нас, и я видел только, что
Рухнев, приветливо кивнув мне головой, завернул в палкинский трактир, я же
невольно подумал про себя: "Ну, не поздравляю эти общественные и частные
деятельности, которые приняли господина Рухнева в лоно свое".
Опасение мое оправдалось впоследствии: Рухнев оказался одним из первых
в многочисленном списке обворовавших свои учреждения, я - увы! - приговора
своего он не дождался и отравился в тюрьме, очень испугавшись, как меня
уверяли, нового суда: отписываться и отговариваться он умел, но явиться и
оправдываться перед глазами целой публики - сробел!
ПРИМЕЧАНИЯ
УЖЕ ОТЦВЕТШИЕ ЦВЕТКИ
Капитан Рухнев
Впервые напечатано в "Газете Гатцука" за 1879 год (NoNo 2 и 3) с
подстрочным примечанием к первому заглавию: "Это ряд рассказов из жизни и
типов 40-50-х годов". О том, что "Капитан Рухнев" открывал серию рассказов
из прошлого, Писемский сообщал и переводчику своих произведений на
французский язык В.Дерели: "Рассказы такие по мере воспоминаний из моей
прошлой и довольно уж длинной жизни я буду продолжать и ради чего озаглавил
их: "Уже отцветшие цветки" (А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 403).
Однако этот замысел не был выполнен. "Капитан Рухнев" остался
единственным рассказом этого цикла.
В настоящем издании воспроизводится текст первой публикации.
М.П.Еремин
Алексей Феофилактович Писемский
Избранные письма
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 9
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
А.Н.ОСТРОВСКОМУ
[7 апреля 1850 г., г.Кострома].
Достопочтенный наш автор "Банкрута"{566}!
Если Вы хоть немного помните вашего старого знакомца Писемского,
которому доставили столько удовольствия чтением еще в рукописи вашей
комедии, то можете себе представить, с каким истинным наслаждением прочитал
я ваше произведение, вполне законченное. Впечатление, произведенное вашим
"Банкрутом" на меня, столь сильно, что я тотчас же решил писать к Вам и
высказать нелицеприятно все то, что чувствовал и думал при чтении вашей
комедии: основная идея ее развита вполне - необразованность, а вследствие ее
совершенное отсутствие всех нравственных правил и самый грубый эгоизм резко
обнаруживается в каждом лице и все события пьесы условливаются тем же
бесчестным эгоизмом, т.е. замыслом и исполнением ложного банкрутства. Ваш
глубокой юмор, столь знакомый мне, проглядывает в каждом монологе.
Драматическая сцена посаженного в яму банкрута в доме его детей, которые
грубо отказываются платить за него, превосходна по идее и по выполнению.
Искусный актер в этом месте может заставить плакать и смеяться. Самое
окончание, где подьячий, обманутый тем же Подхалюзиным, инстинктивно
сознавая свое бессилие перед официально утвердившимся тем же подлецом
Подхалюзиным, старается хоть перед театральной публикой оконфузить его,
продумано весьма удачно. Вот Вам то, что я чувствовал и мыслил при первом
чтении вашей пьесы; но потом я стал вглядываться внимательнее в каждую сцену
и в каждый характер: Липочка в 1-м своем монологе слишком верно и резко
знакомит с самой собою; сцена ее с матерью ведена весьма искусно,
бестолково, как и должны быть сцены подобных полудур; одно только: зачем Вы
мать заставили бегать за танцующей дочкою? Мне кажется, это не совсем верно:
старуха могла удивиться, жалеть на дочь, бранить ее, но не бегая. Вы,
конечно, имели в виду театральную сцену и зрящий на нее партер.
Бестолково-многоречивая и, вероятно, хлебнувшая достаточно пива Фоминишна
очень верна. Про Устинью Наумовну и говорить нечего, - я очень хорошо помню
этот глубоко сознанный Вами тип из ваших рассказов. Ее поговорки:
"серебряный", "жемчужный", "брильянтовой" как нельзя лучше обрисовывают эту
подлянку. Рисположенский - и этот тип я помню в лице безместных титюлерных
советников, стоящих обыкновенно у Иверских ворот, и столь любезных сердцу
купеческому адвокатов, великолепно описывающих в каждом прошении все
доблестные качества своего клиента и неимоверное количество детей. В том
месте, где Рисположенский отказывается пить вино, а просит заменить его
водкою, он обрисовывает всю его многопутную, грязную жизнь, приучившую его
наперекор чувству вкуса исключительно к одной только водке. Главное лицо
пьесы Большов, а за ним Подхалюзин, оба они похожи друг на друга. Один
подлец старый, а другой подлец молодой. Старость одурила Большова, затемнила
его плутовские очи, и он дался в обман одному, думая обмануть и удачно
обманывая прежде 100 людей. Сколько припомню, у вас был монолог Большова, в
котором высказывал он свой план, но в печати его нет; а жаль: мне кажется,
он еще яснее мог бы обозначить личность банкрута, высказав его задушевные
мысли, и, кроме того, уяснил бы самые события пьесы. Но как бы то ни было,
кладя на сердце руку, говорю я: Ваш "Банкрут" - купеческое "Горе от ума",
или, точнее сказать: купеческие "Мертвые души".
Пишу к Вам это письмо, не помня хорошенько адреса вашего, на русское
"авось дойдет"; а вместе с тем присоединяю к Вам мою покорнейшую просьбу:
напишите мне, бедному служебному труженику, хоть несколько строк, скажите
мне, так ли я понял ваше произведение, довольны ли Вы сами им вполне. Письмо
ваше доставит слишком много удовольствия человеку, делившемуся прежде с Вами
своими убеждениями, а ныне обреченному волею судеб на убийственную жизнь
провинциального чиновника; человеку, который по несчастию до сих пор не
может убить в себе бесполезную в настоящем положении энергию духа. О
собственных моих творениях я забыл, хоть они и лежат вполне оконченные.
Адрес мой: Алексею Феофилактовичу Писемскому в г.Кострому, чиновнику особых
поручений при военном губернаторе. Каждую почту буду ожидать вашего ответа,
в каковой надежде и пребываю.
Любящий и уважающий Вас
А.Писемский.
1850 г.
Апреля 7-го.
Если Вы будете писать ко мне, то припишите Ваш адрес пополнее и
поточнее.
Н.А.НЕКРАСОВУ
[15 апреля 1854 г., Раменье].
Почтеннейший Николай Алексеевич!
Посылаю к Вам, по письму вашему, "Матушкина сынка", перекрещенного мною
в "Фанфарона". К нему прилагаю на всякий случай два окончания: одно,
пришитое к тетради, где герою дается место чиновника{568} особых поручений,
и я желал бы, чтобы оно было напечатано, но если, паче чаяния, встретятся
затруднения со стороны цензора, так как тут касается несколько службы, то
делать нечего, тисните другое, что для меня почти все равно. Как вам
понравится "Фанфарон", уведомьте меня. Я его написал и никому не читал еще.
Рост его менее "Виновата ли она?". Полагаю в нем не более четырех листов. В
моей деревенской жизни я либо напишу очень много, либо с ума сойду.
Вообразите, до сих пор никаких признаков весны, даже еще вороны не вылиняли.
Примечание к "Фанфарону" на первой странице не покажется ли вам очень
резким? Впрочем, я этого не нахожу с своей стороны и желал, чтобы оно
напечаталось. Насчет денег я просил бы, если это не стеснит вас очень, дать
мне за маленькие рассказы: "Лешего" и "Фанфарона" по 70 руб. сер. за лист,
которых и выйдет за 7 листов 490 рублей, а за исключением полученных 100
рублей серебром - 390 рублей, да есть небольшой, по моему счету, недостаток
по "Богатому жениху", а именно: в нем 17-ть листов, за которые по 60-ти
следует получить 1020 рублей серебром, а получено мною 900, итого в остатке
сто с лишком рублей, из числа которых забрано мною книг, но сколько, не
помню, - справиться надобно в конторе, но, кажется, что мне приходится около
60-ти рублей серебром, итого 450 руб., которые бы я, почтеннейший Николай
Алексеевич, и просил покорнейше выслать мне в следующем месяце, ибо я имею
крайнюю и распрекрайнюю нужду в деньгах и единственно поэтому беспокою вас и
даже печатаю, чего мне до осени без нужды бы в деньгах никак не хотелось
делать. Я сожалею и бешусь за уменьшение подписчиков на "Современник". Он
так нынче идет хорошо, - один рассказ Тургенева "Муму" лучше всего, что было
напечатано в нынешнем году во всех прочих журналах. Статья Анненкова{569} по
поводу простонародных рассказов очень умная, но только неэстетическая.
Нельзя ли вам выхлопотать право для вашего журнала на политический отдел,
который у "Москвитянина" и есть, но которым он, конечно, не умеет
пользоваться даже и в настоящее время. До свидания, почтеннейший Николай
Алексеевич; душевно желаю поправления вашего здоровья, чтобы в следующий
приезд мой увидеть вас таким же хоть толстяком, как я сам. Об деньгах еще
раз повторяю мою просьбу. Ивану Ивановичу и супруге его прошу от меня
поклониться, а затем извиняюсь, что не сам пишу, потому что совсем
разучился.
Остаюсь
покорным слугою А. Писемский.
1854 г.
Апреля 15-го.
А.Н.МАЙКОВУ
[8 мая 1954 г., Раменье].
Милейший Аполлон Николаич!
