Жанр: Классика
Повести
Алексей Феофилактович Писемский
ПовестиТюфяк. 1850 г.
Сергей Петрович Хозаров и Мари Ступицына. Брак по страсти. 1851 г.
Виновата ли она? 1855 г.
М.П.Еремин
Выдающийся реалист
Алексей Феофилактович Писемский
Тюфяк
Повесть
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 1
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
Иллюстрации П.Пинкисевича
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
Семейные дела судить очень трудно,
и даже невозможно!
Местная поговорка.
I
РОДСТВЕННИЦА
Однажды - это было в конце августа - Перепетуя Петровна уже очень давно
наслаждалась послеобеденным сном. В спальне было темно, как в закупоренной
бочке. Средство это употреблялось ради спасения от мух, необыкновенно злых в
этом месяце. Часу в шестом Перепетуя Петровна проснулась и пробыла несколько
минут в том состоянии, когда человек не знает еще хорошенько, проснулся он
или нет, а потом старалась припомнить, день был это или ночь; одним словом,
она заспалась, что, как известно, часто случается с здоровыми людьми,
легшими после сытного обеда успокоить свое бренное тело. Это
полусознательное состояние Перепетуи Петровны было прервано приходом
горничной девки со свечою.
- Палашка! Это ты? - сказала барыня, жмуря глаза, которым, видно, было
неприятно ощущение света.
- Я, матушка.
- Что тебе?
- Феоктиста Саввишна приехали.
- Что же ты, дура, давно мне не скажешь, - проговорила Перепетуя
Петровна, вставая проворно с постели, насколько может проворно встать
женщина лет около пятидесяти и пудов шести веса, а потом, надев перед
зеркалом траурный тюлевый чепец, с печальным лицом, медленным шагом вышла в
гостиную. Гостья и хозяйка молча поцеловались и уселись на диване.
- Я, в моем горестном положении, - сказала печальным тоном Перепетуя
Петровна, - сижу больше там, у себя, даже с закрытыми окнами: как-то при
свете-то еще грустнее.
- Что мудреного, что мудреного! - повторяла гостья тоже плачевным
голосом, покачивая головою. - Впрочем, я вам откровенно скажу, бога ради, не
убивайте вы себя так... Конечно, несчастие велико: в одно время, что
называется, умер зять и с сестрою паралич; но, Перепетуя Петровна, нужна
покорность... Что делать! Ведь уж не поможешь. Я, признаться сказать, таки
нарочно приехала проведать, как и вас-то бог милует; полноте... берегите
свое-то здоровье - не молоденькие, матушка.
Перепетуя Петровна ничего не отвечала на эти утешительные слова; но с
половины монолога начала рыдать, закрыв лицо носовым платком. Этот обычный
прием плачущих был весьма кстати для Перепетуи Петровны, потому что
выражение лица ее в эту горькую минуту очень было некрасиво; слезы как-то не
шли к ее полной, отчасти грубоватой и лишенной всякого выражения физиономии.
Феоктиста Саввишна, тождественная своею наружностью и весом тела Перепетуе
Петровне, смотрела на нее несколько минут с участием, а потом и сама
принялась плакать.
- Я видеть ее не могу, мою голубушку, - проговорила, наконец, Перепетуя
Петровна, всхлипывая, - представить ее даже не могу.
- Это-то и дурно, Перепетуя Петровна, - перебила утешительница, - ну,
зять, конечно, уж не воротишь, человек мертвый; а сестрица, вот вам как бог
свят, выздоровеет. У меня покойник два раза был в параличе, все лицо было
сворочено на сторону, да прошло; это ведь проходит.
- Нет, матушка! - говорила Перепетуя Петровна. - Я уже советовалась о
ней с Карлом Иванычем - с ней не пройдет. Ох, господи! Грудь даже начала
болеть; никогда прежде этого не бывало; он говорит, у ней началось с
помешательства, с гипохондрии.
- Что ж такое гипохондрия! Ничего! - возразила Феоктиста Саввишна. - Да
вот недалеко пример - Басунов, Саши, племянницы моей, муж, целый год был в
гипохондрии, однако прошла; теперь здоров совершенно. Что же после
открылось? Его беспокоило, что имение было в залоге; жена глядела, глядела,
видит, делать нечего, заложила свою деревню, а его-то выкупила, и прошло.
- Как странно, однако, это случилось! - начала Перепетуя Петровна. -
Она сначала, как умер Василий Петрович... ничего... Конечно, грустила,
только слез как-то не было: не плакала... Ну, без сомнения, я каждый день то
сама, то посылаю; не поверите, все ночи не сплю, не знаю, как и самое-то бог
подкрепляет; вот, сударыня моя, накануне троицына дня приходит ее
Марфутка-ключница и говорит мне: "Что это, говорит, матушка, у нас барыня-то
все задумывается?" А я и говорю: "Как же, я говорю, не задумываться; это
по-вашему ничего, кто бы ни умер, мать ли, муж ли - все равно". А она мне на
это и говорит (она, даром что простая, умная этакая, сметливая, славная
женщина): "Нет, говорит, матушка, барыня-то что-то очень сумнительна: все
нас изволит высылать вон и все перебирает письма Василья Петровича да Павла
Васильича, а вчера как будто бы и заговариваться стала: говорит, а что - и
понять невозможно". Я так и не опомнилась! Ох, боже мой! Рассказывать даже
тяжело. Как сидела вот на этом диване, так руки и ноги охолодели; ничего не
помню!.. В беспамятстве меня одели, снарядили, привезли к ней, и вижу:
паралич во всей; кажется, и меня даже не узнала.
Перепетуя Петровна замолчала и вздохнула; Феоктиста Саввишна тоже
сидела задумавшись.
- Да, вот, можно сказать, истинное-то несчастие, - начала последняя, -
непритворное-то чувство! Видно, что было тяжело перенесть эту потерю; я знаю
это по себе. Ах, как это тяжело! Вот уж, можно сказать, что потеря мужа ни с
чем не может сравниться! Кто ближе его? Никто! Друг, что называется, на всю
жизнь человеческую. Где дети-то Анны Петровны?
- Лиза писала, что приедет и с мужем сюда совсем на житье; а Паша уж
месяца с три как приехал из Москвы; он, слава богу, все ихные там экзамены
кончил хорошо; в наверситете ведь он был.
- Это я слышала. Что-то он, бедненький? Его-то положение ужасно: он
был, как говорится, маменькин сынок.
Перепетуя Петровна вздохнула.
- Что он? Ничего... мужчина! У них, знаете, как-то чувств-то этаких
нет... А уж он и особенно, всегда был такой неласковый. Ну, вот хоть ко мне:
я ему, недалеко считать, родная тетка; ведь никогда, сударыня моя, не
придет; чтобы этак приласкался, поговорил бы, посоветовался, рассказал бы
что-нибудь - никогда! Придет, сидит да ногой болтает, согрешила грешная. Я с
вами, Феоктиста Саввишна, говорю откровенно...
- Эй, полноте, Перепетуя Петровна, - перебила Феоктиста Саввишна, - вы,
я думаю, знаете: я не болтушка какая-нибудь; слава богу, десятый год живу
здесь, а никогда, можно сказать, ни в одной скандалезности не была замешана.
- Потому-то я с вами и говорю. Грустно этак на сердце-то носить,
особенно семейные неприятности, - продолжала Перепетуя Петровна. - Ох, боже
мой! Опять забыла, о чем начала?..
- О Павле Васильиче.
- Да, о Паше. Конечно, я хоть и родная тетка, а всегда скажу: он не
картежник, не мот какой-нибудь, не пьяница - этого ничего нет; да ученья-то
в нем как-то не видно, а уж его ли, кажется, не учили? Шесть лет в гимназии
сидел да в Москве лет пять был; ну вот хоть и теперь, беспрестанно все
читает, да только толку-то не видать: ни этакого, знаете, обращения,
ловкости этакой в обществе, как у других молодых людей, или этаких умных,
солидных разговоров - ничего нет! Леность непомерная, моциону никакого не
имеет: целые дни сидит да лежит... тюфяк, совершенный тюфяк! Я еще его
маленького прозвала тюфяком.
- Что это за странность? Стало быть, он и в военную службу не пойдет?
- Какой он военный? Сама сестра тут виновата; конечно, уж теперь про
нее говорить нечего... человек больной... не внушала ему никогда, надзору
настоящего не было: "Паша! Паша!" - и больше ничего; что Паша ни делай, все
хорошо. Паша не выходит при гостях в гостиную и сидит там у себя...
Прекрасно, батюшка: бегай хорошего общества!.. Отдали танцевать учиться,
через месяц пришел: "Я не хочу, маменька, учиться танцевать, я не способен!"
Какая тут способность? Всякий молодой человек способен! - И то прекрасно: не
учись, сынок, будь медведем. А опять хоть бы за столом... у меня всегда,
бывало, ссора: черного хлеба совершенно не ест, а теперь вот на здоровье
жалуется... Ему, бывало, очень не по нутру, как я приеду; я ведь не люблю,
беспрестанно замечаю: "Паша, сиди хорошенько, Паша, будь поразвязнее, поди
умой руки!", ну и получше, поисправится... как быть дворянский мальчик.
Сестра - добрая женщина, а мать была слабая. Говорят, в собственных детях
нельзя видеть недостаток; пустое: будь у меня дети, я бы первая все видела!
Вот Лиза совсем не то; как была отдана с малолетства в чужие люди, так и
вышла другая! Ее еще четырех лет увезла сестра Василья Петровича, классная
дама... ну, а как сюда приехала, манеры-то тоже очень начала терять. Хорошо,
что я же нашла жениха, а то, пожалуй, и теперь бы сидела в девках... никто
бы и не заметил. Ну, сначала было все хорошо, очень были рады, что выходит
замуж, а после на меня же была претензия; Василий Петрович часто говаривал:
"Бог с вами, сестрица, спровадили от нас Лизу за тридевять земель, жила бы
лучше поближе к нам; зять - человек неизвестный, бог знает как и живет". Что
же вышло? Человек прекрасный, каждую почту пишет ко мне преласковые письма:
"Почтеннейшая тетушка!" и потом все так умно излагает. Очень, очень неглупый
человек.
В продолжение всей этой речи Феоктиста Саввишна качала головой и по
временам вздыхала.
- Сколько у вас неприятностей-то было, Перепетуя Петровна, - начала она
после непродолжительного молчания, - особенно зная вашу родственную-то
любовь... Как ведь это грустно, когда видишь, что делается не так, как бы
хотелось.
- Что делать, Феоктиста Саввишна! Вся жизнь моя, можно сказать, прошла
в горестях: в молодых годах жила с больным отцом, шесть лет в церкви божией
не бывала, ходила за ним, что называется, денно и нощно, никогда не роптала;
только, бывало, и удовольствия, что съезжу в ряды да нарядов себе накуплю:
наряжаться любила... Говорили после, что я вдвое больше получила против
сестры... пустое! Дело уж прошлое: лишней копейки нет на моей совести. А и
теперь, для чего я живу? Племянники не родные дети; нынче и на родных-то
детей нельзя положиться; и в них иногда нет утешения.
- Именно так, именно... - подтверждала Феоктиста Саввишна.
Разговор еще несколько времени продолжался на ту же тему. Наконец
Феоктиста Саввишна начала прощаться. Перепетуя Петровна умоляла ее пробыть
вместе с нею вечер; но Феоктиста Саввишна решительно отказалась: она
почувствовала непреоборимое желание передать в одном дружественном для нее
доме все, что она узнала от Перепетуи Петровны насчет ее семейных
неприятностей. Хозяйка, видя невозможность оставить у себя свою гостью на
вечер, решилась сама, от нечего делать, исполнить священный долг и навестить
свою больную сестру. Таким образом, обе дамы сошли вместе с крыльца и
расселись по своим экипажам.
Феоктиста Саввишна... но здесь я должен несколько остановиться и
обратить внимание читателя на дружественный для нее дом. Дом этот состоял из
отца, матери и двух дочерей и принадлежал к высшему губернскому кругу.
Владимир Андреич Кураев был представитель и родоначальник его. Жил он
открыто и был человек в обществе видный, резкий немного на язык, любил
порезонерствовать и владел даром слова; наружность имел он очень
внушительную, солидную и даже несколько строгую. Говорили в городе, что
будто бы он был немного деспот в своем семействе, что у него все домашние
плясали по его дудке и что его властолюбие прорывалось даже иногда при
посторонних, несмотря на то, что он, видимо, стараясь дать жене вес в
обществе, называл ее всегда по имени и отчеству, то есть Марьей Ивановной,
относился часто к ней за советами и спрашивал ее мнения, говоря таким
образом: "Как вы думаете, Марья Ивановна? - Что вы на это скажете, Марья
Ивановна?" Покупая какую-нибудь вещь в лавках, он обыкновенно говорил
приказчику: "Принеси, братец, на дом, я посоветуюсь с Марьей Ивановной!"
Вещь приносили, и Владимир Андреич оставлял ее за собою в долг. Что касается
до Марьи Ивановны, то это было какое-то существо совершенно безличное, и она
служила только слабым отражением своего супруга: что бы она вам ни говорила,
вы непременно это слышали, за несколько дней, от Владимира Андреича. Были
слухи, будто бы Марья Ивановна говорила иногда и от себя, высказывала иногда
и личные свои мнения, так, например, жаловалась на Владимира Андреича,
говорила, что он решительно ни в чем не дает ей воли, а все потому, что взял
ее без состояния, что он человек хитрый и хорош только при людях; на дочерей
своих она тоже жаловалась, особенно на старшую, которая, по ее словам,
только и боялась отца. В обществе Марья Ивановна слыла за женщину недальнюю,
но добрую и решительно не сплетницу. Две дочери их, Юлия и Надежда, были
первые красавицы во всем городе, или по крайней мере так убеждены были их
родители. Стоявшие в этом городе армейские офицеры старшую прозвали гордою
брюнеткой, а младшую - резвою блондинкой. Брюнетка была похожа на отца и
вела себя в обществе скромно и даже несколько гордо; дома же, особенно у
себя в комнате, была гораздо говорливее, давала своей горничной
беспрестанные нотации за различные опущения по туалету. Блондинка была
одинакова как в обществе, так и у себя в комнате, то есть немного скора и
необдуманна; с девками больше смеялась, никогда не давала им наставлений и
очень скоро одевалась на балы. О состоянии Кураевых носились какие-то
двусмысленные слухи. По моему мнению, судя по их образу жизни, прямо бы
надобно было заключить, что они богаты; но нашлись подозрительные умы,
которые будто бы очень хорошо знали, что у Кураевых всего 150 мотаных и
промотанных душ, что денег ни гроша и что хотя Владимир Андреич и
рассказывал, что он очень часто получает наследства, но живет он, по словам
тех же подозрительных умов, не совсем благородными аферами, начиная с займа,
где только можно, и кончая обделыванием разного рода маленьких подрядцев.
Вот что говорили подозрительные умы.
Феоктиста Саввишна, несмотря на то, что могла быть отнесена к
вышеозначенным подозрительным умам, являлась и теперь явилась в
дружественный для нее дом с почтением, похожим даже несколько на
подобострастие. Хозяйке и барышням раскланялась она жеманно, свернув
несколько голову набок, а Владимиру Андреичу, видно для выражения своего
почтения, присела ниже, чем прочим. Усевшись, она тотчас же начала
рассказывать, что вчера на обеде у Жустковых Махмурова наговорила за мужа
больших дерзостей Подслеповой, что Бахтиаров купил еще лошадь у ее
двоюродного брата, что какой-то Августин Августиныч третий месяц страдает
насморком и что эта несносная болезнь заставляет его, несмотря на твердый
характер, даже плакать. Владимир Андреич сидел, развалясь в креслах, и
решительно не обращал внимания на рассказы Феоктисты Саввишны; барышни также
мало ею занимались: они в это время от нечего делать рассматривали модную
картинку и потихоньку растолковывали ее друг другу. "Это, должно быть,
тюлевая пелеринка", - говорила одна. "Нет, ma chere, это блондовая", и тому
подобное. Слушала Феоктисту Саввишну одна только Марья Ивановна, но и та
скоро вышла к себе в комнату.
- Чем это вы, Юлия Владимировна, занимаетесь? - отнеслась Феоктиста
Саввишна к девушкам.
- Смотрим, - отвечала брюнетка.
- Что это такое смотрите?
- Картинку из журнала.
Феоктиста Саввишна пододвинулась к барышням.
- Что же это такое? Моды?
- Моды.
- Нынешние?
- Нынешние.
- Нынче наряжайтесь, барышни, наряднее: у вас зимой будет новый
кавалер.
- Их всегда много, - отвечала с гримасою брюнетка.
- Кто такой? - спросила блондинка.
- Ловкий... красавец из себя... богатый.
- Кто же это такой? - проговорил Владимир Андреич.
- Василья Петровича Бешметева сын; чай, изволите знать?
- Знаю. Да откуда же ему богатство-то досталось?
- Я ведь смеюсь. Месяц только и танцевать-то учился: молодой еще
человек, только просто медведь; сидит да ногой болтает; и родные-то тюфяком
зовут. Не больно, кажется, и умен; говорить решительно ничего не умеет.
- Жалкий какой! - заметила брюнетка.
- А собой хорош? - спросила блондинка.
- Не так красив: волосы взъерошенные, руки неумытые.
- Фи, гадость какая! Хочется вам это рассказывать, - произнесла
брюнетка.
- За что же его зовут тюфяком? - спросила блондинка.
- Очень уж неловок, не развязен, - отвечала Феоктиста Саввишна.
- Как это смешно! Тюфяк! - продолжала блондинка. - Я непременно пойду с
ним танцевать; я очень люблю танцевать с этими несчастными.
- Вот этого-то тебе и не позволят сделать, - возразил Владимир Андреич.
- Я уж заметил, что ты всегда с дрянью танцуешь. А отчего? Оттого, что все
готово! Как бы своя ноша потянула, так бы и знала, с кем танцевать; да! -
заключил он выразительно и вышел.
Блондинка покраснела.
На другой день Феоктиста Саввишна на крестинах у своего двоюродного
брата, у которого Бахтиаров купил лошадь, рассказала, что Перепетуя Петровна
до сих пор все еще плачет по зяте и очень недовольна приехавшим из Москвы
племянником, потому что он вышел человек грубый, без всякого обращения,
решительно тюфяк. На этот ее рассказ по преимуществу обратили внимание:
рябая дама, знакомая Перепетуи Петровны, и какой-то мозглый старичок,
пользовавшийся, по его словам, расположением Анны Петровны. А дней через
несколько с помощью Феоктисты Саввишны и исчисленных мною особ многие, очень
многие узнали, что после покойного Бешметева приехал сын, ужасный чудак,
неловкий, да, кажется, и недальний - просто тюфяк.
II
БРАТ, СЕСТРА И ТЕТКА
Между тем как таким образом разносился слух о молодом Бешметеве, он
сидел, задумавшись, в своей комнате. Невдалеке от него помещалась молодая
женщина: это была его сестра, Лиза, как называла ее Перепетуя Петровна.
Бешметев действительно никаким образом не мог быть отнесен по своей
наружности к красивым и статным мужчинам: среднего роста, но широкий в
плечах, с впалою грудью и с большими руками, он подлинно был, как выражаются
дамы, очень дурно сложен и даже неуклюж; в движениях его обнаруживалась
какая-то вялость и неповоротливость; но если бы вы стали всматриваться в его
широкое бледное и неправильное лицо, в его большие голубые глаза, то
постепенно стали бы открывать что-то такое, что вам понравилось бы, очень
понравилось. Говорят, что это - оттенки мысли и чувств, которые в иных лицах
не дают себя заметить при первом взгляде. Белые волосы его не были
взъерошены, как говорила Феоктиста Саввишна, но, умеренно подстриженные,
они, конечно, лежали, как им хотелось, что, впрочем, очень шло к его
бледному и большому лбу; одет он был небрежно.
Совершенно другой наружности была Лизавета Васильевна: высокая ростом,
с умным, выразительным лицом, с роскошными волосами, которые живописно
собирались сзади в одну темную косу, она была почти красавица в сравнении с
братом. В одежде ее заметны были вкус и опрятность, что, как известно,
дается в удел не многим губернским барыням. В выражении лица молодой женщины
высказывалось что-то грустное, почему она и казалась как бы старше двадцати
пяти лет, которые прожила на белом свете. Брат и сестра сидели, задумавшись;
глаза Лизаветы Васильевны были заплаканы. Они только вышли от больной
матери. Старуха была разбита параличом, отнявшим у нее движение и язык и
затмившим почти совершенно умственные способности; она помнила и узнавала
одного только Павла. Большею частью она была в беспамятстве, а пришедши в
себя, то истерически смеялась, то плакала. Лизавету Васильевну она
совершенно не узнала: напрасно Павел старался ей напомнить о сестре, которая
с своей стороны начала было рассказывать о детях, о муже: старуха ничего не
понимала и только, взглядывая на Павла, улыбалась ему и как бы силилась
что-то сказать; а через несколько минут пришла в беспамятство.
Павел, получивший от медика приказание не беспокоить мать в подобном
состоянии, позвал сестру, и оба они уселись в гостиной. Долго не вязался
между ними разговор: они так давно не видались, у них было так много горя,
что слово как бы не давалось им для выражения того, что совершалось в эти
минуты в их сердцах; они только молча менялись ласковыми взглядами.
- Как мы с тобой давно не видались, Поль! - начала наконец Лизавета
Васильевна.
- Давно, Лиза.
- Переменилась я с тех пор?
- Очень переменилась.
- У меня двое детей; старший сын ужасно похож на тебя.
- А муж твой, Лиза?
- Муж у меня, братец... он немного ветрен; но, впрочем, добрый человек
и, кажется, любит меня.
- Зачем же ты за него вышла? - спросил Павел, глядя на сестру.
- Богу так угодно! Нас сосватала тетушка: она уговорила батюшку и
матушку, насказавши им о бесчисленном богатстве моего мужа.
- И что ж? Это вышло правда?
- Правда, - отвечала с горькою улыбкою молодая женщина.
- Помнишь, что ты мне говорила?
- Что я тебе говорила?
- Что ты...
Молодая женщина улыбнулась.
- Это давно уж прошло, - отвечала она, вспыхнув.
- Тебя не уговаривали выйти за другого?
- Нет, Поль, я сама первая согласилась, - отвечала молодая женщина.
- Не может быть!
- Отчего ж не может быть?.. Но, впрочем, перестанем говорить об этом,
Поль... Это была глупость и больше ничего.
- А я на днях еще встретил Бахтиарова.
Лизавета Васильевна вдруг побледнела.
- Разве он здесь? - спросила она, стараясь скрыть внутреннее волнение;
но голос ее дрожал, губы слегка посинели...
Павел молчал и только внимательно посмотрел на сестру.
- Лучше поговорим о тебе, - начала Лизавета Васильевна, стараясь
переменить предмет разговора. - Что ты с собой хочешь делать?
Этот вопрос, в свою очередь, смутил Павла.
- Не знаю, - отвечал он после минутного молчания.
- Ты думаешь здесь служить?
- Нет.
- Так, стало быть, ты хочешь уехать, опять с нами расстаться надолго?
- Да мне надобно бы было ехать.
- Но матушка? Как ты ее оставишь?
Павел задумался.
- Мое положение, - начал он, - очень неприятно... Я думал непременно
ехать.
- Поживи, братец, с нами.
- Нельзя, Лиза, мне бы хотелось поподготовить себя и выдержать на
магистра.
- Ну, а потом что?
- А потом... потом может быть очень хорошо... это лучшая для меня
дорога.
- Так поезжай.
- А матушка?..
Лизавета Васильевна несколько минут ничего не отвечала.
- Ей, может быть, сделается лучше, - начала она, - и ты поедешь; она
тоже к тебе приедет.
Разговор этот был прерван приездом Перепетуи Петровны.
- Лизанька! Друг мой! Ты ли это? - вскрикнула она, почти вбежавши в
комнату, и бросилась обнимать племянницу; затем следовало с полдюжины
поцелуев; потом радостные слезы.
- Давно ли ты, милушка моя, приехала? - говорила тетка, несколько
успокоившись и усаживаясь на диване.
- Сегодня утром.
- Ну, слава богу, слава богу! Что сестричушка-то? Я и не спросила об
ней.
- Матушка заснула, - отвечал Павел.
- Ну, слава богу, слава богу! Пусть ее почивает. Здравствуй, Паша. Я
тебя-то и не заметила; подвинь-ка мне скамеечку под ноги; этакий какой
неловкий - никогда не заметит. - Павел подал скамейку. - Погляди-ка на меня,
дружочек мой, - продолжала Перепетуя Петровна, обращаясь к племяннице, - как
ты похорошела, пополнела. Видно, мать моя, не в загоне живешь? Не с прибылью
ли уж? Ну, что муженек-то твой? Я его, голубчика, уж давно не видала.
- Он дома остался; слава богу, здоров, - отвечала Лизавета Васильевна,
целуя у тетки руку.
Перепетуя Петровна больше любила племянницу, чем племянника, потому что
та была к ней ласковее.
- Что деточки-то твои? Михайло Николаич писал, что они просто милашки.
- Я завтра их привезу к вам, тетушка.
- Непременно привези! Смотри же, одна и не езди! Паша, полно сидеть
букой-то; пододвинься, батюшка, к нам, поговори хоть с сестрой-то; ведь, я
думаю, лет пять не видались?
- Мы с ним уж, тетушка, наговорились и наплакались.
- Счастье твое, мать моя! А со мной - так он не больно говорлив. О чем
это с тобою-то говорил?
- Рассказывал свои обстоятельства.
- Мне никогда ни слова не говорил. Какие же его обстоятельства? Да
скажи, батюшка, хоть что-нибудь. Что ты скрываешь? Что, я тебе чужая, что
ли? Зла, что ли, я тебе желаю? Я, кажется, ничего тебе не показывала, кроме
моего расположения: грех тебе, Паша! Какие же это обстоятельства?
- Сестра вам лучше расскажет; она знает все, - отвечал Павел, с
величайшим терпением выслушивавший претензии тетки.
- Какие же обстоятельства? - спросила снова любопытная Перепетуя
Петровна, уже обращаясь к племяннице.
- Вот видите, тетушка, брату нужно ехать в Москву.
- Это зачем? - почти вскрикнула Перепетуя Петровна.
- Ему надобно выдержать на магистра.
- Что же это, должность, что ли, какая?
- Все равно что должность, - отвечал Павел.
- А жалованье велико ли?
- Жалованья нет.
- Так какая же это должность? Этаких-то должностей и здесь много. Как
же ты мать-то оставишь?
- Это-то меня и беспокоит, тетушка.
- Отчего ты не хочешь здесь служить? Не хуже тебя служит Федосьи
Парфентьевны сын; уж именно, можно сказать, прекрасный молодой человек, с
обращением: по-французски так и режет; да ведь служит же; скоро, говорят,
чин получит; а тебе отчего не служить? Ты вспомни мать-то свою, чем она для
тебя ни жертвовала? Здоровья своего, что называется, не щадила; немало с
тобой возилась, не молоденькая была; а тебе не хочется остаться успокоить ее
в последние, что называется, минуты. Лиза... конечно! Ну, да что же делать?
Она ту меньше любила, да ведь она уж и отрезанный ломоть: у нее свои
обязанности, свое семейство: иной бы раз и рада угодить матери, да не может,
впору и мужу угождать да тешить его, а ты свободный человек, мужчина! Нет,
сударь, не следует; за это бог тебе всю жизнь не даст счастия! Нечего
супиться-то, я правду говорю.
- Все это хорошо... и я сам знаю, тетушка, - возразил Павел.
- Нет, видно, не знаешь, коли хочешь делать другое.
- Я думаю ехать, если матушка сама мне это позволит, а после и ее к
себе перевезти.
Перепетуя Петровна при этих словах покраснела, как вареный рак.
- Нет уж, Павел Васильич, извините, - начала она неприятно звонким
голосом, - этого-то мы никак не допустим сделать: да я первая не позволю
увезти от меня больную сестру; чем же ты нас-то после этого считаешь? Чужая,
что ли, она нам? Она так же близка нашему сердцу, может быть, ближе, чем
тебе; ты умница, я вижу: отдай ему мать таскать там с собой, чтобы
какой-нибудь дряни, согрешила грешная, отдал под начал.
- Тетушка! - начал было Павел.
- Не смейте, сударь, этого и думать! - возразила Перепетуя Петровна. -
Она, конечно, человек больной... пожалуй, он это сделает, увезет ее... Да
вот, дай господи мне на этом месте не усидеть: я первая до начальства пойду,
ей-богу! Губернатору просьбу подам...
- Успокойтесь, тетушка! - сказала Лизавета Васильевна.
- Что это, сударыня, как это возможно? Вишь какой финти-фант! Пожалуй,
гляди ему в зубы-то... Пусть один едет, уморит ее: по крайней мере на
совести-то у нас не будет лежать. Ему, я думаю, давно хочется ее спровадить.
Павел весь вспыхнул...
- Бог с вами, тетушка! - проговорил он и ушел к себе в комнату.
Больная в это время простонала.
- Матушка-то моя простонала, - заговорила вдруг совершенно другим
голосом Перепетуя Петровна и вошла в спальню к сестре. - Здравствуй,
голубушка! Поздравляю тебя с радостью; вот у тебя обе твои пташки под
крылышками. О голубушка моя! Какая она сегодня свежая; дай ручку поцеловать.
При этих словах Перепетуя Петровна поцеловала у сестры руку.
- Позови, матушка, Павла-то сюда, - прибавила она, обращаясь к
племяннице.
Лизавета Васильевна пошла за братом. Павел стоял, приклонясь к окну;
слезы, неведомо для него самого, текли по его щекам.
- Братец! Пойдем к матушке, - сказала тихо Лизавета Васильевна.
Павел, как бы пробудившись от сна, вздрогнул; потом, увидев, что это
была сестра, обнял ее, крепко поцеловал, утер слезы и пошел к матери.
- Вот тебе и Паша! Подойди к матери-то, приласкайся, - говорила
Перепетуя Петровна, усевшаяся на кровати рядом с сестрою.
Больная, не обращая внимания на ее слова, взяла сына за руку и начала
глядеть на него.
- Будь спокойна, матушка-сестрица, он не поедет, - заговорила Перепетуя
Петровна, - как ему ехать? Он не может этого и подумать; его бог накажет за
это.
На глазах старухи показались слезы.
- Не уедет, матушка, ей-богу, не уедет! Как это возможно? Мы все его не
отпустим. Скажи, сударь, сам-то, что не поедешь. Что молчишь?
Больная сначала расхохоталась, потом перешла к слезам и начала рыдать.
- Что это, Павел Васильич! - вскрикнула Перепетуя Петровна, вышед из
себя. - До чего ты доводишь мать-то? Бесстыдник этакий! Бога не боишься!
- Поль! Успокой маменьку, - сказала Лизавета Васильевна брату.
- Я не поеду, матушка, - проговорил, наконец, Павел.
Но старуха не унималась и продолжала плакать.
- Я не уеду, матушка, я всю жизнь буду при вас, - говорил он, целуя
мать.
Лизавета Васильевна и Перепетуя Петровна плакали; последняя даже рыдала
очень громко, приговаривая:
- Давно бы так, сударь, что это за неблагодарность такая, за
нечувствительность?
Еще с полчаса продолжалась эта сцена. Наконец, больная успокоилась и
заснула. Тетка уехала вместе с Лизаветой Васильевной, за которой муж прислал
лошадей, а Павел ушел в свою комнату.
- Господи! Что мне делать? - сказал он, всплеснув руками, и бросился на
постель.
Целый час почти пролежал он, не изменив положения; потом встал и,
казалось, был в сильном волнении: руки его дрожали; в лице, обычно
задумчивом и спокойном, появилось какое-то странное выражение, как бы все
мышцы лица были в движении, темные глаза его горели лихорадочным блеском. Он
начал разбирать свои бумаги и, отложив из них небольшую часть в сторону,
принялся остальные рвать. Через несколько минут все мудрые рукописи, как-то:
лекции, комментарии, конспекты, сочинения, были перерваны на несколько
кусков. Павел принялся было и за книги, но корешковые переплеты устояли
против его рук, и он удовольствовался только тем, что подложил их к печке,
видно, с намерением сжечь их на другой день. Этот энергический припадок,
кажется, был не в духе Павла: он, видно, не был похож на тех горячих людей,
которые, рассердившись, кричат, колотят стекла, часто бьют своих лакеев и
даже жен, если таковые имеются, а потом, через четверть часа, преспокойно
курят трубку. Мой студент после варварского поступка с своими тетрадями упал
в изнеможении на постель; в полночь, однако, он встал и, кажется, несколько
успокоился, потому что бережно начал собирать разорванные бумаги и переложил
книги от печки на прежнее место. Заснул он, впрочем, уж утром.
III
МИХАЙЛО НИКОЛАИЧ МАСУРОВ
На другой день, часу в первом пополудни, Михайло Николаич Масуров, муж
Лизаветы Васильевны, стоял у себя на дворе, в шелковом казакине, в широких
шароварах, без шапки, с трубкою в зубах и с хлыстом в руке. Перед ним гоняли
на корде лошадь, приведенную ему для продажи цыганам. Масуров имел курчавые
волосы, здоровое, смазливое лицо и довольно красивые усы. Его шелковый
казакин, его широкие шаровары, даже хлыст в руке и трубка в зубах очень шли
к его наружности: во фраке или сюртуке он был бы, кажется, гораздо хуже.
Цыган нахваливал лошадь, а Масуров, как знаток, находил в ней
недостатки.
- Смотри, барин, - говорил цыган, - передние-то ноги как несет! Корабли
пройдут.
- Передние-то хорошо несет, да задними-то хлябит; на двуногой-то, брат,
далеко не уедешь. Ванька! Подведи-ка ее сюда! - Ванька подвел лошадь к
барину. - Вот она где хлябит-то, - говорил Масуров, толкая сильно кулаком
лошадь в заднюю лопатку, так что та покачнулась, - шеи-то, смотри, ничего
нет; вот и копыта-то точно у лошака; это уж, брат, значит, не тово, не
породиста.
- Что копыта? - говорил цыган, поднимая ногу у лошади. - Ты посмотри,
какая нога-то у лошади.
- Сашка! Куда ты бежишь? - сказал Масуров, хватая за платье горничную,
которая бежала из избы с утюгом.
- Полноте, сударь, гладить пора. Ей-богу, обожгу: вон барыня смотрит в
окошко.
- Эка важность, барыня! - И он уж хотел было обхватить ее за талию, но
она дотронулась до дерзкой руки утюгом; тот невольно отдернул ее, и
горничная, пользуясь минутой свободы, юркнула в сени. - Эка, пострел,
хорошенькая! - заметил Масуров, глядя ей вслед.
Горничная действительно была хорошенькая. Лизавета Васильевна, несмотря
на слабость своего супруга в отношении прекрасного пола, не оберегала себя с
этой стороны, подобно многим женам, выбирающим в горничные уродов или
старух. Она в это время точно сидела с братом у окна; но, увидев, что ее
супруг перенес свое внимание от лошади к горничной, встала и пересела на
диван, приглашая то же сделать и Павла, но он видел все... и тотчас же
отошел от окна и взглянул на сестру: лицо ее горело, ей было стыдно за мужа;
но оба они не сказали ни слова.
На круглом столе, стоявшем около дивана, лежала какая-то бумага.
Лизавета Васильевна машинально взяла ее и развернула: это была записка
следующего содержания: "Приезжайте сегодня: мы вас ждем. Вы вчера зарвались;
нужно же было понадеяться на шельму валета". Лизавета Васильевна побледнела.
Она очень хорошо знала смысл подобных записок: беспокойство ее еще более
увеличилось, когда вспомнила она, что вчерашний день, сверх обыкновения,
оставила ключи от шкатулки дома. "Он, верно, вчера играл", - подумала она и
вышла в спальню. Увы! Подозрения ее оправдались; шкатулка была даже не
заперта; из пяти тысяч, единственного капитала, оставшегося от продажи с
аукционного торга мужнина имения, она недосчиталась ровно трех тысяч. Видно,
Лизавете Васильевне было очень жаль этих денег: она не в состоянии была
выдержать себя и заплакала; она не скрыла и от брата своего горя -
рассказала, что имение их в Саратовской губернии продано и что от него
осталось только пять тысяч рублей, из которых прекрасный муженек ее успел
уже проиграть больше половины; теперь у них осталось только ее состояние, то
есть тридцать душ. Но чем этим будешь жить? А главное, на что воспитывать
детей, которых уже теперь двое? Вот что узнал Павел о ее семейных
обстоятельствах. Лизавета Васильева просила его поговорить мужу. Павел
обещался.
- Ты только сама начни, сестрица: вдруг неловко, - заметил он.
В то же время послышался голос Масурова.
- Ух! Ой, батюшки, отцы родные! - говорил он, входя в комнату. - Ой,
отпустите душу на покаяние! - продолжал он, кидаясь в кресла. - Ой,
занемогу! Ей-богу, занемогу! - и залился громким смехом.
- Что тебе так весело? - спросила Лизавета Васильевна.
- Ах, душка моя! Ты себе представить не можешь, что видел сейчас.
Вообрази... вспомнить не могу... - Но звонкий смех, которым разразился он,
снова прервал его речь.
Брат и сестра невольно улыбнулись, глядя на наивную веселость Михайла
Николаича.
- Да что такое? - повторила Лизавета Васильевна.
- Вы сами умрете со смеха, - продолжал Масуров, утирая выступившие от
смеха на глазах слезы. - Можешь себе представить: вхожу я в кухню, и что же?
Долговязая Марфутка сидит на муже верхом и бьет его кулаками по роже, а он,
знаешь, пьяный, только этак руками барахтается. - Тут он представил, как
пьяный муж барахтается руками, и сам снова захохотал во все горло, но
слушатели его не умерли со смеха и даже не улыбнулись: Лизавета Васильевна
только покачала головой, а Павел еще более нахмурился. "И это человек, -
думал он, - семьянин, который вчера проиграл почти последнее достояние своих
детей? В нем даже нет раскаяния; он ходит по избам и помирает со смеха,
глядя на беспутство своих дворовых людей". Михайло Николаич еще долго
смеялся; Павел потихоньку начал разговаривать с сестрой.
- Ну, душка, - говорил, унявшись, Масуров и обращаясь к жене, - вели-ка
нам подать закусить, знаешь, этого швейцарского сырку да хереску. Вы,
братец, извините меня, что я ушел; страстишка! Нельзя: старый, знаете,
коннозаводчик. Да, черт возьми! Славный был у меня завод! Как вам покажется,
Павел Васильич? После батюшки мне досталось одних маток две тысячи.
Павел с удивлением взглянул на зятя; Лизавета Васильевна только
улыбнулась: она, видно, привыкла к подобным эффектным выходкам своего
супруга.
- У тебя, Мишель, всегда есть привычка прибавлять по два нуля, -
заметила она ему.
- Вот прекрасно! Да ты-то почем знаешь? Когда ты приехала, я их давно
проиграл. Много, черт возьми, я в жизнь мою проиграл!
- А вчера много ли проиграл? - спросила Лизавета Васильевна.
Масуров очень сконфузился.
- Я вчера не проиграл, - отвечал он, запинаясь.
- Где же три-то тысячи?
Масуров покраснел и ничего не отвечал; он только мотал головой жене,
показывая глазами на брата, который сидел в задумчивости.
- Нечего кивать головой-то, - говорила Лизавета Васильевна, - при брате
я могу говорить все. Ну, скажи, Поль, хорошо ли это в один вечер проиграть
три тысячи рублей?
- Очень нехорошо! - начал Павел. - Женатому человеку не следует
рисковать не только тысячами, но даже рублями.
Говоря это, он, видимо, делал над собой большое усилие.
Михайло Николаич переминался.
- Не стыдно тебе? - сказала Лизавета Васильевна.
- Ну, душка, извини, - говорил Масуров, подходя к жене, - счастие
сначала ужас как везло, а под конец как будто бы какой черт ему нашептывал:
каждую карту брал, седая крыса. Ты не поверишь: в четверть часа очистил
всего, как липку; предлагал было на вексель: "Я вижу, говорит, вы человек
благородный".
- Это еще лучше! Сколько же ты по векселю-то проиграл?
- Ей-богу, душка, ни копеечки. Что я? Сумасшедший, что ли? Ты думаешь,
я не понимаю, - что братец не скажет! - я семейный человек, мне стыдно это
делать. Вот как три тысячи проиграл, так и не запираюсь: действительно
проиграл. Ну, прости меня, ангельчик мой Лиза, ей-богу, не стану больше в
карты играть: черт с ними! Они мне даже опротивели... Сегодня вспомнил
поутру, так даже тошнит.
- Немудрено после такого проигрыша, - заметил Павел.
- Ну, душка моя, - продолжал Масуров, ласкаясь к жене, - скажи,
простила меня? Дай ручку поцеловать!
Лизавета Васильевна, кажется, мало верила в раскаяние своего мужа.
- Пустой ты человек! - сказала она, отнимая у него свою руку.
- Лизочка, душка моя! Ну, дай хоть мизинчик поцеловать! Хочешь, я
встану на колени? - И он действительно встал перед женой на колени. - Павел
Васильич, попросите Лизу, чтобы она дала мне ручку.
Павел молчал; ему, видимо, неприятна была эта сцена. Лизавета
Васильевна глядела на мужа с чувством сожаления, очень похожим на презрение,
но подала ему руку, которую тот звонко поцеловал.
- Важно! Гуляй теперь: жена простила! - вскричал Масуров, поднявшись на
ноги и потирая руки. - Ну, теперь, душка, вели же нам подать хересок и
закусить... О милашка! Славная у меня, черт возьми, жена! - продолжал он,
глядя на уходящую Лизавету Васильевну. - Я ведь ее очень люблю, даже
побаиваюсь.
- Вам нужно поосторожнее издерживать деньги, - начал Павел, когда
сестра ушла, - вы небогатый и семейный человек.
- Да ведь, братец, я, ей-богу, даже очень скуп: спросите хоть жену;
вчера вот только, черт ее знает, как-то промахнулся. Впрочем, что ж такое? У
меня еще прекрасное состояние: в Орловской губернии полтораста отлично
устроенных душ, одни сады дают пять тысяч годового дохода.
- Мне сестра говорила, - возразил Павел, не могши снести этой лжи, -
что у вас имение осталось только в здешней губернии.
- Вот пустяки-то, так уж пустяки! - вскричал Масуров, нисколько не
сконфузившись. - Верьте ей: она ужасная притворщица!
Подали закуску.
- Выпьемте-ка, любезный братец, по стаканчику хереску в честь нашего
знакомства.
От стаканчика Павел отказался и выпил только рюмку; но Масуров выпил
целый стакан.
- Послушайте, братец, - начал он, садясь около Павла, - что, если я вас
о чем попрошу, исполните?
- Что такое?
- Нет, скажите наперед, что вы не откажете.
- Я не знаю, в чем еще состоит просьба.
- Нет ли у вас рублей двухсот взаймы? Я так издержался, что, ей-богу,
даже совестно! Только жене, ради бога, не говорите, - продолжал он шепотом,
- она терпеть этого не может; мне, знаете, маленькая нуждишка на собственные
депансы{315}.
Мороз пробежал по коже Павла; он почувствовал полное отвращение к зятю.
- Я не имею денег, - отвечал он сухо.
- Ах, черт возьми, это скверно! Не знаете ли по крайней мере у кого
занять? - продолжал не унывавший Масуров. - Покутили бы, канальство, вместе!
Павел на это ничего не ответил, но молча встал и пошел было в соседнюю
комнату.
- Куда это вы? - спросил его Масуров.
- Я ищу сестру; хочу проститься.
- Посидите! Она сейчас выйдет. Вы, видно, не охотники пошалить? А
еще... - Продолжение этой речи было прервано приходом Лизаветы Васильевны.
- Прощай, сестрица, - сказал Павел, не могши подавить в себе
неприятного чувства.
- Обедай у нас, Поль!
Павел хотел было отказаться, но ему жаль стало сестры, и он снова сел
на прежнее место. Через несколько минут в комнату вошел с нянькой старший
сын Лизаветы Васильевны. Он, ни слова не говоря и только поглядывая искоса
на незнакомое ему лицо Павла, подошел к матери и положил к ней головку на
колени. Лизавета Васильевна взяла его к себе на руки и начала целовать.
Павел любовался племянником и, кажется, забыл неприятное впечатление,
произведенное на него зятем: ребенок был действительно хорош собою.
- Поленька! Кто это сидит? - спрашивала его Лизавета Васильевна,
указывая на брата.
Ребенок глядел на Павла и молчал.
- Постой, я тебе на ушко шепну, - продолжала мать и, пригнув его
головку, что-то ему шепнула.
- Кто же? - снова повторила она, указывая на брата.
- Дада, - отвечал шепотом ребенок.
- Полька! Поди сюда! - кричал Масуров, видно, желавший тоже приласкать
сына.
Ребенок посмотрел на него и не думал сходить с коленей матери.
- Поди сюда, говорят тебе, - повторил Масуров, протягивая руки. - Лиза,
душка моя, пошли его ко мне.
- Поди к отцу, - сказала Лизавета Васильевна, ссаживая Поля с коленей.
Ребенок нехотя начал переходить комнату; но только что подошел к
папеньке, как сейчас же заревел: Михайло Николаич, по обыкновению, ухватил
его пухленькую щечку между пальцами и начал трясти.
- Экий какой! Сейчас и заплакал!
Лизавета Васильевна молча встала и взяла опять сына к себе на колени;
дитя тотчас же замолчало.
Обед прошел обыкновенным своим порядком. Павел и Лизавета Васильевна
мало ели и больше молчали; но зато много ел и много говорил Михайло
Николаич. Он рассказывал шурину довольно странные про себя вещи; так,
например, он говорил, что в турецкую кампанию какой-то янычар с дьявольскими
усами отрубил у него у правой ноги икру; но их полковой медик, отличнейший
знаток, так что все петербургские врачи против него ни к черту не годятся,
пришил ему эту икру, и не его собственную, которая второпях была затеряна, а
икру мертвого солдата. О своей физической силе и охотничьих своих
способностях он тоже отзывался не очень скромно: с божбой и клятвою уверял
он своих слушателей, что в прежние годы останавливал шесть лошадей, взявшись
обеими руками за заднее каретное колесо, бил пулей бекасов и затравливал с
четырьмя борзыми собаками в один день по двадцати пар волков.
Павел ушел от сестры с грустным и тяжелым чувством. "Она более чем
несчастна, - говорил он сам с собою. - Добрая, благородная! И кто же ее муж?
Кто этот человек, с которым суждено ей провести всю жизнь? Он мот, лгун,
необразованный, невежа и даже, кажется, низкий человек!"
IV
ПАВЕЛ
С наступлением зимы губернский город, где происходили описываемые мною
происшествия, значительно оживился: составились собрания и вечера. Общество,
как повествует предание, было самое блистательное, так что какой-то
господин, проживавший в том городе целую зиму, отзывался об нем, по приезде
в Петербург, в самых лестных выражениях, называя тамошних дам душистыми
цветками, а все общество чрезвычайно чистым и опрятным. Все веселились, даже
Перепетуя Петровна ездила в два - три дома играть в преферанс. Родным
племянником она была очень недовольна. "Что это за молодой человек, -
говорила она, - скажите на милость? Не хочет показаться в общество; право, в
нем ничего нет дворянского-то, совершенный семинарист. Вон посмотришь на
другую-то молодежь: что это за ловкость, что это за вежливость в то же время
к дамам, - вчуже, можно сказать, сердце радуется; а в нем решительно ничего
этого нет: с нами-то насилу слово скажет, а с посторонними так и совсем не
говорит. Чего у него недостает? Платье бесподобное, фрак отличнейший -
самого тонкого сукна, выезд хороший; слава богу, после покойника-то одних
городовых саней осталось двое; мать бы ему никогда в этом не отказала, по
крайней мере был бы на виду у хороших людей; нет, сударь ты мой, сидит
сиднем, в рождество даже никого не съездил поздравить". Но зато везде
являлся и всех поздравлял со всевозможными праздниками другой ее племянник,
Михайло Николаич Масуров. Он очень успел, по словам тетки, заискать в
обществе, а все потому, что ласков и обходителен; и к ней он тоже был очень
ласков. Она начинала к нему чувствовать более и более родственного
расположения. "Что он мне? - говорила она. - Ведь почти посторонний человек,
а лучше родного-то племянника, ей-богу! Приедет, расскажет, где был, что
видел и куда опять поедет: прекраснейший человек!"
Перепетуя Петровна была совершенно права в своих приговорах насчет
племянника. Он был очень не говорлив, без всякого обращения и в настоящее
время действительно никуда не выезжал, несмотря на то, что владел фраком
отличнейшего сукна и парными санями. Но так как многие поступки человека
часто обусловливаются весьма отдаленными причинами, а поэтому я не излишним
считаю сказать здесь несколько слов о детстве и юношестве моего героя.
Павел родился на свет очень худеньким и слабым ребенком; все ожидали,
что он на другой же день умрет, но этого не случилось: Паша жил. В
продолжение всего своего младенчества он почти не давал голоса и только,
бывало, покряхтит, когда захочет есть. Ходить он начал на третьем году и еще
позднее того заговорил. Мать с восторгом рассказывала, что Паша с
превосходным характером; и действительно, ребенок был необыкновенно тих,
послушен и до невероятности добр: сын ключницы, ровесник Павла, приходивший
в горницу играть с барчонком, обыкновенно выпивал у него чай, обирал все
игрушки и даже не считал за грех дать ему при случае туза; Павел не сердился
за это, но сносил все молча и никогда не жаловался. Другие дворовые люди
были тоже очень довольны барчонком, потому что он никогда на них не
ябедничал, и они обыкновенно делали при нем все, что им вздумается. Павел
никогда не резвился и не бегал, а сидел больше в детской на лежанке,
поджавши ноги. Любимым его занятием было вырезывать из бумаги людей с
какими-то необыкновенно узкими талиями и раскрашивать их красками; целые дни
он играл ими, как в куклы, водил их по лежанке, сажал, заставлял друг другу
кланяться и все что-то нашептывал. Собой был Паша очень нехорош и страшно
неопрятен. Нанковые казакинчики, в которые его одевали, были вечно
перепачканы; сапоги свои он обыкновенно стаптывал и очень скоро изнашивал;
последнего обстоятельства даже невозможно и объяснить, потому что Паша, как
я и прежде сказал, все почти сидел. Ребенок, кажется, сознавал, что он
нехорош собою, потому что очень не любил, когда приезжали гости, особливо
нарядные, которые часто привозили с собою прехорошеньких детей и говорили с
ними по-французски; ему было очень совестно сидеть при них в гостиной; он
прятал свои руки и ноги, или, лучше сказать, весь старался спрятаться в
угол, в котором обыкновенно усаживался. Ему казалось, что все смотрят на
него с пренебрежением и сожалением; его никто никогда, кроме матери, не
ласкал; молодые барыни никогда не подзывали его для поцелуя и для
разговоров, как это бывает с хорошенькими детьми; в его старообразном лице
было действительно что-то отталкивающее.
Василия Петровича отдали под суд, и с этого времени к ним решительно
перестали ездить гости. Паша этому душевно радовался и с тех пор почти
никого не видал, кроме отца и матери. Для образования его был нанят
семинарист. Перепетуя Петровна пришла в отчаяние и чуть не поссорилась с
сестрою, доказывая ей, что семинаристы ничему не научат, потому что они без
всякого обращения. Однажды (Павлу минуло в это время двенадцать лет) к
Бешметевым приехал какой-то дальний родственник из Петербурга. Видно, этот
господин был не кое-кто, потому что хозяева безмерно ему обрадовались,
приняли с каким-то подобострастием и беспрестанно называли его: ваше
превосходительство.
- Что это, Василий, твой сын, что ли? - спросил генерал за столом,
взглянув на Павла.
- Сын, ваше превосходительство, - отвечал Василий Петрович.
- Чему ты, милый мой, учишься? - сказал генерал, обращаясь к ребенку.
- Мы еще многому-то, по слабости здоровья, не начинали учить; теперь
иногда семинарист ходит, - отвечала мать.
Генерал покачал головой.
- Да что же такое тут здоровье-то? За что же вы ребенка-то губите,
оставляя его в невежестве? - У Павла навернулись на глазах слезы. -
Смотрите, уж он сам плачет, - продолжал генерал, - сознавая, может быть, то
зло, которое причиняет ему ваша слепая и невежественная любовь. Плачь,
братец, и просись учиться: в противном случае ты погиб безвозвратно.
Много после того генерал говорил в том же тоне и очень убедительно
доказал хозяевам, что человек без образования - зверь дикий, что они, то
есть родители моего героя, если не понимают этого, так потому, что сами
необразованны и отстали от века.
Василий Петрович и Анна Петровна, пристыженные генералом, на другой же
день решились приготовлять сына в гимназию. Паша обрадовался этому решению:
он очень хорошо понял, что генерал прав, и ему самому хотелось учиться.
Семинарист, имевший, между прочим, известную слабость Александра
Македонского, был заменен приходским священником и учителем математики из
уездного училища. Ребенок оказал неимоверные успехи и через год был
совершенно готов в первый класс гимназии. Пашу повели на экзамен. Богу
одному разве известно, чего стоило моему герою прийти в первый раз в школу;
но экзамен он выдержал очень хорошо, хотя и сконфузился чрезвычайно.
Товарищи приняли Павла, как обыкновенно принимают новичков: только что он
уселся в классе, как один довольно высокий ученик подошел к нему и крепко
треснул его по лбу, приговаривая: "Эка, парень, лбина-то!" Потом другой
шалун пошел и нажаловался на него учителю, говоря, что будто бы он толкается
и не дает ему заниматься, тогда как Павел сидел, почти не шевелясь. Учитель,
любивший задавать новичкам острастку, поставил на целый день Павла на
колени. После этого Бешметев начал бояться учителей и чуждаться товарищей и
обыкновенно старался прийти в гимназию перед самым началом класса, когда уже
все сидели на местах. Учиться ему, впрочем, было очень легко.
Незаметно шел год за годом. Павел подрастал. Из некрасивого и робкого
ребенка он сделался мешковатым юношей. Перепетуя Петровна просто приходила в
отчаяние, глядя на своего племянника, и не называла его иначе, как тюфяком.
В гимназии Павел решительно не шалил, не грубил учителям и хорошо учился.
Директор называл его "благонравный господин Бешметев", но товарищи его
называли зубрилой; они не то чтобы не любили Бешметева, но как-то мало
уважали. Все почти товарищи, некоторые из зависти, а другие просто для
удовольствия, любили подтрунить над ним, рассказывая, что будто бы он спит с
нянькою и по вечерам беспрестанно долбит уроки, а трубки покурить не смеет и
подумать, потому что маменька высечет. Молча переносил Павел эти насмешки,
но видно было, что они ему неприятны: он очень не любил бывать с товарищами,
ни к кому из них никогда не ходил и к себе не звал. Дома Павел не
беспрестанно долбил, как думали товарищи: он даже не много занимался, часто
сидел с матерью и рассказывал ей что-нибудь. Анна Петровна внимательно
слушала сына, хотя ничего не понимала из его слов; но более всего Павел
любил быть один, лежать на кровати и мечтать. Восьмнадцати лет он кончил
курс в гимназии и начал собираться в Москву, чтобы поступить в университет.
Анна Петровна еще за месяц перед отъездом сына принялась плакать, а в минуту
расставания с ним упала в страшный обморок и целые полгода после того не
осушала глаз.
Павел приехал в Москву и отыскал квартиру со столом на Смоленском
рынке, у одной титулярной советницы Подхлебовой, по рекомендательному письму
от Перепетуи Петровны, находившейся с Подхлебовой когда-то в большой дружбе.
Титулярная советница очень опасалась взять к себе на квартиру молодого
человека, потому что вообще в числе молодых людей очень много пьяниц,
развратных и буянов; но Перепетуя Петровна писала весьма убедительно, и
Подхлебова решилась, тем более что третья комната нанимаемой ею квартиры
была решительно ей не нужна. Скоро страх титулярной советницы совершенно
рассеялся: молодой человек оказался скромен и тих, даже более, чем
следовало. Она прозвала его старичком и всем своим знакомым рассказывала,
что постояльца ей просто бог послал, что он второй феномен, что этакой
скромности она даже сама в девицах не имела, что он, кроме университета,
никуда даже шагу не сделал, а уж не то чтобы заводить какие-нибудь
дебоширства. Придет, пообедает, полежит, почитает книжку, попишет и, видно,
чрезвычайно много занимается науками; даже с ней мало вступает в разговоры,
хотя она и старается его обласкать.
С озабоченным и несколько сердитым лицом явился Павел в университет,
сел на самую дальнюю скамейку и во все время экзаменов не сказал почти ни с
кем ни слова. Так же начал он ходить и на лекции: приходил, садился
где-нибудь вдали, записывал слова профессора, а потом уходил. Он не сошелся
ни с одним из товарищей и ни с одним из них даже не кланялся. Дома он
действительно, как говорила титулярная советница, вел самую однообразную
жизнь, то есть обедал, занимался, а потом ложился на кровать и думал, или,
скорее, мечтал: мечтою его было сделаться со временем профессором; мечта эта
явилась в нем после отлично выдержанного экзамена первого курса; живо
представлял он себе часы первой лекции, эту внимательную толпу слушателей,
перед которыми он будет излагать строго обдуманные научные положения, общее
удивление его учености, а там общественную, а за оной и мировую славу. С
течением времени, однако, такого рода исключительно созерцательная жизнь
начала ему заметно понадоедать: хоть бы сходить в театр, думал он,
посмотреть, например, "Коварство и любовь"{322}; но для этого у него не было
денег, которых едва доставало на обыденное содержание и на покупку книг;
хоть бы в гости куда-нибудь съездить, где есть молодые девушки, но, - увы! -
знакомых он не имел решительно никого. Часто часу в десятом-одиннадцатом
вечера выходил он из дома и долго ходил по улицам без всякой цели и только
иногда останавливался перед каким-нибудь освещенным домом... Внутри было
светло: в каком-то фантастическом свете являлись ему движущиеся там фигуры
людей; ему казалось, что там должно быть очень хорошо и весело. Лежа по
вечерам на кровати, он каким-то странным чувством прислушивался к говору
женских голосов, раздававшемуся в комнате хозяйки. К ней очень часто ходили
ее приятельницы, но все, как нарочно, были очень дурны собой.
За два года перед выпуском Бешметев, приехав домой на вакацию, увидел в
первый раз сестру свою. Сначала он очень дичился ее, но Лиза была живее
брата; она начала его мало-помалу приучать к себе, и к концу вакации он даже
просиживал с нею целые дни и разговаривал. Перед отъездом она ему намекнула,
что ей по преимуществу правится некто Бахтиаров. Павла, кажется, это очень
заинтересовало: он в каждом письме после того намекал сестре на это
обстоятельство. На третьем курсе Бешметев переменил квартиру. Хозяйка его,
титулярная советница Подхлебова, несмотря на то, что двенадцатый год
вдовела, была женщина строгой нравственности. Сначала она, как мы видели,
очень опасалась взять к себе на квартиру молодого студента, но потом
успокоилась, увидев, что этот студент совершенный старичок, и очень скоро к
нему привыкла. Она вместе с ним обедала, поила его чаем, часто приходила в
его комнату и даже упросила быть при ней в халате, очень справедливо
замечая, что, живши вместе, на всякий час не убережешься. Потом...
Титулярная советница, несмотря на сорок пятый год жизни, хранила еще в груди
своей сердце, способное любить: когда Бешметев уехал на вакацию, она с
ужасом догадалась, что питает к своему постояльцу не привычку, а чувство
более нежное, более страстное, потому что, в продолжение трех месяцев его
отсутствия, безмерно грустила и скучала, а когда Павел приехал, она до
сумасшествия обрадовалась ему и чрезвычайно сконфузилась. В голове ее
образовалась довольно смелая мысль: она вздумала выйти замуж за Павла, когда
он кончит курс, а до тех пор постараться внушить ему любовь к себе. С этого
времени жизнь Павла сделалась гораздо комфортабельнее: в комнате его
поставлена была новая мебель, и даже приделано было новое драпри к окошку;
про стол и говорить нечего: его кормили как на убой; сама титулярная
советница начала просиживать целые дни в его комнате; последнее, кажется,
очень надоедало Павлу, потому что он каждый раз, когда входила к нему
хозяйка, торопился раскрыть книгу и принимался читать. "Я вам не буду
мешать, а только так посижу", - говорила хозяйка и, сев напротив, начинала
пристально на него смотреть, вздыхать и даже набивала ему трубки; холодность
Павла относила она к робости. Титулярная советница чувствовала непреоборимое
желание объясниться с своим постояльцем и ободрить его. 10 октября, в день
своего рождения, она, кажется, исполнила свое намерение: за ужином она много
поила Павла вином, а потом пришла к нему в комнату и очень долго там сидела.
Но на другой день Павел чуть свет ушел из дома и нанял другую квартиру. К
титулярной советнице он более не возвращался; даже за вещами своими просил
съездить своего нового хозяина, честного немца, питаемого повивальным
искусством своей супруги. Госпожа Подхлебова, кажется, не ожидала такого
поступка со стороны своего постояльца. "Что вам угодно? Я вас не знаю... Не
может быть... Я не могу верить!.." - говорила она и решительно было не
хотела отдавать вещей пришедшему за ними немцу. "Моя Каролин Ивановна кочет,
я кочет, господин студент кочет: ви не может не давать... Когда ви, мой дам,
не катите, то я пашоль на квартальный", - сказал немец и действительно пошел
было за квартальным; но титулярная советница сочла за лучшее покориться
судьбе и отпустить вещи... Впрочем, она написала к Павлу предлинное письмо и
послала его к нему с горничною девкой. Содержание этого письма мне тоже
неизвестно, потому что и сам Бешметев, не прочитав его, разорвал и бросил в
печь.
На новой квартире Павел начал жить так же однообразно и еще уединеннее.
Хозяева его не беспокоили: повивальная бабка почти никогда не бывала дома, а
честный немец предавался по целым дням невинному и любимому его занятию: он
все переписывал прописи, питая честолюбивые замыслы попасть со временем в
учителя каллиграфии. Вскоре у Павла появилось новое занятие: он очень долго
начал засиживаться у окна и все смотрел на крыльцо противоположного дома,
откуда часто выходила молоденькая девушка в сопровождении пожилой дамы,
садилась в парные сани, куда-то уезжала и опять приезжала. В теплые дни
девушка выходила с какою-то дамой, а иногда с господином в бекешке гулять
пешком и была одета, в таком случае, в теплый шелковый капот. Боже мой! Как
хороша казалась Павлу его соседка! Какая была чудная у ней талия! А глаза...
даже на таком дальнем расстоянии видно было, что у ней чудные черные глаза!
Жизнь Павла как будто бы сделалась полнее. Каждый день он просыпался с
надеждою увидеть соседку и действительно каждый день ее видел. Он очень
хорошо заучил, в котором часу она ходит гулять, долго ли гуляет; знал дни, в
которые она уезжала часов в двенадцать и возвращалась уже поздно. По
праздникам девушка и дама выезжали из дома часу в одиннадцатом и часу в
двенадцатом возвращались домой; Павел догадался, что они ездят к обедне, а
потом узнал - и куда именно; оказалось, что в соседний приход. Он сам пошел
туда, видел ее, видел вблизи, и каждое воскресенье, каждый праздник начал
ходить в эту церковь. С этого времени он почти перестал заниматься и вполне
предался своим мечтам. Ему очень хотелось, чтобы девушка его заметила, но
этого ему никак не удавалось достигнуть.
В конце первой недели великого поста соседний дом запустел; ни девушки,
ни дамы, ни господина в бекешке не стало видно: они уехали. Трудно описать,
как Павлу сделалось скучно и грустно; он даже потихоньку плакал, а потом
неимоверно начал заниматься и кончил вторым кандидатом. Профессор, по
предмету которого написал он кандидатское рассуждение, убеждал его держать
экзамен на магистра. Все это очень польстило честолюбию моего героя: он
решился тотчас же готовиться; но бог судил иначе.
Через несколько времени Павел получил письмо от тетки, которая
уведомляла его, что отец его умер, а мать в параличе, и просила его
непременно приезжать как можно скорее домой. Павла это очень огорчило, и он
тотчас же поехал, с твердым, однако, намерением снова возвратиться в Москву.
Мы видели, какие печальные обстоятельства встретили Бешметева на родине,
видели, как приняли родные его намерение уехать опять в Москву; мать
плакала, тетка бранилась; видели потом, как Павел почти отказался от своего
намерения, перервал свои тетради, хотел сжечь книги и как потом отложил это,
в надежде, что мать со временем выздоровеет и отпустит его; но старуха не
выздоравливала; герой мой беспрестанно переходил от твердого намерения
уехать к решению остаться, и вслед за тем тотчас же приходила ему в голову
заветная мечта о профессорстве - он вспоминал любимый свой труд и грядущую
славу. Грустно, тошно становилось Павлу. "Поеду, непременно поеду", -
говорил он сам с собою, и только день отъезда откладывал в дальний ящик...
Он не мог себе без ужаса представить той минуты, когда мать, прощаясь с ним,
может быть не перенесет этого и умрет на его руках; кроме того, не будучи
самонадеян, он, кажется, не слишком твердо был убежден, что достигнет своей
любимой цели, профессорства, или по крайней мере эта цель была слишком еще
далека. Весьма естественно, что в настоящем своем положении Бешметев не был
спокоен: он чувствовал невыносимую тоску, грусть и скуку; заниматься ему
почти не давали, потому что то кликали к матери, то приезжала тетка или
сестра, да, кажется, и сам он был не слишком расположен к деятельности.
Оставаясь один, он обыкновенно ложился на кровать и бог знает о чем начинал
думать, а сердце между тем беспрестанно ныло и тосковало. Семейная жизнь
сестры была для Бешметева новым источником неприятностей; Масуров казался
ему отвратительнейшим существом, а сестра страдалицею, тем более что ей
угрожало впереди существенное зло - бедность. Впрочем, Лизавета Васильевна
впоследствии ни слова не говорила брату о своих семейных неприятностях, была
как будто бы спокойна и очень ласкалась к Павлу. Целые дни проводили они
вдвоем. Бешметев начал все более сближаться с сестрою, сделался с нею
говорлив, откровенен и даже поверил ей свою мечту. Женщины, как известно,
очень находчивы. Лизавета Васильевна нашла, что брат может заниматься, не
уезжая в Москву, и что, если ему нужны книги, он может их выписать. Бешметев
счел эту мысль довольно справедливою и решился при первом же получении
оброков выписать рублей на двести книг и начать приготовляться. Успокоившись
на этом решении, он между тем целые дни начал просиживать у сестры.
Случайно или умышленно, но только разговоры их по преимуществу стали
склоняться на любовь. Лизавета Васильевна в этом отношении была гораздо
опытнее брата: она знала любовь в самых тонких ее ощущениях; она, как видно,
очень хорошо знала страдания и счастие влюбленного. С отрадою и не без
волнения прислушивался Павел к словам сестры и понимал их каким-то неясным
чувством; в первый раз еще сблизился он с женщиною и взглянул в ее сердце.
- Где это ты, сестрица, все узнала? - спросил он однажды, прослушав от
сестры живой рассказ о нечаянной встрече одной молодой девушки с любимым
человеком.
- Я много читала романов, - отвечала она.
Павел сомнительно покачал головою.
- Женщина в двадцать лет много знает, много чувствовала, - продолжала
Лизавета Васильевна.
- И много испытала? - перебил Павел.
- Может быть, и так, - отвечала Лизавета Васильевна.
Результатом таких бесед было то, что Павел, приходя от сестры и
улегшись на постель, не сознавая сам того, по преимуществу начал думать о
женщинах. Московская соседка была припомнена в малейших подробностях. "Как
хороша вообще женщина! - думал он. - Какое блаженство любить хорошенькую
женщину!" Праздное воображение его дополняло ему то, что не досказывала
сестра. Он потом рассказал ей слегка о своей любви в Москве к соседке,
которую он, по его словам, до сих пор слишком хорошо помнит, как будто бы
видел ее вчера.
V
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
Лизавете Васильевне случилась надобность уехать на целый месяц в
деревню. Павлу сделалось очень скучно и грустно. Он принялся было
заниматься, но, - увы! - все шло как-то не по-прежнему: формулы небесной
механики ему сделались как-то темны и непонятны, брошюрка Вирея скучна и
томительна. "Не могу!" - говорил он, оставляя книгу, и вслед за тем по
обыкновению ложился на кровать и начинал думать о прекрасной половине рода
человеческого.
Проскучав недели две, Павел вздумал съездить к тетке. Перепетуя
Петровна, при его приходе, стояла перед зеркалом и надевала что-то вроде
мантильи, сшитой по ее собственному воображению.
- Насилу-то, батюшка, пожаловал, - сказала она, увидев племянника. - Ну
что, какова маменька-то?
- Все так же-с, - отвечал Павел.
- Палашка, - говорила Перепетуя Петровна, отряхая шелковое платье, -
ведь юбка-то у меня все-таки видна.
- Нет, матушка, это так.
- Какое, дура, так! Паша, видна, у меня юбка-то?
- Я ничего не вижу.
- Наклонись, батька, пониже, посмотри хорошенько, нехорошо...
растрепой-то приедешь.
- Я ничего не вижу.
- Ну, уж и этого-то не умеешь сделать порядочно; экий какой! Еще
кавалер! Что у меня сегодня какой нехороший цвет лица? Этакая краснота
неприятная! Палашка! Подай-ка мне лодиколону обтереться. Оботрись-ка, Павел,
и ты.
- Да мне-то зачем, тетушка?
- Пустяки, сударь, изволь-ка обтереться да поедем вместе со мной.
- Это куда?
- К Феоктисте Саввишне. Небось, не привезу в какое-нибудь неприличное
место.
- Помилуйте, тетушка! Я с ней незнаком.
- Это что за вздор? А я-то на что? Я знакома, все равно. Нечего,
извольте-ка сбираться: вместе и поедем, отпусти свою лошадь-то. Палашка,
вели его лошади домой ехать!
- Тетушка...
- Вздор, сударь, вздор! - затараторила Перепетуя Петровна.
Как мой герой ни противился, но через несколько минут он был вытерт из
собственных рук Перепетуи Петровны одеколоном и повезен в гости. Он едва мог
опомниться у крыльца Феоктисты Саввишны. Перепетуя Петровна, всходя по
деревянной лестнице, освещенной фонарем, опиралась на руку племянника как
для поддержания своей особы, так и для прекращения Павлу всякой возможности
улизнуть, что уже и было им прежде того один раз сделано. Они вошли в
лакейскую, где было с десяток шуб, три лакея и сильный запах салом. В
зале... Но я предварительно должен сказать несколько слов о хозяйке дома и
ее гостях. Феоктиста Саввишна, так как и Перепетуя Петровна, не принадлежала
к высшему губернскому кругу, но имела из этого круга один только
дружественный дом - Кураевых; сфера же ее знакомства ограничивалась
незначительным чиновным людом. В настоящее время у Феоктисты Саввишны были в
гостях некто помещик Иван Иваныч, дающий деньги под проценты, уездный
стряпчий, человек очень бы хороший, но, к несчастью, по нескольку раз в год
предающийся запою, и, наконец, учитель гимназии, метивший в инспекторы, и
еще кое-кто. Все эти господа привезли с собою жен, а некоторые и своячениц;
но вечера свои Феоктиста Саввишна обыкновенно скрашивала, приглашая к себе
дружественное для нее семейство из высшего круга - Кураевых. Владимир
Андреич никогда сам не ездил к Феоктисте Саввишне, но, занимая иногда через
нее деньги, жену и дочерей отпускал. Брюнетка, как сама она говорила, очень
скучала на этих жалких вечерах; она с пренебрежением отказывалась от
подаваемых ей конфет, жаловалась на духоту и жар и беспрестанно звала мать
домой; но Марья Ивановна говорила, что Владимир Андреич знает, когда
прислать лошадей, и, в простоте своего сердца, продолжала играть в преферанс
с учителем гимназии и Иваном Иванычем с таким же наслаждением, как будто бы
в ее партии сидели самые важные люди; что касается до блондинки, то она
выкупала скуку, пересмеивая то красный нос Ивана Иваныча, то неуклюжую
походку стряпчего и очень некстати поместившуюся у него под левым глазом
бородавку, то... но, одним словом, всем доставалось! Гости же Феоктисты
Саввишны в отношении особ высшего круга держали себя почтительно, а хозяйка
оказывала им исключительное внимание, хотя в то же время все почти знали,
что эти особы - пуф, или, как говорили многие, сидят на овчинах, а бьют с
соболей, то есть крепко небогаты. Но их изящная форма? Что делать: их
изящная форма внушала невольное к ним уважение.
Хозяйка встретила еще в зале Перепетую Петровну и Павла.
- Честь имею представить племянника, - сказала Перепетуя Петровна,
целуясь с хозяйкой.
- Очень приятно, - отвечала Феоктиста Саввишна, жеманно кланяясь Павлу
и глядя на него с некоторым удивлением: она представляла его себе вовсе не
таким. - Милости прошу, Перепетуя Петровна, - продолжала она, указывая на
дверь в гостиную, - Павел Васильич, сделайте одолжение.
Но Павел не сделал одолжения, не пошел в гостиную. Постояв несколько
минут, он сел невдалеке от гостя в коричневом фраке, который тоже, видно, не
принадлежал к числу дамских любезников, а потому сидел один-одинехонек в
зале. Брюнетке и блондинке сделалось очень скучно и жарко в гостиной, в
которой действительно была страшная духота. Обе девушки, взявшись под руки,
вышли в залу; они взглянули вскользь на Павла и на его соседа, а потом
насмешливо переглянулись между собою; Павел тоже заметил их, и страшное
изменение произошло в его наружности: он сначала вздрогнул всем телом, как
бы дотронувшись до лейденской банки, потом побледнел, покраснел, взглянул
как-то странно на гостя в коричневом фраке, а вслед за тем начал следить
глазами за ходившими взад и вперед девушками: в брюнетке мой герой узнал
свою московскую соседку. Барышни с своей стороны не глядели более ни на
Павла, ни на его собеседника, а разговаривали громко о недавно бывшем
маскараде на французском языке, что они всегда делали в укор невежественным
гостям Феоктисты Саввишны. Вскоре вошла хозяйка и начала умолять Юлию
Владимировну что-нибудь пропеть; Юлия отказывалась.
- Вы не поверите, - говорила Феоктиста Саввишна, обращаясь к Павлу и к
господину в коричневом фраке, - что у них за ангельский голосочек.
Коричневый фрак встал, кашлянул и ничего не сказал: выражение лица его
как будто бы говорило: "Не могу знать-с, не мое дело!" Но еще страннее вел
себя Павел; он даже не встал и не сказал ни слова хозяйке.
- Кто это такой? - шепнула блондинка.
- Бешметев, - отвечала хозяйка.
Блондинка сжала губки и слегка кивнула головой.
- Юлия Владимировна, - заговорила снова Феоктиста Саввишна, мучимая
меломанией, - сжальтесь над нами, доставьте нам это наслаждение.
Юлия Владимировна сжалилась и с кислою миною уселась за фортепьяно. С
первым же ее аккордом все гости, игравшие и не игравшие в карты, вышли в
залу, а потом со второго куплета (она пела: "Что ты, ветка бедная... "{330})
многие начали погружаться в приятную меланхолию.
- Я не могу без слез слушать этого романса, - говорила растроганная
Марья Ивановна, - так, знаете, много в нем души!
- Да-с, - отвечал Иван Иваныч, - прекрасная песенка, да и Юлия
Владимировна прекрасно изволят петь.
- У ней хорошенький голосок, - подтвердила мать.
Между тем Павел все сидел на прежнем месте и в том же положении.
Блондинке очень хотелось поговорить с ним, по похвальной ее наклонности
сближаться с несчастными.
- Вы любите музыку? - спросила она его.
- Я не знаю музыки, - отвечал Бешметев.
- Вы ни на чем не играете?
- Ни на чем-с.
- А как вам нравится голос сестры?
При этом вопросе Павел заметно сконфузился и молчал.
"Какой он странный! - подумала блондинка. - Как бы его заставить
поговорить? Может быть, скажет что-нибудь смешное".
В этом намерении она села рядом с Павлом.
- Вы бываете в собрании? - спросила она.
- Нет-с.
- Отчего же?
- Я не люблю собраний.
- Отчего вы не любите собраний?
В это время брюнетка подошла к сестре.
- Послушай, ma soeur*, - продолжала блондинка, - monsieur не любит
собраний.
______________
* сестра (франц.).
Юлия отвечала сестре улыбкою и, взяв ее за руку, отвела от Павла.
Часу в двенадцатом за Кураевыми были присланы лошади, и они, несмотря
на убедительные просьбы хозяйки - закусить чего-нибудь, уехали домой. Павел
уехал вместе с теткою после ужина. Придя в свою комнату, он просидел с
четверть часа, погруженный в глубокую задумчивость, а потом принялся писать
к сестре письмо. Оно было следующее:
"Лиза, друг мой! Ты себе представить не можешь, что сегодня со мною
случилось. Пришел я к тетке; она собиралась в гости на вечер и требовала,
чтобы и я с ней ехал. Я, разумеется, не хотел; но она закричала,
забранилась, почти насильно посадила меня в сани и привезла к Феоктисте
Саввишне, и здесь я встретил, знаешь ли, кого? Я встретил ее... ту, которую
видел в Москве. До сих пор я не могу еще хорошенько опомниться. Тетка
говорит, что она здешняя: фамилия ее Кураева. Боже мой, как она еще
похорошела! Лицо ее сделалось еще правильнее... Что за чудные у ней ручки,
Лиза! Когда она играла на фортепьяно, это была не женщина, а античная
статуя, совсем как есть статуя..."
Написав это, Павел лег на кровать. Губернский учитель музыки был,
впрочем, совершенно другого мнения: он всегда выговаривал брюнетке за то,
что она решительно не умеет держать себя за фортепьяно, потому что очень
ломается. Пролежав несколько минут, Павел встал и снова принялся писать:
"Я решительно влюблен: во мне совершается что-то странное и непонятное.
Бог знает что бы я готов был отдать, если бы она меня полюбила! Я бы за это
готов был отказаться от всего".
На этом месте он снова остановился, снова полежал на постели и,
вставши, еще приписал:
"Приезжай, Лиза, бога ради, скорее, - мне без тебя смертная скука; мне
так много надобно с тобою переговорить... Что ты там делаешь? Приезжай!
Остаюсь любящий тебя и влюбленный.
Бешметев".
Заключивши таким образом письмо, он запечатал его и улегся уже совсем,
но долго еще не спал и ворочался с боку на бок. Встав на другой день, Павел
распечатал свое письмо, перечитал его несколько раз и, видно, раздумав
посылать его, разорвал на мелкие куски; но тотчас же написал другое:
"Милая Лиза! Что ты делаешь в деревне? Приезжай скорее: мне очень
скучно. Матушка в том же положении, тетка бранится; мужа твоего не видал, а
у детей был: они, слава богу, здоровы. Приезжай! Мне о многом надобно с
тобой переговорить. Брат твой..." и проч.
Это письмо Павел отправил и принялся читать какую-то книгу, но через
четверть часа швырнул ее, лег вниз лицом на кровать и почти целый день
пролежал в таком положении.
VI
ПОЕЗДКА В СОБРАНИЕ И ЕЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
Бешметев, в своем бездействии, думал решительно об одной брюнетке: ему
страшно хотелось видеть ее. Он узнал, где их дом, и часа по два прохаживался
невдалеке от него и поджидал, не пойдет ли она, как бывало это в Москве,
гулять или по крайней мере не поедет ли куда-нибудь; был даже раза два в
театре, но ничто не удавалось. Приехала Лизавета Васильевна. Павел только
через неделю, и то опять слегка, рассказал сестре о встрече с своею
московскою красавицей; но Лизавета Васильевна догадалась, что брат ее
влюблен не на шутку, и очень этому обрадовалась; в голове ее, в силу
известного закона, что все сестры очень любят женить своих братьев, тотчас
образовалась мысль о женитьбе Павла на Кураевой; она сказала ему о том, и
герой мой, хотя видел в этом странность и несбыточность, но не отказывался.
Страшно и отрадно становилось ему, когда он начинал думать, что эта девушка,
столь прекрасная и которая теперь так далека от него, не только полюбит его,
но и отдастся ему в полное обладание, будет принадлежать ему телом и душой,
а главное, душой... Как все это отрадно и страшно! Впрочем, Павел все это
только думал, сестре же говорил: "Конечно, недурно... но ведь как?.." Со
времени появления в голове моего героя мысли о женитьбе он начал чувствовать
какое-то беспокойство, постоянное волнение в крови: мечтания его сделались
как-то раздражительны, а желание видеть Юлию еще сильнее, так что через
несколько дней он пришел к сестре и сам начал просить ее ехать с ним в
собрание, где надеялся он встретить Кураевых. Лизавета Васильевна с
удовольствием согласилась: ей самой очень хотелось видеть Юлию. Но здесь
явилась новая забота: Павел боялся показаться в собрание и несколько раз был
готов отказаться от своего намерения; даже мороз пробегал по телу при одной
мысли, как неловко и неприятно будет его положение в ту минуту, когда он
войдет в залу, полную незнакомых людей! Что ему там делать? Как вести себя?
О чем и с кем говорить? Не удивляйтесь, светский читатель, последним
чувствованиям моего героя. Вы образовывались совершенно под другими
условиями, вы, может быть, подобно Онегину, выйдя из-под ферулы вертлявого,
но с прекрасными манерами француза, еще с семнадцати лет, вероятно,
сделались принадлежностью света и балов. Но Бешметев во всю жизнь был только
на одном бале, куда его еще маленького привезла мать, и он до сих пор не
забыл, как было ему неловко и скучно в светлой зале. В день собрания он
очень много занимался своим туалетом, долго смотрелся в зеркало, несколько
раз умылся, завился сначала сам собственноручно, но, оставшись этим
недоволен, завился в другой раз через посредство цирюльника, и все-таки
остался недоволен; даже совсем не хотел ехать, тем более что горничная
прескверно вымыла манишку, за что Павел, сверх обыкновения, рассердился; но
спустя несколько времени он снова решился. Часов в восемь он нарядился в
черный фрак и какой-то цветной жилет. Фрак отличнейшего сукна сидел на нем
не отлично. Когда Павел пришел к сестре, она была еще в блузе; но голова ее
была уже убрана по-бальному. В лице Бешметева очень заметно было волнение;
поздоровавшись с сестрою, он беспокойными шагами начал ходить по комнате.