Принимаясь за это письмо, я хочу снять с себя справедливый упрек твой
за короткие послания и написать тебе письмо длиннейшее, сперва о том, что к
нему прилагается, - это мой "Драматический очерк"{570}, который я написал по
случаю настоящих событий и который посылаю на твое полное распоряжение. Мне
бы хотелось его, во-первых, поставить на сцену, а во-вторых, напечатать в
"Отечественных Записках", о чем и заяви Краевскому. Поставка на сцену, я
желал бы, чтоб шла прежде печати. Бога ради так и распорядись: твой знакомец
Федоров сейчас может обделать это дело. Противоцензурного, кажется, ничего
уж нет. Актерам я желал бы раздать таким образом: полковник - Самойлов, жена
его - Сосницкая, солдат - Григорьев, Александр - Максимов, Макар Макарыч -
Мартынов, Власий Матвеич - Каратыгин; так по крайней мере я предполагаю,
хотя и знаю петербургских актеров очень мало. Насчет платы тоже желал бы
получить хоть малую толику от дирекции. Островский за пятиактную комедию
получил{570} 500 сер., а мне бы хоть сотни полторы, а у Краевского за право
напечатания попроси 200, впрочем, назначение цены тут и там предоставляю на
твое распоряжение*, - как найдешь удобным, так и распорядись. Помимо этих
житейских расчетов, помимо современного интереса моей пьески, меня беспокоит
и художественная ее сторона: напиши мне, как ты найдешь ее и как другие на
нее взглянут. Я пробовал читать ее здесь, - плачут; и, кажется, если
ветерана-старика актер так выполнит, как я его задумал, так заставит плакать
и в театре. В молодом новобранце пусть актер выразит одну черту - это
молодость и наивность. Стихи Пушкина пусть читает не горячась и не
декламаторски, а только с чувством и толком. На солдатскую песню "Молодка
молодая" я, может быть, буду иметь возможность прислать музыку. Самому мне
ехать ставить очень бы хотелось, и знаю, что очень бы нужно, но по неимению
средств до ноября или декабря не могу приехать в Петербург. Бога ради
похлопочи за меня; ты мне сделаешь истинное благодеяние. Твои опасения
насчет того показали мне, что ты меня действительно полюбил, за что тебе и
спасибо. Я, впрочем, не то чтобы особенно был падок к сему, да и от моих
некрасивых, по внешней стороне, обстоятельств не только не упал духом, а,
напротив, воскрылил, освободившись от подлых служебных влияний вследствие
преподлейшего костромского начальства. Я теперь блаженствую, упиваясь
весной, которая стоит у нас чудная, и только когда подумаешь о том, что
деется на театре войны, так невольно сердце замрет; вряд ли Россия не в
более трудном подвиге, чем была она в двенадцатом году! Тогда двенадесять
язычей ведены были на Россию за шивороток капризною волею одного человека, и
теперь покуда трое, да действуют под влиянием самой искренней ненависти. Что
мы этим бесстыдникам сделали, не понимаю. Более умеренной внешней политики,
какою всегда руководствовался государь, я вообразить себе не могу. Корень,
кажется, лежит в европейских крамольниках 1848 года, которые никак не хотят
простить России ни спокойствия ее в этот период взрыва мелких страстишек, ни
того страха, который они ощущали к северному великану, затевая свое гнусное
и разбойничье дело. Впрочем, они и думать не могут иначе, но что же
венценосцы-то слушаются их? Они дают им таким образом оттачивать орудие на
самих себя. Невольно скажешь: прости им, господи, не ведят бо, что творят.
______________
* Впрочем, менее 80 руб. сер. за лист я не возьму с Краевского - эту
цену мне дали за "Раздел", а за эту надобно 200 получить.
Оду твою я получил{571} - благодарю! Но она так варварски переписана,
что я многого не разобрал; но, впрочем, вот тебе общее впечатление твоих
патриотических стихов: они без сравнения выше всех написанных в настоящее
время на эту тему, они умны, искренни и не фальшивы, и я только могу одно
сказать, что несколько длинноваты и что ты еще не овладел тем из стали
кованным стихом, какой видим у Пушкина, или, прямее сказать: ты вообще,
кажется, ленив в внешней обработке. Мысль у тебя перетягивает форму. Не
гонись за подробностями; мысль, которая не выражается у тебя, лучше брось
ее. И вместе с тем скажу тебе еще: подражай больше Пушкину, а на Державина
смотри как на поэта, у которого только один инстинкт. Но и у Пушкина не
заимствуй целиком фраз ("дух отрицанья, дух сомненья") или: "Востань же
днесь и виждь, как снова". Впрочем, милейший, все это тонкости и усиленные
мои требования вследствие искренней симпатии, которую я питаю к каждому
твоему стихотворению, когда еще не знал тебя лично, и в каком бы оно роде и
духе ни было написано. Убедись, не ради самообольщения, а ради укрепления,
что пальма первенства как поэта в настоящее время за тобой. Как бы ни
кричали рецензенты в пользу Фета и Тютчева{571}, как бы Щербина ни уверял,
что он воспевает только красоту-красоту{571}, у всех у них против тебя кишки
тонки. Фет действительно поэт, но очень уж с ограниченным кружком, и мне
всегда смешно, когда рецензенты объявляют о тонком наслаждении, которое они
испытывают при чтении его стихотворений. Не похожи ли они в этом случае на
котов, у которых чешут за ухом? Щербина велик, когда проходится насчет
клубнички в греческом духе, но и только. Кстати, здесь о критикуслагающей и
фельетонной братии, которая тебя возмущает своею тупой неподатливостию к
современному интересу, иначе и быть не может: эти господа весь век живут
одним только чувством зависти. Они завидовали литераторам, имена которых с
успехом оглашались, а теперь завидуют офицерам, кровию себе добывающим чины
и почести, тогда как они, бедные поденщики, только шляются около храма славы
и нюхают.
Жена уехала в Москву за сестрой Машей{572}, и я теперь один с матерями
и детками, и пишется много, не знаю, хорошо ли только выйдет. К пятой книжке
"Современника" я выслал очерк "Фанфарон", а они мне должны выслать денег, и
если не сделают этого, так подрежут меня решительно. Напомни им к слову и
уведомь меня, что они скажут. С большим нетерпением жду я от тебя письма об
моей отставке, да и об пьесе не замедли уведомить меня. Вместе с этим я тоже
пишу к Краевскому и назначаю цену 200 рублей серебром; пускай не поскупится
на этот раз, после заслужу - деньги ужасно нужны. "Весенний бред"{572} твой
только что сейчас прочитал, и вот какого рода мысли родил он во мне: в самом
ли деле в науках, по их сущности, таится и мертвенность их? Не ученые ли
виноваты в этом? Не знаю, учился ли ты одной науке, которой учился некогда
я, а именно так называемой физической географии, созданной Гумбольтом? Она с
первой до последней страницы кипит жизнию. Стало быть, все зависит от гения
ученого. Таковых есть очень много исторических очерков и есть также очерки
исторические, напр., Погодина, от которых мертвечиной так и пахнет. Не то ли
же точно мы видим и в искусствах? По случаю настоящих событий ты пишешь
стихи, и пишет их Шевырев, который каждым своим стихотворением отражает
чувство патриотизма, но дело только в том, что в ходу бездарных ученых
гораздо больше, чем бездарных писателей, и понятно, почему: на Парнасе можно
удержаться одною только талантливостью, а в науках и на памяти многие
выезжают до смерти и даже после смерти. По мнению некоторых, подобные
бездарные специалисты полезны своими чернорабочими трудами, а я нахожу, что
для многих наук по настоящему их состоянию они вредны. Особенно это
чувствуется в науках естественных, которые с каждым годом дробятся на
частности во вред общему. В письме твоем ты между прочим пишешь, что критики
не нужно, у нас есть публика. Увы, мой милой! Ты в этом случае ошибаешься
жестоко: читающей с верным чутьем публики у нас нет, а если и есть публика,
так только зрительная, театральная, и та потому только существует более
справедливою в своих суждениях, что ей растолковывает писателя игрой своей
актер. Могу тебя уверить, что Гоголь познакомил с самим собою публику своим
"Ревизором", а не "Мертвыми душами". Об Островском стали говорить{573} после
представления: "Не в свои сани не садись". Вот какова публика в общей ее
массе, и потому критика необходима, и она должна бы идти вместе за
писателями с тем, чтобы, указывая на их недостатки для поучения их,
указывала бы также публике и на достоинства их. Вот почему редакторам
следовало бы критику доверять людям, достойным этого важного в настоящее
время назначенья, тогда как из всех их я знаю только одного Эдельсона при
"Москвитянине", а прочих всех бы забрил в коллекторы; например, статья
Анненкова в "Современнике" "По поводу романов и рассказов из простонародной
жизни" очень остроумная, если хочешь, но разве она критическая? Вместо того
чтобы вдуматься в то, что разбирает, он приступил с наперед заданной себе
мыслию, что простонародный быт не может быть возведен в перл создания, по
выражению Гоголя, да и давай гнуть под это все. На его разбор моего
"Питерщика" я бы мог его зарезать, потому что он совершенно не понял того,
что писал я, но так как я дал себе слово не вступать печатно ни в какие
критические словопрения, то и молчу. По поводу "Рыбаков" Григоровича и
потехинских романов{573} то же бы самое можно сказать, но, впрочем, бог с
ним! Пускай попользуются своим успехом, журнальным, конечно, только. Однако
прощай. Ты, конечно, не сердишься, что я пишу не своей рукой, потому что
приятнее читать все возможные на свете руки, чем мои каракули. Супруге твоей
от меня поклонись низенько и передай ей мой восторг, что она не может
сойтись с барынями; такова и должна быть жена автора "Барышни"{573}. Прощай,
мой милейший... Пиши бога ради, и на остатках только не стерплю и скажу, что
мои ребятишки в деревне лихо растут - атлеты, братец, будут; старшего учу
теперь: о чем шумите вы, народные витии?
Твой Писемский.
P.S. Вчитайся в моего ветерана - этот тип мне очень близок к сердцу -
это мой покойной отец, я вложил ему в уста все его мысли, все поговорки, все
песни и стихи, которые любил покойник, да попроси Федорова, чтобы в случае
представления актеры оделись чисто и красиво.
Е.П.ПИСЕМСКОЙ
[25 марта 1856 г., Астрахань].
Бесценный друг мой Кита!
Вчерашнего дня{574}, в одиннадцать часов вечера, возвратился я из
первого своего вояжа морского, получил твое письмо, обрадовался, проспал
потом часов 12-ть, встал и начинаю писать к тебе. Ездил я с адмиралом{574}
на так называемую Бирючью Косу, маленькой островок при втоке Волги в
Каспийское море. Во-первых, здесь, еще холод страшный, так что никто не
запомнит. Чтобы сесть на пароход, мы ехали на катере, пробиваясь и
расталкивая лед, и когда сели, то у парохода недостало силы, чтобы выйти из
льду, употребили завоз. Наконец тронулись; сначала все шло очень хорошо, я
стал на палубе, хоть и был холодный ветер, хоть решительно на берегах и не
было ничего привлекательного: либо пустырь, либо камыш, изредка попадется в
глаза рыбная ватага (вроде нашей деревни) да калмыцкая кибитка - словом, на
всем этом пространстве меня более всего заинтересовали бакланы, черная
птица, вроде нашей утки, которые по рассказам находятся в услужении у
пеликанов; мы видели с тобой их в зверинце. Пеликан сам не может ловить
рыбу, и это для него делает баклан, подгоняя ему рыбу, иногда даже кладя ему
ее в рот, засовывая ему при этом в пасть свою собственную голову. Чем
вознаграждают их за эти услуги пеликаны - неизвестно! Кажется, ничем! Очень
верное изображение человеческого общества. Пока я рассуждал так о бакланах,
пароход встал, потому что дальше не мог идти - мелко! До Бирючьей Косы
оставалось еще верст 15-ть. Пересели в катер. Я сделал гримасу, впрочем,
ничего - катер был довольно большой, и гребли 14 человек севастопольских
матросов-молодцов, и все с георгиевскими крестами; проехали еще 5 верст;
зашли в деревню, расспросили, говорят, нельзя доехать и на катере, а надобно
на маленьких лодочках. Можешь судить, как мне это было приятно, но делать
нечего - сели. Гребли у нас два молоденькие калмычонка; между тем солнце
садилось, волны становились шире и шире, течение быстрей и быстрей, ветер
разыгрывался, продувая нас до костей. Наконец сделалось совершенно темно, я
чувствовал только, что меня поднимало и опускало: валы, как какой зверь,
поднимались, встряхивали, как гривой, белой пеною и обливали нас. И я... вот
по пословице: "Нужда научит калачи есть"... я - ничего! Наконец приехали, но
чтоб вступить на берег, к нам вышли матросы и переносили нас на руках,
проламывая лед и идя по колено в воде. На другой день предполагали
возвратиться из Бирючьей Косы, но, проснувшись, - увы! - увидели весь
фарватер в льду. Оставленной нами катер, говорят, кругом замерз и не может
двинуться ни взад, ни вперед. Все приуныли: подобная история могла
продолжиться около недели. Но нужной путь бог правит. Передневали, ветер
подул с моря, катер подошел к Косе, и мы отправились, и тут оказалось, что
доехать до парохода было нелегко: беспрестанно попадался в две - три версты
лед, который мы прорубали, проламывали и могли только двигаться, раскачивая
общими силами катер, и через пять часов были, однако, на пароходе. Можешь
судить, как были все довольны, точно приехали в родной дом, к отцу-матери.