- О чем ты думаешь, Поль? - спросила Лизавета Васильевна.
- Так, ни о чем.
- Как ни о чем? Ты чем-то расстроен.
- Право, так; мне что-то не хочется ехать.
- Но ведь ты сам меня звал.
- Знаю, - но, видишь...
- Нет, ничего не вижу.
- Мне что-то нездоровится.
- Полно, Поль, пустяки-то говорить; что за робость.
Павел не отвечал.
- Что ж, мы не едем? - спросила Лизавета Васильевна после минутного
молчания.
- Я не знаю, - отвечал Павел.
- Что это у тебя, братец, за дикость? Отчего это?
- Вовсе не дикость.
- Как не дикость? Чего же ты боишься людей?
- Я не боюсь, но не люблю общества; мне как-то неловко бывать с людьми;
все на тебя смотрят: нужно говорить, а я решительно не нахожусь, в голове
моей или пустые фразы, или уж чересчур серьезные мысли, а что прилично для
разговора, никогда ничего нет.
Лизавета Васильевна покачала головой.
- Странный ты человек! Другой на твоем месте еще в Москве бы
познакомился с Кураевыми.
- Вот прекрасно! Каким же образом я мог бы познакомиться?
- Очень просто: приехать в дом, да и только.
- С какой же стати я приехал бы?
- Да как же другие-то знакомятся?
- Я не знаю: их, верно, зовут.
- Вовсе нет: сами приезжают.
- В таком случае это нахальство.
- Никакого тут нет нахальства.
- Конечно, нахальство; вдруг ни с того ни с сего приехать и
рекомендоваться. Очень, я думаю, интересен я для них.
- Всякий молодой человек интересен в семейном доме, потому что он
жених. Нет, Поль, это не оттого... ты еще мало влюблен.
- Нет, Лиза.
- Что же?
- Так... ты неправду думаешь.
Сказав эти слова, Павел вспыхнул.
Брат и сестра замолчали.
- Послушай, Поль, - начала Лизавета Васильевна, - вот мы теперь съездим
в собрание; ты еще посмотришь на нее, и я посмотрю, а потом...
- Что же потом?
- Потом стороной и разузнаем, что и как... а там ты съездишь в дом раза
два...
- Ни за что не поеду.
- Нет, это пустяки: ты поедешь, а тут и я съезжу, и, смотришь, вдруг
скажут: "Павел Васильич с супругою приехали!".
- Нет, сестрица, это невозможно... это так, одно пустое
предположение...
- А вот посмотрим... Что ж? Прикажете одеваться? Угодно вам ехать? -
шутила Лизавета Васильевна, вставая.
- Одевайся, - отвечал Павел каким-то странным голосом.
Лизавета Васильевна вышла, Павел задумался, и через полчаса она
возвратилась уже совсем одетая. Бешметев, несмотря на внутреннее
беспокойство, чуть не вскрикнул от удивления: так была она хороша с своею
стройною талиею, затянутою в корсет, с обнаженными руками и шеею, покрытыми
белою и нежною кожею, с этим умным, выразительным лицом, оттененным
роскошными смолистыми кудрями. Павел невольно взглянул в зеркало, и - боже
мой! - как некрасива и непредставительна показалась ему его собственная
фигура! С приближением к собранию беспокойство его увеличилось, сердце ныло;
он несколько раз покушался просить сестру воротиться назад, но промолчал.
В залу Бешметев вошел в лихорадочном состоянии; лицо его было бледно и
с каким-то странным выражением. Масурову тотчас же заметили.
- Лизавета Васильевна! Наконец-то вы показались, - говорила толстая,
почтенная дама, пожимая ей руку. - С кем это вы, - продолжала она, увидя
Павла, - с мужем?
- Нет, это мой брат, - отвечала Лизавета Васильевна и взглянула было на
брата, в намерении представить его почтенной даме; но Павел очень серьезно
глядел на сестру и не трогался с места.
Масурову окружили еще многие старые знакомые; некоторые уже знали о ее
приезде, другие же, подходя к ней, издавали звуки удивления и радости: "Mon
Dieu! Est-ce bien vous?" - "C'est vous, madame?"* Даже слышалось: "ma bonne
Lise", "ma chere" и "Lisette"**, - но никто не заметил, никто не
приветствовал Павла. Ему сделалось, как и ожидал он, страшно неловко: он
решительно не знал, что делать с руками, ногами, с шляпою, или, лучше
сказать, он решительно не находился, как прилично расположить всю свою
особу. Павел не знал ни одного обычного в то время приема молодых людей: он
не умел ни закладывать за жилет грациозно руку, ни придерживать живописно
этою рукою шляпу, слегка прижав ее к боку, ни выступить умеренно вперед
левою ногою, а тем более не в состоянии был ни насмешливо улыбаться, ни
равнодушно смотреть; выражение лица его было чересчур грустно и отчасти даже
сердито. Постояв несколько минут в положении смешавшегося в своей роли
трагического актера, он счел за лучшее сесть. Не излишним считаю здесь
заметить, что Павел по своей наружности был не самый последний в собрании.
Не говоря уже о толстых, усевшихся играть в преферанс или вист, было даже
несколько тоненьких молодых людей с гораздо более неприличными, чем он, для
бала физиономиями и фраками: некоторые из них, подобно ему, сидели вдали, а
другие даже танцевали. Конечно, были и такие, которые далеко превосходили
Бешметева; к числу таких, по преимуществу, принадлежал высокий господин лет
тридцати пяти, стоявший за колонною: одет он был весь в черном, начиная с
широкого, английского покроя, фрака, до небрежно завязанного атласного
галстука. Желтоватое лицо его, покрытое глубокими морщинами и оттененное
большими черными усами, имело самое модное выражение, выражение
разочарования, доступное в то время еще очень немногим лицам. Карие глаза
его лениво смотрели на составлявшуюся невдалеке от него французскую кадриль.
Высоким господином интересовались, кажется, многие дамы: некоторые на него
взглядывали, другие приветливо ему кланялись, а одна молодая дама даже с
умыслом села близ него, потому что, очень долго заставив своего кавалера,
какого-то долговязого юношу, носить по зале стул, наконец показала на
колонну, около которой стоял франт; но сей последний решительно не обратил
на нее внимания и продолжал лениво смотреть на свои усы. Молодая дама,
усевшись, несколько раз повертывала к нему голову и поднимала на него
большие серые глаза.
______________
* Боже мой! Вы ли это? - Это вы, сударыня? (франц.).
** милая Лиза, дорогая, Лизочка (франц.).
- Monsieur Бахтиаров, - сказала, наконец, она, не утерпев.
Франт лениво взглянул на нее.
- Посмотрите, - продолжала дама, указывая глазами на Бешметева, - за
что этот господин сердится?
- Я вдали не вижу.
- Да это недалеко, на стуле у третьего окна.
- Не вижу-с.
- Да что это!.. Посмотрите.
- Право, не вижу.
Дама несколько обиделась и отворотилась от Бахтиарова.
- Вы сегодня не в духе? - начала снова она.
- Как и всегда.
- Пожалуйста, посмотрите на этого сердитого господина!
Бахтиаров насмешливо улыбнулся.
- Странное желание! - проговорил он и, нехотя приложив к глазу
одностекольный лорнет, взглянул на Павла: равнодушное выражение лица его
мгновенно изменилось, он как будто бы покраснел. - Какое сходство! -
проговорил он как бы сам с собою.
- С кем? - спросила она.
Бахтиаров не отвечал.
- С кем сходство? - повторила дама.
- С вами, - отвечал Бахтиаров.
Дама пожала плечами и надула губы.
- Вы забываете, вам начинать, - сказал Бахтиаров после небольшого
молчания.
Дама начала ходить в первой фигуре, но смешалась в шене. Между тем.
Бахтиаров взглянул в ту сторону, где танцевала Лизавета Васильевна, и лицо
его снова изменилось. Когда соседка его возвратилась на свое место, он
выдвинулся из-за колонны и начал с нею весело разговаривать.
- У вас, должно быть, сегодня истерика? - сказала дама.
- Это отчего?
- Да как же? Вы то грустны, то веселы чересчур. Со мною бывало это.
- Со мною не то, что с вами, - ответил Бахтиаров. - Знаете ли что?
Судьба иногда дарит человека в его скучной жизни вдруг, неожиданно, таким...
как бы это выразить? - удовольствием, или, пожалуй, даже счастием...
- Право? - перебила дама. - Не случилось ли с вами того же?
- Отчасти.
- Поздравляю вас! Стало быть, вы счастливы?
- Отчасти.
- Нельзя ли узнать причину?
- Невозможно.
- Почему же?
- Потому что вы всем расскажете.
- Честное слово, никому не скажу.
- Извольте: я встретил одного старого приятеля.
Дама сомнительно покачала головою и старалась угадать по направлению
взгляда Бахтиарова, на кого он смотрит.
- Полно, не приятельницу ли? - сказала она.
- У меня нет приятельниц.
- Это почему?
- Приятельницами могут быть только женщины.
- Ну так что же?
- А женщин я давно не люблю.
- А М., а К., а Д.? А дама в очках?
- Это они меня любили, а не я их.
- Послушайте: это неблагородно так говорить о женщинах.
- А еще неблагороднее сплетничать на приятельниц.
- Кто же на них сплетничает?
- Вы.
- Ах, боже мой!.. Это все говорят... Это вы сами сейчас говорили.
- Я хотел подделаться под ваш тон.
- Под какой же мой тон?
- Посплетничать.
- Это ни на что не похоже, - сказала дама, очень обидевшись, и встала с
своего места.
Кадриль в это время кончилась. Бахтиаров тоже довольно быстро пошел на
другой конец залы: там стояла Лизавета Васильевна и разговаривала с каким-то
плешивым господином. Бахтиаров подошел к ней и несколько минут оставался в
почтительном положении.
- Je vous salue, madame!* - произнес он потом довольно тихо. Лизавета
Васильевна вздрогнула и обернулась: все лицо ее вспыхнуло, и она ответила
одним молчаливым поклоном; Бахтиаров тоже, кажется, не находился, что
говорить, и только пригласил ее на следующую кадриль: Лизавета Васильевна
колебалась.
______________
* Приветствую вас, сударыня! (франц.).
- Извольте, - отвечала она после минутного размышления. Оба они
простояли еще несколько минут в странном молчании, наконец, Лизавета
Васильевна опомнилась и подошла к брату.
- Поль, которая же она? - спросила молодая женщина, не могши скрыть
внутреннего беспокойства.
- Ее здесь нет, - отвечал Павел, сидевший все это время в прежнем
положении.
- Пойдем, походим, - сказала она, взяв его за руку.
- Нет, я не пойду.
- Бога ради, Поль; ты мне нужен.
- Не могу, сестрица.
- По крайней мере сядь около меня, когда я буду танцевать. Пожалуйста,
Поль.
- Хорошо.
Лизавета Васильевна тотчас подхватила какую-то рыжую даму и начала с
ней ходить по зале; Бахтиарову, кажется, очень хотелось подойти к Масуровой;
но он не подходил и только следил за нею глазами. Проиграли сигнал. Волнение
Лизаветы Васильевны, когда она села с своим кавалером, было слишком заметно:
грудь ее подымалась, руки дрожали, глаза искали брата; но Павел сидел
задумавшись и ничего не видел.
Всю эту сцену видела молоденькая дама, рассердившаяся на Бахтиарова:
она видела, как он встал и пошел к Лизавете Васильевне; видела обоюдное их
смущение и, сообразивши слова Бахтиарова о неожиданном его счастье, тотчас
поняла все.
- Как я сейчас взбесила Бахтиарова! - сказала она, подойдя к даме в
очках.
- Он всегда зол.
- Я открыла тайну его сердца.
- Давно ли у него стало сердце?
- А вот посмотрите, - сказала молоденькая дама, - каким тигром смотрит
он за дамою в коричневом платье.
Бледная дама в очках еще более побледнела.
- У них старая интрига. Она еще в девушках...
- Я догадалась, - перебила молоденькая дама и отошла по случаю начала
французской кадрили. - Посмотрите, как счастлив Бахтиаров, - заметила она
своему кавалеру, очень еще молодому человеку, но с замечательно решительною
наружностью.
- Именно, - подтвердил тот, - он даже перестал кисло улыбаться.
Молодой человек, постоянно сердившийся на Бахтиарова за то, что на том
всегда был фрак самой последней моды, придя в буфет и решительно бросившись
на диван, сказал сопровождавшему его приятелю, армейскому офицеру:
- Как эти господа не умеют себя выдержать!
- А что? - спросил тот, безбожно затягиваясь изделием Жукова{340}.
- Мрачный Бахтиаров целую кадриль, как аркадский пастушок, любезничал с
своей дамой.
- Он танцевал с Лизаветой Васильевной Масуровой, - отвечал офицер,
имевший необыкновенную способность знать имена и фамилии всех, даже
незнакомых ему дам.
Офицер, выйдя в залу, встал около другого офицера, тоже своего
приятеля. Сей последний, увидев проходившую мимо их Лизавету Васильевну,
заметил:
- Посмотри-ка, брат, какие плечи-то... тово...
- Нет, брат, тут не тово... занята ваканция.
- А кто?
- Да Бахтиаров.
- Ну, так уж, конечно не тово...
Между тем Бахтиаров действительно вел себя как-то странно и совершенно
не по-прежнему: в лице его не было уже обычной холодности и невнимания,
которое он оказывал ко всем городским дамам и в которых, впрочем, был, как
говорили в свете, очень счастлив; всю первую фигуру сохранял он какое-то
почтительное молчание. Лизавета Васильевна тоже молчала и беспрестанно
взглядывала на брата. В половине кадрили Павел, наконец, взглянув на сестру
и увидев, что она танцует с Бахтиаровым, тотчас встал, быстро подошел к
танцующим и сел невдалеке от них. В это время Бахтиаров заговорил.
- Я не могу еще опомниться, - начал он, - я так неожиданно вас увидел,
так поражен был...
- Мы года четыре с вами не видались, - перебила Лизавета Васильевна.
Бахтиаров несколько смешался.
- Ваш супруг здесь? - спросил он.
- Он остался дома... я с братом.
- Боже мой! Как я вас давно не видал... - начал было Бахтиаров прежним
тоном.
Лизавета Васильевна прежде времени отошла делать соло.
- Вы несправедливы ко мне, - продолжал он, одушевляясь, - мало того, вы
были жестоки ко мне!..
- Поль, подержи мой веер, - сказала Лизавета Васильевна, обращаясь к
Павлу.
- Это ваш брат?
- Да...
И она снова отошла.
Бахтиаров с досады начал щипать усы.
- Вы позволите мне быть у вас?.. - спросил он, уведя Лизавету
Васильевну в последней фигуре на другую сторону от брата.
Молодая женщина несколько колебалась.
- Это от вас зависит, - отвечала она.
Кадриль кончилась.
- Поедем, Лиза, - сказал тихо Павел.
- Поедем, - отвечала молодая женщина.
- Accordez-moi la mazurque?
- Pardon, monsieur, je pars.
- Mais...
- Allons, Paul...
______________
* - Позвольте вас пригласить на мазурку?
- Извините, сударь, я ухожу!
- Но...
- Идем, Павел! (франц.).
Лизавета Васильевна вышла с братом.
Бахтиаров, расстроенный, снова встал у колонны.
- Вы, верно, скучаете, не видя одной особы, - сказала бледная дама в
очках, проходя мимо его с молоденькою дамою.
- Гораздо менее, чем видя другую особу, - отвечал Бахтиаров.
Постояв еще несколько времени, он ушел в бильярдную и сел между
зрителями на диван. Ему, видно, было очень скучно. Около бильярда ходили
двое игроков: один из них был, как кажется, человек солидный и немного
сердитый на вид, другой... другой был наш старый знакомый Масуров.
Солидный игрок дал промах.
- А вот мы так не так!.. - сказал Масуров, живо перекинувшись через
борт бильярда, и, вывернув неимоверно локти, принялся целиться. - Бац! -
вскрикнул он, сделав довольно ловко желтого шара в среднюю лузу. - Вот оно
что значит на контру-то, каков удар! А? - продолжал он, обращаясь к
зрителям.
- Отлично играют! - отнесся к Бахтиарову худощавый господин, которого в
городе называли плательной вешалкой.
- Кто? - спросил Бахтиаров.
- Я говорю: Михайло Николаич отлично играют.
- Какой Михайло Николаич?
- Масуров.
- Это разве Масуров?
- Масуров... ловкий игрок.
Бахтиаров сейчас же встал с своего места и подошел к игрокам.
- Каков удар-то? - повторил Масуров, заметив его около себя.
- Славный! - отвечал Бахтиаров.
- Вот как долго целитесь, а еще говорите, что с Тюрей играли... на
"себя", ей-богу, на "себя"! - повторил Масуров, между тем как прицеливался
его партнер.
- Перестаньте говорить под руку, - возразил тот, отнимая с досадою кий.
- Да я и так ничего не говорю; играйте; что мне за надобность.
- Как же не говорите! Как колокол над ухом, - возразил партнер, снова
принимаясь целиться.
- Сами вы колокол. Ну, смотрите... так и есть: на "себя"! - вскрикнул
он и залился смехом.
Партнер действительно сделал на "себя".
- С вами невозможно играть, - сказал он, отнимая кий.
- Ну, уж вы и сердитесь... всяко бывает! А вот мы так поиграем:
красного сделаем да под желтого выход!.. Есть! Вот тут-то мы вас, батенька,
и поймали! Эй ты, маркерина, считай; раз двенадцать, два двенадцать; честь
имею вас поздравить: партия кончена!
- Будет! - сказал партнер, выкидывая на бильярд десятирублевую.
- Давайте играть; что за пустяки?
- Не буду я играть, беспрестанно говорите под руку.
- Я не стану, ей-богу, не стану; слова не скажу.
- Не буду, - отвечал лаконически партнер и вышел.
- Экий какой! - проговорил ему вслед Масуров. - Кутнул на красненькую,
да и испугался... я, черт возьми, по десяти тысяч проигрывал в вечер да и
тут не отставал.
- Не хотите ли со мной? - сказал Бахтиаров.
- Очень рад, - отвечал, обрадовавшись, Масуров, - вы ведь, кажется,
гусар?
- Гусар.
Они начали играть. Масуров был в восторге: как-то так случилось, что он
то с одного удара кончил партию, то шары разбивались таким образом, что
Бахтиарову оставалось делать только белого.
- Что это с вами? - говорили некоторые зрители, обращаясь к Бахтиарову.
- Он хорошо играет, - отвечал тот и начинал как будто бы сердиться.
- Нет, вам нельзя играть со мной так и так, - сказал Масуров, -
возьмите десять вперед.
- Я оттого проигрываю, что мы играем по маленькой: давайте по
пятидесяти рублей.
- Вот еще что вздумали! Как это возможно? Это значит наверняка взять у
вас деньги. На вино давайте.
- Извольте.
И вино проиграл Бахтиаров.
- Будет! - сказал Масуров. - Нет, вам нельзя со мной играть, давайте
пить.
Они сели за дальний столик.
- Я очень рад, что с вами познакомился, - произнес Михайло Николаич,
протягивая руку к Бахтиарову.
- Взаимно и я, - отвечал тот, пожимая ему руку.
- Фамилия моя Масуров.
- А я Бахтиаров.
- Ну и прекрасно.
- Славно вы играете.
- Так ли я еще прежде играл! Не поверите: в полку, бывало, никто со
мной не связывался. Раз шельма жид какую штуку выкинул в Малороссии на
ярмарке: привозит бильярд без бортов; как вам покажется?
- Не может быть.
- Честью моей заверяю. Но... каким же образом, однако, играть?.. Тот...
другой: были хорошие игроки; посмотрели; нет, видят, хитро! Что, я думаю...
"Послушай, свиное ухо, - говорю я жиду, - когда у тебя пуста бильярдная?" -
"От цетырих цасов ноци до восьми утра, ва-се благородие", - говорит. Хорошо!
Прихожу в четыре часа ночи, начинаю катать шарами, всю ночь проиграл один, -
что же? Поутру ею, каналью, самого обыграл на две партии. Тут было
схватились со мной другие: было человек десять уланов; всех обдул, как
липок; а смешнее всего, один чиновник, с позволения сказать, все белье с
себя проиграл.
- Но я не понимаю, каким же образом играют? - сказал Бахтиаров,
внимательно выслушав весь этот рассказ.
- Очень просто: дублетов вовсе нет, и тише бьют шары, чтоб не падали на
пол. Чокнемтесь, monsieur... позвольте узнать ваше имя.
- Александр Сергеич.
- Чокнемтесь, Александр Сергеич!
Они чокнулись.
- Я сейчас имел удовольствие танцевать с вашей супругой.
- Что вы? Да разве она здесь?
- Была здесь; а вы, видно, и не знаете?
- А я и не знаю... Я дома целый день не был: помню, что-то говорила.
- Я знал их еще девушкой.
- Не правда ли, что славная женщина?
- Чудная!
- Да, черт возьми, кабы не была жена, даже приволокнулся бы за нею.
- А вы разве охотники волочиться?
- Даже очень люблю. Допьемте другую бутылку и пойдемте волочиться.
- Пойдемте.
- Там я, еще в прошлое собрание, видел даму: ух, черт возьми, с какими
калеными глазами!
Новые знакомцы вышли под руку в залу, но Масуров скоро юркнул от
Бахтиарова; он был в зале собрания как у себя дома, даже свободнее, чем
ловкий и светский Бахтиаров: всем почти мужчинам подавал руку, дамам
кланялся, иным даже что-то шептал на ухо; и Бахтиаров только чрез четверть
часа заметил его усевшимся с дамою во ожидании мазурки. Михайло Николаич,
увидя своего приятеля, показывал ему пальцем на свои глаза и в то же время
подмигивал на свою даму. У дамы были действительно странные глаза: они были,
если хотите, и черные, но как будто бы кто-то толкал их изнутри, и им сильно
хотелось выпрыгнуть. Бахтиаров чуть не засмеялся и, желая не поддаться
приятелю в выборе дамы, отыскал какую-то девушку тоже с довольно
необыкновенными глазами. Эти глаза были, впрочем, совершенно другого
свойства: они уходили внутрь, и как владетельница их ни растягивала свои
красноватые веки, глаза прятались и никак не хотели показаться на свет.
Масуров захохотал во все горло, увидев помещающегося с своей дамой около
него Бахтиарова.
- Браво, Александр Сергеич! То, что у вас очень закрыто, у меня очень
открыто!
Оба знакомца немного дурачились в мазурке: они очень шибко вертели дам,
подводя их к местам, то чересчур выделывали па, то просто ходили, выдумывая
какие-то странные пословицы. В отношении же дам своих они вели себя
несколько различно: Бахтиаров молчал и даже иногда зевал, но зато рекой
разливался Масуров: он говорил даме, что очень любит женские глаза, что
взгляд женщины для него невыносим, что он знал одну жидовочку и... тут он
рассказал такую историю про жидовку, что дама не знала - сердиться на него
или смеяться; в промежутках разговора Масуров обращался к Бахтиарову и
спрашивал его вслух, знает ли он романс: "Ах, не глядите на меня, вы,
пламенные очи", и в заключение объявил своей даме, что он никогда не забудет
этой мазурки и запечатлел ее в сердце. Дама молча поворотила на него свои
глаза и отошла.
Бахтиаров и Масуров отужинали вместе, выпили еще бутылки две
шампанского, и Масуров начал называть своего приятеля просто - mon cher.
Дружеское сближение Бахтиарова с Масуровым заметили многие, и многие
угадали настоящую причину: это были по преимуществу дамы, которые, как
известно, в подобных случаях обнаруживают необыкновенное любопытство и
невыразимую сметливость. На другой же почти день было решено, что гордец
Бахтиаров заискивает в Масурове и подделывается под его дурной тон, потому
что интригует с его женой. Слух об этом дошел и к Кураевым: брюнетка,
говорят, услышав об этом, тотчас вышла к себе в комнату и целый день не
выходила, жалуясь на головную боль. Горничная ее даже рассказывала, что
будто бы барышня все это время изволила лежать в постели и плакала.
VII
ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА
Еще печальнее, еще однообразнее потекла жизнь Пав-ла после его
неудачной поездки в собрание; целые дни проводил он в совершенном уединении.
С сестрою видался он гораздо реже. Лизавета Васильевна как-то изменилась,
сделалась несколько странною и совершенно иначе держала себя в отношении к
брату. По приезде из собрания она несколько дней была больна, или по крайней
мере сказывалась больною, и лежала в постели. На другой же день поутру
приехал к ним Бахтиаров. Михайло Николаич просил было жену выйти к его
новому знакомому, который, по его словам, был старинный его приятель, видел
ее в собрании и теперь очень желает покороче с ней познакомиться. Лизавете
Васильевне очень неприятно было это посещение, и она решительно сказала
мужу, что больна и не может выйти.
- Бог с тобой, Лиза, ты мне все делаешь напротив; этот ведь совершенно
непохож на других моих приятелей: человек с огромным весом, для детей наших
даже может быть полезен.
Сказав это, Масуров вышел из спальни. Гость и хозяин, кажется, скоро
совершенно забыли о Лизавете Васильевне. Они уселись играть в бостон и
проиграли до вечера. На третий день, когда снова приехал Бахтиаров, Лизавета
Васильевна спросила мужа: долго ли этот человек будет надоедать им?
- Нет, душа моя, - почти закричал Михайло Николаич, - ты хоть зарежь
меня, а мы каждый день будем играть: этакого отличнейшего и благороднейшего
игрока я во всю жизнь не видал.
- Что же вы не играете у него?
- У него невозможно, ей-богу, невозможно: во всем доме переделывают
печи; нам бы все равно.
- Это несносно, Мишель: целый день чужой человек.
- И не говори лучше, Лиза: это невозможно; в чем хочешь приказывай.
- Но как же?
- Душа моя, ангелочек, бога ради, не говори, - произнес Масуров и ушел
проворно.
На четвертый день повторилась та оке сцена. На пятый день Лизавета
Васильевна проснулась бледнее обыкновенного, глаза ее были красны и
распухли. Видно было, что она провела не слишком спокойную ночь. Часу в
двенадцатом приехал Бахтиаров, и Михайло Николаич тотчас уселся с ним за
карты. На этот раз Лизавета Васильевна не сказалась больною: она вышла в
гостиную и довольно сухо поклонилась гостю, проговорившему ей свое сожаление
о ее болезни; в лице Бахтиарова слишком было заметно волнение, и он часто
мешался и даже забывал карты. Что касается до Лизаветы Васильевны, то она
была как будто бы спокойна: работала, занималась с детьми, выходила часто из
комнаты и, по-видимому, решительно не замечала присутствия постороннего
человека; но к концу дня, ссылаясь на головную боль, легла снова в постель.
На следующие дни стали повторяться те же сцены. Павел был всему постоянным
свидетелем. Он очень подозревал, что Бахтиаров неравнодушен к сестре и что
она если и не любит, то когда-то очень любила этого человека: ему очень
хотелось поговорить об этом с нею, но Лизавета Васильевна заметно уклонялась
от искренних разговоров и даже по приезде из собрания перестала говорить с
братом о его собственной любви. Когда начинал Павел думать об отношениях
сестры к Бахтиарову, ему становилось как-то грустно; неприятное предчувствие
западало на сердце; положение его в доме Масуровых начало становиться
неловким. Бахтиаров и Масуров его мало замечали, сестра чуждалась; он
перестал к ним ходить. "Для чего это сестра переменилась ко мне? - часто
думал Павел. - Отчего ж она не скажет мне, если точно любит этого человека?
Но достоин ли он? Он светский человек; он мне не нравится". Павел прощал
сестре чувство любви, но только ему казалось, что избранный ею предмет был
недостоин ее; впрочем, при таких размышлениях Павлу всегда как-то
становилось грустно и неприятно. "Лучше, если бы этого не было, - заключал
он, - и что будет из этой любви?" На последний вопрос Павел боялся отвечать.
Больше всего он сердился на Михайла Николаича. "Этот пустой человек, - думал
он, - решительно погубит все свое семейство, он в состоянии продать жену, он
подл, низок, развратен... Как сестре не предпочесть Бахтиарова, который,
может быть, тоже развратный человек, но по крайней мере приличен, солиден".
Были даже минуты, когда Павел завидовал сестре и Бахтиарову: они любят, они
любимы, тогда как он?.. Здесь в воображении его невольно начинал воскресать
образ брюнетки, не той холодной брюнетки, которую он видел, которая не
приехала в собрание, нет, другой - доброй, ласковой, приветливой к нему
брюнетки; она подавала ему руку, шла с ним... Но мечты прерывались, его то
звали к матери, то приезжала тетка или сестра и заставляли его рассказывать,
что делала и как себя чувствовала старуха в продолжение двух дней и не хуже
ли ей? На все вопросы Павел отвечал односложно. Тетка при этих посещениях
обыкновенно выговаривала Павлу, почему он не служит, почему не бывает у нее
и как ему не грех, что он так холоден к матери, которая для него была
истинно благодетельница?
Однажды - это было в начале великого поста - Перепетуя Петровна
приехала к сестре. Она была очень взволнована, почему с несвойственною ей
быстротою и небережливостью сбросила на пол салоп и вошла в залу: все лицо
ее было в красных пятнах.
- Где Паша? - спросила она.
- У себя в комнате, - отвечала горничная.
Перепетуя Петровна прошла к Павлу.
- Здравствуй, Паша! Полно, нечего одеваться-то, и в халате посидишь.
Что это у тебя какая нечистота в комнате? Пол не вымыт; посмотри, сколько на
столе пыли; мало, что ли, батюшка, этих оболтусов-то? Притвори дверь-то: мне
нужно с тобой поговорить.
Павел затворил дверь. Перепетуя Петровна уселась в кресла.
- Давно ли ты видел сестру?
- Дня с три.
- У них был?
- Нет, Лиза у нас была.
- А у них давно ли был?
- У них был неделю назад.
- Что она, с ума, что ли, сошла?
- Кто?
- Да сестрица-то твоя. - Павел с удивлением посмотрел на тетку. - Я
себя не помню; можно сказать, если бы не мой твердый характер, я не знаю,
что... Кто у них был при тебе?
- Никого.
- Нет, ты лжешь, что никого: у них был Бахтиаров; бывает каждый день,
только что не ночует: вот что!
Павел тут только начал догадываться, в чем дело.
- Это приятель Михайла Николаича, - сказал он.
- Нет, не приятель; он скорей злодей его: он злодей всего нашего
семейства. Прекрасно! Михайло же Николаич виноват!.. Сваливайте на мужа
вину: мужья всегда виноваты! Ты и этого не понимаешь.
- Мне нечего понимать.
- Нет, ты должен понимать: ты брат.
- Что же мне такое понимать?
- А то понимать, что сестра твоя свела интригу.
- Тетушка...
- Нечего "тетушка". Ты думаешь - мне легко слышать, как целый город
говорит, что она с этим Бахтиаровым в интриге, и в интриге мерзкой,
скверной.
Павел весь вспыхнул.
- Это клевета! Прошу вас, тетушка, не говорите этого при мне.
- Нет, я буду при тебе говорить: ты должен действовать.
- Мне нечего действовать: это сплетни подлых людей.
- Ты не можешь этого сказать: это говорили мои хорошие знакомые, это
говорят везде... люди постарее, посолиднее тебя; они жалеют тут меня, зная
мое родственное расположение, да бедного Михайла Николаича, которого
спаивают, обыгрывают, может быть, отправят на тот свет. Вот что говорят
везде.
- Тетушка, пощадите сестру! - произнес Павел почти умоляющим голосом.
- Нет, мне нечего ее щадить; она сама себя не щадит, коли так делает; я
говорю, что чувствую. Я было хотела сейчас же ехать к ней, да Михайла
Николаича пожалела, потому что не утерпела бы, при нем же бы все выпечатала.
А ты так съезди, да и поговори ей; просто скажи ей, что если у них еще раз
побывает Бахтиаров, то она мне не племянница. Слышишь?
- Я не поеду, тетушка.
- Как тебе ехать? Я наперед это знала: давно уж известно, что ты
никаких родственных чувств не имеешь, что сестра, что чужая - все равно; в
тебе даже нет дворянской гордости; тебе ведь нипочем, что бесславят наше
семейство, которое всегда, можно сказать, отличалось благочестием и
нравственностью.
- Это одна клевета.
- Да за что же вы меня-то мучите, за что же я-то терзаюсь? Вы, можно
сказать, мои злодеи; в ком мое утешение? О чем я всегда старалась? Чтобы
было все прилично... хорошо... что же на поверку вышло? Мерзость...
скверность... подлость... Я девок своих за это секу и ссылаю в скотную. Бог
с вами, бог вас накажет за ваши собственные поступки. Съездить не хочешь!
Лентяй ты, сударь, этакий тюфяк... ты решительно без всяких чувств, жалости
ни к кому не имеешь!
В продолжение этой речи голос Перепетуи Петровны делался более и более
печальным, и, наконец, она начала всхлипывать.
- Нет, видно, мне в жизни утешения ни от чужих, ни от родных: маятница
на белом свете; прибрал бы поскорее господь; по крайней мере успокоилась бы
в сырой земле!
Перепетуя Петровна очень расстроилась.
Вошла горничная и сказала, что больная проснулась.
- Не сказывайте ей обо мне, - говорила Перепетуя Петровна, - я не могу
ее видеть, мою голубушку; страдалицы мы с ней, по милости прекрасных
детушек! Я сейчас еду...
И действительно уехала, не простясь даже с Павлом.
Перепетую Петровну возмутила Феоктиста Саввишна. Она рассказала ей
различные толки о Лизавете Васильевне, носившиеся по городу и по
преимуществу развиваемые в дружественном для нее доме, где прежде очень
интересовались Бахтиаровым, а теперь заметно на него сердились, потому что
он решительно перестал туда ездить и целые дни просиживал у Масуровых.
Феоктиста Саввишна, поговорив с Перепетуей Петровной, вздумала заехать
к Лизавете Васильевне посидеть вечерок и собственным глазом кой-что
заметить. Она непременно ожидала встретить там Бахтиарова; но Лизавета
Васильевна была одна и, кажется, не слишком обрадовалась гостье. Сначала
разговор шел очень вяло.
- А вы не выезжаете? - спросила Феоктиста Саввишна.
- Нет, я не выезжала эти дни... Голова болит.
- Время такое, насморки везде. А я так сегодня целый день не бывала
дома; бездомовница такая сделалась, что ужас; теперь вот у вас сижу, после
обеда была у вашей тетушки... как она вас любит! А целое утро и обедала я у
Кураевых... Что это за прекрасное семейство!
- А вы знакомы?
- Господи помилуй! Мало что знакома: я, можно сказать, дружна, близка к
этому семейству.
- Которая из дочерей у них лучше? - спросила Лизавета Васильевна.
- Ах, Лизавета Васильевна, я просто не моту вам на это отвечать! Они
обе, можно сказать, как два амура или какие-нибудь две белые голубки.
- Которая у них брюнетка?
- Старшая.
- Она мне лучше нравится.
- Да, это Юлия Владимировна: прекрасная девица. Дай только бог ей
партию хорошую, а из нее выйдет превосходная жена; наперед можно сказать,
что она не огорчит своего мужа ни в малейших пустяках, не только своим
поведением или какими-нибудь неприличными поступками, как делают в нынешнем
свете другие жены. - Последние слова Феоктиста Саввишна произнесла с большим
выражением, потому что, говоря это, имела в виду кольнуть Лизавету
Васильевну.
- Она очень нравится одному молодому человеку, - сказала та, не поняв
последних слов Феоктисты Саввишны.
- Право? Кому же это?
- Этот молодой человек видел ее раза два. Он говорит, что она чудо как
хороша собой, грациозна и бесподобно поет.
- Ай, батюшки! Кто же это такой? - спросила Феоктиста Саввишна, и у ней
уже глаза разгорелись, как будто дело шло об ее собственной красоте или о
красоте ее дочери.
- Он меня очень просил, - продолжала Лизавета Васильевна, - чтобы
узнать стороной, как о нем думают у Кураевых и что бы они сказали, если бы
он сделал предложение.
- Ах, боже мой! Кто бы это был? - сказала Феоктиста Саввишна, еще более
заинтересованная. - Постойте, я ведь догадываюсь: не Бахтиаров ли?
Лизавета Васильевна покраснела.
- Это с чего вам пришло в голову? С какой мне стати говорить за него?
- Ну, я думала, так, по дружбе; он так часто бывает у вас.
- Он часто бывает у моего мужа. Нельзя ли вам, Феоктиста Саввишна,
переговорить с Кураевыми?
- Да про кого, матушка, поговорить-то: я еще не знаю, про кого.
- Нет, вы наперед дайте слово, что переговорите.
- Извольте; про кого же?
- Про моего брата.
- Про Павла Васильича? Не может быть!
- Отчего же не может быть?
- Нет, вы шутите!
- Вовсе не шучу.
- Да как же? Ведь он еще не служил.
- Что ж такое! У него уж три чина.
- Да кто их дал?
- Царь дал. Он кандидат.
- Ей-богу, не знаю... Позвольте, мне от своего слова отпираться не
следует: поговорить поговорю; конечно, женихи девушке не бесчестье; только,
откровенно вам скажу - не надеюсь. Главное дело - нечиновен. Кабы при
должности какой-нибудь был - другое дело... Состояние-то велико ли у них?
- У него своих пятьдесят душ, да после тетки еще достанется.
Феоктиста Саввишна размышляла. Она была в чрезвычайно затруднительном
положении: с одной стороны, ей очень хотелось посватать, потому что сватанье
сыздавна было ее страстью, ее маниею; половина дворянских свадеб в городе
началась через Феоктисту Саввишну, но, с другой стороны, Бешметев и Кураева
в голове ее никоим образом не укладывались в приличную партию, тем более что
она вспомнила, как сама она невыгодно отзывалась о Павле и какое дурное
мнение имеет о нем невеста; но мания сватать превозмогла все.
- Поговорю, Лизавета Васильевна, с большим удовольствием поговорю; я
так люблю все ваше семейство! Мне очень будет приятно устроить это для вас.
Вы говорите: у него пятьдесят душ и три чина?
Разговор этот прервался приходом бледного и расстроенного Павла.
Лизавета Васильевна очень ему обрадовалась.
- Вот и он! Легок на помине. Как я тебя давно не видала, Поль, -
говорила она, целуя брата в лоб и глядя на него, - но что с тобой? Чем ты
расстроен?
Павел ничего не отвечал и, почти не кланяясь Феоктисте Саввишне, сел
поодаль; Лизавета Васильевна долго вглядывалась в брата и сама задумалась.
Феоктиста Саввишна, внимательно осмотрев Павла, начала с ним разговаривать,
вероятно, для узнания его умственных способностей; она сначала спросила его
о матери, а потом и пошла допытываться - где он, чему и как учился, что
такое университет, на какую он должность кандидат; и вслед за тем, услышав,
что ученый кандидат не значит кандидат на какую-нибудь должность, она очень
интересовалась знать, почему он не служит и какое ему дадут жалованье, когда
поступит на службу.
Павел говорил очень неохотно, так что Лизавета Васильевна несколько раз
принуждена была отвечать за него. Часу в восьмом приехал Масуров с клубного
обеда и был немного пьян. Он тотчас же бросился обнимать жену и начал
рассказывать, как он славно кутнул с Бахтиаровым. Павел взялся за шляпу и,
несмотря на просьбу сестры, ушел. Феоктиста Саввишна тоже вскоре отправилась
и, еще раз переспросив о состоянии, чине и летах Павла, обещалась уведомить
Лизавету Васильевну очень скоро.
VIII
СВАТОВСТВО
Феоктиста Саввишна, возвратясь от Лизаветы Васильевны, почти целую ночь
не спала; сердце ее каждый раз замирало и билось, когда она вспоминала, что
судьба "калилась, наконец, над ней и доставила ей случай посватать. Будь
другая на месте Феоктисты Саввишны, не имея для этого дела истинного
призвания, она, конечно бы, не решилась сватать какого-либо полуплебея
губернской аристократке и по причинам, выше уже изложенным. Собственно, два
только благоприятные шанса имела Феоктиста Саввишна: во-первых, она слышала
стороной, что будто бы у Кураевых продают имение с аукциона и что вообще
дела их сильно плохи, а во-вторых, Владимир Андреич, обыкновенно человек
гордый и очень мало с нею говоривший, вдруг на днях, ни с того ни с сего,
подсел к ней и сказал: "Чем вы, любезная Феоктиста Саввишна, занимаетесь?
Хоть бы молодым девушкам женихов приискивали", - а она, как будто бы
предчувствуя, и ответила, что она очень рада, но только в состоянии ли будет
найти достойных молодых людей. Владимир же Андреич на это возразил: "Нынче
девушкам копаться нечего!" - и что вот хоть у него две дочери, девушки не из
последних, а он зарываться не будет, был бы человек хороший.
На другой день Феоктиста Саввишна сходила к заутрене, к обедне и
молилась, чтобы хорошо начать и благополучно кончить, и вечером же решилась
отправиться к Кураевым. Ехав дорогой, она имела два опасения: первое, чтоб
не было посторонних, а второе, чтобы Владимир Андреич не очень уж был важен
и сердит, потому что она его безмерно уважала и отчасти побаивалась; даже,
может быть, не решилась бы заговорить с ним, если бы он сам прежде не дал
тону. Первое ее опасение было напрасно: Кураевы только своей семьей сидели в
угольной комнате; второе же, то есть в отношении Владимира Андреича, отчасти
оправдалось: он был, видно, чем-то очень серьезным расстроен, а вследствие
того и вся семья была не в духе; но Феоктиста Саввишна не оробела перед этим
не совсем благоприятным для нее обстоятельством и решилась во что бы то ни
стало начать свое дело.
- Что это нынче за времена, - начала она, просидев с полчаса и
переговоря о различных предметах, - что это нынче за годы? Прошла целая
зима... танцевали... ездили на балы... тоже веселились, а свадьбы ни одной.
На это замечание никто не ответил; Владимир Андреич поднял, впрочем,
нахмуренные глаза и поглядел на нее.
- А ведь женихи-то есть, и очень бы желали, - продолжала она.
- Да где вы нашли женихов? - проговорил Владимир Андреич. - И
танцевали, наша братья, женатые да мальчишки.
- Мало ли есть, которые и не выезжают. Право, нынче молодой человек,
который посолиднее, то и не поедет в общество-то. Не те времена: жизнь
как-то не веселит. Вот, например, Василья Петровича Бешметева сын:
прекраснейший человек, а никуда не ездит, все сидит дома.
- Это тюфяк-то? - перебила блондинка. - Мы еще у вас его видели:
смирный такой.
- И который еще рук не моет? - прибавила насмешливо брюнетка.
- То-то и есть! Я не знавши это говорила, ан вышло не то, - возразила
увертливая Феоктиста Саввишна. - После, как узнала, так вышел человек-то
умный; не шаркун, правда; что ж такое? Занимается своим семейством,
хозяйством, читает книги, пятьдесят душ чистого имения, а в доме-то чего
нет? Одного серебра два пуда, да еще после тетки достанется душ восемьдесят.
Кроме того, у Перепетуи Петровны и деньги есть; я это наверно знаю. Чем не
жених? По моему мнению, так всякую девушку может осчастливить.
Родитель и родительница весь этот рассказ выслушали очень внимательно.
- Да это его сестра за Масуровым? - спросила мать.
- Его самого.
- Семейство-то очень уж дурное: тетка Перепетуя Петровна... сестра
Масурова - бог знает что такое! - говорила Кураева, глядя на мужа и как бы
спрашивая его: "Следует ли это говорить?"
- Что ж такое сестра? - возразила Феоктиста Саввишна. - Она совершенно
отделена. Если и действительно про нее есть там, как говорят, какие-то
слухи, она не указчица брату.
- Это пустяки: что такое сестра? - проговорил Кураев. - Служит он
где-нибудь?
- Нет, нигде не служит.
- Отчего же? Ленив, что ли?
- Ай нет; как это возможно! Холостой человек, одинокий: думает, не для
чего: состояние обеспеченное, у него уж три чина: он какой-то коллежский
регистратор, что ли.
- Коллежский секретарь?
- Так точно, коллежский секретарь.
Феоктиста Саввишна, сметливая в деле сватанья, очень хорошо поняла, что
родители были почти на ее стороне; впрочем, она даже несколько удивилась,
что так скоро успела. "Видно, больно уж делишки-то плохи", - подумала она и
прямо решилась приступить к делу.
- Я, признаться сказать, - начала она не совсем твердым голосом, -
нарочно сегодня к вам и приехала. В своем семействе можно говорить
откровенно - он очень меня просил узнать, какое было бы ваше мнение насчет
Юлии Владимировны?
- Насчет меня? - спросила брюнетка и побледнела.
- То есть в каком же отношении насчет? - сказал Владимир Андреич,
переглянувшись с женою.
- Ну, то есть известно, в каком. Он видел Юлию Владимировну: она ему
очень понравилась, так он очень бы желал быть осчастливлен. Конечно, его
мало знают, но он говорит: "Я, говорит, со временем постараюсь, говорит,
заслужить".
Владимир Андреич думал. Впрочем, по выражению его глаз заметно было,
что слова Феоктисты Саввишны были ему не неприятны.
- Что ж, он делает формальное предложение, что ли? - спросил он.
- Да!.. Конечно... все равно и через меня... делает формальное
предложение.
- Формальное предложение, - проговорил как бы сам с собою Владимир
Андреич и поглядел на дочь.
Юлия сидела почти не жива; на глазах ее навернулись слезы. Блондинка с
испуганным и жалким лицом смотрела на сестру; у нее тоже показались слезы.
Марья Ивановна глядела то на дочь, то на мужа. Несколько минут продолжалось
молчание.
- Как ты думаешь, Марья Ивановна? - начал Владимир Андреич, обращаясь к
жене. Та глядела ему в глаза и ничего не отвечала.
- Ну, а ты что, Юлия? - отнесся он к дочери.
Юлия Владимировна едва собралась с духом отвечать.
- Я не хочу еще замуж, папенька.
- Это пустое ты говоришь: всякая девушка замуж хочет.
- Он мне не нравится, папенька.
- И это пустое...
Решив таким образом, Владимир Андреич встал и начал ходить по комнате;
все другие сидели молча и потупившись. У Феоктисты Саввишны очень билось
сердце, и она беспокойным взором следила за Кураевым.
- Пойдем туда, Маша, - проговорил, наконец, Владимир Андреич, показав
жене глазами на кабинет. Марья Ивановна встала и пошла за мужем. Барышни
тоже недолго сидели в угольной. Брюнетка взглянула исподлобья на Феоктисту
Саввишну и, взяв сестру за руку, ушла с нею в другую комнату.
Феоктиста Саввишна, чтобы не мешать семейному совещанию, тоже вышла в
залу и, прислонившись к печке, с удовольствием начала припоминать ту
ловкость, которую обнаружила в этом деле. "Задала же я им задачу, - думала
она: - господи, хоть бы мне эту свадьбу устроить: четвертый год без всякого
дела. Старики-то, кажется, на моей стороне; невеста, пожалуй, заупрямится;
ну да Владимир Андреич не очень чувствительный родитель: у него и не хочешь,
да запляшешь. Признаться сказать, не ожидала я для себя этого. Делишки-то,
главное, делишки, видно, больно плохи. Как бы подслушать, что барышни-то
говорят?" - подумала Феоктиста Саввишна и, зная очень хорошо расположение
дружественного для нее дома, тотчас нашла дверь в комнату барышень и,
подойдя весьма осторожно, приложила к небольшой щели ухо. В комнате
царствовало молчание и только слышались глухие рыдания. Феоктиста Саввишна
тотчас же догадалась, что это плачет невеста.
- Не плачь, ma soeur, - заговорила блондинка, - папенька, может быть,
еще не согласится... Ты скажи, что просто не можешь, что у тебя к нему
антипатия.
- Какая тут антипатий? Больше, ma soeur, чем антипатия. Я представить
его не могу, имя его теперь уж мне противно. Что это такое? Выдают за
дурака!
- Именно, - подхватила блондинка, - лицо гадкое, ноги кривые. Очень
весело... такой муж своими немытыми руками будет обнимать. Фуй, гадость
какая!
Брюнетка ничего не отвечала: несколько минут не было слышно ни слова.
- Если меня выдадут за него, - начала довольно тихо брюнетка, - я знаю,
что делать.
- А что такое, ma soeur?
- А вот увидишь.
- Скажи, душенька!
- А то, что я буду держать его, как лакея...
- Конечно: он того и стоит.
- Еще как стоит!
Снова продолжалось несколько минут молчание.
- Мне тебя, ma soeur, - начала блондинка, - очень жаль: мы с тобой уж
не будем жить вместе.
Брюнетка молчала.
- Все это гадкая Феоктиста Саввишна, - продолжала блондинка.
- Конечно, она, урод проклятый! - подхватила Юлия.
- Дыня гнилая!
- Киевская ведьма!
- Черт с хвостом!
Феоктиста Саввишна не сочла за нужное долее подслушивать и снова вышла
в залу. Ей очень была обидна неблагодарность Юлии Владимировны, о счастии
которой она старалась. "Впрочем, бог с ней! - подумала она. - Это происходит
от глупости и молодости: им бы все за богачей выдавай; где же их взять? Для
меня бы все равно сватать; сами виноваты; хороший-то жених спросит и
приданого, а приданое в трубе прогорело, даром что модницы этакие! Вот
посмотрим, сколько отвалят; ан смотришь: старую перину, новый веник да
полтину денег; конечно, тряпок много, да ведь на тряпки-то хорошего человека
не приобретешь". Феоктиста Саввишна много еще думала в этом же роде: в
голове ее проходили довольно серьезные мысли. Так, например: что если нет в
виду хорошего приданого, так девушек не следует по моде и воспитывать, а
главное дело - не нужно учить по-французски: что от этого они только
важничают, а толку нет, и тому подобное.
Но еще более серьезные мысли, как и надобно было ожидать, высказывал
Владимир Андреич в своем совещании с супругою.
- Как ты думаешь, Марья Ивановна? - начал он.
- Я, ей-богу, еще, Владимир Андреич, опомниться не могу. Мне кажется
это даже дерзостью.
- Пустое! Где же тут дерзость?
Марья Ивановна не отвечала.
- Я тебя спрашиваю: где же тут дерзость?
- Конечно, если уж не дерзость, так, сам согласись, странность.
- И странности никакой нет. А это не странность, что у нас имение-то
все с молотка продадут? Это не странность, что я в пятьдесят лет должен
ехать в Петербург - надевать лямку и тереться в частной службе за
какие-нибудь четыре тысячи в год? Это не странность, по-вашему, это не
странность? Понимаете ли вы, что из этого выйдет?
- Я сама знаю, Владимир Андреич, что наше состояние очень расстроено.
- Не расстроено, сударыня, а совсем его нет. Что теперь у нас? Домашняя
рухлядь да экипажи; далеко-то не уедешь. Хорошо, что еще хоть частное место
удастся приятелям выхлопотать, а то хоть по миру ступай; впору с одной-то
возиться. Слава богу, что выискался добрый человек да берет, что называется,
из одного расположения. Нет уж, сударыня, по милости вашей у меня шея-то
болит давно; вам все готово, а я, может быть, целые ночи верчусь, как карась
на горячей сковороде; у меня только и молитвы было, чтобы взял кто-нибудь;
знаешь ли ты, что через месяц мы должны ехать отсюда? Ну, если б еще здесь
оставались, можно бы было погодить, да и то... четыре зимы их вывозили, а
что толку-то? Ездили, ухаживали, обедали, а ни один не присватался;
припомни, сколько было этих франтов-то: Портнов, Караев, Мелуса,
Коваревский, Умнов, Глазопалов, Бахтиаров; а ведь ни одного не умели завлечь
хорошенько; сами виноваты, мне делать нечего, в самого себя уж не влюбишь.
- Конечно... впрочем, все-таки... ты не рассердись, Владимир Андреич, я
говорю это так: все-таки ужасно пожертвовать дочерью...
- Да какой черт ею жертвует? Не в Сибирь ссылают, замуж выдают; она, я
думаю, сама этого желает. Жертвуют ею! В этом деле скорей наш брат жертвует.
Будь у меня состояние, я, может быть, в зятья-то пригнул бы и не такого
человека.
- Да ведь это я так только сказала...
- И так говорить не следует. Надобно ли нам о себе-то подумать?
- Конечно, надобно.
- Наш ведь век еще не определен!
- Конечно, еще не определен: может быть, мы еще долго будем жить.
- То-то и есть: долго жить. Теперь позови-ка Юлию... Я поговорю с ней,
а после и ты ей внуши хорошенько: во-первых, что она бедная девушка, что
лучше ей жениха быть не может, а в девках оставаться нехорошо, да и
неприлично в наш век.
Марья Ивановна вышла. Владимир Андреич, оставшись один, погрузился в
размышления. Через несколько минут вошла, в сопровождении матери, невеста, с
заплаканными глазами и бледная, как полотно.
- Поди, поцелуй меня, Юлия, - сказал Владимир Андреич ласковым тоном, -
сядь поближе.
Юлия поцеловала отца и села.
- Знаешь ли ты, - начал он своим внушительным тоном, - что всякая
порядочная девушка в двадцать лет должна думать выйти замуж?
- Знаю, папа.
- Ты порядочная девушка?
Юлия молчала.
- Тебе двадцать лет? Что ж из этого следует? То, что ты должна думать
выйти замуж.
- Но, папа, я еще не хочу.
- Ты не можешь не хотеть, на том основании, как я сказал, что
порядочная девушка в двадцать лет хочет замуж; но теперь другой вопрос: за
кого выйти замуж?
- Мне он очень гадок.
- Хорошо: этот гадок, положим, так. Стало быть, ты кого-нибудь имеешь в
виду. Может быть, в тебя кто-нибудь влюблен и уж делал тебе предложение? Кто
ж это такой? Бахтиаров, что ли?
- Мне никто не делал предложения, - отвечала, вспыхнув, Юлия
Владимировна. - Я пойду, папенька, в монастырь.
- Прекрасно! Ступай в монастырь, только завтра же; зачем же тебе
отягощать нас? Мы, стало быть, ничего уже не можем для тебя сделать. Мы
поедем в Петербург, а ты ступай в монастырь.
Юлия залилась слезами.
- Вот видишь, - начал снова Владимир Андреич, - это только пустые
слова, а в таком важном деле пустых слов говорить не следует. Плакать
нечего, а надобно слушать, что говорят.
- Мне хочется, папенька, пожить с вами.
- Пожить с нами! Это всего лучше! На все, сударыня, свое время: с нами
ты уж пожила; теперь тебе надобно выйти замуж, - ведь ты с этим сама
согласна. Ну, скажи, согласна ли?
- Согласна.
- Прекрасно! Что ж тебя останавливает? Каков этот человек?
- Он совершенный тюфяк, папа.
- Вот то-то и есть; тебе, по молодости, не должно ни в чем полагаться
на собственные понятия. А я тебе лучше растолкую, что это за человек.
Во-первых, я знал его отца и мать; отец был очень честный человек, а мать
умная и добрая женщина; во-вторых, он сам учился а университете и имеет уже
три чина. Что же из этого выходит? Этот жених умный человек, по месту своего
воспитания, потому что это высшее заведение, и должен быть добрый человек,
по семейству, в котором он родился, а главное - состояние: пятьдесят душ
незаложенных; это значит сто душ; дом как полная чаша; это я знаю, потому
что у Василья Петровича бывал на завтраках; экипаж будет у тебя приличный;
знакома ты можешь быть со всеми; будешь дамой, муж будет служить, а ты
будешь веселиться; народятся дети, к этому времени тетка умрет: вот вам и на
воспитание их. Чего ж недостает в этом женихе?
- Он очень необразован, папа.
- Нет, необразован быть он не может; разве только неловок, не шаркун;
да ведь муж не танцевальный учитель. Это ведь в танцмейстеры да в паяцы
выбирают ловких.
Владимир Андреич замолчал. Из всех его рассуждений Юлия поняла,
кажется, только то, что папенька непременно решился ее выдать за Бешметева и
что теперь он говорит ласково, только убеждает, а потом, пожалуй, начнет
кричать и, чего доброго, посадит в монастырь.
- Ну, Марья Ивановна, ты теперь с нею поговори, - сказал Владимир
Андреич и вышел.
Юлия по уходе отца принялась плакать. Марья Ивановна тоже едва
удерживалась.
- Он меня, пожалуй, прогонит, - говорила Юлия, утирая слезы.
- Что мудреного, друг мой? Выходи лучше, Джулинька. Что? Бог милостив.
- Да он мне гадок, maman.
- Привыкнешь, душа моя, ей-богу, привыкнешь. Этого ведь нельзя наперед
сказать; сначала не нравится, а после полюбишь; а иногда и по любви выходят,
да после даже ненавидят друг друга. Он добрый человек: по крайней мере он
будет тебе повиноваться, а не ты ему.
- Да, уж если я выйду, - сказала разгневанным голосом Юлия, - так я ему
дам знать себя; я ему докажу, что значит жениться насильно. У него пятьдесят
душ, maman?
- Пятьдесят душ, мой ангел.
- Сколько же это доходу?
- Я думаю, тысяч до трех; да еще, я думаю, деньги у них должны быть.
- Все деньги себе буду брать; ему никогда копейки не дам; буду ездить
по знакомым, по балам; дома решительно не стану сидеть.
- Да это как ты хочешь... - говорила мать. - Ну, что пользы-то, посуди
ты сама: вот я вышла за Владимира Андреича; ну, молодец, умен и богат.
Конечно, жила в обществе, зато домашнего-то удовольствия никакого не имела.
Решись, мой друг; в наше время в девушках оставаться даже неприлично.
И на это замечание Юлия ничего не отвечала и, казалось, была в
раздумье.
- Позвольте мне, maman, поговорить с сестрой, - сказала она после
минутного размышления.
Марья Ивановна вышла в угольную комнату: там сидели Владимир Андреич и
Надя.
- Ну, что? - спросил он, увидя жену.
- Она почти согласна, - отвечала Марья Ивановна, - хочет только с
сестрой поговорить.
Надя встала и хотела было идти.
- Постой, - сказал Владимир Андреич. - Ты смотри не разбивай сестру; я
ведь после узнаю. Ты скажи, что ты бы на ее месте тотчас пошла.
- Да ведь он очень смешон, папа, - возразила блондинка.
- Я тебе за это уши выдеру! Болтунья этакая! - прикрикнул Владимир
Андреич.
У блондинки на глазах навернулись слезы.
- Ты должна ей говорить, что ей необходимо выйти замуж, потому что
этого хотят родители, а родителей должно уважать, - что папенька, то есть я,
рассердится и отдаст в монастырь... ступай!
Блондинка вошла к сестре, которая сидела в задумчивости.
- Меня за тебя, ma soeur, прибранил папа, - сказала она, садясь,
надувши губы, на диван.
- За что?
- Что ты замуж не выходишь. Выходи, пожалуйста, скорее... Я-то чем
виновата? Он и тебя хочет посадить в монастырь.
- Я лишу его этого удовольствия, потому что выйду замуж.
- Я сама бы вышла за кого-нибудь замуж; все бранятся беспрестанно:
сегодня третий раз.
- Знаешь, ma soeur, кого мне хочется взбесить, если я выйду замуж?
- Кого?.. Б...?
- Ну да. Ты не знаешь еще, какой он ужасный чело" век. Мне именно
хочется выйти замуж, чтоб доказать ему...
- Он славно ездит верхом, - перебила блондинка.
- Конечно, хорошо. А все-таки ужасный человек: ты не знаешь еще
всего... Помнишь, как он летом за мной ухаживал? Ну, я думала, что он в
самом деле ко мне неравнодушен.
- Ты в него, ma soeur, была ведь очень влюблена, - перебила блондинка,
- целые ночи все говорила о нем.
- Ну да, конечно. Но вообрази себе, что он сделал со мной на обеде у
Жарковых: я стою у окна, он подходит ко мне. "Что вы делаете, говорит, на
что вы смотрите? Не заветные ли вензеля пишете?" А я и говорю: "Да, заветный
вензель". Он говорит: "Напишите при мне". Я думаю, что ж такое? Взяла да и
написала его вензель. Он посмотрел на окошко, сделал, знаешь, эту его
насмешливую гримасу и отошел. Самолюбие у меня вспыхнуло, и с этих же пор я
перестала его замечать. После он очень опять ухаживал: нет, извините, -
теперь пусть поймет, что это значит. Я сделаюсь дамой и решительно не буду
обращать на него внимания. Он, говорят, дам гораздо больше любит.
Сестры несколько минут молчали.
- Где папенька? - спросила, наконец, брюнетка.
- В угольной: сидит с мама.
- Поди, скажи, что я согласна... - произнесла Юлия Владимировна
решительным тоном.
- В самом деле, ma soeur? - спросила та.
- В самом деле.
- Я пойду скажу.
- Поди.
- Ты не шутишь?
- Нет.
Наденька постояла еще несколько минут, ожидая, что не откажется ли
сестра от своего намерения. Но Юлия Владимировна молчала, и Надя вошла в
угольную комнату.
- Сестра согласна, папа, - сказала она, войдя к Владимиру Андреичу.
- И прекрасно! - сказал тот с просветлевшим лицом. - Что ж она сама
нейдет?
- Она там, папа.
Владимир Андреич вошел в кабинет.
- Ну что, Джули?
- Я согласна.
- Поцелуй меня, душа моя... нет, поцелуй три раза... в этих
торжественных случаях целуются по три раза. Ты теперешним своим поступком
очень хорошо зарекомендовала себя: во-первых, ты показала, что ты девушка
умная, потому что понимаешь, что тебе говорят, а во-вторых, своим
повиновением обнаружила доброе и родителям покорное сердце; а из этих данных
наперед можно пророчить, что из тебя выйдет хорошая жена и что ты будешь
счастлива в своей семейной жизни.
Юлия хотела поцеловать руку отца, но Владимир Андреич не позволил этого
сделать и сам поцеловал ее в лоб.
- Ты посиди здесь, а я переговорю с Феоктистой Саввишной.
Сказав это, Владимир Андреич вышел в угольную и снова уселся на диване.
Через четверть часа предстала перед ним и Феоктиста Саввишна.
- Ну что, любезнейшая моя Феоктиста Саввишна? - начал Владимир Андреич.
- Так как вы, я думаю, и сами знаете, что дочери моей, с одной стороны,
торопиться замуж еще нечего: женихов у ней было и будет; но, принимая во
внимание, с другой стороны, что и хорошего человека обегать не следует, а
потому я прошу, не угодно ли будет господину Бешметеву завтрашний день
самому пожаловать к нам для личных объяснений; и я бы ему кое-что сообщил, и
он бы мне объяснил о себе.
- Да верно ли это, батюшка Владимир Андреич? Верно ли это по крайней
мере?
- Почти верно.
- Он, признаться сказать, мало надеется и говорил мне: "Я бы, говорит,
Феоктиста Саввишна, и сам сделал предложение, да сами посудите, я ведь
решительно не знаю, как обо мне разумеют".
- Невеста и все наше семейство разумеют о нем очень хорошо. Вы его
ободрите.
- Можно ли, Владимир Андреич, надежду-то ему подать?
- Даже больше чем надежду. Мы хорошего человека никогда не обегали.
Феоктиста Саввишна была почти в восторге. Она очень хорошо поняла, что
Владимир Андреич делает эту маленькую проволочку так только, для тону, по
своему самолюбивому характеру, и потому, не входя в дальнейшие объяснения,
отправилась домой. Ехавши, Феоктиста Саввишна вспомнила, что она еще ничего
не слыхала от самого Бешметева и что говорила только его сестра, и та не
упоминала ни слова о формальном предложении.
"Что, если он откажется, даже потому только, - подумала она, - что у
них к свадьбе ничего не готово?"
Эта мысль сильно беспокоила немного далеко взявшую сваху. Она тотчас
было хотела ехать к Лизавете Васильевне, но было уже довольно поздно, и
потому она только написала к ней письмо, содержание которого читатель увидит
в следующей главе.
IX
ПОМОЛВКА С ПРЕДЫДУЩИМИ
И ПОСЛЕДУЮЩИМИ ЕЙ СЦЕНАМИ
Павел ничего не знал о переговорах сестры с Феоктистой Саввишной, и в
то самое время, как Владимир Андреич решал его участь, он думал совершенно о
другом и был под влиянием совершенно иных впечатлений. Долго не мог он после
посещения тетки опомниться. Ему очень было жаль сестры.
"Бедная Лиза, - думал он, - теперь отнимают у тебя и доброе имя,
бесславят тебя, взводя нелепые клеветы. Что мне делать? - спрашивал он сам
себя. - Не лучше ли передать ей об обидных сплетнях? По крайней мере она
остережется; но каким образом сказать? Этот предмет так щекотлив! Она
никогда не говорит со мною о Бахтиарове. Я передам ей только разговор с
теткою", - решил Павел и приехал к сестре.
Но ему, как мы видели, не удалось этого сделать. С расстроенным духом
возвратился он домой и целую почти ночь не спал. "Что, если она его любит,
если эти сплетни имеют некоторое основание?" - думал Павел и, сам не желая
того, начинал припоминать небольшие странности, которые замечал в обращении
сестры с Бахтиаровым.
Так, например, Лизавета Васильевна, не любившая очень карт, часто и
даже очень часто садилась около мужа в то время, как тот играл с своим
приятелем, и в продолжение целого вечера не сходила с места; или... это
было, впрочем, один только раз... она, по обыкновению как бы совершенно не
замечавшая Бахтиарова, вдруг осталась с ним вдвоем в гостиной и просидела
более часа. Павел в это время под диктовку Масурова переписывал какую-то
бумагу в соседней комнате, и когда он вошел, то заметил на лицах обоих
собеседников сильное волнение; видно было, что они о чем-то говорили, но при
его появлении замолчали, и потом Бахтиаров, чем-то расстроенный, тотчас же
уехал, а Лизавета Васильевна, ссылаясь на обыкновенную свою болезнь -
головную боль, улеглась в постель.
Размышления Павла были прерваны приездом Лизаветы Васильевны, которая
прошла прямо к нему в комнату. Увидя сестру, он несколько смешался. Ему
предстояло рассказать ей все, что говорила тетка; но герою моему, как уже,
может быть, успел заметить читатель, всегда было трудно говорить о том, что
лежало у него на сердце. Лизавета Васильевна вошла с веселым лицом и, почти
ни слова не говоря, подала Павлу какое-то письмо. Бешметев, ничего не
подозревая, начал читать и, прочитав, весь растерялся: лицо его приняло
такое странное и даже смешное выражение, что Лизавета Васильевна не могла
удержаться и расхохоталась.
- Что с тобой, Поль? - проговорила она.
Павел молчал.
Письмо это было от Феоктисты Саввишны, довольно оригинальной орфографии
и следующего содержания:
"Почтеннюющая Илисавета Васильевна, ни магу выразить, скаким нетерпенем
спишу ваз уведомить, што я, пожеланию вашому, вчерас была у В.А., зделала
предложение насчет вашаго браца к Юли Владимировны, оне поблагородству
собственной души незахотят мне зделать неприятности и непреставять миня
лгуньею прид таким прекрасным семейством, сегодняшнего числа в двенацат
часов поедут кним знакомитца, там они все узнают, принося мое почтение и
цолуя ваших милых детачек остаюсь
покорная к услугам
Феоктиста Панамарева".
- Я тебе все скажу, - начала Лизавета Васильевна. - Вчера мне пришло в
голову попросить Феоктисту Саввишну узнать, как о тебе думают у Кураевых, а
она не только что узнала, но даже сделала предложение, и они, как видишь,
согласны.
Павел все еще не мог прийти в себя.
- Извольте одеваться и ехать: вас ждут, - продолжала Масурова.
- Но это, должно быть, какая-нибудь болтовня, - возразил, наконец,
Бешметев.
- Нечего тут рассуждать, а извольте одеваться и ехать. Константин! Дай
барину одеться.
И Лизавета Васильевна вместе с лакеем начали наряжать брата. Герой мой
как будто был не совсем в своем уме, по крайней мере решительно не имел
ясного сознания и, только одевшись, немного опомнился: уселся на диван и
объявил, что не поедет, потому что Феоктиста Саввишна врунья и что, может
быть, все это вздор. Лизавета Васильевна начала терять надежду; но от свахи
получено было новое, исполненное отчаяния письмо, в котором она заклинала
Павла ехать скорее и умоляла не губить ее. Этот новый толчок и убеждения
Лизаветы Васильевны подействовали на Павла как одуряющее средство: утратив
опять ясное сознание, он сел на дрожки и, не замечая сам того, очутился в
передней Кураевых, а потом объявил свое имя лакею, который и не замедлил
просить его в гостиную.
Простояв несколько минут на одном месте и видя, что уже нет никакой
возможности вернуться назад, Павел быстро пошел по зале; решившись во что бы
то ни стало не конфузиться, и действительно, войдя в гостиную, он довольно
свободно подошел к Кураеву и произнес обычное: "Честь имею представиться".
- Очень приятно, весьма приятно, - перебил Владимир Андреич, взяв гостя
за обе руки, - милости прошу садиться... Сюда, на диван.
Павел сел. Владимир Андреич внимательным взором осмотрел гостя с головы
до ног. Бешметеву начало становиться неловко. Он чувствовал, что ему надобно
было что-нибудь заговорить, но ни одна приличная фраза не приходила ему в
голову.
- Я знал вашего батюшку и матушку, - начал опять Владимир Андреич. -
Мне очень приятно вас видеть у себя в доме. Вы, как слышно, не любитель
общества: сидите больше дома, занимаетесь науками.
- Да, я больше бываю дома, - проговорил, наконец, Павел.
- Это очень похвально... Рассеянные молодые люди как-то бывают
неспособны к семейной жизни: теряются... заматываются... Конечно... кто
говорит? С одной стороны, не должно бегать и людей...
Владимир Андреич остановился с тем, чтобы дать возможность заговорить
своему собеседнику; но Павел молчал.
"Уж чересчур неговорлив: видно, самому придется начать", - подумал
Владимир Андреич и начал:
- Вчерашний день Феоктиста Саввишна...
Здесь опять он замолчал и остановился в ожидании, не перебьет ли его
речь Бешметев; но тот сидел, потупившись, и при последних словах его весь
вспыхнул.
- Через Феоктисту Саввишну, - продолжал Владимир Андреич, - угодно было
вам сделать нам честь... искать руки нашей старшей дочери.
- Я был бы очень счастлив... - проговорил, наконец, Павел.
- Очень верю и благодарю вас за это, - возразил Владимир Андреич, - но
позвольте мне с вами говорить откровенно: участь ваша совершенно зависит от
выбора дочери, которой волю мы не смеем стеснять. Очень естественно, и в чем
я даже почти уверен, что она, руководствуясь своим сердцем, согласна. Но мы,
старики-родители, на эти вещи смотрим иначе: во-первых, нам кажется, что
дочь наша еще молода, нам как-то страшно отпустить ее в чужие руки, и очень
натурально, что нас беспокоит, как она будет жить? Любовь - сама по себе, а
средства жизненные - сами по себе, и поэтому, изъявляя наше согласие, нам,
по крайней мере для собственного спокойствия, хотелось бы знать, что она,
будучи награждена от нас по нашим силам, идет тоже не на бедность; и потому
позвольте узнать ваше состояние?
- У меня пятьдесят душ.
- Чистые?
- Чистые-с.
- И деньги есть?
- Есть небольшие.
- Примерно - сколько?
- Тысяч пять.
- Стало быть, после старика-батюшки ничего еще не продано, не заложено
и не истрачено?
- Нет, ничего-с.
- Благодарю вас за откровенность; я, признаться сказать... вы извините
меня; теперь, конечно, прошлое дело, - я, признаться, как-то не решался...
мало даже советовал... но, заметя ее собственное желание... счел себя не
вправе противоречить; голос ее сердца в этом случае старше всех... у нее
были прежде, даже и теперь много есть женихов - очень настоятельных
искателей; но что ж делать? не нравятся... Так богу угодно... Родством своим
я могу похвастать: вот вы, когда войдете в наше семейство, увидите сами, и
надеюсь, что вы любовию своею и уважением вознаградите нас за нашу в этом
случае жертву... Сейчас я приглашу жену... Марья Ивановна!
Марья Ивановна вошла и, жеманно поклонившись Павлу, села на ближайшее
кресло.
- Павел Васильич, - начал Кураев, - делает честь нашему семейству и
просит руки Юлии. Я говорил им, что это зависит от нее самой.
- Конечно, это зависит совершенно от ее желания, - отвечала Марья
Ивановна.
- Нынче на брак, - подхватил Владимир Андреич, - не так уже смотрят,
как прежде: тогда, бывало, невест и связанных венчали. Мы это себе уж не
позволим сделать.
- Как можно? Мы этого никогда не позволим себе сделать, - подтвердила
Марья Ивановна.
- Позовите же Юлию.
Марья Ивановна вышла и скоро возвратилась с Юлиею.
- Подойди сюда поближе, Джули, - начал Владимир Андреич. - Павел
Васильевич делает тебе честь и просит твоей руки, на что ты вчерашний день
некоторым образом и изъявила уже твое согласие. Повтори теперь твои слова.
Юлия, с бледным лицом, с висящими на ресницах слезами, тихо
проговорила:
- Я согласна.
Павел, кажется, ничего не слышал, ничего не понимал; он стоял,
потупившись, как бы не смея ни на кого взглянуть, и только опомнился, когда
Владимир Андреич сказал ему, подавая руку дочери:
- Примите, Павел Васильич, и, как водится, поцелуйте.
Бешметев схватил руку и поцеловал. Он чувствовал, как рука невесты
дрожала в его руке, и, взглянув, наконец, на нее, увидел на глазах ее слезы!
Как хороша показалась она ему с своим печальным лицом! Как жаль ему было
видеть ее слезы! Он готов был броситься перед ней на колени, молить ее не
плакать, потому что намерен посвятить всю свою жизнь для ее счастия и
спокойствия; но он ничего этого не сказал и только тяжело вздохнул.
- Как вы думаете насчет сговора, Павел Васильич? - спросил Владимир
Андреич.
- Я не знаю.
- Не угодно ли вам сегодня?
- Очень рад.
- И прекрасно! Священник готов.
Все вошли в залу.
Священник был действительно готов и сидел около образов. При появлении
Кураевых он указал молча жениху и невесте их места. Павел и Юлия стали
рядом, но довольно далеко друг от друга; Владимир Андреич, Марья Ивановна и
Наденька молились. Несколько горничных девок выглядывало из коридора, чтобы
посмотреть на церемонию и на жениха; насчет последнего сделано было ими
несколько замечаний.
- Ой, какой нехороший! - говорила белобрысая девка.
- Нехорош и есть, девонька, - подхватила женщина с сердитым лицом.
- Лицо-то какое широкое! - заметила девчонка лет тринадцати.
- Постойте, чертовки, дайте-ко посмотреть, - говорила, продираясь
сквозь толпу, прачка. - Ах, какой славный! Красавец!
Горничные потихоньку засмеялись над простодушием прачки. Лакеи тоже
выдвинулись из лакейской, но они стояли молча; только один из них, лет
шестидесяти старик, в длинном замасленном сюртуке и в белых воротничках,
клал беспрестанно земные поклоны и потихоньку подтягивал дьячку. Церемония
кончилась.
- Шампанского! - закричал Владимир Андреич.
Но шампанское что-то долго не подавалось. В буфете вышел спор. Старик в
белых воротничках никому не хотел уступить честь разносить.
- Полно, старый хрен: разобьешь, ведь оно двенадцать рублев, - говорил
молодой лакей, отнимая у старика поднос.
- Ах ты, молокосос! Давно ли был ты свинопасом-то? Туда же, учить...
Анна Семеновна, разлей, матушка, напиток-то, - говорил старый лакей, не
давая подноса и обращаясь к ключнице.
- Не тронь, Сеня, его, - говорила та и разлила вино.
Спиридон Спиридоныч (так звали старика) с довольным лицом вынес
шампанское в залу. Он шел очень модно, как следует старинному лакею.
- Разве там других нет? - спросил Кураев, недовольный тем, что перед
женихом явился лакей в замасленном сюртуке.
- Извините, батюшка Владимир Андреич, - отвечал старик, - по
собственному моему расположению я отнял у Семена: молоденек еще.
- Это слуга моего отца, - сказал Кураев, обращаясь к Павлу, - и по сю
пору большой охотник до всех церемоний. Батюшка жил барином.
- Блаженной памяти Андрей Михайлыч, - отвечал старик, - изволили меня
любить и имели всегда большие празднества: нас по трое за каретой ездило.
- Довольно. Подавай, - проговорил Владимир Андреич.
Начались поздравления. Первый поздравил жениха и невесту сам хозяин,
потом Марья Ивановна, потом Наденька и, наконец, священник.
- Осмелюсь, батюшка Владимир Андреич, - заговорил опять Спиридон, - и я
проздравить от моей персоны.
Все захохотали, даже Павел улыбнулся.
- Ну, поздравь, - сказал Владимир Андреич, - да, знаешь,
повысокопарнее, своим слогом...
- По недоразумению моему готов: честь имею вас проздравить, батюшка
Владимир Андреич, и честь имею вас проздравить, благодетельница наша Марья
Ивановна. Проздравление мое приношу вам, Надежда Владимировна, - говорил он,
подходя к руке барина, барыни и барышни, - а вам и выразить, не могу, -
отнесся он к невесте. - А вам осмеливаюсь только кланяться и возносить за
вас молитвы к богу, - заключил он, обращаясь к жениху, и раскланялся перед
ним, шаркнувши обеими ногами.
- Позови же и других, - сказал Владимир Андреич, желая перед зятем
похвастать количеством дворни.
- Не молоденьки ли еще, батюшка Владимир Андреич? - заметил Спиридон,
видно, не желавший, чтобы прочая прислуга удостоилась чести поздравления.
- Нет, позови, - повторил Кураев. - Преуморительный старик! - продолжал
он, когда Спиридон вышел. - Впрочем, довольно еще здоровый: больше делает у
меня молодых-то.
- Какое, папа, больше делает, ничего не может делать, - перебила
блондинка.
Владимир Андреич значительно посмотрел на дочь.
- Он преусердный, престарательный, - заметила Марья Ивановна, вторя
мужу.
Между тем Спиридон Спиридоныч прошел в девичью.
- Ступайте вы, егозы: проздравьте господ-то!
- Да что, приказано, что ли? - спросила баба с сердитым лицом.
- Приказано не приказано, а порядок такой. Эх вы, необразованные!
Смотрите, хорошенько поцелуйте у всех руки.
- Спиридон Спиридоныч, поучи-ко, как поздравить-то, - сказала с
насмешкою молоденькая горничная, очень хорошенькая собой, так что в нее был,
говорят, влюблен какой-то поручик.
- Ну, как проздравлять! - отвечал Спиридон Спиридоныч, очень довольный
тем, что у него просят советов. - Известно как: имею-де счастие обличить вам
свое проздравление.
Научивши таким образом, старый лакей прошел в лакейскую и там велел
идти к поздравлению.
В залу начала входить целая гурьба горничных, с различными лицами и
талиями. Все начали подходить сначала к руке жениха и невесты, а потом к
Владимиру Андреичу, Марье Ивановне и Наденьке. Молодые свои поздравления
бормотали сквозь зубы и улыбались, но старые говорили ясно и с серьезными
лицами. Спиридон Спиридоныч и в этот раз не утерпел, чтоб не поздравить еще:
он подошел к жениху, говоря: "Честь имею еще раз кланяться!" - поцеловал
руку и шепнул ему на ухо: "Я, батюшка, иду в приданое за Юлией
Владимировной". Павел хотел было дать ему денег, а вместе с тем вспомнил,
что и всем следовало бы дать; но денег с ним не было; это еще более его
сконфузило.
Наконец, поздравления кончились, и скоро сели за стол. Жениха и невесту
поместили, как следует, рядом, но они в продолжение целого обеда не сказали
друг другу ни слова. Юлия сидела с печальным лицом и закутавшись в шаль. Что
же касается до Павла, то выражение лица его если не было смешно, то,
ей-богу, было очень странно. Он несвязно и отрывисто отвечал Владимиру
Андреичу, беспрестанно вызывавшему его на разговор, взглядывал иногда на
невесту, в намерении заговорить с ней, но, видно, ни одна приличная фраза не
приходила ему в голову. Блондинка нехотя рассказывала матери, что поутру их
поваренок очень больно треснул чью-то чужую собаку, зашедшую в кухню ради
ремонта, так что та, бедная, с полчаса бегала, поджавши хвост, кругом по
двору, визжала и лизала, для уврачевания, расшибленный свой бок. Вообще всем
как-то было неловка.
После обеда Павел хотел ехать домой, но Владимир Андреич не отпустил. К
вечеру невеста сделалась внимательнее к Павлу: она получила от папеньки
выговор за то, что была неласкова с женихом, и обязана была впредь, особенно
при посторонних людях, как можно больше обнаруживать чувства любви и не
слишком хмуриться. Часу в восьмом съехались друзья Владимира Андреича:
откупщик, председатель уголовной палаты, статский советник Коротаев, одним
словом, тузы губернские. Пошли новые поздравления. Павел очень конфузился,
невеста делала над собою видимое усилие, чтобы казаться веселою. Скоро гости
уселись за карты. Юлия подошла, села около жениха и начала с ним разговор.
- Вы не любите играть в карты?
- Нет-с, не люблю.
- А я так очень люблю... я умею даже в штос... Меня выучил один мой
cousin*; он теперь, говорят, совсем проигрался.
______________
* двоюродный брат (франц.).
Павел ничего не отвечал; разговор прервался.
- А вы где до сих пор жили? - заговорила опять Юлия.
- Я жил в Москве.
- Что ж вы там делали?
- Я учился в университете.
- Учились? Который же вам год?
- Двадцать второй.
- Зачем же вы так долго учились?
- У нас велик курс: я был четыре года в гимназии да четыре в
университете.
- Сколько же вы времени учились?
- Восемь лет.
- Как долго!.. Вам, я думаю, очень наскучило. Я всего два года была в
пансионе, и то каждый день плакала.
- Я не скучал.
Разговор опять прервался.
- Я здесь не думал остаться, - начал Павел после продолжительного
молчания.
- Зачем же остались?
Читатель, конечно, согласится, что на этот вопрос Павлу следовало бы
отвечать таким образом: "Я остался потому, что встретил вас, что вы явились
передо мною каким-то видением, которое сказало мне: останься, и я..." и
проч., как сказал бы, конечно, всякий молодой человек, понимающий обращение
с дамами. Но Павел если и чувствовал, что надобно было сказать нечто вроде
этого, проговорил только:
- Я остался по обстоятельствам.
- Напрасно. В Москве, я думаю, веселей здешнего жить.
И здесь опять следовало Павлу объяснить, что ему теперь в этом городе
веселее, чем во всей вселенной; но он даже ничего не сказал и только в
следующее затем довольно продолжительное молчание робко взглядывал на Юлию.
Она вздохнула.
- Вы так печальны! - едва слышным голосом проговорил Бешметев.
- На моем месте каждая была бы грустна.
- Отчего же?
Невеста отвечала только горькою улыбкою.
Вечер кончился. При прощании Юлия сказала жениху довольно громко, так
что все слышали:
- Жду вас завтра.
Павел вышел от Кураевых в каком-то тревожном и полусознательном
состоянии. Приехав домой, он с несоответственной ему быстротою вбежал, не
снимая шинели, к матери и бросился обнимать старуху.
- Матушка! Я женюсь, - повторял он несколько раз.
Но больная не отвечала ничего на ласки сына и, кажется, ничего не
понимала, хотя он и старался в продолжение получаса втолковать ей, что он
нашел невесту, сговорился и теперь счастлив. Старуха ничего не отвечала и
только крестила его, глядя на него каким-то грустным взором. Он вышел от
матери и лег на постель. Но, видно, ему не спалось и, кажется, очень
хотелось поделиться с кем-нибудь своими ощущениями, потому что он велел было
закладывать себе лошадь, но, не дождавшись ее, пошел пешком к сестре. Пройдя
несколько переулков, он задохнулся и принужден был остановиться.
"Не спит ли сестра? Теперь уже поздно, - подумал он. - Конечно, спит.
Досадно... ей-богу, досадно!.. Как бы мне хотелось ее видеть! Не обязаны же
все не спать ночи, потому что нам не спится. Она, я думаю, никак не ожидает,
что со мной случилось. Впрочем, я лучше завтра к ней пойду!"
Проговоря это, Павел пошел обратно домой. Возвратившись к себе в
комнату и снова улегшись на постель, он не утерпел и сказал раздевавшему его
лакею:
- Константин, ты слышал? Я женюсь.
- Слышал-с. Хороша ли невеста-то, Павел Васильич?
- Хороша.
- И крестьяне есть?
- Есть. Я и тебе невесту приведу, и ты женишься.
- Коли ваша милость, Павел Васильич, будет, я не прочь.
X
ОПЯТЬ ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА
На другой день Павел проснулся часу в двенадцатом, потому что с вечера
раздумался и заснул только на утре. Различные мысли без всякого порядка
приходили ему в голову в продолжение целой ночи; то представлялся ему добрый
Владимир Андреич, так обласкавший его (Владимир Андреич показался Павлу
очень добрым), то невеста - девушка, от которой он еще поутру был так далек,
которой почти не надеялся никогда видеть, но вдруг не только видел ее, но
сидел с нею, говорил: она невеста его, она, говорят, влюблена в него, и
недели через две, как объявил уже Владимир Андреич, она сделается его женою.
Не похоже ли все это на сон?
Он с восторгом помышлял, что завтрашний день опять увидит брюнетку,
будет видеть каждый день, может быть, найдет случай сказать ей, как он ее
давно любит, может быть она сама ему признается в том. "Как-то она об этом
скажет? Я думаю, вся вспыхнет, и как будет она хороша в эту минуту". Но нет,
я решительно не в состоянии проследить все то, что Павел перемечтал о своей
невесте, о ее возвышенных чувствах, о взаимной любви, одним словом, о всех
тех наслаждениях, которые представляет человеку любовь и которых, впрочем,
мой герой еще хорошо не знал, но смутно предполагал. Самая прекрасная
будущность представлялась ему: вот он теперь женится, выпишет из Москвы
книг, будет заниматься; выдержит экзамен, сделается профессором; весь
погрузится в пауку. Боже мой! Что может быть лучше этого? - счастие в
домашней жизни, слава в публике.
Проснувшись, Павлу очень не хотелось вставать; ночные мечтания снова
начали овладевать его воображением. Он лежал, повернувшись к стене, как
вдруг почувствовал, что с него сдернули одеяло. Бешметев обернулся: перед
ним стоял Масуров.
- Здравия желаем, господин жених! - вскричал гость. - Разве так долго
спят? Какую вы, батенька, выкинули штуку! Славно, право, славно... я сегодня
только узнал. Вставайте да давайте шампанское пить!
Павел, несколько сконфузившись, торопился надевать халат и спальные
сапоги.
- Фу ты, канальство, какая пышная фигура! - говорил Масуров.
- Что сестра?
- Чего сестра? Еще вчера ночью уехала в деревню. Такая досада, что
ужас; ну, сами посудите, зачем теперь в деревню ехать?
- Зачем же она уехала? - спросил Павел, удивленный и озабоченный этим
известием.
- Бог ее знает; вчера приступила, чтобы я не был знаком с Бахтиаровым.
"Это, говорит, неприлично; я молодая женщина, в обществе могут
перетолковать"; черт знает какая чушь пришла в голову! Очень мне нужно, что
болтают там сороки.
Павел очень хорошо понял причину нечаянного отъезда сестры: видно, она
была у тетки, а та передала ей по-своему все сплетни.
Вот теперь он один. Ему даже не с кем посоветоваться в столь важное для
него время; но, размыслив, что это почти необходимо для Лизаветы Васильевны,
потому что только этим одним могли прекратиться городские толки насчет ее
отношений к Бахтиарову, он был рад ее отъезду.
- Надолго ли же Лиза уехала? - спросил он.
- Право, не знаю; и детей увезла, - скука смертная! Сегодня всю ночь не
спал. Досадно, ей-богу, смерть досадно. Напишите, пожалуйста, братец, ей
письмо; что это за глупости? Сегодня уж Перепетуе Петровне на нее жаловался.
Ну, батюшка, как она на вас сердится! Так просто, я вам скажу, и не ходите
лучше: высечет. От нее я и узнал, что ваша милость женится на Кураевой.
Важнительно! Очаровательная, черт возьми, девушка. Тетка всех пушит: и вас,
и Лизу, и Кураевых со всем их потрохом. С Феоктистой Саввишной, за сватанье,
такую при мне пановщину сочинила, что я хотел послать за квартальным;
ругательски разругались... Меня только хвалит: на днях денег хотела дать
взаймы. Вы лучше не ходите; ей-богу, если не высечет, так непременно
прибьет, "и на свадьбу, говорит, не поеду; знать их не буду, на нищей,
говорит, женится, по миру пойдут". Когда у вас свадьба-то?
- Скоро.
- Меня в шафера возьмите.
- Извольте.
- Смотрите же. А я новый фрак себе шью: вчера пятьсот рублей выиграл у
Бахтиарова. У вас есть ли деньги-то на свадьбу? А то я, пожалуй, дам взаймы.
Какой славный малый Бахтиаров! Чудо просто, а не человек! От вас просто он в
восторге. Напишите, пожалуйста, Лизе-то, чтобы приехала; меня-то она не
послушает. Прощайте. Я сегодня вечером приеду к Кураеву; я, правда, с ним
мало знаком, да ничего: так, мол, и так... честь имеют рекомендоваться.
Влюблена в вас невеста?
- Я не знаю.
- Кто же знает? Славная вам будет теперь жизнь! Прощайте. Мне надобно
еще к Бахтиарову. К матушке не заходить? Отчего она меня никогда не узнает?
- Оттого, что вы редко бываете.
- Некогда, братец, ей-богу, некогда; прощайте, напишите к Лизе-то; я
нарочно за этим приезжал к вам. Прощайте, вечером увидимся.
По отъезде Масурова Павел начал одеваться. Туалетом своим в этот раз он
занимался еще более, чем перед поездкою в собрание; раз пять заставлял он
цирюльника перевивать свои волосы, и все-таки остался недоволен. Фрак свой
он назвал мерзейшим фраком, а про жилет и говорить нечего; даже самого себя
Павел назвал неопрятным дураком, который в Москве не умел завестись
порядочным платьем. Часу в двенадцатом он был готов; но доложили о приезде
Владимира Андреича. Павел сконфузился: ему совестно было принять будущего
тестя в своем доме, который, конечно, ни в каком отношении не мог равняться
с аристократическим домом Кураевых, и поэтому он встретил гостя с
озабоченным лицом. Что касается до Владимира Андреича, то он вошел, как
надобно было ожидать, с прилично-важным видом. Сначала объявил, что он желал
сам быть у него, с тем чтобы поклониться ему от всего своего семейства, и по
преимуществу от невесты, которая будто бы уже ожидает его с восьми часов
утра, а потом, спрося Павла о матери и услышав, что она заснула, умолял не
беспокоить ее, а вслед за тем он заговорил и о других предметах, коснувшись
слегка того, что у него дорогой зашалила необыкновенно злая в упряжке
пристяжная, и незаметно перешел к дому Павла (у Бешметева был свой дом).
- Теплый должен быть домик, - заметил Владимир Андреич, - впрочем,
все-таки вам надобно сделать небольшие поправки. Вы извините меня: я, по
праву будущего тестя, желал бы дать вам в этом отношении маленький совет.
- Мне очень приятно, - отвечал Павел.
- Иначе я и не думаю. Я советовал бы вам, так как уже теперь
штукатурить некогда, попросту обить французскими обоями: это будет недорого
и красиво.
- Я сделаю.
- Да... ну, уж и мебель надобно другую. После покойного Калинина
продается отличнейшая мебель, решительно за безделицу: отдадут за
какие-нибудь рублей девятьсот, на две комнаты - на спальную и гостиную. В
первой вся мебель без дерева, обита малиновым бараканом, с черными стальными
пуговицами: прелесть, просто прелесть! подушки все эластик, и эластик-то
неимоверный; красного дерева трюмо с двумя бронзовыми бра, необыкновенного
искусства; а для гостиной все орех, самой утонченной нежности в работе.
И на этот совет Владимира Андреича Павел согласился и объявил, что
готов купить, с большим даже удовольствием. Кураев также поинтересовался
узнать, каковы у Павла экипажи, и так тонко довел разговор, что Бешметев сам
пригласил будущего тестя в сарай и конюшню. Здесь Кураев учтиво
раскритиковал пару карих лошадей, желтую коляску, дрожки с разбитыми
колесами и даже двое городские сани, о которых с такою похвалою отзывалась
Перепетуя Петровна. По его словам, у всякого порядочного человека должно
быть не более трех экипажей, но только чтоб они были в своем виде, а именно,
нужно всего только: парную карету для выезда жены по парадным визитам и на
балы, пролетки собственно для себя и хорошенькие городские парные сани, да
три лошади: две чтобы были съезжены парою у дышла, а одна ходила в одиночке.
Павел с этим вполне согласился и объявил, что он готов бы все это сейчас
купить, но только не знает где. Оказалось, что Владимир Андреич знает, где
все это можно приобрести по самой умеренной цене: двуместная карета,
например, продается у того же покойного Калинина, на венском ходу и с
кузовом петербургской работы, и продается за какие-нибудь ничтожные полторы
тысячи рублей. Лошадей он советовал купить на заводе у Киркина, у которого
лошади, при чистоте во всех статях, необыкновенно добронравны и крепки в
езде. Говоря таким образом, Кураев и Павел возвратились в комнаты.
- Свадьба такое дело, - продолжал Владимир Андреич, - что тут каждый
человек, начиная с самого себя, обновляется во всем, вступает некоторым
образом в другую сферу и запасается уже на новую жизнь. Возьмите даже в
пример мужика: и тот для свадьбы делает синий армяк; для этого случая даже
занять не стыдно, потому случай экстренный. Даже у древних греков, как
известно по описаниям, устроивались свадебные пиршества и празднования,
потому что тут человек хочет показать себя обществу в самом приличном виде.
Вот, с пустого взять, как семейная-то жизнь далеко не походит на жизнь
холостого человека. Вот, например, взять с посуды, тарелок, мисок, плошек и
тому подобной дряни... пустяки... а все деньги, всем надобно завестись;
хорошо у кого много, а у другого молодого человека ничего этого нет. Вот у
вас так, я думаю, после батюшки много этого хлама осталось?
- У нас этого очень много, - отвечал Павел.
- Я припоминаю, что у покойного Василья Петровича видел вазу
серебряную, что ли, или поднос, или самовар, но только удивительно древней
работы рококо.
- Это, верно, вы стопку видели.
- Нет, не стопку, а что-то такое вроде бокала, что ли? Решительно не
помню. Сами посудите: может быть, тому уже несколько лет; помню только, что
видел преинтересную большую серебряную вещь. У вас есть серебро?
- Есть.
- Перечислите, пожалуйста, покрупнее вещи: мне очень хочется
припомнить.
- Стопка серебряная.
- Нет.
- Поднос, кофейник, чайник.
- Нет, не то.
- Корзинка, два большие бокала. - Павел остановился.
- Ну-с!
- Все-с.
- Все? Серебра больше нет?
- Есть еще ложки и ножи.
- Ну, да этих, я думаю, много у вас.
- Я, право, и не знаю; ложек, кажется, дюжин с семь есть.
- Ну так, стало быть, это я действительно корзинку видел.
- Может быть.
- Позвольте мне ее видеть. Признаться сказать, я очень люблю античные
вещи.
Павел хотел было идти за корзинкой; но Владимир Андреич был столько
вежлив, что не позволил ему этого сделать и просил его просто подвести к
шкафу, где хранилось серебро. Павел провел своего гостя в угольную комнату и
представил ему на рассмотрение два огромные стеклянные шкафа с серебром,
фарфором и хрусталем.
Владимир Андреич, кажется, весьма остался доволен тем, что видел.
Серебра было, с придачей ложек и ножей, по крайней мере с пуд; а про фарфор
и хрусталь и говорить нечего. Возвратившись в гостиную, Владимир Андреич
продолжал разговор с свойственною ему тонкостию; выспросил у Павла, в каком
уезде у него имение, есть ли усадьба и чем занимаются мужики. Услышав, что
мужики по большей части обручники и стекольщики и что они ходят по летам в
Петербург и Москву, он очень справедливо заметил, что подобное имение, с
одной стороны, спокойнее для хозяев, но зато менее выгодно, потому, что на
чужой стороне народ балуется и привыкает пить чай и что от этого убывает
народонаселение и значительно портится нравственность. Наконец он начал
прощаться, изъявив предварительно искреннее свое сожаление о том, что не
видал старушки, и поручил ей передать свое глубочайшее уважение, и потом,
объявив Павлу, что его ожидают через полчаса, сел молодцевато на дрожки.
Сердитая пристяжная варварски согнулась, а коренная с места же пошла крупной
рысью.
Когда Владимир Андреич уехал, Павел несколько минут думал об нем.
"Какой он умный, практический человек! - говорил он сам с собою. - Он будет
мне очень полезен своими советами. Боже мой! Думал ли я когда-нибудь об
этаком счастии: женюсь на девушке, в которую страстно влюблен; вступаю в
умное, образованное семейство? Как досадно, что нет теперь Лизы здесь? Как
бы она порадовалась со мною! Чудная она женщина!" Когда Павел вспомнил о
сестре, ему сделалось как-то грустно, и он с нетерпением начал поглядывать
на часы: до назначенного Владимиром Андреичем срока оставалось еще с час...
Тут Бешметеву пришло в голову, что до свадьбы осталось очень немного: нужно
торопиться делать закупки и надобно скорее взять из приказа пять тысяч.
Решившись исполнить это, он пришел к матери и начал ей толковать, что ему
нужны деньги и чтобы она дала ему билет. Старуха опять, кажется, не вполне
поняла, в чем дело, впрочем, подала сыну ключ, перекрестила его и поцеловала
в лоб.
Между тем Владимир Андреич заехал к Перепетуе Петровне, но хозяйки не
было дома. Кураев велел к себе вызвать кого-нибудь поумнее из людей. На зов
его явилась Пелагея.
- Скажи, любезная, - начал Владимир Андреич, - Перепетуе Петровне, что
приезжал Кураев, будущий ее родственник, и что-де очень сожалеет, что не
застал их дома, и что на днях сам опять заедет и пришлет рекомендоваться все
свое семейство, которое все ее очень уважает. Ну, прощай; не переври же!
От Перепетуи Петровны Кураев поехал к Феоктисте Саввишне, которую
застал дома.
- Здравствуйте, моя любезнейшая Феоктиста Саввишна! Во-первых,
позвольте поцеловать вашу ручку и передать вам низкий поклон от наших.
Феоктиста Саввишна сильно переполошилась от приезда почтенного
Владимира Андреича и его ласкового обращения; она выбежала в девичью,
заказала в один раз "для дорогого гостя" чай, кофе и закуску, а потом,
накинув на обнаженные спои плечи какой-то платок и вышед к Кураеву, начала
перед ним извиняться, что она принимает его не так, как следует.
Владимир Андреич говорил, что ничего, чтобы не беспокоилась, а потом
объявил, что он был сейчас у Бешметева, в котором нашел прекраснейшего и
благороднейшего человека, но что он, то есть Бешметев, еще немного молод и,
как видно, в свадебных делах совершенно неопытен и даже вряд ли знает обычай
дарить невесту вещами, материею на платье и тому подобными безделушками, но
что ему самому, Владимиру Андреичу, говорить об этом было как-то неловко:
пожалуй, еще покажется жадностию, а порядок справить для общества
необходимо.
Догадливая Феоктиста Саввишна тотчас поняла, в чем дело.
- Что это, батюшка Владимир Андреич? Да я-то на что? Худа ли, хороша
ли, все-таки сваха. В этом-то теперь и состоит мое дело, чтобы все было
прилично: на родных-то нечего надеяться. Перепетуя Петровна вышла гадкая
женщина, просто ехидная: я только говорить не хочу, а много я обид приняла
за мое что называется расположение.
- Так уж вы, пожалуйста, - начал Владимир Андреич, - знаете... эдак
слегка замечайте ему: вот то-то, это-то необходимо. Вот, например, фермуар
нужно подарить невесте, какие-нибудь браслеты, не для себя, знаете, а больше
для общества: в обществе-то чтоб знали. Прощайте, матушка.
- Почтеннейший Владимир Андреич! Да покушайте чего-нибудь, хоть бы
кофейку или бы водочки выкушали: ведь свежо на дворе-то.
- Не могу, ей-богу, не могу; вы ведь, я думаю, знаете: до обеда не пью,
не ем. Прощайте.
Павел ехал к Кураевым в этот раз с большим присутствием духа; он дал
себе слово быть как можно разговорчивее с невестою и постараться с ней
сблизиться. Он даже придумал, что с ней говорить; он расскажет ей, что видел
сон, а именно: будто бы он живет в Москве, на такой-то улице, в таком-то
доме, а против этого дома другой, большой желтый каменный дом; вот он
смотрит на него; вдруг выходит девушка, чудная, прекрасная девушка; ему
очень хотелось к ней подойти, но он не решался и только каждый день все
смотрел на эту девушку; потом вдруг не стал ее видеть. Юлия, конечно,
догадается, что эта девушка она сама; таким образом он даст ей знать, что он
еще в Москве в нее был влюблен; все это думал Павел, ехав дорогой; но, войдя
в гостиную, где сидели дамы, опять сконфузился.
Марья Ивановна сказала ему, что они давно уже его ожидают, а невеста
сухо поклонилась; Павел сел поодаль. Владимир Андреич был в кабинете;
разговор не вязался, хотя Марья Ивановна несколько раз и начинала: спросила
Павла о матери, заметила, что сыра погода и что поэтому у Юлии очень голова
болит, да и у ней самой начинает разбаливаться. Юлия молчала. Наденька
играла с собачкою. Павел, несмотря на свое желание заговорить, решительно не
находился; ему очень хотелось сесть рядом с Юлией, но у него недоставало
даже смелости глядеть ей в лицо, и он, потупя глаза, довольствовался только
тем, что любовался ее стройною ножкой, кокетливо выглядывавшей из-под
платья.
Пришел Владимир Андреич.
- Ах! Вы здесь, - сказал он, увидя Павла, и пожал ему руку; потом велел
подавать горячее.
- Ну что, где вы побывали? - продолжал он.
- Я был в приказе, - отвечал Павел.
- Это зачем?
- Деньги получал.
- А!.. - произнес протяжно Владимир Андреич. - А много ли получили?
- Пять тысяч.
- Славно... что ж, вы закупки думаете делать?
- Да-с, но я не знаю, где и как...
- Об этом хлопотать нечего; я сам, пожалуй, с вами поеду; вот после
обеда же и поедем. Давайте скорее обедать! Вы уж, Юлия Владимировна,
извините нас! Мы у вас опять жениха увезем, нельзя; бог даст, женитесь, так
все будет сидеть около вас. Что, покраснела? Ну, поди, поцелуй же меня за
это.
Юлия молча и с несколько сердитым лицом подошла и поцеловала ласкового
папеньку.
За столом занимал всех разговорами, как и прежде, Владимир Андреич. Он
рассказывал Павлу об одном богатом обеде, данном от дворянства какому-то
важному человеку, и что он в означенном обеде, по его словам, был выбран
главным распорядителем и исполнил свое дело очень недурно, так что важный
человек после обеда расцеловал его. К концу стола Павлу подали письмо. Эта
была записка от Феоктисты Саввишны, следующего содержания и уже известной ее
орфографии:
"Милъастивеющий Государь
Павил Василич!
Сичас я была у ваши маминке и ваз састат ни магла, вы, верна, нахотетес
у сваи дарагии нивезты, и патаму рашъаюсь писать квам, у атнои знакомои моеи
Аграфены Матъвевны Салъубиевой продаютца по самой дишовой цене расные
дамъскии украшении, брислет, фармуар и два колъца, и неугодно ли вам повашим
в сем опстоятельствам их купит для вашии Юли Владимировны, я могу их
привестъти когда ежели назъначете, вождъании приятнава вашаго гли миня атвас
отъвета остаюс
пакорноя куслугам
Фиктиста Панамарева".
Вышед из-за стола, Павел написал Феоктисте Саввишне ответ, в котором
благодарил ее за беспокойство и просил привезти к нему вещи на другой день,
а потом тотчас же вместе с Владимиром Андреичем отправился делать покупки.
Более достопримечательного в этот день ничего не случилось. Павел проездил с
Владимиром Андреичем до девяти часов и, возвратившись, услышал, что у Юлии
сильно болит голова, а потому она теперь лежит в постеле. Марья Ивановна
вязала шерстяную косынку, а Наденька читала какой-то французский роман.
Владимир Андреич, услышав о болезни дочери, прошел в комнату к барышням и,
через несколько минут вернувшись, предложил Павлу, не угодно ли ему повидать
невесту. Павел без сомнения согласился и с трепещущим сердцем пошел за
Владимиром Андреичем по темному коридору, ведущему в комнату к барышням.
Странное, обаятельное впечатление производит на нас, в пору молодости,
комната всякой молоденькой девушки, и, особенно комната той, в которую мы
влюблены. Доказательством тому может служить значительное число
стихотворений, написанных собственно по этому предмету. Один модный когда-то
поэт сказал, что воздух в комнате девушки напоен девственным дыханием. Когда
Павел вошел в комнату, то почувствовал, кроме девственного дыхания, сильный
запах л'о-де-колоном, которым Юлия примачивала голову. Боже мой! Нет, я
откажусь... слабому перу моему не выразить того, что чувствовал Павел. Юлия
лежала на постеле, в широкой блузе, приникнув повязанною головою к
батист-декосовой подушке. Напротив самой постели стояло зеркало с комодом,
на комоде стояли в футляре часы, две склянки с духами, маленький портфель
для писем, колокольчик, гипсовый амур, грозящий пальчиком, и много еще
различных кабинетных вещей; у окна стояли вольтеровские кресла и небольшой
столик, оклеенный вырезным деревом, а у противоположной стены помещалась
кровать Наденьки, покрытая шелковым одеялом и тоже с батист-декосовыми
подушками. Чудно хорошо показалось все это Павлу.
- Ну, вот тебе и Павел Васильич! - сказал Владимир Андреич, войдя в
комнату дочери. - Посидимте-ка здесь, садитесь на вольтерово-то кресло, а я
усядусь на кровать.
- Вы больны? - проговорил Павел едва слышным голосом.
- Да, у меня очень голова болит.
У Бешметева было такое печальное лицо, что это даже заметил Владимир
Андреич.
- Посмотри, Джули, он чуть не плачет. Ничего, молодой человек, не
теряйте присутствия духа; к свадьбе выздоровеет. Садитесь; что же вы не
садитесь.
Павел сел и молча продолжал глядеть на невесту.
- Вы долго не приезжали, - проговорила Юлия, заметив, что папенька
кидает на нее значительные взгляды.
- Мы были во многих местах, - отвечал Павел.
- Лучше скажите, что мы купили на две тысячи. Да-с, Юлия Владимировна,
вот каковы мы! Вы только лежите, а мы, черт возьми, мужчины, народ
деятельный.
- Я бы сама умела покупать, - отвечала Юлия, - покупать очень весело.
- Видишь, какая храбрая... а что, голова болит?
- Болит, папа.
- Хочешь, я тебе лекарство скажу?
- Скажите.
- Поцелуй жениха, сейчас пройдет; не так ли, Павел Васильич?
- Что это, папа? - сказала Юлия.
Павел покраснел.
- Непременно пройдет. Нуте-ка, Павел Васильич, лечите невесту; смелей.
Он взял Павла за руку и поднял со стула.
- Поцелуй, Юлия: с женихом-то и надобно целоваться.
Павел дрожал всем телом, да, кажется, и Юлии не слишком было легко
исполнить приказание папеньки. Она нехотя приподняла голову, поцеловала
жениха, а потом сейчас же опустилась на подушку и, кажется, потихоньку
отерла губы платком, но Павел ничего этого не видел.
- Ну, оба сконфузились!.. Ох, дети, дети! Как опасны ваши... - "лета",
конечно, думал сказать Владимир Андреич, но остановился, видно найдя, что
подобное окончание решительно нейдет в настоящем случае.
Вскоре Владимир Андреич увел Павла от невесты, ради толкования с
пришедшим торговаться обойщиком.
По уходе их Юлия, всплеснув руками, начала плакать.
Павел уехал от Кураевых после ужина. Он заходил прощаться к невесте и
на этот раз поцеловал только у ней руку.
Ехав домой, он предавался сладостным мечтаниям. Перспектива будущей
семейной жизни рисовалась пред ним в чудном свете; вот будет свадьба: какой
это чудный и в то же время страшный день! Какое нужно иметь присутствие духа
и даже некоторое... а там, там будет лучше, там пойдет все ровнее,
попривыкнешь к новому положению; тут-то вот и можно наслаждаться мирно,
тихо. В это время Павел подъехал к крыльцу, и необходимость вылезть из
дрожек остановила на несколько времени его мечтания.
По приезде его домой ему подали записку от Лизаветы Васильевны:
"Прости меня, Поль, - писала она, - что я уехала, не сказав тебе,
оставила тебя в такое время. Я не могла поступить иначе: этого требуют от
меня мой долг и мои бедные дети. О самой себе я расскажу тебе после, когда
буду сама в состоянии говорить об этом, а теперь женись без меня; молись,
чтобы тебе бог дал счастия, о чем молюсь и я; но ты, ты должен быть счастлив
с своею женою. Прощай".
Письмо это прочитал герой мой почти механически: так был он занят новым
положением, своими новыми чувствованиями!
XI
СВАДЬБА
Две недели, назначенные Владимиром Андреичем до свадьбы, прошли очень
скоро. Это поэтическое время для каждого почти жениха прошло для Павла
слишком прозаически. Он обыкновенно отправлялся рано поутру к Кураевым, и
каждый раз с твердым намерением сблизиться с невестой; но это ему никогда не
удавалось, во-первых, по застенчивости собственного характера и по
холодности невесты, а во-вторых, и потому, что решительно было некогда.
Владимир Андреич беспрестанно ездил с ним закупать для него различные вещи.
Дом был уже оклеен французскими обоями, экипажи и лошади куплены, подарки
невесте сделаны, вследствие чего пяти тысяч как будто бы и не бывало у Павла
в кармане, но расходов предстояло еще очень много; нужно было занимать, но у
кого занять? Павел был в очень трудном положении и сел бы совершенно на
мель, если бы сама судьба, в образе Перепетуи Петровны, не подала ему руку
помощи. Тетка, сердившаяся на Павла за то, что он, по словам ее, не хотел
принять участия в погибели сестры, совершенно разобиделась сватовством моего
героя без предварительного совета с нею; но, сверх ожидания, вдруг
умилостивилась, искренно расположилась к новому родству и приняла живейшее
участие в хлопотах племянника. Причина такой перемены заключалась в тонкой
вежливости Владимира Андреича, заехавшего к Перепетуе Петровне и приславшего
к ней потом все свое семейство. Старая девушка была очень честолюбива. Это,
не заслуженное еще с ее стороны внимание от Кураевых, изменило совершенно ее
образ мыслей насчет женитьбы Павла. Она приехала к нему и, намылив, как
водится, ему голову за то, что он начинал хорошее дело тайком, стала
хлопотать и даже снова помирилась с Феоктистой Саввишной. Обе приятельницы
беспрестанно переезжали одна к другой в дом, заезжали к Павлу, в один голос
кричали на людей его и удивлялись тому, как скоро идет время. Перепетуя
Петровна, узнав стороной, что Павел ездил занимать к кому-то деньги и не
занял, намылила в другой раз ему голову и сама предложила из собственной
казны три тысячи рублей ассигнациями, впрочем, под вексель и за проценты.
Павел ожил духом. О невесте во все это время некогда было ему и подумать; он
как угорелый день и ночь ездил по лавкам и по мастеровым, исполняя
поручения, которые давал ему каждое утро Владимир Андреич. Сам Кураев был
решительно в это время полководец: он ездил сам, посылал Павла, посылал
жену, Наденьку в людей - и все это делал, впрочем, для Павла, то есть на его
деньги. Менее всех принимала участия во всех хлопотах сама невеста. Она
обыкновенно, встав поутру, завивала с полчаса свои волосы в папильотки, во
время, кофе припекала их, а часу в первом, приведя в окончание свой туалет,
выходила в гостиную, где принимала поздравления, здоровалась и прощалась с
женихом, появлявшимся на несколько минут; после обеда она обыкновенно
уходила к себе в комнату и не выходила оттуда до тех нор, покуда не вызывали
ее внимательные родители, очень прилежно следившие за нею. Бедная Юлия! В
настоящее время она одна переживала драму, она одна страдала, всем было
хорошо, все делали, что им хотелось, и были довольны собою. Владимир Андреич
был счастлив, потому что пристроивал дочь, обделывал довольно трудное дело и
только силою характера преоборал препятствия и утонченностию ума
заинтриговывал зятя, Марья Ивановна наслаждалась тем, что Владимир Андреич,
занятый хлопотами, не кричал на нее. Ей, впрочем, было иногда жаль Юлии, но,
по размышлении, она постоянно доходила до той мысли, что часто и по страсти
женившиеся живут, как кошка с собакой. Перепетуя Петровна сделалась похожа
на индийского петуха, растопырившего крылья. Она начала ходить подняв
голову, в необыкновенно накрахмаленных юбках, и неизвестно для чего
принялась говорить в нос. Внимание Кураевых сильно развило в ней важность.
"Эта подлая семейка так обошла ее, - говорила она впоследствии, - что ей
даже не пришло в голову спросить племянника, дают ли что-нибудь за
невестой". Феоктиста Саввишна была тоже очень счастлива. Она до того
говорила со всяким встречным и поперечным о свадьбе, ею устроенной, что
решительно потеряла голос. Про жениха и говорить нечего: неопытный,
доверчивый, увлеченный первою еще страстью к женщине, Павел ожидал, что вот
так и окунется в море блаженства, не видел и не понимал, что невеста почти
не может его равнодушно видеть. Хитрый Владимир Андреич беспрестанно ему
твердил, что Юлия чрезвычайно скромна и никогда не выражает того, что
чувствует. Наденька более всех обнаруживала участия к положению сестры, но,
впрочем, и та часто увлекалась мечтою о грядущем бале и об обещанном новом
бальном платье. Юлия же оставалась постоянно грустною. Боже мой! Такую ли
думала она составить партию? Она думала, что непременно выйдет за
какого-нибудь гвардейского офицера, который увезет ее в Петербург, и она
будет гулять с ним по Невскому проспекту, блистать в высшем свете, будет
представлена ко двору, сделается статс-дамой. И что же вместо этих роскошных
мечтаний давала ей горькая существенность: всю жизнь прожить в губернском
городе, и добро бы еще женою какого-нибудь ловкого богатого человека, а то
выйти за тюфяка, с которым даже стыдно в люди показаться. Сверх того,
сердце... читателю уже известно, что сердце Юлии не было свободно и
принадлежало жестокому, но все-таки интересному Бахтиарову. Размышляя таким
образом, она начинала чувствовать к жениху еще более неприязненное чувство.
"Урод этакой! Тюфяк!" - шептала она сама с собою и начинала с досады
плакать. Чтобы избавиться от предстоящего брака, несколько несбыточных
планов составлялось в голове ее; так, например, броситься перед отцом на
колени и просить его не губить ее; объясниться с самим Павлом: сказать ему,
что она не может быть его женою, потому что любит другого, и просить его как
благородного человека не принуждать ее делать жертву, которая, может быть,
сведет ее во гроб. Мало этого - она вздумала было написать письмо
Бахтиарову, признаться ему, что она его любит и умоляет его спасти
несчастную от ужасного брака, увезти куда-нибудь дальше, например в Париж.
Эта мысль нравилась Юлии более других. Но, отчасти по робости, а отчасти от
самолюбия, она не решилась сделать этот неосторожный шаг. Хорошо, если
Бахтиаров поймет ее, а если станет смеяться, и потом узнает об этом
папенька? Одно только утешало Юлию в ее положении: это мысль, что она,
наконец, выйдет из-под родительской ферулы, будет дамой, станет выезжать
одна и куда ей будет угодно.
Свадебные чины были розданы следующим образом.
Перепетуя Петровна, несмотря на девическое состояние, никому не
уступила чести быть посаженой матерью жениха, пунктуально доказывая, что
девушка в пятьдесят лет все равно что дама; а в посаженые отцы для Павла
Владимиром Андреичем был вызван сосед по деревне, который по сю пору все со
слезами вспоминал Василья Петровича, его друга, соседа и сослуживца.
Феоктиста Саввишна возведена была в звание почетной дамы; шафером со стороны
жениха определен был Масуров, который, несмотря на свое обещание, не
познакомился еще с новыми родственниками и неизвестно где пропадал. Со
стороны невесты, как водится, отец, мать. Почетной дамой была баронесса
Клукштук, очень похожая на пиковую даму; шафером - двоюродный брат невесты,
известный в городе под именем Петруши Масляникова, который, по случаю своего
звания, купил около дюжины перчаток и всех спрашивал, что ему нужно будет
делать? Здесь я должен заметить, что Владимир Андреич, как сам после
рассказывал, обставил бы свадьбу и другими людьми поважнее, да со стороны
жениха родство-то было уже слишком плоховато; так этаких-то людей с
такими-то людьми не так ловко было свести.
Наконец, наступил день свадьбы. Павел проснулся очень рано; он был в
каком-то истеричном состоянии: ему было грустно и весело, ему хотелось
плакать и смеяться. Старуха проснулась тоже очень рано. Перепетуя Петровна,
с помощью горничных, наконец, втолковала ей, что Павел женится и что высокий
господин, приезжавший к ней и целовавший у ней руку, тесть его. Она
расплакалась. Павел сам рыдал, как ребенок. Перепетуя Петровна и Феоктиста
Саввишна, бывшие при этой сцене, тоже плакали. Плакал, кажется, и весь дом,
по крайней мере Константин, нашивавший в лакейской на новую шинель галуны,
заливался слезами и беспрестанно сморкался, приговаривая: "Эк их пустилось!"
Венчание было назначено в четыре часа, потом молодые должны были прямо
проехать к Кураеву и прожить там целую неделю; к старухе же, матери Павла,
заехать на другой день. Часу в первом Перепетуя Петровна и Феоктиста
Саввишна разъехались по домам, чтобы одеться. Они непременно хотели
присутствовать при венчании и потом уже проехать к Кураевым, где был
назначен парадный танцевальный вечер. Обе дамы весьма хлопотали о своих
нарядах и обе гневались на своих горничных: одна за то, что измят был
блондовый чепец, а другая - другая даже и не знала за что, но только дала
своей femme de chambre* урок... Павел, кажется, совсем растерялся; как бы не
понимая ничего, он переходил беспрестанно из комнаты матери в свой кабинет,
глядел с четверть часа в окошко на улицу, где, впрочем, ничего не было
замечательного, кроме какого-то маленького мальчишки, ходившего босыми
ногами по луже. Отошедши от окна, он ложился на кровать, вздыхал и наконец,
затворясь в своей комнате, молился.
______________
* горничной (франц.).
Часа за два до венчания Павел вспомнил, что он не видал еще своего
шафера Масурова, хоть и писал к нему. Очень естественно, что зять, по своей
ветрености, забудет и не приедет! Он послал за ним лошадь. Через четверть
часа кучер явился и объявил, что он объехал весь город, но Масурова не мог
отыскать нигде. Что было делать? Приехали Перепетуя Петровна и Феоктиста
Саввишна, приехал, наконец, посаженый отец - шафер не являлся. Тетка и сваха
были просто в отчаянии. Перепетуя Петровна, несмотря на свою привязанность к
Масурову, назвала его в присутствии постороннего человека мерзавцем, а сосед
пожал плечами. Но времени терять невозможно было; надобно было ехать. Павел,
одетый в новый фрак, цветом аделаид, в белом жилете-пике и белом галстуке,
который, между нами сказать, к нему очень не шел, начал принимать
благословения сначала от матери, посаженого отца, а потом и от тетки.
Плач и вопль снова начались; старуха была очень дурна; посаженый отец
со слезами вспомнил Василья Петровича, благословил Павла, поцеловал его и
пожелал ему жить в счастии и нажить кучу детей, и потом понюхал табаку,
посмотрел на часы и взялся за шляпу. Перепетуя Петровна, проплакавшись и
осушивши батистовым платком слезы, начала так:
- Ну, Павел Васильич, дай тебе бог счастия, дай бог, чтобы твоя будущая
жена была тебе и нам на утешение. Нас тоже не забывай: мы тебе не чужие, а
родные. Можно сказать, что все мы живем в тебя; конечно, супружество - дело
великое, хоть сама и не испытала, а понимаю: тут иной человек, иные и мысли.
Ну, с богом, тронемтесь.
Павел, накинувши шинель, сел в свой фаэтон. Пара вороных жеребцов
дружно подхватила его от подъезда, так что у Константина едва удержалась
круглая шляпа; и весь поезд двинулся к церкви ни шибко, ни тихо, но как
следует свадебному дворянскому поезду.
С большею торжественностию и в лучшем порядке шли предсвадебные сцены в
доме Кураевых. Избранный в шаферы Петруша Масляников давно уже был в зале и
наивно рассказывал барону Клукштук, супругу почетной дамы, что он не бывал
еще ни на одной свадьбе и даже венчание видел только один раз, когда женился
его лакей. Невесту одевали. При туалете ее присутствовали: почетная дама,
троюродная сестра Владимира Андреича, очень обижавшаяся тем, что не получила
никакой должности в свадебной церемонии, Наденька, которая, как известно,
была обязана подать сестре крест и серьги, и еще три девицы, из коих две
были дочери троюродной сестры Кураева. Юлия была вся в слезах до такой
степени, что ее несколько раз принимались утирать мокрым полотенцем и все
убеждали не плакать, потому что будут очень красны глаза.
Марья Ивановна сидела в гостиной на диване и тоже плакала, взглядывая
по временам на Владимира Андреича, ходившего с заложенными на спину руками
взад и вперед по комнате. На столе стояли приготовленные для благословения
образа. Наконец, невесту вывели, и все сошлись в гостиную. Владимир Андреич
взял икону. Юлия поклонилась отцу в ноги: дыхание у нее захватило, она не
могла уже сама встать, ее подняли на руках, и на этот раз уже все советовали
проплакаться. Кураев поцеловал дочь и сам прослезился. С Марьей Ивановной
сделалась истерика, она решительно не могла благословить дочери. Невесту под
руки вывели и посадили в карету с почетной дамой. Шафер сел на парные
дрожки; барон Клукштук - с троюродною сестрою Владимира Андреича, а барышень
усадили всех в карету. Им очень хотелось посмотреть на венчание, но они, как
не принадлежавшие к поезду, должны были приехать после. Владимир Андреич и
Марья Ивановна остались дома. Венчание началось и кончилось своим порядком.
В церкви было пропасть народу, и целая толпа еще ломилась извне. Квартальный
надзиратель несколько раз принужден был прибегать к мерам строгости. Он еще
до приезда невесты поставлен был в необходимость ударить какую-то личность в
фризовой шинели, порывавшуюся в церковь, толкнул, и толкнул довольно больно,
в шею звонкоголосую мещанку и жестоко надрал волосы мальчишке,
перепачканному в саже и очень похожему, по словам квартального, на
дьяволенка. Жених и невеста во время всей церемонии даже не взглянули друг
на друга. На их счет зрителями было произнесено несколько суждений, по
которым оказалось, что у жениха нос велик и лицо плоско, а что невеста
гораздо лучше его. Какой-то маленький гимназист прозвал Перепетую Петровну
дыней-канталупкой. Почетная дама, баронесса Клукштук, имела довольно длинный
и серьезный разговор с Феоктистой Саввишной насчет того, что у жениха нет
шафера.
Наконец, молодые возвратились. Владимир Андреич и Марья Ивановна
встретили их в зале. Они, сопровождаемые всем своим поездом, вошли и начали
принимать благословения.
- Дети мои! - начал Владимир Андреич своим внушительным тоном. -
Позвольте мне в настоящем, важном для вас, случае сказать небольшую речь. -
При этих словах Владимир Андреич вынул из бокового кармана небольшую
тетрадку. Такое намерение Кураева, кажется, всем присутствующим показалось
несколько странным, и некоторые из них значительно между собою
переглянулись.
- Ныне вы вступили, дети мои, - начал Владимир Андреич, - в новую
жизнь, в новые обязанности: для некоторых эти обязанности легки и приятны, а
для некоторых цепи брака тяжелее кандалов преступника. Отчего же это
происходит? Это происходит от нас самих. Мужья хотят слишком много власти, а
жены слишком мало повиноваться. Возьмите вы в пример двух голубков: эти
пернатые могут служить прекрасным образцом для человека. Они искренне любят
друг друга. Голубь трудолюбив и нежен к своему семейству и заботится о нем;
голубка покорна, нежна к своему другу. Будьте подобны двум голубкам, мои
дети, и вы будете счастливы. Вы, Павел Васильич, можно сказать, отрываете от
нашего сердца лучшую часть, берете от нас нашу чистую, нежную голубицу, а
потому на вас лежит священная обязанность заменить для нее некоторым образом
наше место, успокоить и разогнать ее скуку, которую, может быть, она будет
чувствовать, выпорхнув из родительского гнезда. Может быть, вы сами будете
отцом и тогда узнаете, как тяжелы теперешние наши чувствования; одно, может
быть, только приличие удерживает нас от беспрерывных слез, которыми бы мы
готовы разлиться, отпуская наше милое дитя в чужие люди. Да, примите еще раз
от меня благословение!
С этими словами Владимир Андреич проворно спрятал речь в боковой карман
и, поклонившись, осенил молодых руками.
- Отличная речь! - заметил шафер барону Клукштук. Барон только пожал
губами и ни слова не отвечал.
Все вошли в гостиную; начали подавать чай; невесту повели переодевать
из венчального платья в бальное. Часов в восемь пришли музыканты и начали
съезжаться гости.
Честолюбивый Владимир Андреич не утерпел, чтобы не позвать на свадебный
вечер знакомых своего круга. Также приглашены были, ради танцевания, и
молодые люди, в числе которых был и Бахтиаров. Молодая еще не выходила.
Павлу, кажется, было очень неловко: он видел, что на него взглядывали искоса
все дамы, а некоторые из мужчин, хотя почти ему незнакомые, никак не могли
удержаться, чтобы не сделать несколько двусмысленных намеков. Перепетуя
Петровна была не в духе, потому что Кураев ее принял не с подобающею честию,
как следовало бы принять посаженую мать жениха, и, пройдя в гостиную,
попросил сесть на диван не ее, а баронессу Клукштук. Даже Марья Ивановна не
занялась с нею, а подсела к троюродной сестре Владимира Андреича, тоже
усевшейся на другом конце дивана. Таким образом, Перепетуе Петровне почти
пришлось сесть на крайнем кресле, чего она никак не хотела сделать, и села к
окошку.
Наконец, вышла невеста, и вскоре за тем приехала Марья Николаевна,
помещица трех тысяч душ. Дам и кавалеров было уже достаточное число. Из
приглашенных молодых людей не явился только один Бахтиаров. Владимир Андреич
махнул музыкантам: заиграли польский.
- Не угодно ли вам начинать? - сказал Кураев, обращаясь к зятю.
Бедный Павел решительно смешался. Он даже не понимал, какой это
начинается танец. Он стоял и все еще не брал руки невесты, давно уже
стоявшей около него. Юлия догадалась и, сделав гримасу, сама взяла его за
руку и повела в залу.
- Вы, верно, не умеете танцевать? - спросила она его тихо.
Павел покраснел: ему было очень совестно.
- Я... нет-с... но, знаете... давно очень учился...
- Так вы скажите папеньке, что у вас нога болит, а то неловко: будете
путать.
Вслед за молодыми следовал Владимир Андреич с Марьей Николаевной. Этот
поступок Кураева жестоко оскорбил Перепетую Петровну. Она думала, что он
непременно возьмет ее на польский.
- Это уж, видно, не свадебный вечер, а бал какой-то, - сказала она
проходившей мимо Феоктисте Саввишне.
- А что? - спросила та.
- Да так уж... Нас уж с вами, кажется, совсем забыли, всё знатными
людьми занимаются.
Не знаю, что бы ответила на это Феоктиста Саввишна, но ее в это время
кликнули к Марье Ивановне.
Польский кончился. Юлия подошла к отцу.
- Папа, он совсем не умеет танцевать.
- Кто?
- Бешметев.
- Не может быть: французскую пройдет.
- Какое французскую: он и польский не умеет. Я с ним ни за что не
пойду; я уж ему велела сказать, что у него нога болит.
Владимир Андреич махнул рукой, говоря: "Хорошо!"
- Какая неприятность! - сказал он потом, выходя в залу. - У нас молодой
наш отказывается от танцев: вчерашний день ногу ушиб, выскакивая из кареты.
Павел Васильич, - сказал он, обращаясь к вдали стоящему Бешметеву, - что,
ваша нога болит еще?
- Болит-с, - отвечал Павел.
- Досадно, а делать нечего. Постойте-ка, батюшка, у косячка да
полюбуйтесь, как женушка с другими будет любезничать; вот и узнаете, каково
мужнино-то дело: ничего, привыкайте.
Все это Владимир Андреич говорил довольно громко, так что слышали все
почти кавалеры и многие дамы. Началась французская кадриль; молодая
танцевала с шафером.
Во время другой кадрили в залу вошел Бахтиаров. В этот раз, кажется, он
еще был молодцеватее и интереснее собою. Лицо его было бледнее
обыкновенного. Он прямо подошел к невесте, поздравил ее, потом поздравил
попавшегося ему навстречу Владимира Андреича и поклонился Павлу. А вслед за
тем в своей обычной равнодушной позе расположился стоять у окна, объявив
решительно хозяину, что он танцевать не будет. Молодая, несмотря на то, что
очень была грустна и расстроена, заметила, что Бахтиаров приехал очень
бледен и чем-то рассержен; она слышала его отказ танцевать и перетолковала
все это решительно в свою пользу. "Он, верно, влюблен в меня, - думала она,
- страдал, услыхав, что я выхожу замуж, и потому очень бледен и расстроен";
но она этому очень рада и начнет его мучить с этого же вечера. По окончании
кадрили Юлия подошла к Павлу, сидевшему невдалеке от Бахтиарова.
- Как жаль, Поль, что ты не танцуешь! Я бы желала с тобою только
танцевать!
Павел быстро встал на ноги; на глазах его, кажется, навернулись слезы;
он никак не ожидал подобной выходки; ему было и стыдно и приятно. Юлия
Владимировна подала ему руку. Павел едва догадался, что ему надобно было
поцеловать эту руку.
Начались снова танцы. Бахтиаров не танцевал; Юлия Владимировна, чтобы
окончательно взбесить губернского льва, казалась веселою, счастливою и
несколько раз обращалась с нежными выражениями к Павлу; но Бахтиаров уехал,
и она сделалась грустна, задумчива и решительно не стала замечать мужа.
Павел все стоял у притолоки и все глядел на жену. Наденька очень любезничала
с одним молодым чиновником, необыкновенно ловко танцевавшим вальс. Перепетуя
Петровна решительно выходила из себя от невнимания, оказанного ей хозяином:
ее даже не посадили играть в преферанс. Владимир Андреич решительно был
занят губернскими тузами, а Марья Ивановна все егозила около помещицы трех
тысяч душ.
За ужином Перепетуя Петровна поставлена была в такое положение, что
только от стыда не расплакалась. Мало того, что она, как бы следовало
посаженой матери, не была посажена на первое место, мало этого, - целый стол
голодала она, как собака, и попила только кваску. Вот в чем дело: свадебный
день был постный, а стол был приготовлен скоромный, и у доброго хозяина не
стало настолько внимания, чтобы узнать, нет ли таких гостей, которые не едят
скоромного. Что она, попадья, что ли, какая? Она, кажется, дворянка и, можно
сказать, тут первое лицо: для нее бы для одной можно приготовить стол
приличный. Феоктиста Саввишна - известное мелево, - ей хоть козла подай на
страстной неделе, так съест. Сами посудите, в какое она поставлена была
положение, точно проклятая какая-нибудь, ни к чему прикоснуться не может; не
скоромиться же нарочно для этого раза; кроме греха, тут некоторые знают, что
она соблюдает посты. Это просто насмешка! - Вот что думала Перепетуя
Петровна, сидя за столом; гнев ее возрастал с каждым блюдом, у ней едва
доставало присутствия духа сказать, что она не ужинает; сами же хозяева как
будто бы этого ничего не замечали и не видели. Невеста была бледна и ничего
не ела, Павел тоже сидел потупившись и ни к чему не прикасался.
- Посмотрите, им уж хлеб нейдет на ум, - заметил армейский офицер
сидевшему около него молодому человеку с решительными манерами, с которым мы
еще в собрании познакомились.
Молодой человек с прическою a la diable m'emporte* сделал гримасу и,
проговоря: "Это все глупости!", залпом выпил стакан красного вина. После
ужина бальные гости все разъехались, остались одни только непосредственные
участники свадьбы. Молодых проводили в спальню с известными церемониями.
Видимым образом, кажется, все шло своим порядком. Впрочем, Перепетуя
Петровна никак не могла удержаться, чтобы не высказать своего неудовольствия
Владимиру Андреичу.
______________
* черт меня побери (франц.).
- Позвольте вас поблагодарить за ваше внимание и угощение, - говорила
она, прощаясь с хозяевами. - Мы хоть, конечно, и небогаты, но все-таки
понимаем что-нибудь и постараемся с своей стороны отплатить тем же, что сами
получили. - Проговоря это, она раскланялась и ушла в лакейскую.
На другой день свадьбы в чайной дома Кураевых происходил следующий
разговор, который ключница Максимовна, пользовавшаяся от господ большим
доверием за пятнадцатилетние перед ними сплетни на всю остальную братию,
вела с одною ее знакомой торговкою.
- Ну что, матушка Марья Максимовна, каков ваш молодой-то барин? -
спрашивала та.
- Смирненек очень, Федотовна; не под пару нашей-то, я люблю сказать
правду: ей бы надобно муженька посердитее, чтобы побранивал да пошколивал. А
этому она скоро голову свернет.
- Вишь ты, какое дело! - заключила глубокомысленно торговка.
XII
ДОМАШНИЕ СЦЕНЫ
Более полугода прошло после женитьбы Павла. Наступила снова зима, снова
начались удовольствия. В городе ничего не случилось достопримечательного.
Значительной перемены в жизни главных лиц моего рассказа никакой не было.
Павел жил с женою и с матерью; Кураев не уезжал еще в Петербург; хорошие
приятели его по сю пору еще не приискали ему там частного места. Лизавета
Васильевна жила в деревне; Перепетуя Петровна решительно разошлась с своим
родным племянником, даже голубушку-сестрицу третий месяц не видала. Она
некоторым образом действительно была права в своем неудовольствии на
Бешметевых: во-первых, если читатель помнит поступок с нею Владимира
Андреича на свадьбе, то, конечно, уже согласится, что это поступок скверный;
во-вторых, молодые, делая визиты, объехали сначала всех знатных знакомых, а
к ней уже пожаловали на другой день после обеда, и потом, когда она начала
им за это выговаривать, то оболтус-племянник по обыкновению сидел дураком, а
племянница вздумала еще вздернуть свой нос и с гримасою пропищать, что
"если, говорит, вам неприятно наше посещение, то мы и совсем не будем
ездить", а после и кланяться перестала. Она уж сама не станет заискивать:
извините - не такого характера, и потому совершенно прервала с
неблагодарными всякое сношение и подала на Павла ко взысканию вексель.
Впрочем, она очень тосковала, что не видит бедную сестрицу, и каждый день
посылала Палашку наведываться о ее здоровье, а тут, к слову конечно,
спрашивала, каково поживают и молодые. Палашка обыкновенно на вопрос
Перепетуи Петровны сначала отвечала, что все - слава богу! - хорошо, а уж
после кой-что и порасскажет. Из рассказов ее Перепетуя Петровна узнала, что
Владимир Андреич по сю пору еще ничего не дал за дочкою; что в приданое
приведен только всего один Спиридон Спиридоныч, и тот ничего не может
делать, только разве пыль со столов сотрет да подсвечники вычистит, а то все
лежит на печи, но хвастун большой руки; что даже гардероба очень мало дано -
всего четыре шелковые платья, а из белья так - самая малость. Хозяйством
молодая барыня ничего не занимается, даже стол приказывает сам Павел
Васильич, а она все для себя изволит делать наряды, этта на днях отдала
одной портнихе триста рублей; что молодые почивают в разных комнатах: Юлия
Владимировна взяла себе кабинет Павла Васильича и все окошки обвешала
тонкой-претонкой кисеей, а барин почивает в угольной, днем же постель
убирается; что у них часто бывают гости, особенно Бахтиаров, что и сами они
часто ездят по гостям, - Павлу Васильичу иногда и не хочется, так Юлия
Владимировна сейчас изволит закричать, расплачутся и в истерику впадут.
Слушая эти рассказы, Перепетуя Петровна обыкновенно приговаривала: "Так ему,
дураку, и надобно, - еще по щекам будет бить; как бы родство-то свое больше
уважал да почитал, так бы не то и было!"
Вечером накануне Нового года Павел сидел в комнате у матери. Старуха
целую осень заметно слабела, а этот день с нею повторился параличный
припадок; послали за доктором, который поставил ей около десятка горчичников
и обещался ночью еще раз заехать. Видно было, что он даже опасался за жизнь
больной, которая была в совершенном беспамятстве и никого не узнавала. Павел
послал сказать Перепетуе Петровне и отправил нарочного к сестре. Несмотря на
болезнь матери, Юлии Владимировны не было дома - она находилась у модистки,
где делалось для нее новое платье, в котором она должна была явиться на бал
в дворянское собрание. Павел был худ и бледен. Видно, золотое время для
новобрачных не слишком-то счастливо прошло для него. Он сидел около больной
и держал ее за руку; ключница Марфа стояла в ногах, пригорюнившись, и
вздыхала; молодая горничная девка приготовляла новый горчичник, перемарав в
нем руки и лицо. Приехала Юлия Владимировна в сопровождении гризетки,
бережно несшей новое платье. Сначала она прошла в свой кабинет, или, как она
его называла, будуар, и еще раз начала примеривать обнову. Платье сидело
необыкновенно ловко. Юлия Владимировна с полчаса любовалась пред большим
зеркалом своим платьем и собой; она оглядывала себя во всевозможных
положениях - и спереди, и с боков, и загибала даже голову, чтобы взглянуть
на свою турнюру, и потом подвигала стул и садилась, чтоб видеть, каково
будет платье, когда она сядет. Платье было отличное. Переодевшись, Юлия
Владимировна вошла в комнату больной.
- Что ж вы не сбираетесь? По сю пору не бриты, - сказала она, даже не
поздоровавшись с мужем.
- Я сегодня не могу ехать, Юлия, - проговорил Павел.
- Вот прекрасно! Вот хорошо! - вскрикнула Юлия каким-то неприятно
звонким голосом. - Зачем же я платье делала? Зачем вы это меня дурачите?
- Вы видите, матушка умирает.
- Скажите, пожалуйста, что выдумал! Во-первых, матушка не умирает, а
обыкновенно больна; а во-вторых, разве вы поможете, что тут будете сидеть?
- Воля твоя, я не в состоянии.
- И вы это решительно говорите?
- Вы знаете, когда можно ехать, я еду.
- Нет, вы скажите мне, что вы решительно не хотите ехать.
- Я не могу ехать.
- Очень хорошо! Отлично! Вы думали меня испугать - ужасно испугалась, -
я одна поеду.
Павел ничего не отвечал.
- И непременно поеду. Нарочно, знал, что мне хочется, выдумал предлог,
какого совсем нет.
- Предлог у вас перед глазами, Юлия.
- Никакого у меня нет перед глазами предлога, а есть только ваши
выдумки... Я одна поеду.
Проговоря это, Юлия вышла в угольную и, надувши губы, села на диван.
Спустя несколько минут она начала потихоньку плакать, а потом довольно
громко всхлипывать. Павел прислушался и тотчас догадался, что жена плачет.
Он тотчас было встал, чтоб идти к ней, но раздумал и опять сел. Всхлипывания
продолжались. Герой мой не в состоянии был долее выдержать свой характер: он
вышел в угольную и несколько минут смотрел на жену. Юлия при его приходе еще
громче начала рыдать.
- О чем же вы плачете? - спросил он.
- Всегда напротив, - говорила сквозь слезы Юлия, - если бы я знала, я
просила бы папеньку. Как я поеду одна? Зачем же я делала платье? Вечно с
вашими глупостями; я не служанка ваша смеяться надо мной; поутру сбиралась,
а вечером сиди дома!
- Ах, как вы малодушны!
- Сам ты малодушен - тюфяк!
Павел улыбнулся и сел около жены, но Юлия отодвинулась на другой конец
дивана.
- Не извольте садиться около меня... неблагодарный... вчера что вечером
говорил?
- Я и теперь скажу то же.
- Очень нужны мне твои слова, притворяется туда же: умереть для вас
готов, а съездить на вечер не хочется!
- Как вы несправедливы ко мне. Что, если мы поедем, а матушка умрет, -
что даже посторонние скажут? С какими чувствами мы будем веселиться?
- Вот прекрасно - с какими чувствами! Не прикажете ли все сидеть да
плакать? Подите вон: видеть вас не могу! Наказал меня бог, по милости
папеньки. Наденька теперь, я думаю, уж совсем оделась. - При этих словах
Юлия снова залилась слезами и упала на подушку дивана.
- Юлия! Это ведь смешно - вы ребячитесь, - сказал Павел, подходя снова
к жене.
- Отойдите от меня! - вскрикнула Юлия, оттолкнув мужа рукой, и
продолжала плакать.
Павлу жаль было жены: он заметно начал сдаваться.
- Не плачьте, Юлия, я поеду, - проговорил он.
Юлия не унималась.
- Я поеду, я пойду сейчас бриться. Ну, вот видите, я пошел бриться, -
говорил Павел и действительно пошел в залу.
По уходе мужа Юлия тотчас встала и отерла глаза.
"Дурак этакой, - говорила она про себя, глядясь в зеркало, - вот теперь
с красными глазами поезжай на бал - очень красиво!"
Муж и жена начали одеваться. Павел уже готов был чрез четверть часа и,
в ожидании одевавшейся еще Юлии, пришел в комнату матери и сел, задумавшись,
около ее кровати. Послышались шаги и голос Перепетуи Петровны. Павел обмер:
он предчувствовал, что без сцены не обойдется и что тетка непременно будет
протестовать против их поездки.
- Батюшки мои! Что это у вас наделалось? - говорила Перепетуя Петровна,
входя впопыхах в комнату и не замечая Павла. - Господи! Она совсем
кончается... Матушка сестрица! Господи! Какой в ней жар! Да был ли у нее
лекарь-то?
- Лекарь был, тетушка, - произнес Павел.
Перепетуя Петровна, наконец, заметила племянника.
- Что, батюшка, - сказала она, - уморил матушку-то? Дождался этакого
счастия? Смотри, каким франтом, модный какой!.. На какой радости-то?.. Что
мать-то умирает, что ли?
Павел не смел объявить тетке, что он едет в собрание. Но Перепетуя
Петровна сама догадалась.
- На бал, что ли, они куда едут праздновать кончину матери? - спросила
она, обращаясь к ключнице.
Марфа молчала.
- На бал, что ли, едете с супругой-то? - продолжала она, обращаясь к
Павлу.
- Нас звали, тетушка, на дворянский бал.
- Да что, Павел Васильич, с ума, что ли, вы сошли, помешались, что ли,
вы совсем с своей благоверной-то? Царица небесная! Не позволю вам этого
сделать, не позволю срамить вам нашего семейства! Извольте сейчас
раздеваться и остаться при матери, и жену не пускайте. Что такое? На что это
похоже? Вы, пожалуй, и на похороны-то цыганский табор приведете - цыгане
этакие... фигуранты! Только по балам ездить! Проюрдонитесь еще, по миру
пойдете! Много отвалили за женушкой-то? В кулаке, я думаю, все приданое
унесешь! Не смейте, сударь, ездить!
Старуха в это время застонала.
- Матушка моя! Голубушка! И ты мучишься - как не мучиться, видя этакую
неблагодарность и бесстыдство! Мое не такое здоровье, да и то в груди
закололо.
В это время в комнату вошла совсем одетая Юлия. Увидев тетку, она
нахмурила брови и даже не поклонилась ей, но обратилась к мужу.
- Что ж? Поедем, пора!
Павел решительно не знал, что делать. Перепетуя Петровна вся вспыхнула.
- Нет, не пора и не может быть пора, потому что у него мать умирает.
Юлия сделала гримасу и продолжала натягивать французские перчатки.
- Велите подавать лошадей, - сказала она стоявшей тут горничной.
- Велите отложить лошадей, - перебила Перепетуя Петровна, поднимаясь со
стула и придя в совершенный азарт. - Павел Васильич! Что ж вы молчите?
Велите сейчас отложить лошадей. Останьтесь дома и оставьте и ее: она не
смеет против вашего желания делать!
Юлия взглянула на Перепетую Петровну и залилась самым обидным смехом.
- Что, ваша тетка, верно, сумасшедшая? - спросила она Павла.
Перепетуя Петровна, не слишком осторожная в собственных выражениях, не
любила, впрочем, чтоб ей говорили дерзости.
- Нет, я не сумасшедшая, а сумасшедшие-то вы с муженьком! Как вы смели
мне это сказать? Я, сударыня, дворянка... почище вас: я не выходила в одной
рубашке замуж... не командовала своим мужем. Я не позволю ругаться нашим
семейством, которое вас облагодетельствовало, - нищая этакая! Как вы
осмелились сказать мне это? Не смей ехать! Говорят тебе, Павел, не смей
ехать! Командирша какая!.. Много ли лошадей-то привели? Клячи не дали.
Франтить, туда же! Слава богу, приютили под кровлю, кормят... так нет еще...
Юлия сначала с презрением улыбалась; потом в лице ее появились какие-то
кислые гримасы, и при последних словах Перепетуи Петровны она решительно не
в состоянии была себя выдержать и, проговоря: "Сама дура!", - вышла в
угольную, упала на кресла и принялась рыдать, выгибаясь всем телом. Павел
бросился к жене и стал даже перед нею на колени, но она толкнула его так
сильно, что он едва устоял на месте. Перепетуя Петровна, стоя в дверях,
продолжала кричать:
- Вишь, как кобенится, вишь, как гнет, - вставай, батюшка, на колена,
еще пощечину даст; вот так, в губу бы еще ногой-то! Таковский!
- Ой-ой! Умираю! - кричала Юлия.
Больная, обеспокоенная криком, застонала. Павел был точно помешанный:
не помня себя, вошел снова в комнату матери и сел на прежнее место.
Чтобы окончательно дорисовать эту драматическую сцену, явился Михайло
Николаич Масуров, весь в мелу, с взъерошенными волосами и с выбившеюся
из-под жилета манишкою. Вошел он по обыкновению быстро. Первый предмет,
попавшийся ему на глаза, была лежавшая на диване Юлия.
- Это что такое? - проговорил он. - Верно, умерла матушка? Юлия
Владимировна! Юлия Владимировна! Что вы такое делаете?
Вслед за тем Масуров вошел в спальню матери и увидел там сидевшего
Павла, державшегося обеими руками за голову. Перепетуя Петровна в это время
была в девичьей и пред лицом девок ругательски ругала их молодую барыню и,
запретив им строго ухаживать за ней, велела тотчас же отложить лошадей.
- Что они, угорели все, что ли? Матушка-то, кажется, жива... еще дышит.
Павел Васильич! Братец! Полноте, что вы тут делаете?
- Спасите жену, она умирает, - проговорил Павел, - бога ради, спасите!
Масуров пожал плечами и пошел к Юлии.
- Должно быть, угорели; старуху, верно, оттого и схватило.
Юлия по-прежнему лежала на диване с закрытыми глазами, всхлипывая и
вздрагивая всем телом; по щекам ее текли крупные слезы.
- Сестрица! Юлия Владимировна! Вставайте, перестаньте плакать, что это
вы делаете? Перестаньте гнуться, шею сломаете; постойте, хоть я вам
платье-то расстегну. Платье-то какое славное, видно, бальное.
Масуров остановился и несколько минут посмотрел на невестку.
- Что ж мне с ней делать? Ей-богу, не знаю; разве водой вспрыснуть?..
Пожалуй, умрет еще - никого нет, проклятых.
С этими словами он вышел в залу, в лакейскую; но и там никого не было
из людей. Делать было нечего - Масуров вышел на двор, набрал в пригоршни
снегу и вслед за тем, вернувшись к своей пациентке, начал обкладывать ей
снегом голову, лицо и даже грудь. Юлия сначала задрожала, чихнула и, открыв
глаза, начала потихоньку приподыматься. Павел, подглядывавший потихоньку всю
эту сцену, хотел было, при начале лечения Масурова, выйти и остановить его;
но увидя, что жена пришла в чувство, он только перекрестился, но войти не
решился и снова сел на прежнее место. Между тем Юлия совершенно уже
опомнилась и, водя рукою по лбу, как бы старалась припомнить все, что
случилось.
- Здравствуйте, сестрица! Что это такое с вами? Я думал, что вы совсем
уж умерли.
- Велите подать лошадей мне, - говорила она, - я не могу здесь
оставаться: меня скоро бить начнут. Скорей лошадей мне! Они заложены.
Масуров вышел и скоро вернулся.
- Лошади отложены, сестрица! - сказал он.
Юлия пожала плечами.
- Есть с вами лошади? Дайте мне ваших лошадей!
- У меня извозчик, ma soeur.
- Ничего, проводите меня.
- Извольте, сестрица, да вот как же Павел-то Васильич? Ему надобно
сказать: он очень беспокоится.
- Пусть он беспокоится о своей мерзкой тетушке! Дайте мне салоп - он в
лакейской висит.
Масуров повиновался. Юлия уехала.
- Куда это Юлия поехала? - спросил Павел, выйдя к Масурову.
- Право, не сказала. Вот узнаем от извозчика, как вернется. Что такое у
вас вышло?
Павел вздохнул и не в состоянии был ничего сказать. Явилась Перепетуя
Петровна и рассказала Масурову, в чем дело было.
Вернувшийся извозчик донес, что Юлия поехала к отцу. Масуров еще с
полчаса пробыл у брата и по-своему успокоивал его и тетку. Павлу он говорил,
что это ничего, что у него Лиза первый год, вышедши замуж, каждый день
падала в обморок, что будто бы девушки, сделавшись дамами, всегда бывают
как-то раздражительны, чувствительны и что только на это не надобно смотреть
и много уважать. У Перепетуи Петровны он внимательно выслушал трижды рассказ
о злодейских поступках племянницы и вполне согласился с нею, что Юлия даже
не стоит названия благородной женщины; а потом, объяснив, что он еще не
доиграл партию в бостон, отправился, куда ему нужно. Перепетуя Петровна
осталась у сестры и говорила, что она пробудет у ней всю ночь и день, хоть
бы от этого ее племянницу разорвало пополам, потому что для ней, Перепетуи
Петровны, обязанности сестры всего дороже.
Между тем как происходили такого рода происшествия, Владимир Андреич
сидел дома и встречал Новый год один. Он слегка страдал подагрой и потому,
боясь простуды, не выезжал. Семейство же свое он не хотел лишить
удовольствия и отпустил Марью Ивановну с Наденькой на дворянский бал.
Владимир Андреич был на этот раз в очень хорошем расположении духа. Он
только сегодня поутру получил письмо из Петербурга, извещавшее его, что,
наконец, нашли ему там место, и в настоящее время он рассчитывал свои
средства. От заложенного в опекунский совет имения он совсем хотел
отступиться. Частные долги у него были все по мелочи и по распискам.
Следовательно, о них беспокоиться было нечего. Он продаст дом, экипажи,
лошадей, мебель, всю домашнюю утварь, - всего будет тысяч пятнадцать, - и,
следовательно, приехать в Петербург и обзавестись на первый раз будет у него
с избытком. Наденьку сейчас же по приезде в Петербург выдаст замуж, а Марье
Ивановне на весь домашний расход будет давать две тысячи, а остальные две
тысячи на собственное удовольствие, - недурно, право, недурно!
На этой самой мысли Владимира Андреича вошла Юлия.
- А! Ты как появилась? Что это значит, и в бальном платье? Отчего ты не
на бале?
Юлия молча поцеловала руку отца и, бросившись в кресла, закрыла глаза
платком.
- Что с тобой, Джули? - спрашивал удивленный и несколько испуганный
Владимир Андреич.
- Я не могу с ним жить, папа.
- С кем не можешь жить?
- С мужем... Меня разругали, обидели... выгнали...
Владимир Андреич сильно обеспокоился.
- Кто тебя разругал? Кто тебя выгнал?
- Он с своей мерзкой теткой; она говорит, что я нищая, что они меня
хлебом кормят... Это ужасно, папа!
При этих словах Юлия залилась слезами.
- Ей-богу, ничего не понимаю! Перестань плакать-то; расскажи, что
такое?
- Сегодня поутру...
- Ну?
- Сегодня поутру я сбиралась ехать на бал, он - ничего... хотел
ехать...
- Дальше.
- Потом я после обеда поехала за этим платьем; приезжаю - уж совсем не
то: "Я, говорит, не могу ехать, матушка умирает..." Ну ведь, знаете, папа,
она каждый день умирает.
- Ну, конечно. Старуха полумертвая - давно бы уж ей пора в Елисейские
поля{407}! Продолжай.
- Я начала ему говорить, что это нехорошо, что я сделала платье; ну,
опять ничего - согласился: видит, что я говорю правду. Совсем уж собрались.
Вдруг черт приносит этого урода толстого, Перепетую, и кинулась на меня...
Ах! Папа, вы, я думаю, девку горничную никогда так не браните - я даже не в
состоянии передать вам. С моим-то самолюбием каково мне все это слышать!
- Ну, что же он-то?
- Ну, что он... как будто вы, папа, не знаете его, тюфяка; ведь он
очень глуп. Я не знаю, как вы этого не видите.
Владимир Андреич задумался и начал ходить по комнате.
- Во-первых, тебя, стало быть, не выгоняли, а бранилась только эта дура
Перепетуя. Отчего же ты сама ее не бранила?
- Я не могу, папа. Я только и назвала ее дурой: у меня грудь захватило,
и сделалась со мною по обыкновению истерика.
Владимир Андреич снова задумался и начал ходить большими шагами по
комнате.
- Все это пустяки, - произнес он после долгого молчания. - Я сейчас
выпишу его сюда и дам ему хорошую головомойку, чтоб он дурьей породе своей
не позволял властвовать над женою.
- Выпишите, папа, и поговорите, чтоб он просто не пускал в дом эту
мерзавку-тетушку.
Владимир Андреич сел и написал зятю записку следующего содержания:
"Павел Васильич! Прошу вас покорно немедля пожаловать ко мне; мне нужно
очень с вами объясниться. Надеюсь, что исполните мое желание.
Доброжелатель ваш такой-то..."
- Припиши и ты, Юлия, - сказал Кураев, подавая дочери записку.
Юлия написала:
"Павел! Приезжай сию секунду к папеньке; в противном случае ты никогда
меня не увидишь".
Человек был отправлен.
- Есть ли вам жить-то чем? Деньги есть ли у вас? - спросил Кураев.
- Какие, папа, деньги! На днях пятьсот рублей заняли, а теперь всего
двести осталось. Вы ему поговорите о службе - служить не хочет.
- Отчего же он не хочет?
- Оттого, что в Москву хочет ехать; профессором, говорит, меня там
сделают. Какой он профессор - я думаю, ничего и не знает.
- Что ж, ему там обещали, что ли?
- Я не знаю. Поговорите ему, пожалуйста; нам скоро будет нечем жить
совсем.
- То-то и есть поговорить... Самой надобно не малодушничать... Он
человек добрый; из него можно, как из воску, все делать. Из чего сегодня
алярму сделали! Очень весело судить вас! Где нельзя силой, надобно лаской,
любовью взять... так ведь нет, нам все хочется повернуть, чтобы сейчас было
по-нашему. Ну, если старуха действительно умирает, можно было бы и
приостаться, не ехать, - что за важность?
Юлия слушала выговор папеньки потупившись.
Явился Павел.
- Ну, что у вас там такое? Садитесь-ка сюда, - начал довольно ласково
Владимир Андреич.
Павел сел и, кажется, решительно не смел взглянуть на жену.
- Я вас хочу попросить, Павел Васильич, - начал Владимир Андреич, -
пожалуйста, не позволяйте тетке в вашем доме делать этаких комеражей!.. Что
это такое? На что это похоже? Между благородными людьми, образованными,
браниться... Фу ты, мерзость какая! Дочь моя так воспитана, что она
решительно не только не испытала на себе, даже не видала, не слыхала ничего
подобного; даже не в состоянии была передать мне всех сальных выражений: у
нее язык не поворачивается! Конечно, это происходит от невежества Перепетуи
Петровны - так ваша обязанность остановить ее. Вы, кажется, человек,
получивший воспитание. Не нравится, не езди... Какая вам надобность в ней?
- Она приехала к матушке.
- Прекрасно! Так она и сиди у матушки, - на вас-то она какое имеет
влияние? До вас ей какое дело? Помилуйте, в нашем образованном веке отцы
родные не мешаются в семейные дела детей. Ну вот я, скажите, пожалуйста,
мешался ли хоть во что-нибудь? Позволил ли я себе оскорбить вас хоть
каким-нибудь ничтожным словом? Вы вежливы, а я еще того вежливее, и
прекрасно.
Павел сидел потупившись и, кажется, вполне соглашался с словами
Владимира Андреича, будучи сам убежден, что Перепетуе Петровне не в свое
дело не следовало мешаться.
- Ну, что матушка-то, скажите, пожалуйста, плоха?
- Очень слаба. Сейчас был доктор и пустил ей кровь.
- Да, вот еще кстати. Я, признаться сказать, хотел с вами давно
поговорить об этом, - начал Владимир Андреич. - Что вы с собой думаете
делать? Отчего вы не служите?
Этот вопрос очень смешал Павла.
- Я приготовляюсь на магистра-с.
- Что ж, вы занимаетесь? Повторяете старое, что ли, или вперед учите?
- Ничего не делает, - подхватила Юлия.
- Нет еще. Я буду заниматься, - отвечал Павел, совершенно
сконфузившись.
С самой свадьбы, или, лучше сказать, с самого сговора, он почти не брал
книги в руки. Сначала, как мы видели, хлопотал о свадьбе и мечтал о грядущем
счастии, а потом... потом... мы увидим впоследствии, что занимало ум и
сердце моего героя.
- Вот видите, что я вижу из ваших предположений, - рассуждал Владимир
Андреич. - Вы еще не начали заниматься, а времени уж у вас много пропущено,
а следовательно, я полагаю, что вам трудно будет выдержать экзамен. Это я
знаю по себе - я тоже первые чины получал по экзаменам; так куда это трудно!
Ну, положим, что вы и выдержите экзамен, что ж будет дальше?
- Я надеюсь получить кафедру профессора.
- Как же, то есть вас сейчас и сделают профессором после экзамена?
- Нет еще... но большая надежда получить.
- Так, стало быть, это пустяки - одни только надежды. Нет, Павел
Васильич, на жизнь нельзя так смотреть: жизнь - серьезное дело; пословица
говорится: "Не сули журавля в небе, а дай синицу в руки". Полноте, батюшка,
приискивайте-ка здесь место; терять время нечего, вы теперь человек женатый.
Вот уж двенадцать часов. Честь имею вас поздравить с Новым годом. Малый! Дай
шампанского! Вот видите, жизнь-то какова: пришел Новый год, нужно бутылку
шампанского, а это стоит двенадцать рублей. Вот жизнь-то какова!
Подали бутылку шампанского. Владимир Андреич заставил дочку выпить
целый бокал, а Павла стакан, и сам тоже выпил стакан, а вслед за тем,
разгулявшись, предложил детям еще, и сам тоже выпил.
- Ну, теперь помиритесь же, да смотрите не ссориться, жить в любви.
Юлия! Поцелуй мужа, да крепче, чтоб сердце мое родительское радовалось.
Юлия подошла к мужу и, все-таки нехотя, поцеловала его, но Павел...
Вино великое действие оказывает на человека. Он обхватил жену и начал
целовать ее. Напрасно Юлия толкала его в грудь, напрасно делала гримасы; он
не выпускал ее и целовал ее лицо, шею и грудь.
- Браво... важно! - говорил старик. - Выпьемте еще по стакану, а ты,
Юлия, еще полбокала, непременно. Чокнемтесь!
Павел на этот раз не заставил себя упрашивать, залпом выпил стакан и
совершенно ожил.
- Батюшка! Я сделаю все, что вы прикажете! Я готов умереть для Юлии!
Юлия! Я вас боготворю.
- А тетка где?
- Тетка у нас.
- Я, Павел, не поеду домой, если тетка у нас, - возразила Юлия.
- Я ее прогоню, я ее в шею вытолкаю, если хочешь.
- В шею толкать не следует, - заметил Владимир Андреич, - а напишите ей
отсюда письмо, в котором попросите ее убираться, куда ей угодно.
- Хоть двадцать напишу, - сказал Павел.
- И прекрасно, - сказал Владимир Андреич, - вот вам бумага.
Павел начал писать, но, написав: "Милостивая государыня Перепетуя
Петровна!" - остановился.
- Позвольте мне вам продиктовать, - сказал Владимир Андреич.
- Сделайте одолжение.
Кураев начал: "Давешний ваш поступок, выходящий из всяких границ
приличия, поставляет меня в необходимость попросить вас немедленно удалиться
из моего дома, в который ни я, ни моя жена в противном случае не можем
возвратиться, опасаясь скандалезных сцен, столь неприличных и невыносимых
для каждого образованного человека".
Павел написал и тот же час отправил это письмо к себе на дом. Бешметев
еще часа два сидел у тестя. Допили всю бутылку. В припадке нежности Павел
дал слово Владимиру Андреичу отказаться от своей мысли о профессорстве и
завтра же начать приискивать себе должность. Возвратившийся слуга донес, что
Перепетуя Петровна по получении письма тотчас же уехала.
Павел, возвращаясь с женою домой, обхватил ее, сверх обыкновения, за
талию и начал целовать.
- Оставь, пожалуйста, завтра Бахтиарова у нас обедать: он такой милый,
так любит тебя!
- Оставлю, душа моя, оставлю, чего я для тебя не сделаю, хоть это,
знаешь, для меня...
- Что такое?
- Так, ничего... горько немного...
- Вот какие глупости выдумал!
Приехав домой, они застали священника, который соборовал старуху.
XIII
ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА
Старуха умерла. Смерть ее не произвела на Павла того сильного
впечатления, какого бы следовало ожидать по его искренней к ней любви. Герой
мой думал о себе, о своем тяжелом и безотрадном положении. Несмотря на свою
неопытность, он скоро, и очень скоро, догадался, что жена не любит его, что
вышла за него замуж так, может быть для того только, чтоб сделаться дамой,
может быть даже, ее принудили к тому. Павел проклинал свою недальновидность,
помешавшую ему узнать чувства Юлии, когда она еще была невестой. "Что теперь
мне делать? - думал он. - Буду стараться внушить ей любовь к себе: буду
угождать малейшим ее желаниям, прихотям, даже капризам. Постараюсь ей
объяснить самого себя". Утвердившись на этой мысли, Павел каждый день
просыпался с твердым намерением высказать жене, как он ее любит, как он
страдает, видя ее холодность, и объяснить ей, что таким образом жить
невозможно в супружестве, - просить ее хоть приневоливать себя и постараться
к нему привыкнуть. Но герою моему не только не удавалось вполне объясниться
с женою, но даже заговорить об этом. Юлия вечно была занята: она то
капризничала и сердилась на Павла, то хлопотала о своем туалете, то
принимала гостей или собиралась на бал; и только иногда - что, может быть,
случалось не более двух или трех раз - она делалась как бы внимательнее к
мужу и заговаривала с ним ласково. Обрадованный Бешметев тотчас приступал к
объяснению; но Юлия слушала его довольно невнимательно и почти всегда
перебивала просьбой - дать ей денег или познакомиться с каким-нибудь
новоприезжим молодым человеком.