Вот тебе мое первое морское путешествие. На той неделе я, вероятно,
поеду в море настоящее, в Баку. Во всяком случае ты не беспокойся: все это
только беспокойно, но совершенно безопасно, потому что делается людьми
опытными и моряками хорошими. Детей целую и благословляю, Надежде
Аполлоновне{575} и Маше поклонись. Обнимаю тебя.
Твой Писемский.
25 марта
Адрес мой: в Астрахань на мое имя.
Сбереги это мое письмо! Адресую по твоему письму в Галич.
А.Н.ОСТРОВСКОМУ
[15 февраля 1857 г., С.-Петербург].
Любезный друг,
Александр Николаевич!
Посылаю два экз. моей "Старой Барыни", из которых один тебе, а другой
передай от меня Садовскому. Твои сценки в "Современнике" я прочитал{576} и
прочитал с удовольствием, и когда я читал их другим, - все хохотали; но
мнение большинства литературного таково, что в них ты повторяешься; хотя в
то же время все очень хорошо убеждены, что виноват в этом случае не ты, а
среда, и душевное желание всех людей, тебя любящих и понимающих, чтоб ты
переходил в другие сферы: на одной среде ни один из больших европейских и
русских писателей не останавливался, потому что это сверх творческих
средств. Если мы и не мастера первого разряда, то все-таки в нас есть
настолько душевных сил, чтобы переходить из одной среды в другую. Если же ты
этого не можешь сделать, то знакомься больше и больше с купеческим бытом
более высшим; или, наконец, отчего ты не займешься мужиком, которого ты, я
знаю, - знаешь? Говорят, твоя новая комедия{576} из чинов быта. Я радуюсь
заранее. Знаю, что у тебя сюжет созрел, но выполнил ли ты, как большой
маэстро по драматической части, со всей подробностью и объективностью
характер? Читал ли ты критич. разборы Дружинина{576}, где он говорит, что
ты, Толстой и я - представители направления, независимого от критик. В какой
мере это справедливо, я не могу судить, но уже и то хорошо, что нас
определили независимыми от критик. Григорович, приехавший в Петербург,
первым долгом обнародовал везде, что А.А.Григорьев пропал без вести и что
его ищут чрез полицию. Не знавши этого, я встретился с Григоровичем в
магазине Печаткина{576} и, по известной тебе моей к нему симпатии, обругал
его за весь его литературный блуд, и он теперь скрылся у И.А.Гончарова и
ругает меня как свинью, которая не умеет себя держать в обществе, а при
встрече со мной - побаивается меня. Если ты можешь приехать в Петербург, -
приезжай; мы с тобой, может быть, что-нибудь и сделаем тут, тем более, что
на плечах "Современник". Боткин здесь пакостит, насколько он может
пакостить. Все это до такой степени возмутило меня - чего при нашем
бесценном Иване Сергеевиче не бывало, - возмутило так, что я, кроме ругани,
ничего этим господам не говорю.
Затем прощай и не повторяйся так, как ты повторился в твоем последнем
произведении.
Подписал Алексей Писемский.
Литературный секретарь И.Горбунов.
А.Н.ОСТРОВСКОМУ
[30 марта 1857 г., С.-Петербург].
Любезный друг,
Александр Николаевич!
...Старший ребенок мой, Павел, болен: у него холодная опухоль локтя на
правой руке, болезнь, которая часто кончается отнятием руки. Бедная жена моя
убита всем этим, но еще бодрится, тогда как я падаю духом окончательно! Обе
комедии здесь твои пользуются полным успехом{577}. Личное мое мнение об них
вот тебе самое откровенное: в "Сне в праздничный день" лицо Бальзаминова
недотанцовано в представлении автора. В первой сцене - прижиганье уха
совершенно водевильный прием, а прочие лица все превосходны, особенно две
девки; я так и чувствую от них здоровый женский запах. Во второй комедии
самая картина исполнена и жизни, и бойких типов, и, наконец, нравственной
глубины, но все это вставлено в рамку, т.е. в 1-е и 5-е действия, совершенно
мозговую, сделанную, а не созданную, и потому именно, что в них играют роли
пара Вишневских - оба эти лица по грамматичности их изложения совершенные
гробы, но это бы еще ничего: не создашь всех лиц, другие можно и
попридумать, - но дело в том, что они очень много говорят, их надобно
сократить: пусть они только самой необходимой стороной касаются комедии. С
концом пьесы я тоже не согласен: Жданов не должен был бы выйти победителем,
а должен был бы пасть. Смысл комедии был бы, по-моему, многозначительнее и
глубже; я нарочно пишу тебе самые отрицательные стороны твоих пьес, чтобы ты
принял это в расчет при вторичном их издании или при постановке на сцену:
личных курителей и печатных ругателей найдется много у тебя и без меня.
Денежная необходимость заставила меня вспомнить мой первый роман "Виновата
ли она?"{577}. Я прочитал его совершенно, как чужое произведение, и он мне
понравился: мне уж теперь с таким запалом не написать; много, конечно, в нем
совершенно драло мои уши, как, например, вся похабщина, которую я где совсем
вырвал, где смягчил; не веря, впрочем, себе, стал читать редакторству и
критикам - все хвалят и "Биб. для чтения", если только Фрейганг пропустит,
дает мне за него 3000 руб. сереб. - сумма, которая меня обеспечит более чем
на год и даст мне хоть некоторое время не думать о проклятых деньгах. Теперь
о твоих делах. Уваров, говорят, назначил{578} 3000 руб. сереб. пожизненной
пенсии тому, кто напишет лучшую комедию или драму: пиши-ка, брат! А я,
впрочем, распространяю мысль, что нельзя ли тебе отдать премии без писания,
так как по этой части тобой много написано и без того, а то, чего доброго,
нажарит Потехин драму или Сологуб комедию, да и возьмут. Прощай, поклонись
всему, кому знаешь.
Твой Писемский.
1857 года.
Марта 30-го
А.Н.ОСТРОВСКОМУ
[8 ноября 1857 г., С.-Петербург].
Любезный друг,
Александр Николаевич!
Во-первых, спасибо за радушный прием; теперь о пьесе твоей "Доходное
место". По приезде моем в Петербург я узнал, что я тоже назначен членом
Комитета{578}, и, разумеется, воспользовался сим. Поехал к председателю,
который теперь Никитенко, и настоял на том, чтобы в следующую субботу
открылось заседание, и пьеса твоя, как читанная всеми, сейчас же будет
пропущена. Поклонись от меня всем, и всех от глубины души моей целую я
заочно и благодарю за ласковой и радушной прием. Алмазову, вероятно, я
сегодня же буду писать. Прощай, Агафье Ивановне делаю ручкой.
Твой Писемский.
Пятница.
8 ноября.
П.А.ПЛЕТНЕВУ
[10 октября 1860 г., С.-Петербург].
Милостивый государь,
Петр Александрович!
Позвольте мне представить Вам экземплярчик моей драмы "Горькая
судьбина" и еще раз поблагодарить Вас за ваше лестное для меня внимание к
ней. Память об этом я сохраню навсегда, как о величайшей чести, которую
когда-либо я надеялся заслужить моими слабыми трудами.
Вы были другом и советником Пушкина и Гоголя и поверьте, что ваше
ободрение для нас (юнейших и далеко ниже стоящих перед этими великими
маэстро) дороже самого громкого успеха в публике, часто создающей себе, бог
знает за что и почему, кумирчики.
Засим, прося принять уверение в совершенном моем почтении, имею честь
пребыть
покорнейшим слугой.
А.Писемский.
10 октября
1860 г.
А.А.КРАЕВСКОМУ{579}
[Лето 1861 г.].
Милостивый государь,
Андрей Александрович!
Прошу Вас сообщить гг. Литераторам мое мнение касательно перемены
цензуры: в настоящем своем виде она существовать не может, так как только
понижает Литературу: все, что составляет серьезную мысль, она запрещает,
все, что мелко, пошло, под ее благодетельным влиянием расцветает роскошными
букетами; но, с другой стороны, и касательно цензуры карательной мы должны
поступить осторожно и, как я полагаю, прежде чем изъявлять на нее свое
желание, мы должны бы спросить о тех законах, по которым нас будут карать, и
о составе того судилища, где нас будут судить, и во всяком случае мы в этом
деле лица угнетенные и должны заявлять только свои права и желания, не
соображаясь с требованием правительства, которых мы не знаем и которые оно,
вероятно, само не пропустит. Мы же, как мне кажется, должны просить: 1)
права переводить все сочинения, вышедшие на иностранных языках, так как они
и без того не скрываются от русской публики, почти подряд знающей
иностранные языки и преспокойно покупающей эти книги у книгопродавцев и при
поездках за границу; но переведенные, они если и больше огласятся, то,
вероятно, в критических статьях вызовут и реакцию против себя; 2) права
рассуждать об всевозможных формах правительств, что почти и делается теперь,
но только в недомолвках, которые только раздражают читателей, заставляя его
предполагать бог знает какую премудрость между строками; 3) права излагать в
совершенной полноте все философские системы, будь автор Деист, Идеалист,
Материалист. В этом случае правительству опять следует поставить на вид то,
что мысль может уничтожаться только мыслью, а не квартальными и цензорами;
4) допустить сатиру в самых широких размерах. Касательно ограничения пускай
не допущено будет никакой нахальной личности ни в отношении
правительственных лиц; ни в отношении частных. Из всего этого, разумеется, у
нас половину отрежут, но все-таки мы ничего иного желать не можем и не
должны. Предположить соединение предостерегательной цензуры и карательной
нелепо - это значит прямо идти на то, чтобы вас били с двух боков; пусть оно
лучше остается, как теперь идет: цензора еще обмануть можно, а сам-то себя
не обманешь! Но опять повторяю, что покуда не будем знать положительно тех
законов, по которым нас будут казнить, то мы и в пользу карательной цензуры
не должны говорить ни слова, ни звука!