Так проходили дни за днями. Павел, как робкий любовник, подмечал каждое
слово жены, каждое движение, каждый взгляд ее и старался их перетолковать в
свою пользу. "Вот она, кажется, начинает привыкать ко мне и любить меня", -
думал он, но тотчас же, вслед за тем, кидался невольно ему в глаза такой
поступок Юлии, который очень ясно выказывал не только отсутствие любви, но
даже уважения.
Мучения Бешметева еще не ограничивались этим: он уже ревновал Юлию к
довольно опасному человеку, к общему мучителю местных губернских мужей -
Бахтиарову. Губернский лев бывал у них довольно часто, но с какой целию,
решить было трудно, потому что с Юлией он был только вежлив; но зато сама
хозяйка очень много обнаруживала к гостю внимания. Она обыкновенно без
всякой скрытности с большим нетерпением ожидала его приезда, с самым
глубоким вниманием прислушиваясь к каждому его слову, не пускала его, когда
он сбирался ехать домой, и ревновала его ко всем городским дамам. В его
отсутствие она старалась со всеми говорить о нем и приходила в искренний
восторг, говоря о его наружности или припоминая рассказываемые им анекдоты.
Незадолго до смерти старухи Бахтиаров сделался гораздо внимательнее к
Юлии и начал бывать у ней без Павла. Я не в состоянии описать тех мучений,
которые переживал Бешметев. Несколько раз он думал отказать Бахтиарову от
дому; но положит ли этим конец? Ему очень хотелось расспросить людей, что
делает Бахтиаров, когда бывает у жены в его отсутствие; но и этого герой мой
не решался сделать из деликатности: ему казалось, что подобными расспросами
он унизит и себя и Юлию.
Нечаянный приезд Лизаветы Васильевны значительно успокоил ревность
Павла, во-первых, потому что Бахтиаров с первого же дня начал к ним ездить
реже и снова сблизился с Масуровым; а во-вторых - Лизавета Васильевна была
на этот раз откровеннее и вполне посвятила Павла в тайну своих отношений к
Бахтиарову и своих чувствований к этому человеку. Она рассказала брату, как
губернский лев с первого ее появления в обществе начал за ней ухаживать, как
она сначала привыкла его видеть, потом стала находить удовольствие его
слушать и потом начала о нем беспрестанно думать: одним словом, влюбилась, и
влюбилась до такой степени, что в обществе и дома начала замечать только его
одного; все другие мужчины казались ей совершенно ничтожными, тогда как он
владел всеми достоинствами: и умом, и красотою, и образованием, а главное,
он был очень несчастлив; он очень много страдал прежде, а теперь живет на
свете с растерзанным сердцем, не зная, для кого и для чего. С юных лет он
хотел быть чем-то выше посредственности и, может быть, достигнул бы этого;
но люди и страсти испортили его на первых порах. Вот в чем уверял ее
Бахтиаров и просил у ней сочувствия, просил ее врачевать его больное сердце
своею юною любовию. Лиза сочувствовала, тем более, что это все так возможно,
так походит на многих героев романов, которые она читала. Предусмотрительная
Перепетуя Петровна заметила любовь племянницы к Бахтиарову и довольно тонко
начала с того, что ласково вошла с нею в искреннее объяснение по этому
предмету. Доверчивая Лиза призналась тетке, что Бахтиаров говорил ей о любви
своей и что она сама его тоже любит. Старая девушка, услышав, какой
опасности подверглась ее племянница, всплеснула руками и подняла на целый
дом тревогу: разбранила не слишком деликатно Лизу за ее будто бы
безнравственные поступки и, призвав сестру и зятя, торжественно объявила им,
что дочь их погибла, потому что ее поймал в свои сети модник Бахтиаров.
Старики перепугались и уже всем хором принялись бранить Лизу, толкуя ей,
каждый по-своему, что мужчина имеет право говорить о любви только невесте;
если же он скажет это не невесте, то тотчас же должен сделать предложение; в
противном случае он низкий человек и ищет только одной погибели девушки. В
пример приведена была какая-то Машенька Жилова, которую увез музыкальный
учитель и потом бросил, а это уморило старика, ее отца, уморило потом и ее
самое. Лиза плакала в продолжение всех этих выговоров, плакала и остальной
весь день, а к вечеру написала Бахтиарову письмо, в котором, пересказав о
случившемся, просила его на другой же день сделать ей предложение и
успокоить папеньку, маменьку и ее. На это письмо Бахтиаров на другой день
прислал самый страстный ответ, в котором, проклиная судьбу, признавался, что
он жениться не может, потому что женат, но умолял Лизу любить его
по-прежнему и не проклинать его. Лиза целую неделю после этого открытия не
осушала глаз, но видеть Бахтиарова уже более не хотела. Каждодневные визиты,
дюжина самых страстных писем, даже несколько ночных прогулок под окнами со
стороны губернского льва остались без всякого успеха. Ему не удавалось ни
видеться, ни поговорить с m-lle Бешметевой. Родственная Перепетуя Петровна,
чтобы окончательно исправить беду, не замедлила приискать для племянницы
жениха в особе Михайла Николаича Масурова. Старики согласились; Лиза тоже
согласилась, и через неделю была сыграна свадьба, а через месяц молодые
супруги уехали в дальнее имение Масурова, в котором, по его словам, были три
каменные усадьбы.
Лизавета Васильевна не переставала любить Бахтиарова. Мужа она не
уважала. Встречу ее с Бахтиаровым и дальнейшую тактику с той и другой
стороны мы видели уже прежде. В деревню уехала Лизавета Васильевна после
свидания с теткою, от которой она узнала все городские толки; но, кажется,
главною причиною ее отъезда было то, что бедная женщина стала очень бояться
самое себя. Живя в деревне, она приходила в состояние полного отчаяния:
ходила в весеннее время по сырой земле в одних башмаках с целью получить
горячку; ездила верхом на невыезженных лошадях - и вот теперь расстроила
свое здоровье совершенно. Бахтиаров писал к ней несколько писем, над
которыми плакала она по целому дню, но не допускала себя прочитать их и даже
нераспечатанными отправляла обратно. Но теперь она чувствует себя более
способною владеть собою и не допустит Бахтиарова заговорить с нею о любви;
но не видеть его совершенно у ней недостает сил.
Вот что рассказала Павлу Лизавета Васильевна.
Что касается до Юлии, то она в настоящее время тоже страдала не менее
других. Лишенная правильного, или, лучше сказать, всякого нравственного
воспитания, она имела свой идеал мужа, к которому, конечно, никаким образом
не мог подходить неуклюжий и неловкий в обращении Павел. Внутренних его
достоинств, которые бы могли составить счастие другой женщины, Юлия не могла
ни понять, ни оценить. Она вышла замуж, главное, затем, что этот брак
выгоден. Но и в этом отношении она ошиблась: Павел был небогат и нечиновен.
Часто она проплакивала почти целые ночи после встречи в обществе с другою
какою-нибудь молоденькой дамою в богатом нарядном платье, приехавшею
шестерней в карете с чиновным, но не старым еще мужем, с которым обходятся
запанибрата все сильные в губернии. Но еще невыносимее были для нее слухи о
новых партиях, делаемых ее сверстницами, которые, как она была убеждена, не
стоили ее башмака, а между тем выходили за красивых и богатых людей. Кроме
того, она, как мы знаем, была влюблена, еще в девушках, в того же счастливца
- Бахтиарова, который так жестоко оскорбил ее самолюбие своим невниманием.
Выходя замуж, она думала досадить губернскому льву, быть с ним как можно
холоднее и ласкаться в его присутствии к Павлу. Все это легко бы было
исполнить для Юлии, потому что Бахтиаров бывал у них довольно часто. Но
вышло совсем иначе; в присутствии его она сделалась еще холоднее к мужу и
как бы невольно заговаривалась с гостем и по целым часам не спускала с него
глаз, а недели через две уже решительно убедилась, что она обожает этого
человека, и дала себе слово употребить все средства, чтобы и его заставить
полюбить себя. Юлия начала действовать без всякой осторожности: видимо
старалась остаться с Бахтиаровым наедине, заговаривала с ним о любви.
Однажды, в беседе tete-a-tete*, Бахтиаров, молча и довольно нецеремонно,
взял у Юлии руку и поцеловал ее. М-me Бешметева хотела было рассердиться, но
франт посмотрел на нее таким убедительным взором, что она только вздохнула.
Приехавшая а это время с визитом одна почтенная дама прервала эту сцену.
Уезжая, Бахтиаров спросил у Юлии, когда она будет дома одна.
______________
* с глазу на глаз (франц.).
- Послезавтра поутру, - отвечала она.
В продолжение этих двух дней Юлия одумалась и дала себе слово держать
Бахтиарова в почтительном отдалении и только влюбить его в себя и заставить
его, на досаду прочим дамам, предпочтительно перед всеми заниматься ею одною
в обществе. В назначенный день она приняла его в гостиной, с умыслом
растворив дверь в соседнюю комнату, в которой сидела горничная и что-то
шила. Бахтиаров заметил эту предосторожность и с кислою гримасою уселся
против Юлии. Разговор начался на французском языке. Юлия, в сильном
волнении, призналась льву, что она его давно любит, но любовию чистою, что
будто бы его не любила так ни одна женщина. Бахтиаров был совершенно спокоен
и только немного скучен; впрочем, он уверял Юлию, что он тоже ее любит
давно, но жениться на ней не мог по одной тайной причине, холоден с нею был
потому, что боялся увлечься бесполезною страстью.
Приезд Лизаветы Васильевны изменил ход происшествий, потому что изменил
совершенно Бахтиарова, который стал гораздо реже ездить к Бешметевым и целые
дни по-прежнему просиживал у Масуровых; с Юлией же он более не заговаривал о
любви.
Истинно страдала бедная Юлия, терзаемая досадою, любовию, обиженным
самолюбием и ревностью. Не видя почти целую неделю Бахтиарова, она решилась
написать ему письмо на французском языке, которое и имею честь представить в
переводе:
"Что ты со мною сделал? Я плачу, я умираю, я чувствую все муки ада,
потому что не вижу тебя. Если ты меня не любишь, скажи мне, умертви меня, и
я тебя буду благословлять, потому что теперь я умираю каждую минуту. О,
приди, приди! Дай мне тебя видеть, пересказать тебе все, что я чувствую! А
если нет... я умру. Видишь, я забываю стыд, самолюбие и пишу к тебе.
Вся твоя".
Юлия в этом письме хотела поразить Бахтиарова силою страсти, но ни
подозрения, ни ревности, ни самолюбия не хотела высказать. Павел в этот день
на весь вечер ушел к сестре. Юлия отправила письмо с своей преданной
горничной, которая, впрочем, забежав в кухню, не преминула рассказать прочей
братии, что барыня послала ее с какою-то записочкой к Бахтиарову. Отправив
свое послание, Юлия, в ожидании ответа, без преувеличения начала переживать
муки ада. Ей вдруг сделалось стыдно и страшно своего поступка: что, если
Бахтиаров не любит ее и только обманывает? Что, если он будет показывать это
письмо своим знакомым и об этом узнает весь город и папенька Владимир
Андреич? Юлия расплакалась и молила бога, чтоб ее послание каким-нибудь
образом не дошло по своему назначению. Она решилась даже уехать к отцу,
пробыть у него целый вечер; но... Бахтиаров явился. Юлия задрожала; она даже
была не в состоянии отвечать на его обычное приветствие и сидела, как
уличенная преступница.
- Вы желали меня видеть, - сказал он, усаживаясь очень близко около
хозяйки.
Юлия была не в состоянии ничего отвечать.
- Вы любите меня, - продолжал он, беря ее за руку.
Юлия потихоньку выдернула руку и отодвинулась; но Бахтиаров опять взял
ее руку.
- А вы так меня не любите, вы меня обманываете, - проговорила она со
слезами на глазах.
- С чего же это вы взяли? Я вас очень люблю, - проговорил лев и хотел
Юлию взять за талию.
Но она быстро встала и перешла на другой конец комнаты.
- Я не хочу, чтобы вы так любили меня, - сказала она.
- Как же вы хотите? - спросил Бахтиаров.
- Я хочу, чтоб вы меня любили, как брат, как друг, чтоб вы только
гуляли со мной, говорили; мы станем вместе читать, заниматься музыкой. Я вас
люблю чистою любовью.
На слове "чистая любовь" Бахтиаров сделал гримасу.
- Adieu, madame* - проговорил он, взявшись за шляпу.
______________
* Прощайте, сударыня (франц.).
Юлия взглянула ему в глаза.
- Куда же вы? - спросила она.
- Куда-нибудь, - отвечал франт. - Я не могу вас видеть, я не должен
даже вас видеть, потому что я слишком страстен, слишком люблю вас. В письме
вашем вы гораздо более обнаружили чувств: стало быть, вы меня обманывали...
- Нет, я писала, что чувствовала, ты сам это очень хорошо знаешь.
- Adieu, madame, - проговорил опять Бахтиаров.
- Постой, выслушай меня, - сказала Юлия, взяв его за руку, - разве это
не любовь, что я о тебе только и думаю, что ты для меня я не знаю что такое?
- Право? - спросил Бахтиаров.
Приехавший от сестры Павел остановил дальнейшее развитие их объяснений.
Бахтиаров успел уже пересесть в почтительное отдаление от хозяйки. Разговор
не начинался, всем было неловко.
Павел на этот раз почти не обратил никакого внимания на то, что застал
губернского льва наедине с женою, он думал о бедной Лизавете Васильевне,
которая рассказала ему, что Бахтиаров перестал к ним ездить и прислал к ней
письмо, которое она, против собственной своей воли, приняла и прочитала.
Бахтиаров писал, что он отказывается от свидания с нею, потому что страсть
его возрастает с каждым днем; что он уже долее не в состоянии владеть собою
и готов, несмотря на ее холодность, при ее муже броситься к ее ногам и
молить о любви. После этого письма Бахтиаров целую неделю не бывал у них.
Лизавета Васильевна говорила, что она уже привыкла не видеть его, что
Бахтиаров сделал это потому, что благороден и не хочет погубить ее. Сказав
это, бедная женщина расплакалась и проплакала целый вечер.
XIV
СОПЕРНИЦЫ
Кураев, наконец, уехал в Петербург, а Павел определился на службу.
Случилось это следующим образом: Владимир Андреич, как мы видели еще в
первой главе, советовал зятю, не рассчитывая на профессорство, определиться
к должности, а потом начал убеждать его сильнее и даже настаивать, говоря
Павлу, что семейный человек не то, что холостой, - он должен трудиться
каждую минуту и не имеет никакого права терять целые годы для слишком
неверных надежд, что семьянину даже неприлично сидеть, как школьнику, за
учебником.
- Павел Васильич, - говорил Владимир Андреич своим внушительным
голосом, - мы вам отдали дочь не для того, чтобы она терпела нужду; тем
более, от чего проистекает эта нужда? Извините меня, просто от вашей
лености. Что вы теперь делаете? Ничего! Я вам должен прямо сказать: вы не
можете быть профессором, вы, верно, уже все перезабыли; но вы можете, и по
вашим способностям и по вашему воспитанию, быть хорошим чиновником. Полноте,
милый мой, выкиньте из головы ваши бредни и завтра же поедемте со мною к
доброму и почтенному Назанову; он вас полюбит и выведет в люди.
Павел не возражал тестю, потому что в словах Владимира Андреича,
пожалуй, было много и правды. Грустно и тошно сделалось моему герою, когда
он попристальнее вгляделся в самого себя и свое положение: заниматься
науками он действительно не мог; для чего же он трудился десять лет? Чем
вознаграждены эти труды? В обществе он до сих пор не имеет никакого
значения, а в домашней жизни... В домашней жизни он мог бы быть счастлив, но
Юлия, жестокая Юлия, она решительно не любит его, она не может даже
выслушать его, когда он начнет ей говорить о самом себе или даже о чем бы то
ни было, не говоря уже о том счастье, которое могло бы возникнуть из
взаимной любви, дружеских вечерних бесед, из этой обоюдной угодливости и
проч. и проч. Ничего этого не было, а между тем нужда, этот бич даже
счастливых супругов, начала уже ощутительно показываться в их жизни. Деньги
были все прожиты, наделано тысячи три долгов, карета сломалась, одну лошадь
совершенно испортили - все бы это следовало исправить, а на что? Денег всего
пятьдесят рублей, которых едва достанет на неделю. "Бог с ним, с
профессорством, - решил Павел, - определюсь на службу и стану трудиться".
Здесь я должен заметить, что при этих размышлениях Павлу, несмотря на
всю его неопытность в практической жизни, невольно пришло в голову: отчего
Владимир Андреич сам ничего не дал за дочерью, почему все заботы складывает
на него, а в то же время решительно не оценивает ни его благородства, ни его
любви к Юлии; что Владимиру Андреичу следовало бы прежде внушить дочери,
чтобы она любила и уважала мужа, а потом уж и от него требовать строгого и
предусмотрительного исполнения обязанностей семьянина.
Но, как бы то ни было, Павел решился служить и на другой же день
объявил о своем намерении тестю. Тот сейчас же свез его к Назанову,
занимавшему довольно значительное место, который, собственно из одного
расположения к Владимиру Андреичу, после нескольких недель испытания и
приготовления дал ему место столоначальника. Павел начал работать неутомимо:
написанные им доклады и бумаги невольно кидались в глаза отчетливостью,
краткостью и ясностью изложения; дела принятого им стола пошли гораздо
быстрее и правильнее, одним словом, в какие-нибудь два или три месяца
Бешметев успел заслужить, что называется, канцелярскую славу; начали даже
поговаривать, что вряд ли начальство не готовит его в секретари. Все эти
служебные подвиги герой мой совершил с величайшим усилием над самим собою,
или, лучше сказать, над своим сердцем. Он был привычен и способен ко всякому
занятию, но трудно было ему просиживать почти целые дни, не видавшись с
Юлиею: он не знал, что она делает, а главное, его мучило подозрение, не
сидит ли у ней Бахтиаров. Как бы желая рассеять себя, он еще прилежнее и
внимательнее начинал работать целое утро, целый вечер до поздней ночи.
Возвращаясь домой, находил Юлию постоянно печальною и чем-то расстроенною.
Она тоже боролась с своим сердцем. Бахтиаров сдержал свое слово и не бывал у
них. М-me Бешметева ровно две недели не давала волю этому бедному сердцу и
только посылала к Бахтиарову то за книгами, то за нотами, который все это
присылал к ней, но сам не являлся. Наконец, в ней не стало больше силы не
видеть его; она написала к нему письмо, в котором умоляла его прийти к ней.
Послание это отправлено было с тою же горничной.
Поутру в этот день случилось одно ничтожное и неважное происшествие,
имевшее, как увидит читатель, довольно важное последствие. Юлия сбиралась
ехать с визитами и велела себе, между прочим нарядом, подать тюлевый
воротничок, который и был подан; но оказалось, что надеть этого воротничка
не было никакой возможности, потому что он скверно вымыт и еще хуже того
выутюжен. Юлия Владимировна очень рассердилась на горничную, которая, в
оправдание свое, донесла госпоже, что воротничок этот мыла не она, а
ключница Марфа. Юлия Владимировна позвала Марфу и спросила ее, как она смела
так скверно вымыть. Старая и почтенная ключница, очень обижавшаяся тем, что
ее заставляют, как простую прачку, полоскать всякую дрянь, объяснила, что
она лучше мыть не умеет и что уже она стара, и потому с нее грех спрашивать,
как с молоденькой. Юлия, конечно, еще более рассердилась за подобную
дерзость и закричала на Марфу, говоря, что она ее заставит мыть хорошо, и
назвала ее, в заключение своего монолога, мерзавкою. Марфа с своей стороны
тоже очень рассердилась и возразила госпоже, что она не мерзавка, что ее
никогда так не называла - царство небесное! - старая барыня и что отчего-де
Юлия Владимировна не спрашивает ничего с своего приданного человека, который
будто бы уже скоро очумеет от сна, а требует только с людей барина, и что
лучше бы-де привести с собою молодых горничных, да и распоряжаться ими.
- Вон пошла, скверная! - закричала Юлия Владимировна и плюнула. - Ах
ты, негодная! Сегодня же заставлю Павла Васильича наказать тебя. Вон пошла,
тебе говорят, - выгоните ее вон.
Марфа, не переставая говорить и расплакавшись, ушла в девичью, ворчала
целое утро и не явилась даже к столу, говоря, что она оплеванная, а ввечеру
отправилась к людям Лизаветы Васильевны. Юлия Владимировна была вспыльчива,
но не зла. Когда возвратился Павел, она даже забыла рассказать ему про
грубость Марфы, и, кажется, тем бы все и должно было кончиться; но Марфа
сидела очень долго у прислуги Лизаветы Васильевны, жаловалась на барыню,
рассказывала утреннее происшествие и, к слову, рассказала много кое-чего еще
и другого, а именно, что барин хоть ничего и не видит, а барыня-то
пришаливает с высоким барином, с Бахтиаровым, что у них переписка, что все
будто бы за книжками посылает свою приданную дуру. Ан дело-то не то, вот и
сегодня отправлена к нему записочка. Петрушка своими глазами видел в щелку,
как они целовались.
- Ведь в него и наша-то влюблена, - заметила горничная Лизаветы
Васильевны на слова Марфы и вечером, раздевая барыню, никак не утерпела,
чтобы не рассказать ей новости, сообщенной Марфою, и с некоторыми даже
прибавлениями. Лизавета Васильевна, выслушав весь этот рассказ, сначала
вспыхнула, а потом страшно побледнела, как будто бы вся кровь бросилась к
сердцу.
- Кто же это тебе наболтал? - спросила она.
- Ключница ихняя, она не станет врать; сегодня целый вечер сидела у нас
и все, все, что ни есть, рассказала.
- Да отчего же они знают, что у них переписка?
- Ну как, матушка, не знать! Вот и сегодня послала свою горничную опять
с записочкою.
- И сегодня? - едва могла выговорить Масурова.
- И сегодня, - отвечала горничная. - А этта так все за книжками будто
бы посылала к нему, раза по два в день. Ну, а уж известно, какие книжки-то.
- Все это пустяки; у меня не смейте никому болтать, - проговорила
Лизавета Васильевна и выслала горничную от себя.
Несколько минут она не могла прийти в себя, так поразила ее сообщенная
горничною новость. "Неужели это правда? - думала она. - Неужели Бахтиаров
обманывал ее? Неужели он такой интриган - он, который был при ней всегда так
холоден со всеми другими женщинами? Неужели он влюблен в Юлию и интригует с
нею? Нет, это не может быть: они из пустяков обыкновенно выводят свои
заключения. Может быть, она так только приветлива с ним, как хозяйка; но эта
переписка? Прислуге не придет в голову выдумать о переписке". Вот что думала
Лизавета Васильевна, а между тем сердце ее разрывалось на части. Сила любви,
говорит Жорж Занд, заключена в нас самих и никак не обусловливается
достоинством любимого человека, которого мы сами украшаем из собственного
воображения и таким образом любим в нем свой призрак. Лизавете Васильевне
Бахтиаров казался чем-то выше всех других людей. Отторгнувшись от его
исканий еще до замужества своего, отторгаясь и теперь от них вследствие
нравственного инстинкта, она все-таки не переставала любить и уважать его. В
своих отношениях с ним она видела что-то поэтически прекрасное; она
воображала, что они оба страдальцы, родные по душе, но отторгнутые
обстоятельствами, хотя и должны жить далеко друг от друга, но с непрестанною
мыслью один о другом, с вечною и неизменною любовью. Вот что она думала
прежде; но что же выходит теперь: он обманывал ее, как обманывал другую,
третью; можно ли, любя одну, интриговать с другою? В состоянии ли, например,
она не только полюбить другого мужчину, - но, боже мой! - даже подумать о
другом, кроме него, тогда как он, может быть, теперь, в эту минуту, счастлив
с другою, с которою смеется над нею и над ее любовью? Напрасно рассудок
говорил бедной женщине, что это не должно ее беспокоить, что, отторгнувшись
от Бахтиарова, она не имеет никакого права обязывать его, как мужчину, на
верность, что это даже лучше, потому что предохранит ее самое навсегда от
падения. Но сердце не слушало, оно тосковало, грустило и ревновало. Приехал
Михайло Николаич и, как обыкновенно, немного пьян; он начал было длинный
рассказ о том, что кто-то без всяких уважительных причин прибил кого-то
стулом. Но Лизавета Васильевна, ссылаясь на болезнь, просила мужа идти в
свою комнату. Тот ушел, но только не в свою комнату, а велел заложить лошадь
и опять куда-то уехал.
На другой день поутру, часу в двенадцатом, Масурова отправилась к
брату. Я не могу здесь умолчать о том, что единственной причиною этой
поездки был рассказ горничной девки. "Я, верно, застану его у нее, - думала
Лизавета Васильевна, - а если нет, то нарочно буду заговаривать о нем и
увижу, как она будет себя вести". Приехав к Бешметевым и увидя у крыльца
лошадь Бахтиарова, она тихо прошла лакейскую, в которой никого не было, и
еще осторожнее пошла по зале. Дверь в гостиную была притворена, и оставалось
небольшое отверстие. Лизавета Васильевна не могла утерпеть и, не входя в
комнату, заглянула в щель. Все сомнения рушились: Бахтиаров сидел на диване
рядом с Юлией, которая одною рукой, опирающейся на стол, поддерживала свою
голову, а другою держала затянутую в перчатку руку льва. Она была грустна и
в заметном волнении! Что же касается до Бахтиарова, то он тоже смотрел
довольно пристально на Юлию, но с каким именно выражением, Масурова не могла
уже заметить, потому что сама едва удержалась на ногах. Дрожащими руками
схватилась она за косяк двери и несколько минут пробыла как бы в
бессознательном состоянии. Придя несколько в себя, она отошла от двери,
начала довольно громко кашлять и с этими уже предосторожностями вошла в
гостиную. При входе ее хозяйка сидела у окна за пяльцами, Бахтиаров
оставался на прежнем месте. Юлия в смущении поздоровалась с сестрой и
просила ее сесть. Несколько минут продолжалось странное молчание.
- А брат где? - спросила, наконец, Лизавета Васильевна.
- Он на службе, - отвечала Юлия. - Как теперь ваше здоровье?
- Мне лучше.
Здесь разговор прекратился на несколько минут.
- Как здоровье Михайла Николаича?
- Он здоров.
И опять разговор прекратился.
- Какое у вас миленькое платье! Где брали?
- У Кривоногова.
- У него все товары со вкусом.
- Нельзя сказать!
Опять молчание, которое прервала уже Лизавета Васильевна.
- Что вы теперь поделываете? - спросила она.
- Ничего особенного, вышиваю подушку.
- А я так ужасно скучаю: книг совершенно нет. Вы, я слышала, ma soeur,
берете книги у Александра Сергеича, - сказала Лизавета Васильевна, указав
глазами на Бахтиарова.
При этом намеке Юлия вся вспыхнула. Что же касается до губернского
льва, то в первую минуту он надулся, но потом на устах его появилась улыбка,
как будто бы ему был приятен намек Масуровой. Возобновившийся потом, после
непродолжительного молчания, разговор также как-то не вязался, но зато очень
много говорили глаза: Бахтиаров, не говоривший почти ни слова, несколько
минут пристально смотрел на Лизавету Васильевну, которая, видно, была не в
состоянии вынести его взгляда и потупилась; Юлия, по-видимому, глядевшая на
свою работу, в то же время прилежно следила за Бахтиаровым и, поймав его
продолжительный взгляд на Масурову, посмотрела на него с немым укором.
Губернский лев тотчас начал глядеть на потолок. Лизавета Васильевна, с своей
стороны, тоже все видела и, наконец, встала.
- Куда же вы? - спросила Юлия тем тоном, которым обыкновенно говорят
хозяева гостям, когда искрение желают, чтобы они поскорее убирались
восвояси.
- Домой. Дети одни. Прощайте, ma soeur, adieu, monsieur, - проговорила
Масурова и уехала.
Во всей этой сцене Масурова, как мы видели, по возможности владела
собою. Но когда она возвратилась домой, силы ее оставили; бледная,
истерзанная, упала она на кресло и долго сидела в таком положении, а потом
позвала было к себе Костю, игравшего у окошка бумажною лошадкою, хотела
ласкать его, заговаривала с ним, но все напрасно - слезы невольно текли по
щекам ее. "Господи!" - проговорила она, оттолкнула от себя ребенка и ушла в
свою комнату. Приехал Михайло Николаич и не мог добиться от жены ни одного
слова. Она сидела задумавшись и, кажется, решительно не понимала и не
видела, что происходит вокруг нее.
По отъезде Масуровой Бахтиаров и Юлия несколько минут молчали.
- Она все знает, - сказала, вздохнув, Бешметева. - Вот видишь ли, -
продолжала она, устремив на Бахтиарова нежный взор, - что я еще сделала? -
ничего, а между тем злые люди клевещут на меня. Но я теперь спокойна;
совесть меня не укоряет; если бы даже и папенька узнал, я бы и тому сказала,
что я люблю тебя, но люблю благородною любовью. Я не понимаю, что у вас,
мужчин, за страсть отнимать у женщин спокойствие души, делая из них, чистых
и прекрасных, каких-то гадких существ, которых вы сами будете после
презирать.
Бахтиаров не обратил, кажется, должного внимания на этот прекрасный
монолог, потому что занят был какими-то собственными соображениями, и при
последних словах он встал и взялся за шляпу.
- Куда же? - спросила Юлия.
- Нужно. Надо поздравить одного именинника, - отвечал лев.
- Опять меня оставляешь, бог с тобой!
- Нужно. Увидимся.
- Скоро?
- Скоро.
- Постой, два слова. Было у тебя что-нибудь с Масуровой?
- Решительно ничего.
- Лжете вы, monsieur, она в вас влюблена по уши, а теперь ревнует.
- Ты думаешь?
- А ты не видишь будто бы... Ох, какой ты хитрец!
- Adieu, - проговорил франт и, как бы желая загладить свою холодность,
взял руку Юлии и крепко поцеловал ее...
Долго, очень долго смотрела Юлия вслед ему и потом в раздумье села за
пяльцы, но не могла вышивать, потому что в подобном состоянии только для
вида садилась за работу.
Между тем Бахтиаров приехал домой. Здесь я считаю себя обязанным
представить читателю моему тот монолог, который произнес он сам с собою,
ходя взад и вперед по своему залу. "Чудная эта женщина - Масурова, - думал
он, - какие у ней прекрасные манеры! Насколько она лучше этой Бешметевой! А
эта решительно дрянь: в каждом слове, в каждом ее движении так и лезет в
глаза провинцией; покуда молчит, еще ничего: свежа... грудь хорошо
развита... и, должно быть, довольно страстная женщина... Но Масурова... черт
знает что за женщина. Вот три года, как я за ней ухаживал, и как она себя
выдерживает! Не может же быть, чтобы это было одно кокетство; ну, а если это
проистекает из нравственного чувства, из какого-то прирожденного
благородства? Но страннее всего, я сам с нею теряюсь, я не могу быть ни
решительным, ни настойчивым, делаюсь каким-то приторным вздыхателем, то есть
отъявленным дураком. Сегодня она решительно ревнует. Давно бы мне схватиться
за эту мысль. Притворюсь спокойным, заведу у ней под носом интригу, а
женщины из ревности, что в переводе значит из самолюбия, решаются на все.
Интереснее всего, что и эта госпожа Бешметева толкует о каком-то идеализме".
Затем губернский лев еще глубже начал вглядываться в свое сердце, и
нижеследующие мысли родились в его голове: "Я просто ее люблю, как не любил
ни одной еще в мире женщины. Как иначе объяснить, что я по целым вечерам
припоминаю то время, когда она была еще девушкой? Что это было за умное и
милое существо! Как был я счастлив, просиживая у них в их душных комнатах
целые дни и наслаждаясь только тем, что глядел и любовался на нее! Даже
теперь я женился бы на ней и, право, был бы, по возможности, счастлив. Мой
расчет верен: какая и в настоящем своем положении она нежная мать и
терпеливая жена".
Результатом этих размышлений было то, что Бахтиаров решился ехать к
Масуровым.
Время до семи часов показалось ему очень долго; он беспрестанно глядел
на часы и, наконец, не дождавшись, отправился в шесть с половиною. В расчете
его было не застать Масурова дома, но, сверх ожидания, Михайло Николаич
оказался налицо. Увидев Бахтиарова, он искренне обрадовался.
- А, ваше баронство! - вскричал Масуров. - Лиза! Барон приехал. Я вас
все зову бароном; у вас в лице есть что-то такое важное... баронское.
Милости прошу. Мы с женою часто о вас говорим. Я вас уж с неделю не видал...
Ну, думаю, мой барон, должно быть, какую-нибудь баронессу обхаживает. -
Говоря таким образом, Масуров ввел своего гостя в гостиную. Прозвать
приятеля бароном Михайло Николаич выдумал экспромтом, от радости, что его
увидел. Лизавета Васильевна сидела за самоваром. Она поклонилась гостю
довольно сухо.
- Честь имею представить вам господина барона, - говорил Масуров. -
Прошу покорнейше к столу. Я надеюсь, что ваше баронство не откажет нам в
чести выпить с нами чашку чаю. Милости прошу. Чаю нам, Лиза, самого
сладкого, как, например, поцелуй любви! Что, важно сказано? Эх, черт возьми!
Я когда-то ведь стихи писал. Помнишь, Лиза, как ты еще была невестой, я к
тебе акростих написал:
Лицом прелестна, как богиня
Или как будто б сам амур,
За все, за все тебя я обожаю ныне,
А прежде все влюблялся в дур.
Этот акростих Михайло Николаич тоже создал экспромтом.
- Что, ведь недурно?.. Ну, а ваше баронство, вы, я думаю, переписали
акростихов всякого рода: и к Катенькам, и к Машенькам, и к Лизанькам - ко
всему женскому календарю. Нынче, впрочем, я очень начал любить Перепетую,
потому что имя это носит драгоценная для меня особа, собственно моя тетка.
На днях дала триста рублей взаймы. Что же вы трубки не курите? Малый, дай
трубку, вычисти хорошенько, горячей водой промой, знаешь!.. Люблю я вас,
Александр Сергеич, ей-богу, славный вы человек!
Бахтиаров поклонился.
- Право, ей-богу, - продолжал Масуров, - я очень склонен к дружбе. Будь
я подлец, если не готов вот так, как теперь мы сидим, прожить десять лет в
деревне. Жена... приятель, - черт возьми! Чего же больше?
Так говорил без умолку Масуров, очень обрадованный приездом Бахтиарова.
Он потом рассказал, что в Малороссии даже и были такие два помещика и жили
почти таким образом в деревне, один женатый, а другой холостой, и что
прожили, кажется, двадцать лет, никуда не выезжая. Бахтиаров заметно мало
слушал хозяина, и все внимание его было обращено на хозяйку. Лизавета
Васильевна занималась с сидевшим около нее Костей, с которым случилось
весьма печальное приключение: он забил в рот огромный кусок кренделя,
намоченный в горячем чае, и обжегся. "Выброси", - говорила мать, но Костя не
выпускал и со слезами на глазах продолжал управляться с горячим куском.
Наконец, терпения не стало: он заплакал. Мать взяла его к себе на руки и
утешала, говоря, что это ничего, что все прошло. Ребенок утешился и, став к
матери на колени, начал с нею играть, заливался громким смехом и притопывал
ножонками.
Вот на что смотрел с искренним чувством Бахтиаров.
- Юлия Владимировна приехала, - сказал вошедший слуга.
- А! - закричал Масуров и бросился встречать гостью.
Лизавета Васильевна взглянула на Бахтиарова и вышла в залу. В лице
губернского льва ясно обозначилась досада.
Здесь я должен вернуться несколько назад. Бешметева, по отъезде
Бахтиарова, осталась, как мы знаем, в странном состоянии духа. Ей очень
хотелось скорей его опять увидеть и поговорить с ним. У ней едва достало
терпения дождаться того времени, в которое Павел обыкновенно снова уходил в
вечернее присутствие. Наконец время это пришло. Юлия тотчас же написала к
Бахтиарову страшно страстную записку, в которой заклинала его прийти к ней
на вечер. Воротившаяся горничная донесла, что Бахтиарова нет дома и что он
сейчас куда-то уехал со двора. Юлия едва не умерла от досады. Но где ему
быть? Куда он уехал? Неужели он отправился к Масуровым? И в сердце Юлии
Владимировны забушевало то же чувство ревности, которое, за несколько часов,
так сильно мучило Лизавету Васильевну, и она, подобно той, вздумала съездить
к невестке и посмотреть, что там делается. Но на лошади уехал Павел.
Нетерпение Юлии было слишком сильно. Она не в состоянии была даже подождать
экипажа и пешком отправилась к Масуровым. Шла она, видно, очень быстро,
потому что, придя в лакейскую, принуждена была сесть и едва уже переводила
дыхание.
- Сестрица, прекраснейшая из всех сестриц! - говорил Масуров, целуя ее
руку. - Ужасно как я люблю целовать ваши ручки. Что это какие вы бледные? Не
опять ли истерика?
- Нет, я пешком пришла... устала. Кто у вас?
- Никого нет, всё свои.
- Кто же?
- Один только Бахтиаров.
Юлия вздрогнула, но, впрочем, встала и пошла в залу, где ее встретила
хозяйка.
- Вот как я вам скоро отплатила визит - даже пешком пришла. Павел
уехал, но мне хотелось пройтись.
Войдя в гостиную, Юлия небрежно кивнула головой Бахтиарову и села на
диван. Михайло Николаич не замедлил усесться близ нее.
- Помните, сестрица, как я вас снегом-то оттирал, - начал он. - Вы
такие были тогда хорошенькие, что просто ужас...
- А теперь что же? - спросила Юлия.
- А теперь еще лучше - честное слово! Знаете что, сестрица, признаться
вам? - продолжал Масуров.
- В чем признаться?
- Я в вас влюблен.
- Право? Отчего же вы давно мне этого не скажете? Бедненький! Мне вас
очень жаль.
- А вы, я думаю, кузина, меня терпеть не можете?
- Напротив; вы сами у нас никогда не бываете.
Юлия Владимировна любезничала с Масуровым для того, чтобы досадить
Бахтиарову, но, к вящему ее мучению, заметила, что тот почти не обращает на
нее внимания и разговаривает вполголоса с Лизаветой Васильевной. Ей очень
хотелось к ним прислушаться. Но голос Михайла Николаича заглушал все их
слова.
Юлия справедливо желала послушать разговор Бахтиарова с Лизаветой
Васильевной, который был весьма многозначителен.
- Я не мог исполнить своего слова и не видеть вас, - говорил вполголоса
и с чувством Бахтиаров.
- Вы, верно, приехали к мужу, - отвечала тоже вполголоса Масурова.
- Нет, я приехал вас видеть.
- Merci.
- Позвольте мне опять бывать у вас, видеть вас хоть ненадолго, хоть на
минуту.
- Как вы смешны, Бахтиаров!
- Чем же?
- Тем, что - говорите теперь...
Бахтиаров насупился. В это время на него взглянула Бешметева.
- Monsieur Бахтиаров, есть с вами лошадь? - спросила она.
- Есть, - отвечал тот.
- Довезите меня до дому - я пешком.
Бахтиаров несколько минут думал.
- С большим удовольствием, - отвечал он и отошел от Лизаветы
Васильевны.
Здесь я должен заметить, что Юлия решилась на опасную и не весьма
приличную поездку с Бахтиаровым с целью досадить Лизавете Васильевне. Тот, с
своей стороны, согласился на это с удовольствием, имея в виду окончательно
возбудить ревность в Масуровой.
После вышеописанной сцены всем сделалось как-то неловко: Лизавета
Васильевна потупилась; Бахтиаров сел поодаль и продолжал по временам
взглядывать на нее. Юлия была в тревожном состоянии и едва могла выслушивать
любезности Масурова, который уверял ее, что он никому в мире так не
завидует, как Павлу. Через четверть часа Юлия уехала вместе с Бахтиаровым.
Масуров очень просил было взять его с собою и позволить ему встать на
запятки; но запятки были заняты лакеем. М-me Бешметева села в экипаж, почти
не помня себя от ревности. В противном случае, как я уже и прежде успел
заметить, она никак бы не позволила себе сделать подобного неосторожного
поступка.
- И после этого вы скажете, что у вас ничего нет с Масуровой? - сказала
она, схватив своего обожателя за руку и крепко сжав ее.
- Что же такое у меня с ней?
- Как что? Зачем ты сегодня к ним приехал?
- Так, от нечего делать.
- Послушай, зачем ты меня обманываешь? Если не любишь, скажи мне прямо.
Что у тебя за желание терзать и мучить бедную женщину, которая тебя
боготворит?
После этих слов Юлия принялась потихоньку плакать.
- Перестаньте, Юлия; вы до безумия ревнивы, - говорил Бахтиаров. -
Пойдемте, мы приехали.
Бешметева опомнилась.
- Где мы? - спросила она, заметив, что это был не их дом.
- Выходите, madame, - говорил вышедший уже Бахтиаров.
- Что ты хочешь со мной делать? - почти вскрикнула Юлия. - Ни за что...
ни за что в свете! Лучше умру, а не пойду!
Бахтиаров пожал плечами и захлопнул дверцы экипажа.
- К Бешметевым, - сказал он кучеру и, не поклонившись Юлии, ушел в дом.
XV
ПАВЕЛ ВСЕ УЗНАЛ
Лизавета Васильевна сделалась больна. Болезнь ее была, видно, слишком
серьезна, потому что даже сам Михайло Николаич, который никогда почти не
замечал того, что делается с женою, на этот раз заметил и, совершенно
растерявшись, как полоумный, побежал бегом к лекарю, вытащил того из ванны
и, едва дав ему одеться, привез к больной. Врач этот пользовался в городе
огромной известностью. Он был человек еще не старых лет, был немного педант
в своем ремесле, то есть любил потолковать о болезнях и о способах своего
лечения, выражаясь по преимуществу на французском языке, с которым, впрочем,
был не слишком знаком. Он щупал несколько секунд пульс больной,
прикладывался ухом к ее груди и потом с очень серьезным лицом вышел в
гостиную, где, увидев Масурова с слезами на глазах, сказал:
- У ней воспаление в легких.
- Что же, это опасно? - спросил Масуров.
- Как вам сказать? - каков будет исход болезни; но вот видите, я бы
желал, главное, знать основную причину болезни. Позвольте мне с вами
переговорить.
- Сделайте милость, - отвечал Масуров.
- Во-первых, я вам объясню, что воспаление в легких есть двоякое: или
чисто чахоточное, вследствие худосочия, и в таком случае оно более опасно,
но есть воспаление простое, которое условливается простудою, геморроидальною
посылкою крови или даже часто каким-нибудь нравственным потрясением, и в
этом случае оно более излечимо; но дело в том, что при частом повторении
этих варварских воспалений может образоваться худосочие, то есть почти
чахотка. Теперь позвольте вас спросить: супруга ваша золотушна?
На этот вопрос Михайло Николаич решительно ничего не мог отвечать.
- Не жаловалась ли она по крайней мере часто на грудную боль?
Михайло Николаич сказал, что жена больше жаловалась на головную боль.
Врач задумался.
- Не было ли у них прежде кашля, кровохаркания? - спросил он.
Михайло Николаич не знал и этого. Лизавета Васильевна никогда не
говорила мужу о своих болезнях.
- Впрочем, я вам скажу, - продолжал доктор, - что способы лечения
одинаковы, но мне хотелось бы основательнее узнать, потому что я поставляю
себе за правило - золотушные субъекты, пораженные легочным воспалением, по
исходе воспалительного периода излечивать радикально, то есть действовать
против золотухи, исправлять самую почву.
Блеснув таким образом перед Масуровым медицинскими терминами, врач
велел пустить больной кровь, поставить к левому боку шпанскую мушку и
прописал какой-то рецепт.
Масуров всю ночь не спал, а поутру послал сказать Павлу, который тотчас
же пришел к сестре. Михайло Николаич дня три сидел дома, хоть и видно было,
что ему очень становилось скучно: он беспрестанно подходил к жене.
- Ну, ведь тебе лучше, Лиза? Ведь ты, по виду-то, ей-богу, совсем
здорова. Хоть бы посидела, походила, а то все лежишь. Встань, душка: ведь
лежать, ей-богу, хуже. Вот бы вышла в гостиную, посидела с братцем; а я бы
съездил - мне ужасно нужно в одном месте побывать.
Лизавета Васильевна улыбалась.
- Да ты поезжай.
- Нет, душа моя, - я дал себе слово, покуда ты лежишь, ни шагу из дому.
Павел Васильич, сделайте милость, сядемте в бостончик, я вас в две игры
выучу, или вот что: давайте в штос - самая простая игра.
Павел не решался играть ни в бостончик, ни в банк, говоря, что он
ненавидит карты. Михайло Николаич от скуки принялся было возиться с Костей
на полу, но и это запретил приехавший доктор, говоря, что шум вреден для
больной. Масурову сделалось невыносимо скучно, так что он вышел в гостиную и
лег на диван. Павлу, который обыкновенно очень мало говорил с зятем, наконец
сделалось жаль его; он вышел к нему.
- Каким образом сестра захворала? - спросил Бешметев.
- Должно быть, простудилась, - отвечал Масуров, - я уж это и не помню
как; только была у нас вот ваша Юлия Владимировна да Бахтиаров, вечером
сидели; только она их пошла провожать. У Юлии-то Владимировны лошади, что
ли, не было, - только она поехала вместе с ним в одном экипаже.
- С кем? - спросил, вспыхнув, Павел.
- С Бахтиаровым; а Лиза вышла провожать их на крыльцо, да, я думаю, с
час и стояла на улице-то. Я и кричал ей несколько раз: "Что ты, Лиза,
стоишь? Простудишься". "Ничего, говорит, мне душно в комнате". А оттуда
пришла такая бледная и тотчас же легла.
- А в котором часу Юлия уехала? - спросил Павел.
- Да очень еще рано - только что мы чай отпили, ну, ведь вы знаете,
весна, время сырое. Я помню, раз в полку, в весеннюю ночь, правду сказать,
по любовным делишкам, знаете... да такую горячку схватил, что просто ужас.
Ах, черт возьми! Эта любовь! Да ведь ужас и женщины-то! Они в этом отношении
отчаяннее нас - в огонь, кажется, полезут!
Павел на этот раз очень недолго оставался у сестры и скоро ушел домой.
Прошла неделя. Лизавете Васильевне сделалось лучше. Доктор объявил, что
воспаление перехвачено. Услышав, что у ней уже с полгода есть небольшое
кровохаркание, и прекратив, как он выражался, сильное воспаление, он хотел
приняться лечить ее радикально против золотухи. Между тем Павел день ото дня
делался задумчивее и худел, он даже ничем почти не занимался в присутствии,
сидел, потупя голову и закрыв лицо руками. Его мучила ревность... страшная,
мучительная ревность. Случайно сказанные слова Масуровым, что Юлия уехала от
них в одном экипаже с Бахтиаровым, не выходили у него из головы. Через
несколько дней борьбы с самим собою он, наконец, решился спросить об этом
жену.
- Вы на днях от сестры приехали с Бахтиаровым?
- Да, он довез меня в своем экипаже, - отвечала Юлия совершенно
спокойным голосом.
"Или она дьявол, или она невинна! Я бы на ее месте при таком вопросе
умер от стыда", - подумал Павел и уже не расспрашивал более жены. Подозрения
его еще более увеличились от некоторых вопросов Лизаветы Васильевны - так,
например, она спрашивала: "Кто у них часто бывает? Нельзя ли Павлу
переменить место и ехать в Петербург, потому что в здешнем городе все
помешаны на сплетнях и интригах", - а также и от некоторых замечаний ее, что
Юлия еще очень молода и немного ветренна и что над нею надобно иметь
внимательный надзор. Благородная Лизавета Васильевна была не в состоянии
сказать брату прямо того, что она знала; но, с другой стороны, ей было жаль
его, ей хотелось предостеречь его. "Но к чему это поведет? - думала она. -
Может быть, зло пройдет, и он не узнает". А что думала о самой себе, на это
может отвечать ее болезнь.
Наконец, у Павла недостало более силы переживать свои мучительные
сомнения. "Скажу, что пойду на целый вечер к сестре, а сам возвращусь
потихоньку домой, - он, верно, у ней, - и тогда... тогда надобно будет
поступить решительно; но, боже мой! как бы я желал, чтоб это были одни
пустые подозрения". Вот что думал герой мой, возвращаясь домой обедать.
Придя к себе, он боялся взглянуть на Юлию: ему было совестно ее, ему
казалось, что она уже знает его намерение и заранее оскорбляется им. Юлия
была действительно в этот день чем-то очень встревожена.
- Ты рано ли сегодня придешь? - спросила она Павла.
- По обыкновению, - отвечал Павел.
У него едва достало силы проговорить это слово.
Читатель, конечно, догадывается, что Павел не занимался в присутствии
своими делами и сидел насупившись.
- Зачем это вы, Павел Васильич, ходите, когда у вас голова болит? -
сказал молодой писец. - И нам бы полегче было, и мы бы не пришли - у нас
очень мало дел-то.
- Я сегодня уйду рано: у меня очень голова болит, - отвечал Павел.
- Павел Васильич, и мне нужно уйти, у меня дяденька именинник.
- Вишь какой подхалим, вечно выпросится, - подхватил другой,
необыкновенно белокурый и страшно рябой писец.
Павел ушел через полчаса. Он шел домой быстро и, кажется, ничего ясно
не сознавал и ничего определительно не чувствовал; только подойдя к дому, он
остановился. Не лучше ли вернуться назад и остаться в счастливом неведении!
Но как будто бы какая внешняя сила толкала его. "Что будет, то будет", -
подумал он и вошел в лакейскую, в твердом убеждении, что непременно застанет
Юлию в объятиях Бахтиарова. Он прошел залу - в ней было темно; прошел
гостиную - и там темно. Весь дом был пуст, только в девичьей светился
огонек. Павел вошел туда.
- Никого нет дома? - спросил он.
- Никого-с, - отвечала, встав на ноги, Марфа.
Павлу очень хотелось спросить, где барыня, но он опять не решился.
- Дайте мне свечку в гостиную, - проговорил он каким-то странным
голосом и вышел из девичьей.
Свеча была подана.
"Где же она? - подумал он. - Я непременно должен спросить: где она?
Есть же на свете люди, которые сделали бы это не думав".
- Марфа! - закричал Павел необыкновенно громким голосом.
Марфа предстала.
- Есть какое-нибудь там вино?
- Есть, Павел Васильич, - мадеры, что ли, прикажете?
- Давай мадеры!
Марфа принесла целую бутылку и рюмку, но Павел потребовал стакан и, не
переводя духу, выпил стакана три. Вино значительно прибавило энергии моему
герою. Посидев несколько минут, он неровным шагом вошел в девичью и позвал
Марфу в гостиную; Марфа вошла за ним с несколько испуганным лицом.
- Где барыня? - спросил Павел, не подымая глаз на служанку.
- Я не знаю, батюшка.
- Врешь, ты знаешь... где барыня?
- Батюшка, Павел Васильич! Наше дело рабское.
- Где барыня? - повторил Павел.
- Павел Васильич! Я маменьке вашей служила, я не могу вам льстить. Оне
изволили уехать, батюшка Павел Васильич.
- Куда?
- Наше дело подчиненное, вы со мной можете все делать, а я скрыть не
могу, потому что я маменьке вашей служила и вам служу.
- Куда же она уехала, тебя спрашивают?
- Оне изволили уехать, Павел Васильич, не в доброе место. Горько нам,
батюшка Павел Васильич, мы не осмеливались только вам докладывать, а нам
очень горько.
- Говори все!
- Если вы изволите приказывать, я не смею ослушаться, - оне изволят
быть теперь у Бахтиарова. Я своими глазами видела - наши пролетки у его
крыльца. Я кучеру-то говорю: "Злодей! Что ты делаешь? Куда барыню-то
привез?" "Не твое, говорит, дело, старая чертовка"; даже еще выругал,
разбойник. Нет, думаю я, злодеи этакие, не дам я господина своего срамить,
тотчас же доложу, как приедет домой!
Через несколько минут Павел уж был близ квартиры Бахтиарова. Пролетка
его действительно стояла у крыльца губернского льва. Кучер, разобидевший
Марфу, полулежал на барском месте и мурлыкал тоненьким голоском:
"Разлапушка-сударушка".
- С кем ты здесь? - проговорил Павел, быстро подойдя к нему, и толкнул
его в бок.
Кучер вскочил, вытянулся и побледнел.
- С кем ты здесь? - повторил Павел.
- Я-с... на лошади-с... - отвечал кучер.
- Где барыня? - сказал Павел.
- Не могу знать, Павел Васильич, - отвечал кучер.
- Где барыня? - закричал уже Павел и, схватив кучера за ворот, начал с
несвойственною ему силою его трясти.
- Батюшка Павел Васильич, я не могу ничего знать! Они изволили сюда
уйти.
Павел выпустил его из рук и несколько минут глядел на него, как бы
размышляя, убить ли его или оставит!? живым; потом, решившись на что-то,
повернулся и быстрыми шагами пошел домой. Дорогой он прямиком прорезывал
огромные лужи, наткнулся на лоток с калачами и свернул его, сшиб с ног
какую-то нищую старуху и когда вошел к себе в дом, то у него уж не было и
шляпы. Кучер остался тоже в беспокойном раздумье...
- Вот что, - проговорил он, почесывая затылок, - пожалуй, ведь и в
части высечет. Вот тебе и синенькая. Эка чертова оказия вышла!
Придя домой, Павел тотчас же написал к жене письмо следующего
содержания:
"Я знаю, где вы. Там вы, с вашим любовником, конечно, счастливее, чем
были с вашим мужем. Участь ваша решена: я вас не стесняю более, предоставляю
вам полную свободу; вы можете оставаться там сегодня, завтра и всю жизнь.
Через час я пришлю к вам ваши вещи. Я не хочу вас ни укорять, ни
преследовать; может быть, я сам виноват, что осмелился искать вашей руки, и
не знаю, по каким причинам, против вашего желания, получил ее".
Написав это письмо, Павел несколько минут сидел на одном месте, потом
встал, быстро вошел в комнату матери, которая сделалась его кабинетом, и
взглянул на бритвенный ящик... Но в это время что-то стукнуло. Павел
вздрогнул, обернулся, и глаза его остановились на иконе божьей матери, перед
которой так часто молилась его мать-старуха. Он бросился перед образом на
колени. Выражение лица его умилилось, спасительные слезы полились из глаз.
Долго, и как бы забыв все, молился Павел, а потом, заметно уже успокоившись,
вышел в гостиную, позвал к себе горничную Юлии и велел ей собрать все вещи
жены.
Чтобы хоть несколько оправдать совершенно неприличный поступок Юлии, я
должен вернуться назад и объяснить нижеследующие обстоятельства.
Мы видели уже, как в последний раз расстался Бахтиаров с Юлией. В
продолжение целой недели он не ездил к Бешметевым, но, видимо, беспокоился о
здоровье Лизаветы Васильевны, потому что каждый день стороной наведывался о
ней. Напрасно Юлия посылала к нему за книгами, писала к нему полные отчаяния
записки: Бахтиаров книги присылал, но сам не ехал и приказывал сказать, что
он болен и никуда не выезжает. "Я пойду к нему; для его здоровья я решусь на
все! Пусть он поймет, как я его люблю, - может быть, он, бедненький, умирает
теперь, и я должна забыть все". Приняв такое намерение, Юлия, как и прежде,
начала переживать муки ада. Не сознавая почти ясно того, что делает,
призвала она кучера, дала ему ни с того ни с сего пять рублей на водку, а
часов в шесть вечера, велев заложить лошадь и выехав из дому, приказала
везти себя к Бахтиарову. Дорогой, впрочем, она придумала: "Приду, взгляну на
него, скажу ему, что я пожертвовала для него всем, чтобы только видеть его,
и тотчас же уеду домой".
Между тем как Юлия принимала и исполняла свое намерение, губернский
лев, как говорится, проводил этот день глупо. Поутру он встал, от скуки ли,
или от чего другого, в дурном расположении духа и часу до двенадцатого
хандрил, а потом придумал, для рассеяния, угостить свою особу завтраком на
крепкую руку. Вследствие чего призван был повар, который объявил, что у него
готовится необыкновенного свойства бифштекс, который и был тотчас же
спрошен, и к оному потребованы бутылки две вина. Часу ко второму пополудни
все это было употреблено дочиста, а затем, пообедав, насколько достало сил,
Бахтиаров под пасмурную погоду заснул и часу в шестом проснулся уже в
совершенно дурном состоянии духа и с неимоверною жаждой, которую он и
решился утолить холодным шампанским с сельтерскою водой. В это самое время
лакей доложил, что приехала какая-то дама. Бахтиаров едва успел запахнуть
надетое на нем широкое пальто, как явилась Юлия. Она вошла немного
сценически, как входят трагические актрисы в последних актах драм.
- Ты, конечно, не ждал меня, - сказала она, беря франта за руку, - но я
пришла, чтоб видеть тебя, - продолжала она, усаживаясь на диван и устремляя
на льва отчаянно нежный взор.
Не знаю, что думал Бахтиаров; но только несколько минут он глядел на
гостью с довольно странным выражением.
- Неужели ты и теперь сомневаешься в моей любви?
- Юлия! Я вас очень рад видеть, - проговорил, наконец, хозяин, -
позвольте, впрочем, я скажу, чтобы никого не принимали.
И вслед за тем, вышед на несколько минут, он вернулся к своей гостье и
уселся рядом с нею.
- Право, вы очень милы, - продолжал он, - что решились посетить меня в
моей хандре. Долой вашу шляпу и давайте ваши ручки, - они удивительно
хороши.
- Я к тебе на минуту; я хотела только тебя видеть, и прощай.
- Вот пустое! Куда вам торопиться-то? Кто может знать, что вы у меня?
- Я сама знаю, какие я глупости делаю, и никогда себе этого не прощу.
- Пустое вы говорите, Юлия! Какие это глупости. Малый! Давай нам скорей
шампанское и воду. Выпейте со мною вина, я сегодня в удивительном
расположении духа пить вино.
- Но ты ведь болен, друг мой, - может быть, тебе это будет вредно.
- Мне вино никогда не бывает вредно. Мы с вами будем пить вместе.
- Я не могу.
- Вот пустяки. А если я буду просить у вас как жертвы?
- Если требуешь как жертвы - изволь; но только сейчас же поедем ко мне.
- Хорошо.
Вино было подано.
В это самое время подано было также и письмо Павла к Юлии, которая,
прочитав его, побледнела и передала Бахтиарову. Тот, в свою очередь, тоже
заметно сконфузился.
- От кого же он узнал? - проговорил он после нескольких минут
размышления.
- Я не знаю, - отвечала Юлия.
Бахтиаров вошел в залу. Стоявший в лакейской кучер объяснил ему все.
- Он сам здесь был у крыльца, - сказал Бахтиаров, возвратившись к
совершенно растерявшейся Юлии.
- Что мне теперь делать? - спросила она.
- Вам надобно ехать.
- Я боюсь, Александр, - возразила Юлия, - поедем вместе со мной;
скажем, что мы катались и я к тебе заехала на минуту.
- Вот прекрасно! Вы хотите, чтобы при вас же была дуэль.
- Ах, я боюсь, Александр!
- Что ж вы боитесь?
- Я не знаю. Я прежде его никогда не боялась. Если он, меня убьет?
- Вот что выдумала! Много что побранитесь, еще сами прикрикните на него
и скажите, в самом деле, что катались.
- Я скажу, что тебе дала лошадь, а сама где-нибудь была.
- Ну и чудесно.
Юлия встала, надела шляпку, но остановилась; ей, видно, очень не
хотелось ехать.
- Ах, Александр! До чего ты меня довел! Что теперь со мною будет?
- Вы сами очень неосторожны, Юлия.
- Вот прекрасно! Я же виновата. Ты ужасный человек; ты решительно не
понимаешь меня. Как же мне быть осторожной, когда я одним только тобою дышу,
когда ты моя единственная радость? Я ненавижу моего мужа, я голоса его
слышать не могу! Что же мне делать? Научи меня, как разлюбить тебя.
- Можно любить и быть более скрытною.
- Нет, Александр, я не могу скрываться, я сегодня же скажу ему, что я
люблю тебя, и пусть он делает, что хочет, - пусть убьет меня, пусть
прогонит. Я решительно не могу без тебя жить. Друг мой, милый мой! Возьми
меня к себе, спаси меня от этого злодея; увези меня куда-нибудь, - я буду
служить тебе, буду рабою твоею.
- Все это иллюзии; вы, Юлия, еще слишком молоды.
- Нет, друг мой, это не иллюзии, а любовь. Послушай, если муж меня
прогонит, разве ты не обязан меня взять к себе? Разве ты уже не отнял теперь
у меня доброго имени?
- Вам пора ехать, Юлия.
- Если он меня прогонит или будет кричать, я сегодня же приду к тебе. Я
не в состоянии с ним жить.
Бахтиаров ни слова не сказал на это. После нескольких минут
нерешительности Юлия уехала.
- Черт возьми! - проговорил сам с собою губернский лев. - Эта
сумасшедшая женщина, пожалуй, навяжется мне на руки. Она совершенно как
какая-нибудь романическая героиня из дурацкого романа. Надобно от нее
решительно отвязаться. Я предчувствую, что она сегодня непременно придет.
Уехать разве куда-нибудь? Так завтра приедет; надобно как-нибудь одним разом
кончить. Напишу я к ней записку и отдам Жаку, чтобы вручил ей, когда
пожалует. Даже комнаты велю запереть, чтобы в дом не пускали, а то, пожалуй,
усядется да станет дожидаться.
Решив таким образом, Бахтиаров тотчас же написал записку к Юлии:
"Я не могу принять вас к себе, потому что это повлечет новое зло. Муж
ваш узнал, - следовательно, наши отношения не могут долее продолжаться.
Увезти вас от него - значит погубить вас навек, - это было бы глупо и
бесчестно с моей стороны. Образумьтесь и помиритесь с вашим мужем. Если он
считает себя обиженным, то я всегда готов, как благородный человек,
удовлетворить его".
Бахтиаров позвал человека, оделся, отдал ему записку и велел передать
ее Юлии, если она приедет; про себя велел сказать, что он уехал на несколько
дней и приказал запереть комнаты.
Догадливый Жак смекнул, в чем дело. Он тотчас же запер двери и, закурив
сигарку, уселся на рундуке крыльца.
- Матушка Юлия Владимировна! Ваше высокоблагородие! Заступитесь за
меня, сделайте божескую милость, примите все на себя: вам ведь ничего не
будет. Я, мол, его через силу заставила. Ваше высокоблагородие! Заставьте за
себя вечно бога молить!
Все это говорил кучер, везя Юлию домой, которая и сама была в таком
тревожном состоянии, что, кажется, ничего не слышала и не понимала, что
вокруг нее происходит; но, впрочем, приехав домой, она собралась с духом и
довольно смело вошла в гостиную, где сидел Павел.
- Что это такое значит ваше письмо? - проговорила она, снимая шляпку и
садясь на диван.
Павел, видно, не ожидавший жены, встал в недоумении при ее приходе, а
при последних словах решительно остолбенел.
- Я ездила прокатиться и заехала к нему - велика важность! - У него
часто бывают дамы.
- Юлия! Вы так молоды и так... - начал Павел.
- Что такое?
- И уж так бесстыдны!
- Сам ты, бесстыдный человек, выдумал какую историю! Мало ли чего вам
наскажут ваши люди!
- Я вам писал и теперь повторяю: я не могу с вами жить.
Юлия посмотрела на мужа.
- Что ж! Вы хотите меня прогнать?
- Не прогнать, а предоставить вам полную свободу, - вы можете сейчас же
ехать, куда вам угодно.
- Вы этого не можете сделать - я ваша жена, вы должны меня содержать.
- Я вас обеспечу, дам вам содержание, но жить с вами не хочу.
- Ах, боже мой! Как вы меня испугали! Я очень рада, - сделайте милость,
только обеспечьте меня.
- Я это знал и потому прошу вас сейчас же ехать.
- Что такое?
- Я сейчас вас прошу выехать из моего дома.
- Куда ж я поеду?
- Куда угодно.
- Что ж, ты с ума сошел или пьян?
- Я не сошел с ума и не пьян, но повторяю вам, что вы должны сию же
секунду оставить меня, - деньги и все ваши вещи собраны.
- Смотри, что выдумал; я думала, что он так говорит. Ах ты, дрянь!
- Вы можете браниться, сколько вам угодно, потому что такой женщине все
прилично.
- Какая же я, по вашему мнению?
- Развратная и бесстыдная.
- Так вот же тебе за это! - вскрикнула Юлия и плюнула на мужа.
Павел побледнел и затрясся.
- Послушай, глупая женщина, я добр, но могу быть и бешен.
Глаза его горели, на губах показалась пена. Юлия отскочила и упала на
кресло.
- Он меня убьет! Люди! Люди! Он меня убьет!
Прибежало несколько человек, но Павел был уже в зале и, схватив себя за
волосы, как полоумный, прижался к косяку.
- Я не могу с ним жить, он меня убьет сегодня же ночью! Где мои вещи?
Подайте их сюда! Я сейчас еду. Женился насильно, да еще убить хочет; я
завтра же к папеньке напишу письмо. Если б я даже любила Бахтиарова, что ж
такое? Не тебя же любить. Благородный человек скрыл бы. Велите заложить
лошадей, я сейчас еду, а завтра напишу папеньке письмо, бумагу подам и
вытребую себе следующую часть.
- Вы будете получать и без бумаги приличное от меня содержание, -
отвечал Павел из залы.
Юлия надела шляпку, забрала свои вещи и вместе с горничною куда-то
уехала. Но через полчаса она явилась. И в этот раз она уже едва вошла в
залу. Горничная вела ее под руку. Войдя в гостиную, Юлия приостановилась и,
вырвавшись из рук служанки, совершенно без чувств упала на пол. Павел,
услышав стук, вошел в гостиную и увидел Юлию почт" мертвую на полу. Служанка
бросилась принести спирт и позвать прочих, чтобы поднять барыню. Бешметев на
этот раз решительно не обеспокоился обмороком жены и возвратился к себе в
комнату.
Юлия пришла в себя, но истерическое состояние еще продолжалось. Она
плакала навзрыд, и, несмотря на то, что стоны ее доходили до ожесточенного
супруга, он не только не пришел к ней помириться, но, напротив, послал к ней
горничную и велел спросить ее, когда она его оставит. Служанка не решалась
передать этого барыне. Но Павел написал жене записку, в которой прямо просил
ее выехать из его дома. Юлия на это отвечала ему словесно, что он дурак, что
она, назло ему, нарочно не поедет и что если он хочет, так пусть сам
убирается вон.
Этим объяснением кончился роковой для моих супругов день.
XVI
БАХТИАРОВ
До сих пор я имел честь представлять губернского льва или в обществе,
или в его интересных беседах с дамами, или, наконец, излагал те отзывы,
которые делали о нем эти дамы; следовательно, знакомил читателя с этим лицом
по источникам весьма неверным, а потому считаю нелишним хотя вкратце
проследить прошлую жизнь, в которой выработалась его представительная
личность, столь опасная для местных супругов. Отец его был помещик двух
тысяч душ. До пятидесяти лет прожил он холостяком, успев в продолжение этого
времени нажить основательную подагру и тысяч триста денег; имение свое
держал он в порядке и не закладывал, развлекаясь обыкновенно псовой охотой и
двумя или тремя доморощенными шутами, и, наконец, сбирал к себе раза по три
в год всю свою огромную родню и задавал им на славу праздники. Но под
старость, к ужасу своей родни, мечтавшей уже о грядущем после него
наследстве, он женился на молоденькой француженке, жившей в гувернантках у
его соседа. Первым и единственным плодом этого брака был наш губернский лев.
Несмотря на обидные толки обманутой в ожиданиях родни, ребенок, заимствовав
от матери черные глаза и нежную кожу, видимо, наследовал крепкие мышцы и
длинный рост папенька. Не минуло еще ребенку семи лет, как старик-отец умер.
Бахтиарова тотчас же переехала в Петербург, чтобы заняться воспитанием сына.
Еще десяти лет Саша, красивый как амур, щегольски танцевал всевозможные
танцы, говорил на трех языках, ездил мастерски верхом и дрался на рапирах.
Дальнейшее воспитание сына Бахтиарова вздумала докончить в Париже. Услышав
это намерение, вся родня пришла в отчаяние, пророча, что сиротка сам
непременно будет года через три парижским ветошником, потому что матушка,
конечно, не замедлит промотать все состояние с каким-нибудь своим старым
любовником. Злопророчество это отчасти начало сбываться, потому что
Бахтиарова, тотчас же по приезде в Париж, отдала сына одному дальнему ее
родственнику, профессору какой-то парижской школы, с видимою целью свободнее
насладиться удовольствиями парижской жизни. Двадцать тысяч в один месяц
утонуло в модных магазинах, и, может быть, к концу года к этому числу
прибавился бы еще нуль, но судьба берегла сироту. Француженка простудилась
на одном гулянье и умерла тифом. Саша остался в полном распоряжении своего
наставника, который был по породе и по душе истый немец. Систему воспитания
он имел свою, и довольно правильную: он полагал, что всякий человек до
десяти лет должен быть на руках матери и воспитываться материально, то есть
спать часов по двадцати в сутки, поедать неимоверное количество картофеля и
для укрепления тела поиграть полчаса в сутки мячиком или в кегли, на
одиннадцатом году поступить к родителю или наставнику, под ферулой которого
обязан выучить полупудовые грамматики и лексиконы древнего мира и десятка
три всякого рода учебников; после этого, лет в восемнадцать, с появлением
страстей, поступить в какой-нибудь германский университет, для того чтобы
приобресть факультетское воспитание и насладиться жизнию.
Такого рода системе воспитания хотел подвергнуть почтенный профессор и
сироту Бахтиарова; но, к несчастию, увидел, что это почти невозможно, потому
что ребенок был уже четырнадцати лет и не знал еще ни одного древнего языка
и, кроме того, оказывал решительную неспособность выучивать длинные уроки, а
лет в пятнадцать, ровно тремя годами ранее против системы немца, начал
обнаруживать явное присутствие страстей, потому что, несмотря на все
предпринимаемые немцем меры, каждый почти вечер присутствовал за
театральными кулисами, бегал по бульварам, знакомился со всеми соседними
гризетками и, наконец, в один прекрасный вечер пойман был наставником в
довольно двусмысленной сцене с молоденькой экономкой, взятою почтенным
профессором в дом для собственного комфорта. Убедившись решительно последним
обстоятельством в присутствии страстей в молодом воспитаннике, немец решился
отравить его в один из германских университетов. Юноша, с своей стороны,
очень этому обрадовался, потому что немец, а главное дело, его кухня,
несмотря на привлекательную экономку, страшно ему надоели, и таким образом
месяца через два он уже был в Германии.
Наставник снабдил Бахтиарова целою дюжиной рекомендательных писем к
знаменитым ученостям. Но он не явился ни к одной из них и даже, может быть,
не поступил бы и в университет, если бы еще существовавшая в то время бурша
не подействовала сильно на его воображение. Он тотчас же переменил модный
парижский фрак на полуиспанский колет, запасся лосиною курткой и рапирами,
начал выпивать неимоверное количество пива, курить крепкий кнастер и
волочиться за немками. Прошло два года. Бахтиаров по слуху узнал философские
системы, понял дух римской истории, выучил несколько монологов Фауста; но,
наконец, ему страшно надоели и туманная Германия, и бурша, и кнастер, и
медхен{446}; он решился ехать в Россию и тотчас же поступить в кавалерийский
полк, - и не более как через год из него вышел красивый, ловкий и довольно
исполнительный офицер.
Обеспеченность состояния, прекрасные манеры и почти ученое воспитание
сблизили Бахтиарова на дружескую ногу с некоторыми из его аристократических
товарищей. Но честолюбивому корнету хотелось более - ему хотелось попасть в
тот заветный круг, в котором жили его друзья, посмотреть поближе на тех
милых женщин, о которых они беспрестанно говорили и в которых были влюблены.
Его представили, но замечен он не был. Бахтиаров, впрочем, принадлежал к
числу тех людей, которые не отступятся от своего намерения при первой
неудаче. Он поклялся заставить себя заметить и с этой целию вздумал удивить
Петербург богатством: покупал превосходные экипажи, переменял их через
месяц, нанял огромную и богатую квартиру и начал давать своим породистым
приятелям лукулловские обеды, обливая их с ног до головы шампанским и старым
венгерским.
Слух о неимоверных издержках его достиг до будуаров, его стали
замечать, остроумие его начало смешить; и таким образом прошло три года. Но
между тем как честолюбивый корнет предавался обаяниям общества, в котором
все так льстило его самолюбию, так приятно развлекало, так умно и так ловко
умело заинтересовать и ум его и сердце, родительское состояние приходило к
обычному концу, то есть к продаже за долги с аукционного торга. Бахтиаров
был слишком умен, чтобы дойти донельзя. Рассчитав в одно прекрасное утро,
что он уже никак не может жить долее таким образом, решился сразу переменить
образ жизни и, убедя почти вполне своих приятелей, что он в сплину и что ему
все надоело, скрылся из общества и принялся, для поправления ресурсов,
составлять себе выгодную партию.
Звезда его еще не угасла. Он успел сыскать себе, сообразно с своими
планами, невесту. Это была богатая купеческая вдова, некогда воспитанная, по
воле родителей, в каком-то пансионе и потом, тоже по воле родителя, выданная
за купца с бородою, который, впрочем, умер от удара, предоставив супруге три
фабрики и до миллиона денег. Пять лет купчиха вдовствовала, питая постоянно
искреннее желание выйти замуж за молодого, красивого и здорового офицера.
Всем" этими качествами в избытке владел Бахтиаров, и потому не удивительно,
что он очень скоро успел в своих исканиях и получил, по совершении брака,
сверх титла супруга, тысяч пятьдесят на собственные его расходы. Как ни
выгоден был этот брак, но все-таки честолюбие корнета, принадлежавшего
некогда к иному кругу, должно было сильно пострадать; потому на другой же
день брака, к ужасу богатой вдовы, он подал в отставку, с намерением тотчас
же переехать в Москву. Как молодая супруга ни убеждала не снимать мундира,
который к нему так шел, он его снял, и таким образом через несколько месяцев
они переселились в Москву. Целый год для обоих прошел сносно. Бахтиаров
развлекался в клубах, обедал в гостиницах, а остальное время выезжал рысаков
и присутствовал на бегах. M-me Бахтиарова между тем наряжалась донельзя и
ездила на всевозможные гулянья.
Наконец, все это надоело Бахтиарову; выпросив у жены всеми неправдами
довольно значительную сумму, он разошелся с ней и решился переехать в
провинцию. С этою целию он купил в той губернии, где мы первый раз с ним
познакомились, имение и переехал туда, с намерением осуществлять на практике
свои агрономические сведения. Но вышла неудача. Как поля ни отдыхали в
шестипольной системе, как ни сеялся клевер, как ни укатывался овес - ни
хлеба, ни овса, ни сена не только что не прибывало, но, напротив того, года
через два агроном должен был еще с февраля месяца начать покупку хлеба и
корма. Проклиная жестокий климат и дурную почву, Бахтиаров переселился в
губернский город и с первого же появления в свете сделался постоянным и
исключительным предметом разговоров губернских дам, что, конечно, было
результатом его достоинств: привлекательную наружность его читатель уже
знает, про французский, немецкий, английский языки и говорить нечего - он
знал их в совершенстве; разговор его был, когда он хотел, необыкновенно
занимателен и остроумен, по крайней мере в это верили, как в аксиому, все
дамы. И в самом деле, Париж, например, он знал, как свою деревню, половину
Германии пешком выходил и целые два года жил в лучшем петербургском
обществе. Но я, как беспристрастный историк, должен здесь заметить, что с
дамами он вообще обращался не с большим уважением, и одна только Лизавета
Васильевна составляла для него как бы исключение, потому ли, что он не мог,
несмотря на его старания, успеть в ней, или оттого, что он действительно
понимал в ней истинные достоинства женщины, или, наконец, потому, что она и
станом, и манерами, и даже лицом очень много походила на тех милых женщин,
которых он видал когда-то в большом свете, - этого не мог решить себе даже
сам Бахтиаров.
XVII
ДЕРЕВНЯ
На другой день после описанной мною между Павлом и Юлиею сцены оба они
были больны. Бешметев, видя, что жена не хочет его оставить, решился сам от
нее уехать, с благородным, впрочем, намерением - предоставить ей половину
своего состояния. Приняв такое намерение, он еще ранним утром выпросился в
отпуск, с тем чтобы на другой же день уехать, и велел Марфе сказать об этом
жене. Лично они не видались. Юлия испугалась не на шутку. Разойтись с мужем!
Но что об этом скажут в свете, а главное - как примет это Владимир Андреич?
И, наконец, за что же он так с ней поступает? Что такое она сделала? Однако
надобно было что-нибудь предпринять; Павел решительно собирался в деревню.
Не просить же у него прощения! И кто теперь без папеньки внушит дураку? На
этой самой мысли застала ее старинная наша знакомая Феоктиста Саввишна,
которая только ей одной известными средствами уже знала все недавно
описанное происшествие до малейших подробностей и в настоящее время пришла
навестить людей в горе.
- Сейчас только услышала от вашей девушки, что вы не так здоровы, -
говорила она, поздоровавшись с хозяйкой, - давно сбиралась зайти, да все
некогда. У Маровых свадьба затевается; ну, ведь вы знаете: этот дом, после
вашего папеньки, теперь, по моим чувствам, в глаза и за глаза можно сказать,
для меня первый дом. Что с вами-то, - время-то сырое - простудились, верно?
- Я очень несчастлива, Феоктиста Саввишна, - отвечала Юлия, закрыв
глаза.
- Что это, Юлия Владимировна, что такое с вами?
- Муж не хочет жить со мной.
- Павел Васильич? Да что это ему сделалось?
- Ревнует меня - нельзя мне шагу сделать: вчера поехала я кататься;
вдруг ему пришло в голову, что я заезжала...
- Куда же это, он думает, вы заезжали?
- Ну, к этому мерзавцу Бахтиарову.
- Скажите, пожалуйста, - говорила Феоктиста Саввишна, качая головою, -
какая ревность! Но, впрочем, я вам скажу, не огорчайтесь очень, Юлия
Владимировна, - мужчины все таковы: им бы все самим делать, а нам бы ничего.
- Но он не хочет жить со мной, - перервала Юлия, - едет в деревню.
Поговорите ему: что он, с ума, что ли, сошел, что благородные люди так не
делают, что это подло, что он меня может ненавидеть, но все-таки пусть живет
со мной, по крайней мере для людей, - я ему не помешаю ни в чем.
- Ой, Юлия Владимировна! Как вас можно ненавидеть? - Так, в горячности,
- больше ничего. Извольте, я поговорю, только сначала сторонкой кой-что
поразузнаю и сегодня же дам ответ. Вам бы давно ко мне прислать, - как вам
не грех? Случилось этакое дело, а меня не требуете; вы знаете, как я предана
вашему семейству - еще на днях получила от Владимира Андреича письмо:
поручают старую коляску их кому-нибудь продать. До приятного свидания.
Выйдя от Бешметевых, Феоктиста Саввишна начала обдумывать свои действия
во вновь предпринятом ею на себя подвиге. Она очень сожалела, что на этакий
случай в городе нет Перепетуи Петровны, которая, рассердившись на
племянника, все лето жила в деревне и даже на зиму не хотела приезжать в
город, чтобы только не видеть семейного сраму, и которая, конечно бы, в этом
деле приняла самое живое участие и помогла бы ей уговорить Павла. Но делать
нечего. Сваха отправилась к Лизавете Васильевне: лично самой говорить Павлу
она считала и неудобным и бесполезным.
Масуровой только что перед приходом Феоктисты Саввишны рассказала
горничная, что случилось у Бешметевых. Она встревожилась и хотела послать за
братом.
- Матушка, что это у ваших-то наделалось? - начала прямо Феоктиста
Саввишна. - Я сейчас от них, Юлия Владимировна в слезах, Павел Васильич
огорчен, - и не видала его. Говорят, он совсем хочет уехать в деревню, а
супругу оставить здесь. Сами посудите - ведь это развод, на что это похоже?
Мало ли что бывает между мужем и женою, вы сами по себе знаете. А ведь
вышло-то все из пустяков. Вчерась поехала кататься с этим вертопрахом
Бахтиаровым.
Лизавете Васильевне было очень неприятно, что происшествие это знала
уже и Феоктиста Саввишна, но делать было нечего.
- Я ничего хорошенько не слыхала, - отвечала она, - это, верно,
какие-нибудь пустяки.
- Какое, матушка! Я сейчас от них, - возразила Феоктиста Саввишна, -
Юлия Владимировна со слезами просила меня пересказать вам. "Вы знаете,
говорит, как я люблю и уважаю сестрицу; я бы сама, говорит, сейчас к ней
поехала, да не могу - очень расстроена. Попросите, чтобы она поговорила
брату не делать этого. Ну, уж коли ему так хочется ехать в деревню, можно
ехать вместе".
- Если брат думает ехать в деревню, то, конечно, поедет с женой, -
отвечала Лизавета Васильевна.
- В том-то и дело, что хотят ехать одни; это-то и беспокоит Юлию
Владимировну. Пошлите-ка за ним, родная, да поговорите с ним. Я бы ему сама
сказала, да мое дело стороннее, как-то неловко. Я вот хоть тут за ширмами
посижу, а вы ему поговорите.
- Когда же он хочет ехать?
- Да сегодня в ночь или завтра утром.
Лизавете Васильевне самой хотелось видеться с братом, но только без
Феоктисты Саввишны. С другой же стороны, она знала, что госпожу Пономареву
отклонить от какого бы то ни было дела, в котором она уже приняла участие,
не было никакой возможности, а потому ограничилась только тем, что отослала
сваху в мезонин к детям и тотчас же послала за братом. Прошел час, другой,
третий - Павел не являлся. У деятельной Феоктисты Саввишны недостало
терпения дожидаться, и потому она, отправившись, куда ей было нужно, обещала
вечерком непременно забежать.
Часу в третьем пришел Павел.
Несколько минут брат и сестра молчали.
- Ты, братец, поссорился с женой? - спросила, наконец, Елизавета
Васильевна.
Павел молчал.
- Ты не огорчайся, друг мой, - мало ли что бывает в семействе? Я с моим
благоверным раза три в иной день побранюсь. Правда ли, что ты хочешь один
ехать в деревню?
- Да, я сегодня в ночь еду.
- Один?
- Один.
- Не делай, братец, этого - это грех. Ты мужчина - должен быть
великодушен.
- Я могу великодушно простить слабость, но никогда - порок.
- Но отчего же прощает мне мой муж?
- Какое сравнение!
- Одно и то же. Я также любила другого человека.
- Не говори мне этого, Лиза. Ты ангел.
- Хорошо, я не буду говорить, только дай мне слово ехать с ней вместе в
деревню. Как хочешь понимай ее сам, но общественно ее бесславить ты не
имеешь права, потому что сам женился на ней против ее воли.
Последние слова, кажется, очень поколебали решимость Павла.
- Мне трудно с ней жить, Лиза. Я теперь ее очень хорошо понял и больше
не могу ее любить.
- Не говори, брат, - все время. Ты прежде ее любил, теперь не любишь, а
после опять будешь. Так же и она прежде тебя не любила, а теперь полюбит.
Поверь, мой друг, в браке связует нас бог, и этими узами мы не можем
располагать по собственному произволу.
- Лиза, вели мне дать вина, мне очень грустно, - прервал вдруг Павел.
Лизавета Васильевна посмотрела с удивлением на брата и велела, впрочем,
подать вина. Бешметев залпом выпил целый стакан.
- Целый год я приносил этой женщине жертвы, - начал он, - целый год она
ничего не видела и не понимала; даже теперь, я уверен, она не раскаивается,
а вот еще ты хочешь, чтобы я принес ей новую жертву.
- Не для нее, брат, но для меня - я тебе советовала жениться, и на моей
совести ваше счастье.
- Я действительно неправ, - продолжал Павел, - что женился наобум, не
понимая ничего; но теперь я ее знаю. Вот что она такое, выслушай меня, Лиза:
она необразованна, дурного характера, не любит, даже терпеть не может меня
и, тяжело сказать, развратна. Должен ли я жить с ней?
- Должен. Мало этого, ты должен ее исправить: на твое попечение она
отдана богом. Еще раз прошу тебя - прости ее и не оставляй.
- Изволь, Лиза, но только здесь я не могу оставаться: мне стыдно стен.
- И не оставайтесь, сегодня же поезжайте в деревню.
- Но я не могу с ней говорить.
- И не говори. Я ей напишу или велю сказать. Когда ты думаешь выехать?
- Завтрашний день.
Брат и сестра расстались.
Не более как через полчаса после ухода Павла явилась к Лизавете
Васильевне Феоктиста Саввишна и, к удивлению своему, услышала, что у
Бешметевых ничего особенного не было, что, может быть, они побранились, но
что завтра утром оба вместе едут в деревню. Сваха была, впрочем, опытная
женщина, обмануть ее было очень трудно. Она разом смекнула, что дело
обделалось, как она желала, но только от нее скрывают, чем она очень
оскорбилась, и потому, посидев недолго, отправилась к Бешметевой.
- Ну вот, матушка, дело-то все и обделалось, извольте-ка сбираться в
деревню, - объявила она, придя к Бешметевой. - Ну уж, Юлия Владимировна,
выдержала же я за вас стойку. Я ведь пошла отсюда к Лизавете Васильевне.
Сначала было куды - так на стену и лезут... "Да что, говорю я, позвольте-ка
вас спросить, Владимир-то Андреич еще не умер, приедет и из Петербурга, да
вы, я говорю, с ним и не разделаетесь за этакое, что называется, бесчестие".
Ну, и струсили. "Хорошо, говорят, только чтобы ехать в деревню".
- Я, пожалуй, в деревню поеду, - отвечала Юлия, которая сама
чувствовала, что в городе ей оставаться не так-то ловко, тем более что может
встретиться с ужасным Бахтиаровым. - Видели вы мужа? - спросила она.
- Как же, грустный такой: он ведь вас очень любит. Что, он теперь дома?
- Кажется, дома.
- А вот я с ним поговорю. - С этими словами Феоктиста Саввишна
отправилась в комнату Павла.
- А вы в деревню изволите собираться, Павел Васильич, - надолго ли,
отец мой?
- Не знаю.
- Да супруга-то с вами ли едет? - прибавила она вполголоса. - Оне
что-то ничего не говорят.
- Мы оба едем, - отвечал Павел.
- Так-с, в коляске?
- В коляске.
Переговорив таким образом, сваха пришла к Юлии и посоветовала ей велеть
горничной тотчас же укладываться. Таким образом, на другой день поутру
супруги вышли, каждый из своей комнаты, не говоря друг с другом ни слова,
сели в экипаж и отправились в путь.
Небольшая усадьба Бешметева не отличалась ни живописным
местоположением, ни широким довольством капитальных помещичьих усадеб. Она
была в страшной глуши, окружалась со всех сторон лесом и болотами. Небольшой
барский дом, или, скорее, флигель, несколько людских строений, амбар,
погреб, сарай да покосившаяся набок толчея - вот и все тут. В продолжение
своего путешествия супруги мои, вместо того чтоб объясниться и яснее
разузнать роковое для них происшествие, ни слова почти не сказали об этом и
переговорили только о совершенно посторонних для них предметах, - так,
например, о попавшемся им на пути скверном мосте, об очень худой корове, о
какой-то необыкновенно живописной в стороне усадьбе, и, наконец, убеждали
вместе хозяина постоялого двора, заломившего с них тройную цену за ночлег.
Приехав в усадьбу, они начали с того, что взяли себе совершенно
отдельные комнаты, на противоположных концах дома, и каждый из них
поместился в своем отделении по-своему. Юлия повесила на маленькие окна
драпировку, расставила на комоде свои модные вещицы и, впялив канву,
решилась вышивать какого-то длинноногого рыцаря. Что касается до Павла, то
он разложил свои книги, в намерении заниматься. Между собой они видались
только за столом, и то не всегда, и почти ничего не говорили друг с другом.
Вот какова была внешняя жизнь Бешметевых, и, конечно, она была результатом
того, как они понимали друг друга. Юлия своею порочною изменою, - в пороке
жены Павел нимало уже не сомневался, - эта некогда обожаемая Юлия в один мах
упала с пьедестала, на котором герой мой прежде держал ее в своем
воображении. Будь на месте Павла другой муж, более опытный в житейском деле,
тот, без сомнения, предварительно разузнал бы все хорошенько и, убедившись,
что ничего серьезного не было, не произвел бы, конечно, никакой тревоги, а
заключил бы все дело приличным наставлением, при более грубом характере -
двумя - тремя тузами коварному существу. Но не так взглянул на это Павел,
пуританин по своим понятиям, образовавшимся в одностороннем воспитании, и
изъятый сам от юношеских дурачеств своею вялою и флегматическою природою. В
чувствах к жене он как-то раздвоился: свой призрак, видимый некогда в ней,
он любил по-прежнему; но Юлию живую, с ее привычками, словами и действиями,
он презирал и ненавидел, даже жить с ней остался потому только, что считал
это своим долгом и обязанностию. Юлия, с своей стороны, еще более стала не
любить Павла. В своих отношениях с Бахтиаровым она не видела ничего
преступного; напротив того, она постоянно боролась и осталась верна мужу. Но
так строго и за что же осудил ее этот безалаберный человек? Что такое она
сделала? Ничего - она любила другого, но не его же, болвана, любить: он
дурак, решила она и не хотела оставить его оттого только, что боялась
общества и папеньки. К этим горьким размышлениям моей героини присоединялась
еще страшная ненависть к Бахтиарову, о котором она не могла равнодушно
вспомнить.
Прошла неделя, другая, третья и, наконец, месяц. Обоим супругам
сделалось невыносимо скучно. Юлия решительно не знала, что делать:
наскучившись, даже наплакавшись, она обыкновенно принималась вышивать
рыцаря, у которого, вследствие того, в какие-нибудь две недели обозначились
даже ноги и уже начиналась лежащая у этих ног собака. Павел, думавший
заниматься, ничего не делал, но обыкновенно лежал и думал; предметом его
размышлений были, по преимуществу, женитьба и Юлия. Он, как нарочно,
вспоминал все не слишком чистые поступки Владимира Андреича, дававшего
только советы и не сделавшего лично для дочери ничего; вспоминал все
невнимание и даже жестокосердие, которое обнаруживала Юлия в отношении к его
больной матери, всю нелюбовь ее и даже неуважение, оказываемое ею в
отношении его самого, наконец, ее грязную измену и то презрение, которое
обнаруживал Бахтиаров к бесстыдной женщине. О поступке губернского льва с
Юлией Павел был уведомлен от людей, с которыми он уже не стыдился говорить о
жене. Герой мой, в своем желчном расположении, в бездействии и скуке, не
замечая сам того, начал увеличивать обычную порцию вина, которое он прежде
пил в весьма малом количестве. Обед был, как я и прежде замечал,
единственное время, в которое супруги видались. К этому-то именно времени
Павел и делался значительно навеселе. В подобном состоянии неприязненное
чувство к жене возрастало в нем до ожесточения, и он ее начинал, как
говорится, шпиговать.
- Что, Константин, - говорил, например, он, обращаясь к стоящему лакею,
- не хочешь ли, братец, жениться?
- Никак нет-с, Павел Васильич, - отвечал тот.
- Отчего же, братец? Ничего - будет только на свете лишний дурак.
- Сохрани бог, Павел Васильич, - возражал лакей.
- Дал мне бог ум и другие способности, - рассуждал потом Павел вслух, -
родители употребили последние крохи на мое образование, и что же я сделал
для себя? Женился и приехал в деревню. Для этого достаточно было есть и
спать, чтобы вырасти, а потом есть и спать, чтобы умереть.
- Кто же вас заставлял жениться? - возражала Юлия.
- Собственная глупость и неблагоприятная судьба.
Юлия пожимала только плечами.
- Сегодня именины у Портновых, и у них, верно, бал, - сказал однажды
Бешметев.
В этот день он был даже пьян.
- Как вам, Юлия Владимировна, я думаю, хотелось бы туда попасть!
Юлия не отвечала мужу.
- Вы бы там увиделись и помирились с одним человеком; он бы вас довез в
своем фаэтоне, а может быть, даже вы бы и к нему заехали и время бы провели
преприятно.
Юлия не могла этого вынести и залилась слезами.
- Подлый и низкий человек! - в состоянии была только проговорить она и
ушла к себе в комнату.
Целый день она после того плакала. Павел не обратил сначала внимания на
слезы и уход жены; но, выспавшись, ему, видно, сделалось совестно своих
слов: он спрашивал у людей, что делает жена. Ему отвечали, что лежит в
постели, плачет и несколько раз принимала гофманские капли.
Дня три после этого супруги не видались. Юлия не могла понять, что
сделалось с мужем. Она прежде была уверена, что он в нее влюблен, и поэтому
она может делать все, что ей угодно, и что ей достаточно ласково взглянуть
на него, чтобы осчастливить на целую неделю; но что ж выходит теперь? Он
осмеливается ей делать беспрестанные обиды. Откуда в нем эта дерзость? Марфа
разрешила ее сомнения.
- Не плачьте, матушка, - сказала она, утешая плачущую Юлию после одной
новой выходки Павла, - ведь это он сказал так... не в своем разуме:
хмельненек был маленько.
- Как хмельненек? Разве он пьет? - спросила Юлия.
- Пьет, матушка, и порядочно-таки этим занимается, - отвечала служанка.
- Господи! Только этого недоставало! - вскрикнула Юлия, всплеснув
руками. - Он дурак, злой и пьяница; теперь он говорит колкости, а там и бить
начнет.
Она решилась было написать обо всем к отцу, но потом раздумала:
Владимир Андреич, вероятно, будет спрашивать Павла, а тот, уж конечно,
напишет ему все, а этого ей очень не хотелось. Не зная решительно, что будет
с нею вперед, она дала себе слово не уступать Павлу и на колкости его,
насколько станет сил, отвечать бранью и угрозами. Таким образом,
неприязненное расположение моих супругов друг к другу росло с каждым днем.
Сколько оба они страдали, я не в состоянии описать. Оба худели и бледнели с
каждым днем; для Юлии не проходило дня без слез, а Павел, добрый мой Павел,
решительно сделался мизантропом. В обыкновенном состоянии он страдал и
тосковал, а выпив, начинал проклинать себя, людей, жену и даже Лизавету
Васильевну, с которою совершенно перестал переписываться и не отвечал ни
слова на ее письма.
XVIII
СОСЕДКА
Между тем переезд Бешметевых в деревню послужил значительным предметом
для толков. Молва о случившемся происшествии между Бешметевым и Бахтиаровым
дошла до соседей прежде еще их приезда. История эта в различных местах
рассказывалась различно. Одни говорили, что Юлия, влюбившись в Бахтиарова,
ушла к нему ночью; муж, узнав об этом, пришел было за ней, но его выгнали, и
он был столько глуп, что не в состоянии был ничего предпринять; что на
другой день поутру Юлия возвратилась к мужу, потому что Бахтиаров, которому
она, видно, наскучила, прогнал ее, и что теперь между ними все уже кончено.
Более же подозрительные умы говорили, что интрига не кончена, что это только
один отвод, что Бахтиаров скоро приедет к ним в деревню. Как бы то ни было,
над Павлом все смеялись, а Юлию обвиняли в безнравственности. Дамы, особенно
позначительнее, говорили вслух, что они даже не заплатят визита, если новая
соседка вздумает приехать к ним. Но Бешметева ни с кем не знакомилась. "И
прекрасно делает, - говорили те же дамы, - по крайней мере этим она
доказывает, что она умная женщина и, понимая себя, не хочет собою
компрометировать других". Впрочем, я должен сказать, что, несмотря на
подобные обидные возгласы, были некоторые дамы, которым очень желалось
познакомиться с Бешметевыми, особенно с тех пор, как все уже убедились, что
новые соседи не думают знакомиться ни с кем.
По преимуществу это желание овладело одной почтенною помещицей и самою
ближайшею соседкой Бешметевых, Катериной Михайловной Санич. Дама эта была
уже старуха и с незапамятных годов вдовствовала в своей усадьбе, поправляя
всю жизнь расстроенное покойным супругом состояние. Происхождения она была
темного и, как говорил слух, выйдя весьма двусмысленно в Петербурге замуж за
немолодого уже Санич, переехала с ним в деревню, привезя с собою и того
времени столичные моды и столичный тон. С самого приезда обнаружила она
мягкое к несчастиям ближних сердце и решительную наклонность протестовать
против мнений соседей. Выгонял ли кто управляющего за пьянство и плутовство,
спасалась ли жена от жестокосердого мужа, отказывала ли какая-нибудь дама
молоденькой гувернантке за то, что ту почтил особенным вниманием супруг, -
всех принимала к себе Санич и держала при себе, покуда судьба несчастных
жертв не устраивалась. Услышав о приезде Бешметевых и о случившейся с ними
неприятной истории и затем узнав, что деревенские дамы не хотят этой новой
соседке заплатить даже визита, она начала с того, что во всеуслышание
объявила нижеследующее свое решение: "Дама эта поступила дурно, но они не
должны ее судить строго, потому что это может случиться со всякой, и потому
она Бешметеву примет, сама к ней поедет; а как бы это ни показалось другим,
для нее все равно".
- Верно, думает занять у них денег, - заметил один сосед, имевший
наклонность каждый поступок человека перетолковывать в дурную сторону.
Желание, хотя и невысказанное, познакомиться с Бешметевыми разделяли
также бедные дворянки, для получения законного права выносить на моих героев
всевозможные сплетни, за которые они обыкновенно получают от своих
покровителей место за столом и поношенные платья. Эти личности уже несколько
раз порывались войти в дом Бешметевых, но Павел велел отказывать всем. Даже,
может быть, добрейшей госпоже Санич не удалось бы исполнить ее христианского
дела, познакомиться с Бешметевыми, если бы сама судьба не распорядилась
таким образом, что знакомство это началось решительно без всякого ведома с
той и другой стороны.
Юлия Владимировна приехала к обедне в свой приход, почтенная Санич была
там и после обедни, как бы случайно, не замедлила подойти к Бешметевой.
Разговор, как водится, начался с пустяков, с хорошей погоды; затем Катерина
Михайловна была так любезна и внимательна, что Юлия разговорилась, ярко
описала новой знакомой скуку деревенской жизни, к которой она еще совершенно
не привыкла. Санич не преминула объяснить, что она очень хорошо знает
Владимира Андреича и донельзя его уважает. Одним словом, дамы познакомились.
Катерина Михайловна пригласила соседку, без церемонии, по-деревенски, для
того только, чтобы провести еще несколько приятных часов в столь милом для
нее знакомстве, - ехать к ней. Юлия, поблагодаря за ее лестное расположение,
согласилась на предложение с удовольствием. Таким образом, обе дамы поехали
в одном экипаже.
Здесь я должен объяснить, что милосердая Катерина Михайловна в это
время дала приют в своем обширном доме одному безместному
французу-гувернеру, которого завез в эту глушь один соседний помещик за
довольно дорогую плату, но через две же недели отказал ему, говоря, что m-r
Мишо (имя гувернера) умеет только выезжать лошадей, но никак не учить детей.
Почтенный отец семейства до того желал отделаться от наставника, что даже
отказался от данных ему вперед трехсот целковых и просил только m-r Мишо
убираться, куда ему угодно. Гувернер был в весьма затруднительном положении;
у него не было ни копейки, и я не знаю, чем бы все это для него кончилось,
если бы милосердая Катерина Михайловна, узнав о новой жертве, не послала к
нему тотчас лошадей с приглашением приехать к ней. Француз, разумеется, не
замедлил согласиться и, предоставя о будущем заботиться своей судьбе,
приехал и поселился весьма комфортабельно в нижнем этаже дома своей
покровительницы, прося ее беспрестанно занять где-нибудь, хотя напрокат,
сынка или дочку, которых бы он, по его словам, удивительно воспитал.
Проживая таким образом, он обыкновенно рассказывал различные комеражи,
происходившие в доме почтенного, но выгнавшего его помещика. Старуха
помирала со смеху, слушая рассказы своего милого француза, который был
действительно мил. Имел ли он, собственно, достоинства воспитателя, я не
знаю; по крайней мере если их и имел, то тщательно скрывал таковые. Но зато
он владел другими достоинствами, а именно: имел чисто французскую
выразительную физиономию, был прекрасно одет, щегольски ездил верхом и
мастерски стрелял, играл довольно недурно на фортепьяно, а главное - наделен
был способностью болтать по целым дням на всевозможные тоны и насвистывать
целые оперы, причем обыкновенно представлял оркестр, всех певцов и даже
самый хор. По-русски m-r Мишо говорил чисто, что и заставляло думать, что
вряд ли он и не родился в России; но, впрочем, сам он уверял, что произошел
на свет на берегах Сены, и даже в Сен-Жерменском предместье{460}, откуда для
развлечения приехал в Россию и принялся образовывать юношество. Вот какого
человека встретила Юлия в доме своей новой знакомой.
Старуха еще дорогой рассказала Бешметевой о своем милом жильце и,
приехав, тотчас же познакомила их. Разговор сейчас завязался. М-r Мишо не
замедлил пропеть комическим тоном несколько арий из "Лючии"{461}, представил
оркестр из "Фра-Дьаволо"{461}, потом описал породу нормандских лошадей,
описал также ужасное происшествие, постигшее один французский фрегат,
попавший в плен к диким, и в заключение нарисовал карикатуру одного
знакомого соседа. Юлии было невыразимо весело; она забыла свои неприятности,
забыла мужа, смеялась и говорила беспрестанно. Милосердая хозяйка тоже
покатывалась со смеху, слушая бесценного m-r Мишо, который не ограничился
еще этим, но, перестроив себя на печальный лад, продекламировал несколько
стихотворений из Виктора Гюго, причем, возведя очи к небу, вспомнил о своей
невесте, будто бы два года тому назад умершей, и потом, расчувствовавшись,
уселся за фортепьяно и проиграл две арии из Шуберта.
Таким образом, день прошел весьма скоро. Юлии не хотелось ехать; она
готова была остаться тут еще день, неделю, месяц. Когда она села в экипаж,
сердце ее замерло при одной мысли, что она после такого приятного общества
должна воротиться в свою лачугу, встретиться с несносным супругом.
Приехав домой, впрочем, она не видала Павла и встретилась с ним уже на
другой день за обедом. Бешметев даже не спросил жены, где она была целый
день.
На третий день Юлия сама уже решилась сказать мужу, что завтрашний день
приедет к ним отплатить визит Санич, с которою она познакомилась в прошлое
воскресенье. Павел на это ничего не отвечал, но только на другой день, еще
часу в десятом утра, уехал в город.
Катерина Михайловна приехала в четверг и, после обычных приветствий,
спросила Юлию о муже. Бешметева несколько сконфузилась и нашлась только
сказать, что Павел по очень нужным делам уехал в город, но что, приехав, он
непременно приедет с нею представиться к Катерине Михайловне, которую он
будто бы безмерно уважает. Просидев часа два, Санич уехала, взяв с Юлии
честное слово быть у нее в следующее воскресенье. Юлия обещалась, решившись,
впрочем, не везти мужа к новой знакомой, а если та спросит об нем, то
солгать или на болезнь, или на что-нибудь подобное. Поэтому она ничего и не
говорила Павлу, который, приехав из города, вел себя по-прежнему, то есть
целые дни не видался с женою, а за обедом говорил ей колкости. Юлия дала
себе слово не обращать внимания на дурака и сносила все молча, даже не
слушая того, что он говорит.
В следующее посещение Бешметевой к Санич француз превзошел сам себя; по
крайней мере в отношении к Юлии он так был любезен, что та как бы невольно
проговорила с ним целый вечер, и когда она собралась домой, то Мишо объявил
ей решительное намерение провожать ее верхом и защищать в случае какой-либо
опасности до последней капли крови. Сказано и сделано. До самых последних
ворот француз галопировал подле коляски Бешметевой и при прощании объявил,
что на днях же явится с визитом. Бешметева, не подумав, согласилась на это
посещение; но, приехав домой, она вспомнила о Павле, об этом отвратительном
Павле. "Что же такое? - подумала она. - Я ему скажу завтра решительно, и он,
верно, куда-нибудь уедет. Не стеснять же себя для него на каждом шагу".
На этой мысли Юлия успокоилась.
XIX
ОТЪЕЗД
Павел, несмотря на то, что даже и не спросил Юлии о новом ее знакомстве
с добрейшею Катериною Михайловною и милым m-r Мишо, знал уже все. Петрушка,
подсмотревший некогда в щелку, как Юлия целовала Бахтиарова, подсмотрел и на
этот раз и, как водится, сообщил в людской с всевозможными подробностями о
посещении Юлиею соседки, о самой соседке и, наконец, и о ловком учителе. Все
это подслушала Марфа и тем же вечером сообщила барину. Таким образом,
Бешметев узнал, что Юлия целый вечер говорила по-французски с гувернером,
что этот гувернер играл на фортепьянах, а Юлия Владимировна слушала, что,
наконец, m-r Мишо провожал ее верхом до самых воротец в озимое поле. Для
мнительного и решительно предубежденного против своей супруги моего героя
было слишком достаточно. "Это, верно, новая интрига", - решил он и дал себе
слово на этот раз не быть таким дураком, как прежде, и не пускать к себе
этого нового мерзавца в дом. Приняв это намерение, он почти ни слова не
говорил с женою и даже, во избежание неприятных с нею встреч, придумал уйти
с раннего утра на целый день охотиться. М-r Мишо, как нарочно, приехал в
этот день с первым визитом. Юлия, обрадованная тем, что гость приехал так
кстати, то есть без мужа, встретила его очень любезно и, конечно, так же бы
любезно провела с ним целый день, если бы не услышала часу в первом, что
Павел воротился. Ожидая каждую секунду, что милый супруг войдет и, может
быть, сочинит сцену, она совершенно растерялась, и потому, как m-r Мишо ни
был занимателен и любезен, Юлия, ссылаясь на головную боль, сделалась
молчалива и решительно не в состоянии была поддерживать разговор. Гувернер
догадался и скоро уехал; на него произвела самое невыгодное впечатление
нелюбезность хозяйки, которая, вместе с ее некомфортабельною гостиною,
решительно уронила ее в его глазах. Он с первого свидания счел ее, по ее
развязным манерам и умению выражаться на французском языке, дамою comme il
faut*, имеющею свой будуар с известными прихотями, хороший завтрак и цельное
вино. Но что же вышло? Она живет только что не в кухне, ничего не дала ему
пить и есть, а главное, была молчалива, как сова, при всей его любезности.
______________
* хорошего тона (франц.).
Здесь я должен объяснить, что Павел воротился домой совершенно
случайно. Собравшись на охоту, он сыскал себе предварительно довольно
опытного руководителя в особе соседнего мужика Фаддея, перебившего на своем
веку бесчисленное множество пернатых и около полусотни медведей. Фаддей за
любезное ему дело принялся, как и надобно ожидать от истого охотника,
горячо, то есть провел моего героя верст пять по болоту, убил двух уток и
одного даже бекаса и хотел уже вести барина еще далее, к месту, где, по его
словам, была уйма рябчиков. Бешметев, вооруженный ружьем, был одним только
жалким зрителем успехов своего спутника и устал до невероятности. Услышав,
что ему предстоит отойти от дома еще верст пять, решительно отказался и
возвратился домой через силу, с полным убеждением, что охота не может
служить ему времяпрепровождением. Войдя в дом, он еще в лакейской заметил
модное пальто и, не спрашивая, догадался, кому оно принадлежит. Он
ограничился только тем, что посмотрел на ружье и, вернувшись к себе в
комнату, бросил его на пол с такою силою, что ствол выскочил из ложи.
Однако надобно было что-нибудь предпринять: послать лакея сказать
французу, чтоб он убирался, откуда пришел, или позвать Юлию и требовать от
нее, чтоб она сейчас же выпроводила гостя, или, наконец, войти самому и
оказать ему явную невежливость, например спросить его, зачем он пожаловал?
Между тем как таким образом Павел, выходя из себя от досады и ревности,
придумывал средства, какими следует выпроводить m-r Мишо, тот уехал, и
потому герой мой решился все выместить на Юлии; вместе с тем, не замечая сам
того, выпил несколько рюмок водки. Юлия не менее супруга была рассержена.
"Господи, - говорила она сама с собою, - до чего довел меня этот урод? Я не
могу принять постороннего человека в свой дом, провести два часа в неделю
приятно. Он меня истерзает, живую положит в могилу".
С такого рода чувствованиями супруги сошлись к обеду и несколько минут
не говорили друг с другом ни слова.
- Если сегодняшний господин, - начал Павел, обращаясь к лакею, -
когда-нибудь приедет еще, то сказать ему, что его не велено пускать.
- Если Мишо приедет, - возразила Юлия, насколько стало у ней силы,
решительным голосом, - то сказать ему, что я его принимаю.
- А я приказываю сказать, - перебил Павел, - что его не велено пускать,
- слышишь ли? - а если не пойдет, так вытолкать его в шею! Кто хочет с ним
видеться, так могут найти место в поле, на улице, у него в спальне, только
не в моем доме.
В продолжение всей этой речи Павла Юлия дрожала и при последних словах,
будучи не в состоянии ничего отвечать на несправедливую обиду, упала со
стула в страшной истерике. Павел не бросился к жене, как он это делал
прежде; он даже не позвал к ней на помощь и ушел к себе в комнату. С Юлией
был неподдельный и сильный истерический припадок: она рыдала на целый дом.
Несколько минут Павел сидел в каком-то ожесточенном состоянии и потом,
видно, будучи не в состоянии слышать стоны жены, выбежал из дома и почти
бегом пошел в поле, в луг, в лес, сам не зная куда и с какою целью. Пробежав
версты три, наконец утомился, упал на траву и, как малый ребенок, начал
рыдать. Трудно перечислить и определить те чувствования, которые породили
эти слезы; это были ревность, злоба, жалость, раскаяние, одним словом все
то, что может составить для человека нравственный ад. Но отчего страдали и
терзали друг друга эти два человека? Странно сказать, но оно справедливо. От
одного только непонимания один другого, разницы в воспитании и решительной
неопытности в практической жизни.
Между тем Юлия проплакалась. Слезы облегчили ее, и затем, несколько
успокоившись, она решилась тотчас же ехать к Катерине Михайловне, рассказать
ей все и просить у ней совета, что ей делать. Долее жить с Павлом, она уже
видела, что для нее нет никакой возможности.
В это самое время милосердая Катерина Михайловна была в исключительно
филантропическом расположении духа вследствие того, что ей принесли оброка
до полуторы тысячи ассигнациями и неизвестно откуда явился кочующий по
помещикам разносчик с красным товаром, и потому старуха придумывала, кому из
горничных, которых было у ней до двух десятков, и что именно купить на новое
платье, глубоко соображая в то же время, какой бы подарок сделать и милому
m-r Мишо, для которого все предлагаемые в безграмотном реестре материи,
начиная от английского трико до индийского кашемира, казались ей
недостойными. В это самое время приехала Юлия. Катерина Михайловна
обрадовалась до невероятности, выбежала встретить гостью еще в лакейскую и,
заметив, что у Бешметевой заплаканы глаза и что она очень бледна,
перепугалась и тотчас же спросила:
- Что с вами, бесценная моя? Вы больны или плакали? Боже мой! Не умер
ли кто-нибудь из близких вам?
На этот радушный вопрос Юлия ни слова не отвечала и только, сжав руку у
доброй Катерины Михайловны, просила отвести ее в отдаленную комнату и
позволить поговорить с ней наедине. Просьба эта, конечно, сейчас же была
исполнена. В самой отдаленной и даже темной комнате, предназначенной
собственно для хранения гардероба старухи, Юлия со слезами рассказала
хозяйке все свое горькое житье-бытье с супругом, который, по ее словам, был
ни более ни менее, как пьяный разбойник, который, конечно, на днях убьет ее,
и что она, только не желая огорчить папеньку, скрывала все это от него и от
всех; но что теперь уже более не в состоянии, - и готова бежать хоть на край
света и даже ехать к папеньке, но только не знает, как это сделать, потому
что у ней нет ни копейки денег: мерзавец-муж обобрал у ней все ее состояние
и промотал, и теперь у ней только брильянтовые серьги, фермуар и брошки,
которые готова она кому-нибудь заложить, чтоб только уехать к отцу. Катерина
Михайловна, исполненная, как известно моему читателю, глубокой симпатии ко
всем страданиям человеческим, пролила предварительно обильные слезы; но
потом пришла в истинный восторг, услышав, что у Юлии нет денег и что она
свои полторы тысячи может употребить на такое христианское дело, то есть
отдать их m-me Бешметевой для того, чтоб эта несчастная жертва могла сейчас
же уехать к папеньке и никак не оставаться долее у злодея-мужа. Юлия,
разумеется, на все это согласилась с удовольствием и благодарностию. Приняв
такое намерение, обе дамы начали придумывать, как бы все это сделать без
шума и без огласки. Катерина Михайловна решительно объявила, чтобы за вещами
послали ее человека, а между тем сама хоть недельку бы у ней отдохнула и
подкрепилась к такому дальнему вояжу. Юлия и на это согласилась. Послан был
человек с запискою от Бешметевой к ее горничной, которой было поручено,
забрав вещи Юлии, тотчас же приехать к Катерине Михайловне, а если будет
спрашивать барин, так ему сказать, что она ничего не знает, а только ей так
приказано.
Предпринятое дамами намерение они не открыли никому и даже m-r Мишо
сказали только, что Юлия приехала к Катерине Михайловне на несколько дней.
Француз с своей стороны, хотя уже и разочарованный в m-me Бешметевой, однако
очень обрадовался, узнав, что она прогостит несколько времени у m-me Санич.
Чувство удовольствия одушевило еще более и без того уже довольно
одушевленного m-r Мишо, поэтому в тот вечер он превзошел всякую меру
любезности. Не говоря уже об анекдотах, о каламбурах, об оркестре из
"Фенеллы", просвистанном им с малейшими подробностями, он представил даже
бразильскую обезьяну, лезущую на дерево при виде человека, для чего и сам
влез удивительно ловко на дверь, и, наконец, вечером усадил Юлию и Катерину
Михайловну за стол, велев им воображать себя девочками - m-me Санич
беспамятною Катенькою, а Юлию шалуньей Юленькою и самого себя - надев
предварительно чепец, очки и какую-то кацавейку старой экономки - их
наставницею под именем m-me Гримардо, которая и преподает им урок, и затем
начал им рассказывать нравственные анекдоты из детской книжки, укоряя
беспрестанно Катеньку за беспамятство, а Юленьку за резвость. M-r Мишо так
был мил в этой шутке, так уморительно гримасничал, что даже лакеи и
горничные, выглядывавшие из-за дверей, не могли удержаться от смеха, а сама
хозяйка и Юлия смеялись почти до истерики. Юлия не только не беспокоилась,
но даже почти совсем забыла в этом приятном обществе свое неприятное
положение, тем более что приехавшая горничная и привезшая ей вещи объявила,
что Павел даже и не спросил, куда и зачем это везут.
Павла мы оставили бежавшим из дома от стонов и рыданий жены. Несколько
успокоившись, он начал придумывать, каким бы образом помириться с Юлией,
против которой он чувствовал себя на этот раз совершенно неправым. Но каким
образом это сделать? Заговорить с ней? Но она, конечно, не будет отвечать.
Прийти прямо и просить у ней прощения? Это смешно, да и он не в состоянии до
того унизиться. Написать ей записку, в которой сказать ей, что он ее ревнует
и просит ее, чтоб она откровенно призналась, если любит этого француза, и в
таком случае предложить ей, не стесняя более ни себя, ни его, разъехаться, и
что он, с своей стороны, предоставит ей полную свободу и даже часть
состояния. С таким намерением возвратился он домой. Первый его вопрос был:
что барыня? И каково же было его удивление, когда он услышал, что Юлия,
которую он ожидал увидеть в страшной истерике или по крайней мере в слезах,
вскоре же после его ухода уехала, и уехала к Санич, то есть к французу, а
после того прислала записку к горничной, чтобы та привезла ей все вещи! Так,
стало быть, все это притворство, комедия, и что теперь уже она вполне
обличила себя, потому что уехала к Санич и требует свои вещи, вероятно с
намерением бежать с Мишо. Что, если и этот обожатель поступит так же с этою
безнравственною женщиною, как и Бахтиаров, то есть прогонит ее? Неужели же и
на это новое бесчестие он должен смотреть равнодушно? "Лучше не останусь
живой, - думал Павел, - чем позволю ей переступить порог моего дома. Суди
меня бог и люди, я с ней не буду более жить!" Решившись на это, Бешметев
призвал Марфу и Константина и строго приказал им не пускать решительно жену,
ни ее посланных в дом и не принимать никаких писем. То же было сказано и
собравшейся горничной Юлии, которая, впрочем, как мы видели, не передала
этого барыне. Подобное решение, видно, было слишком тяжело моему герою. С
каким-то отчаянием бросился он на постель и, не смыкая глаз, пролежал целый
вечер и целую ночь.
Посидев несколько минут, Юлия просила Катерину Михайловну позволить с
ней поговорить наедине, которая, конечно, сейчас исполнила ее желание. Таким
образом, обе дамы опять очутились в отдаленной и темной комнате, где Юлия
начала умолять Санич завтрашний же день чем свет отпустить ее в Петербург,
говоря, что она слышала, будто бы Павел хочет приехать и силою ее взять. Как
ни жаль было добрейшей Катерине Михайловне расстаться с Юлией, но делать
нечего; она сама очень хорошо понимала, какая может произойти неприятная
история, если муж приедет и вздумает взять Юлию силою. Согласившись
отпустить Бешметеву, она тотчас же принялась хлопотать об экипаже,
собственно предназначенном для развозки несчастных жертв и в котором Юлия
должна была доехать до губернского города. Юлия же, с своей стороны,
приказала горничной укладывать все свои вещи. Все эти приготовления обе дамы
делали со всевозможною скрытностию. Но m-r Мишо проведал и начал
расспрашивать, что такое это значит, сначала людей, а потом приступил и к
Катерине Михайловне, которая, для христианского дела, решилась даже солгать
и объявила любопытному французу, что Юлия на несколько дней едет домой,
потому что у ней болен муж, и что дня через три она возвратится к ней и уже
прогостит целый месяц.
Вечер прошел довольно скучно; хозяйка грустила, что она должна будет
расстаться с Юлией, которая должна одна, в таком ужасном положении, проехать
такое длинное пространство, и, наконец, придумала сама проводить несчастную
жертву хоть до губернского города. Юлия тоже не могла без ужаса себе
представить, как поедет она одна, а главное, как примет папенька ее
поступок. Француз был недоволен тем, что дамы что-то такое замышляют и
скрывают от него. Часов в десять все разошлись, Юлия с хозяйкой в ее
спальню, а француз в свой нижний этаж. Катерина Михайловна, оставшись с
Юлией наедине, начала с того, что подала Юлии полторы тысячи и очень
обиделась, услышав, что та хочет дать ей в них расписку; а потом, когда Юлия
хотела у ней поцеловать руку, она схватила ее в объятия и со слезами на
глазах начала ее целовать и вслед за тем объявила, что сама она едет
провожать ее до губернского города.
Еще m-r Мишо покоился мирным сном и даже видел очень приятные сны, как
две дамы, с предварительными слезами и прощанием, уселись в экипаж и
отправились в дальний путь.
XX
ОПЯТЬ РОДСТВЕННИЦА
В той же самой гостиной, в которой мы несколько лет тому назад
познакомились с почтенною Перепетуей Петровной и ее знакомою Феоктистой
Саввишной, они по-прежнему сидели на диване, и по-прежнему Перепетуя
Петровна была в трауре. Обе они тождественно пополнели, и разговор был между
ними, как и прежде, на печальный лад.
- Легко сказать, - говорила Перепетуя Петровна, - в какие-нибудь три
года перенесла я три потери.
- И говорить ничего не могу и утешать не смею, - перебила Феоктиста
Саввишна, - одно только скажу: берегите себя. Что вы теперь остались?
Круглая, можно сказать, сирота, а я по себе знаю, что такое одиночество,
особенно для женщины, когда не видишь ни в ком опоры.
- Матушка моя, - возразила Перепетуя Петровна, - о прочих я не говорю:
старики уже были; все мы должны ожидать одного конца. Но Павел-то, голубчик
мой! Только бы, что называется, жить да радовать всех, только что в
возмужалость начал приходить...
При последних словах старуха зарыдала.
- Полноте, Перепетуя Петровна, успокойтесь, умоляю вас, не кладите вы
на себя руки, ведь это грех, - говорила Феоктиста Саввишна.
- Ох, господи боже мой! - отвечала Перепетуя Петровна. - Жила в
деревне, ничего того не знала, не ведала, слышу только, что была какая-то
история, что переехали в усадьбу, и больше ничего. И вы вот, Феоктиста
Саввишна, - бог с вами! - хоть бы строчку написали.
- Не говорите этого, Перепетуя Петровна, не претендуйте на меня, -
перебила Феоктиста Саввишна, - вы знаете, я думаю, мой характер, где не мое
дело, а особенно в семейных неприятностях, я никогда не вмешиваюсь; за это,
можно сказать, все меня здесь и любят, потому что болтовни-то от меня пустой
не слышат. Что я вам могла написать? Одно только огорчение доставить; так уж
извините, как вы там хотите понимайте меня, а мне ваше-то здоровье дорого не
меньше своего.
- Знаю, голубушка моя, все ваше расположение очень хорошо понимаю и
ценю; да вы ведь знаете мою родственную любовь: самой себя, кажется, для их
счастия не пожалела бы. Да вышло-то все не так, как не послушались старой
тетки-то. Недели через две уже узнала, что она из деревни-то от него уехала.
Что, думаю, мне делать? Однако написала к нему письмо, и письмо, знаете,
этакое строгое: "Сейчас, пишу, приезжай ко мне". Не тут-то было: ни сам не
едет, ни письма не шлет; я другое - и на это ничего; пишу в деревню к Лизе -
та отвечает, что тоже ничего не знает и сбирается сама к нему ехать. Я - в
город, к тому, к сему, вас тогда не было; никто ничего не знает. Вдруг,
говорят, Владимир Андреич приехал, а на другой день и сам явился... Я так и
обмерла: ну, сами посудите, каково было встретиться после этаких
происшествий. "Что такое, говорит, почтеннейшая Перепетуя Петровна,
ребятишки-то наши наделали?" - "Не знаю, говорю, батюшка, вам лучше должно
быть известно". - "Все, говорит, пустяки: вам бы, Перепетуя Петровна, по
родственному-то вашему расположению, тому и другому намылить голову, да еще
и поучить, как надобно жить в супружестве; свою-то я уж поучил и привез ее
теперь с собою, а со своим-то вы поуправьтесь, так дело и поправим. Мое,
говорит, при отъезде было первое и последнее слово: слушайтесь и уважайте
Перепетую Петровну". - "Нет, говорю, Владимир Андреич, я прежде и не это
сказала, да знаете, какую неприятность получила, так благодарю покорно!"
- Какой, можно сказать, - перебила Феоктиста Саввишна, - Владимир
Андреич примерный отец: из Петербурга прискакал. Нынче родители-то выдадут
дочку замуж, да и не думают - живи себе, как хотят.
- Кто говорит? - подхватила Перепетуя Петровна. - Конечно, человек
умный, понимает все. Ах, боже мой! На чем я остановилась? Памяти совсем нет.
- Ну уж извините, и я не помню, - отвечала Феоктиста Саввишна, - нынче
и я совсем растеряла соображение.
- Да вот, как Владимир Андреич ко мне приехал, сидим, разговариваем.
Юлия Владимировна тоже приехала; ну, этакая, знаете, почтительная на этот
раз, нечего сказать, очень довольна: целует руки, "тетенька, говорит,
поучаствуйте в нашей жизни; мы, говорит, люди молодые". И придумали мы,
сударыня ты моя, за ним послать экипаж - мою бричку, будто бы от меня.
Только что мы этак решили, я еще не успела хорошенько заснуть - тоска такая;
вдруг в полночь будят: что такое? Говорят, Константин приехал. Так и обмерла
заранее. Является, и - знаете нашу прислугу, никакой ведь не имеют
осторожности - с первого слова, ни с того ни с сего: "Павел Васильич
приказал долго жить, третьего дня изволили скончаться". Ох, господи боже
мой! Как сидела на постеле, так и упала, и только уж на другой день в
состоянии была расспросить хорошенько. Холера, говорят, в полторы сутки
свернула.
- Что мудреного? Что мудреного? У меня так четыре кухарки умерли. Как
найму, так и умрет - на пьяниц она как-то все больше нападала.
- Известное дело: что уж у пьяного взять, и распотеет, и холодного
напьется, и съест какую-нибудь дрянь. Всего вреднее грибы: я, признаться
сказать, до них большая охотница, а в холеру-таки не ела.
- А что, Перепетуя Петровна, вам, по расположению вашему, сказать мне
можно: правду ли говорят, что Павел Васильич испивал?
- Было, Феоктиста Саввишна, - отвечала со вздохом Перепетуя Петровна, -
и порядочно было, особенно под конец; в семейных неприятностях закатит за
галстук, да и пойдет, говорят, ее писать - такая и этакая, все отпоет: мало
ли что ему, может быть, известно было, чего мы и не знаем. От этого,
говорят, она его и оставила.
- Послушайте, Перепетуя Петровна, - перебила Феоктиста Саввишна, - они,
должно быть, давно этого ужасного порока придерживались. Помните, как вы мне
говорили еще задолго до свадьбы, что он уединение любит, я тогда, конечно,
говорить не хотела, а сама с собой подумала: пьет, думаю, и пьет, должно
быть запоем. У меня были этакие знакомые, на вид ничего, а пьют, и только
этак благородного общества чуждаются, да кой-что еще заводят; этого-то я
смертельно боялась: думаю, будет скоро и это - а убьет это Перепетую
Петровну.
- Нет, - возразила Перепетуя Петровна, - этого-то бы я уже никак не
допустила, сама бы своими руками расплескала рожу, хоть купчиха какая будь.
- Где, матушка, теперь Лизавета Васильевна?
- С мужем в деревне теперь живет; вы ведь, я думаю, слышали, им
наследство досталось. И какой, можно сказать, благородный человек Михайло
Николаич! Как только получил имение, тотчас же все на детей перевел;
конечно, Лиза настояла, но другой бы не послушался. Она-то, голубушка моя,
все хилеет, особенно после смерти брата.
- Как Павла-то Васильича имение теперь?
- Все жене отдал, еще при жизни сделал ей купчую. Владимир Андреич
приезжает ко мне благодарить, а я, признаться сказать, прямо выпечатала ему:
как бы, говорю, там ни понимали покойника, а он был добрый человек, дай бог
Юлии Владимировне нажить мужа лучше его, пусть теперь за Бахтиарова пойдет,
да и посмотрит.
- Да где его взять-то теперь? В Одессу уехал, провалиться бы ему с
головой, проклятому! Не любила, сударыня, этого человека, точно разбойник
какой! Скольким он, можно сказать, неприятностей сделал? Вот хоть бы, между
нами сказать, вы ведь на меня не рассердитесь, как и Лизавету-то Васильевну
он срамил!
- Не говорите лучше мне про этого мерзавца: чтобы околеть ему,
проклятому!..
- Ведь этакой был, можно сказать, бесстыдный человек. После этой
истории, как я слышала, начал опять ездить к Михайлу Николаичу. Хорошо, что
ведь Лизавета-то Васильевна женщина с характером - просто не велела его
пускать в дом, да и только; а то ведь, пожалуй, и тут что-нибудь бы было.
ПРИМЕЧАНИЯ
ТЮФЯК
Впервые повесть напечатана в "Москвитянине" за 1850 год (ч. V, NoNo 19,
20, октябрь; ч. VI, No 21, ноябрь).
В "Москвитянине" "Тюфяк" не датирован; в издании Стелловского окончание
работы над ним помечено 29 апреля 1850 года.
Начало работы над этой повестью относится к концу 40-х годов. В
автобиографии Писемский сообщает: "...в 1846 я написал большую повесть
"Боярщина"... но повесть, посланная в "Отечественные записки", была
прихлопнута цензурой 47-го года, а между тем я в деревне написал другой уже
роман "Тюфяк". Но разбитый в своих надеждах не послал ее* никуда и решился
снова начать службу".
______________
* Так у Писемского ее, то есть повесть "Тюфяк". При определении жанра
"Тюфяка" Писемский так же колебался, как и в отношении "Боярщины".
Если принять во внимание, что Писемский ошибся в дате, - "Боярщина"
была послана в "Отечественные записки" не в 1847, а в 1848 году, - то можно
предположительно считать, что по крайней мере вчерне "Тюфяк" был написан
именно в этом году.
К весне 1850 года первая часть повести, по-видимому, была уже
окончательно отделана. Косвенное подтверждение этому содержится в письмах
автора "Тюфяка" к А.Н.Островскому. В письме от 7 апреля 1850 года читаем: "О
собственных моих творениях я забыл, хоть они и лежат вполне оконченные"*. В
письме нет никакого намека на то, что Островский просил у Писемского
какое-нибудь из его "творений". Скорее всего именно в ответ на это письмо
Островский попросил Писемского прислать какое-либо из его "творений" в
Москву. Через две недели (21 апреля 1850 года), после указанного выше
письма, Островскому было послано второе "Посылаю Вам, почтенный мой А.Н.,
произведение мое на полное Ваше распоряжение. Делайте с ним, что хотите. Я
его назвал: "Семейные драмы"; но если это заглавие или, лучше сказать, что
бы то ни было в моем творении будет несообразно с требованиями цензуры, или
с духом журнала, - перемените, как хотите и что хотите. Роман мой назовите:
просто Бешметев, Тюфяк, или каким Вам будет угодно окрестите названием... Я
посылаю только первую часть моего романа, но Вы поручитесь редакции, что я
вышлю при первом Вашем требовании и вторую, т.е. последнюю часть, которая
уже вчерне написана, но не отделана окончательно; а оканчивать ее совершенно
во мне недостает силы воли, так как я на этом поприще уже много трудился
бесполезно. Но если редакция не доверит и будет требовать второй части,
напишите, и я не замедлю ее выслать"**.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 26-27.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 28.
Бесспорно, что просьба Островского дошла до Писемского между 7 и 21
апреля и едва ли раньше, чем за неделю до последней даты. При огромной
служебной занятости Писемского он, конечно, не мог за этот небольшой срок
приготовить необработанный черновик второй части повести к печати. Вторую
часть Писемский обрабатывал летом 1850 года. 27 июня этого года он писал
А.Н.Островскому: "Вторую часть я не успею выслать до Вашего отъезда из
Москвы; но Вы заверьте редакцию, что я не замедлю выслать и вторую, - пусть
она мой роман принимает, цензорует и печатает"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 28.
Об идейном замысле повести Писемский высказался в том же письме от 21
апреля 1850 года. "Главная моя мысль была та, чтобы в обыденной и весьма
обыкновенной жизни обыкновенных людей раскрыть драмы, которые каждое лицо
переживает по-своему. Ничего общественного я не касался и ограничивался
только одними семейными отношениями... Характеры моих героев я понимал так:
главное лицо Бешметев. Это личность по натуре полная и вместе с тем лишенная
юношеской энергии, видимо не сообщительная и получившая притом весьма
одностороннее, исключительно школьное образование. В первый раз он
встречается с жизнью по выходе из университета и по приезде домой. Но жизнь
эта его начинает не развивать, а терзать; и затем он, не имея никого и
ничего руководителем, начинает делать на житейском пути страшные глупости,
оканчивающиеся в первой части безумною женитьбою. Прочие характеры, как я
думаю, достаточно объясняют сами себя"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 27-28.
Писемский, работая над "Тюфяком", учел уроки цензурной расправы с
первым романом. Если уже само первоначальное заглавие "Боярщины" - "Виновата
ли она?" - говорило о социальной заостренности повести и, стало быть,
настораживало цензора, то второе его произведение озаглавливалось намеренно
нейтрально: "Семейные драмы", "Бешметев" и, наконец, "Тюфяк". С этой же
целью - не дать цензуре явных поводов для запрета - Писемский избрал и
"нейтральный" сюжет.
В "Боярщине" семейный конфликт явно перерастает в конфликт общественный
в него втягивается не только все губернское дворянское общество, но и
губернские власти; больше того - губернатор, решивший удовлетворить просьбу
Сапеги, уверен в поддержке министра. Социальная подоснова семейно-бытового
конфликта в "Тюфяке" выявляется не с такой прямолинейностью. Действие
повести, кажется, не выходит из узкосемейных рамок. Но в действительности те
принципы углубления типичности, которые были применены в "Боярщине",
применялись и при создании "Тюфяка".
Высказывания Писемского о "Тюфяке" явно распадаются на две части,
причем у каждой из них, очевидно, различная целевая установка и различные
адреса. То место письма, где усиленно подчеркивается обыденность сюжета, где
уверяет Писемский "...ничего общественного я не касался", - звучит как
инструкция на случай разговора с цензором, а может быть, и издателем
"Москвитянина" - М.П.Погодиным. Что касается той части письма, где
истолковывается характер Бешметева, то она по своему смыслу диаметрально
противоположна первой. Здесь речь идет как раз о том, что причины несчастий
Бешметева - в условиях окружающей его жизни, которая не развивает человека,
а терзает его.
Цель была достигнута. "Тюфяк" прошел через цензуру, по-видимому, без
особых затруднений; 4 сентября Погодин получил рукопись повести*, а в первой
октябрьской книжке журнала она уже была напечатана.
______________
* Н.Барсуков. Жизнь и труды М.П.Погодина, кн. XI, стр. 89.
Первые журнальные отзывы о "Тюфяке" были почти все положительными.
Обозреватель "Отечественных записок" заявил, что "Тюфяк" - "лучшее
произведение по части беллетристики в настоящем (1850 - М.Е.) году. В авторе
мы видим не просто талант, но талант образованный. Его дар непосредственного
представления жизни не скрывает от нас серьезного воззрения на жизнь"*.
Высокую оценку повести Писемского дал и А.В.Дружинин.
______________
* "Отечественные записки", 1850, т. 73, No 12, стр. 122.
Но уже в первых откликах были выказаны такие замечания в адрес автора
"Тюфяка", которые предвещали острую борьбу вокруг произведений Писемского,
развернувшуюся в середине 50-х годов. Так, и Дружинин и критик
"Отечественных записок" неодобрительно отметили сходство Масурова с героем
"Мертвых душ" Ноздревым. По мнению Дружинина, Писемский "испортил" образ
Бешметева тем, что дал ему "вид типа давно избитого"*. Дружинин уверял
Писемского, что оригинальность характера обусловливается не общественным
воздействием на человека, а внутренним развитием психики каждого
индивидуума. В заключение своего отзыва Дружинин писал о том, будто в
"Тюфяке" отсутствует занимательность. В противовес принципу "просторы
вымысла", о котором Белинский говорил, как об одном из основных качеств
произведений Гоголя и писателей "натуральной школы", Дружинин выдвинул
принцип: "простота подробностей, замысловатость замысла", осуществление
которого якобы и обеспечивает литературному произведению непреходящий
интерес**.
______________
* "Современник", 1850, No 12, стр. 204.
* Там же, стр. 207.
Этот же упрек в отсутствии занимательности высказал и Дудышкин в статье
"Русская литература в 1850 году". Отдавая должное таланту Писемского, он в
то же время обвинял его в излишней критической заостренности его образов.
Важнейшим недостатком образа Бешметева Дудышкин считал то, что он, как
человек образованный, "не обнаружил способности действовать"*.
______________
* "Отечественные записки", т. 74, январь, отд. V, стр. 25.
Этой тенденции приглушить обличительный пафос повести Писемского
противостоит оценка "Тюфяка" "Современником". Критик "Современника" прежде
всего отметил, что "Тюфяк" выгодно отличается от подавляющего большинства
произведений, печатающихся в беллетристическом отделе "Москвитянина".
Повесть Писемского, по мнению критика, читается "с тем удовольствием,
которое редко бывает результатом чтения повестей "Москвитянина". Написана
она языком бойким и живым, полна наблюдательности и отличается светлым
взглядом автора на предметы. Во взгляде этом столько ума, столько
неподдельного, практического здравого смысла, что автору безусловно во всем
веришь и желаешь только одного - чтобы он писал больше и больше"*.
______________
* "Современник", 1851, т. XXV, стр. 73.
Среди критических отзывов о "Тюфяке" необходимо отметить напечатанную в
"Москвитянине" статью А.Н.Островского, в которой подробно охарактеризовано
художественное своеобразие повести Писемского.
После опубликования "Брака по страсти", "Комика", "Богатого жениха" и
"M-r Батманова", когда обличительная направленность творчества Писемского в
достаточной мере выявилась, А.Григорьев пытался опорочить эту
направленность, противопоставив "Тюфяк" всем перечисленным выше
произведениям. Григорьев утверждал, что "Тюфяк" в отличие от других
произведений Писемского ничего общего с традициями гоголевской
реалистической школы не имеет, что Писемский в образе Бешметева высмеивает
чрезмерные претензии самолюбивого я*. Такая оценка "Тюфяка" была неприемлема
для Писемского и могла только ускорить его разрыв с "молодой редакцией"
"Москвитянина".
______________
* "Москвитянин". 1853, No 1, январь, стр. 27-32.
Наиболее подробный и глубокий анализ "Тюфяка" сделан Д.И.Писаревым в
его статье "Стоячая вода", написанной в связи с выходом в свет первого тома
сочинений Писемского в издании Стелловского (1861). Писарев убедительно
показал, что правдивая картина жизни дворянского общества, нарисованная
Писемским в этой повести, неизбежно приводит к мысли, что "так жить, как
жило и до сих пор живет большинство нашего общества, можно только тогда,
когда не знаешь о возможности лучшего порядка вещей и когда не понимаешь
своего страдания"*.
______________
* Д.И.Писарев. Сочинения, т. I, M., 1955, стр. 189.
Текст "Тюфяка" в сборнике "Повести и рассказы", изданном в 1853 году
М.П.Погодиным, почти идентичен журнальному. В него внесено лишь одно
заметное изменение. В отличие от журнального текста, делившегося на две
части, с отдельной для каждой части нумерацией глав (часть первая - главы
I-Х; часть вторая - главы I-IX), в "Повестях и рассказах" деление на части
отсутствует, нумерация глав единая: I-XIX.
При подготовке текста "Тюфяка" для издания Стелловского Писемский не
внес в него существенных изменений, ограничившись заменой некоторых слов и
выражений. В этом издании повесть делится не на 19, а на 20 глав. Увеличение
произошло за счет разделения главы IV "Павел" на две главы: IV, с
сохранением старого названия, и V - "Неожиданная встреча".
В настоящем издании повесть печатается по тексту "Сочинения
А.Ф.Писемского", издание Ф.Стелловского, СПб, 1861 год, с исправлениями
опечаток по предшествующим прижизненным публикациям.
Стр. 315. Депансы - издержки, расходы (франц.).
Стр. 322. "Коварство и любовь" - трагедия немецкого поэта И.Ф.Шиллера
(1759-1805).
Стр. 330. "Что ты, ветка бедная..." - романс на слова И.П.Мятлева
(1796-1844).
Стр. 340. Изделие Жукова - дешевый табак фабрики Жукова.
Стр. 407. Елисейские поля - страна, где пребывают души умерших героев и
праведников (греч. миф.).
Стр. 446. ...и бурша, и кнастер, и медхен - и студенчество, и табак, и
девушки (немец.).
Стр. 460. Сен-Жерменское предместье - район Парижа, где проживала
аристократия.
Стр. 461. "Лючия" - опера итальянского композитора Г.Доницетти
(1797-1848) "Лючия ди Ламермур".
"Фра-Диаволо" - опера французского композитора Ф.Обера (1782-1871).
М.П.Еремин
Алексей Феофилактович Писемский
Сергей Петрович Хозаров
и Мари Ступицына
Брак по страсти
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 2
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
Мелкие натуры только претендуют на любовь
и неудачно драпируются плащом Ромео и Юлии.
В одном из московских переулков, вероятно, еще и теперь стоит большой
каменный дом, на воротах коего некогда красовалась вывеска с надписью:
"Здесь отдаются квартиры со столом, спросить госпожу Замшеву". Осеннее
солнце, это было часу в десятом утра, заглянуло между прочим и в квартиры со
столом и в комнате, занимаемой хозяйкою, осветило обычную утреннюю сцену.
Госпожа или, лучше сказать, девица Замшева сидела перед столом и пила чай;
перед нею, несколько в почтительном отдалении, стояла баба. Нельзя сказать,
чтобы обе эти женщины, хотя и были освещены волшебным светом солнца,
представляли живописные фигуры. Почтеннейшая хозяйка, девица с лишком за
сорок, одетая в какой-то не совсем опрятный капот-распашонку, имела лицо
страшно рябое и очень тоненькую и жидкую косу, которые обыкновенно
называются мышиными хвостами. Костлявые руки девицы Замшевой, вообще немного
плоской и худой, носили на себе остаток утренней возни с провизией. Про бабу
и говорить нечего: это был какой-то грязный комок, комок, впрочем, плотный и
здоровый.
- Так ты сделаешь суп из телятины, - начала хозяйка, - сосиски под
капустой и зажаришь голубей да еще из вашей говядины выбери получше кусочек
и свари щи и завари кашу.
- Вcем всяво давать? - спросила баба.
- Опять всем; разве я тебе, глупая, не толковала, - возразила хозяйка,
- во второй нумер пошли всего и спроси, чего угодно. Сибариту дай только
супу и сосисок. Ферапонту Григорьичу пошли щей, сосисок и каши. В четвертый
нумер отошли только супу без телятины и кашу, да смотри, как можно меньше
масла.
- Да вчера и то чуть не прибили, - заметила баба.
- Вот прекрасно, рассуждаешь еще! Не твое дело, - возразила хозяйка.
- Да ведь дерутся; этта черноволосый-то в кухню прибежал: лаялся,
лаялся, ажно ухват схватил!
- Велика важность: ухват схватил, им же хуже! В пятый нумер ничего не
посылай, кроме супу: человек больной, ему диета нужна. В шестой нумер
пошлешь всего и спросишь: чего хотят, да голубей отправь парочку: он
охотник.
- Не запомню, Татьяна Ивановна, вся ваша воля, не запомню, - отвечала
кухарка.
- Ну, так и есть, перемешай опять.
- Вся ваша воля, памяти на алтын нет.
- Поди, этакий деревенский неуч! Еще не без чего четвертый год в Москве
живешь, - возразила с сердцем Татьяна Ивановна. - Дай мне умыться, - сказала
она и начала доставать из комода мыло, полотенце и угольный порошок. Кухарка
между тем достала из-под кровати таз с огромным умывальником. Распустив
совершенно капот-распашонку, Татьяна Ивановна первоначально натерла зубы
угольным порошком, выполоскала их потом и вслед за тем принялась обмывать
руки, лицо и даже грудь. Почти целое ведро было издержано на омовение ее
сорокалетних прелестей, которые потом, как водится, были старательно обтерты
полотенцем, а кухарка отослана к исполнению ее прямых обязанностей.
Оставшись одна, Татьяна Ивановна принялась убирать волосы. Приведя голову в
порядок, она вынула из комода пузырек с белою жидкостью и начала оною
натирать лицо, руки и шею; далее, вынув из того же комода ящичек с красным
порошком, слегка покрыла им щеки. Украсив таким образом свое лицо и возложив
на себя известное число юбок, Татьяна Ивановна, наконец, надела свое
холстинковое, почти новенькое платье, и - странное дело, что значит женский
туалет! Перед вами как будто появилась другая женщина; не говоря уже о том,
что рябины разгладились, стали гораздо незаметнее, что цвет лица сделался
совершенно другой, что самая худоба стана пополнела, но даже коса, этот
мышиный хвост сделался гораздо толще, роскошнее и весьма красиво сложился в
нечто вроде корзинки.
Одевшись совершенно, Татьяна Ивановна намеревалась приступить к подвигу
хождения по нумерам для собирания денег с своих постояльцев.
Из последующих сцен мы убедимся, что это был действительно подвиг,
подвиг трудный и редко сопровождающийся должным успехом. В эпоху
предпринятого мною рассказа у девицы Замшевой постояльцами были: какой-то
малоросс, человек еще молодой, который первоначально всякий день куда-то
уходил, но вот уже другой месяц сидел все или, точнее сказать, лежал дома,
хотя и был совершенно здоров, за что Татьяной Ивановной и прозван был
сибаритом; другие постояльцы: музыкант, старый помещик, две неопределенные
личности, танцевальный учитель, с полгода болевший какою-то хроническою
болезнью, и, наконец, молодой помещик Хозаров. Татьяна Ивановна, как могли
мы заметить из предыдущего ее разговора в отношении обеда с кухаркою,
неодинаким образом третировала своих постояльцев. Она разделяла их на три
класса: на милашек, на так себе и на гадких. К числу милашек принадлежали:
двое помещиков и музыкант, который был, впрочем, тайный милашка, и о нем она
даже мало говорила; к так себе относились: сибарит и танцевальный учитель; к
гадким: две неопределенные личности.
Постояльцы, с своей стороны, именовали Татьяну Ивановну: почтеннейшая.
Выйдя из своей комнаты, Татьяна Ивановна подошла к первому нумеру, то есть к
сибариту.
- Что, можно? - спросила она, приотворив немного двери.
- Можно, - отвечал голос изнутри.
- Да вы в постели?
- То есть я на кровати.
- Ну, так прикройтесь.
- Войдите, прикрылся.
Для объяснения такого рода переговоров я должен здесь заметить, что
малоросс, несмотря на громкое титло сибарита, имел не совсем полный комплект
утренних и ночных принадлежностей человека. Они ограничивались одною
ваточною шинелью, которую он обыкновенно подстилал под себя, не прикрывая
себя сверху ничем.
Несмотря на уверения постояльца, что он прикрылся, девица Замшева не
верила и входила в комнату, стараясь быть к кровати жильца спиною, и в том
же самом положении начинала с ним вести дальнейшие переговоры.
- Я к вам.
- А что?
- Нет ли у вас денег?
- Увы! Татьяна Ивановна, совершенно нет.
- Да как же мне-то делать?
- Не знаю, моя почтеннейшая!
- Вы за три месяца не платили.
- Вы себя обсчитываете, почтеннейшая, с процентами больше, чем за три;
что делать! Я бы вам сейчас отдал за четыре, но нема пенензы!
- Ах, какой вы смешной! Да что теперь я-то буду делать?
- Одно только: выслушайте меня, почтеннейшая Татьяна Ивановна! Неужели
же вы думаете, чтобы я, имея деньги, отказал себе в трубке табаку; но я
теперь не курю, следовательно, теперь у меня нет денег.
- А третьего дня на что в трактир ходили, и пьяный еще Матрену,
бесстыдник этакий, обругал?
- Ах, Татьяна Ивановна! Не растравляйте раны! Это был сон, и сон
прекрасный, но он миновался и сегодня не повторится.
- Да не со сна же вы опьянели? Где денег-то взяли?
- Денег у меня не было, но ко мне явился благодетельный гений и сказал:
"Надень мой сюртук, мои калоши, пойдем в трактир, пей и ешь".
- Все вы лжете: откуда вам денег-то пришлют?
- Ну, это другой вопрос. Денег должны мне прислать, во-первых, отец,
во-вторых, тетки, в-третьих, братья, в-четвертых, сестры.
- Да, вот так и ждите.
- Непременно пришлют!
- Ну, смотрите, больше нынешнего месяца не стану ждать, - отвечала
Татьяна Ивановна и с тою же предосторожностью начала выходить из нумера.
- Татьяна Ивановна, а Татьяна Ивановна! - кричал ей вслед сибарит. -
Пришлете мне сегодня обедать?
- Не знаю.
- Пришлите, пожалуйста, да чтобы суп-то был немного повкуснее, а то в
простой воде больше жиру; хоть хлеба присылайте побольше.
Татьяна Ивановна на эти слова ничего не ответила и следующий за тем
нумер прошла мимо; в нем проживал секретный ее милашка, музыкант, она к нему
никогда не заходила по утрам. В ближайший нумер девица Замшева вошла без
всяких предосторожностей, с выражением лица более веселым, совершенно добрым
и несколько даже почтительным. В этом нумере жил милашка - старый помещик,
значительно толстый и сильно обросший усами и бакенбардами. Комната его по
своему убранству совершенно не походила на предыдущий нумер: во-первых, на
кровати лежала трехпудовая перина и до пяти подушек; по стенам стояли:
ящики, ящички, два тульские ружья, несколько черешневых чубуков, висели
четверня московских шлей с оголовками и калмыцкий тулуп; по окнам стояли
чашки, чайник, кофейник, судок для вин, графин с водкой и фунта два икры,
московский калач и десяток редиски. Сам помещик, в толсто настеганном
шерстяном халате, сидел перед новеньким огромным самоваром из красной меди и
кушал чай. Сзади его лакей в домотканом чепане поправлял на оселке бритву.
- Кто там? - закричал милашка-помещик, услышав скрип дверей.
- Хозяйка, - отвечал лакей.
- А!.. - произнес помещик. - Что скажете, голубушка? Не хотите ли
чаю?.. Ванька! Подай ей чаю.
- Я пришла наведаться, хорошо ли вам.
- Ничего... идет; только клопов или блох много.
- Блохи, должно быть, беспокоили вас. Клопов здесь совершенно нет. Я
вот здесь третий год живу, а никогда ни одного клопа в глаза не видала, -
отвечала Татьяна Ивановна. - Не знаю, как бы вам помочь в этом: крапивы
разве под простыню положить? Говорят, это помогает.
- Ничего не надо, и так сойдет; а вот что, голубушка, супов-то мне
своих не подавай: мерзость страшная.
- Я думала, что вы изволите любить.
- Какого тут черта любить! Вари мне щи, да и голубями не изволь
потчевать: я этой мерзости совсем не ем.
- Слышала, батюшка Ферапонт Григорьич, слышала: с сегодняшнего же дня
велела приготовлять стол по вашему вкусу. У нас ведь нельзя-с, стоят больше
иностранцы.
- Ну, иностранцев и корми супами; а мне этих помой не надобно.
- Слушаю-с, - отвечала хозяйка. - А вы, я вижу, еще покупочку сделали,
- прибавила она, оглядывая комнату, - хомутики изволили купить?
- На целую четверню хватил, матушка. Ванька, покажи хозяйке хомуты. Ну,
посмотри, во сколько оценишь?
- Не могу сказать, Ферапонт Григорьич: совершенно неопытна в конских
вещах.
- Да ты посмотри, какой ремень-то, совершенный бархат.
- Вижу, батюшка, ремень отличнейший; но, признаться сказать, мне больше
всего нравится шляпка, что для супруги изволили купить.
- Ха-ха-ха!.. Ты ведь думала, что я ее на Кузнецком купил?
- Да вы и то беспременно на Кузнецком купили, по фасону видно.
- Ха-ха-ха!.. На Ильинке за двадцать пять рублей. Даром, матушка, что
деревенщина, не надуют.
- А я было к вам пришла, Ферапонт Григорьич...
- А что?
- Да деньжонок...
- Вот тебе на! Я ведь тебе и то за целый месяц дал вперед.
- Нужно, батюшка, видит бог, нужно; ну, хочется, чтобы всем было
покойно.
- Нет, мадам, больше не дам.
- Батюшка, Ферапонт Григорьич, не погубите, совершенно погибаю: все
перезаложила, с позволения сказать, юбку третьего дня продала на толкучке.
- Да ведь и то я тебе задавал вперед.
- Благодетель мой, вы еще здесь пробудете. Сделайте божескую милость:
дайте.
- Экая ведь ты нюня! Ну, на, десять рублей.
- Одолжите, благодетель, двадцать.
- Не дам, пошла вон! - закричал, осердившись, помещик. - Дармоеды
этакие московские, - прибавил он вполголоса.
- Батюшка, Ферапонт Григорьич, нужда. Неужели бы я осмелилась вас
беспокоить, если бы не крайность моя.
- Ну, ладно, прощай, мне бриться пора.
Татьяна Ивановна пошла.
Для объяснения грубого тона, который имел с Татьяной Ивановной Ферапонт
Григорьич - человек вообще порядочный, я должен заметить, что он
почтеннейшую хозяйку совершенно не отделял от хозяек на постоялых дворах и
единственное находил между ними различие в том, что те русские бабы и ходят
в сарафанах, а эта из немок и рядится в платье, но что все они ужасные
плутовки и подхалимки.
В ближайшем нумере помещались двое гадких ее постояльцев. В комнате их,
как и в будуаре сибарита, ничего не было, кроме двух диванов, одного стола и
стула. Эти два человека жили, кажется, очень дружно между собою и целые дни
играли в преферанс, принимаясь за это дело с самого утра и продолжая оное до
поздней ночи. По наружности они были частью схожи: оба были одеты в страшно
запачканные халаты, ноги одного покоились в валеных сапогах, а у другого в
калошах; лица были у обоих испитые, нечистые, с небритыми бородами и с
взъерошенными у одного черными, а у другого белокурыми волосами.
Во время прихода Татьяны Ивановны они были за обычным своим делом, то
есть играли в преферанс. Хозяйка вошла к ним в нумер с физиономией гордой и
строгой.
- А вы уж с раннего утра и за карты! И праздника-то на вас нет,
греховодники этакие, - сказала она, подходя к столу.
На эти слова игроки ничего не отвечали.
- Ты в чем играл? - спросил один из них товарища.
- В червях - без одной, - отвечал другой.
- Нечего тут в червях; денег давайте лучше, - проговорила хозяйка.
- Купил, - сказал один игрок.
- Бубны, - перебил его партнер.
- Да что это, глухи, что ли, вы стали? Я пришла за деньгами.
- Пас и не приглашаю, - сказал игрок.
- Бесстыдники этакие! Еще благородные, а хотят чужой хлеб даром есть.
- Ну, ну, потише, почтеннейшая! - сказал один из постояльцев. - Куплю.
- Нечего потише... Что вы, племянники, что ли, мне, вас даром держать?
- Пикендрясы, - проговорил его товарищ.
- Да что я вам на смех, господа, что ли, далась? - сказала, начиная не
на шутку сердиться, Татьяна Ивановна. - Сегодня же извольте съезжать, когда
не хотите платить денег, а не то, право, в полицию пойду, разорители этакие!
Среди игры, среди забавы,
Среди благополучных дней! -
запел один из игроков.
- Бескозырная, - прибавил он.
- Вист с болваном, - отвечал другой и тоже запел:
Среди богатства, чести, славы!
Татьяна Ивановна совершенно вышла из себя и плюнула.
- Провалиться мне сквозь землю, если я дам вам сегодня обедать; топить
не стану; вьюшки оберу, разбойники этакие... грабители... туда же в карты
играют: милостинками, что ли, друг другу платить станете? - говорила она,
выходя из нумера.
- Ваня, - сказал один из постояльцев, - гривенник есть у тебя?
- Есть, - отвечал другой.
- Ладно, а то, брат, дура-то не пришлет обедать.
- Ничего... Хлеба купим... Пики!
Между тем Татьяна Ивановна отправилась в другой нумер, в котором
проживал ее постоялец так себе - танцевальный учитель; он, худой, как
мертвец, лежал на диване под изорванным тулупом.
- Что, вам лучше ли? - сказала, войдя, Татьяна Ивановна. Больной кивнул
отрицательно головой.
- Да вы бы в больницу ехали.
- Завтра.
- Да что завтра? Вот уже третий месяц говорите все: завтра.
- Денег нет!
- Продали бы что-нибудь.
- Все уже продано.
- То-то и есть, все продано; денег нет, а еще рому покупали в семь
рублей, да еще и пьяны напились.
- Для испарины.
- Да для испарины не допьяна пьют. Больной человек, а туда же кутите.
Марфутка сказывала, что едва вас оттерла.
- Я всю бутылку выпил. Что делать? С горя!
- Ну, а мне-то как же? За целый месяц ни копейки не платили, а ведь, я
думаю, я каждый день нарочно для вас суп варю.
- Дайте поправиться.
- Полноте с вашим поправлением. Ноги-то, я знаю, у вас хороши, да
губы-то к вину очень лакомы. Нет ли хоть сколько-нибудь?
- Ни копейки нет.
Татьяна Ивановна махнула рукой и вышла из комнаты.
В соседнем нумере проживал третий ее милашка. Мало этого: он был, как
сама она рассказывала, ее друг и поверял ей все свои секреты. Занимаемый им
нумер был самый чистый, хотя и не совсем теплый. В самом теплом нумере
проживал скрытный ее милашка - музыкант. В то время, как Татьяна Ивановна
вошла к другу, он сидел и завивался. Марфутка, толстая и довольно неопрятная
девка, исправлявшая, по распоряжению хозяйки, обязанность камердинера
милашки, держала перед ним накаленные компасы.
- А вы все франтите? - сказала Татьяна Ивановна, входя в комнату.
- С добрым утром, почтеннейшая! Прошу принять место и побеседовать, -
отвечал тот, старательно укладывая свои волосы в щипцы.
- Марфа вам нужна?
- Нет, я сам завьюсь... А что?..
- То-то, я хотела вам велеть кофею принести.
- Мерси, тысячу раз мерси, почтеннейшая. С большим удовольствием выпью,
- сказал милашка, протягивая хозяйке руку.
- Для милого дружка и сережка из ушка, - сказала Татьяна Ивановна. -
Поди свари, - прибавила она, обращаясь к Марфе.
Та вышла.
Так как этот друг Татьяны Ивановны должен в моем рассказе играть
главную роль, то я обязанным себя считаю поподробнее познакомить читателя с
его наружностью, отчасти биографиею и главными наклонностями. Сергей
Петрович Хозаров, поручик в отставке, был лет двадцати семи; лицо его было
одно из тех, про которые говорят, что они похожи на парижские журнальные
картинки: и нос, например, у него был немного орлиный, и губы тонкие и
розовые, и румянец на щеках свежий, и голубые, правильно очерченные и
подернутые влагою глаза, а над ними тонкою дугою обведенные брови, и,
наконец, усы, не так большие и не очень маленькие. Про прическу и говорить
нечего: она была совершенно по моде того времени, то есть на теме
приглажена, а на висках и на затылке разбита в букли. В лице его, если
хотите, все было хорошо, свежо, даже правильно и гармонировало одно с
другим; но в то же время чего-то недоставало, что вы желаете и любите видеть
в лице человека. О подобных физиономиях существуют два совершенно
противоположные мнения. Одни говорят, что это красавцы, миленькие, даже
молодцы, мало этого, Аполлоны Бельведерские; другие же называют их
смазливыми рожицами, масками, расписными купидонами и даже форейторами,
смотря по тому, какой у кого эпитет ближе на языке. О герое моем предоставлю
вам, читатель мой, избрать какое будет угодно из вышеупомянутых мнений.
Кроме своей приятной наружности, Сергей Петрович владел еще многими другими
достоинствами. Служа в полку, он слыл за славного малого, удивительного
мастера танцевать и вообще за человека хорошо образованного, потому что имел
очень приличные манеры, говорил по-французски, владел пером и сочинял стихи,
из коих двое даже были напечатаны в каком-то журнале, но главное - он имел
необыкновенно много вкуса. При первой возможности молодой поручик так мило
отделывал и меблировал свою квартиру, что приезжавшие к нему, разумеется, с
мужьями, дамы ахали от восторга и удивления; экипаж у него был один из
первых между всеми господами офицерами; жженку Хозаров умел варить
классически и вообще с неподражаемым умением распоряжался приятельскими
пирушками и всегда почти, по просьбе помещиков, устраивал у них балы, и балы
выходили отличные. Две только слабости имел молодой человек: во-первых, он
был очень влюбчив, так что не проходило месяца, чтобы он в кого-нибудь не
влюбился, и влюблялся обыкновенно искренне, но только ненадолго; во-вторых,
имел сильную наклонность и большую в то же время способность - брать взаймы
деньги. Над первою его слабостью товарищи подтрунивали и называли его
Сердечкиным, вторым же недостатком даже тяготились, особенно в последнее
время, так как эта наклонность в нем со дня на день более и более
развивалась. По выходе в отставку Хозаров года два жил в губернии и здесь
успел заслужить то же реноме; но так как в небольших городах вообще любят
делать из мухи слона и, по преимуществу, на недостатки человека смотрят
сквозь увеличительное стекло, то и о поручике начали рассуждать таким
образом: он человек ловкий, светский и даже, если вам угодно, ученый, но
только мотыга, любит жить не по средствам, и что все свое состояньишко
пропировал да пробарствовал, а теперь вот и ждет, не выпадет ли на его долю
какой-нибудь дуры-невесты с тысячью душами, но таких будто нынче совсем и на
свете нет. Конечно, читатель из одного того, что герой мой, наделенный по
воле судеб таким прекрасным вкусом, проживал в нумерах Татьяны Ивановны, -
из одного этого может уже заключить, что обстоятельства Хозарова были не
совсем хороши; я же, с своей стороны, скажу, что обстоятельства его были
никуда не годны. Имение его уже окончательно было продано, в Москву он
приехал с двумя тысячами на ассигнации; но что значат эти деньги для
человека со вкусом? Капля в море! В настоящее время Хозаров жил старым
кредитом во всевозможных местах, где только ему верили. К Татьяне Ивановне
он явился после не совсем приятной истории с m-r Шевалдышевым, у которого он
первоначально стоял, и явился, как говорится, с форсом, а именно, в отличном
пальто и с эффектною палкою, у которой на ручном конце красовалась
позолоченная головка одного из греческих мудрецов. Первоначально он
потребовал лучший нумер, раскритиковал его как следует, а потом,
разговорившись с хозяйкою, нанял и в дальнейшем разговоре так очаровал
Татьяну Ивановну, что она не только не попросила денег в задаток, но даже
после, в продолжение трех месяцев, держала его без всякой уплаты и все-таки
считала милашкою и даже передавала ему заимообразно рублей до ста
ассигнациями из своих собственных денег. Любить его, несколько корыстно для
самой себя, она не смела и подумать, но чувствовала к нему дружбу и
гордилась этим. Милашка же, с своей стороны, высказывал сорокалетней девице
самые задушевные свои тайны. Что касается до помещения Сергея Петровича, то
и оно обнаруживало главные его наклонности, то есть представляло видимую
замашку на франтовство, комфорт и опрятность; даже постель молодого
человека, несмотря на утреннее время, представляла величайший порядок,
который царствовал и во всем остальном убранстве комнаты: несколько гравюр,
представляющих охоту, Тальму{14} в костюме Гамлета, арабскую лошадь, четырех
дам, очень недурных собой, из коих под одной было написано: "весна", под
другой: "лето", под третьей: "осень", под четвертой: "зима". Все они
развешаны были совершенно симметрично. В углу стояло что-то вроде горки, в
которую было вставлено несколько чубуков с трубками, в числе коих было до
пяти черешневых с янтарными мундштуками. На столе, перед которым сидел
Сергей Петрович, в старых, но все-таки вольтеровских креслах, были размещены
тоже в величайшем порядке различные принадлежности мужского туалета: в
средине стояло складное зеркало, с одной стороны коего помещалась щетка, с
другой - гребенка; потом опять с одной стороны - помада в фарфоровой банке,
с другой - фиксатуар в своей серебряной шкурке; около помады была склянка с
о-де-колоном; около фиксатуара флакончик с духами, далее на столе лежал
небольшой портфель, перед которым красовались две неразлучные подруги:
чернильница с песочницей. По одну сторону портфеля лежал пресс-папье,
изображающий легавую собаку, который придавливал какие-то бумаги; с другой
стороны находился тоже пресс-папье с изображением кабаньей головы; под ним
ничего уже не было, и он, видимо, поставлен был для симметрии. Много еще
было других предметов, обличающих стремление к модному комфорту; так,
например, по стене стоял турецкий диван, под ногами хозяина лежала медвежья
шкура, и тому подобное.
- Вы сегодня едете куда-нибудь? - спросила Татьяна Ивановна.
- Не знаю еще, - отвечал Хозаров.
- А вчера были там?
- Был.
- Ну, что?
- Ничего хорошего; я недоволен вчерашним вечером.
- Что такое?
- Она не любит меня!
- Ой, не говорите этого, Сергей Петрович, не говорите, ни за что не
поверю: вы просто скрываете. Вы, мужчины, прескрытный народ в этих вещах.
- Нет, вы выслушайте наперед и растолкуйте мне, как это понять?