Чтобы оформить все это в официальном тоне, то я полагаю, что и записку
к министру следует начать так: "Что, ваше высокопревосходительство, прежде
всего мы желали бы знать: 1) Чего правительство требует от цензуры: того ли,
чтоб она была ослаблена, или того ли, чтоб усилена? 2) Какие установлены
будут законы цензурные, так как из ныне существующих ничего нельзя понять, и
дозволено ли нам самим будет проектировать эти законы? 3) Какого рода
судилище будет устроено над виновными, чему их именно будут подвергать и
кого именно: авторов или издателей?" - А до тех пор, пока нам не будет этого
сказано, мы ничего сказать не можем.
Вот все, что я пока считал нужным сказать с своей стороны.
Жму вашу руку.
А.Писемский.
А.Л.ПОТАПОВУ
[Августа 1863 г., Москва].
Будучи твердо уверен в вашей высокой справедливости и просвещенном
понимании того, что каждый из нас, русских писателей, пишет и с какою целью
это пишет, я беру смелость обратиться к вашему превосходительству с моею
просьбою по поводу пьесы моей "Горькая судьбина", с месяц тому назад
пропущенной для представления на сцене цензурою 3 отделения. Пьеса эта 31
июля была сыграна любителями в благотворительном спектакле. Публикою она
была принята с полнейшим успехом: я был вызван до 20 раз! Но через несколько
дней стал ходить по городу слух, что московский генерал-губернатор хочет
запретить представление моей пьесы на сцене на том основании, что она
шокирует будто бы дворян, осмеивает чиновников, производит тяжелое
впечатление и исполнена грубых выражений... Никому ничего подобного из
публики и в голову не приходило; тем не менее, так как г.генерал-губернатора
самого и на представлении не было, я счел себя обязанным лично явиться к
нему и объяснить во 1-х, что пьеса моя была разыграна вся дворянами,
смотрели на нее по преимуществу дворяне и принимали пьесу с общим
удовольствием. Кроме того, пьеса моя не новинка; она 4 года как издана,
разошлась, может быть, в 8 тысячах экземплярах и раскуплена исключительно
дворянами, значит, она никого не обидела! Во 2-х, пьеса моя не на тенденцию
написанная; мне дана за нее Уваровская премия Академией, а по уставу этой
премии прямо воспрещено назначать премии за пьесы с какой-нибудь задней
мыслью. В 3-х, пьеса моя имеет почти уже исторический характер: злой фатум
ее - крепостное право уничтожено правительством и отвергнуто самим
обществом; выведены в пьесе недостатки камерного судопроизводства, но и те
уничтожены, а говорить обществу об его болезнях, от которых оно уже
излечилось, не значит его оскорблять, а напротив - радовать. В 4-х,
касательно тяжелого впечатления и грубых выражений, встречающихся в пьесе,
то, по законам эстетики, она должна производить тяжелое впечатление, потому
что трагедия, и если бы не производила этого впечатления, то в таком случае
ее и на сцену не стоило бы ставить; грубых же выражений в языке я не мог
избегнуть или смягчить их потому, что я тогда бы солгал на быт, а ложь и еще
ложь со сцены есть безнравственная и возмутительная вещь! Все эти мысли я
тем более считал себя вправе высказать, что они не мои, а ходячие в
обществе, и насколько я ими убедил г.генерал-губернатора, не знаю; но он мне
при этом сказал, что один из изветов на пьесу мою он получил от начальника
здешних театров г.Львова. При этом я только руки распустил. Пьесы моей я не
навязывал дирекции. Она сама через своих чиновников выпросила у меня
согласие на постановку ее на сцене, сама представила ее в комитет, сама
получила ее оттуда, и вдруг пьеса стала не годиться! Что-нибудь одно: или
г.Львов не знает, что у него делается в управлении, или, наконец, сам даже
не знает, что делает! На днях г.Львов распустил еще новый слух, что пьеса
моя окончательно запрещена для постановки на сцену. Полагая, что одно только
3-е отделение может разрешать и воспрещать постановку пьес на сцене, и в то
же время зная очень хорошо ваше благородство, прямоту и твердость во всех
ваших служебных действиях, я решаюсь просить ваше превосходительство
защитить судьбу моих произведений от мнений г.Львова и каких-то других
господ, сделавших на пьесу мою донос генерал-губернатору, и если возможно,
то испросить высочайшего разрешения на постановку ее на сцену, как сделано
это было в отношении "Ревизора" Гоголи: мне скрываться нечего ни перед царем
моим, ни перед обществом - при всех недостатках моей пьесы она есть
единственная, которая взяла крестьянский быт в главном его жизненном мотиве,
и смею клятвенно заверить, что если постановка ее и будет, может быть,
неприятна двум - трем господам, то запрещение ее произведет ропот во всем
русском обществе, которое уже не ребенок и не желает, чтобы от него скрывали
то, что оно само очень хорошо и давно знает! Излагая все это вниманию вашего
превосходительства, я снова повторяю мою просьбу защитить мое бедное
произведение, которое не возмущало общество, а, напротив, стоит за него;
прошу принять уверение [и т.д.].
А.А.КРАЕВСКОМУ
Августа, 25, 1864 г. [Москва].
Почтеннейший
Андрей Александрович!
Вы, вероятно, уже слышали, что я с Катковым разошелся{583} по причинам,
зависящим от его и от меня, а потому имею теперь довольно свободного
времени; в продолжение осени и зимы я желал бы написать и напечатать
несколько статеек о Московском театре{583}. Возьмете ли вы их в ваш "Голос"?
- Статьи, наперед говорю, будут резкие как в отношении театрального
начальства, так и в отношении актеров; не стеснитесь ли вы их напечатать;
отвечайте, пожалуйста, мне прямо: взгляд мой и понимание театра вы отчасти
знаете.
Теперь второе: пишутся у меня очерки под названием "Русские лгуны", -
выведен будет целый ряд типов, вроде снобсов Теккерея. Теперь окончена мною
первая серия - Невинные врали - т.е. которые лгали насчет охоты, силы,
близости к царской фамилии, насчет чудес, испытываемых ими во время
путешествий; далее будут: Сентименталы и сентименталки, порожденные
Карамзиным и Жуковским. Далее - Марлинщина. Далее: Байронисты россейские.
Далее: Тонкие эстетики. Далее Народолюбы. Далее Герценисты и в заключение:
Катковисты. Посылаю вам на обороте копию с маленького предисловия к этому
труду; она вам несколько объяснит значение его.
Теперь у меня написано листа на два печатных, а печатать я желал бы
начать с генваря. Уведомьте, пригоден вам этот труд мой или нет, если не
пригоден, не стесняйтесь и пишите прямо. Дружески жму вашу руку.
Преданный вам А.Писемский.
Адрес мой: на Сивцевом Вражке в Нащекинском переулке, в доме Яковлевой.
П.А.ВАЛУЕВУ
[8 мая 1867 г., Москва].
Ваше высокопревосходительство,
милостивый государь
Петр Александрович!
В прошлом месяце я представлял в главное управление цензуры
историческую пьесу мою "Поручик Гладков" для одобрения ее к представлению на
сцене. Главное управление, как ныне известился я, большинством голосов
постановило запретить ее к постановке на театре, руководствуясь, вероятно,
тем, что сюжет моей пьесы никогда еще не был выводим на сцену. Не находя с
своей стороны в моей пьесе ничего могущего служить прямой причиной к
оглашению ее со сцены, я беру смелость прибегнуть к Вашему
высокопревосходительству и ходатайствовать{584} в силу дарованной Вам власти
разрешить представление моей пьесы на театре. Вам лично известно мое
литературное направление, и сколь мои труды, как писателя, ни
малозначительны и ни слабы, но я всегда в них имел одну цель - говорить, по
крайнему своему разумению, правду, точно так же, смею заверить, и пьеса моя
"Гладков" ничего тенденционного, ничего символического и имеющего хоть
малейшую возможность быть применимо к настоящему времени не представляет, а
имеет в себе одно только свойство: историческую достоверность и
справедливость. Скрывать от народа его историю, я полагаю, более вредно, чем
полезно; а между тем сцена есть единственной путь, через которой масса
публики может познакомиться с светлыми и темными сторонами своей прошедшей
жизни, заинтересуется ею и полюбит ее; никакой умный учебник, никакая
строгая школа не в состоянии сделать этого для истории!
Повергая все сие милостивому вниманию Вашему, я разрешение пьесы моей к
постановке на сцену приму новым проявлением вашей благосклонности ко мне,
которая уже служила мне, а ныне еще раз послужит ободряющим средством к
литературным трудам моим.
Прошу принять уверение в глубоком моем уважении, с коим имею честь
пребыть
Вашего высокопревосходительства
покорнейшим слугою
Алексей Писемский.
Мая 8 дня.
А.В.НИКИТЕНКО
[16 марта 1873 г., Москва].
Милостивый государь,
Александр Васильевич!
Комедия моя "Подкопы", в судьбе которой Вы столь обязательно для меня
принимали такое живое участие, появилась, наконец, в печати и вместе с этим
письмом отправлена мною в Петербург, в Академию наук, на имя Константина
Степановича Веселовского; предоставляю ее на ваш милостивый и праведный суд!
Цензурных изменений, хоть сколько-нибудь существенных, пьеса не потерпела
нисколько; я всего только и сделал, что в перечне действующих лиц уничтожил
титулы; в самом же тексте не произошло никаких перемен, за исключением тех
немногих, которые я сам сделал чисто уже в видах художественного улучшения.
В надежде на ваше доброе расположение ко мне я вместе с сим решаюсь
повергнуть вашему вниманию еще другое обстоятельство, до меня касающееся:
кроме "Подкопов", я написал еще новую пьесу, "Ваал". Из самого заглавия вы
уже, конечно, усматриваете, что в пьесе этой затронут вряд ли не главнейший
мотив в жизни современного общества: все ныне поклоняется Ваалу - этому богу
денег и материальных преуспеяний и который, как некогда греческая Судьба,
тяготеет над миром и все заранее предрекает!.. Под гнетом его люди совершают
мерзости и великие дела, страдают и торжествуют. Пьеса эта будет напечатана
в нынешнем году в "Русском Вестнике"; но могу ли я ее тоже представить в
Академию на Уваровскую премию в нынешнем году вместе с "Подкопами" и может
ли быть назначаема премия за две пьесы одного и того же автора в один год,
этого я решительно не знаю и недоумеваю; а потому убедительнейше просил бы
вас уведомить меня, как говорит об этом Устав об Уваровской премии, а также
и о том, как Вы лично полагаете, что лучше для меня: в нынешнем ли году
представить мне "Ваала" в Академию или отложить это до будущего года?
Вашим обязательным ответом Вы бесконечно одолжите меня и заставите
навсегда быть благодарным Вам.
Искренно и глубоко
уважающий Вас
Писемский.
1873 года.
Марта 16.
Адрес мой: в Москве, на Поварской, в Борисоглебском переулке, в своем
доме.
Я.П.ПОЛОНСКОМУ
[14 апреля 1873 г., Москва].
Любезнейший друг,
Яков Петрович!