Приезжаю я, как вы знаете, в семь часов. В зале никого. Я прошел к Катерине
Архиповне. Она сидит одна; разумеется, сажусь и начинаю рассказывать разные
разности, как можно громче смеюсь, хохочу, - не тут-то было! Прошел целый
час, наконец, являются две старшие дылды; а ее все-таки нет! Я просто думал,
что больна; но сами согласитесь, не ехать же домой. Уселся с барышнями в
карты; смеюсь, шучу, а внутри, знаете, так и кипит: ничего не помогает;
проходит еще час, два - не является. Наконец, уж я не вытерпел. "Здорова ли,
я говорю, Марья Антоновна?" И как бы вы думали, что мне ответили? "Кошку
свою, говорят, сегодня целый вечер моет с мылом". Я чуть не лопнул от
досады. Во-первых, это глупо, а во-вторых, неприлично. Хорошо, думаю,
мадемуазель, я вам отплачу, и тотчас же начал говорить любезности Анете. Та,
как водится, принялась закатывать свои оловянные глаза, и пошла писать...
Вдруг является, немного, знаете, бледная, грустная, поклонилась и села около
матери, почти напротив меня. Я ни слова и продолжаю любезничать с Анетой. Та
совсем растаяла, только что не обнимает...
- Послушайте, Сергей Петрович, - перебила Татьяна Ивановна, - вы
ужасный человек. За что вы мучите этого ангела?
- Помилуйте, Татьяна Ивановна, что вы говорите? Она меня мучит.
- Нет, вы этого не говорите, - возразила хозяйка, - она, бедненькая,
вероятно, это время мечтала о вас, а вы, злой человек, сейчас уж и стали
заниматься с другой.
- Но послушайте, Татьяна Ивановна: любя человека, разве вы в состоянии
были бы в каких-нибудь трех шагах просидеть два часа и не выйти, и чем же в
это время заниматься: дурацким мытьем какой-нибудь мерзкой кошки!
- Конечно, я бы этого не в состоянии была сделать, потому что никогда
кокетства не имела.
- Вот видите, вы сами проговорились; стало быть, она только кокетничает
со мной.
- Этого не смейте при мне и говорить, Сергей Петрович! Она вас любит.
- Да из чего вы видите?
- Из всего; во-первых, вы говорите - она пришла немного бледная и потом
села напротив, чтобы глядеть на вас.
- Ну, нет... Таким образом перетолковывать можно все, - произнес Сергей
Петрович, которому, впрочем, последние слова хозяйки, кажется, очень были
приятны.
- Послушайте, - начала Татьяна Ивановна, одушевившись. - Я любила
одного человека... полюбила его с самого первого раза, как увидела. Он жил в
одном со мною доме, и что же вы думаете? Я целую неделю не имела духу войти
к нему в комнату.
- Это о соседе вы говорите? - спросил с улыбкою Хозаров.
- Ой, нет! О другом, - возразила, вспыхнув, Татьяна Ивановна.
- Не может быть! Верно, о нем.
- Нет, право, о другом; про этого только так говорят... Конечно, он ко
мне неравнодушен, да нет, не по моему вкусу!
- Все это прекрасно, Татьяна Ивановна, да мои-то дела плохи.
- Вовсе не плохи. Головой моей отвечаю, что она вас любит и очень
любит. Это ведь очень заметно: вот иногда придешь к ним; ну, разумеется,
Катерина Архиповна сейчас спросит о вас, а она, миленькая этакая, как
цветочек какой, тотчас и вспыхнет.
- Вы когда к ним пойдете, Татьяна Ивановна? - спросил Хозаров.
- Право, не знаю, Катерина Архиповна ужасно просит бывать у них почаще;
сегодня думаю вечерком сходить, показать им одной моей знакомой продажную
брошку; недавно еще подарена ей, да не нравится фасон.
- А что, если б я попросил вас сделать для меня большое-пребольшое
одолжение?
- Что такое?
- Вот дело в чем: надобно же узнать решительно, любит ли она меня или
нет?
- Объяснитесь.
- Объясниться я не могу, потому что мне решительно не удается говорить
с ней. Эти две старшие дуры, Пашет и Анет, просто атакуют меня, и я вот что
выдумал: недели две тому назад она спросила меня, чем я занимаюсь дома. Я
говорю, что дневник писал. Она, знаете, немного сконфузившись, вдруг начала
меня просить, чтобы я его показал ей; я обещался; дневника, впрочем, у меня
никакого не бывало никогда; однако, придя домой, засел и накатал за целые
полгода; теперь только надобно передать. Возьмитесь-ка, передайте.
- А что вы в дневнике написали?
- Ничего особенного. Пишу, как я увидел ее, полюбил, записаны все ее
слова.
- Ведь вы этак ее, Сергей Петрович, совсем погубите! - возразила
Татьяна Ивановна. - Это ужасно для девушки получить такое письмо, особенно
от человека, которого любит!
- Это не письмо, а дневник; тут она нигде прямо не называется.
- Догадается, Сергей Петрович, сейчас догадается.
- Конечно, догадается. Для того и написано, чтоб догадалась. Сделайте
одолжение, Татьяна Ивановна, передайте.
- Ох, Сергей Петрович, в грех вы меня вводите.
- Не в грех, почтеннейшая, а в доброе дело, - возразил Хозаров.
- Конечно, про вас я не могу ничего сказать, - отвечала хозяйка, - вы
имеете благородные намерения, а другие мужчины, ах! Как они бедных женщин
жестоко обманывают.
Сергей Петрович между тем бережно поднял пресс-папье, изображающий
легавую собаку, и, вынув из-под него чисто переписанную тетрадку, начал ее
перелистывать.
- Почитайте, пожалуйста, Сергей Петрович, что вы тут написали.
- Нельзя, Татьяна Ивановна, тайна.
- Вот прекрасно! Да разве у вас может быть от меня тайна? Не пойду же,
когда вы так поступаете.
- Ну, слушайте. Вот, например, начало: "Первого января я увидел в
собрании одну девушку, в белом платье, с голубым поясом и с незабудками на
голове".
- Это она самая; я ее видела в этом платье; еще, кажется, подол
воланами отделан.
- Может быть; но слушайте: "Она меня так поразила, что я сбился с
такта, танцуя с нею вальс, и, совершенно растерявшись, позвал ее на кадриль.
Ах, как она прекрасно танцует, с какою легкостью, с какою грациею... Я
заговорил с нею по-французски; она знает этот язык в совершенстве. Я целую
ночь не спал и все мечтал о ней. Дня через три я ее видел у С... и опять
танцевал с нею. Она сказала, что со мною очень ловко вальсировать. Что
значат эти слова? Что хотела она этим сказать?.." Ну, довольно.
- Ах, какой вы плут! Вы просто обольститель! Почитайте, батюшка,
почитайте еще.
- Да что вам любопытного?
- Почитайте, пожалуйста! Я очень люблю, как про любовь этак пишут.
- Ну, вот вам еще одно место: "Сегодня ночью я видел сон; я видел,
будто она явилась ко мне и подала мне свою лилейную ручку; я схватил эту
ручку, покрыл миллионами пламенных поцелуев и вдруг проснулся. О! Если бы, -
сказал я сам с собою, - я вместе с Грибоедовым мог произнести: сон в руку! Я
проснулся с растерзанным сердцем и написал стихи. Вот они:
Прощай, мой ангел светлоокой!
Мне не любить, не обнимать
Твой гибкий стан во тьме глубокой,
С тобой мне счастья не видать.
Я знаю, ты любить умеешь,
Но не полюбишь ты меня,
Мечту иную ты лелеешь;
Но буду помнить я тебя.
Ты мне явилась, как виденье,
Как светозарный херувим,
Но то прошло, как сновиденье,
И снова я теперь один.
- Прекрасно! Бесподобно! - крикнула Татьяна Ивановна. - Батюшка Сергей
Петрович, спишите мне эти стишки!
- После, Татьяна Ивановна, после; я наизусть их знаю.
- Ну, что после, напишите теперь.
- Право, после, теперь лучше потолкуем о деле. Я запечатаю вам в пакет;
вы поедете, хоть часу в седьмом, сегодня; ну, сначала обыкновенно посидите с
Катериной Архиповной, а тут и ступайте наверх - к барышням. Она, может быть,
сидит там одна, старшие все больше внизу.
- Это можно; я у них по всем комнатам вхожа; они меня, признаться, с
первого раза, как вы меня отрекомендовали, очень хорошо приняли. Будто
сначала выйду в девичью, а там и пройду наверх.
- И прекрасно! Только что вы скажете? Как отдадите?
- Да что сказать? Скажу: от Сергея Петровича дневник, который вы
просили. Не беспокойтесь, поймет...
- Конечно, поймет. Чудесно, почтеннейшая! Дайте вашу ручку, - сказал
Сергей Петрович и крепко сжал руку друга-хозяйки.
- Только какой вы для женщин опасный человек, - сказала Татьяна
Ивановна после нескольких минут размышления, - из молодых, да ранний.
- А что? - спросил с довольною улыбкою постоялец.
- Да так. Вы можете просто женщину очаровать, погубить.
- Мясник, Татьяна Ивановна, пришел, - сказала Марфа, входя в комнату.
- Ах, батюшки! Как я с вами заболталась! Прощайте, я было за деньгами к
вам приходила.
- Нет, почтеннейшая, ей-богу, нет.
- Ну нет, так и нет; пакет ваш теперь отдадите?
- Через час пришлю.
- Ну, хорошо, прощайте.
Выйдя от Хозарова, Татьяна Ивановна остановилась перед нумером
скрытного милашки и несколько времени пробыла в раздумье; потом, как бы не
выдержав, приотворила немного дверь.
- Придете обедать? - сказала она каким-то чересчур нежным голосом.
- Нет, - отвечал голос изнутри.
- Почему же?
- Ноты пишу.
- Ну вот уж с этими нотами! А чай придете пить?
- Нет, пришлите водки.
Татьяна Ивановна затворила дверь, вздохнула и прошла к себе, велев,
впрочем, попавшейся навстречу Марфе отнести во второй нумер водки.
Сергей Петрович, оставшись один, принялся писать к приятелю письмо,
которое отчасти познакомит нас с обстоятельствами настоящего повествования и
отчасти послужит доказательством того, что герой мой владел пером, и пером
прекрасным. Письмо его было таково:
"Любезный друг, товарищ дня и ночи!
Я уведомлял тебя, что еду в Москву определяться в статскую службу; но
теперь я тебе скажу философскую истину: человек предполагает, а бог
располагает; капризная фортуна моя повернула колесо иначе; вместо службы,
кажется, выходит, что я женюсь, и женюсь, конечно, как благородный человек,
по страсти. Представь себе, mon cher*, невинное существо в девятнадцать лет,
розовое, свежее, - одним словом, чудная майская роза; сношения наши весьма
интересны: со мною, можно сказать, случился роман на большой дороге.
Прошедшего года, в этой дурацкой провинции, в которой я имел глупость
прожить около двух лет, я раз на бале встретил молоденькую девушку. Просто
чудо, mon cher, как она меня поразила! В ней было что-то непохожее на
других, что-то восточное, какая-то грёзовская головка. Я с нею протанцевал
несколько кадрилей и тут убедился, что она необыкновенно милое, резвое дитя,
которое может нашего брата, ветерана, одушевить, завлечь, одним словом,
унести на седьмое небо; однако тем и кончилось. Поехав в Москву из деревни,
на станции съезжаюсь я с одним барином; слово за слово, вижу, что человек
необыкновенно добродушный и даже простой; с первого же слова начал мне
рассказывать, что семейство свое он проводил в Москву, что у него жена, три
дочери, из коих младшая красавица, которой двоюродная бабушка отдала в
приданое подмосковную в триста душ, и знаешь что, mon cher, как узнал я
после по разговорам, эта младшая красавица - именно моя грёзовская головка!
Я не мог удержаться и тогда же подумал: "О, судьба, судьба! Видно, от тебя
нигде не уйдешь". Он снабдил меня письмом к его семейству, с которым я
теперь уже и сошелся по-дружески, познакомясь вместе с тем и со всем их
кружком. Дела идут недурно; одно только меня немного смущает, что у них
каждый день присутствует какой-то жирный барин, Рожнов; потому что кто его
знает, с какими он тут бывает намерениями, а лицо весьма подозрительное и
неприятное.
______________
* дорогой мой (франц.).
Так-то, mon cher, я женюсь, и непременно женюсь! Да, мой друг, я теперь
убедился, что наша прошлая жизнь - все пустяки! На что мы, холостяки,
похожи? Грязь, грязь - и больше ничего! Нет ни одного отрадного явления, нет
человека, с кем бы разделить чувства. Такое ли счастье человека, который
сидит в прекрасном кабинете, сладко полудремлет, близ него милое, прелестное
существо - вот это жизнь! Кроме сих и оных моих делишек, я здесь в
порядочном кругу; особенно один дом Мамиловых. Представь себе,
аристократический тон во всем: муж - страшный богач, более полугода живет в
южных губерниях и занимается торговыми операциями, жена - красавица и,
говорят, удивительная фантазерка и философка. Теперь я с ними еще не так
короток, но, однако, очень дорожу их знакомством и постараюсь сблизиться.
Прими уверение в совершенном моем почтении и преданности, с коими и
остаюсь покорный к услугам
Хозаров".
II
В зале, о которой упоминал Хозаров, за большим круглым столом, где
помещался самовар с его принадлежностями, сидели Катерина Архиповна и ее
семейство, то есть: Пашет, Анет и Машет. Впрочем, в среде этого семейства
помещалось новое лицо, какой-то необыкновенно высокий мужчина, который,
конечно, кинулся бы вам в глаза по своему огромному носу, клыкообразным
зубам и большим серым, навыкате и вместе с тем ничего не выражающим глазам.
По загорелому его лицу нетрудно было догадаться, что он недавно с дороги.
Это подтверждалось и тем, что в комнате было расставлено несколько дорожных
вещей. Катерина Архиповна, дама лет около пятидесяти, черноволосая, немного
сердитая на вид и с довольно крупными чертами лица, была, кажется, в весьма
дурном расположении духа. Две старшие дочери, Пашет и Анет, представляли
резкое сходство с высоким мужчиной как по высокому росту, так и по
клыкообразным зубам, с тою только разницею, что глаза у Пашет были, как и у
маменьки, - сухие и черные; глаза же Анет, серые и навыкате, были самый
точный образец глаз папеньки (читатель, вероятно, уж догадался, что высокий
господин был супруг Катерины Архиповны); но третья дочь, Машет, была
совершенно другой наружности. Это была небольшого роста брюнетка с
выразительными чертами лица, с роскошными волосами, убранными для вящего
очарования a l'enfant*, с черными и живыми глазами и с веселой улыбкой.
______________
* по-детски (франц.).
При внимательном, впрочем, наблюдении в девушке можно было заметить
сходство с матерью, замаскированное, конечно, молодостью, здоровьем,
невинностью и каким-то еще чуждым началом, не замечаемым ни в одном из
членов семейства. Катерина Архиповна, как я прежде объяснил, была не в духе:
как-то порывисто разлила она чай по чашкам и подала их дочерям, а
предназначенный для супруга стакан даже пихнула к нему. Антон Федотыч
Ступицын, имя родоначальника семейства, принял довольно равнодушно так
невежливо препровожденный к нему стакан и принялся пить чай с большим
аппетитом. Отпив половину стакана, он потихоньку встал, взял трубку и
закурил.
- Фу, батюшки, опять с своим куреньем, - сказала Катерина Архиповна,
отмахивая от себя табачный дым.
- Ничего, душа моя, я так... немножко, - отвечал Антон Федотыч, тоже
размахивая дым.
- Это у него ничего, как из трубы... Жили бы там себе в деревне и
курили, сколько хотелось: так нет, надобно в Москву было приехать.
- Нельзя было, душа моя. Генерал просто меня прогнал; встретил в
лавках: "Что вы, говорит, сидите здесь? Я, говорит, давно для вас место
приготовил". Я говорю: "Ваше превосходительство, у меня хозяйство". -
"Плюньте, говорит, на ваше хозяйство; почтенная супруга ваша с часу на час
вас ждет", - а на другой день даже письмо писал ко мне; жалко только, что
дорогою затерял.
В продолжение всей этой речи Катерина Архиповна едва сдержала себя.
- Я хочу вас, Антон Федотыч, спросить только одно: перестанете вы
когда-нибудь лгать или нет?
- Что лгать-то, - отвечал немного смешавшийся Ступицын, - спроси
Пиронова; при нем вся эта история была.
- Нечего мне Пиронова спрашивать; двадцать пятый год я, милый друг мой,
вас знаю; перед кем-нибудь уж другим выдумывайте и лгите. Ну, зачем вы сюда
приехали? Для какой надобности?
- Да ведь я тебе говорил, душа моя, что генерал...
- Не говорите вы мне, бога ради, про генерала и не заикайтесь про него,
не сердите хоть по крайней мере этим. Вы все налгали, совершенно-таки все
налгали. Я сама его, милостивый государь, просила; он мне прямо сказал, что
невозможно, потому что места у них дают тем, кто был по крайней мере год на
испытании. Рассудили ли вы, ехав сюда, что вы делаете? Деревню оставили без
всякого присмотра, а здесь - где мы вас поместим? Всего четыре комнаты:
здесь я, а наверху дети.
- Да много ли мне места надобно? Я вот хоть здесь...
- Скажите на милость: он здесь - в зале расположится; одна чистая
комната, он и в той дортуар себе хочет сделать. Вы о семействе никогда не
думали и не думаете, а только о себе; только бы удовлетворять своим глупым
наклонностям: наесться, выспаться, накурить полную комнату табаком и больше
ничего; ехать бы потом в гости, налгать бы там что-нибудь - вот в Москву,
например, съездить. Сделали ли вы хоть какую-нибудь пользу для детей,
выхлопотали, приобрели ли что-нибудь?
- Да я думал... - начал было Антон Федотыч.
- Ничего вы не думали, - перебила Катерина Архиповна, - солгали
где-нибудь, что в Москву едете, да после и стыдно было отказаться.
Последние слова очень сконфузили Ступицына.
- Мне нечего стыдиться, - проговорил он.
- Знаю, что вы давно стыд-то потеряли. Двадцать пятый год с вами маюсь.
Все сама, везде сама. На какие-нибудь сто душ вырастила и воспитала всех
детей; старших, как помоложе была, сама даже учила, а вы, отец семейства,
что сделали? За рабочими не хотите хорошенько присмотреть, только конфузите
везде. Того и жди, что где-нибудь в порядочном обществе налжете и заставите
покраснеть до ушей.
- Бранитесь, бранитесь, как хотите; эту песню я уже двадцать пять лет
слушаю, - проговорил, махнув рукой, Антон Федотыч.
- Да вы хоть кого из терпения выведете, - возразила Катерина Архиповна.
- Не сиделось вам в деревне, в Москву прискакали; на почтовых, я думаю,
ехали. Вот я просмотрю оброчный счет. Привезли ли счет-то по крайней мере?
- Привез; сто рублей всего собрано.
- Знаю я вас, милостивый государь, сто рублей. Я, впрочем, усчитаю.
Хоть бы вы то рассудили: что я, для удовольствия, что ли, живу здесь?
- Кто вас знает, зачем вы здесь живете.
- Как же - для любовников! Посмотрите-ка, сколько их в пятьдесят-то лет
завела. Скажите на милость: он не знает, зачем я здесь живу! Знаете ли по
крайней мере, что у нас в Москве тяжба? Это-то вы хоть знаете ли?
- Конечно, знаю.
- Так что же-с, вам, что ли, мне поручить хлопотать? Фамилию свою
хорошенько не умеете подписать.
- Вы уж очень учены; где нам! - возразил Антон Федотыч.
- Конечно, лучше вашего все понимаю; как угорелая езжу по добрым
знакомым да кланяюсь и прошу, чтоб растолковали да научили. Вот с
завтрашнего дня все Вам передам: хлопочите, ходатайствуйте. Слава богу, свой
стряпчий приехал, можно успокоиться: обделает дело.
- Я военный человек, статских дел не знаю.
- Скажите, какой воин, - ветеран заслуженный; много ли изволили ран
получить? В каких сражениях были?
- Ругайтесь, как хотите ругайтесь, я уж не стану и говорить, - произнес
со вздохом Антон Федотыч и опять махнул рукой.
- Ну, думала, - продолжала Катерина Архиповна: - приехала в Москву,
наняла почище квартиру, думала, дело делом, а может быть, бог приведет и
дочерей устроить. Вот тебе теперь и чистота. Одними окурками насорит все
комнаты. Вот в зале здесь с своим прекрасным гардеробом расположится, -
принимай посторонних людей. Подумали ли вы хоть о гардеробе-то своем? Ведь
здесь столица, а не деревня; в засаленном фраке - на вас все пальцем будут
показывать.
- Что мне гардероб-то, ведь я не молоденький, - возразил Антон Федотыч.
- Да вы отец семейства; по вашей наружности будут судить и о прочих.
- Я сошью себе фрак; всего сто рублей.
- Конечно, как вам не сшить? Сто рублей для вас пустяки. Вместо того
чтобы жить в деревне да сколачивать копейку, чтобы как-нибудь, да
поблагороднее, поддерживать семейство, - не тут-то было: в Москву прискакал,
франтом хочет быть; место он приехал получать. Вот, не угодно ли? Есть
свободное: в нашей будке будочник помер.
- Ну, бог с тобой, расписывай, - проговорил уже потерявший совсем
терпение Антон Федотыч, махнул рукой, вздохнул и вышел из комнаты на
крыльцо.
Здесь я должен заметить, что всю предыдущую сцену между папенькой и
маменькой две старшие дочери, Пашет и Анет, выслушивали весьма хладнокровно,
как бы самый обыкновенный семейный разговор, и не принимали в нем никакого
участия; они сидели, поджав руки: Анет поводила из стороны в сторону свои
большие серые глаза, взглядывая по временам то на потолок, то на сложенные
свои руки; Пашет свои глаза не поводила, а держала их постоянно
устремленными на маменьку или на лежавший около нее белый хлеб - доподлинно
я не знаю; одна только Машет волновалась родительскою размолвкою, или по
крайней мере ей было это скучно.
Все, что ни говорила Катерина Архиповна своему супругу, все была самая
горькая истина: он ничего не сделал и не приобрел для своего семейства,
дурно присматривал за рабочими, потому что, вместо того чтобы заставлять их
работать, он начинал им обыкновенно рассказывать, как он служил в полку,
какие у него были тогда славные лошади и тому подобное. Генерала он только
видел, но тот ему ни слова не говорил о месте; а приехал в Москву
единственно потому, что, быв в одной холостой у казначея компании и выпив
несколько рюмок водки, прихвастнул, что он на другой же день едет к своему
семейству в Москву, не сообразя, что в числе посетителей был некто Климов,
его сосед, имевший какую-то странную привычку ловить Антона Федотыча на
словах, а потом уличать его, что он не совсем правду сказал. Услышав, что
Ступицын возвестил о поездке в Москву, сосед не упустил случая и возгласил
во всеуслышание: "Солгал, брат Антоша, не поедешь ты в Москву". - "Это уж
представьте мне лучше знать", - возразил уклончиво Ступицын. - "Опять
повторяю при всей честной компании: не поедешь ты в Москву", - проговорил
еще громче Климов. - "А вот увидим", - отвечал опять уклончиво Ступицын. -
"Нечего тут видеть, а вот что, - продолжал Климов, - ты сказал, что завтра
поедешь; завтра, брат, я сам еду в Москву; едем вместе, и вот пари: поедешь
- моя дюжина шампанского, не поедешь - твоя!" - "Идет", - отвечал Ступицын,
и тут же два соседа ударились по рукам. На другой день Ступицын пораздумал и
уже решился было потихоньку уехать в деревню; но Климов приехал к нему со
всей честной компанией. Не ехать, значит, надобно было отдать пари. "Что
будет, то будет, лучше поеду", - подумал Антон Федотыч. К этому решению его
еще более подстрекали имевшиеся в кармане сто рублей, привезенные было для
отправления к супруге.
Климов проиграл: Антон Федотыч, сильно подгуляв, поехал с ним в Москву.
Для большего уяснения характера этого человека, я должен сказать, что
Ступицын вовсе не мог быть отнесен к тем неприличным лгунам, которые несут
бог знает какую чушь, ни с чем несообразную. Напротив того, он говорил
весьма сбыточные и обыкновенные вещи, но только они с ним не случались и не
могли даже случаться. Судьба, или, лучше сказать, Катерина Архиповна,
держала его, как говорится, в ежовых рукавицах; очень любя рассеяние, он жил
постоянно в деревне и то без всяких комфортов, то есть: ему никогда не
давали водки выпить, что он очень любил, на том основании, что будто бы
водка ему ужасно вредна; не всегда его снабжали табаком, до которого он был
тоже страстный охотник; продовольствовали более на молочном столе, тогда как
он молока терпеть не мог, и, наконец, заставляли щеголять почти в
единственном фраке, сшитом по крайней мере лет шестнадцать тому назад. Всем
этим лишениям Антон Федотыч покорялся терпеливо и не предпринимал ничего к
выходу из подобного положения. Невинным и единственным его развлечением было
то, что он, сидя в своей комнате, создавал различные приятные способы жизни,
посреди которых он мог бы существовать: например, в одно холодное утро, на
ухарской тройке, он едет в город; у него тысяча рублей в кармане; он садится
играть в карты, проигрывает целую ночь. На другой день зовет к себе гостей;
до приезда еще их выпивает крепкой очищенной водки. Друзья съезжаются, он
угощает их превосходным обедом с шампанским и с мороженым; вечером
заставляет играть своих музыкантов, которых у него тридцать человек. Пошалив
таким образом, на другой день принимается за дело: ходит по постройкам, а
вечером пишет письма в Петербург, чтобы ему выслали четыре ящика вина, -
словом, живет на широкую ногу, русским барином. Все такого рода мечтания так
укоренялись в голове Ступицына, что он сам начинал в них верить, как в
действительность, и очень любил их высказывать себе подобным; но, увы! Эти
себе подобные, если они хоть немного знали Антона Федотыча, не говоря уже о
семейных, эти себе подобные обрезывали его на первом слове: "Полно, брат,
врать, Антон Федотыч", "Замололи вы, Антон Федотыч". Более же деликатные,
особенно из дам, отходили от него обыкновенно в самом начале разговора. Были
и такие проказники, которые говорили: "Поври что-нибудь, Антон Федотыч". -
"Сами извольте врать", - отвечал добросердый Ступицын.
Катерина Архиповна была прекрасная семьянинка, потому что, несмотря на
все неуважение к мужу, которого она считала самым пустым и несносным
человеком в мире, сохранила свою репутацию в обществе и, по возможности,
старалась скрыть между посторонними людьми недостатки супруга; но когда он
бывал болен, то даже сама неусыпно ухаживала за ним. Пиля его, как
говорится, каждодневно, она всегда относилась к нему во втором лице
множественного числа и прибавляла частичку "с". Кроме того, надобно отдать
ей честь, она была самая расчетливая и неутомимая хозяйка и добрая мать: при
весьма ограниченных средствах, она умела жить чистенько и одевала дочерей
хотя не богато, но, право, весьма прилично. Двух старших она любила так
себе, посредственно, но младшая была ее идол; для нее она готова была
принести в жертву двух старших дочерей, мужа, все свое состояние и самое
себя. Над всеми и над всем она была госпожой в доме и только в отношении
Мари делалась рабою, и рабою беспрекословною. Постоянные хлопоты по
хозяйству, о детях, вечная борьба с нуждою, каждодневные головомойки никуда
не годному супругу - все это развило в Катерине Архиповне желчное
расположение и значительно испортило ее характер; она брюзжала обыкновенно
целые дни то на людей, то на дочерей, а главное - на мужа. Две старшие
дочери, Пашет и Анет, очень любили новые платья, молодых мужчин и питали
самое страстное желание выйти поскорее замуж; кроме того, они были очень
завистливого характера. Анет, как и папенька, любила сказать красное словцо,
Пашет же была очень молчалива и наследовала от папеньки только сильный
аппетит. Обе эти девицы были влюблены по нескольку раз, хотя и не совсем с
успехом; маменьки они боялись, слушались ее и уважали; вследствие того и в
отношении папеньки разделяли вполне ее мнение, то есть считали его
совершенно за нуль и только иногда относились к нему с жалобами на младшую,
Машет, которую обе они терпеть не могли, потому что она была идолом
маменьки, потому что ей шили лучшие платья и у ней было уже до пятка
женихов, тогда как им не досталось еще ни одного. Что касается до Мари, то
она, по словам Катерины Архиповны, еще не сформировалась, была совершенный
ребенок и несколько месяцев только перестала играть в куклы и начала читать
романы.
Антон Федотыч, которого мы оставили на крыльце, все еще сидел там и не
входил в комнату. Средство это он, особенно в холодное время года,
употреблял издавна и всегда почти для себя с успехом. Во-первых, уходя на
крыльцо, он удалялся от супруги; во-вторых, освежался на воздухе от
головомойки и, наконец, в-третьих, возбуждал к себе в Катерине Архиповне
участие. Спустя четверть часа она обыкновенно говорила: "Что, сумасшедший-то
там стоит? Простудится еще: эй, девочка, мальчик! Подите скажите барину, что
он там стоит?" Барину сказывали, и он возвращался торжествующий и спокойный,
потому что Катерина Архиповна после этого обыкновенно его уже не журила и
даже иногда говорила, чтобы он выпил водки. В настоящее время Катерина
Архиповна, видно, очень рассердилась; прошло уже более четверти часа, как
Ступицын сидел на рундучке крыльца, а она не высылала; Антону Федотычу
становилось очень холодно; единственный предмет его развлечения - луна -
скрылась за облаками. Вдруг в темноте послышались шаги.
- Ах! - вскрикнул вслед за тем женский голос.
- Ух, черт возьми! - произнес с своей стороны Ступицын, схватившись за
живот, в который ударилась чья-то нога.
- Кто это? - повторил тот же голос.
- А ты кто? - спросил Ступицын.
- Я пришла к знакомым моим, - сказал женский голос. - Вы здешний?
- Здешний. Кого вам надо?
- Катерину Архиповну.
- Жену мою?
- Вы супруг Катерины Архиповны?
- Точно так.
- Ах, боже мой, извините, я очень хорошая знакомая Катерины Архиповны.
Честь имею рекомендоваться: Татьяна Ивановна Замшева.
- Позвольте и мне, с своей стороны, представиться: Антон Федотыч
Ступицын. Что мы здесь стоим? Милости прошу!
Хозяин и гостья вошли в залу, в которой никого уже не было. Татьяна
Ивановна и Антон Федотыч смотрели несколько времени друг на друга с
некоторым удивлением. Обоих их поразили некоторые странности в наружности
друг друга. Антону Федотычу кинулись в глаза необыкновенные рябины Татьяны
Ивановны, а Татьяна Ивановна удивлялась клыкообразным зубам и серым,
навыкате глазам Ступицына. Оба простояли несколько минут в молчании.
- Могу ли я видеть почтеннейшую Катерину Архиповну? - проговорила
Татьяна Ивановна.
- Не знаю-с; она там у себя. Я сейчас спрошу, - отвечал Ступицын и
вышел. К супруге, впрочем, он не пошел, но, постояв несколько времени в
темном коридоре, вернулся.
- Она чем-то занята, милости прошу садиться, - проговорил он и, указав
гостье место, сам сел на диван.
- По семейству, вероятно, соскучились и изволили приехать повидаться? -
начала Татьяна Ивановна.
- Да, повидаться захотелось, - отвечал Антон Федотыч, - раньше нельзя
было; у меня нынче летом были большие постройки: тысяч на шесть построил.
- На шесть тысяч?
- Почти на шесть. Два скотных двора на каменных столбах - тысячи в две
каждый, да кухню новую построил в пятьсот рублей. Нельзя, знаете, усадьба
требует поддержек.
- Без всякого сомнения; однако у вас и усадьба должна быть отличная.
- Изрядная. Хлебопашество, главное дело, в хорошем виде: рожь родится
сам-десят, это, не хвастаясь, можно сказать, что я устроил. Прежде, бывало,
как сам-пят придет, так бога благодарили.
- Скажите, что значит хозяйство.
- Хозяйство вещь важная, глубокомысленная в то же время, - сказал
Ступицын.
- Нынче без ума нигде нельзя, - заметила Татьяна Ивановна.
Разговор на несколько минут остановился.
- Да это бы ничего, - начал опять Ступицын, - за хозяйством бы я не
остановился, да баллотировка была, так, знаете, нельзя.
- Вы изволили баллотироваться?
- Нет, то есть меня очень просили в предводители, да не мог -
отказался.
- Отчего же это не захотели послужить?
- Нельзя-с, семейные обстоятельства; впрочем, на одном обеде мне очень
выговаривали... совестно, а делать нечего.
- Конечно, Антон Федотыч, в семействе иногда и не хочешь, а делаешь.
- Не иногда, а всегда. Вы имеете детей?
- Я девица.
- А батюшка жив?
- Помер. Я живу одна - сиротой... Каковы дороги?
- Кажется, хороши: шоссе отличное, а проселков я почти и не заметил. У
меня очень покойный экипаж.
- Бричка, верно?
- Нет, коляска; совершенная люлька; прочности необыкновенной, и,
вообразите, я ее купил у соседа за полторы тысячи и вот уже третий год езжу,
ни один винт не повредился.
- Приятно в таких экипажах ездить, - заметила Татьяна Ивановна. - Вот
мне здесь случалось с знакомыми ездить, так просто прелесть. Нынче, я думаю,
этаких экипажей прочных не делают.
- Есть и нынче, только дороги. Нынче, впрочем, все вздорожало. Вот хоть
бы взять с поваров: я платил в английском клубе за выучку повара по триста
рублей в год; за три года ведь это девятьсот рублей.
- Легко сказать: девятьсот рублей! Впрочем, я думаю, и повар вышел
отличный?
- Бесподобный. Он у нас теперь в деревне; так вот беда: захочешь иногда
этакий для знакомых сделать обедец, закажешь ему, придет: "Вся ваша воля,
говорит, я не могу: запасов нет". Мы думаем его сюда привезти. Вот здесь он
покажет себя; милости прошу тогда к нам отобедать.
- Покорнейше вас благодарю, я уж и так много обласкана вниманием
Катерины Архиповны. А я заговорилась и не спросила: здоровы ли Прасковья
Антоновна, Анна Антоновна и Марья Антоновна?
- Слава богу. Я, признаться сказать, очень рад, что они сюда переехали,
а то в деревне от женихов отбою нет.
- Ну, этим для родителей тяготиться нечего.
- Даша! - послышался голос Катерины Архиповны. - Где барин?
- В зале, с Татьяной Ивановной разговаривают, - отвечала горничная.
- Теперь, я думаю, можно к Катерине Архиповне? - спросила гостья.
- Можно, я думаю, - отвечал Антон Федотыч, остановленный голосом
супруги.
Татьяна Ивановна ушла. Антон Федотыч сидел несколько минут в каком-то
приятном довольстве от того, что успел себя показать новому лицу и еще даме.
Посидев несколько времени, он вдруг встал, осмотрел всю комнату и вынул
из-под жилета висевший на шее ключ, которым со всевозможною осторожностью
отпер свой дорожный ларец, и, вынув оттуда графин с водкою, выпил торопливо
из него почти половину и с теми же предосторожностями запер ларец и спрятал
ключ, а потом, закурив трубку, как ни в чем не бывало, уселся на прежнем
месте.
Подобного рода контрабанду Антон Федотыч употреблял в своей безотрадной
жизни при всяком удобном случае, то есть когда у него случалось хоть
сколько-нибудь денег. Для этой, собственно, цели имел он особую шкатулку,
которую тщательно запирал и никому не показывал, что в ней хранится.
Татьяна Ивановна, войдя к хозяйке, которая со всеми своими дочерьми
сидела в спальной, тотчас же рассыпалась в разговорах: поздравила всех с
приездом Антона Федотыча, засвидетельствовала почтение от Хозарова и затем
начала рассказывать, как ее однажды, когда она шла от одной знакомой
вечером, остановили двое мужчин и так напугали, что она после недели две
была больна горячкою, а потом принялась в этом же роде за разные анекдоты;
описала несчастье одной ее знакомой, на которую тоже вечером кинулись из
одного купеческого дома две собаки и укусили ей ногу; рассказала об одном
знакомом ей мужчине - молодце и смельчаке, которого ночью мошенники схватили
на площади и раздели донага.
- Ах, какие вы ужасы рассказываете, - сказала Катерина Архиповна.
- Как же вы от нас пойдете? - заметила Мари.
- А как бог приведет; признаться сказать, очень потрушиваю, да уж
повидаться очень хотелось, - отвечала Замшева.
- Вы извозчика возьмите, - сказала хозяйка.
- Ай, нет, Катерина Архиповна, ни за что в свете, - возразила гостья и
здесь рассказала происшествие, случившееся с одною какой-то важною дамою,
которая ехала домой на извозчике и которую не только обобрали, но даже
завезли в такой дом, о котором она прежде и понятия не имела. После этого
рассказа ужас овладел всеми дамами.
- Хорошо, что мы никогда на извозчиках не ездим, - сказала мать. -
Когда мы выезжаем, - прибавила она, обращаясь к Татьяне Ивановне, - то
знакомые обыкновенно на своих лошадях нас возят.
- Мамаша! Татьяну Ивановну, пожалуй, оберут, - сказала Мари,
принимавшая больше всех участия в гостье, - она бы у нас ночевала.
- В самом деле, ночуйте у нас, - проговорила хозяйка, - да только где?
- У меня в комнате, - отвечала Машет.
- Ах, боже мой, что вы беспокоитесь; мне, право, очень совестно, что
доставляю столько хлопот, - отвечала жеманно Татьяна Ивановна. - Какой у вас
ангельской доброты Марья Антоновна! - прибавила она вполголоса Катерине
Архиповне.
- Очень добра, - отвечала мать, с удовольствием глядя на дочь. - Вы
ночуете в ее комнате; у ней наверху особый кабинетик.
- Ночую, Катерина Архиповна, - отвечала Татьяна Ивановна, - я очень
боюсь идти.
Перед ужином Антон Федотыч вошел, наконец, в комнату жены и уселся на
отдаленное кресло. Впрочем, он ничего не говорил и только, облизываясь
языком, весело на всех посматривал. Заветный ящик еще раз им был отперт.
- Что это глаза у вас какие странные? - заметила Катерина Архиповна.
- Ветром надуло, - отвечал Антон Федотыч.
За ужином Катерина Архиповна ничего не ела, потому что все еще была
расстроена. Машет отучили ужинать в пансионе; Анет никогда не имела
аппетита, а Татьяна Ивановна отказывалась из деликатности. Одна только Пашет
с папенькой ратоборствовали: они съели весь почти суп, соус, жареное и
покончили даже хлеб и огурцы. После ужина барышни и Татьяна Ивановна,
простившись с хозяевами, отправились наверх. Антону Федотычу, впредь до
дальнейших распоряжений, повелено было спать в зале на диване, с строжайшим
запрещением сорить. Пашет и Анет, не простившись с сестрою, ушли к себе
наверх в общую их спальню. Татьяне Ивановне было постлано в кабинете Мари на
кушетке. Гостья за причиненные хлопоты еще раз извинилась перед Катериною
Архиповною, которая не утерпела и пришла поцеловать и перекрестить своего
идола.
- Ах, какие вы, Марья Антоновна, хорошенькие, - сказала Татьяна
Ивановна, когда девушка разделась.
Та, улыбнувшись, прыгнула в постель и начала укутываться в теплое
одеяло.
- Я к вам с поручением, - начала Татьяна Ивановна, подойдя к кровати. -
Я принесла вам от Сергея Петровича дневник, который вы просили, - прибавила
она, подавая конверт.
Мари сначала с каким-то испугом взглянула на посредницу, а потом, вся
вспыхнув, схватила пакет и спрятала его под подушки.
Татьяна Ивановна хотела было говорить, но Мари показала ей на соседнюю
комнату и приложила в знак молчания пальчик к губам. Татьяна Ивановна
поняла, что это значит: она кивнула головой, отошла от кровати и улеглась на
своем ложе. Прошло более часа в совершенном молчании. Татьяне Ивановне
показалось, что Мари заснула, ее самое начал сильно склонять сон. Вдруг
видит, что девушка, потихоньку встав с постели, начала прислушиваться;
Татьяна Ивановна захрапела. Мари, видно, этого и поджидавшая, потихоньку
встала с постели, вынула из-под подушек дневник и на цыпочках подошла к
лампаде. Дрожащими руками она распечатала пакет, поцеловала тетрадку и
быстро начала читать. С каждою строчкою волнение ее увеличивалось; щеки ее
то бледнели, то горели ярким румянцем. Она, кажется, готова была заплакать.
Дочитав до конца, она схватила себя за голову и потом снова начала
перечитывать. В средине тетрадки, а именно на том самом месте, как могла
заметить Татьяна Ивановна, где были написаны знакомые нам стихи, она еще раз
поцеловала листок. Прочитав другой раз, девушка опять на цыпочках подошла к
своей кровати и улеглась в постель; но не прошло четверти часа, она снова
встала и принялась будить Татьяну Ивановну, которая, будто спросонья,
открыла глаза.
- Возьмите, - сказала шепотом Мари, подавая ей тетрадку.
- А что же? - спросила Татьяна Ивановна.
- Здесь сестрицы найдут.
- Да вы сами-то напишите ему что-нибудь.
- Не могу.
- Так что же мне ему сказать?
- Скажите, что merci*.
______________
* благодарю (франц.).
Проговоря это, девушка сунула дневник под подушку Татьяне Ивановне и
тотчас же улеглась в постель.
"Какая миленькая и умненькая девушка", - проговорила сама с собою
Татьяна Ивановна и совершенно осталась довольна своим успехом: она все
видела и все очень хорошо поняла.
Возвратившись домой ранним утром, девица Замшева тотчас же разбудила
своего милашку Сергея Петровича и пересказала ему все до малейшей
подробности и даже с некоторыми прибавлениями.
III
Четвертого декабря, то есть в Варварин день, Хозаров вместе с Татьяною
Ивановною был в больших хлопотах: ему предстоял утренний визит с
поздравлением и танцевальный вечер в доме Мамиловых, знакомством которых он
так дорожил. Туалетом своим он занялся с самого утра, в чем приняла по своей
дружбе участие и Татьяна Ивановна. Первая забота Хозарова была направлена на
завивку волос, коими уже распоряжалась не Марфа, а подмастерье от
парикмахера, который действительно и завил мастерски. Девица Замшева,
исполненная дружеских чувствований к Хозарову, несмотря на свойственную ее
полустыдливость, входила во все подробности мужского туалета.
- Что хотите, Сергей Петрович, - говорила она, - а сорочка нехороша:
полотно толсто и сине; декос гораздо был бы виднее.
- Какие вы, Татьяна Ивановна, говорите несообразности! - возразил
Хозаров. - Кто же носит декос?
- Все носят: я жила в одном графском доме, там везде декос.
- Ошибаетесь, почтеннейшая, верно, батист: это другое дело.
- Слава богу, уж этого-то мне не знать, просто декос, - декос и на
графе, - декос и на графине.
- Заблуждаетесь, почтеннейшая, и сильно заблуждаетесь. Голландское
полотно лучше всего.
- Лучше бы вы, Сергей Петрович, не говорили мне про полотно, -
возразила Татьяна Ивановна, - полотно - полотно и есть: никакого виду не
имеет... В каком вы фраке поедете? - спросила она после нескольких минут
молчания, в продолжение коих постоялец ее нафабривал усы.
- Разумеется, в черном, - отвечал тот.
- Наденьте коричневый; вы в том наряднее, да у черного у вас что-то
сзади оттопыривает.
- Нет, почтеннейшая, вы в мужском наряде, извините меня, просто ничего
не понимаете, - сказал Хозаров. - Нынче люди порядочного тона цветное
решительно перестают носить.
- Что и говорить! Вы, мужчины, очень много понимаете, - отвечала
Татьяна Ивановна, - а ни один не умеет к лицу одеться. Хотите, дам булавку;
у меня есть брильянтовая.
- Нет, не нужно; а лучше дайте мне денег хоть рублей десять; не шлют,
да и только из деревни, - что прикажете делать! Нужно еще другие перчатки
купить.
- Право, нет ни копейки.
- Ни-ни-ни, почтеннейшая, не извольте этого и говорить.
- Да мне-то где взять, проказник этакий? - говорила Татьяна Ивановна,
опуская, впрочем, руку в карман.
- Очень просто: взять да вынуть из кармана, - отвечал постоялец.
- Ах, какой вы уморительный человек, - сказала она, пожав плечами, -
какие вам послать? - прибавила она.
- К Лиону, почтеннейшая, к Лиону: в два целковых, - отвечал тот.
- Хорошо. Скоро будете одеваться?
- Сейчас.
- Ну, так прощайте.
- Adieu, почтеннейшая!
- Зайдете показаться одетые?
- Непременно.
- А туда зайдете?
- Нет.
- Прекрасно... очень хорошо! Ах, вы, мужчины, мужчины, ветреники
этакие; не стоите, чтобы вас так любили. Сегодня же пойду и насплетничаю на
вас.
- Ну нет, почтеннейшая, вы этого не делайте.
- То-то и есть, испугались! А в самом деле, что сказать? Я сегодня
думаю сходить... Катерина Архиповна очень просила прийти помочь барышням
собираться на вечер. Она сегодня будет в розовом газовом и, должно быть,
будет просто чудо! К ней очень идет розовое.
- Вы скажите, почтеннейшая, что я целый день сегодня мечтаю о бале.
- Хорошо... Впрочем, вы, кажется, все лжете, Сергей Петрович.
- Вот чудесно!.. Не дай бог вам, Татьяна Ивановна, так лгать. Я просто
без ума от этой девочки.
- Ну, уж меньше, чем она, позвольте сказать; она не говорит, а в сердце
обожает. Прощайте.
- Adieu, почтеннейшая; да кстати, пошлите извозчика нанять.
- Какого?
- Пошлите к Ваньке Неронову; он у Тверских ворот стоит; рыжая этакая
борода; или постойте: я к нему записочку напишу.
"Иван Семеныч! Сделай, брат, дружбу, пришли мне на день сани с
полостью, и хорошо, если бы одолжил серого рысака, в противном же случае -
непременно вороную кобылу, чем несказанно меня обяжешь. - Хозаров.
P.S. О деньгах, дружище, не беспокойся, на следующей неделе разочтусь
совершенно".
Взяв эту записочку и еще раз попросив постояльца зайти и показаться
одетым, Татьяна Ивановна ушла. Хозаров между тем принялся одеваться. Туалет
продолжался около часа. Натянув перчатки и взяв шляпу, Хозаров начал
разыгрывать какую-то мимическую сцену. Сначала он отошел к дверям и начал от
них подходить к дивану, прижав обеими руками шляпу к груди и немного и
постепенно наклоняя голову; потом сел на ближайший стул, и сел не то чтобы
развалясь, и не в струнку, а свободно и прилично, как садятся порядочные
люди, и начал затем мимический разговор с кем-то сидящим на диване: кинул
несколько слов к боковому соседу, заговорил опять с сидящим на диване,
сохраняя в продолжение всего этого времени самую приятную улыбку. Посидев
немного, встал, поклонился сидящему на диване, кинул общий поклон прочим,
должно быть, гостям, и начал выходить... Прекрасно, бесподобно! Это была
репетиция грядущего визита, и она, как видит сам читатель, удалась моему
герою как нельзя лучше.
В доме Мамиловых, тоже с раннего утра, происходили хлопоты: натирали
воском полы, выбивали мебель, заливали маслом кенкетки{37}, вставляли в
люстру свечи, официант раскладывался в особо отведенной комнате с своею
посудою. В одной только спальне хозяйки происходила не совсем праздничная
сцена: Варвара Александровна Мамилова, по словам Хозарова, красавица и
философка, в утреннем капоте и чепчике, сидела и плакала; перед ней лежало
развернутое письмо и браслет. Варвара Александровна, дама лет около
тридцати, действительно была хорошенькая; по крайней мере имела очень нежные
черты лица, прекрасные и чисто небесного цвета голубые глаза; но главное -
она владела удивительно маленькой и как бы совершенно без костей ручкою и
таковыми же ножками. Лежавшее перед ней письмо было от мужа, от этого
страшного богача, занимающегося в южных губерниях торговыми операциями, и
оно-то заставило именинницу плакать. "Поздравляю вас, друг мой Варвара
Александровна, - писал супруг, - со днем вашего ангела и посылаю вам какой
только мог найти лучший браслет, а вместе с тем вынужденным нахожусь, хотя
это будет вам и неприятно, высказать мое неудовольствие. Начну с прошедшего.
Во-первых, заискивали во мне вы, а не я в вас; во-вторых, в самый день
сватовства я объяснил, что желаю видеть в жене только семьянинку, и вы
поклялись быть такой; я, сорокапятилетний простак, поверил, потому что и вам
уже было за двадцать пять; в женихах вы не зарылись; кроме того, я знал, что
вы не должны быть избалованы, так как жили у вашего отца в положении
какой-то гувернантки за его боковыми детьми, а сверх того вы и сами вначале
показывали ко мне большую привязанность; но какие же теперь всего этого
последствия? Чрез какой-нибудь год вы заболели нервною болезнью, хотя по
лицу этого совершенно было незаметно, и начали ко мне приступать, чтобы я
переехал с вами в Москву, - я и это сделал. Столичный воздух пришелся вам
как нельзя лучше по комплекции: с другой же недели мы стали ездить по
собраниям и по театрам. Такого рода жизнь, хотя была и убыточна, но при мне
позволительна, теперь же другое дело: вы живете одни и повторяете то же
самое и без меня; открыли даже в вашем доме, как я слышал, на целую зиму
вечера и в два месяца прожили пять тысяч рублей. Во избежание всего этого, с
будущей весны, то есть по окончании квартирного контракта, я намерен
переехать с вами на постоянное житье в К., где сосредоточу все мои дела.
Целуя вас, пребываю - такой-то..."
Вот какое было поздравительное письмо страшного богача, и, конечно,
всякий согласится, что это дерзкое и оскорбительное послание могло заставить
плакать даму и с более крепкими нервами, чем Варвара Александровна. Сначала
она бросила было на пол присланный ей в подарок браслет и велела отказать
официанту, которому заказан был вечер, но потом, проплакавшись,
распорядилась снова о вечере и подняла с полу браслет, а часу в первом,
одевшись, и одевшись очень мило и к лицу, надела даже и браслет и вышла в
гостиную, чтобы принимать приезжающих гостей с поздравлением. Впрочем,
впечатление письма было, видно, довольно сильно, потому что, как Варвара
Александровна ни старалась переломить себя, все-таки оставалась несколько
грустна и взволнованна. Все почти перебывали у ней из ее круга; был и
Бобырев, образованный купец, и статский советник Желюзов, и приезжали трое
офицеров вместе; наконец, прислала и Катерина Архиповна своего супруга
поздравить именинницу.
Антон Федотыч, вымытый, выбритый, напомаженный и весь, так сказать, по
воле супруги, обновленный, то есть в новой фрачной паре, в жилете с иголочки
и даже в новых сапогах, не замедлил показать себя новой знакомой, и на
особый вопрос, который Варвара Александровна сделала ему о Мари, потому что
та нравилась ей более из всего семейства, он не преминул пояснить, что
воспитание Мари стоило им десять тысяч.
После всех приехал мой герой Хозаров. Мило было посмотреть, как вошел
молодой человек в своем черном фраке, бархатном жилете и лакированных
сапогах! Какие у него были прекрасные перчатки; как свободно, как даже
грациозно он раскланялся, даже гораздо лучше, чем сделал это на репетиции.
Кроме того, он был так свеж, такие имел миленькие усы, так кстати заговорил
с хозяйкою о погоде, что, конечно, читатель мой, глядя на него, вы никак бы
не догадались, что он выехал из нумеров Татьяны Ивановны, по ее только
великодушию имел перчатки и писал дружескую записку к извозчику о снабжении
его экипажем: вы скорее бы подумали, что заговаривать по-французски и делать
утренние визиты его нарочно возили учиться в Париж. Родятся же люди с
подобными светскими способностями! Ну, какое, например, особое получил
воспитание мой герой? Сначала родители держали его в деревне, и то больше в
девичьей или в лакейской; потом, на десятом или одиннадцатом году, отдали в
корпус, где он почти самоучкой выучился немного говорить по-французски и в
совершенстве овладел танцевальным искусством, - но ведь только и всего!
Потом поступил он в полк, где, конечно, старался постоянно быть в хорошем
обществе, и, стремясь докончить свое воспитание, читал очень много романов,
и романов по преимуществу переводных, чтобы уже иметь окончательно ясное
понятие о светско-европейской жизни.
Варвара Александровна в этот раз обратила на молодого человека должное
внимание. Отличным танцором она знала его и прежде; но разговаривать с ним
ей как-то еще не удавалось. Поговоря же с ним в настоящий визит, она
увидела, что он необыкновенно милый и даже умный молодой человек, потому что
Хозаров так мило ей рассказал повесть Бальзака "Старик Горио", что
заинтересовал ее этим романом до невероятности.
- Где вы сегодня обедаете? - спросила она гостя.
- Дома, - отвечал тот.
- Voulez-vous manger notre soupe?
- Aves grand plaisir, - отвечал Хозаров.
- Mais, outre ceta, passerez-vous avec nous la soiree?
- Votre tres-humble serviteur!*
______________
* - Не угодно ли с нами пообедать?
- С удовольствием.
- А может, и вечер с нами проведете?
- Ваш покорный слуга! (франц.).
После приезжали еще кое-кто: являлся, между прочим, и толстяк Рожнов,
внушавший такие опасения Хозарову, но никого хозяйка не удостоила
приглашением на обед и звала только на простенький вечер.
Таким образом, Сергей Петрович и Варвара Александровна обедали почти
вдвоем, в присутствии только весьма молчаливой экономки из немок.
Время шло очень приятно: хозяйка окончательно развеселилась и была
очень любезна с гостем; беседа их, как водится между образованными людьми,
началась о театре, о гуляньях, о романах и, наконец, склонилась на любовь.
- Любви нет! - сказал Хозаров.
- Отчего же вы так думаете? - спросила хозяйка.
- Потому что женщины не умеют любить.
- Скажите лучше: мужчины не в состоянии чувствовать любви; они -
эгоисты, грубы, необразованны; они в женщине хотят видеть себе рабу, которая
только должна повиноваться им, угождать их прихотям и решительно не иметь
собственных желаний, или, лучше сказать, совершенно не жить.
- Однакож мы видим, что все мужчины угождают женщинам?
- Да, это бывало во времена рыцарства, когда мужчины были нравственны,
благородны, великодушны, храбры.
- Напротив... - возразил было Хозаров.
- А какими вы женитесь, господа? - перебила хозяйка. - Какими-то
нравственными стариками, неспособными не только чувствовать, но даже
понимать чувств! У вас в голове только дела и деньги! Вам дается молодое и
свежее существо, которое стремится вас любить, жить любовью, но вы, - ах,
боже мой! - и говорить смешно, что вы видите в жене: комфорт, удобство,
ключницу!.. Что же остается бедной женщине? С кем ей разделить свое сердце?
Где истратить эту юную жизнь, которая кипит в ней?.. И вот она, разумеется,
кидается в свет и начинает утешать себя мишурными пустяками: нарядами,
балами, театрами, но разве может занять это ее ум и сердце? Она весела
только по наружности, но внутри страдает. Но этого еще мало: вы, мужья,
хотите отнять у них и эти воображаемые развлечения; вам жаль денег, которыми
вы, по всем правам, должны бы были платить за отсутствие чувств; вы,
господа, называете нас мотовками, ветреницами и оканчиваете тем, что увозите
куда-нибудь в глушь, в деревню! И тогда прощай, бедное существо - оно заживо
погребено.
- Я на это имею другой взгляд, - возразил Хозаров. - Женщины сами
скрывают свои чувства; они сами холодны или притворяются такими. Я знаю одну
девушку; она любит одного человека; он это знает верно; но до сих пор эта
девушка себя маскирует: когда он написал к ней письмо, она прочитала,
целовала даже бесчувственную бумагу, но все-таки велела в ответ сказать одно
холодное merci.
- Я не понимаю этого, - сказала Мамилова, - и думаю, что она не любит.
- Вы думаете?
- Даже уверена, потому что, когда женщина любит, она вся -
откровенность; не чувствуя сама, она выскажется во всем: во взгляде, во всех
своих поступках, даже в словах!
- Однакож это случилось!
- Не с вами ли?
- А если бы со мной?
- Жалею о вас!
- Почему?
- Потому что вас не любят.
- Может быть! По крайней мере я люблю.
- А если вы любите, так и спешите любить, не теряйте ни минуты; ищите,
старайтесь нравиться, сватайтесь, а главное - не откладывайте в дальний ящик
и женитесь. Пройдет время, вы растеряете все ваши чувства, мысли, всего
самого себя; тогда будет худо вам, а еще хуже - вашей будущей жене.
- Я могу еще любить, - возразил Хозаров.
- Может быть, вы молоды... Сколько вам лет?
- Двадцать семь.
- Да!.. Но только уж пора жениться - и очень пора!.. Пройдет год,
другой, и вы будете похожи на других. Боже мой! - продолжала хозяйка
одушевленным голосом. - Даже на самых первых порах брака какими вы бываете,
мужчины! Вам скучны ласки этого юного существа, и вот - вы начинаете
обманывать: жалуетесь на желчь, на сплин; но приезжает приятель, с которым
какие-нибудь у вас есть дела, и сейчас все проходит; откуда является
энергия, деятельность, потому что тут говорит ваша собственная корысть. Вы
всеми вашими помышлениями посвящены только вашей меркантильной жизни, а жене
остается один только труп, остов человека, без чувств, без мысли. Нашу
любовь, нашу живость, нашу даже, если хотите, болтливость вы не хотите
понять; называете это глупостями, ребячеством и на первых порах тушите огонь
страсти, который горел бы для вас, и горел всю жизнь.
- Вы говорите все это весьма справедливо про браки, которые совершаются
по расчету; но другое дело - брак по страсти.
- Но где вы возьмете в сорок лет страсти, - возразила хозяйка, - когда
уже вы в тридцать лет чувствуете, как говорят иные, разочарование? И что
такое ваше разочарование? Это не усталость души поэта, испытавшей все в
жизни; напротив, материализм, загрубелость чувств, апатия сердца - и больше
ничего!
- В отношении разочарования я совершенно с вами согласен, - сказал
Хозаров. - Это такая нелепость, которой я решительно не допускаю. -
Последние слова герой мои произнес искренне; он действительно в самом себе
не чувствовал ничего подобного разочарованию; ему даже весьма не нравились
знаменитые романы: "Онегин" и "Печорин". Он всегда называл их баснями. Долго
еще разговор продолжался в том же тоне; наконец, хозяйка, кажется, утомилась
резонерствовать. Хозаров, как светский человек, тотчас же заметил это и
потому раскланялся и уехал. Домой прибыл он несколько взволнованный; на него
сильное впечатление произвела философка-именинница. Раздевшись и усевшись в
свое вольтеровское кресло, он погрузился в тихую задумчивость. Вошла Татьяна
Ивановна.
- А вы не будете обедать? - спросила она.
- Нет, - отвечал тот, - я обедал у именинницы. Вот Татьяна Ивановна, я
встретил женщину, так женщину!
- Кого это?
- Варвару Александровну Мамилову... Чудо! Вообразите себе: говорит, как
профессор; что за чувства, что за страсти! И вместе с тем эти синие чулки
бывают обыкновенно страшные уроды; а эта, представьте себе, красавица,
образованна и учена так, что меня просто в тупик поставила.
Татьяна Ивановна покачала головою.
- Лучше вашей Мари никого нет на свете, - сказала она.
- Мари нейдет тут в сравнение, - отвечал Хозаров. - Мари
ангелочек-девочка; на ней можно жениться, любить ее, знаете, как жену; но
это другое дело: эту надобно слушать и удивляться.
- Лучше бы вы этого не говорили. Досадно слушать! - возразила Татьяна
Ивановна. - Просто вы повеса, волокита. Вот бы вам завлечь бедную девушку,
потом бросить ее и влюбиться в другую даму.
- Нет, это не то, - проговорил Хозаров и снова задумался.
Посидев немного, Татьяна Ивановна простилась с постояльцем и
отправилась к Катерине Архиповне помогать барышням одеваться. Мы оставим
моего героя среди его мечтаний и перейдем вместе с почтеннейшею хозяйкою в
квартиру Ступицыных, у которых была тоже страшная суетня. Две старшие, Пашет
и Анет, начали хлопотать еще с самого обеда о своем туалете; они примеривали
башмаки, менялись корсетами и почти до ссоры спорили, которой из них надеть
на голову виноград с французской зеленью: им обеим его хотелось.
- Тебе совсем нейдет зелень, - говорила Анет с серыми глазами, - ты
брюнетка; ты гораздо лучше будешь в пунцовых шу{43}.
- Извините, я уже и то на трех вечерах была в лентах, а вы всегда в
цветах.
Спор двух девушек дошел до маменьки, которая их помирила тем, что
разломила виноградную ветку на две и, каждой отдав по половине, приказала им
надеть, вместе с зеленью, и пунцовые шу.
Обе сестры, споря между собой, вместе с тем чувствовали страшное
ожесточение против младшей сестры и имели на это полное право: Катерина
Архиповна еще за два дня приготовила своему идолу весь новый туалет: платье
ей было сшито новое, газовое, на атласном чехле; башмаки были куплены в
магазине, а не в рядах, а на голову была приготовлена прекрасная коронка от
m-me Анет; но это еще не все: сегодня на вечер эта девочка, как именовали ее
сестры, явится и в маменькиных брильянтах, которые нарочно были переделаны
для нее по новой моде. Весьма естественно, что Мари, имея в виду такого рода
исключительные заботы со стороны матери, сидела очень спокойно в зале и
читала какой-то роман. Антон Федотыч, так же, как старшие дочери, был
искренне озабочен своим туалетом: он сам лично - своею особою - наблюдал,
как гладилась его манишка, которая и должна была составлять перемену в его
костюме против того, в котором он являлся к имениннице утром.
Между тем как происходили все эти хлопоты, и между тем как волновались
ими Пашет, Анет и Антон Федотыч, Катерина Архиповна сидела и разговаривала с
Рожновым.
- Что мне делать, Иван Борисыч? - говорила хозяйка.
- Я сам не знаю, что делать и вам и мне, - отвечал тот, - но я вам
опять повторю: я богат, не совсем глуп, дочь ваша мне нравится, а потому,
может быть, и сумею сделать ее счастливою.
- Все это я знаю, но она еще замуж не хочет, - отвечала Катерина
Архиповна.
- Нет-с, это не то: она замуж хочет, только не за меня.
- Я вас очень хорошо понимаю, Иван Борисыч, и очень была бы рада, -
отвечала Катерина Архиповна.
- Я знаю, что вы-то бы рады, - отвечал Рожнов, - впрочем, подождем, не
сделает ли чего время?
- Подите поговорите с ней, полюбезничайте, - сказала старуха. - Вы к
ней очень невнимательны.
- Вот еще что выдумали! Стану я любезничать! Она и без того, кажется,
видеть меня равнодушно не может, - проговорил толстяк и задумался.
Явилась Татьяна Ивановна. Мари, увидев свою поверенную, взяла ее за
руку и посадила около себя.
- Что вы не собираетесь?
- У меня все готово, - отвечала девушка.
- Как вас ждет один человек, так просто ужас: сегодня целое утро только
и говорил, как увидеться с вами, - сказала Татьяна Ивановна.
Девушка покраснела, однако ничего не отвечала и принялась читать роман.
Татьяна Ивановна начинала несколько раз опять заговаривать о Хозарове, но
ответом ей было только смущение, и потому девица Замшева решилась
отправиться к двум старшим. Здесь она нашла обширное поле для своей
деятельности. Обе девицы были в совершенном отчаянии от дурно выглаженных
кисейных платьев, но Татьяна Ивановна взялась помочь горю: со свойственным
только ей искусством спрыснула весьма обильно платья, начала их гладить
через тонкую простынь, и таким образом платья вышли отличные. Часа за два
началось одевание трех сестер. Татьяна Ивановна беспрестанно перебегала из
комнаты двух старших в кабинет младшей, которую, впрочем, одевала сама мать.
Толстяк все это время сидел один в зале. Антон Федотыч тоже одевался.
Старуха, одев своего идола, снарядилась сама очень скоро, и к девяти часам
все были готовы. Рожнов предложил всему семейству ехать в его возке, а сам с
Антоном Федотычем отправился на извозчике. Татьяна Ивановна проводила всех
до крыльца и на этот раз, не боясь мошенников, отправилась домой.
Когда семейство Ступицыных в сопровождении Рожнова вошло в залу Варвары
Александровны, там было уже довольно гостей. Хозаров стоял, прислонясь к
косяку дверей в гостиную, и рисовался. Среди всей этой новоприбывшей семьи
по преимуществу кинулась всем в глаза Мари; она была очень мила в своем
розовом новом платье и в маменькиных переделанных брильянтах. Две старшие,
поздоровавшись с хозяйкою, тотчас же адресовались к моему герою и
адресовались так провинциально, с такими неприятными и странными ужимками,
что Хозаров совершенно сконфузился и, сделав сколько возможно насмешливую
улыбку, пробормотал несколько слов и ретировался в залу; но и здесь ему
угрожала опасность: Антон Федотыч схватил его за обе руки и начал изъявлять
- тоже весьма глупо и неприлично - восторг, что с ним увиделся. Хозаров
окончательно растерялся и не нашел ничего более сделать, как выйти вон из
залы. По возвращении его кадриль уже началась. Две старшие девицы Ступицыны
были ангажированы офицерами; следовательно, от них не могла ему угрожать
опасность. Его беспокоил один только Антон Федотыч, который стоял в
противоположном углу и с улыбкою посматривал на всю публику. Увидев
Хозарова, он, видимо, замышлял подойти к нему, но, к счастью сего
последнего, Ступицын был со всех сторон заставлен стульями, а потому не мог
тронуться с места и ограничился только тем, что не спускал с Хозарова глаз и
улыбался ему.
"Какое милое существо, а в каком дурацком семействе родилось!" -
подумал про себя Сергей Петрович, глядя на хорошенькую Мари, танцующую с
третьим офицером. Осмотрев внимательно ее роскошный стан, ее пухленькие
ручки и, наконец, заметив довольно таинственные и много говорящие взгляды,
он не выдержал, подошел к ней и позвал ее на кадриль.
Между тем хозяйка, осматривавшая в лорнет всех гостей, увидела во
второй кадрили Хозарова, танцующего с Мари, и с той поры исключительно
занялась наблюдением над ними. Она видела все; но ни Хозаров, ни Мари не
заметили ничего. В герое моем вдруг воскресла на время усыпленная
впечатлением Варвары Александровны страсть к Мари, тем более, что он, взяв
ручку грёзовской головки, почувствовал, что эта ручка дрожала.
- Вы меня ненавидите, - сказал поручик, становясь с своей дамой на
избранное место.
Мари ничего не отвечала; она только взглянула на него, но взглянула
так, что Сергей Петрович понял многое и потому слегка пожал ее ручку. Ему
отвечали тоже легким пожатием.
- Вы не сердитесь на меня за мою тайну, которую писал я вам в дневнике?
- проговорил он.
- Нет, - отвечала девушка.
- А вы знаете, о ком я писал?
- Не знаю.
- О вас.
Мари вся вспыхнула.
- Могу я вас любить? - спросил он шепотом.
- Да, - отвечала тоже шепотом девушка.
- А вы?
Молчание...
- А вы? - повторил Хозаров.
- Да... - едва проговорила она и стремительно бросилась делать шен.
По окончании кадрили Хозаров, расстроенный, и расстроенный в такой
мере, что даже взъерошил свою прическу, стал опять у косяка. К нему подошла
хозяйка.
- Я все видела, - сказала она, - вас любят, вы напрасно сомневаетесь, и
любят вас так, как только умеет любить молоденькая девушка; но знаете, что
мне тут отрадно: вы сами любите, вы сами еще не утратили прекрасной
способности любить. Поздравляю и радуюсь за вас.
Хозаров на такого рода лестные отзывы ничего не мог даже ответить и
только молча и с внутренним самодовольством прижал к груди свою шляпу и
поклонился.
Ступицыны скоро уехали с вечера. Катерина Архиповна заметила, что идол
ее немного побледнел, и потому тотчас же пристала к Мари с расспросами: что
такое с ней? Мари объявила, что у нее голова болит и что ей бы очень
хотелось ехать домой. Старуха тотчас же повелела всей остальной семье
собраться. Как это ни было горько Пашете и Анете, так как обе они были
приглашены теми же офицерами на мазурку; как, наконец, ни неприятно было
такое распоряжение супруги Антону Федотычу, который присел уже к статскому
советнику Желюзову и начал было ему рассказывать, какие у него в деревне
сформированы прекрасные музыканты, однако все они покорились безотменному
повелению Катерины Архиповны и отправились домой.
IV
Спустя неделю после Варварина дня Ступицын вознамерился всем знакомым
Катерины Архиповны сделать визиты. Многое породило в голове Антона Федотыча
подобное желание: во-первых, ему хотелось еще раз показать почтеннейшей
публике свой новый фрак; во-вторых, поговорить с некоротко знающими его
лицами и высказать им некоторые свои душевные убеждения и, наконец,
в-третьих, набежать где-нибудь на завтрак или на закуску с двумя сортами
водки, с каким-нибудь канальским портвейном и накуриться табаку. Последняя
причина едва ли была не главная, потому что заветный погребец его - увы! -
давно уже был без содержания; наполнить же его не было никакой возможности:
расчетливая Катерина Архиповна, сшив супругу новое платье, так как в старом
невозможно уже было показать его добрым людям, поклялась пять лет не давать
ему ни копейки и даже не покупала для него табаку. Решившись, на основании
вышеупомянутых причин, делать визиты, Антон Федотыч имел в виду одно только
не совсем приятное обстоятельство: он должен был ходить пешком, потому что
Катерина Архиповна и на извозчика не давала денег. Это заставило Ступицына
решиться посетить не вдруг всех, а делать визита по два или по три в день,
рассказывая при этом случае, что ему доктор велел каждое утро ходить верст
по пяти пешком. В первый день зашел он к статскому советнику Желюзову, но
здесь его не приняли, и он направил стопы к Хозарову. Может быть, его и
здесь не приняли бы, но он вошел вдруг и застал хозяина за туалетом.
- Боже мой, извините вы меня! - вскрикнул Хозаров, запахивая халат и
стараясь прибрать туалетные принадлежности.
- Сделайте милость, не беспокойтесь, - возразил гость, - иначе я лишу
себя приятного удовольствия побеседовать с вами и уйду.
- Как это возможно! - возразил, с своей стороны, хозяин. - Но все-таки
мне очень совестно: я теперь живу на биваках; мое отделение переделывают; я
сюда перешел на время, в этот сарай.
- Я этого не скажу, - говорил Ступицын, усаживаясь на ближайший к
хозяину стул. - Комната мне нравится, очень веселенькая. Обоями нынче все
больше оклеивают!
- Да, но это что за помещение!.. Семейство ваше как, в своем здоровье?
- Благодарю вас, слава богу. Мари что-то все хмурится. Позвольте мне
попросить у вас трубки.
- Ах, сделайте милость! - вскрикнул хозяин и сам было бросился набивать
гостю трубку; но тот, конечно, не допустил его и сам себе выбрал самую
огромную трубку, старательно продул ее, наложил, закурил и сел, с целью
вполне насладиться любимым, но не всегда доступным ему удовольствием.
- Бесподобный табак! - сказал он, втягивая дым.
- Очень рад, что вам нравится.
- Как, однако, свежо на дворе! - сказал гость, усладившись курением. -
Я хожу ведь пешком: доктор велел; нельзя, знаете, без моциону, - такие уж
лета; чего доброго, пожалуй, и удар хватит.
- Так на дворе, вы изволите говорить, холодно?
- Весьма свежо. Я так, знаете, прозяб, что даже и теперь не могу
согреться.
- Не прикажете ли чаю, или кофе?
- Нет-с, благодарю покорно: то и другое мне строжайше запрещено
доктором. Рюмку водки, если есть, позвольте!
- Ах, пожалуйста! - сказал хозяин и вышел, чтоб попросить у Татьяны
Ивановны для гостя водки. Девица Замшева, услышав, что у Хозарова Антон
Федотыч и желает выпить водки, тотчас захлопотала.
- Дайте водочки, почтеннейшая, да нет ли графинчика получше, да и
закусить чего-нибудь - сыру или сельдей, и, знаете, подайте понаряднее: на
поднос велите постлать салфетку и хлеб нарезать и разложить покрасивее.
- Знаю, Сергей Петрович, знаю. Уж не беспокойтесь. Велю подать водки,
миног, сыру и колбасы; да не худо бы винца какого-нибудь?
- Очень хорошо и винца - рубля в полтора серебром бутылку, - отвечал
Хозаров. - Ах вы, милейшая моя хозяюшка! - говорил он, трепля ее по плечу.
- То-то и есть, - отвечала Татьяна Ивановна, - дай вам бог другую
нажить такую. Вот посмотрим, как-то вы отблагодарите меня, как женитесь.
- Тысячу рублей подарю вам, - отвечал Сергей Петрович.
- Хорошо, посмотрим, - отвечала хозяйка и побежала хлопотать о закуске.
Хозаров между тем возвратился к гостю, который закурил уже другую
трубку и, развалясь на диване, пускал мастерские кольца.
- Извините меня, - сказал хозяин, - я захлопотался. Вот наша холостая
жизнь: вообразите себе, двое у меня людей в горнице, и ни одного налицо нет,
так что принужден был просить подать завтрак хозяйскую девушку.
- Это часто случается и у нас; у меня вот здесь немного людей, а в
деревне их человек пятнадцать, а случается иногда, что даже по целому дню
трубки некому приготовить.
В это время Марфа, одетая по распоряжению Татьяны Ивановны в новое
ситцевое платье, принесла закуску, водку и вино.
- Прошу покорнейше, - сказал хозяин.
- А я вас прошу не беспокоиться: распоряжусь, - отвечал гость и залпом
выпил рюмку водки, закусив миногою.
- Прекрасная закуска эти миноги! И кисловато и приятно, - сказал он,
прожевав кусок. - Говорят, это маленькие змеи?
- Не знаю. Не прикажете ли винца?
- Нет, позвольте мне еще рюмку водки: все как-то не могу хорошенько
согреться! Это штриттеровская?
- Нет, домашняя.
- Скажите, какая прекрасная, - заметил гость, закусывая сыром. - Теперь
можно трубки покурить и винца потом выпить, - проговорил он и, закурив
трубку, хотел было налить себе в рюмку.
- Не прикажете ли лучше в стакан? Это вино совестно пить рюмками, -
сказал хозяин, желавший угостить гостя и заметив, что сей последний не не
любит выпить.
- Не много ли будет стаканчиками? - сказал гость, выпив рюмку. - Вы
сами не кушаете; надобно начинать ведь с хозяина.
- А вот я и сам выпью, - сказал тот, налив стакан и ставя его перед
Ступицыным, а себе рюмку.
Антон Федотыч пришел в совершенно блаженное состояние от такого
любезного приема.
- Как мне приятно, что я имел честь с вами познакомиться. С первого
раза, изволите ли помнить, как мы встретились, я почувствовал к вам какое-то
особенное влечение.
- Благодарю вас покорно; я, с своей стороны, также дорожу знакомством
вашим и всего вашего милого семейства.
- Да-с, я могу похвалиться моим семейством, - начал Ступицын, у
которого в голове начало уже шуметь, - одно только... ах, как мне тут
неприятно! Даже и говорить про это больно!
- Что такое-с?
- Так, знаете-с: свои семейные несообразности.
- Но... в чем же?
- Это, я вам доложу, большая история, - проговорил Ступицын, вздыхая и
махнув рукою. - Я, пожалуй, вам расскажу; но прежде, нежели начну, позвольте
мне вас попросить выпить со мной по стаканчику мадеры.
- С большим удовольствием, - отвечал хозяин и налил себе и гостю по
стакану вина, которыми они чокнулись и выпили.
- Я вас, Сергей Петрович, с первого раза полюбил, как сына, а потому
могу открыть вам душу. Катерина Архиповна моя... я про нее ничего не могу
сказать... Семьянинка прекрасная, только неровна к дочерям: двух старших не
любит, а младшую боготворит.
- Скажите, пожалуйста!
- Да-с, вот какой случай. А что прикажете делать? Я хоть и отец, а
помочь не могу. Короче вам сказать: была у нас двоюродная бабка, и,
заметьте, бабка с моей стороны; препочтеннейшая, я вам скажу, старушка; меня
просто обожала, всего своего имущества, еще при жизни, хотела сделать
наследником; но ведь я отец: куда же бы все пошло?.. Все бы, конечно, детям
- только бы поровну, никто бы из них обижен-то не был. Так как бы вы думали,
что сделала супруга? Перед самою почти смертью подбилась к старухе да
уговорила ее, обойдя меня, отдать одной младшей, Машет, а мы и сидим теперь
на бобах. Вот что значит неравная-то любовь! Но ведь я отец: мне горько и
обидно... и себя, конечно, жалко, да и старшие-то чем же согрешили?
- Скажите, пожалуйста, - произнес Хозаров, - и большое имение?
- Триста душ в кружке, как на ладони, да каменная усадьба.
- И всем уж теперь владеет Мария Антоновна?
- Давно, по всем актам, но это еще мало: имение теперь под опекою у
матери; ни копейки, сударь вы мой, из доходов не издерживает, - все в
ломбард да в ломбард на имя идола: тысяч тридцать уж засыпано.
- Тридцать тысяч! - воскликнул от восхищения Хозаров.
- Ровнехонько тридцать. Но ведь мне горько: я отец... Я равнодушно
видеть старших не могу, хуже, чем сироты. Ну, хоть бы с воспитания взять:
обеих их в деревне сама учила, ну что она знает? А за эту платила в пансион
по тысяче рублей... Ну и это еще не все...
- Что же еще такое? - спросил Хозаров, более и более начинавший
интересоваться рассказом Ступицына.
- И это еще не все: нашла ей жениха, почти насильно влюбила его в нее;
он полгода уже как интересовался старшей; переделала, сударь ты мой, это
дело в свою пользу - да и только! Теперь тот неотступно сватается к
Машеньке.
- Сватается к Марье Антоновне?
- Неотступно! Сюда за ними нарочно приехал: вы, верно, его знаете, -
Рожнов!
- Этот толстяк! - воскликнул Хозаров.
- Да что такое толстяк? Тысяча ведь душ-с... человек добрейший...
умница такая, что у нас в губернии никто с ним и не схватывается.
- Так, стало быть, Марья Антоновна помолвлена?
- Кажется, еще нет. Я, признаться, и не знаю, потому что я и входить не
хочу в их дела: грустно, знаете, очень грустно, право, а нечего делать:
мать!.. Кто ее может судить и разбирать. А и теперь Пашет и Анет все я
содержу - это я могу прямо сказать. Но у меня небольшое состояние: всего сто
душ; я сам еще люблю пожить, - ну вот, например, в карты играю, и играю по
большой; до лошадей охотник и знакомых тоже имею; а она из своих ста душ ни
синя пороха не дает старшим, а все на своего идола. Обидно, Сергей Петрович,
невыносимо обидно! Позвольте мне еще водки выпить.
Ступицын выпил еще водки и начал немного покачиваться.
- Что мне делать, как мне быть? - рассуждал он как бы сам с собою. - К
несчастью, они и собой-то хуже той, но ведь я отец: у меня сердце равно
лежит ко всем. Вы теперь еще не понимаете, Сергей Петрович, этих чувств, а
вот возьмем с примера: пять пальцев на руке; который ни тронь - все больно.
Жаль мне Пашет и Анет, - а они предобрые, да что делать - родная мать! Вы
извините меня: может быть, я вас обеспокоил.
- Ах, как вам не совестно! Напротив - мне очень приятно, - отвечал
хозяин.
Гость принялся было отыскивать картуз, но остановился.
- Не могу идти домой, не могу видеть неравенства, - и в ком же? В
родной матери, которая носила всех в утробе своей девять месяцев... - Здесь
Ступицын немного остановился. - Сергей Петрович, милый вы человек! -
продолжал он. - Я обожаю вас, то есть, кажется, готов за вас умереть.
Позвольте мне вас поцеловать!
- С большим удовольствием...
Новые приятели облобызались.
- Сергей Петрович! Позвольте мне у вас отдохнуть, не могу видеть
неравенства.
- Сделайте одолжение, - сказал Хозаров, в душе обрадованный такому
намерению Ступицына, потому что тот, придя в таком виде домой, может в
оправдание свое рассказать, что был у него, и таким образом поселить в
семействе своем не весьма выгодное о нем мнение. Он предложил гостю лечь на
постель; тот сейчас же воспользовался предложением и скоро захрапел.
В какой мере были справедливы вышесказанные слова Ступицына, мы увидим
впоследствии; но Хозаров им поверил.
- Триста душ, тридцать тысяч и каменная усадьба... недурно, очень
недурно, - повторил он сам с собой, и между тем как гость его начинал уж
храпеть на третью ноту, Хозаров отправился к Татьяне Ивановне.
- Ну что, ушел? - спросила хозяйка.
- Нет, пьян напился, и водку и вино - все выпил и лег спать, - отвечал
постоялец. - Бог даст, как женюсь, так и в лакейскую к себе не стану
пускать: пренесносная скотина! Впрочем, Татьяна Ивановна, нам в отношении
Мари угрожает опасность, и большая опасность.
- Что вы это? Какая опасность?
- Да такая опасность, что вряд ли она не помолвлена!
- Не может быть, ой, не может быть. Да за кого, Сергей Петрович? Не за
кого быть помолвленной.
- А за Рожнова?
- За этого толстого господина? Постойте, батюшка Сергей Петрович,
пожалуй, это и на дело похоже. Когда они собирались на вечер, Марья
Антоновна была такая грустная, а этот господин сидел с Катериной Архиповной
и все шепотом разговаривали...
- Это скверно, - произнес Хозаров. - Впрочем, у них в этот день ничего
не могло быть решительного, потому что я в этот же вечер объяснился ей в
любви и получил признание.
- Ну, вот видите, стало быть, пустяки: может быть, мне только так
показалось; она не ветреница какая-нибудь: этого про нее, кажется, никто не
окажет, но только все-таки, Сергей Петрович, скажу вам: напрасно теряете
время, пропустите вы эту красотку.