Посылаю тебе экземплярчик моей новой пьесы "Ваал", на днях вышедшей в
"Р.Вестнике". Очень желаю, чтобы она тебе понравилась. Что твои
"Собаки"?{586} Кончил ли ты их, где и когда будешь печатать? "Гражданин",
говорят, кончается? Какое неловкое положение при этом бедного Достоевского,
хоть бы он приискал какого-нибудь другого издателя.
Поздравляю тебя и супругу твою с праздником и, душевно желая, чтобы
всем домочадцам твоим было хорошо, остаюсь душевно преданный
Писемский.
18--73.
С.В.МАКСИМОВУ
[27-28 января 1875 г., Москва].
Мой дорогой Сергей Васильевич!
В газетах я прочел{586}, что костромичи литераторы и художники в память
моего юбилея хотят в пользу бедных издать сборник. Если это действительно
есть намерение, то ты, конечно, уж участвуешь в нем, а потому уведомь, бога
ради, действительно ли есть такое намерение...
О таком дорогом венке я никогда, конечно, и не мечтал и надеюсь только,
что вы позволите и мне участвовать в этом сборнике и чтобы моя в этом случае
рука была не щербата. Остаюсь душевно любящий тебя Писемский.
P.S. Буду с нетерпением ждать ответа от тебя.
П.А.ПИСЕМСКОМУ
31 генваря 1875 [Москва].
Бесценный друг мой Поля!
Вчера сыграли в первый раз мою пьесу{586}. Сама пьеса принята публикой
восторженно: со 2-го акта меня начали вызывать по несколько раз (чего
никогда прежде не бывало); авторов обыкновенно вызывали по окончании пьес, а
тут публика как будто бы не вытерпела и поспешила меня оприветствовать! Вот,
мой друг, и мой юбилей, и нынешний прием моей пьесы может быть наглядный для
тебя пример, как колесо жизни поднимает иногда человека, а иногда и
опускает. Ты сам был свидетелем, сколько я перенес литературных невзгод,
обвинений, ругательств, оскорблений. Я сердился, конечно, огорчался, но
никогда не падал настолько духом, чтобы бросить свое дело. Того же самого и
тебе советую держаться в жизни и паче всего хлопотать о том, чтобы довершать
свое ученое образование и в этом случае не смущаться никакими шипами,
которые тебе будут попадаться на сем пути, тем более, что материальным
образом ты человек совершенно обеспеченный. Обнимаю и благословляю тебя
Писемский.
А.А.ПОТЕХИНУ
24 марта 1875 г. [Москва].
Любезный друг
Алексей Антипович!
Я несколько позамедлил отвечать тебе, но причина тому та, что я болею и
потому ничего не могу сказать определительного, так как ни сам не могу
приехать, ни выслать чего-либо из написанного, потому что это написанное
требует больших поправок, каковых по состоянию головы моей в настоящее время
решительно не в состоянии делать. Если только я поправлюсь, то немедленно же
поеду за границу, буду в Петербурге, увижусь с тобой, переговорю еще об
этом. Во всяком случае, для вас вернее будет на меня не рассчитывать.
Дружески жму твою руку и остаюсь душевно преданный Писемский.
P.S. Поклонись от меня всем нашим общим знакомым.
И.С.ТУРГЕНЕВУ{587}
[19 августа 1875 г., Москва].
Поварская, Борисоглебский пер., свой дом.
IX
18--75.
Мой дорогой Иван Сергеевич! Вот уже полтора месяца почти, как я в
Москве. В Берлине пробыл всего только две недели, и мы из оного вместе с
П.В.Анненковым тронулись в Питер, из которого я через день отбыл в Москву.
Павел Васильевич проезжал через Москву в деревню и вот уже более недели, как
проехал обратно за границу. Все свое длинное путешествие он совершил вполне
здоровым. Как-то ваше здоровье? Напишите об себе! Вместе с этим письмом
посылаю Вам стихотворения Алмазова{588}, вам преподнесенные. Напишите мне,
как они вам понравятся. Павел Васильевич от некоторых в восторге. Я,
кажется, писал вам, что, по письму вашему, я был у Юльана Шмидта{588}, но по
подлейшему моему неведению иностранных языков беседа наша не могла быть
очень одушевлена и продолжительна. Он мне показался истым и немножко даже
грубоватым немцем! Виделся также и с Кайслером, который мне между прочим
сказал, что было переведено под именем "Das ausgewuhlte Meer" мое
"Взбаламученное море" и напечатано года три тому назад в газете "Poste", но
я этой газеты нигде уже в Берлине найти не мог. Сын мой остался в Берлине и
несказанно меня утешает и своими частыми письмами и тем, что много
занимается и работает над диссертацией.
Да хранит вас бог. Остаюсь, дружески пожимая вашу руку, душевно
преданный вам Писемский.
П.А.ПИСЕМСКОМУ
15/27 октября 1875. [Москва].
Бесценный друг мой Поля!
Мать тебе уже писала об номере и числе пакета, в котором к тебе должны
прийти деньги; на всякий случай повторяю его еще раз: No 1, 11 октября 1875
г. Получить эти деньги ты должен дней через 6-ть после отправки, т.е. числа
17-го по нашему стилю. В Москве теперь сильное волнение: лопнул Коммерческий
ссудный банк{588}, в котором у меня, как и в прочих частных банках, нет ни
гроша, но, тем не менее, я другой день в каком-то лихорадочном состоянии,
прислушиваюсь к этому общенародному бедствию. Акции этого банка все
почеркнуты и на бирже не имеют никакой цены, а сколько получат вкладчики по
билетам и текучим счетам - еще неизвестно, но говорят, что дифицит огромный.
Если есть в Берлине "Московские ведомости", то в 261 номере их, от 14
октября, ты можешь об этом прочесть очень обстоятельную статью.
Правительство, кажется, серьезно озабочено, чтобы не было в Москве общего
банкового кризиса, так как публика, под влиянием паники, пожалуй, сразу
потянет из всех банков свои вклады, и, как пишут в газетах, оно готово в
этом случае идти на помощь к банкам. Председателем лопнувшего банка был
молодой еще почти человек, некто Полянский, который, если ты помнишь, жил
рядом с нами в Останкине. Теперь он уже арестован и вместе с ним еще один
директор, фамилии которого я не знаю{589}. Прокурорский надзор начал уже
следствие. В самом банке происходят раздирающие душу сцены: плачут,
бранятся, падают в обморок - ужас, что такое!.. Да хранит тебя бог. Обнимаю
и благословляю тебя. Отец твой Писемский.
И.С.ТУРГЕНЕВУ
октября 29
1875----------Москва.
ноября 10
Мой дорогой Иван Сергеевич!
Вот, наконец, сын ко мне возвратился из-за границы, что значительно
меня успокоило, хотя физические недуги меня продолжают невыносимо мучить да
более всего меланхолическое настроение и всевозможные страхи за близких мне
людей. Над Москвою, как вы, вероятно, уже слышали и читали, разразился
страшный удар: лопнул и рухнул Коммерческий ссудный банк; открылось
безобразнейшее мошенничество, акции все ничего не стоят, да и по вкладам
вряд ли получить полную сумму. Я, разумеется, не пострадал по своему
глубочайшему презрению ко всем нашим частным и так называемым общественным
учреждениям. Куда я ни покажусь, меня все называют пророком, вспоминая 2-й
акт моей пьесы "Просвещенное время". В ссудном банке проявилось то же
самое... и мошенничество, как и в пьесе моей.
Рекомендованную мне вами девицу Блярамберг я мог рекомендовать Гатцуку
(издателю маленькой газеты). Он задал ей перевод, а именно статьи Юльана
Шмидта обо мне и об вас, которые она перевела, и перевела очень хорошо.
Статейки эти уже пошли{589}.
Вот вам все наши новости. Да даст вам бог здоровья. Остаюсь, дружески
пожимая вашу руку, преданный вам Писемский.
P.S. Где Анненков, и не можете ли вы сообщить мне его адрес?
И.С.ТУРГЕНЕВУ
[7 февраля 1876 г., Москва].
Мой дорогой Иван Сергеич!
Давным-давно я собираюсь Вам писать, но то недуги, то хлопоты
препятствовали тому. Прежде всего скажу вам, что сын мой возвратился уже
из-за границы и теперь доканчивает диссертацию об акционерных компаниях,
которую, может быть, нынешней весной и защитит. Я сам, несмотря на различные
хворости и страшнейшую ипохондрию, написал пьесу "Финансовый гений"{590},
которую и препровождаю к вам в двух экземплярах, из каковых один
убедительнейше прошу переслать П.В.Анненкову, чего сам не делаю, потому что
не знаю, где он пребывает, и напишите ему, пожалуйста, чтобы он хоть двумя
строчками уведомил меня о своем местожительстве. Пьеса моя напечатана в
маленькой газетке, потому что "Русский Вестник" не принял ее по негодности,
и, таким образом, у меня прервалась связь и с последним толстым журналом,
которой меня печатал, и я отныне остаюсь без приюта среди многолюдной
площади, именуемой Русская литература.
Пьеса, между тем, была уже поставлена на сцене в Москве и имела и имеет
большой успех. Нелепости спиритизма, продажная и глупая печать, фальшивые
телеграммы, безденежные векселя, видно, слишком уже намерзили в глазах
публики, так что меня неоднократно и с громкими рукоплесканьями вызывают и
затем словесно благодарят, что я всех сих гадин хоть на сцене, по крайней
мере, казню, так как, к сожаленью, прокурорский надзор и суд не до многих
еще из них находят юридическую возможность добраться. Да хранит вас бог.
Напишите об себе хоть несколько слов. Дружески жму вашу руку Писемский.
Е.И.БЛАРАМБЕРГ
Останкино, дача Чубукова
[10-11 августа 1876 г.].
Любезнейшая Елена Ивановна!
Не замедляю отвечать на ваше письмо. Прежде всего радуюсь за ваш успех
в редакции "Вестника Европы" и душевно желаю, чтобы роман ваш{590} был
скорее окончен и напечатан. Что касается до нас, то мы живем в Останкине, на
даче Чубукова; погода первоначально стояла очень жаркая, а теперь довольно
холодная. Сын наш (это, кажется, уж было без вас) защитил свою диссертацию,
удостоен звания магистра прав и факультетом избран в доценты на кафедру
гражданского процесса; дело теперь стало только за Советом, который
окончательно утверждает доцентов и который, по случаю наступившего
вакантного времени, не мог собраться.
Что касается до меня, то я по-прежнему ничего не делаю и не могу ничего
делать, кроме маленьких хлопот и дрязг по дому. Ипохондрическое настроение
владеет мною вполне: ко всякой умственной работе полнейшее отвращение, к
письменному столу подойти нет сил.
Тургенев проезжал через Москву, был у нас на даче; совершенно здоров и,
по-видимому, в очень хорошем настроении духа.
Письмо это я пишу рукой жены, потому что моих каракуль вы, вероятно, и
не разберете. Все мы вам кланяемся и желаем вам одновременно и трудиться и
веселиться. Дружески пожимая вашу руку, остаюсь преданный вам.
Писемский.
Н.В.САВИЦКОЙ-БАТЕЗАТУЛ
[16 октября 1876 г., Москва].
Посылаю вам, милейшая Надежда Владимировна, письмо к Майкову{591},
каковое вы можете прочесть и затем уже запечатать. Душевно желаю, чтобы он
пособил исполниться вашему желанию. Сегодня, кажется, уехала из Москвы
актриса Стрепетова играть в Художественном клубе, именно: Лизавету в
"Горькой судьбине"; но вам вряд ли удастся ее видеть: она едет всего на один
спектакль. Остаюсь, дружески пожимая вашу руку Писемский.
1876 г.,
октября 16.
М.О.МИКЕШИНУ
[23 февраля 1877 г., Москва].
Почтеннейший Михайло Осипыч! Как вам не грех думать{591}, что я вас не
помню? Слава богу, вы напоминали о себе не одному мне, а всей России вашей
художественной деятельностью. Что касается до романа и до бороды
Бегушева{592}, то, пожалуй, придайте ему ее и в типе его, когда будете
набрасывать карандашом, если можете, постарайтесь сохранить характер лиц
Бестужева и Герцена. Касательно же цензурных и редакционных неряшеств{592}
(последних, я полагаю, ужасно много), то я сам приеду в Петербург для
переговора о сем предмете, но дело только в том, что скоро ли приедет в
Москву Прахов. Если скоро, то я его подожду и с ним приеду в Петербург, если
же долее двух недель, то я приеду сам в Петербург. Уведомьте меня об этом
немедленно, дабы я знал, как распорядиться.
Остаюсь, дружески пожимая вашу руку, Писемский.
23 февраля
1877 года.
М.О.МИКЕШИНУ
[10 марта 1877 г., Москва].
Почтеннейший Михайло Осипыч!
Прежде всего, согласно вашему желанию, письменно сим удостоверяю, что
я, Писемский, при точном исполнении принятых вами, Микешиным, платежных
условий за роман мой "Мещане", то есть по двести рублей сер. за печатный
лист "Пчелы", обязуюсь последующие части романа, если таковые будут мною
написаны, печатать в "Пчеле" и отнюдь не передавать ни в какой другой
журнал, и части эти должны быть принимаемы редакцией на тех же условиях, на
каких принята и 1-я часть романа.
Сейчас я получил мастерской рисунок ваш: фигура Олуховой{592},
по-моему, совершенно хороша; но Бегушев должен быть и толще и старше, ему
уже 50 лет, и у него немного седых волос. И вообще при очень хорошем
думчивом выражении лица Бегушева в фигуре его как-то мало импозантности,
мало барина, то есть того, на что есть прекрасный намек в "Короле Лире".
Когда этого несчастного короля в пустыне в рубище встречает одно из
действующих лиц трагедии, то восклицает: "Король!" - "Почему ты знаешь, что
я король?" - спрашивает его Лир. - "В тебе есть нечто такое, что говорит,
что ты король!" - отвечает ему это лицо. Что барство Бегушева необходимо
выразить, это вытекает из внутреннего смысла романа: на Бегушеве-барине
пробуются, как на оселке, окружающие его мещане; не будь его, - они не были
бы так ярки; он фон, на котором они рисуются. Затем перехожу к более частным
подробностям: волосы у него пусть будут львиная грива и курчавые, но
зачесаны назад и не падать на лоб; бороду ему, по вашему желанию, я приделал
в романе, но бакены, полагаю, не нужны.
Вот, почтеннейший Михайло Осипыч, мое совершенно откровенное мнение.
Воспользуйтесь им, насколько оно, разумеется, будет вам пригодно.
Желая вам полнейшего успеха в вашей иллюстрировке романа и посылая при
сем обратно ваш рисунок, остаюсь душевно преданный вам Писемский.
18---77
И.С.ТУРГЕНЕВУ
19 апреля 1877 г., [Москва].
Мой дорогой Иван Сергеич!
Письмо мое, может быть, и не застанет Вас в Париже, так как есть слухи,
что вы думаете приехать в Россию, но все-таки пишу вам и хочу поблагодарить
вас, что вы познакомили меня с m-r Дюран: вы решительно радетель в Европе
нашей бедной и загнанной беллетристической литературы. Дюран мне между
прочим сказал, что вы думаете, что роман ваш "Новь" не имеет в России
успеха. Не верьте: вас ввели в заблуждение статейки разных газет; в
серьезной части публики он имеет успех и уж, конечно, со временем получит и
историческое значение. Правда, что на вас сердятся и консерваторы, за то,
что вы мало побранили грядущих в народ юношей, и радикалы, недовольные тем,
что вы мало похвалили сих юношей, забывая одно, что художник прежде всего
должен быть объективен и беспристрастен и вовсе не обязан писать для услады
каких-либо партий. Что касается до меня, то я хоть и сильно прихварываю, но
работаю и оканчиваю свой роман "Мещане". Что творится в политике, - вы сами
это лучше нас знаете, но вот вам вопрос: московскую публику приводит теперь
в восторг итальянский актер Росси{593}, играющий здесь с своей труппой и
растолковывающий нам, дикарям, Шекспира. По недугам моим я не ездил его
смотреть, но, наконец, собрался и вчера видел его в "Короле Лире".
Признаюсь, впечатление мое далеко было не в пользу сего артиста: он мне
показался актером неумным, без всякого внутреннего огня, но с большим
стремлением к аффектации, доходящей иногда до балетных приемов. Сын мой
Павел, впрочем, говорит, что это последнее свойство вовсе не Росси и что
итальянцы вообще очень сильно жестикулируют. Росси, вероятно, был уже в
Париже; напишите, пожалуйста, мне: имел ли он там серьезный успех. Да хранит
вас бог. Мои вам кланяются. Ваш Писемский.
Э.ДЮРАНУ
1877--[Москва].
VI
Любезнейший M-r Дюран!
Премного благодарен вам за высылку мне портрета Бальзака, который у
меня красуется уже на стенке. Я несколько позамедлил поблагодарить вас за
присылку портрета, потому что все это время был занят окончанием и
печатанием моего нового романа, помещенным мною в русской иллюстрации
"Пчела". Ждем в Москву Тургенева, который давно уже обещается приехать.
Жена моя, в свою очередь, тоже очень благодарит вашу супругу за
намерение прислать ей свой роман, и сверх того вы крайне бы обязали, если бы
прислали мне те статьи о русской литературе, которые вы предполагаете
печатать.
Остаюсь с моим уважением Писемский.
Ф.И.БУСЛАЕВУ
[4 ноября 1877 г., Москва].
Почтеннейший Федор Иванович!
Я до сих пор не успел написать Вам более подробное письмецо в ответ на
Вашу присланную мне брошюрку. Причина тому то, что я оканчивал мой роман
"Мещане", а еще более того, что я болею. Брошюрку Вашу, как только что
получил, я прочел немедленно{594}, и из нее вижу, что Вы от романа,
совершенно справедливо считаемого Вами за самого распространенного и
прочного представителя современной художественной литературы, требуете
дидактики, поучения, так как он может популяризировать всю необъятную массу
сведений и многовековых опытов. Действительно, не связанный ни трудною
формою чисто лирических произведений, ни строгою верностью событиям
исторических повествований, ни тесными рамками драмы, роман свободней на
ходу своем и может многое захватить и многое раскрыть.
Не достигает ли он этого на практике, как только автор задал себе
подобную задачу? Почти безошибочно можно отвечать, что нет! Некоторые
романисты нашего века, французские, немецкие и английские, пытались явно
поучать публику. В романе у Евгения Сю ("Семь смертных грехов") показано,
как наказываются на земле смертные грехи; у немцев есть, что какой-нибудь
юный лавочник высказывает столько возвышенных мыслей и благородных
чувствований, что читатель хочет не хочет, а должен, по-видимому, слушаться
сего юноши; у нас Чернышевский в романе своем "Что делать?" назначил
современному человечеству даже, какие иметь квартиры и как они должны быть
разделены. Но - увы! - это глупое человечество не устрашилось нисколько
картинами, представленными Евгением Сю, и продолжает по-прежнему творить
смертные грехи; лавочнику никто не верит в искренность его слов, и он
все-таки остается лавочником; квартир своих пока никто не делает и не
устраивает по плану автора "Что делать?", и всем сим поучительным
произведениям, полагаю, угрожает скорое и вечное забвение.
Но не такова судьба больших старых романистов. Беру их на выдержку.
Сервантес, вряд ли думавший кого-либо поучать своим "Дон-Кихотом", явил
только картину замирающего рыцарства, и она помнится всем читающим миром.
Смолет, описавший морские нравы, дал нам такие из меди литые фигуры, по
которым хорошо поймет каждый, какого закала английская раса; Вальтер Скотт
запечатлел на веки-веченские в умах человечества старую поэтическую
Шотландию; даже Жорж Занд, по-видимому, самая тенденциозная писательница -
во времена моей и Вашей молодости, Вы, конечно, это помните, она считалась у
нас в России растолковательницей и чуть ли даже не поправительницей
евангелия, но в этом случае, мне кажется, на нее совершенно клеветали, -
Жорж Занд была не проповедница, а страстная поэтическая натура, она
описывала только те среды, которые ее женское сердце или заедали, или
вдохновляли. У нас ни Пушкин, создавший нам "Евгения Онегина" и "Капитанскую
дочку", ни Лермонтов, нарисовавший "Героя нашего времени" неотразимо
крупными чертами, нисколько, кажется, не помышляли о поучении и касательно
читателя держали себя так: "На, мол, клади в мешок, а дома разберешь, что
тебе пригодно и что нет!"
В Гоголе, при всей высоте его комического полета, к сожалению, в конце
его деятельности мы видели совершенно противоположное явление. Сбитый с
толку разными своими советчиками, лишенными эстетического разума и
решительно не понимающими ни характера, ни пределов дарования великого
писателя, он еще в "Мертвых душах" пытался поучать русских людей посредством
лирических отступлений и возгласов: "Ах, тройка, птица-тройка!.." - и потом
в своем поползновении явить образец женщины в особе бессмысленной Улиньки,
после пушкинской Татьяны, и в конце концов в "Переписке с друзьями" дошел до
чертиков. Признаюсь, писем с подобными претензиями и в то же время фразистых
и пошлых я не читывал ни у одного самого глупого и бездарного писателя.
Но перехожу опять к роману, в отношении которого мое такое убеждение,
что он, как всякое художественное произведение, должен быть рожден, а не
придуман; что, бывши плодом материального и духовного организма автора, в то
же время он должен представлять концентрированную действительность: будь то
внешняя, открытая действительность, или потаенная, психическая.
Лично меня все считают реалистом-писателем, и я именно таков, хотя в то
же время с самых ранних лет искренно и глубоко сочувствовал писателям и
другого пошиба, только желал бы одного, чтобы это дело было в умелых руках.