- Не слыхали ли вы, Татьяна Ивановна, что у нее есть усадьба?
- Как не быть усадьбы! Отличнейшее поместье. Нынче одни дворы
конюшенные выстроить стоило пять тысяч; хлеб родится сам-десят.
- И это верно вы знаете?
- Как самое себя.
- Вы действительно, почтеннейшая, говорите справедливо, - сказал
Хозаров после нескольких минут размышления. - Я глупо и безрассудно теряю
время.
- Глупо, Сергей Петрович, и совершенно безрассудно, - повторила Татьяна
Ивановна.
- Помолюсь-ка я богу да пойду объяснюсь с Катериной Архиповной. Этому
болвану и говорить нечего: он, кажется, ничего не значит в семействе.
- Именно так, - утвердила Татьяна Ивановна.
Хозаров несколько времени ходил по комнатам в задумчивости.
- Знаете, что мне пришло в голову? Я сделаю предложение письмом:
говорить об этих вещах как-то щекотливо.
- Письмом гораздо лучше, и они пунктуальнее ответят, - отвечала Татьяна
Ивановна.
- Жалко, что у меня в комнате эта свинья спит. Разве идти в кофейную
Печкина и оттуда послать с человеком? Там у меня есть приятель-мальчик,
чудный малый! Славно так одет и собой прехорошенький. Велю назваться моим
крепостным камердинером. Оно будет очень кстати, даже может произвести
выгодный эффект: явится, знаете, франтоватый камердинер; может быть, станут
его расспрашивать, а он уж себя не ударит в грязь лицом: мастерски говорит.
- Превосходно вы выдумали, - сказала Татьяна Ивановна. - А то отсюда
даже и послать некого: ведь не Марфутку же? В этаком деле черную девку
посылать и неловко.
- Ну, куда ваша Марфутка годится! Ей впору и в лавочку бегать. Я думал
было попросить вас, но как-то нейдет, не принято в свете.
- Мне совершенно невозможно. Я бы, конечно, душой рада, да не принято.
После, пожалуй, схожу, хоть сегодня вечерком, и поразузнаю, как между ними
это принято; может быть, и сами скажут что-нибудь.
- Это действительно, вы сходите и поразведайте. Adieu,* почтеннейшая!
______________
* До свидания (франц.).
Возвратясь в свой нумер, Хозаров тотчас же оделся, взял с собой
почтовой бумаги, сургуч, печать и отправился в кофейную, где в самой
отдаленной комнате сочинил предложение, которое мы прочтем впоследствии.
Письмо было отправлено с чудным малым, которому поручено было назваться
крепостным камердинером и просить ответа; а если что будут спрашивать, то ни
себя, ни барина не ударить лицом в грязь.
Между тем как Антон Федотыч, подгуляв у Хозарова, посвящал его во все
семейные тайны и как тот на основании полученных им сведений решился в тот
же день просить руки Марьи Антоновны, Рожнов лежал в кабинете и читал
какой-то английский роман. Прислуга толстяка сидела в лакейской и пила чай;
у него их было человека три в горнице и человека четыре в кухне, и то потому
только, что выехал в Москву налегке, а не со всем еще домом. Про лакеев
Рожнова обыкновенно говорили в губернии, что этаких оболтусов и никуда не
годных лентяев надобно заводить веками, а то вдруг, как будто бы какой
кабинет редкостей, не составишь. В настоящее время вся эта братия хохотала
во все горло над молодым, с глуповатой физиономией, парнем, который, в свою
очередь, хотя тоже смеялся, но, видимо, был чем-то оконфужен.
- Эй, сеньоры, чему вы там смеетесь? - сказал барин.
Ответа не было.
- Григорий, а Григорий!
- Чего-с? - отозвался, наконец, голос из лакейской.
- Соблаговолите, сеньор, сюда пожаловать.
Появился самый младший из лакеев.
- Чему вы там смеялись? - спросил Рожнов.
- Над форейтором, - отвечал тот и снова захохотал во все горло.
- Чем же это он вас насмешил?
- Влюблен-с, - едва выговорил от смеха лакей.
- Скажите, пожалуйста, какой злодей, - сказал Рожнов. - В кого же он
влюбился?
- В горничную Марьи Антоновны. Все спрашивает нас, скоро ли вы изволите
на них жениться.
- А она что же?
- И она неравнодушна-с: большие между собой откровенности имеют, -
отвечал лакей. - Она меня тоже все спрашивает, скоро ли будет ваша свадьба,
а не то, говорит, у барышни есть другой жених, - как его, проклятого?
Хозаров, что ли? В которого она влюблена.
- Влюблена в Хозарова? - спросил толстяк.
- Должно быть, так, - отвечал лакей.
Рожнов тотчас же встал, в несколько минут оделся, сел в сани и очутился
у Катерины Архиповны, которая сидела у себя в комнате одна.
- То, что я предугадывал, - начал Рожнов, - случилось: Мари влюблена в
эту восковую рожу, Хозарова.
- Мари влюблена в Хозарова? Что это... с чего это пришло вам в голову?
Откуда вы почерпнули эти известия? - сказала Катерина Архиповна несколько
даже обиженным голосом.
- Не могу вам сказать, именно из каких источников почерпнул эти
сведения, но все-таки повторяю, что это верно; верно по моему собственному
наблюдению, верно и по слухам, которые до меня дошли.
- Мари влюблена... Ребенок, который еще ничего не понимает; она
влюблена? - говорила мать.
- Вот это-то мне досаднее всего, - возразил Рожнов, - как же вы,
женщина, и не понимаете другую женщину, и еще дочь свою? Хоть бы, например,
себя-то припомнили; неужели в осьмнадцать лет вы ничего не понимали?
- Она - исключение, Иван Борисыч, - перебила Катерина Архиповна, - это
необыкновенный еще ребенок; в ней до сих пор я не замечала кокетства, а если
бы вы знали, какие вещи она иногда спрашивает, так мне совестно даже
рассказывать.
- Все-таки я вам расскажу, что она влюблена. Но, впрочем, что же я вас
предостерегаю? Может быть, вам самим нравится эта наклонность?
- Вам грех это думать, Иван Борисыч. Вы очень хорошо знаете, что мое
единственное желание, чтобы Мари была вашей женой. Может быть, нет дня, в
который бы я не молила об этом бога со слезами. Я знаю, что вы сделаете ее
счастливой. Но что мне делать? Она еще так молода, что боится одной мысли
быть чьей-либо женой.
В продолжение этой речи у старухи навернулись слезы.
- Ну полноте, не огорчайтесь, - сказал толстяк, - я это сказал так...
пускай ее теперь влюбляется в кого угодно; авось, придет очередь и до меня.
- Мамаша! Записочка от Сергея Петровича, - сказала, входя в комнату
Анет и подавая матери письмо. - Камердинер их пришел и просит ответа, -
прибавила она и вышла.
Старуха и Рожнов вздрогнули; та принялась читать, но на половине письма
остановилась, побледнела как полотно и передала его Рожнову, который,
прочитав послание моего героя, тоже смутился.
Несколько минут продолжалось молчание. Старуха как будто бы не помнила
сама себя. Рожнов тоже; но, впрочем, он скоро опомнился и, взглянув
насмешливо на Катерину Архиповну, начал снова перечитывать письмо.
- Вы со вниманием ли прочли это прекрасное послание? - сказал он.
- Я еще опомниться, Иван Борисыч, не могу; этакой наглости, этакого
бесстыдства я и вообразить не могла. Мари в него влюблена! Скажите,
пожалуйста! Мари дала ему слово!
- Мари действительно в него влюблена и действительно дала ему слово, -
перебил Рожнов, - только мы-то с вами, маменька, немного поошиблись в
расчете: Мари, видно, не ребенок, и надобно полагать, что не боится выйти
замуж. Я не знаю, чему вы тут удивляетесь; но, по-моему, все это очень в
порядке вещей.
- Но, Иван Борисыч, я этого не желаю, - возразила Катерина Архиповна.
- Да, если вы не желаете, это другое дело; но, впрочем, действительно
ли вы не желаете, когда желает этого Марья Антоновна? Однако погодите! Я
намерен вам вслух прочитать это письмо; оно так прекрасно написано, что,
может быть, и убедит вас переменить ваше намерение. "Милостивая государыня,
Катерина Архиповна! - начал читать толстяк. - Робко и несмелою рукою берусь
я за перо, чтобы начертить эти роковые для меня строки. Давно, очень давно,
Катерина Архиповна, люблю я вашу младшую дочь; сердце мое меня не обмануло:
она меня тоже любит и уже почти дала мне слово".
- Удивительно, как красно написано! - сказал толстяк, остановясь
читать. - Неужели эти "роковые строки" не трогают вашего материнского
сердца, Катерина Архиповна?
Старуха ничего не отвечала и сидела, как уличенная преступница. Толстяк
продолжал читать: "Ваше слово, ваше слово, почтеннейшая Катерина Архиповна!
Одного вашего слова недостает только для того, чтобы обоих нас сделать
блаженными".
- Перестаньте, Иван Борисыч, пожалуйста, перестаньте, - перебила
Катерина Архиповна, - лучше скажите, что мне делать?
- Сделать их блаженными.
- Имейте, Иван Борисыч, сожаление к моим чувствам, - возразила старуха.
- Где же тут любовь с вашей стороны? Это, я думаю, и до вас касается, а вы,
вместо того чтобы посоветовать мне, только смеетесь.
- Что же мне вам советовать?
- Да ведь я должна что-нибудь решительно ответить; мне должно отказать,
а я теперь ничего и не понимаю.
- А вы думаете отказать?
- Конечно, отказать.
- А! Это другое дело! Я берусь даже вам продиктовать письмо.
- Сделайте божескую милость, войдите в мое положение! - сказала
Катерина Архиповна и тотчас же принялась под диктовку толстяка писать письмо
к моему герою. Оно было следующего содержания:
"Милостивый государь, Сергей Петрович! За ваше предложение я, из
вежливости, благодарю вас и вместе с тем имею пояснить вам, что я не могу
изъявить на него моего согласия, так как вполне убеждена в несправедливости
ваших слов о данном будто бы вам моей дочерью слове и считаю их за клевету с
вашей стороны, во избежание которой прошу вас прекратить ваши посещения в
мой дом, которые уже, конечно, не могут быть приятны ни вам, ни моему
семейству".
Вот какой ответ получил мой герой с чудным малым и сначала пришед в
сильное ожесточение, тотчас же вознамерился ехать к Катерине Архиповне и
объясниться с ней, но, сев в сани, раздумал и велел везти себя к Мамиловой.
Варвара Александровна была дома и сидела в своем кабинете одна. Она
очень обрадовалась приезду гостя.
- Как вы милы, monsieur Хозаров, - сказала хозяйка, - что посетили
затворницу.
M-r Хозаров на этот раз не был, по обыкновению, любезен, потому что,
поклонившись, и поклонившись, разумеется, довольно грациозно, сел и
задумался.
- Что с вами? - спросила внимательная хозяйка.
- Сегодня одна из лучших надежд моих лопнула и взорвана на воздух, -
сказал он и прибавил. - О, люди, люди!
- Вы хандрите, ха-ха-ха! И вас посетила желчь. Поздравляю вашу будущую
жену, - сказала Мамилова.
- Я не хандрю, но я ожесточен.
- Проигрались, верно, - заметила хозяйка. - Мужчины всегда приходят в
отчаяние, когда проигрывают.
- Я проигрывал в жизнь мою полсостояния, но оставался так же спокоен,
как издержав целковый, - отвечал Хозаров с благородным негодованием, - но
сегодня я проиграл мою лучшую надежду.
- Не понимаю вас, - сказала хозяйка.
- Потому что вы не верите в чувства мужчин, - возразил Сергей Петрович.
- Да, я и забыла: вы влюблены... Скажите, бога ради, что с вами? Мне
очень интересно узнать, как мужчины страдают от любви. Я об этом читала
только в романах, но, признаюсь, никогда не видала в жизни.
- Если вам угодно будет говорить в этом тоне, то вы, конечно, ничего не
узнаете от меня: я буду молчалив, как могила.
- Ну, не сердитесь. Я знаю, что вы лучше других, лучше многих. Вы еще
молоды. Скажите, что вас так растрогало?
- Вы знаете мои отношения к Мари Ступицыной?
- Да, знаю: она влюблена в вас!
- Может быть, но сегодня я узнал, что ее хотят выдать замуж, и знаете,
за кого? За Рожнова, которого она терпеть не может, который скорее походит
на быка, нежели на человека, и все оттого, что у него до тысячи душ.
- Но что же вы-то делаете?
- Что же мне делать? Я, любя ее и желая спасти от этого ужасного для
нее брака, сегодня же сделал ей предложение.
- Браво! Так и следует поступить благородному человеку! Какой же
результат?
- Результат... стыдно и говорить. Прочтите сами, - сказал Хозаров,
подавая Варваре Александровне письмо.
- Результат обыкновенный, - сказала она, прочитав письмо. - Вот вам
отцы и матери... Как они безумно располагают счастьем дочерей: тысяча душ -
и довольно! Что им за дело, что это бедное существо может задохнуться в этом
браке? Как не быть счастливой при тысяче душах! Что за дело, что нет тысячи
первой души, которая одна только и нужна для счастья женщины? А эту любовь,
которая живет в ней, она должна умертвить ее!.. Ничего, это очень легко; все
равно что снять башмак... И что такое значит разлучить навеки два существа,
которые, может быть, созданы друг для друга?.. - На этих словах Варвара
Александровна остановилась и задумалась.
Сергей Петрович, созданный для Марьи Антоновны, в продолжение всего
этого монолога сидел, тоже задумавшись.
Долго еще Варвара Александровна говорила в том же тоне. Она на этот раз
была очень откровенна. Она рассказала историю одной молодой девушки, с
прекрасным, пылким сердцем и с умом образованным, которую родители выдали
замуж по расчету, за человека богатого, но отжившего, желчного, в котором
только и были две страсти: честолюбие и корысть, - и эта бедная девушка, как
южный цветок, пересаженный из-под родного неба на бедный свет оранжереи,
сохнет и вянет с каждым днем.
Варвара Александровна так живо рассказала эту историю, что герой мой
положительно догадался, что этот южный цветок не кто иной, как она сама.
Прощаясь с гостем, Мамилова обещалась побывать на другой день у
Ступицыных и поговорить там о нем.
Молодой человек с чувством благодарности пожал руку нового своего
друга.
В нумере своем он нашел маленькую записку от Ступицына следующего
содержания:
"Душевно благодарю вас за угощение и надеюсь, что все останется между
нами в тайне.
А.Ступицын".
Кроме того, он застал там Татьяну Ивановну.
- Сергей Петрович, что это у вас наделалось? - начала хозяйка, видимо
чем-то весьма взволнованная. - Я сегодня такой странный прием получила у
Катерины Архиповны, что просто понять не могу; меня совсем не пустили в дом;
а этот толстяк Рожнов под носом у меня захлопнул двери и сказал еще, что
меня даже не велено принимать.
- Все кончено, Татьяна Ивановна, - сказал герой мой, садясь в кресло.
- Нет, не кончено и не может быть кончено, - возразила Татьяна
Ивановна. - Марья Антоновна будет ваша, если захотите.
- Каким образом?
- Очень просто... увезите.
- Увезти?.. Да, конечно, можно; но, впрочем, утро вечера мудренее: мне
очень хочется спать.
Герой мой, утомленный ощущениями дня, действительно очень устал и
потому, выпроводив Татьяну Ивановну, тотчас же разделся, бросился в постель
и скоро заснул.
V
Существует на свете довольно старинное и вместе с тем весьма
справедливое мнение, - мнение, доказанное многими романами, что для любви
нет ни запоров, ни препятствий, ни даже враждебных стихий; все она поборает
и над всем торжествует. Это старинное мнение подтвердилось еще раз и в
настоящем моем рассказе.
После сделанного Хозарову отказа Катерина Архиповна долго еще
совещалась с Рожновым, и между ними было положено: предложение молодого
человека скрыть от всех, а главное - от Мари; сделать это, как казалось им,
было весьма возможно. Хозарову уже отказано от дома, и теперь только надобно
было выпроводить Татьяну Ивановну, которая, пожалуй, будет переносить
какие-нибудь вести. Почтеннейшая девица не замедлила явиться в этот же день,
и Рожнов взялся сам отказать гостье и, видно, исполнил это дело весьма
добросовестно, потому что Татьяна Ивановна после довольно громкого
разговора, который имела с ним первоначально в зале, потом в лакейской и,
наконец, на крыльце, вдруг выскочила оттуда, как сумасшедшая, и целые почти
два переулка бежала, как будто бы за ней гналась целая стая бешеных собак.
Мало этого, чтобы прекратить всякую возможность для Мари видеться с
Хозаровым и в посторонних домах, Катерина Архиповна решилась притвориться на
некоторое время больною и никуда не выезжать с семейством. Но что значат
человеческие усилия против могущества все преоборающей и над всем
торжествующей любви? Между тем как мать и влюбленный толстяк думали, что они
предостерегли себя со всех сторон от опасности, опасность эта им угрожала
отовсюду.
Проснувшись на другой день, Хозаров внимательно рассмотрел свое
положение. Во-первых, он убедился в том, что решительно влюблен в Мари;
во-вторых, тридцать тысяч, каменная усадьба и триста душ, - как хотите, это
вовсе не такого рода вещи, от которых можно бы было отказаться равнодушно.
Но что предпринять? На совещание о том, что предпринять, была приглашена
Татьяна Ивановна, очень хорошо еще помнившая ужасный прием в доме
Ступицыных, вследствие чего и была против всех их, разумеется, кроме Мари, в
каком-то ожесточенном состоянии. Она советовала Хозарову увезти Мари и
подать просьбу на мать за управление имением; а Рожнова сама обещалась
засадить в тюрьму за то, что будто бы он обругал ее, благородную девицу, и
обругал такими словами, которых она даже и не слыхивала.
Но Хозаров смотрел на это с другой стороны и хотел действовать в более
логическом порядке. Первоначально ему хотелось написать к Мари письмо и
получить от нее ответ.
Но каким образом передать письмо? Татьяне Ивановне, как видит и сам
читатель, не было уже никакой возможности идти к Ступицыным; но она так
ненавидела Катерину Архиповну, так была оскорблена на ее крыльце, что, назло
ей, готова была решиться на все и взялась доставить письмо. Как ни верил
Хозаров в способность Татьяны Ивановны передавать письма, но все-таки он
пожелал знать, какое именно она избирает для этого средство. Оказалось, что
средство было очень легкое и весьма надежное: у девицы Замшевой есть
приятельница - тоже девица - торговка, которая ходит почти во все дома и
была уже несколько раз у Ступицыных и будто бы очень дружна с горничною
Марьи Антоновны и даже кой-что про эту голубушку не совсем хорошее знает. Об
остальном догадаться не трудно: стоит Хозарову написать письмо, вручить его
девице-торговке, а та уже свое дело сделает и принесет даже ответ и за весь
этот подвиг возьмет какие-нибудь два целковых.
- Вы напишите ей письмо почувствительнее, а главное дело - напишите ей
про мать: какая она ей злодейка и какого счастья лишает ее на всю жизнь.
- Знаю, как написать, - отвечал Хозаров и, расставшись с хозяйкою,
тотчас же принялся сочинять послание, на изложение которого героем моим был
употреблен добросовестный труд. Три листа почтовой бумаги были перемараны,
и, наконец, уже четвертый, розовый и надушенный, удостоился остаться
беловым. Письмо было написано с большим чувством и прекрасным языком.
Вот оно:
"Мари! Я осмеливаюсь называть вас этим отрадным для меня именем, потому
что вашим наивным да, сказанным на вечере у Мамиловой, вы связали вашу
судьбу с моей. Но люди хотят расторгнуть нас: ваша мать приготовила другого
жениха. Вы его, конечно, знаете, и потому я не хочу в этих строках называть
его ужасного для меня имени; оно, конечно, ужасно и для вас, потому что в
нем заключается ваша и моя погибель.
Вчерашний день, я не знаю, сказано ли вам, я просил вашей руки.
Простите, что сделал это, не сказав предварительно вам; но когда любишь, то
веришь и надеешься. Мне отказано, Мари, - отказано самым жесточайшим
манером!.. О Мари! Мне отказано в надежде владеть вами, мой ангел; отказано
и в доме... Не знаю, как остался я вчерашний день в своем уме и имею сегодня
силы начертить эти грустные строки. Теперь все зависит от вас. Вас не отдают
мне люди, отдайте мне сами себя и напишите мне ответ. Одно слово, моя
ненаглядная Мари, одно слово твое воскресит в душе моей умершие надежды.
Остаюсь влюбленный Х....в.
P.S. Та же женщина, которая доставит вам это письмо, может принести мне
ответ ваш".
Не меньшая опасность для сердца Мари - и сердца, уже несколько, как мы
видели из предыдущих сцен, влюбленного, - угрожала с другой стороны, это со
стороны Варвары Александровны. В самое то утро, как Хозаров писал письмо к
предмету его любви, Мамилова писала таковое же к предмету ее дружбы,
какой-то двоюродной сестре, с которою она была в постоянной переписке. Так
как письмо это было написано тоже прекрасным пером и отличалось глубиною
мыслей, а главное - близко относилось к предмету моего рассказа, то я и его
намерен здесь изложить с буквальною точностью.
"Ma chere Claudine!
Давно я не писала к тебе, потому что писать было нечего. Ты знаешь, что
я не имею собственной жизни: сердце мое, это некогда страстное и пылкое
сердце, оно как будто бы перестало уже биться; я езжу в оперу, даю вечера,
наряжаюсь, если хочешь, но это только одни пустые рассеяния, а жизни, самой
жизни - нет и нет... тысячу раз нет... Ты, конечно бы, теперь не узнала
меня: я сделалась какая-то мизантропка; но я люблю людей, я могу жить
счастьем других, этим единственным утешением для людей, лишенных
собственного счастья, и вот тебе пример. Есть у меня один знакомый, некто
monsieur Хозаров. Представь себе, chere Claudine, юношу в полном значении
этого слова, хорошенького собой, с пылкими и благородными чувствами, которые
у него выражаются даже в его прекрасных черных глазах: он влюблен, и влюблен
страстно, в молоденькую девушку, Мари Ступицыну, которая тоже, кажется, его
обожает, и знаешь, как обыкновенно обожают пансионерки. Чего, подумаешь ты,
недостает для того, чтобы, для обоюдного счастья, связать этих людей,
созданных один для другого, узами брака? Но их расторгают, - расторгают с
тем, чтобы одну продать за золотой мешок сорокалетнему толстяку, в котором
столько же чувств, как и в мраморной статуе, а другого... другого заставить,
в порыве отчаяния, может быть, броситься в омут порока и утратить там свою
молодость, здоровье, сердце и ум, одним словом - все, все, что есть в нем
прекрасного. Но я, испытавшая горе на самой себе, я буду действовать на мать
и на отца девушки, на нее самое, на молодого человека, чтобы только
заставить сберечь их в сердцах своих эту любовь, эту дивную любовь, которая
может усыпать цветами их жизненный путь.
Прощай, ma chere, пиши чаще!
Остаюсь твоя Barbe".
Написав это письмо, Мамилова в тот же вечер решилась отправиться к
Ступицыным и начать действовать в пользу двух существ, созданных один для
другого. Слуга, пойдя докладывать о ее приезде, долго не возвращался, а
возвратившись, объявил, что в доме, должно быть, что-нибудь случилось,
потому что он едва добился толку, но приказали, впрочем, просить. Первый
человек, встретивший гостью, был сам Антон Федотыч, который подошел к ней на
цыпочках, поцеловал ее руку и шепотом просил ее пожаловать в комнату
Катерины Архиповны.
- Что такое у вас? - спросила гостья.
- Машет больна, с четырех часов в истерике, - отвечал Антон Федотыч.
- Я этого ожидала, - сказала Варвара Александровна и вошла в следующую
комнату, где увидела хозяйку и двух старших дочерей ее, смиренно сидящих по
углам. Все они тоже шепотом поздоровались с гостьей.
- Что с вашей Мари? - спросила она у старухи.
- Сама не понимаю, что случилось, - отвечала мать, - с самого утра в
ужасной истерике, и ничто не помогает. Я думаю, с полчаса рыдала без слез,
так что начало дыхание захватываться.
- Должно быть, испуг, - заметил Антон Федотыч, - она крыс очень боится,
вероятно, крысы испугалась.
Мамилова сомнительно покачала головой.
- Вы, я думаю, Катерина Архиповна, знаете или по крайней мере
догадываетесь о причине болезни Мари. Может быть, еще и не то будет, -
проговорила она.
Катерина Архиповна посмотрела несколько минут на гостью, как бы желая
догадаться, что та хочет сказать и к чему именно склоняет разговор.
- Я не понимаю вас, Варвара Александровна, - сказала она.
- По моему мнению, очень немудрено, - подхватил Ступицын, - она у нас,
знаете, этакой нервной комплекции.
- Перестаньте, пожалуйста, вы с вашими мнениями, - перебила Ступицына,
- лучше бы посидели в зале: может быть, кто-нибудь подъедет, а там никого
нет, потому что Ивана я послала за флёрдоранжем. - Антон Федотыч поднялся со
стула. - Пашет и Анет, подите наверх, в вашу комнату, - продолжала старуха,
- и послушайте, покойно ли спит Мари.
Получив такое приказание, папенька и две старшие дочери тотчас же
отправились к своим постам.
Катерина Архиповна с умыслом распорядилась таким образом, чтобы
остаться наедине с гостьей и послушать, что она еще скажет про Мари, и если
это про сватовство Хозарова, то отделать эту госпожу хорошенько, так как
страстная мать вообще не любила участия посторонних людей в ее семейных
делах, и особенно в отношении идола, за исключением, впрочем, участия
Рожнова, в рассуждении которого она, как мы знаем, имела свою особую цель.
- Я все слышала, - начала Мамилова тотчас же, как они остались наедине,
- и, признаюсь, от вас, Катерина Архиповна, и тем более в отношении Мари, я
никогда этого не ожидала: очень натурально, что она, бедненькая, страдает,
узнав, как жестоко вчерашний день решена ее участь.
- А, вы говорите, - сказала Ступицына самым обидно-насмешливым голосом,
- про это глупое предложение этого мальчишки Хозарова? Уж не оттого ли, вы
полагаете, Мари больна, что я вчерашний день отказала этому вертопраху даже
от дома? В таком случае я могу сказать вам, что вы ошибаетесь, Варвара
Александровна, Мари даже не знает ничего: я не сочла даже за нужное говорить
ей об этом.
- Вы ей не говорили, - возразила с своей стороны тоже довольно
насмешливо гостья, - но она знает. Поверьте мне: женщине, которая любит,
говорит ее инстинкт, ее предчувствие.
- Мне очень странно, Варвара Александровна, - сказала мать, - слышать
от вас такое, даже обидное для девушки, заключение, тем более, что Мари еще
ребенок, который даже, может быть, и не понимает этого.
- Не сердитесь на меня, Катерина Архиповна, и поймите, что я хочу вам
сказать: дочь ваша любит, и любит до безумия, и вы, страстная мать,
припомните мои слова: вы сведете ее в могилу.
- Сделайте милость, бога ради, прошу вас, не говорите подобных ужасных
вещей! - перебила мать, начавшая уже выходить из терпения.
Но Мамилова продолжала:
- Я говорю, что чувствую: выслушайте меня и взгляните на предмет, как
он есть. Я знаю: вы любите вашу Мари, вы обожаете ее, - не так ли? Но как же
вы устраиваете ее счастье, ее будущность? Хорошо, покуда вы живы, я ни слова
не говорю - все пойдет прекрасно; но если, чего не дай бог слышать, с вами
что-нибудь случится, - что тогда будет с этими бедными сиротами и особенно с
бедною Мари, которая еще в таких летах, что даже не может правильно
управлять своими поступками?
- Я опять вам скажу, Варвара Александровна, что я не понимаю, к чему вы
все это говорите, - возразила Катерина Архиповна. - Мне пророчите смерть,
дочь мою, говорите, я сведу в могилу, и бог знает что такое! Я мать, и если
отказала какому-нибудь жениху, то имею на это свои причины.
- Мне известны эти причины, - сказала гостья. - У вас в виду другой
жених: старый, толстый, богатый. Но что такое значит богатство? Что такое
деньги? Это яд, который отравляет жизнь женщины. Не губите, Катерина
Архиповна, вашей дочери, не продавайте ее за деньги, если не хотите отравить
ее жизнь.
Катерина Архиповна потеряла уже всякое терпение и готова была выйти из
границ приличия, в которых старалась себя держать как хозяйка дома.
- Я не продавала и не продам моей дочери, Варвара Александровна, и не
хочу ее губить. Для вас, кажется, наши семейные дела должны бы быть
посторонние, и потому, прошу вас, прекратите этот неприятный для меня
разговор.
- Извольте, если он вам неприятен, я прекращу, но все-таки скажу, что
дочь ваша любит Хозарова.
- А я вам скажу, что она его не любит, потому что получила не такое
романтическое и ученое воспитание. Нельзя же, Варвара Александровна, по себе
судить о других.
- Тем хуже для вас, Катерина Архиповна, что вы, быв такой страстной
матерью, не умели от вашей дочери заслужить доверия.
- Я двадцать пятый год, как мать, и мать троих дочерей. Вы, я полагаю,
не можете и судить об этих чувствах, потому что никогда не имели детей.
- Не смею и равняться с вами в этом отношении и сказала только из
желания счастья Мари.
- Никто, конечно, как мать, не пожелает более счастья дочери.
- И с этим я вполне согласна, что они желают, но всегда ли умеют
устроить это счастье детей? Впрочем, я действительно, может быть, дурно
поступаю, что вмешалась в совершенно постороннее для меня дело.
- Оно конечно, Варвара Александровна, вам будет гораздо лучше
предоставить мне самой знать мои дела.
- Совершенно согласна и прошу у вас извинения, - сказала опять
насмешливым голосом Варвара Александровна.
- И меня тоже извините, - отвечала хозяйка, - и я, как мать, может
быть, сказала вам что-нибудь лишнее.
Здесь разговор двух дам прекратился. Варвара Александровна из приличия
просидела несколько минут у Ступицыных и потом уехала, дав себе слово не
переступать вперед даже порога в этот необразованный дом. Вечером к ней
явился Хозаров: он был счастлив и несчастлив: он получил с торговкою от Мари
ответ, короткий, но исполненный отчаяния и любви.
"Я вас буду любить всю жизнь, - писала она. - Мамаше как угодно: я не
пойду за этого гадкого Рожнова. Вас ни за что в свете не забуду, стану
писать к вам часто, и вы тоже пишите. Я сегодня целый день плачу и завтра
тоже буду плакать и ничего не буду есть. Пускай мамаша посмотрит, что она со
мной делает".
- Не правда ли, - сказал Хозаров, прочитав это письмо Варваре
Александровне, - по-видимому, это письмо небольшое, но как в нем много
сказано!
- Тут неподдельный язык природы и наивность сердца, - отвечала та. -
Впрочем, - продолжала она, - вам все-таки надобно отказаться от вашей
страсти, потому что это такое дикое, такое необразованное семейство! Я даже
не воображала никогда, чтобы в наше время могли существовать люди с такими
ужасными понятиями.
- Все семейство никуда не годится, но Мари между ними исключение: она
непохожа ни на кого из них.
- Это правда. Отец еще ничего - очень глуп и собою урод, сестры тоже
ужасные провинциалки и очень глупы и гадки, но мать - эта Архиповна, я не
знаю, с чем ее сравнить! И как в то же время дерзка: даже мне наговорила
колкостей; конечно, над всем этим я смеюсь в душе, но во всяком случае
знакома уже больше не буду с ними.
- Но что же я должен предпринять? - возразил Хозаров.
- Не знаю. Entre nous soit dit*, вам остается одно - увезти.
______________
* Между нами будь сказано (франц.).
- Увезти? Да, это правда!
- Непременно увезти, - подхватила Мамилова. - Вы даже обязаны это
молоденькое существо вырвать из душной атмосферы, которая теперь ее окружает
и в которой она может задохнуться, и знаете ли, как вам обоим будет отрадно
вспомнить впоследствии этот смелый ваш шаг?
- Знаю, Варвара Александровна, очень хорошо знаю; но теперь еще покуда
есть препятствие для этого.
- Для любви не может быть препятствия, не может быть препон; ну,
скажите мне, в чем вы видите препятствие?
- Препятствие в том отношении, если жена моя после будет чувствовать
раскаяние, будет укорять меня.
- Никогда! Парирую моею жизнью, никогда. Женщины раскаиваются только в
тех браках, в которые они вступают по расчету, а не по любви. В чем ваша
Мари будет чувствовать раскаяние?
- Конечно...
- Нет, вы скажите, в чем и почему именно она будет раскаиваться?
Герой мой не нашел, что отвечать на этот вопрос. Говоря о препятствии,
он имел в виду весьма существенное препятствие, а именно: решительное
отсутствие в кармане презренного металла, столь необходимого для всех
романических предприятий; но, не желая покуда открыть этого Варваре
Александровне, свернул на какое-то раскаяние, которого, как и сам он был
убежден, не могла бы чувствовать ни одна в мире женщина, удостоившаяся
счастья сделаться его женою.
Приехав домой, Хозаров имел с Татьяной Ивановной серьезный разговор и
именно в отношении этого предмета, то есть, каким бы образом достать под
вексель презренного металла. Сообразительная Татьяна Ивановна первоначально
стала в тупик.
- Ах, боже мой! - воскликнула она потом голосом, исполненным радости и
самой тонкой и далекой прозорливости. - Ах, боже мой! - повторила она. -
Совсем из головы вон! Нельзя ли напасть на Ферапонта Григорьича? Их человек
мне сказывал, что они отдают капитал в верные руки.
- Но даст ли он? - заметил недоверчиво Хозаров.
- Да отчего бы, как я по себе сужу, не дать? Вы, вероятно, как
женитесь, так не возьмете на свою совесть.
- Конечно, но, знаете, он, как я мог заметить, должен быть ужасный
провинциал: пожалуй, потребует залога, а где его вдруг возьмем? У меня есть
и чистое имение, да в неделю его не заложишь.
- Это, пожалуй, может случиться, - заметила Татьяна Ивановна, - нынче в
этаких случаях ужасно стало дурно: прежде, когда я жила в графском доме, я в
один день достала, у одной моей знакомой, десять тысяч, а нынче десять
рублей напросишься. Но что за дело - попробуйте!
- Именно попробую, и попробую сейчас же, - сказал Хозаров, вставая.
- Что ж? Можно и сейчас, - подтвердила Татьяна Ивановна, - он дома;
только чай еще начал пить.
Герой мой, довольно опытный в деле занимания денег, решился
действительно тотчас же приступить к этому делу. С этою целью, одевшись
сколько возможно франтоватее, он, нимало не медля, отправился к старому
милашке Татьяны Ивановны и застал того за самоваром.
- Честь имею представиться, - сказал, входя, Хозаров.
- А! Наше вам почтение, - отвечал Ферапонт Григорьич.
- Я давно желал иметь честь быть у вас и засвидетельствовать вам
почтение, но, знаете, столица... удовольствия... дела... По крайней мере
теперь, если я буду не в тягость...
- Помилуйте-с... ничего... прошу покорно садиться... не угодно ли чаю?
- Благодарю, я пил. Как вы проводите время?
- Понемногу. Вы, кажется, к.....ий помещик?
- Точно так, то есть имение мое там, но сам я живу редко.
- Большое ваше имение?
- Нельзя сказать, что большое: пятьсот душ.
- А... однако пятьсот душ. А здесь вы изволите по каким причинам
проживать?
- Как вам сказать? Я живу теперь здесь по причинам, если можно так
выразиться, сердечным: я женюсь!
- В брак изволите вступать? А... доброе дело: нашего полка прибудет. Я
сам также женатый человек, пятнадцать лет живу семьянином.
В дальнейшем затем разговоре Хозаров, видимо, старался подделаться под
тон помещика. Он расспросил его подробно о его семействе и сам о своем тоже
рассказал довольно подробно; переговорили и об охоте, и о лошадях, и о
каком-то общем знакомом Вондюшине, который, по мнению обоих собеседников,
был прекрасный человек для общества, но очень дурной для себя. По позднейшим
сведениям, которые имел Хозаров об этом прекрасном для общества человеке,
сей последний был в таком жалком положении, что для пропитания своего играл
на гитаре и плясал по трактирам.
Герой мой заметно начал нравиться Ферапонту Григорьичу своими
интересными разговорами.
- Я к вам имел бы одну маленькую просьбу, - начал довольно смело
Хозаров после нескольких минут молчания.
- В чем могу служить? - спросил помещик.
- Вы, кажется, имеете свободные деньги?
- То есть как деньги? - спросил удивленный Ферапонт Григорьич.
- По случаю женитьбы я имею надобность в деньгах; не можете ли вы мне
ссудить тысячи три на ассигнации? - проговорил Хозаров опять довольно смело,
устремив на соседа испытывающий взор, так что тот потупился.
- С большим бы удовольствием, но я не имею денег, - отвечал, придя
несколько в себя, Ферапонт Григорьич.
- Может быть, вы сомневаетесь, - начал снова Хозаров, - так как я еще
имею честь так мало времени пользоваться вашим знакомством, но я могу
представить вам поруку.
- Нет-с... помилуйте, вовсе не потому; но я вовсе не имею денег, и даже
сам бы у вас с большим удовольствием занял.
- Но это, сами согласитесь, Ферапонт Григорьич, пустячная сумма, я могу
вам представить благонадежную поруку и дать хорошие проценты.
- Помилуйте-с... я не понимаю, к чему вы так беспокоитесь; честью моей
заверяю, что я не имею денег.
- Но как же мне говорили?
- Вероятно, с вами пошутили?
- Как же пошутили: подобными вещами не шутят.
- Нет-с, иногда шутят, мало ли есть проказников. Да не хозяйка ли вам
наврала? Она ужасная врунья... Не прикажете ли трубки?
- Благодарю... я курил, позвольте вам пожелать покойной ночи.
- Уже?
- Спать пора.
- Не смею удерживать, благодарю за посещение; завтрашний день
постараюсь быть у вас.
- Весьма много обяжете. До приятного свидания.
- И с моей стороны также, - проговорил помещик, раскланиваясь.
"Этакий, подумаешь, московский франт, - сказал он сам себе по уходе
Хозарова. - Видишь, на каких колесах подъехал: дай ему, чу, денег -
пустячную сумму, три тысячи рублей, а самому, я думаю, перекусить нечего.
Ну, Москва!.. Этакий здесь отчаянный народ... приломил к совершенно
незнакомому человеку и на горло наступает; дай ему денег взаем; поручителя,
говорит, представлю; хорош должен быть поручитель; какой-нибудь франт без
штанов! Ай да Москва! Нечего оказать - бьет с носка!.. Удивительно, какой
здесь смелый живет народ!"
- Это такой скотина ваш Ферапонт Григорьич, - сказал Хозаров, входя к
Татьяне Ивановне, - что уму невообразимо! Какой он дворянин... он черт его
знает что такое! Какой-то кулак... выжига. Как вы думаете, что он мне
отвечал? В подобных вещах порядочные люди, если и не желают дать, то
отговариваются как-нибудь поделикатнее; говорят обыкновенно: "Позвольте,
подумать... я скажу вам дня через два", и тому подобное, а этот медведь с
первого слова заладил: "Нет денег", да и только.
- Скажите, какой странный человек, - сказала Татьяна Ивановна. - Я и
прежде замечала, должен быть скупец, и скупец жадный.
- Он мало, что скупец, он человек, нетерпимый в обществе. Мне очень
жаль, что я ходил к нему, а все по милости вашей.
- Да ведь я, Сергей Петрович, этого не думала, что он так поступит. Я
наверное думала, что он даст; к нему как пристанешь, так он дает. Хорошо ли
вы просили? Надобно с ним говорить поубедительнее.
- Вот прекрасно! Обыкновенно, как берут деньги взаем: не в ноги же ему
кланяться, мне еще не до зарезу пришло; я найду денег; завтрашний же день
возьму на какие-нибудь месяцы у Мамиловой.
- Чего же вам лучше... и прекрасно! - сказала Татьяна Ивановна. - Давно
бы вам это придумать.
- Конечно, так. Женщины в этом отношении гораздо благороднее, они
как-то деликатнее, лучше понимают эти вещи, а уж про Barbe Мамилову и
говорить нечего: это какой-то феномен-женщина, и по сердцу и по уму -
совершенный феномен.
Хозаров еще несколько времени беседовал с Татьяной Ивановной, и между
ними положено было подождать несколько времени; к Мари написать завтрашний
день записку, а между тем во всевозможных местах стараться занять денег.
В продолжение следующих за тем двух дней Марья Антоновна сдержала свое
обещание, то есть плакала, лежала в постели и ничего не ела. До сих пор я
еще ничего, с своей стороны, не говорил о героине моего романа, и не
говорил, должен признаться, потому, что ничего не могу резкого и
определенного сказать о ней. Что можно сказать о характере женщины, которая
не совсем еще сформировалась? А Мари действительно была ребенок и весьма
многого не понимала. Учившись в пансионе, например, она решительно не
понимала ни второй части арифметики, ни грамматики и даже не понимала, что
это такое за науки и для чего их учат. Бывши раз в театре, она с удивлением
смотрела на даму, сидевшую в соседней ложе, которая обливалась горькими
слезами, глядя на покойного Мочалова{73} в "Гамлете". Простодушная Мари
ничего тут не понимала, и ей было даже скучно до тех пор, пока в последнем
акте не начали биться на рапирах, тогда ей сделалось страшно. В музыке Мари
тоже не совсем все понимала и любила больше обращать внимание на виньетки и
рисунки, которыми обыкновенно украшаются нотные обертки. На оснований всех
этих данных мы вполне можем согласиться с Катериной Архиповной, что Мари еще
развивалась и покуда была совершенный ребенок. Против одного только я
протестую, что будто бы молодая девушка не имела никакого кокетства, до сих
пор не знает, что такое любовь, и боится одной мысли выйти за кого бы то ни
было замуж. Во-первых, она имела кокетство, потому что еще с двенадцати лет
очень любила вертеться перед зеркалом и умела весьма ловко потуплять глаза,
когда в танцкласс привозили какого-нибудь Васеньку или Ванечку, не по дням,
а по часам вырастающих из сшиваемых им курточек. В настоящее время она очень
любила читать романы и весьма ясно понимала любовь; еще года два тому назад
она была влюблена в учителя истории, которого, впрочем, обожал весь класс,
но Мари исключительно. Во всю бытность в пансионе она постоянно рисовала
голову Париса, на которую походил обожаемый учитель. К Хозарову она
чувствовала страсть и только о том и помышляла, как бы выйти за него замуж.
Узнав, что Катерина Архиповна отказала ему, она очень рассердилась на мать и
дала себе слово во что бы ни стало заставить старуху переменить свое
намерение. Впрочем, Мари была, право, доброго характера; она умеренно
пользовалась исключительной любовью матери, не весьма часто капризничала,
сестер своих она не ненавидела, как ненавидели те ее, и вместе с тем
страстно любила кошек. Но обратимся к моему рассказу. Я уже прежде сказал,
что идол другие сутки ничего не ел. Страстная мать была как сумасшедшая: она
решительно не знала, что ей делать и что предпринять. Старуха очень хорошо
догадывалась, что бедное дитя сердится на нее за то, что она отказала
Хозарову, но ей - матери-другу - ничего не говорит. Горько и обидно было ее
материнскому сердцу; целые ночи она проплакивала и промаливалась, а по дням
все свои огорчения принималась вымещать на старших дочерях, а главное - на
Антоне Федотыче. Пашет и Анет начинали тоже приходить в отчаяние, и,
проплакав после маменькиной нотации целое утро, они принимались потихоньку в
своей комнате ругать маменьку, папеньку и по преимуществу чертенка Машет,
изъявляя общее желание, чтобы она поскорее или замуж выходила, или умирала.
Антону Федотычу просто житья не было: мало того, что ему строжайшим образом
было запрещено курить трубку на том основании, что будто бы табачный дым
проходит наверх к идолу и беспокоит его; мало того, что Катерина Архиповна
всей семье вместо обеда предоставила одну только три дня тому назад жареную
говядину, - этого мало: у Антона Федотыча был отобран даже матрац и положен
под перину Машет; про выговоры и говорить нечего; его бранили за все: и за
то, что он говорит громко, и каблуками стучит, и даже за какое-то
бессмысленное выражение лица, совершенно неприличное для отца, у которого
так больна дочь. Все это Антон Федотыч переносил первоначально со
свойственным ему терпением и даже, стараясь принять участие в семейных
хлопотах, сам бегал по нескольку раз в день в аптеку; но, наконец, не
выдержал и, махнув рукой, куда-то отправился на целый день. Катерина
Архиповна в самом деле была непохожа сама на себя: она даже наговорила
дерзостей добряку Рожнову, когда тот начал было ее утешать и успокаивать.
Она прямо ему сказала, что он никогда не был матерью и потому не может
понимать ее горя и что если он и любит Мари, то любит ее как мужчина...
Рожнов замолчал и скоро уехал. Таким образом, страстная мать была оставлена
всеми. На третий день поутру она, наконец, решилась объясниться с дочерью и
узнать, что такое с нею. В переводе это значило: узнать, чего хочется идолу,
и исполнить по ее желанию. Что делать? Такова уж натура всех страстных
матерей.
- Что, душа моя, лучше ли тебе? - сказала Катерина Архиповна, тихонько
входя в комнату больной и садясь на ближайший стул.
- Не знаю, - отвечал идол, повернув голову в подушку.
- Ты бы покушала чего-нибудь, а то желудок ослабнет, - повторила мать.
- Не хочу-с.
- Но, друг мой! Что такое с тобою, - позволь мне послать за доктором.
- Не хочу-с.
- Но... друг мой!
- Не хочу-с... Пожалуй, посылайте! Я ничего не буду принимать и только
еще буду плакать больше.
- Но за что же ты, Машенька, на меня сердишься, что же я тебе, друг
мой, сделала? - сказала мать почти сквозь слезы.
- Я не сержусь.
- Нет, ты сердишься - я вижу; если ты что-нибудь чувствуешь, так кому
же ты можешь сказать, как не матери: ты вспомни, мой друг, когда я тебе в
чем отказывала? Мне горько, Машенька, что ты так переменилась ко мне... Друг
мой, что такое с тобою? - проговорила Катерина Архиповна уже совершенно в
слезах и, взяв руку дочери, поцеловала ее.
Мари тоже поцеловала руку матери, но не говорила ни слова. На глазах ее
опять показались слезы.
- Ну, полно, друг мой, бога ради не плачь; а то, пожалуй, опять
начнется истерика, - я сделаю, как хочешь, ты только скажи. Разве он тебе
очень нравится?
- Да, мамаша.
- Но от кого ты узнала, что он сватался?
- Он мне сам cказал.
- Где же он тебе сказал?
- Не помню где.
- Ты выслушай меня, друг мой, но только не плачь, - это я говорю не
серьезно, а так, - он совершенно неизвестный человек; может быть, он
какой-нибудь развратный... мот... может быть, даже тебя обманывает?
- Нет, извините, мамаша, он меня любит.
- Разве он тебе говорил?
- Говорил.
- Где же?
- Не помню где.
Старуха задумалась.
- Вы ему напишите, мамаша, записочку, чтобы он приехал сегодня, а то он
очень рассердится... Пожалуй, не будет к нам и ездить.
- Но, друг мой, к чему это поведет: неужели ты хочешь выйти за него
замуж?
- Непременно за него, мамаша! Кроме его, ни за кого не пойду.
- А Иван Борисыч, Машенька?.. За что ты этого человека хочешь лишиться?
Он очень добрый и благородный человек... тысяча душ, друг мой... ты будешь
счастлива с ним, - тебе и теперь уже все завидуют.
- А вы что мне, мамаша, обещали, чтобы никогда не говорить про этого
гадкого человека; я опять плакать начну.
- Ну, ну, я замолчу, не стану говорить, только ты встань, друг мой, и
покушай...
- Нет, мамаша, не хочу.
- Но если я напишу ему записочку и буду звать к себе, - встанешь?
- Встану.
Старуха вздохнула и глубоко вздохнула: все надежды ее рушились. Долее
уже не в состоянии была она продолжать разговора с дочерью и, придя в свою
комнату, зарыдала и почти без чувств упала на голые доски кровати Антона
Федотыча. Живое и ясное предчувствие говорило ей, что в этом браке ее идолу
угрожает погибель и что она сама отрывает дочь свою от счастья, которое
суждено бы ей было в браке с Рожновым, и сама отдает ее какому-то пустому
щеголю и отдает, может быть, на бедность, на нелюбовь и тому подобное.
Велико ли состояние Мари? Всего сто душ после бабки да тысяч десять
деньгами; десять тысяч, накопленные ее бережливостью. Из имения идола
действительно, как говорил Ступицын, не издерживала Катерина Архиповна ни
копейки. Отказывая во всем себе, Антону Федотычу и двум старшим дочерям,
страстная мать из своих малых средств воспитывала Машеньку в пансионе,
одевала ее гораздо лучше прочих и даже исполняла ее пустые прихоти; но за
кого теперь она принуждена выдать свою любимицу - что это за человек? Вот
что занимало теперь старуху после разговора ее с дочерью: остаться в прежнем
намерении, то есть отказать Хозарову, она уже не имела сил, она уже не в
состоянии была видеть, как Машенька плачет, страдает и ничего не ест. Но от
кого бы по крайней мере узнать подробнее о женихе? Поручить Антону Федотычу,
но он не умеет, да и налжет. Долго старуха думала и, наконец, решилась
обратиться к Рожнову. Она и в этом случае рассчитывала на великодушие
отверженного искателя и полагала, что его можно будет упросить съездить и
разузнать о счастливом сопернике. С этой целью она сама поехала к толстяку и
застала его по обыкновению лежащим на диване и читающим книгу.
- А! Сердитая маменька, - сказал тот, приподнимаясь, - какими судьбами?
- Я к вам с просьбой.
- Слушаю-с.
- Вы так любите наше семейство, я так обязана много вам, что даже не в
состоянии, кажется, и отблагодарить вас, и надеюсь, что вы не откажете в
моей просьбе.
- У вас нет денег? - сказал толстяк.
- Ах нет, но у меня Маша очень страдает.
- Ваша Маша не страдает, а сентиментальничает: страдаете тут вы...
Ну-с, что же вам угодно?
- Я к вам с просьбою.
- Это я слышал.
- Она любит его.
- То есть она влюблена в него, и это я знаю.
- Что мне делать?
- Выдать ее за того, в кого она влюблена.
- Пожалуйста, не говорите так.
- Как же мне говорить?
- Вы говорите очень насмешлива.
- Прикажете плакать?
- Ах нет... что вы это говорите: мне хотелось бы узнать, что это за
человек.
- Зачем же вам это знать?
- Что это вы говорите, Иван Борисыч, зачем мне знать? Я мать!
- Послушайте, Катерина Архиповна, в подобных вещах нужно выбирать два
полюса: или решительно не выдавать дочь, если это невыгодно по вашим
понятиям, или выдавать без всякого размышления, а так, потому только, что
дочке этого желается.
- Но мне хочется узнать, что это за человек. Узнайте, Иван Борисыч, и
скажите, я вам верю.
- Премного благодарен за ваше доверие: только я не поеду узнавать.
- Но как же я узнаю?
- Это уж ваше дело.
- Вы сердитесь, Иван Борисыч, но чем же я-то виновата?
- И я не сержусь, и вы не виноваты, - отвечал он, - но только не поеду.
- Иван Борисыч!
- Не поеду-с.
У старухи покатились сначала слезы, потом она начала даже рыдать.
- О чем же вы плачете? - спросил толстяк.
- Все меня оставили; никто не хочет мне помочь, - говорила она, - никто
не хочет даже узнать, что это за человек.
- Да зачем же вам?
- Как зачем!..
- Ну, а если я вам скажу, что он мерзавец?
- Как же это мерзавец?
- Да так, как обыкновенно бывают мерзавцы.
- Как вы это так говорите, в таком деле, Иван Борисыч; это, я думаю, на
всю жизнь.
- Ну, не верите и прекрасно; вы оставайтесь при своем убеждении, а я
при своем.
Катерина Архиповна больше не возражала: она догадалась, что Рожнов не
мог быть беспристрастным исполнителем ее поручения, и потому тотчас же
отправилась домой.
Толстяк, оставшись один, несколько времени ходил, задумавшись, взад и
вперед по комнате.
- Григорий! - закричал он.
Явился лакей.
- Вели сбираться.
- Куда-с? - спросил тот.
- В деревню.
- Вот тебе на... Да зачем-с?
- А тебе зачем знать, дуралей? - вскрикнул сверх обыкновения
рассердившийся барин.
- Известное дело что мне: да коляска-то еще у кузнеца.
- Я дам вам у кузнеца, остолопы! Чтоб сегодня же у меня было все
готово.
- Да что вы на меня кричите: спрашивайте с кучеров; мне что? Мое дело
сесть да поехать.
- Ну, не рассуждать! Пошел... собирайтесь.
Слуга, впрочем, не пошел собираться, а, надев шапку и позвав другого
лакея, отправились вместе в трактир.
Впрочем, как прислуга ни лениво сбиралась, как ни представляла барину
тысячу препятствий, но на другой день в одной из московских застав был
записан выехавшим: надворный советник Рожнов в К...
VI
На другой же день после описанной в предыдущей главе сцены Катерина
Архиповна, наконец, решилась послать мужа к Хозарову с тем, чтобы он
первоначально осмотрел хорошенько, как молодой человек живет, и, поразузнав
стороною о его чине и состоянии, передал бы ему от нее письмо. Страстная
мать уже окончательно не в состоянии была бороться с желанием дочери, тем
более что Мари все еще ничего не ела и лежала в постели. Послание Катерины
Архиповны, если не высказывало полного согласия на предложение моего героя,
то в то же время было совершенно написано в другом духе, чем прежнее ее
письмо, - это была ласковая, пригласительная записка приехать и переговорить
об интересном и важном деле. Целый день был употреблен на отыскание Антона
Федотыча, скрывавшегося где-то от семейных неприятностей; наконец, он был
найден у трех офицеров, живших на одной квартире. Первоначально он, как
водится, получил достодолжный выговор за свое ни с чем несообразное
поведение, а потом уже ему было объявлено и самое поручение, которому Антон
Федотыч, с своей стороны, очень обрадовался. Пояснив супруге, что он все
очень хорошо понял и потому прекрасно обделает это дело, тотчас же
отправился к Хозарову и даже отправился, сверх ожидания, по распоряжению
Катерины Архиповны на извозчике.
В этот же самый день, часу в четвертом пополудни, Хозаров вбежал так
нечаянно и так быстро в нумер Татьяны Ивановны, что она, лежа в это время на
своей кровати и начав уже немного засыпать послеобеденным сном, даже
испугалась и вскрикнула.
- Что это, почтеннейшая, вы изволите так бездействовать, тогда как я
обделываю великие дела! - вскрикнул он, стаскивая хозяйку за руку с постели.
Он был, видно, в весьма хорошем расположении духа и, как кажется,
немного навеселе.
- Постойте, проказник, дайте поправиться. Ах, какой вы шалун! Ну, что
такое там у вас случилось?
- Случился случай случайнейший. Во-первых, voyez-vous, madame!* -
сказал он, вынув из кармана футляр и раскрыв его перед глазами Татьяны
Ивановны.
______________
* взгляните, сударыня! (франц.).
- Ах, какие прекрасные брильянты! Батюшка, ай, батюшка, посмотрите,
средний-то с орех... Какие отличнейшие вещи! Где это вы взяли, купили, что
ли?
- Это еще не все, мадам, я вам сказал прежде во-первых, но теперь
во-вторых: voyez! - И он вынул из кармана бумажник, в котором было положено
с тысячу рублей ассигнациями.
- Да что вы, проказник этакий, клад, что ли, нашли?
- Погодите, погодите, терпение, мадам, это еще не все: regardez!* - И
он одернул перчатку с руки, на большом пальце которой красовался богатый
перстень.
______________
* смотрите! (франц.).
- Ах, какой отличный солитер{80}! Батюшка, Сергей Петрович, да где вы
все эти богатства приобрели?
- Уж, конечно, не у вашего скота, Ферапонта Григорьича,
позаимствовался. Всем этим богатством, что видите, наградила меня
заимообразно моя милая фея, моя бесценная Barbe Мамилова.
- Варвара Александровна? Скажите, какая превосходнейшая женщина!
- Да-с, найдите-ка другую в нашем свете! С первого слова, только что
заикнулся о нужде в трех тысячах, так даже сконфузилась, что нет у ней
столько наличных денег; принесла свою шкатулку и отперла. "Берите, говорит,
сколько тут есть!" Вот так женщина! Вот так душа! Истинно будешь благоговеть
перед ней, потому что она, кажется, то существо, о котором именно можно
оказать словами Пушкина: "В ней все гармония, все диво, все выше мира и
страстей".
- Ну, я думаю, и вещи тоже ценные? - сказала Татьяна Ивановна. - Ах,
какая прелестная работа! - продолжала она, с любопытством рассматривая баул.
- Да-с, я вам окажу, что для этой женщины нет слов на языке, чтобы
выразить все ее добродетели: мало того, что отсчитала чистыми деньгами
тысячу рублей; я бы, без сомнения, и этим удовлетворился, и это было бы для
меня величайшее одолжение, так нет, этого мало: принесла еще вещи, говорит:
"Возьмите и достаньте себе денег под них; это, я полагаю, говорит, самое
лучшее употребление, какое только может женщина сделать из своего
украшения". А?.. Как вам покажется? Сколько в этих словах благородства,
великодушия! Я, разумеется, намерен ей отплатить тем же и потому тотчас же
поехал к маклеру и написал ей в три тысячи вексель; так даже и этого не
хотела взять. Я убедил ее только тем, что я человек, и человек смертный,
могу умереть и потому за ее великодушие не хочу на тот свет унести черной
неблагодарности. Вот какова эта женщина, Татьяна Ивановна!
- Прекрасная должна быть дама! Вот, как я по всем словам вашим вижу,
так, должно быть, предобрейшее она имеет сердце!
- И говорить нечего, она выше всяких слов! Но постойте, я никогда и
нигде не позволял себе забывать людей, сделавших мне какое-либо одолжение:
сегодняшнее же первое мое дело будет хоть часть заплатить моей Татьяне
Ивановне, и потому не угодно ли вам взять покуда полтораста рублей! - сказал
Хозаров. - Примите, почтеннейшая, с моею искреннею благодарностью, -
продолжал он, подавая хозяйке пачку ассигнаций, и затем первоначально сжал
ее руку, а потом поцеловал в щеку.
- Что это, бесстыдник какой, как это вам не совестно?.. - сказала,
оконфузившись, но с явным удовольствием девица Замшева. - Да постойте еще,
повеса этакой, расплачиваться, дайте прежде сосчитаться.
- Без счетов, почтеннейшая! - воскликнул Хозаров. - Сегодня для меня
такой веселый и торжественный день, что я решительно не могу вести никакого
рода счетов. Будем жить и веселиться, ненадолго жизнь дана! - произнес он и,
вскочив, схватил Татьяну Ивановну и начал с нею вальсировать по комнатам.
- Перестаньте, проказник этакой! Ай, батюшки, завертели... посмотрите,
гребенка выпала, - говорила сорокалетняя девица, делая быстрые туры с ловким
танцором.
- C'est assez, madame, merci, grand merci*, - сказал Хозаров,
останавливая и сажая даму на стул.
______________
* Довольно, сударыня, спасибо, большое спасибо (франц.).
Походя по комнате, он остановился перед хозяйкой.
- Мне пришла в голову прекрасная идея, - сказал он, - я хочу вашим
постояльцам дать маленькую вечеринку.
- Ой, Сергей Петрович, не советовала бы я вам, - возразила Татьяна
Ивановна, - народ-то, знаете, такой все пустой, не вашего сорта люди; да и
зачем вам?
- Нет, очень есть зачем: у меня тут есть особые виды. Вот, например,
если я вздумаю увезти Мари, а это очень может случиться, в таком случае эти
господа могут оказать мне великую помощь; то есть одни будут свидетелями,
другой господин кучером, третий лакеем. Подобные вещи всегда делаются в
присутствии благородных людей; а во-вторых, если будет оттуда, для спроса
обо мне, какой-нибудь подсыл, то теперь они на меня могут бог знает что
наболтать; но, побывав на пирушке, другое дело; тут они увидят, что я живу
не по-ихнему, и невольно, знаете, по чувству этакого уважения и даже
благодарности отзовутся в пользу мою. Я намерен позвать их всех, кроме этого
свиньи, вашего Ферапонта Григорьича.
- Позовите и его: он хороший человек, только знаете, этакий
деревенский, груб немного на словах.
- Ну, и то дело, - зла не надобно помнить.
- А музыканта позовете? - спросила Татьяна Ивановна не совсем твердым
голосом.
- Непременно; как же могу я его не позвать? Это было бы, кажется, низко
и неблагородно с моей стороны.
- Он прекрасный человек и вас чрезвычайно любит. Ревнует даже меня к
вам.
- Скажите, какой Отелло, - сказал Хозаров с улыбкой.
- Вы, мужчины, все таковы... Что же у вас будет на вечеринке?.. Когда
думаете, так уж время приготовляться.
- Да, это правда. Впрочем, я большого не думаю: подать сперва чай,
потом сварю жженку, а тут можно подать мороженое и какие-нибудь фрукты.
- Ой, не годится... совсем не годится... вовсе будет не по гостям
вечер. Это ведь хорошо для каких-нибудь модных дам, а этим гораздо будет
приличнее велеть приготовить чаю с ромом, да после велеть подать закуску с
водкой и винца побольше.
- Но это будет как-то гадко, пошло... что-то такое купеческое.
- Вовсе не купеческое, а так, как обыкновенно между мужчинами.
- Нет, почтеннейшая, между мужчинами другого сорта это бывает не так;
но, впрочем, хорошо... будь по-вашему; однако все-таки без шампанского
нельзя.
- Ну, шампанское, конечно, будет очень прилично.
- Итак, почтеннейшая, первоначально отправляйтесь и возьмите, сколько
по вашему соображению нужно будет, вина и извольте готовить чай, а я между
тем пойду сзывать братию, и вот еще "стати: свечей возьмите побольше, чтобы
освещение было приличное, я терпеть не моту темноты. A propos*: мне пришла в
голову счастливая мысль! По всем нумерам таскаться и всякого звать особо -
скучно, да и не принято в свете, а потому я всем этим господам напишу
пригласительные записки, как обыкновенно это делается.
______________
* Кстати (франц.).
- Что же, можно и так, - сказала Татьяна Ивановна. - Ах, Сергей
Петрович, как я вот посмотрю на вас, живали вы, видно, в богатстве, видали
вы людей.
- Да, почтеннейшая моя, живал и видал людей, да и опять так заживу...
Однако скажите мне имена и фамилии этих господ: на адресе надобно будет
означить имена их и фамилии.
- А как их фамилии-то. В первом нумере: сибарит - Виктор Прохорыч
Казаненко; во втором - Семен Дмитрич Мазеневский; в третьем... этого вы
знаете, - Ферапонт Григорьевич Телятин; в четвертом уж и позабыла, да!
Черноволосый - Разумник Антиохыч Рушевич, а белокурый - Эспер Аркадьич
Нумизмацкий. Но, впрочем, лучше бы вы не приглашали их... неприятный такой
народ.
- Нельзя, почтеннейшая, этого между порядочными людьми не принято: если
приглашать, так приглашать всех. Дальше?..
- Да что дальше?.. Этот, я думаю, не придет... больной человек.
- Но все-таки, как его?..
- Клементий, кажется, Иваныч или Кузьмич, должно быть, Иваныч.
- Ну, положим, Иваныч, а фамилия?
- Фамилия - Сидоров.
- Ну, Сидоров так Сидоров. Прощайте, почтеннейшая, хлопочите и
приготовляйте, - проговорил Хозаров и, соображаясь с составленным реестром,
придя в свой нумер, начал писать пригласительные билеты, утвердившие
заключение Татьяны Ивановны касательно знания светской жизни, знания,
которым бесспорно владел мой герой. Во-первых, эти билеты, как повелевает
приличие света, были все одинакового содержания, а во-вторых, они были
написаны самым кратким, но правильным и удобопонятным языком, именно:
"Сергей Петрович Хозаров покорнейше просит вас пожаловать к нему, сего
же числа, на холостую пирушку, в семь часов вечера". На обороте были
написаны, как водится, имена и фамилии приглашаемых. Такого рода
распоряжение Хозарова, исполненное тонкой, светской вежливости, произвело на
его сожильцов довольно странное и весьма разнообразное впечатление. Сибарит,
прочитав пригласительную записку, сначала очень обрадовался. Ему уже заранее
начал представляться холостой вечер с винами, с ужином, но вдруг задумался,
потому что всякому хозяину недостаточно было пригласить сибарита, но ему
надобно было вместе с тем прислать гостю сюртук, галстук и некоторые другие
принадлежности мужского костюма. Позови Хозаров так, просто, не по билетам,
сибарит к нему рискнул бы отправиться в своем единственном друге - шинели.
Но этот вечер должен быть хотя и холостой, но парадный. Всю свою надежду
гость возложил на Татьяну Ивановну и решился покорнейше просить ее доставить
ему от Хозарова приличный костюм и таким образом дать ему возможность быть
на вечере.
Секретный милашка Татьяны Ивановны - музыкант, по скромности характера,
на своем лице, покрытом угрями, не выразил никакого чувства по прочтении
пригласительного билета, а только лаконически ответил: "Приду", и принялся
писать ноты. Ферапонт Григорьич, получив приглашение, расхохотался. "А...
каков в Москве народец, - начал он рассуждать сам с собой, - вчера денег
просил взаймы, а сегодня вечер дает... Ну, мотыга же, видно! Еще не мошенник
ли какой-нибудь? Нет, брат, не надуешь, не пойду: пожалуй, и в карман
залезут".
- Ванька! Не слыхал ли ты, что такое у этого франта?
- Бал дает, сказывала хозяйка... Меня звали служить; полтинник,
говорят, дадут-с, - отвечал возившийся около чемодана Ванька.
- Ну, так что ж? Ступай, дурак, коли ты будешь, так и я схожу, - сказал
Ферапонт Григорьич. - Да смотри у меня не зевай; посматривай на меня, и как
мигну тебе, так не выдавай!
- Зачем выдавать, - отвечал лакей.
- Схожу... ничего, схожу... и посмотрю, что там такое, - говорил
Ферапонт Григорьич. - Этакие, подумаешь, на свете есть ухарские головы!
Вчера без копейки был, а сегодня вечер дает, и бог его знает где взял: может
быть, кого-нибудь ограбил?..
Две неопределенные личности тоже не обратили должного внимания на
приглашение, по крайней мере в первую минуту его получения. Это, может быть,
произошло вследствие того, что черноволосый, остававшийся прежде почти в
постоянном выигрыше, на этот раз за ремизился, а потому очень разгорячился.
Белокурый, в надежде выиграть, тоже разгорячился.
По окончании пульки они, хотя довольно односложно, но переговорили о
вечере.
- Это зовут, - сказал черноволосый.
- Да, - отвечал белокурый.
- Будут ли картишки-то? - заметил черноволосый.
- Я думаю... только ты смотри, делай пальцами-то этак знаки.
- Известное дело, - не маленький, понимаю немного игру-то. Ты пойдешь в
пальто?
- В пальто.
- Ну, ладно, а я во фраке.
Радушнее всех принял приглашение танцевальный учитель: несмотря на
сильную ломоту, которую чувствовал во всем теле, он, прочитав записку,
тотчас же вскочил с одра болезни и начал напевать известный куплет:
Кума шен, кума крест;
Кума дальше от комоду;
Кума чашки разобьешь, -
выделывая в то же время мастерские па из французской кадрили. Но дух
его, стремящийся к рассеянию, недолго торжествовал над болеющим телом.
Ревматизм от сильного движения разыгрался: учитель повалился на постель и
начал первоначально охать, потом стонать и, наконец, заплакал.
Почтеннейшая Татьяна Ивановна, не ограничивая свои заботы
хозяйственными приготовлениями, успела обежать все нумера и всем объявить,
что у Хозарова будет приятельская пирушка, потому что он скоро женится на
миллионерке и потому хочет всех своих знакомых угостить. Сибариту достала
сюртук; даже в Ферапонте Григорьиче успела поселить совершенно другое мнение
о Хозарове; а милашке-музыканту, не знаю почему, сочла за нужное весьма
подробно объяснить, сколько и какого именно рода приготовлено винных питий.
На лице, покрытом угрями, появилось самое приятное выражение. Между тем
хозяин, задумавшись, сидел в своем нумере.
Ему было грустно, что у него такая дрянная квартира, а потому он не
может дать вечера своим знакомым дамам, как делывал это несколько раз в
полку.
Настоящую же пирушку он затевал так, без всякого особого удовольствия,
потому только, что привык жить хорошо и, почувствовав в кармане деньги,
хотел показать себя этой дряни в настоящем свете.
Татьяна Ивановна просто совершала чудеса: зная наклонности своего
милашки иметь все в порядочном виде, она достала где-то подсвечники из
накладного серебра и серебряную сахарницу; у Ферапонта Григорьича выпросила,
на свое собственное имя, совершенно новенький судок для водки и у одной
знакомой достала гирную и прекрасную скатерть и дюжины полторы салфеток.
В восемь часов все было готово. Хозаров принимал всех в легоньком
пальто, как надобно ожидать от светского человека, был очень вежлив к
гостям. Сибариту, одетому в его собственный сюртук, он сжал дружески обе
руки, с музыкантом даже поцеловался; Ферапонту Григорьичу, поблагодаря за
лакея, как и следует, оказал исключительное почтение и тотчас же просил его
сесть на диван. У каждой из неопределенных личностей пожал по руке с
прибавлением: "Очень рад вас видеть, господа!" Что касается до гостей, то
Ферапонт Григорьич сохранял какую-то насмешливую мину и был очень важен;
музыкант немного дик: поздоровавшись с хозяином, он тотчас же уселся в угол;
две неопределенные личности, одна в теплом пальто, а другая во фраке
бутылочного цвета, были таинственны; сибарит весел и только немного
женировался тем, что хозяйский сюртук был не совсем впору и сильно тянул его
руки назад. Ванька в сопровождении Татьяны Ивановны внес чай со стаканами,
между которыми уже красовалась бутылка с ромом.
- Прямо пригласите пуншем, - шепнула Хозарову Татьяна Ивановна, знавшая
лучше его наклонности своих жильцов.
Хозаров сделал гримасу.
- Господа, прошу начинать с пунша, - сказал он. - Я человек холостой; у
меня чай дурной, но ром должен быть порядочный. Ферапонт Григорьич, сделайте
одолжение.
- Нет-с, благодарю; я не пью пуншу, - отвечал Ферапонт Григорьич. -
"Нет, брат, не надуешь, - думал он сам про себя, - ты, пожалуй, напоишь, да
и обделаешь. Этакий здесь народец, - продолжал рассуждать сам с собою
помещик, осматривая гостей, - какие у всех рожи-то нечеловеческие: образина
на образине! Хозяин лучше всех с лица: хват малый; только, должно быть,
страшная плутина!" Другие гости не отказались, подобно Ферапонту Григорьичу;
они все сделали себе по пуншу и принялись пить.
Хозаров, как человек порядочного тона, начал чувствовать скуку в
подобном обществе; с досады на себя, что ни с того ни с сего затеял подобный
глупый зов, он и сам решился пить и спросил себе пуншу. Чрез несколько минут
стаканы были пусты, по окончании которых почти у всех явилось желание
покурить. Довольно полный комплект хозяйских чубуков мгновенно был разобран,
и комната в несколько минут наполнилась непроницаемым дымом. Между тем
распорядительная Татьяна Ивановна поднесла гостям новый пунш, который тоже
был принят всеми, и даже Ферапонт Григорьич соблазнился и решился выпить с
ромашкой. Сам хозяин тоже не отставал от гостей. Разговор оживился.
Черноволосая личность подошла к Хозарову и просила составить для него и
для беловолосого приятеля партию в преферанс. Хозаров, с своей стороны, был
готов, но только не отыскалось третьего партнера. Сибарит начал ходить по
комнате и мурлыкать какую-то песню. Ферапонт Григорьич тоже оживился и,
подозвав к себе своего Ваньку, велел подать себе еще пуншу. Но неусыпная
девица Замшева видела и замечала все: она сама, в собственных руках,
поднесла старому милашке стакан с крепчайшим пуншем, оделя таковым же и
прочую компанию. Все сделались неимоверно живы и веселы; все закурили и
заговорили, даже музыкант начал что-то нашептывать на ухо Татьяне Ивановне.
Хозаров тоже заметно подгулял.
- Господа! - сказал он, вставая с своего места. - Я вам очень обязан за
сегодняшнее посещение и надеюсь, что с этого дня могу вас считать своими
товарищами.
- Идет! - отвечал Ферапонт Григорьич, уже окончательно переменивший
свое мнение о Хозарове.
- Конечно, можете, - отвечали все в один голос.
- Господа! Я, может быть, на днях буду иметь нужду в вашей помощи,
потому что думаю увезти девушку, и вас, как товарищей, буду просить помочь
мне.
- Браво!.. - закричал сибарит, оканчивая уже третий стакан.
- Я готов, - заметил разговорившийся музыкант, который, по расположению
Татьяны Ивановны, справлялся уже с пятым стаканом.
- Пожалуй, - проговорили вместе две неопределенные личности.
- Ну, знаете, я бы и готов, но ведь, мне быть... - сказал Ферапонт
Григорьич.
- Я не смею вас и беспокоить. Вы женатый человек, а все женатые для
меня священные особы: они неприкосновенны! Но дело в том, что я в одну
прекрасную лунную ночь... - На этом слове Хозаров остановился, потому что в
комнату вбежала Татьяна Ивановна.
- Антон Федотыч, - сказала она.
- Бога ради, господа, ни слова о том, что я говорил! Это отец моей
невесты.
Едва успел проговорить эти слова хозяин, как в дверях нумера, сквозь
табачный дым, обрисовалась колоссальная фигура Антона Федотыча.
- Фу! Как накурено, - сказал гость, - видно, что кавалерийская
компания. Здравия желаем, - проговорил он, подходя к хозяину. - Мое
почтение, господа, - продолжал он, раскланиваясь с гостями. - Очень рад, что
имел удовольствие застать вас дома и, как вижу, в таком приятном обществе.
- Очень рад, мой драгоценнейший Антон Федотыч, - проговорил хозяин. -
Прошу садиться. Не прикажете ли трубки... пуншу?
- Трубки и пуншу, то есть того и другого... можно-с... - произнес
Ступицын. - Извините, - прибавил он, немного задев музыканта, который с
большим любопытством осматривал нового гостя и вертелся около него.
- Иван! Трубки и пуншу сюда! - сказал хозяин. - Позвольте мне вам
представить: Ферапонт Григорьич Телятин!.. Антон Федотыч Ступицын!.. -
проговорил хозяин, желая познакомить двух помещиков.
- Очень приятно, - сказал Ступицын.
- Весьма рад вашему знакомству, - отвечал Телятин; и оба они
поместились на диване.
Антону Федотычу сейчас были предоставлены и трубка и пунш; но он на
этот раз был несколько странен, потому что, вместо того чтобы приняться за
пунш и войти в разговоры с Ферапонтом Григорьичем, он встал, кивнул как-то
таинственно головою хозяину и вышел из комнаты. Хозаров, разумеется, тотчас
же последовал за ним.
- Извините меня, - сказал Ступицын, - я имею к вам маленький секрет: я
слышал - на днях вы делали честь моей младшей дочери, и жена моя ничего вам
не сказала окончательного. Я, конечно, как только узнал, тотчас все это
решил. Теперь она сама пишет к вам и просит вас завтрашний день пожаловать к
нам... - С этими словами Ступицын подал Хозарову записку Катерины Архиповны,
который, прочитав ее, бросился обнимать будущего тестя.
- Вам бы надобно было действовать не так, - говорил Ступицын, - вам бы
прямо тогда же сказать мне; я бы сделал это сейчас; но ведь, знаете, они -
женщины, очень мнительны, боятся и сомневаются во всяких пустяках.
- Антон Федотыч! - начал с чувством Хозаров. - Я не могу теперь вам
выразить, как я счастлив и как одолжен вами; а могу только просить вас
выпить у меня шампанского. Сегодня я этим господам делаю вечерок; хочется их
немного потешить: нельзя!.. Люди очень добрые, но бедные... Живут без
всякого почти развлечения... наша почти обязанность - людей с состоянием -
доставлять удовольствия этим беднякам.
- Я тоже такого характера, - отвечал Ступицын, - и мне очень приятно,
что мы сходимся с вами в этом отношении. Бог даст, со временем мы будем
затевать этакие, знаете, маленькие пирушки; это, по моему мнению, очень
приятно.
- Послушайте, Антон Федотыч, я сегодня так счастлив, так счастлив, что
даже ничего не понимаю. Пойдемте!.. Я надеюсь, что вы у меня будете пить.
- Выпьем-с, потому что я в жизнь мою еще не отказывал ни в чем моим
знакомым; но только наперед ваше честное слово: Катерина Архиповна велела
непременно просить вас завтрашний день откушать у нас. Будете?
- Буду, конечно, буду. Неужели же вы думаете, что я не буду? Меня зовут
в рай, а я не пойду... Это было бы сумасшествие с моей стороны.
Будущий тесть и зять еще раз поцеловались и вошли в нумер.
- Шампанского!.. - закричал Хозаров.
- Наперед бы водки, - заметил Ступицын, принимаясь за свой стакан
пуншу.
- Ах, да... Татьяна Ивановна!.. Почтеннейшая!.. Пожалуйте нам водки!
Водка и закуска, конечно, были давно уже приготовлены, и приготовлены
самым порядочным образом: кроме того, что закуска состояла из колбасы,
сельдей, сыру, миног, к ней поданы были еще роскошное блюдо сосисок под
капустою и полдюжины жареных голубей. Антон Федотыч первый принялся за
водку; пожелав всем гостям всякого счастья в мире, он залпом выпил две рюмки
водки, затем рюмку вина, еще рюмку вина и потом, освежившись рюмкою водки,
принялся за раскошное блюдо с сосисками. Прочие гости тоже не положили
охулки на руку. Два графина водки, четыре бутылки вина, колбаса, сельди и
все прочее мгновенно было уничтожено. Очередь, наконец, дошла и до
шампанского. Хозаров распорядился первоначально только на три бутылки вдовы
Клико, но, разгулявшись, велел принести еще полдюжины. Антон Федотыч
разговорился донельзя и, познакомившись на короткую ногу со всеми и
рассказав каждому что-нибудь интересное про себя, объявил, что у него на
днях будет особенный случай и что он тогда поставит себе в непременную
обязанность просить всех господ пожаловать к нему откушать, надеясь угостить
их удивительною белорыбицею, купленною чрез одного давнишнего его
комиссионера в самом устье Волги. Окончание вечера было очень весело: все
пели хором; музыкант единогласно был избран в регенты. Сибарит и Татьяна
Ивановна тянули дисканта; две неопределенные личности пели тенором; хозяин
изображал альта; Антон Федотыч и Ферапонт Григорьич, равным образом как и
сам регент, держали баса. Пели первоначально: "В старину живали деды"{91},
потом "Лучинушку" и, наконец: "Мы живем среди полей и лесов дремучих"{91};
все это не совсем удавалось хору, который, однако, весьма хорошо поладил на
старинной, но прекрасной песне: "В темном лесе, в темном лесе" и проч. Антон
Федотыч начал отпускать удивительные штуки; не ограничиваясь тем, что пил со
всеми очередную, он схватил целую бутылку шампанского и взялся ее выпить, не
переводя духа, залпом - и действительно всю почти вытянул мгновенно; но на
самом уже конце поперхнулся, фыркнул на всю честную компанию, пошатнулся и
почти без памяти упал на диван. К Татьяне Ивановне все были необыкновенно
вежливы: даже черноволосая личность начала с нею заигрывать; но ревнивый
музыкант остановил его и чуть было не сочинил истории. Гости разошлись часу
в пятом. Антон Федотыч прежде всех уснул на диване. Все вообще были очень
довольны: даже Ферапонт Григорьич ушел в самом миротворном расположении духа
и, при прощании, целовался со всеми.
VII
Как ни подгулял Антон Федотыч, но, озабоченный поручением Катерины
Архиповны, проснулся гораздо ранее своего хозяина и начал ломать свою
голову, какую бы выдумать перед женой благовидную причину, вследствие
которой он не ночевал дома. Но, увы! Голова Антона Федотыча имела то
несчастное свойство человеческих голов, что после всякой приятельской
пирушки не только не в состоянии была ничего порядочного изобресть, но даже
с толком отвечать на вопросы. Долго Антон Федотыч делал усилие, чтобы
заставить вместилище разума мыслить, но оно не повиновалось и только болело
во всевозможных углах.
"Что будет, то будет", - подумал Ступицын и, приведя, сколько возможно,
свою наружность в приличный вид, отправился держать ответ перед супругой.
Катерина Архиповна была в сильном беспокойстве и страшном ожесточении
против мужа, который, вместо того чтобы по ее приказанию отдать Хозарову
письмо и разведать аккуратнее, как тот живет, есть ли у него состояние,
какой у него чин, - не только ничего этого не сделал, но даже и сам куда-то
пропал. Ощущаемое ею беспокойство тем было сильнее, что и Мари, знавшая,
куда и зачем послан папенька, ожидала его возвращения с большим нетерпением
и даже всю ночь, бедненькая, не спала и заснула только к утру.
Часу в девятом Антон Федотыч, наконец, явился и, предчувствуя
неминуемую грозу, хотел приласкаться к Катерине Архиповне и подошел было к
ее руке, но рука была отдернута.
- Это что такое значит? Откуда вы изволили пожаловать?.. Боже мой! Что
это у вас за лицо? Посмотрите, пожалуйста, в зеркало, какова ваша
физиономия.
- Что физиономия?.. - спросил Ступицын.
- Да то физиономия; совершенно, как у мужика после праздника. Пили, что
ли, вы всю ночь?
- Ничего физиономия.
- Вот прекрасно - ничего... весь опух... и ничего!
- Я угорел, - отвечал невпопад Ступицын.