Подкреплю это примером. В конце тридцатых годов сильно гремел Кукольник
своими патриотическими драмами{596} и повестями из жизни художников с
бесконечными толками об искусстве. И все это мне было противно читать; я
инстинктивно чувствовал, что тут нет ни патриотизма, ни драматизма, ни
художества, ни художников, а есть только риторические крики! Затем, когда я
уже сделался студентом и прочел "Вильгельма Мейстера", не могу описать Вам
того благоговейного восторга, который овладел мною! Из бесед и разговоров
действующих лиц я познакомился с целой теорией драматического и сценического
искусства. "Гете, - воскликнул я, - точно выворачивает все мое нутро!.." Он
осветил как бы искрой электрической все, что копошилось и в моих скудных
помыслах о драматическом искусстве. Потом другой пример. В половине
сороковых годов стали появляться писатели, стремящиеся описывать тонкие
ощущения и возвышенные чувствования выводимых ими лиц. Бедняжки; они при
этом становились на цыпочки, вытягивали, сколько могли, свои мозговые руки,
чтобы дотянуться до своих не очень высоких героев, и вдруг, как бы ради
уничтожения сего направления, был переведен на русский язык (в
"Современнике", кажется) роман Гете "Предрасполагающее сродство"
(Wahlverwandschaften), где могучий поэт, видимо, без всякого труда и сверху
переставил, как шашки, несколько лиц, исполненных тончайших ощущений и
самого возвышенного образа мыслей. Ни дать ни взять, как вол обо...
муравьев...
Чувствую, почтеннейший Федор Иванович, что я написал Вам не столько
рассуждений и возражений, сколько исповедь своих мыслей и эстетических
воззрений. Но что же делать? Так написалось, и в заключение скажу еще два,
три слова. Вы мне как-то говорили: "Вы, романисты, должны нас учить, как
жить: ни религия, ни философия, ни наука вообще для этого не годятся". А мы,
романисты, с своей стороны, можем сказать: "А вы, господа критики и историки
литературы, должны нас учить, как писать!" В сущности, ни то, ни другое не
нужно, а желательно, чтобы это шло рука об руку, как это и было при
Белинском и продолжалось некоторое время после него. Белинский в этом случае
был замечательное явление: он не столько любил свои писания, сколько то, о
чем он писал, и как сам, говорят, выражался про себя, что он
"недоносок-художник..." (он, как известно, написал драму{597} и, по слухам,
неудавшуюся), и потому так высоко ценил доносков-художников.
Дружески пожимая Вашу руку, остаюсь с пожеланием всего хорошего, а паче
всего здоровья
А.Писемский.
1877 г.
Ноября 4.
С.А.УСОВУ
[3-5 декабря 1877 г., Москва].
Любезный друг
Сергей Алексеевич!
Мне нужна для эпиграфа приблизительно такая фраза из Гамлета:
"Злодейство встанет на беду себе, хотя засыпь его землею*. Но так как на
точность моей памяти я не могу совершенно надеяться, Шекспира у меня нет, то
и прибегаю к твоей помощи. Уведомь меня, нет ли в Гамлете такого изречения и
как его говорят, чем крайне меня обяжешь. Писемский.
P.S. Фразу эту я запомнил по переводу Полевого, кроме которого я других
переводов и не читал.
В.А.КУЛИКОВОЙ
[25 апреля 1878 г., Москва].
Почтеннейшая Варвара Александровна!
Пишу к вам мое благодарственное письмо рукой жены, потому что сам лежу
в постели. Спасибо вам великое! Вчера был у меня Вольф; он, кажется, очень
бы не прочь купить мои сочинения, хоть и имеет очень много других
предприятий. Он [...] приехал в Москву повидаться со мной. Но, во всяком
случае, я очень бы желал видеться с Кирпичниковым, и вы убедительно
попросите его заехать ко мне: кроме дела, мне и лично с ним познакомиться
весьма желательно.
Даже диктовать дальше нет более сил. Поклонитесь всем вашим, искренно
вас уважающий Я.
P.S. Актерам же петербургским скажите, что я в пьесах моих ничего
переделывать не стану.
25 апреля
1878.
М.О.МИКЕШИНУ
[Май 1878 г., Москва].
Почтеннейший Михайло Осипыч!
В одном из ваших писем вы говорили, что не имею ли я чего прислать Вам;
я вам написал, что ничего не имею, но потом вспомнил, что у меня есть две
пьесы, не бывшие в печати{598}; участь которых была такова: я написал их еще
лет 14 тому назад и предполагал напечатать в Петербурге, но когда в сей град
приехал и прочел некоторым из приятелей, те в один голос сказали, что это
вещи очень сильные, но печатать их невозможно: в первой из них у отца связь
с незамужней дочерью, а во второй выведены семейные распри, убийства и
самоубийства. Покойный Федор Иванович Тютчев, у которого я между прочим
читал, воскликнул, прослушав пьесы: у вас выведены какие-то кретины
самоубийств, этого никогда в жизни не бывало и быть не может! Но, - увы! -
на поверку оказалось, что друзья мои ошибались, и я был пророком того, что
уже носилось в воздухе, я первый почувствовал и написал, и то, что написал,
стало потом повторяться сильно, каждочасно и почти каждосекундно.
В.ДЕРЕЛИ
[Москва] Поварская, Борисоглебский пер.,
собственный дом.
XI
18--1878
Почтеннейший г.Дерели!
Несмотря на физические одолевающие меня недуги, я не замедляю ответить
Вам на ваше любезное письмо и прежде всего спешу Вам высказать мое почти
удивление тому, что до какой степени вы уже хорошо владеете русским языком:
пиша в первый раз по-русски, гораздо лучше излагаете наших газетных
фельетонистов и репортеров. Великая честь вашим лингвистическим способностям
и вашему, что еще важнее, столь высоко поставленному эстетическому
образованию и вкусу. Для нас, русских писателей, это тем более поразительно,
что в нашей критике, почти исключительно захваченной за последние пятнадцать
лет газетами, царит хаос или, точнее сказать, безобразие, так что даже масса
публики, далеко не разборчивая, не читает критических статей и не верит им,
потому что все мнения их авторов или пошлы, либо тенденциозны, или
невежественны, в некоторых случаях, пожалуй, и продажны! Вместе с этим
письмом я посылаю вам тот том моих сочинений{599}, где помещен роман "Тысяча
душ". Том этот я, наконец, успел добыть из Петербурга, и в нем, может быть,
вы найдете повторения некоторых статей, которые уже отправлены мною Вам, но
это не беда, по пословице: "Лучше переделать, чем недоделать!" Я несказанно
обрадован вашим известием, что вы предполагаете перевести мой роман "В
водовороте", и когда он будет издан Вами, то весьма бы обязали меня, если бы
выслали мне экземплярчик вашего перевода.
Затем, прося принять уверение в совершенном моем уважении, имею честь
пребыть
вашим покорным слугою
Писемский.
P.S. Письмо это я осилил написать своей рукой.
М.М.КОВАЛЕВСКОМУ
[10 мая 1880 г., Москва].
Почтеннейший
Максим Максимыч!
Сейчас я получил от г-жи Хвощинской (псевдоним ее В.Крестовский)
письмо, которым она просит меня доставить ей билет на имеющееся последовать
заседание Общества любителей русской словесности, что я, конечно, и исполню,
но независимо от того, я полагал бы, что комитету следует ей тоже послать от
себя один билет из числа, которое назначено для писателей, ибо г-жа
Хвощинская есть одна из крупнейших женщин-писательниц{600}. Адрес ее
таковой: в Рязань, д.Хвощинской, Надежде Дмитриевне Заиончковской. Сыну
моему потрудитесь передать, как вы намерены распорядиться.
Преданный вам
Писемский.
10 мая.
Е.И.БЛАРАМБЕРГ
1880 года, мая 30 [Москва].
Милейшая Елена Ивановна!
Спасибо Вам за весточку, которую Вы дали об себе. Что касается до нас,
то все мы живы и здоровы, и, собственно, я лично весь поглощен предстоящим
празднованием открытия памятника Пушкина. Это, положа руку на сердце, могу я
сказать, мой праздник, и такого уж для меня больше в жизни не повторится.
Обо всех приготовляемых торжествах Вы, вероятно, читаете в газетах, и
желательно одно, чтобы они прошли не с обычною русскою бестолковостью. В
Москву съехалось очень много моих приятелей и знакомых, и меня почти каждый
день кто-нибудь из них посещает на даче, где я теперь живу: а именно в
Петровском парке, на Башиловке, на даче актера Садовского. Иван Сергеевич
Тургенев тоже здесь, но болен, и я опасаюсь, что не хуже ли, чем
обыкновенно, он болеет, потому что у него, говорят, не подагра теперь, а
ревматизм в спине. Еду нарочно в город сегодня, чтобы повидать его. Душевно
радуюсь, что мои "Масоны" нравятся в Ваших местах. Я почти дописал этот
роман до конца, но печататься он, вероятно, будет еще долго. "В водовороте"
напечатано в Париже в "Телеграфе", две уже части, и осталась только
последняя часть. Сверх того Дерели теперь переводит моих "Мещан", которые
тоже будут помещены им в "Телеграфе". Вот Вам все мои новости, более коих я,
сидя в моей уединенной дачке, ничего не ведаю, и, затем дружески пожимая
вашу руку, остаюсь
искренно преданный Вам
Писемский.
P.S. Жена и сын Вам кланяются.
ПРИМЕЧАНИЯ
ИЗБРАННЫЕ ПИСЬМА
Эпистолярное наследие А.Ф.Писемского представляет собою ценнейший
материал для изучения жизни, творчества и мировоззрения писателя. Понимание
некоторых произведений писателя едва ли возможно без изучения его писем,
которые содержат материал по творческой и цензурной истории ряда важнейших
его произведений. Переписка с актерами, исполнявшими главные роли в пьесах
Писемского, является также важным источником для воссоздания их сценической
истории.
В 1936 году вышло академическое издание писем А.Ф.Писемского, в которое
вошло свыше тысячи писем, написанных автором за сорок лет (1840-1880). Это
издание в 1957 году было пополнено новой публикацией небольшого количества
писем писателя*. Ожидается публикация неизданных писем Писемского к
И.С.Тургеневу, сохранившихся в парижском архиве последнего. Но эти материалы
охватывают часть переписки писателя, более или менее полно сохранившейся
лишь за период 1875-1880 годов. Не дошли до нас письма к сыну Николаю
(1873-1874), редакционная переписка с журналами "Библиотека для чтения"
(1860-1863) и "Искусство" (1860), за небольшими исключениями, письма к
М.А.Хану, В.В.Кашпиреву и ряду других лиц.
______________
* Ученые записки Азербайджанского государственного педагогического
института русского языка и литературы имени Мирза Фатали Ахундова, вып. 2.
Баку. 1957, стр. 79-92.
Настоящим изданием даются избранные письма, имеющие непосредственное
отношение к творчеству Писемского. Текст писем печатается по изданию 1936
года с проверкой по сохранившимся автографам.
Стр. 566. "Банкрут" - раннее заглавие комедии А.Н.Островского "Свои
люди сочтемся", впервые опубликованной в "Москвитянине" (1850, No 6).
Стр. 568. Герою дается место чиновника. - Именно этот вариант, за
цензурную участь которого опасался Писемский, появился в журнальном тексте
рассказа "Фанфарон" в августовской книжке "Современника" 1854 года.
Стр. 569. Статья Анненкова. - Имеется в виду статья "По поводу романов
и рассказов из простонародного быта" ("Современник", 1854 г., кн. 2; кн. 3,
отд. III).
Стр. 570. "Драматический очерк" - пьеса "Ветеран и новобранец",
являющаяся откликом на восточную войну 1854-1855 годов ("Отечественные
записки", 1854 г., No 9).
Островский за пятиактную комедию получил... - Имеется в виду комедия
Островского "Бедная невеста" (1852 г.).
Стр. 571. Оду твою я получил. - Имеется в виду стихотворение Майкова
"Памяти Державина", которое до своего опубликования в сборнике А.Н.Майкова
"1854 год" ходило по рукам в многочисленных списках.
Как бы ни кричали рецензенты в пользу Фета и Тютчева. - Имеется в виду
статья И.С.Тургенева, подписанная инициалами И.Т. и напечатанная в
апрельской книжке "Современника" 1854 года.
Красоту-красоту - пародийная цитата из стихотворения Н.Ф.Щербины
"Письмо".
Стр. 572. Сестра Маша - сестра Е.П.Писемской, Мария Павловна Свиньина.
"Весенний бред" - стихотворение А.Н.Майкова, впервые напечатанное в
апрельской книжке "Современника" 1854 года.
Стр. 573. Об Островском стали говорить... - Первая постановка комедии
"Не в свои сани не садись", определившая популярность Островского,
состоялась в Москве на сцене Малого театра 14 января 1853 года.
Потехинские романы. - Имеется в виду роман-трилогия А.А.Потехина
"Крестьянка", печатавшийся в "Москвитянине" 1853 года и вышедший в следующем
году отдельным изданием.
"Барышне" - стихотворение А.Н.Майкова, опубликованное впервые в No 4
"Современника" 1847 года.
Стр. 574. Вчерашнего дня... - Письмо является первоначальным наброском
очерка "Бирючья коса".
Ездил я с адмиралом - с астраханским губернатором, контр-адмиралом
Н.А.Васильевым.
Стр. 575. Надежде Аполлоновне - Свиньиной, матери Е.П.Писемской.
Стр. 576. Твои сценки в "Современнике" я прочитал. - Речь идет о
"Праздничном сне до обеда", напечатанном в февральской книжке журнала
(1857).
Твоя новая комедия - комедия "Доходное место", опубликованная в кн. 1
"Русской беседы" 1857 года.
...Критич. разборы Дружинина - рецензия А.В.Дружинина на "Очерки из
крестьянского быта" Писемского ("Библиотека для чтения", 1857, No 1).
Я встретился с Григоровичем в магазине Печаткина. - П.В.Анненков писал
28 февраля 1857 года И.С.Тургеневу: "В пьяном виде, все более и более
возвращающемся к нему, Писемский делается ненавистником Григоровича. На днях
поймал его в книжной лавке, прижал его в угол и публично стал говорить:
"Зачем вы не пишете по-французски своих простонародных романов, пишите
по-французски - больше успеха будет". Тот ежился и искал спасения в
отчаянной лести, но не умилостивил его" ("Труды Публичной библиотеки СССР
имени Ленина", вып. III, M., 1934, стр. 67).
Стр. 577. Обе комедии здесь твои пользуются успехом - комедии
Островского "Праздничный сон до обеда" и "Доходное место".
...Вспомнить мой первый роман "Виновата ли она?" - Роман напечатан под
заглавием "Боярщина" в "Библиотеке для чтения" 1858 года.
Стр. 578. Уваров, говорят, назначил... - Ежегодные уваровские премии за
лучшие исторические труды и драматические произведения были учреждены
А.С.Уваровым в память его отца С.С.Уварова.
Я тоже назначен членом Комитета. - Членом театрально-литературного
комитета Писемский состоял с ноября 1857 по ноябрь 1858 года.
Стр. 579. Письмо к А.А.Краевскому связано с запиской петербургских и
московских литераторов, поданной в конце 1861 года в междуведомственный
комитет, разрабатывавший вопрос о передаче цензуры из министерства народного
просвещения в ведомство министерства внутренних дел.
Стр. 583. Я с Катковым разошелся. - Писемский до этого заведовал
литературным отделом "Русского вестника".
...желал бы написать и напечатать несколько статеек о Московском
театре. - Статьи Писемского до сих пор не обнаружены.
Стр. 584. Ходатайство А.Ф.Писемского, обращенное при посредстве
П.А.Вяземского к министру внутренних дел П.А.Валуеву, не привело к желанным
результатам: трагедия "Поручик Гладков" осталась под цензурным запретом и к
постановке на сцену допущена не была.
Стр. 586. Что твои "Собаки"? - Разумеется поэма Я.П.Полонского
"Собаки", впервые опубликованная в журнале "Пчела" (NoNo 2, 3 и 6).
В газетах я прочел... - в "Русском мире" была напечатана следующая
заметка: "Мы слышали, что 25-летний юбилей литературной деятельности
А.Ф.Писемского, праздновавшийся на днях в Москве, вызвал в среде
литераторов-костромичей желание увековечить это событие изданием
литературного сборника. Мысль эта встретила живое сочувствие в среде
земляков Писемского, и в сборнике примут участие литераторы, художники и
ученые, уроженцы Костромской губернии. Сборник выйдет в нынешнем году и
вырученные деньги будут употреблены на какое-нибудь доброе и полезное дело"
(1875, No 21). Замысел костромичей осуществлен не был.
Вчера сыграли в первый раз мою пьесу. - Имеется в виду драма
"Просвещенное время".
Стр. 587. В датировке письма к Тургеневу у Писемского ошибка: вместо
"19 сентября" следует "19 августа". Ошибочность проставленной Писемским даты
устанавливается сопоставлением с ответным письмом Тургенева, датированным
14(2) сентября 1875 года.
Стр. 588. Посылаю Вам стихотворения Алмазова... - Имеется в виду книга:
Б.Алмазов, Стихотворения, Москва, 1874.
...по письму вашему, я был у Юльана Шмидта... - 9 июля нового стиля
1875 года Тургенев писал Писемскому: "...высылаю вам... письмецо к Юлиану
Шмидту, который написал такую хорошую статью о "Тысяче душ" и к которому вы
сходите вместе с вашим сыном. Не сомневаюсь в том, что он будет очень рад
вас увидеть и познакомиться с вами" ("Новь", 1886, No 23).
...лопнул... банк. - Правление Московского коммерческого ссудного банка
объявило о прекращении платежей по всем видам обязательств 13 сентября 1875
года.
Стр. 589. ...директор, фамилии которого я не знаю. - Речь идет о
Густаве Ландау.
Статейки эти уже пошли. - Статья Ю.Шмидта "Тургенев и Писемский" в
переводе Е.Б. (Елены Бларамберг) помещена в NoNo 43-44 "Газеты Гатцука" за
1875 год.
Стр. 590. Комедия Писемского "Финансовый гений" была напечатана в NoNo
3 и 4 "Газеты Гатцука" 1876 года. 18 января Писемский читал ее в публичном
собрании Общества любителей российской словесности (см. "Словарь членов
Общества любителей российской словесности при Московском университете". М.,
1911, стр. 221).
Письмо к Бларамберг датируется по данным о похолодании в Москве.
Роман ваш. - Речь идет о первом романе Е.И.Бларамберг "Без вины
виноватые", начатом летом 1875 года, незадолго до знакомства с Писемским,
оконченном в феврале 1877 года и напечатанном под ее псевдонимом Ардов в
"Вестнике Европы" за тот же год (кн. 7-8).
Стр. 591. Посылаю... письмо к Майкову. - 16 октября 1876 года Писемский
писал Майкову о Н.В.Савицкой: "Она замечательная актриса и теперь,
перебравшись в Петербург, желала бы возобновить свою сценическую
деятельность, но в Петербурге, как в лесу, она никого не знает. Не имеешь ли
ты знакомых в вашем клубе художников, чтобы провести ее хоть в сей мирок и
дать ей возможность сыграть..." (А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр.
336).
Как вам не грех думать... - 22 февраля 1877 года М.О.Микешин писал
Писемскому: "...Может Вы меня и не помните, хотя я не раз брал слово со
своего старого московского приятеля, А.Н.Островского, напоминать Вам о моем
существовании" (А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 748).
Стр. 592. Что касается... до бороды Бегушева... - М.О.Микешин писал: "Я
бы со своей чисто художнической стороны заметил, что в высшей степени
симпатичном типе Бегушева не хватает густой, коротко подстриженной
бороды..."; Бегушев - главный герой романа "Мещане".
Касательно же цензурных и редакционных неряшеств... - М.О.Микешин в том
же письме писал: "Встретив в рукописи некоторые щекотливые на цензорское ухо
места, мы, с другом и товарищем моим Ад.Вик.Праховым, порешили
предварительно прочесть ее в среде своих сотрудников..."
Олухова - главная героиня романа "Мещане".
Стр. 593. Московскую публику приводит теперь в восторг... Росси. -
И.С.Тургенев в ответном письме от 5(17) мая 1877 года выразил согласие с
оценкой дарования Росси: "За одно его непозволительное уродование
Шекспировского текста его бы следовало осыпать градом гнилых яблок!"
("Новь", 1886, No 23, стр. 194).
Стр. 594. Брошюрку вашу... я прочел немедленно. - Подразумевается
работа Ф.И.Буслаева "О значении современного романа и его задачах", М.,
1877.
Стр. 596. Гремел Кукольник своими патриотическими драмами... -
Подразумеваются драмы Н.В.Кукольника "Рука всевышнего отечество спасла"
(1834) и "Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский" (1835). Обе драмы помещены
в первом томе "Сочинений Нестора Кукольника" (СПб, 1851).
Стр. 597. Он, как известно, написал драму. - В.Г.Белинский написал две
пьесы: "Дмитрий Калинин" и "Пятидесятилетний дядюшка или странная болезнь".
Стр. 598. У меня есть две пьесы, не бывшие в печати. - Писемский имеет
в виду две связанные между собой пьесы: "Бывые соколы" и "Птенцы последнего
слета".
Стр. 599. Посылаю вам том моих сочинений. - Том третий "Сочинений
А.Ф.Писемского", СПб, 1861.
Стр. 600. Г-жа Хвощинская есть одна из крупнейших женщин-писательниц...
- О высоком мнении Писемского о творчестве Н.Д.Хвощинской-Заиончковской
пишет в своих воспоминаниях Е.И.Бларамберг (см. А.Ф.Писемский. Письма,
М.-Л., 1936, стр. 800).
А.А.Рошаль
Закладка в соц.сетях