- Он угорел; скажите, ради бога, он угорел!.. Где же это вы изволили
угореть? Где вы ночевали-то? Отчего вы домой не пришли?
- Угорел...
- Да что вы такое говорите! Мне кажется, вы ничего не понимаете; я вас
спрашиваю, где вы ночевали?
- У Хозарова.
- Да разве я вас ночевать туда посылала?.. Что я вам говорила? Что
поручила? Помните ли вы это?.. Отдали ли по крайней мере письмо, которое я с
вами посылала?
- Письмо?.. Письмо отдал.
- А узнали ли, что я вам говорила?
- Известно, что узнал.
- Ну, рассказывайте!
Как ни ломал Антон Федотыч свою странную голову для того, чтобы
изобресть какой-нибудь приличный ответ, но ничего не мог придумать.
- Что рассказывать-то?.. - произнес он.
- Господи боже мой! - воскликнула, всплеснув руками, Катерина
Архиповна. - Это превосходит всякое терпение: человек вы или нет, милостивый
государь? Похожи ли вы хоть на животное-то? И те о щенках своих попечение
имеют, а в вас и этих-то чувств нет... Подите вы от меня куда-нибудь; не
терзайте по крайней мере вашей физиономией. Великое дело поручила отцу
семейства: подробнее рассмотреть, как живет, где, и что, и как? Так и
этого-то не сумел и не хотел сделать.
- Я вам говорю, что я рассмотрел... - возразил Антон Федотыч.
- Что же вы рассмотрели?
- Все рассмотрел, все отлично.
- Велика квартира?
- Велика.
- Сколько комнат?
- Одна.
- Как? Велика - и одна? Да что вы такое говорите? С ума, что ли, вы
сошли? Или еще не проспались?
- Ну, ладно-с! - возразил Антон Федотыч, встал и пошел.
- Постойте!.. Куда же вы идете?.. Скажите по крайней мере, будет ли
Сергей Петрович сегодня?
- Будет, непременно приедет, - отвечал Антон Федотыч и вышел.
Странная голова его мало того, что ничего не понимала, но начала еще
кружиться, так что Ступицын почувствовал необходимую потребность выйти на
свежий воздух.
- Этакой отвратительный человек, - говорила Катерина Архиповна, -
вероятно, тот обрадовался и послал за шампанским, а этот безобразный урод и
напился.
Часов в десять Мари проснулась, и первый ее вопрос, который она сделала
матери, был: возвратился ли папенька, и приедет ли сегодня Сергей Петрович?
- Приедет, друг мой, непременно приедет, - отвечала старуха.
Мари тотчас встала, спросила себе чаю с белым хлебом и потом начала
одеваться. Она потребовала себе свое любимое шелковое платье и вообще
туалетом своим очень много занималась; Пашет и Анет, интересовавшиеся знать,
что такое происходит между папенькой, маменькой и Мари, подслушивали то у
тех, то у других дверей и, наконец, начали догадываться, что вряд ли дело
идет не о сватовстве Хозарова к Мари, и обе почувствовали страшную зависть,
особенно Анет, которая все время оставалась в приятном заблуждении, что
Хозаров интересуется собственно ею. Катерина Архиповна ушла к себе в
комнату, затворилась и начала молиться. Антон Федотыч, чем более странная
голова его приходила в нормальное состояние, тем яснее начал сознавать, в
какой мере он дурно исполнил возложенное на него поручение, и что ему
непременно последует от супруги брань, и брань такого сорта, какой он
никогда еще не получал, потому что дело шло об идоле, а в этом случае
Катерина Архиповна не любила шутить.
Пораздумавшись, он решился на целый день дать куда-нибудь тягу и
явиться домой в то время, как у Катерины Архиповны поуходится сердце.
В одиннадцать часов все дамы, в ожидании торжественного представления
жениха, были одеты наряднее обыкновенного и сидели по своим обычным местам.
Все они, конечно, испытывали весьма различные ощущения. Старуха в своей
комнате была грустна, Мари сидела с нею; она была весела, но взволнованна; в
сердцах Пашет и Анет, сидевших в зале, бушевали зависть и досада.
Жених подъехал в щегольской парной карете, из которой проворно выскочил
и, взбежав на крыльцо, сбросил свою шубу сопровождавшему его лакею и вошел.
Пашет и Анет сухо ему поклонились; он прошел к Катерине Архиповне. При
появлении его Мари вся вспыхнула; старуха силилась улыбнуться. Герой мой был
тоже несколько взволнован и даже сел на предлагаемый ему стул не с обычною
ему ловкостью и свободою. Катерина Архиповна посмотрела на дочь; та поняла и
вышла. Несколько минут мать и жених сидели молча. Хозаров, очень хорошо уже
поняв, что в семействе решено дать ему слово, решился не начинать первый; а
старухе, кажется, было тяжело начать говорить о том, чего она не желала бы
даже и во сне видеть.
- Вы сердитесь на меня, Сергей Петрович? - проговорила она.
- Напротив, я считаю за счастье, - отвечал Хозаров.
- Вы так меня тогда удивили, что я даже вдруг хорошенько сообразиться
не могла и, как мать, даже испугалась.
- Я очень понимаю, Катерина Архиповна, ваши чувства - и даже сам бы на
вашем месте поступил точно таким же образом. В настоящем случае позвольте
мне, Катерина Архиповна, попросить у вас извинения в моей дерзости. Что
делать. Любовь заставляет нас иногда забывать общественные условия.
- Скажите мне одно, Сергей Петрович, вы любите Мари? - спросила
Ступицына.
- Катерина Архиповна! - отвечал Хозаров, прижав руку к сердцу. - Есть
чувства, которых человек не в состоянии выразить словами. Мне не выразить
моих чувств словами, я могу только сознавать их в сердце.
- Да постоянно ли вы будете любить ее, не переменитесь ли?
- Перемена во мне может произойти тогда только, когда из этой груди
вынут мое сердце и вместо него поставят чье-нибудь другое.
- Это все женихи, Сергей Петрович, говорят так, а как женятся, так и
выходит другое.
- Зачем же смешивать себя с толпою? Почему же не быть исключением? Я,
Катерина Архиповна, не мальчик; я много жил и много размышлял. Я видел уже
свет и людей и убедился, что человек может быть счастлив только в семейной
жизни... Да и неужели же вы думаете, что кто бы это ни был, женясь на Марье
Антоновне, может разлюбить это дивное существо: для этого надо быть не
человеком, а каким-то зверем бесчувственным.
- Нет, Сергей Петрович, это и не звери, а люди делают; мало ли мы видим
примеров: мужья разлюбляют прекрасных жен и меняют их бог знает на кого.
- Клянусь моей любовью к Марье Антоновне, которая, конечно, для меня
дороже всего, клянусь этою любовью, что я всю жизнь буду любить их! -
произнес Хозаров.
Разговор на несколько времени прекратился.
- Вот еще что я хотела сказать, Сергей Петрович, - начала старуха, - мы
небогаты: у Мари всего бабушкина усадьба с какими-нибудь...
- Бога ради, Катерина Архиповна, не говорите мне об этих вещах, которых
я и знать не хочу, - перебил Хозаров, очень, впрочем, довольный, что услыхал
о бабушкином состоянии, - я женюсь только на вашей дочери и желаю только
владеть ими, а больше мне ничего не надобно.
- Очень верю, Сергей Петрович, вашему благородству, и поверьте, что я
награжу Машеньку и награжу больше, чем даже следует по нашему состоянию, но
достаточно ли это будет для семейной жизни?.. Имеете ли вы сами состояние?
- Я имею и свое состояние... вы видите, я живу - и живу в столице, -
отвечал Хозаров, - но этого мало: имею же я некоторые способности, которые
могу употребить на службу?.. И, наконец, у меня, Катерина Архиповна, две
здоровые руки, которые готовы носить каменья для того только, чтобы сделать
Марью Антоновну счастливою.
- Не обманывайте меня, Сергей Петрович, вся моя жизнь, все мое счастье
только в ней. Я не знаю, что со мною будет, если увижу, что я ошиблась; она
еще молода, она сама не понимает, какой делает теперь важный шаг, но я мать;
я должна ее руководить.
В продолжение этой речи у старухи навернулись на глазах слезы. Хозаров
тоже был, кажется, растроган и прижал к глазам платок.
- Я ничего не могу говорить и только благоговею перед вашими
материнскими чувствами, - отвечал он.
- Поклянитесь мне еще, что вы сделаете ее счастливою, - сказала
Катерина Архиповна, взяв героя моего за руку.
- Еще раз клянусь моею любовью сделать вашу дочь счастливою! - произнес
Хозаров.
- Берите ее - она ваша, - сказала старуха и, зарыдав, упала на диван.
Хозаров между тем взял руку будущей маменьки и несколько раз поцеловал
ее с чувством. Далее затем призвана была Мари. Катерина Архиповна, не
переставая плакать, объявила дочери о предложении Хозарова. Мари
сконфузилась и бросилась обнимать мать, а потом подала жениху руку, которую
тот, как водится, страстно поцеловал. В следующей затем беседе Сергей
Петрович был нежен с невестою, в то же время старался как можно более
изъявлять почтения и глубокого уважения к Катерине Архиповне и начал ее уже
именовать belle-mere*. Он не позабыл также и своих будущих belles-soeurs** и
с ними, по-родственному, очень мило шутил, обещаясь на будущее время
подмечать, кто им нравится, и нынешнею же зимою выдать их замуж. На это обе
девицы объявили, что они еще не хотят замуж; но Хозаров, по правам близкого
родственника, обещал, как делалось это в старину, выдать их насильно и
уморительно описал эту сцену, как повезет он их с связанными руками в
церковь венчать. Обе девицы, несмотря на чувствуемую зависть, расхохотались
и утвердительно сказали, что не дадут себя связывать; одним словом, в это
утро герой мой успел до невероятности всем понравиться. Невеста, как мы и
прежде еще знали, его обожала; Пашет и Анет остались весьма довольными его
любезностью и вниманием; даже сама Катерина Архиповна начала его понимать в
другом смысле; из предыдущей сцены она убедилась, что будущий зять очень
любит Мари, потому что он не только сам не спросил о приданом, но и ей не
дал договорить об этом предмете. Заискав таким образом во всех членах
семейства, Сергей Петрович начал просить позволения - съездить на несколько
времени домой и распорядиться по некоторым экстренным домашним делам,
обещаясь в шесть часов вечера явиться на приятнейшее для него дежурство у
ног невесты.
______________
* теща (франц.). Здесь - мамаша.
** своячениц (франц.).
Откровенно говоря, Хозаров не имел никаких экстренных дел; но ему
хотелось побывать у Варвары Александровны, рассказать ей, что с ним
случилось, и порисоваться перед нею своими пылкими чувствами.
Мамилова очень обрадовалась приезду друга.
- Где вы и что с вами? - спросила она гостя, подавая ему руку.
- Судьба моя решена - я женюсь, - отвечал тот.
- Право? Каким же образом это случилось?
- И сам не знаю; вчера получил пригласительную записку, а сегодня дано
и слово.
- Слава богу, опомнились; это было бы с их стороны просто сумасшествие
- отказать вам. Ну, что же вы, счастливы теперь?
- Я не понимаю еще хорошенько, что со мною; у меня как-то замерло
сердце, и я ничего ясно не могу ни чувствовать, ни понимать.
- Вот вы мужчина, а говорите, что у вас замерло сердце; что же должна
чувствовать женщина в эти страшные для нее минуты! Что ваша невеста -
весела?
- Да, она очень весела: она еще очень молода и потому беспечна.
- Нет, это не потому что молода, но она любит вас... Ах, как это первое
время тяжело для тех женщин, которые идут не по любви! После как-то
свыкнешься с этою мыслью, но вначале - это ужасно.
- Что вы, Варвара Александровна, чувствовали в это время?
- Что я чувствовала?.. - отвечала со вздохом и несколько смутившись
хозяйка. - Я ничего не чувствовала; я была тогда глупа, слепа, нема; я
выходила, или, лучше сказать, это выходила замуж не я, а кто-то другая; я не
понимала, что я для жениха моего так, игрушка, временная забава, и уже
после, гораздо позже, когда воротить было невозможно, я поняла, что такое
мужчина, и особенно мужчина в сорок лет. Но, впрочем, не спрашивайте меня:
зачем вам знать историю моего сердца, она скучна и неинтересна; я могу
только сказать, что я не живу, а прозябаю.
- Знаете ли, что я думаю? Вам, с вашей поэтической душой, не следовало
бы выходить замуж.
- Это почему вы так думаете?
- Потому, что вы так умны; ваше сердце столько возвышенно, что вам из
мужчин нет равного: они все ниже вас.
- Ах, как вы ошибаетесь, Сергей Петрович! Как мало нужно для моего
великого ума и для моего возвышенного сердца - одна любовь и больше
ничего... Любовь, если хотите, среди бедности, но живая, страстная любовь;
чтобы человек понимал меня, чувствовал каждое биение моего сердца, чтобы он,
из симпатии, скучал, когда мне скучно, чтобы он был весел моим весельем. Вот
что бы надобно было, и я сочла бы себя счастливейшей в мире женщиной.
- Неужели же Лев Павлович не отвечает на ваши прекрасные требования?
Неужели он вашим благородным стремлениям не сочувствовал?
- Лев Павлович?.. Лев Павлович, как и все мужчины: он с самых первых
пор или скучал, или даже смеялся над моими стремлениями. Он окружал меня
богатством, удовлетворял мои прихоти, впрочем, всегда с оговорками, и потому
полагал, что уже все сделал, что я даже не должна сметь ничего желать более.
Но, бога ради, не спрашивайте меня: видьте во мне вашего друга... старуху,
которая вам желает счастья... и больше ничего! Расскажите мне лучше
что-нибудь про себя: когда вы думаете назначить свадьбу?
- Я, с своей стороны, буду настаивать как можно скорее: знаете, любовь
нетерпелива...
- Да, кончайте эту скучную процедуру скорее, будут толки, сплетни, и
зачем вам допускать подобные пошлости в вашем браке, который не должен
походить на другие свадьбы? Где вы думаете после жить?
- Без сомнения, в Москве, - отвечал Хозаров. - Неужели же ехать в эту
ужасную провинцию?
- Не забывайте ваших старых друзей, а в том числе и меня, - сказала
Мамилова.
Хозаров встал и поцеловал у ней руку.
- То, что вы сделали для меня, - сказал он с чувством, - так заключено
глубоко в моем сердце, так срослось с этим сердцем, что одна только смерть
может уничтожить чувство благодарности... одно это одолжение деньгами...
- Не говорите, пожалуйста, об этих пустяках, - перебила хозяйка. -
Знаете ли что? Я не люблю денег и считаю их решительно за какие-то пустяки:
по-моему, кажется, отдать кому деньги или самому у кого-нибудь взять - это
такая обыкновенная вещь, о которой не стоит и думать.
- Я в этом не согласен с вами. Деньги - рычаг всего. При деньгах можно
все сделать.
Мамилова сомнительно покачала головой.
- Не спорьте, Варвара Александровна, в этом, а лучше скажите мне: чего
нельзя сделать для своего удовольствия на деньги?
- А например, найти, милостивый государь, друга, - перебила резко
хозяйка. - Найдите с вашими всемогущими деньгами друга!
- Да, это другое дело; но, впрочем, есть пословица, что с деньгами и
друзей много.
- Не друзей, Сергей Петрович, а льстецов, вы хотите, верно, сказать. Но
друга, истинного друга не купите вы на деньги.
- Зачем же так углубляться в жизнь. Мы можем и льстецов считать за
друзей; есть прекрасные на этот предмет стихи: "У дружбы есть двойчатка
лесть: они с лица отчасти схожи".
- Ну, бог с ними - и с деньгами и с лестью, - все это не моего романа.
Скажите лучше мне, как вы думаете вести себя с вашей будущей женой?
- То есть как? - спросил Хозаров. - Как обыкновенно, я полагаю,
обращаются люди образованные, когда они любят.
- Бога ради, не обращайтесь так, как обращаются образованные и умные
мужья. Это значит, с первого же раза, начать переделывать молоденькое и
покорное существо на свой лад. Оно, конечно, будет повиноваться и
подделываться под ваши понятия; но в то же время оно будет убивать самое
себя. Ведите себя просто, как бог вас создал, занимайтесь с этим молоденьким
созданием пустяками, которые ее занимают, болтайте с ней, играйте. Что вы
смотрите на меня с удивлением? Если вы любите ее, то вам самим будет весело;
а если нет, то и говорить нечего. Поверьте мне, что если вы хотите быть
счастливым в вашем браке, то и не должны себя вести иначе.
- Я люблю мою невесту, - и из этого слова можете ясно заключить, как я
буду вести себя.
Долго еще продолжалась беседа между женихом и Варварой Александровной.
Брачные отношения были разобраны ими в самых мельчайших подробностях: много,
конечно, Варвара Александровна, обладающая таким умом, высказала глубоких и
серьезных истин; много в герой мой, тоже обладавший даром слова, сделал
прекрасных замечаний; но я не решаюсь передать во всей подробности разговор
их, потому что боюсь утомить читателя, и скажу только, что Хозаров отобедал
у Мамиловой и уехал от нее часу в шестом. Домой заехал он на минуту для того
только, чтобы, пользуясь свободою жениха, переменить свой фрак на, сюртук.
Здесь, конечно, явилась к нему другой его друг - Татьяна Ивановна, и,
конечно, Сергей Петрович поставил себе в обязанность и ей объявить весьма
подробно о всем том, что касалось до женитьбы.
- Вот ваше дело обделалось, слава богу, хорошо, - сказала Татьяна
Ивановна грустным голосом, - а я все-таки осталась обижена; меня, может
быть, не будут и в дом к себе пускать.
- Вот пустяки, - кто из них смеет это подумать, я всех их заставлю вас
уважать!
- Нет, Сергей Петрович, это невозможно, - возразила Татьяна Ивановна.
- А вот посмотрите, - отвечал Хозаров.
В шесть часов он отправился на приятнейшее для него дежурство, где
невеста и Катерина Архиповна ожидали его с величайшим нетерпением. Впрочем,
герой мой, как следует влюбленному жениху, заехал первоначально к Люке и
взял там фунтов десять различных сортов конфет. Приехав, он был непомерно
мил; зная из прежних разговоров, что Катерина Архиповна очень любит грецкие
орехи в сахаре, будущий зять не преминул в кондитерской отобрать для тещи
штук тридцать конфет именно этого сорта; невесте были привезены целые пять
фунтов и сверх того в прекрасном картоне; для Пашет и Анет у Хозарова тоже
были приготовлены конфеты, но он им их не показал, а объявил, что привез им
женихов, которых и держит покуда в кармане. Пашет и Анет сначала помирали со
смеху, а потом приступили к нему, чтобы он показал и не держал бы несчастных
женихов в кармане.
Хозаров долго мучил любопытных двух девиц и, наконец, вынул и
представил им женихов. Оказалось, что они были из красного леденца. Один из
них, для Пашет, был, кажется, французский кирасир в шишаке и с руками,
сложенными на груди крестообразно; для Анет же - в круглой шляпе и державший
руки наподобие ферта. Кроме сего, к обоим женихам было приложено по целому
фунту конфет.
Посмеявшись и пошутив таким образом с своими belles-soeurs, Хозаров
начал заниматься с невестою и вступил во все права жениха. Первоначально он
увел ее в залу и, взяв за талию, начал с нею ходить взад и вперед по
комнате. Разговор между ними был следующий:
- Итак, Мари, наши желания увенчиваются успехом, - сказал Сергей
Петрович, - теперь я могу вас спросить, давно ли вы меня любите?
- Давно... постойте... это именно с того вечера, как, помните, в Ко...
на вечере я танцевала с вами польку.
- Вообразите, Мари, что значит симпатия! В этот же вечер решилась и моя
участь: увидя вас, я как будто переродился; во мне вдруг явилось желание
жениться, чего мне прежде и не снилось... Вся моя прошлая жизнь показалась
мне так пошла, так глупа, что я возненавидел самого себя.
- Что это значит симпатия? - спросила Мари.
- О! Это слово имеет большое в жизни значение, - сказал Хозаров. -
Симпатия значит родство душ; так что, если расторгнуть эти две души, между
которыми существует симпатия, то жизнь их будет неполна; в каждой из них как
будто бы будет чего-то недоставать. Возьмите этот билетик, - продолжал он,
развертывая конфетный билетик, - тут написано: "Я знаю, ты мне послан богом,
до гроба ты хранитель мой". Тут есть полная мысль, но разорвите его пополам:
на одной половине осталось: "Я знаю, ты мне послан богом", а на другой - "до
гроба ты хранитель мой". Хоть в каждой есть смысл, но неполный, - таков
смысл и двух разрозненных душ, связанных симпатическим родством. - Здесь
герой мой остановился, заметя, что уж чересчур забрался в отвлеченности,
которые Мари совсем не понимала, да и сам он не очень ясно уразумевал то, о
чем говорил.
- Кто живет на луне? - спросила вдруг Мари. - Неужели и там есть люди?
Им, я думаю, холодно.
- Ну, Мари, этот вопрос могут решить только ученые.
- Неужели же они знают, что там делается!.. Это очень далеко.
- У них для этого есть трубы, в которые они наблюдают.
- Кис, кис, кис!.. - вскрикнула Мари и, оставив жениха, бросилась к
двери, в которой показался огромный рыжий кот. - Сергей Петрович,
посмотрите, какие у него маленькие глазки - и какие он славные песни поет, -
прибавила она, взяв кота на руки и поднося его к Хозарову, который сначала
погладил кота, а потом взял его за усы и потихоньку потянул. Кот оскорбился
и царапнул дерзкую руку. Хозаров отдернул. Маша покатилась со смеху. Возня с
котом продолжалась около четверти часа: Мари гладила его, заставляла
танцевать, подняв на задние лапки, и, наконец, повязала ему голову носовым
платком, отчего у кота действительно сделалась преуморительная физиономия,
так что даже Сергей Петрович расхохотался.
После истории с котом речь зашла о новой польке-мазурке, которую Сергей
Петрович уже щегольски танцевал, но невеста еще не знала. Хозаров начал ее
учить, и оказалось, что Мари весьма способна и понятлива для танцевального
дела: с двух - трех раз она выделывала па правильно и отчетливо. От танцев
щечки ее разгорелись; шелковая мантилья спала и открыла полную, белую шею и
грудь; черные глазки разгорелись еще живее, роскошные волосы, распустившиеся
кудрями, падали на плечи и на лоб. Герой мой затрепетал, созерцая свою
невесту, и потому, на правах жениха, посадил ее с собою на диван, обнял и
начал целовать ее ручки, щечки, глазки, шейку и грудь. Мари слабо
сопротивлялась. В это время через залу прошла Катерина Архиповна. Жених и
невеста сконфузились.
Катерина Архиповна ничего им не сказала, но, пройдя в другую комнату,
крикнула Анет и велела той идти сидеть в зале, и если куда нужно будет
выйти, то послать туда сестру. Когда Анет пришла в залу, жених и невеста
сидели все еще рядом, и Хозаров держал Мари за руку. Зависть, усыпленная на
время любезностью Хозарова, снова закралась в сердце девушки: с серьезным
лицом уселась она на дальний стул и уставила свои глаза на оконный переплет,
чтобы только не видеть счастья другой - счастья, о котором она когда-то сама
мечтала.
- Ma belle-soeur! - сказал Хозаров. - Что поделывает ваш сладкий жених?
- Не знаю, - отвечала сухо девушка, - я его куда-то засунула.
- А Павлы Антоновны?
- Она своему голову скусила, - отвечала с улыбкою Анет.
Сергей Петрович и Мари померли со смеху.
- О mon dieu, mon dieu*, - воскликнул Хозаров, - какая же жалкая участь
ваших женихов! Вы своего затеряли, а Павла Антоновна даже скусила своему
голову! Не поступайте вы, Мари, со мною так жестоко, - прибавил он,
обращаясь к невесте, которая, с своей стороны, ничего не отвечала и только
крепко пожала жениху руку.
______________
* Боже мой, боже мой (франц.).
Пашет в самом деле жестоко распорядилась с подарком Хозарова: наследуя
от папеньки прекрасный аппетит ко всему съедобному, она первоначально съела
все доставшиеся на ее долю конфеты, а потом принялась и за жениха; сначала
откусила ему ноги, а потом, не утерпев, покончила и всего, и последний
остаток - женихову голову в шишаке, вероятно, с целью продлить наслаждение,
очень долго сосала. Анет не засунула своего жениха; она его, вместе со всеми
подаренными конфетами, прибрала далеко, в самый потайной свой ящик, имея в
виду со временем показать их какой-нибудь задушевной приятельнице и вместе с
тем рассказать, что эти конфеты подарил ей один человек, который любил ее,
но теперь уже не любит, потому что умер. Нам известно, что Анет, как и
папенька, любила сказать красное словцо, то есть задушевные свои мечтания
выдать за действительность.
Далее в этот вечер ничего уже не случилось более достопримечательного,
кроме разве того, что Анет была сменена с своего дежурства пришедшим
папенькою и потому тотчас же ушла к себе наверх. Антон Федотыч явился домой
с головой, окончательно приведенною в нормальное состояние, и потому сильно
трусил предстоящего ему объяснения с супругою. Увидев Хозарова, он очень
обрадовался, потому что по опыту уже знал, что Катерина Архиповна в
присутствии посторонних не входила в крайности и ограничивалась только тем,
что разве скажет ему небольшую колкость. Увидев, что Хозаров сидит рядом с
Мари и даже держит ее за руку, - он сообразил, что дело уже покончено,
вследствие чего и решился перед будущим зятем немного поважничать.
- Здравствуйте, Антон Федотыч, - сказал жених довольно фамильярно.
- А... наше вам почтение!.. Отчего не накрывают на стол: разве не
знают, что я в одиннадцать часов ужинаю? - сказал Антон Федотыч, садясь на
стул. - Нет ли, Сергей Петрович, с вами сигарок? Я свои захватил все с собою
и потерял портсигар дорогой.
Хозаров подал тестю сигару, которую Антон Федотыч тотчас же и закурил.
- Ты не давай папеньке сигар, - сказала шепотом Мари, - маменька
терпеть не может, чтобы он курил, потому что он все сорит.
Ужин Ступицыных на этот раз не походил на обычные их ужины. Катерина
Архиповна распорядилась, чтобы к нему были приготовлены котлеты из телятины,
и вечно жареная говядина заменена тетеркою. Кроме того, перед ужином была
подана водка и потом поставлена на стол бутылка с мадерою. Антон Федотыч,
разумеется, воспользовался случаем: он почти залпом выпил две рюмки водки,
заставя то же сделать и Сергея Петровича. За ужином Ступицын очень боялся
того, чтобы жена не начала выговаривать, но все-таки сохранил присутствие
духа и, вместе с Пашетой, уничтожил большую часть каждого блюда и выпил
почти полбутылки вина. Прочие ничего не ели, Хозаров пил мадеру и
разговаривал с невестой, которая, вероятно от волнения, тоже пила очень
много воды Катерина Архиповна и Анет были скучны.
VIII
"Chere Claudine!
Опять я давно не писала к тебе и опять по той же причине, что нечего
писать. Каждый день мой есть томительное повторение вчерашнего, а вчерашние
дни мои ты знаешь очень хорошо. Последнее время меня развлекала и занимала
свадьба Хозарова, о которой я тебе уже писала. Наконец, они женились. Стыдно
сказать, Claudine, но я любуюсь и завидую их счастью. О, как должно быть
полно это счастье! Они так любят, так стоят друг друга, они восторжествовали
над препятствиями, которые ставили им свет и люди. Вот уже более недели, как
они обвенчаны и живут в маленьком, но прелестном домике на Гороховом поле. Я
у них провожу почти целые дни. Если хочешь, они немного смешны: представь
себе, целые дни целуются; но я, опять повторяю тебе, радуюсь за них;
холодные светские умы, может быть, назовут это неприличным; но - боже мой! -
неужели для этого несносного благоразумия мы должны приносить в жертву самые
лучшие минуты нашей жизни!.. А сколько на свете людей, для которых даже и не
существовало и не будет существовать этого поэтического времени! Я моим
птенцам сочувствую. Для самой меня, как я ни желала, как я ни мечтала об
этом, не существовало подобных минут. На самых первых порах я сама была, да
и заставили меня быть, благоразумною и приличною.
Прощай, мой друг!
Твоя Barbe Мамилова".
Вскоре за сим письмом в маленьком, но прелестном домике происходила, по
крайней мере вначале, самая утешительная, самая отрадная семейная сцена. Это
было вечером: Сергей Петрович Хозаров, в бархатном халате, сидел на краю
мягкого дивана, на котором полулежала Марья Антоновна, склонив прекрасную
головку свою на колени супруга, и дремала. Хозаров тоже полудремал. Одна
только Катерина Архиповна бодрствовала и вязала чулок. Страстная мать уже
переселилась к молодым и спровадила Антона Федотыча с двумя старшими
дочерями в деревню.
- Мари, а Мари! Вставай, друг мой, - сказал Хозаров, которому, видно,
наскучило сидеть в положении подушки.
Мари открыла ненадолго глаза, улыбнулась и опять задремала. Хозаров
наклонился и поцеловал жену.
- Перестаньте, Сергей Петрович, тормошить ее... что это, какой вы
странный! Не дадите успокоиться, - сказала Катерина Архиповна.
- Но что ж такое, мамаша? Я полагаю, что по вечерам спать очень вредно,
- возразил Хозаров.
- Как это вы смешно говорите: вредно! Разве вы знаете, в каком она
теперь положении; может быть, ей это даже нужно; может быть, этого сама
природа требует.
- Мне самому бы, мамаша, встать хотелось.
- Да, вот это справедливее, что вам самому скучно. Ну, это, Сергей
Петрович, не большое доказательство любви.
- Помилуйте, Катерина Архиповна, любовь доказывается не в подобных
вещах.
- К чему же вы все это говорите так громко?.. Вероятно, чтобы разбудить
ее. Я этого, признаюсь, не ожидала от вас, Сергей Петрович!
- Я не знаю, почему вам, мамаша, угодно таким образом перетолковывать
мои слова.
- Я не перетолковываю ваших слов, и очень странно, если бы я, мать,
стала перетолковывать что бы то ни было... А я все очень хорошо вижу и все
очень хорошо понимаю.
- То есть вам угодно видеть и понимать все в дурную сторону.
Катерина Архиповна хотела было возразить, но остановилась, потому что
Мари проснулась и села.
- Что ты, друг мой, видела во сне? - сказал Хозаров, беря жену за руку.
- Ничего... снились только премиленькие черные котятки - и пресмешные:
я их кормила все молоком, а они не ели.
- Разве ты думала, друг мой, о котятках?
- Нет, сегодня не думала.
- Ты ужасное еще, Мари, дитя, - сказал Хозаров.
- Сам ты дитя! Почему же я дитя?
- Да так, мой друг, ты дитя; но только милое дитя, даже во сне видишь
котят; это очень мило и наивно!
- Сами вы наивный. Куда же ты встал?
- Мне, друг мой, надобно съездить в клуб.
- Вот прекрасно... не извольте ездить; я сижу дома, а он поедет в клуб
- и я с тобой поеду...
- Друг мой, это не принято.
Катерина Архиповна, слушавшая всю эту сцену с лицом сердитым и
неприятным, наконец вмешалась в разговор.
- Я не знаю, Сергей Петрович, как вы поедете в клуб, - жена ваша не так
здорова, а вы ее хотите оставить одну... тем более, что она этого не желает.
- Но сами согласитесь, мамаша, что это странно.
- Для вас, может быть, действительно это странно; но что же делать,
если она вас любит и желает быть с вами.
- Господи боже мой! Я сам ее люблю; но все-таки могу съездить в клуб.
- Поезжайте!.. Кто же вас удерживает? - сказала, наконец, Мари. - Мне
все равно; я и с мамашей буду сидеть.
- Друг мой, нельзя же совершенно отказаться от общества! - возразил
Хозаров.
- Поезжай, - сказала Машет и надулась.
- Семьянин, мне кажется, не должен и думать об обществе, - заметила
резко Катерина Архиповна. - Кроме того, Сергей Петрович, чтобы ездить по
клубам, для этого надобно, мне кажется, иметь деньги, а вы еще не совершенно
устроили себя, у вас еще нет и экипажа, который вы даже обещались иметь.
Хозаров ничего не отвечал на этот намек и вышел в залу, по которой
начал ходить взад и вперед, задумавшись. Спустя четверть часа к нему вышла
Катерина Архиповна.
- Что же вы, Сергей Петрович, оставили вашу жену? Что вы хотите этим
показать?
- Помилуйте-с... я дома и, как следует семьянину, не уехал в клуб, -
отвечал Хозаров.
- Все равно: вы ушли от нее; вы пойдите посмотрите; она почти в
истерике от ваших фарсов. Это бесчеловечно, Сергей Петрович... Зачем же вы
женились, когда так любите светскую жизнь?
Хозаров ничего не отвечал теще и пошел в гостиную, где действительно
нашел жену в слезах.
- Не плачьте, Мари! Что это за ребячество, - сказал он, садясь около
нее на диван и обнимая ее.
- А зачем же вы в клуб сбирались? Мне, я думаю, одной скучно, -
отвечала Мари.
- Ну, не извольте же плакать от всяких пустяков; я не поехал - и
довольно; лучше давай в ладошки играть.
Затем молодые начали играть в весьма занимательную игру, которую Сергей
Петрович назвал в ладошки; она состояла в том, что оба они первоначально
ударяли друг друга правой ладонью в правую и левой в левую; потом правой в
левую и левой в правую, и, наконец, снова правой в правую, левой в левую, и
так далее.
Такого рода замысловатую игру молодые продолжали около получаса. Марье
Антоновне было очень весело. Катерина Архиповна, увидев, что молодые начали
заниматься игрою в ладошки, ушла в свою комнату. Хозаров первый покончил
играть.
- Ну, довольно! - сказал он.
- Давай, Серж, еще играть.
- Будет, милочка! Мне еще надобно с тобой поговорить о серьезном
предмете. Послушай, друг мой! - начал Хозаров с мрачным выражением лица. -
Катерина Архиповна очень дурно себя ведет в отношении меня: за всю мою
вежливость и почтение, которое я оказываю ей на каждом шагу, она говорит мне
беспрестанно колкости; да и к тому же, к чему ей мешаться в наши отношения:
мы муж и жена; между нами никто не может быть судьею.
- Она на тебя сердится, Серж. Она говорит, что ты обманщик и все
неправду сказал, что у тебя есть состояние.
- И это не ее дело, есть ли у меня состояние, или нет; она должна
только отдать тебе твое и наградить тебя, как следует, - и больше ничего! Я
даже полагаю, что ей гораздо было бы приличнее жить с своим семейством, чем
с нами.
- Она говорит, что ни за что этого не сделает; сама будет управлять
имением и жить с нами, а нам давать две тысячи в год.
- Вот тебе на!.. Прекрасно... бесподобно... Сама будет твоим имением
управлять и нам будет выдавать по копейкам... Надзирательница какая,
скажите, пожалуйста! Ты сделай милость, Мари, поговори ей, что это
невозможно: я для свадьбы задолжал, и у меня ни копейки уже нет; мне нужны
деньги; не без обеда же быть.
- Я уж ей говорила, Серж, по твоей просьбе; она говорит, что все у нас
будет; только деньги тебе в руки не хочет давать; она говорит, что ты ветрен
еще, в один год все промотаешь.
- О, черт возьми! Опять это не ее дело! Состояние твое - и кончено...
Что же, мы так целый век и будем на маменькиных помочах ходить? Ну, у нас
будут дети, тебе захочется в театр, в собрание, вздумается сделать вечер:
каждый раз ходить и кланяться: "Маменька, сделайте милость, одолжите
полтинничек!" Фу, черт возьми! Да из-за чего же? Из-за своего состояния! Ты,
Мари, еще молода; ты, может быть, этого не понимаешь, а это будет не жизнь,
а какая-то адская мука.
- Что делать, Серж! Она очень рассердилась, что ты состоянием-то своим
обманул, и на прошедшей неделе целый день плакала.
- Что ж такое, что я, может быть, и прибавил, или, лучше сказать, что,
любя тебя, скрыл, что имение мое расстроено. Катерина Архиповна сама меня
обманула чрез Антона Федотыча; он у меня при посторонних людях говорил, что
у тебя триста душ, тридцать тысяч, а где они?
- Ай нет, Серж! У меня нет трехсот душ; всего только сто.
- Ну, а денег сколько?
- Денег, я не знаю; тебе мамаша подарила сколько-то?
- Да что она мне подарила? Полторы тысячи; это до тридцати тысяч еще
очень далеко. Стало быть, мы все неправы.
- Да тебе кто это, Серж, говорил?.. Папаша?
- Антон Федотыч.
- Ну, вот видишь, он все говорит неправду. Меня сколько он раз
маленькую обманывал: пойдет в город куда-нибудь: "Погоди, Мари, говорит, я
принесу тебе конфет", - и воротится с пустыми руками. Я уж и знаю, но
нарочно и пристану: "Дай, папаша, конфет". - "Забыл", говорит, и все каждый
раз забывает, такой смешной!
- Все-таки, Мари, мне ужасно нужны деньги. Сделай милость, поди и
попроси для себя у Катерины Архиповны хоть рублей семьсот, - проговорил
Хозаров.
- А если она спросит, зачем мне деньги?
- Ах, боже мой, зачем!.. Ну, скажи, что хочешь бедным дать.
- Нет, не поверит! Семьсот рублей бедным, - этого много!
- Да, это правда - неловко. Скажи просто, что ты меня очень любишь и
что завтрашний день - мое рождение.
- А разве в самом деле завтра твое рождение?
- Кажется, завтра, - ну, так как в рождение обыкновенно дарят, то и ты
скажи, что хочешь подарить мне семьсот рублей; только, смотри, непременно
настаивай, чтобы деньгами; вещей мне никаких не надо. Неужели она в этих
пустяках откажет!
- Не знаю, Серж; семьсот рублей очень много; мамаша беспрестанно мне
говорит, чтобы я берегла деньги, а тут скажет, что тебе на какие-нибудь
пустяки дать столько денег.
- Ну, так ты вот как, мой ангел, объясни ей: скажи, что завтрашний день
мое рождение и что ты непременно хочешь подарить мне семьсот рублей, потому
что я тебе признался в одном срочном долге приятелю, и скажи, что я вот
третью ночь глаз не смыкаю. А я тебе скажу прямо, что я действительно имею
долг, за который меня, может быть, в тюрьму посадят.
- За что же это в тюрьму посадят?
- За то, что я несостоятельный должник.
- Ах, Серж, это страшно!
- Еще бы... Но что же делать? Я тебя так любил, что готов был занять не
только семьсот рублей, но даже семь тысяч, чтобы только обладать тобой.
Знаешь ли ты, друг мой, что в самую нашу помолвку я был без копейки!..
Кажется, не велика беда! Это может случиться с первым богачом в мире. Я,
конечно, занял эту пустячную сумму; потом получил из деревни тысячу рублей.
Вот и все деньги. Желал бы я знать, где Катерина Архиповна могла найти более
расчетливого зятя, который на какие-нибудь полторы тысячи рублей сыграл бы
свадьбу; так нет: подобного самоотвержения не хотят даже и видеть и
понимать. Пришла в голову ложная мысль, что я мот, и больше знать ничего не
хотят. Чувства жалости даже не имеют и, может быть, за ничтожные семьсот
рублей заставят идти в тюрьму.
- Нет, Серж, как это возможно! Я пойду выпрошу у мамаши.
- Сделай милость, Мари, и если ты меня любишь, то попроси Катерину
Архиповну быть справедливее и великодушнее ко мне, и скажи прямо ей: "Если
вы, мамаша, отдали ему меня, то неужели пожалеете каких-нибудь семисот
рублей, чтобы сохранить его честь".
Проговоря это, Хозаров обнял и страстно расцеловал жену, которая тотчас
же отправилась к матери. Во время прихода Мари Катерина Архиповна была
занята чем-то очень серьезным. Перед ней стояла отпертая шкатулка, и она
пересматривала какие-то бумаги, очень похожие на ломбардные билеты. Услышав
скрип двери, она хотела было все спрятать, но не успела.
- Что это, мамаша, такое? - спросила Мари.
- Ничего, мой друг, разные документы.
- А деньги тут есть, мамаша?
- Нет, друг мой, это все бумаги.
- А в бумажнике что?
- Ничего, - тоже бумаги.
- Ах, мамаша! Зачем вы неправду говорите? Дайте мне посмотреть.
- Зачем тебе? Тут, право, ничего нет.
- Дайте мне, мамаша, денег; мне очень нужно семьсот рублей.
- Тебе семьсот рублей! Для кого же это тебе?
- Завтра Сергея Петровича рождение, и я хочу ему подарить семьсот
рублей.
- Друг мой! С чего это тебе пришло в голову? Кто же дарит деньгами и
особенно мужа? Если завтра действительно день его рождения, так мы поедем и
купим ему какую-нибудь вещь по твоему вкусу.
- Нет, мамаша, пожалуйста, я не хочу дарить вещами, да и он не возьмет,
у него очень много вещей, а вы дайте мне семьсот рублей.
- Послушай, Мари, это, верно, он научил тебя, - сказала Катерина
Архиповна, поняв очень хорошо, с какой стороны ее атакуют. - Я вижу, что ты
любишь его, - это прекрасно; но ты пойми, друг мой, что он ветреник и тебя в
глаза обманывает. Ну, скажи мне, зачем ему семьсот рублей? Квартира у вас
есть, столом я распоряжаюсь, нарядов я тебе сделала, кроме того еще
прибавлю; сам он одет очень прилично. Ну, зачем ему деньги? Больше незачем,
как на мотовство. Ты рассуди только сама: состояние у тебя небольшое; может
быть, будут у вас дети, а у него ведь ничего нет. Он нас во всем обманул.
Ну, чем и на что вы будете жить? Служба бог знает еще когда будет, а ты, не
видя, что называется, с его стороны ничего, станешь дарить ему по семисот на
рождение.
- Мамаша, его посадят в тюрьму!
- Кого в тюрьму?
- Сержа.
- За что же в тюрьму?
- Он занял, мамаша, семьсот рублей... все ночи теперь не спит.
- Лжет, мой друг! Бесстыдно лжет; у него, может быть, долгу и не
семьсот рублей; но и за то не посадят его в тюрьму, а деньги просто ему
нужны на мотовство.
- Да, мамаша, вам хорошо говорить, а если его посадят?
- Не посадят, друг мой; клянусь моей честью, не посадят.
- Нет, мамаша, вы этого сами не знаете и не понимаете. Он говорит:
неужели вы пожалеете семисот, когда вы отдали ему меня?..
- Ах, друг мой, - перебила Катерина Архиповна, вздыхая, - не отдавала я
тебя, не желала я этого; богу так угодно. Не то бы было, если бы ты вышла за
Ивана Борисыча: тот не стал бы тянуть деньги и сам бы еще свои употребил для
твоего счастья. Ну, если он в самом деле должен, так пусть скажет: кому?
- Он должен, мамаша, одному приятелю.
- Ну, что же, приятелю? Не долги он, друг мой, хочет выплачивать, а ему
самому нужны деньги: в клуб да по кофейням не на что ездить, ну и давай ему
денег: может быть, даже и возлюбленную заведет, а жена ему приготовляй
денег. Мало того, что обманул решительно во всем, еще хочет и твое состояние
проматывать.
В продолжение этого монолога у Мари навернулись на глазах слезы.
- Друг мой Машенька, не огорчайся, не плачь, - проговорила старуха,
тоже со слезами на глазах. - Я переделаю его по-своему: я не дам ему сделать
тебя несчастной и заставлю его думать о семействе. Я все это предчувствовала
и согласилась только потому, что видела, как ты этого желаешь. Слушайся
только, друг мой, меня и, бога ради, не верь ему ни в чем. Если только мы не
будем его держать в руках и будем ему давать денег, он тебя забудет и
изменит тебе.
- Он, мамаша, в самом деле какой-то странный! Или целует меня, или
сбирается куда-нибудь уехать.
- Этим ты, друг мой, не огорчайся; мужчины все таковы. Но главное дело:
ему не надобно давать денег и надо заставить служить для того, чтобы он имел
какое-нибудь занятие, - и я берусь это устроить; только, пожалуйста, не
слушайся его и будь благоразумнее. Ну, вот хоть бы теперь: верно ведь, он
тебя научил попросить у меня денег?
- Он, мамаша!
- Вот, видишь, - я это знала наперед; ты ему скажи, или лучше ничего не
говори; я с ним за тебя поговорю.
- Мамаша! Да отчего же он переменился ко мне?
- Он не переменился, друг мой! Мужчины все таковы. В женихах они
обыкновенно умирают от любви, а как женятся, так и начнут обманывать. Это,
друг мой, ничего; его надобно заставить, чтобы он любил тебя, - и я его
заставлю, потому что ни копейки не стану давать ему денег. Поверь ты мне, он
опомнится и начнет слушаться и любить.
- А что же, мамаша, я завтрашний день ему подарю?
- Об этом ты не беспокойся. Я сама куплю приличную для него вещь, а
сегодня с ним поговорю. Где он теперь, в гостиной, что ли? Ты посиди здесь,
а я с ним поговорю.
Мари осталась в кабинете, а Катерина Архиповна отправилась для
объяснения с зятем.
- Ваше завтра рождение, Сергей Петрович? - сказала она, входя в
гостиную.
- Да, кажется, что завтра, - отвечал Хозаров.
- Вы даете, верно, вечер или что-нибудь такое для ваших знакомых?
- Я ни о каком вечере и не думал.
- Для чего же вам так нужны семьсот рублей?
- Какие семьсот рублей?
- Да такие, которые вы присылали свою жену требовать от меня.
- Мне ваших семисот рублей никогда не было да, конечно, и не будет
нужно.
- Перестаньте, Сергей Петрович, притворяться; это еще возможно было в
женихах, но не для мужа; теперь уже все ясно, и я пришла вас спросить, зачем
вам так нужны семьсот рублей, за которыми вы присылали жену вашу ко мне?
- Жены моей я к вам, Катерина Архиповна, не посылал, а если она сама
знает, что мне нужны семьсот рублей, так это, я полагаю, весьма
извинительно, - потому что между мужем и женою не должно быть тайны.
- Вы должны какому-то приятелю?
- Да-с, я должен.
- Кому же это?
Хозаров смутился и молчал.
- Если уж я вам должен отвечать на это, - сказал он после нескольких
минут размышления, - то извольте: человек, который обязал меня, не желает,
чтобы это знали все.
- Я, кажется, платя за вас деньги, могу же спросить, кому я должна их
отдать?
Хозаров совершенно сконфузился.
- Если вы, мамаша, не верите, то как вам угодно; я, впрочем, кажется, и
не просил у вас ваших денег.
- Все равно, вы прислали жену вашу просить у меня денег.
- Если жена моя желала снабдить меня деньгами, то, конечно, не вашими,
а своими, которыми она, так как вышла уже из малолетства, имеет, я думаю,
право располагать, как ей угодно.
- А... так вот вы к чему все ведете, Сергей Петрович! Теперь я понимаю,
- сказала Катерина Архиповна, побледнев от досады, - только этого-то с вашей
стороны и недоставало. Теперь я вас узнала и поняла как нельзя лучше, - и
поверьте, что себя и дочь предостерегу от ваших козней. Нет, милостивый
государь, вы не думайте, что имеете дело с женщинами и потому можете, как
вам угодно, обманывать. Я сама живу пятьдесят лет на свете; видала людей и,
позвольте вам сказать, имею некоторые связи, которые сумеют вас ограничить.
- Я даже не понимаю, Катерина Архиповна, к чему вы все это говорите.
- Нет, вы очень хорошо понимаете, а также и я понимаю; но вы
ошибаетесь, очень ошибаетесь в ваших расчетах, и теперь я от вас
настоятельно требую объяснить мне, для какой собственно надобности вы
подсылали ко мне вашу жену требовать денег?
- Я опять вам объявляю, что не подсылал к вам жены, но я ей только
открылся.
- И вы утверждаете, что не подсылали ее ко мне?
- Я молчу-с и предоставляю вам думать, что угодно.
- Да, Сергей Петрович, конечно, уж лучше молчать, когда говорить
нечего; можно обмануть молоденькую женщину, но я старуха.
Последних слов Сергей Петрович уже не слыхал; он вышел из гостиной,
хлопнув дверьми, прошел в свой кабинет, дверьми которого тоже хлопнул и
сверх того еще их запер, и лег на диван.
Марья Антоновна, видевшая из наугольной, что Сергей Петрович прошел к
себе, хотела к нему войти, но дверь была заперта; она толкнулась раз, два, -
ответа не последовало; она начала звать мужа по имени, - молчание. Несколько
минут Мари простояла в раздумье, потом пошла к матери.
- Он, мамаша, заперся, - сказала она.
- Что ж мне, друг мой, делать, не ломать же дверь? Он, может быть, еще
и не такие фарсы начнет выделывать; от него надобно всего ожидать.
У Мари навернулись слезы.
- Ты-то за что мучишь себя и огорчаешься, друг мой?
- Как же, maman, если его в тюрьму посадят?
- Ах, друг ты мой, как ты молода! Ну, где слыхано, чтобы за семьсот
рублей в тюрьму посадили?
- Мамаша, дайте мне, пожалуйста, денег.
- Нет у меня, Маша, для этого бесстыдного человека денег.
Мари разрыдалась. Старуха не выдержала, пошла в свою комнату и через
несколько минут вернулась с пачкою ассигнаций.
- На, Маша, возьми, это твои деньги. Он мне прямо давеча сказал, что я
даже не имею права располагать твоим состоянием.
Мари тотчас же перестала плакать, взяла деньги и поцеловала у матери
руку, но зато расплакалась Катерина Архиповна.
- Отдавай ему, мой друг, хоть все; он еще и не то будет делать; будет,
может быть, тебя учить и из дому меня выгнать.
- Нет, мамаша; он не смеет этого и думать, - возразила Мари.
- Он все смеет думать; он на все может решиться.
- Вы не сердитесь на него, мамаша... он, ей-богу, добрый.
- Видела я, друг мой, и очень хорошо поняла его доброту. У него, я
думаю, теперь одна мысль в голове, чтобы как-нибудь разлучить меня с тобою и
захватить твое имение.
Старуха очень расстроилась и, подобно своему зятю, ушла в свою комнату
и затворилась.
Мари тотчас же подошла к дверям мужнина кабинета и начала снова
стучаться; но ответа, как и прежде, не последовало.
- Серж! Я тебе денег принесла, поди сюда, - проговорила она. - Что ты
тут сидишь один в темной комнате?
Послышался шорох, замок щелкнул, и дверь растворилась.
- А, это вы, Мари? Я не узнал вашего голоса, - сказал Хозаров, выходя
из кабинета.
- На деньги, я выпросила у мамаши.
- Нет, Мари, после всех этих историй я не могу принять от тебя денег.
- На, Серж, возьми. Куда же мне их? Я не то брошу их на пол.
- Ты можешь их бросить, сжечь, возвратить опять своей маменьке, но
только я их не могу принять.
Говоря это, молодые входили в гостиную. Сергей Петрович сел на диван и
задумался. Мари стала перед ним и обняла его голову.
- Ну, душка, не сердись... Возьми! Мамаша так только погорячилась, она
очень скупа, - и ей вот жаль денег.
- Изволь, Мари, я возьму эти деньги, потому что хотя они и лежат у
Катерины Архиповны, но все-таки твои, и она их неправильно захватила по
правам матери.
Сергей Петрович еще несколько времени беседовал с своею супругою и, по
преимуществу, старался растолковать ей, что если она его любит, то не должна
слушаться матери, потому что маменьки, как они ни любят своих дочерей,
только вредят в семейном отношении, - и вместе с тем решительно объявил, что
он с сегодняшнего дня намерен прекратить всякие сношения с Катериной
Архиповной и даже не будет с ней говорить. Мари начала было просить его не
делать этого, но Хозаров остался тверд в своем решении.
Еще письмо Варвары Александровны:
"Я расскажу тебе, chere Claudine, один смешной и грустный случай: в
прошлом письме моем я тебе писала о молодых Хозаровых, и писала, что видаюсь
с ними почти каждый день; но теперь мы не видимся, и знаешь ли почему?
Наперед тебе предсказываю, что ты будешь смеяться до истерики: старуха-мать
меня приревновала к зятю и от имени дочери своей объявила мне, что та боится
моего знакомства. Она - эта молоденькая женщина - боится, что я могу
нарушить ее счастье, когда я, сближаясь с ними, только и помышляла о счастье
ее. Вот тебе, chere Claudine, люди! Они, видно, всегда и везде одинаковы; а
знают ли эти люди, что сердце мое давно уже похоронено в могиле, что в
памяти моей живет мертвец, которому я принадлежу всеми моими помыслами; но
оставим мое прошедшее. Я его таю; я никому и никогда, кроме тебя, не
поднимала еще с него завесы; но пусть они взглянут на мое настоящее: у меня
есть муж, которого я уважаю, если не за сердце, то по крайней мере за ум; и
вот эти люди поняли меня как пустую, ветреную женщину, которая готова
повеситься на шею встречному и поперечному... Я искала одной чистой и
благородной дружбы, а они сочли, что мне надобна интрига; но бог с ними!
Досаднее всего, что из-за меня, как сказывала их горничная моей девушке,
вышла между матерью, Мари и мужем целая история: укоры, слезы, истерика и
тому подобное. Что мне оставалось сделать в подобном положении? В душе моей
я их не обвиняю: они только поняли меня ложно. Долго я думала, долго
размышляла и, наконец, решилась прервать с ними совершенно знакомство.
Молодой человек, которого я и до сих пор еще люблю и уважаю, несколько раз
приезжал ко мне, но я не велела его принимать; бог с ними, пусть будут они
счастливы. О chere Claudine! Я теперь уже начала окончательно бояться людей.
Barbe Мамилова".
IX
Прошло еще два месяца. Сергей Петрович Хозаров, одетый в щегольскую
бекешку, вошел в квартиру девицы Замшевой и прямо прошел в занимаемый
хозяйкою нумер, которую застал в обыкновенных ее утренних разговорах с
кухаркою.
- Здравствуйте, почтеннейшая, - сказал, входя, мой герой.
- Ах, Сергей Петрович! - вскрикнула хозяйка, бросившись убирать
некоторые не весьма благовидные принадлежности ее туалета. - Ступай и делай
так, как я тебе говорила, - прибавила она кухарке.
Стряпуха вышла.
Хозаров, не снимая бекешки, сел.
- Я вами очень недоволен, почтеннейшая; зачем вы каждый день ходите к
теще и просите, чтобы она заплатила вам мой долг.
- Сергей Петрович! Нужда, видит бог, нужда! Что мне прикажете делать?
Никто не платит; вы не поверите: как уехал Ферапонт Григорьич, ни с кого не
получила ни копейки.
- Это вы все не то говорите, Татьяна Ивановна. Кто вам должен? Я.
Следовательно, вы и должны адресоваться ко мне.
- Да, батюшка Сергей Петрович, я знаю, что у вас денег нет. Катерина
Архиповна, как жила с вами, прямо мне сказала: "Что ты, говорит, к нему
ходишь, у него полушки за душой нет".
- Вы все говорите чушь, - возразил Хозаров. - Разве теща моя может
знать, есть у меня деньги или нет?
- Сергей Петрович, не обижайтесь на меня, а выслушайте. Я прежде к вам
ходила; у самих вас всегда просила; припомните, что вы мне говорили:
"Подождите, говорили, у меня теперь нет, а я у маменьки выпрошу". Ну,
поэтому я к ним и адресовалась. Заплатите, отец мой, право нужда; ведь не
шуточка восемьсот рублей.
- Конечно, по вашим понятиям, восемьсот рублей ужасная сумма, но что
это такое значит для мужчины? Плевок, нуль... и потому честью заверяю вас,
что заплачу вам, и заплачу даже с процентами; только, бога ради, не извольте
являться ни к жене моей, ни к теще за моим долгом.
- Да где же вы, Сергей Петрович, возьмете? Теперь открытое дело, что у
вас ничего нет.
- Скажите, как вы прекрасно считаете в чужом кармане... Полноте,
почтеннейшая, вздор молоть, не извольте и беспокоиться об этих пустяках.
- Милый мой постоялец, как же мне не беспокоиться? У вас ведь, право,
ничего нет. Ну, хоть бы службу какую имели или по крайней мере у меня
квартировали, все бы надежда была впереди.
- У вас, Татьяна Ивановна, может быть, нет надежды, а у меня их на
миллион.
- Нет, Сергей Петрович, не верю, нынче совсем миллионов на свете нет.
- Есть, Татьяна Ивановна, и даже больше чем миллионы. Припомните только
мои обстоятельства перед свадьбою. А?.. В каком я тогда был положении? Уж,
кажется, решительно без копейки, а что же вышло потом? В один день хватил
три тысячи.
- Это случайность, Сергей Петрович.
- Нет, почтеннейшая, вовсе не случайность. Умная вы женщина, а не
совсем жизнь-то понимаете. Вспомните, где я взял денег тогда?
- Да что припомнить? Как теперь помню, что взяли у Варвары
Александровны; закладчик-то, у которого ее вещи, каждый день ходит ко мне.
- Я не про то говорю, почтеннейшая, ходит или нет к вам этот болван
закладчик; но вы решите мне один вопрос: неужели же я с этой же стороны не
могу достать и теперь денег?
- Не можете, Сергей Петрович, никаким образом не можете; тогда было
другое дело, тогда вы были человек холостой.
- А если я вам представлю доказательство? Не угодно ли взглянуть! -
проговорил Хозаров и подал Татьяне Ивановне маленькую записку, которую
девица Замшева хотя с трудом, но все-таки прочла.
- Ну, уж этого дела я не знаю, это ваше дело, - сказала она.
- Нет, вы скажите: понимаете ли тут главный смысл?
- Как не понять, известное дело: тайное свидание будете иметь. Только
какой вы обманчивый человек, Сергей Петрович! Когда женились, так думали:
вот станете боготворить жену; вот тебе и боготворить! Году не прошло еще, а
рога приставил; недаром я вас звала ветреником; сердце мое говорило, что вы
опасный для женщин человек.
- Согласен, почтеннейшая, что опасный человек, но все-таки скажите,
понимаете ли вы результат моих отношений к Барб Мамиловой?
- Нет, Сергей Петрович, наше дело темное, и понимать ничего не хочу.
- Ну, так я вам растолкую. Она любит меня; вы это видите.
- И напрасно любит, - перебила Татьяна Ивановна.
- Ну, уж это ее дело; а вы слушайте, - возразил Хозаров. - Она любит и
богата; следовательно, любя меня, будет давать и денег.
- Сомневаюсь, Сергей Петрович, очень сомневаюсь, - сказала Татьяна
Ивановна. - Если бы вы были холостой человек, другое дело; а теперь уж
женатый. Женщины к женатым очень недоверчивы: это я знаю по себе.
- Нет, почтеннейшая, умный человек и женатый умеет поддержать себя.
Умный человек не отступится от своих прав. Он скажет: "Если любишь, так и
дай денег, а не то мужу скажу", так не беспокойтесь, расплатится; и
расплатится богатейшим манером.
- Ой, Сергей Петрович, страшное, да и не дворянское вы затеваете дело!
- Я этого не затеваю; но говорю только один пример, чтобы успокоить
вас. Скажите мне только, успокоились ли вы?
- Нет, Сергей Петрович, все еще сомневаюсь. Хоть бы срок назначили,
отец мой! Право большая нужда.
- Извольте! В записке, кажется, назначено свидание семнадцатого
февраля; в тот же самый день, но только вечером, вы можете пожаловать ко
мне, и я с вами разочтусь самым благороднейшим образом. Adieu, почтеннейшая!
Но только уговор лучше денег, чтобы к теще и к жене за деньгами ни шагу.
- Не пойду, Сергей Петрович, ей-богу, не пойду. Хоть и трудно немного,
но что же делать, перебьюсь!
Хозаров ушел.
В прескверное зимнее утро, семнадцатого февраля, на Тверском бульваре
сошлись мужчина в бекешке и дама в салопе и шляпке; это были Сергей Петрович
Хозаров и Варвара Александровна Мамилова. Оба они, пройдя несколько шагов,
остановились.
- Сама природа против меня, - сказал Хозаров, протирая глаза,
залепленные снегом. - Мне очень совестно, что я в такую погоду обеспокоил
вас.
- Ничего, - отвечала Мамилова, - делая доброе дело, не надобно
раскаиваться. Взойдемте в кондитерскую, - прибавила она и вместе с своим
спутником вошла в известную, конечно, каждому читателю беседку на средние
бульвара. Уселись они в отдаленной комнате. Мамилова тотчас же спросила себе
огня, закурила папиросу и предложила такую же своему спутнику. В последнее
время Варвара Александровна сделала еще шаг в прогрессе эмансипации: она
стала курить. На первых порах этот подвиг был весьма труден для молодой
дамы; у ней обыкновенно с половины выкуренной папиросы начинала кружиться
голова до обморока: но чего не сделает женщина, стремящаяся стать в уровень
с веком! Мамилова приучила свои нервы и в настоящее время могла уже
выкуривать по три папиросы вдруг.
- Итак, Сергей Петрович, - начала она, закурив папиросу, - вы писали
мне, что у вас на сердце много горя и что это горе вы хотели бы разделить со
мною. Я благодарю вас за вашу доверенность и приготовилась слушать. Мое
правило - пусть с горем идут ко мне все люди; я готова с ними плакать,
готова их утешать; но в радости человека мне не надо, да и я ему не буду
нужна, потому что не найду ничего с ним говорить.
- Неужели же вы не пожелаете разделить даже счастье друзей ваших?
- Да, счастье друзей, это другое дело; но и то - нет; разве я не
радовалась вашей радости, не хотела жить вашим счастьем? Но как это поняли?
Ваша теща мне в глаза сказала, что посещения мои неприятны ее дочери и
неприличны для меня. Я оставила ваш дом, я не хотела влить капли горя и
неприятности в чашу ваших радостей и с этой минуты поклялась бегать
счастливых людей. Я, конечно бы, даже никогда не увиделась с вами, но вы
писали мне, что вы несчастливы, - и этого довольно, чтобы я пренебрегла всем
и решилась с вами видеться, - и даже несколько романически: на бульваре и в
беседке. Ну-с! Рассказывайте мне ваше горе, я слушаю.
- Горе мое, - начал Хозаров несколько театральным голосом и бросив на
пол недокуренную папироску, - горе мое, - продолжал он, - выше, кажется,
человеческих слов. Во-первых, теща моя демон скупости и жадности; ее можно
сравнить с аспидом, который стережет сундук, наполненный деньгами, и
уязвляет всех, кто только осмелится приблизиться к его сокровищу.
- Во-первых, Сергей Петрович, - возразила Мамилова, - это еще не
большое горе, потому что теща для зятя, как я полагаю, лицо совершенно
постороннее, тем более что она с вами уж не живет.
- Это ваша правда, она с нами не живет, - отвечал Хозаров. - Я настоял,
наконец, чтобы она изволила существовать отдельно от нас и даже не бывала в
моем доме, но какая от этого польза? Я не вижу только ее прекрасной особы;
но ее идеи, ее мысли живут в моем доме, потому что они вбиты в голову
дочери, которая, к несчастью, сама собою не может сообразить, что дважды два
- четыре.
- Бог с вами, Сергей Петрович! Что вы такое говорите? - возразила
Варвара Александровна. - Неужели Мари так...
- Так проста, хотите вы сказать? Даже более чем проста. Она - глупа,
Варвара Александровна, - глупа, как вот это дерево! - проговорил грустным
голосом Хозаров и постучал по столу рукой.
Мамилова некоторое время ничего не отвечала.
- Из чего вы заключили, - начала она несколько даже строгим голосом, -
что жена ваша глупа? Что вас так разочаровало в женщине, которую вы некогда
боготворили, которую вы сами избрали в подруги ваших дней и, можно сказать,
насильно вырвали ее из семейства, где она была счастлива и беспечна?
- Я этого вопроса с вашей стороны ожидал, Варвара Александровна; имея
такой возвышенный взгляд на брак, вы не могли меня не спросить об этом; но
когда я вам объясню подробно, то вы согласитесь со мною и оправдаете меня.
Знаете ли, в чем мы проводим все время? Мы или в дурацкие ладошки играем,
или бегаем по комнате, или, наконец, с котятами возимся, - и больше ничего!
Ни одной, знаете, серьезной беседы, никаким искусством не занимается, - даже
на фортепиано не умеет сыграть польки. Если бы вы знали, как читает она
романы: вместо того, чтобы в романе следить за происшествиями, возьмет да
конец и посмотрит. "Я уж все знаю", говорит, да и бросит книгу; но я не
говорю про русские романы: они не могут образовать человека; но она так же
читает Дюма{123} и Сю{123} и других великих писателей. Вместо того чтобы
образовать себя чтением, даже заучивать некоторые хорошие фразы, - ничего не
бывало! Посмотрит конец, и кончено дело.
- Из всего, что вы мне, Сергей Петрович, говорили, - начала Варвара
Александровна, закурив другую папиросу, - я еще не могу вас оправдать;
напротив, я вас обвиняю. Ваша Мари молода, неразвита, - это правда; но
образуйте сами ее, сами разверните ее способности. Ах, Сергей Петрович!
Женщин, которые бы мыслили и глубоко чувствовали, очень немного на свете, и
они, я вам скажу, самые несчастные существа, потому что мужья не понимают
их, и потому все, что вы ни говорили мне, одни только слова, слова, слова...
- Прекрасно-с, - перебил Хозаров. - Я отказываюсь от этих слов; но я
имею другие несчастья. Вы говорите: образовать? Как я могу ее образовать,
когда она смотрит на все глазами матери, понимает все провинциальным умом
этой старухи. Скажу вам один пример: у Мари состояние, конечно, небольшое -
всего сто душ и тысяч десять денег; но велико ли, мало ли это состояние,
все-таки оно ее, предоставленное ей по всем законным правам, и потому должно
находиться в общем нашем распоряжении, так как муж и жена - это два
нераздельные существа. Весьма естественно, что я, желая жить самостоятельным
семьянином, требовал, чтобы Мари взяла от матери принадлежащее ей имение,
потому что желал бы и в усадьбе сделать некоторые улучшения и прикупить бы к
ней что-нибудь, соображаясь с местностью; не тут-то было: с первых моих слов
начались слезы, истерика, после которых мы не смеем и заикнуться об этом
сказать маменьке, которой, конечно, весьма приятно иметь в своих руках
подобный лакомый кусок.
- Знаете ли, Сергей Петрович, что бы я сделала на месте вашей жены? -
перебила Варвара Александровна. - Я бы взяла, даже потребовала бы свое
состояние от матери и отдала бы его вам; но уважать бы вас не стала; и даже,
может быть, разлюбила бы...
- Вы не так поняли мои слова, Варвара Александровна, - возразил
Хозаров, - вы, может быть, тут видите...
- Я тут вижу расчет, корыстолюбие, я тут вижу то, чего никогда не
предполагала видеть в вас, и, простите меня, я начинаю в вас
разочаровываться.
- Послушайте, Варвара Александровна! Глядя на этот предмет
поверхностно, вы, конечно, вправе вывести такого рода невыгодное для меня
заключение, но нужно знать секретные причины, которых, может быть, человек,
скованный светскими приличиями, и не говорит и скрывает их в глубине сердца.
Вы, Варвара Александровна, богаты, вы, может быть, с первого дня вашего
существования были окружены довольством, комфортом и потому не можете судить
о моем положении.
- Разве вы бедны?
- А если бы и так.
- Нет, вы скажите мне прямо, бедны вы или нет?
- Я не беден, я имел большие средства, но...
- Но вы промотались, не так ли?
- Да, может быть, это и так, но я хотел, Варвара Александровна, в
семейной жизни успокоить себя, хотел сделаться порядочным человеком, потому
что все это мне наскучило! Я женился на существе, которое любил, но в то же
время имел в виду существенное; но как же меня поняли, как меня третировали?
- Окрестили мотом и с первого же раза начали опасаться. Я очень любил Мари
и, конечно, обожал бы ее всю жизнь, если бы она поняла меня; но что же
прикажете делать, она лучше понимает свою мать и также видит во мне мота.
Вот корень всех неприятностей между нами, которые зашли уже очень далеко! Вы
только вспомните, как эти люди поняли вас и вместе с тем осмелились
требовать от меня, чтобы я манкировал вашею дружбою, которая для меня, может
быть, дороже всего на свете; конечно, я их не послушал, однако все-таки в
умах их было это нелепое намерение. Я все это перенес, но вы спросите меня,
каково мне все это было. Вы, конечно, имеете право думать, что я с умыслом
избегал встречи с вами, потому что занял у вас три тысячи рублей и до сих
пор не в состоянии еще с вами расплатиться.
- Грустно мне от вас, Сергей Петрович, это слышать, очень грустно! -
сказала Мамилова.
- Нет, позвольте, это еще не все, - возразил Хозаров. - Теперь жена моя
целые дни проводит у матери своей под тем предлогом, что та больна; но
знаете ли, что она делает в эти ужасные для семейства минуты? Она целые дни
любезничает с одним из этих трех господ офицеров, которые всегда к вам ездят
неразлучно втроем, как три грации. Сами согласитесь, что это глупо и
неприлично.
- Послушайте, - сказала Варвара Александровна, - если вы в самом деле
так несчастливы, то я вас не оставлю: я буду помогать вам словом, делом,
средствами моими; но только, бога ради, старайтесь все это исправить, - и
вот на первый раз вам мой совет: старайтесь, и старайтесь всеми силами,
доказать Мари, как много вы ее любите и как много в вас страсти. Поверьте,
ничто так не заставит женщину любить, как сама же любовь, потому что мы
великодушны и признательны!
- Женщине трудно доказать любовь, - возразил Хозаров, - она часто самой
сильной страсти не понимает.
- Никогда!.. Готова спорить с целым миром, что женщина видит и
чувствует истинную любовь мужчины в самом еще ее зародыше. Но чтобы она не
поняла сильной страсти, - никогда!
- Я испытываю это, Варвара Александровна, на себе.
- Что ж вы думаете, что ваша Мари не сознает и не понимает вашей любви,
если вы только истинно ее любите?
- Я говорю не про жену, - вы не хотите меня понять.
- Не про жену?.. Вы говорите это не про Мари?.. В таком случае я
действительно вас не понимаю.
- В том-то и дело, Варвара Александровна, что женщины не понимают
сильной страсти.
Варвара Александровна несколько минут смотрела на Хозарова с
удивлением.
- Я вас сегодня совсем не понимаю, - проговорила она.
Хозаров пожал плечами.
- Вы или больны, или очень расстроены, и потому прощайте! - продолжала
она, вставая.
- Одно слово! - произнес Хозаров. - Позвольте мне сегодня вечером быть
у вас.
- Зачем? - спросила Мамилова, устремив на собеседника вопрошающий взор.
- Именем нашей дружбы заклинаю вас, позвольте мне.
- Хорошо; но только с условием: прийти в себя и не говорить того, что
вам стыдно, а для меня обидно слушать.
Проговорив это, она подала Хозарову руку, которую тот с жаром
поцеловал, но которую Варвара Александровна вырвала стремительно и проворно
вышла из кондитерской.
Оставшись один, Хозаров целый почти час ходил, задумавшись, по комнате;
потом прилег на диван, снова встал, выкурил трубку и выпил водки. Видно, ему
было очень скучно: он взял было журнал, но недолго начитал. "Как глупо нынче
пишут, каких-то уродов выводят на сцену!" - произнес он как бы сам с собою,
оттолкнул книгу и потом решился заговорить с половым; но сей последний,
видно, был человек неразговорчивый; вместо ответа он что-то пробормотал себе
под нос и ушел. Хозаров решительно не знал, как убить время.
- Эй, ты, болван! Дай мне лист почтовой бумаги, перо и чернильницу! -
вскричал он молчаливому половому.
Тот подал, и герой мой принялся писать письмо к тому приятелю, к
которому он писал в первой главе моего романа.
"Незаменимый для меня друг мой Миша!
Оба тянем мы, дружище, с тобою одну лямку; то есть оба женаты, и потому
оба очень хорошо понимаем, что вся эта аркадская любовь не что иное, как
мыльные пузыри, когда нет существенного, то есть денег! Другой бы на моем
месте упал духом; но ты знаешь меня: я не люблю хандрить и ходить повеся
нос, но умею всегда приискать какое-нибудь развлечение, которым нынче и
служит для меня милашка - Мамилова. Она была в меня еще в холостого влюблена
до такого сумасшествия, что ни с того ни с сего подарила мне три тысячи
рублей; но тогда я был занят моей глупой женитьбой, и потому между нами
прошло так, серьезного почти ничего не было, а только, знаешь,
сентиментальничали в разговорах; но теперь другое дело: я постарел, поумнел;
а главное - мне нужно развлеченье и деньги. Сегодня было у нас первое тайное
свидание, после которого я тебе и пишу. Дело идет на лад; я сделал намек,
после которого, конечно, сконфузились, даже рассердились немного и тому
подобное. Однако я должен тебе сказать, mon cher, что женщины какое-то
неуловимое существо. Это я ясно вижу на Barbe Мамиловой. Вообрази себе:
любит меня и любит до безумия; но скрывает и говорит черт знает какие
отвлеченности, над которыми, конечно, я скоро восторжествую; но, при всем
том, досадно и скучно. Сегодня вечером я опять пойду к ней и сделаю
решительный приступ, о последствиях которого тебя извещу весьма подробно.
Хозаров".
Для сочинения и написания этого письма героем моим было употреблено
полтора часа; потом он спросил себе легонький обед, бутылку портера и
бутылку мадеры и все сие употребил в достаточном количестве. Нетерпеливость
возросла в нем донельзя, и потому он, не ожидая законного вечернего часа, то
есть семи часов, отправился в четыре. Вероятно, герой мой был в сильно
возбужденном состоянии: приехав к Варваре Александровне, он даже не велел
доложить о себе человеку и прошел прямо в кабинет хозяйки, которая встретила
на этот раз гостя не с обычным радушием, но, при появлении его, сконфузилась
и, чтобы скрыть внутреннее состояние духа, тотчас же закурила папиросу.
- Первое мое слово будет просить у вас извинение, что я приехал не в
урочный час. Что ж мне делать? Я не могу уже более владеть собою.
- Я вас рада видеть всегда, Сергей Петрович, - отвечала хозяйка.
- Послушайте, Варвара Александровна, вы немилосердны ко мне; но как бы
ни было, как бы меня не поняли, я решился открыть вам тайну, которую я до
сих пор скрывал даже от самого себя.
Мамилова взглянула на гостя с удивлением.
- Вы все-таки еще не пришли сами в себя, - сказала она, не спуская с
него глаз, - и все-таки продолжаете говорить смешные нелепости.
Хозаров был на этот раз очень дерзок и продолжал:
- Всякие чувства можно скрывать некоторое время, но потом они должны
обнаружиться. Я не люблю моей жены, вы это слышали, и не люблю ее более
потому, что боготворю и увлечен другою; одним словом: я люблю вас, и в ваших
руках моя жизнь и смерть.
Последние слова герой мой произнес, уже стоя перед Варварой
Александровной на коленях. Мамилова несколько минут ничего не отвечала и не
отнимала своей руки, которую Хозаров взял и целовал.
- Больно, досадно и грустно мне все это слышать и видеть, Сергей
Петрович! - сказала она. - Не стойте передо мною на коленях. Ей-богу, это
очень водевильно и смешно. Я вас спрошу только одно: зачем вы все это
говорите и делаете?
- Затем, что я боготворю вас, - возразил Хозаров, начиная
приподниматься с коленопреклонного положения.
- А я вас не люблю, Сергей Петрович! Прежде я чувствовала к вам дружбу,
искреннюю дружбу, но теперь я вас презираю и презираю потому, что вы похожи
на других.
Хозаров встал и, ни слова не говоря, начал ходить по комнате.
- Из всего этого я вижу, - сказал он, - что вы не понимаете и не хотите
понять того, что совершается в душе моей.
- Я боялась это и думать, Сергей Петрович, и я боялась потому, что
все-таки вас уважала. Но если в самом деле в вас закралась эта несчастная
страсть, то зачем вы мне говорите об этом, какую вы думаете иметь для этого
цель? Вы думали успеть, вы думали сделать меня вашей любовницей, не так ли?
О, боже мой, как мне горько слышать такое обидное для меня ваше мнение! Но,
несмотря на это, я решаюсь объяснить вам, что вы ошиблись и жестоко ошиблись
во мне. Я люблю не вас, а другого, которого вы не знаете и не можете знать,
потому что он давно умер. Кроме того, я вам скажу словами Татьяны: "Я
другому отдана и буду век ему верна"; и к вам, Сергей Петрович, могу питать
одно только сожаление.
На эти слова герой мой ничего не отвечал, но снова встал перед хозяйкой
на колени, первоначально расцеловал ее руку и потом вдруг совершенно
неожиданно обхватил ее за талию и обхватил весьма дерзко и совершенно
неприлично, Варвара Александровна вся вспыхнула и хотела было вырваться; но
Хозаров держал крепко, гнев овладел молодою женщиною: с несвойственною ей
силою, она вырвала свою руку и ударила дерзкого безумца по щеке. Хозаров
вскочил; Мамилова тоже и выбежала из комнаты. Несколько минут Сергей
Петрович простоял, как полоумный, потом, взяв шляпу, вышел из кабинета,
прошел залу, лакейскую и очутился на крыльце, а вслед за тем, сев на
извозчика, велел себя везти домой, куда он возвратился, как и надо было
ожидать, сильно взбешенный: разругал отпиравшую ему двери горничную,
опрокинул стоявший немного не на месте стул и, войдя в свой кабинет,
первоначально лег вниз лицом на диван, а потом встал и принялся писать
записку к Варваре Александровне, которая начиналась следующим образом: "Я не
позволю вам смеяться над собою, у меня есть документ - ваша записка, которою
вы назначаете мне на бульваре свидание и которую я сейчас же отправлю к
вашему мужу, если вы..." Здесь он остановился, потому что в комнате
появилась, другой его друг, Татьяна Ивановна.
- Вот я и пришла, Сергей Петрович, - сказала девица Замшева.
Герой мой, и без того уже расстроенный, при виде друга-кредиторши
затрясся от досады.
- А вам что еще надобно от меня? - вскрикнул он не совсем ласковым
голосом, так что Татьяна Ивановна попятилась несколько назад.
- Да все о деньгах-то. Вы сами говорили мне побывать семнадцатого
числа.
- Какие у меня деньги для вас? Что такое за деньги?
- Как какие деньги? Мои деньги, - которые вы зажили у меня.
- Что у вас зажито, давно отдано, - и потому извольте, почтеннейшая,
убираться; я занят, мне некогда.
- Как отданы? Когда вы это отдали? Что вы это такое говорите? Не стыдно
ли вам выдумывать этакие нелепости? Я думаю, вся Москва знает, как я вас
содержала. Что вы это говорите?
- Я говорю, что извольте убираться, почтеннейшая, вон! Вот что я
говорю.
- Нет, извините, я не пойду; я пришла за своим, а не за вашим; у меня
есть расписка.
- Убирайтесь к черту с вашей распиской! Этаких животных я по шее имею
привычку гонять и с вами так же распоряжусь.
- Видали ли? Со мной так распорядиться? - сказала Татьяна Ивановна,
тоже вышедшая из себя, показывая Хозарову два кукиша. - Подайте деньги мои,
а не то в тюрьму посажу. Провалиться мне сквозь землю, если я теще не
расскажу все ваши подлые намерения! Да и Варваре Александровне объясню,
бесстыдник этакой, пусть знают, какие вы для всех козни-то приготовляете.
- Я говорю тебе: убирайся вон, пряничная форма! - закричал Сергей
Петрович, вскакивая с своего места.
Почтеннейшая Татьяна Ивановна, видно, очень не любила, чтобы называли
ее пряничной формой. Лицо ее побледнело, руки, ноги задрожали, и губы
посинели.
- Врешь, обольститель, я не пойду! Не смеешь тронуть, извини: сама
плеваться умею! - закричала она звонким и резким голосом; но Хозаров,
схватив ее за плечи, начал толкать из комнаты.
Девица Замшева, с своей стороны, защищалась храбро; на получаемые
толчки она отвечала, насколько достало у ней сил, тоже толчками. Но так как
мужчины, действуя физическою силою, всегда берут верх над слабыми женщинами,
то и почтеннейшая хозяйка, несмотря на сильный отпор, была вытолкана
неблагодарным постояльцем на крыльцо до самых дверей, которые перед самым ее
носом были быстро захлопнуты. Сверх того она еще получила такой толчок, что
не в состоянии была устоять на ногах и кувырком скатилась с лестницы.
При этом падении благородная девица, вероятно, сильно зашибла ногу,
потому что, когда она встала и, залившись горькими слезами, отправилась
домой, то весьма заметно прихрамывала на правую ногу.
X
В настоящей главе я должен вернуться несколько назад. После того
случая, как Мари просила у Катерины Архиповны для мужа денег, между зятем и
тещею окончательно нарушилось всякое родственное расположение. Хозаров
донельзя взбесился на свою belle-mere и поклялся, во что бы то ни стало,
выжить ее из дому, зная наперед, что ничем так не может досадить страстной
матери. Для этой цели он первоначально перестал с Катериной Архиповной
кланяться, говорить и даже глядеть на нее; но это не помогало: старуха жила
по-прежнему и сама, с своей стороны, не обращала на зятя никакого внимания.
Хозаров решился делать и говорить все назло ей: проговаривала ли она, что в
комнате холодно, он нарочно отпирал форточку; если же она говорила, что
слишком тепло, - в ту же минуту отворялись все душники; но Катерина
Архиповна оставалась хладнокровна, и все эти проделки Сергея Петровича,
направленные на личную особу тещи, не принесли желаемого успеха. Герой май
решился мучить старуху тем, что стал при ней, на правах мужа, бранить Мари,
которая была так еще молода, что даже не умела, с своей стороны, хорошенько
отбраниваться и только начинала обыкновенно плакать. Этого Катерина
Архиповна уже не в состоянии была переносить равнодушно; она обыкновенно
заступалась за дочь и пропекала зятя, как говорится, на обе корки, но в этом
случае Хозаров уже не обращал внимания и только смеялся, отчего еще более
плакала Мари и выходила из себя Катерина Архиповна.
Все такого рода сцены для Мари оканчивались слезами, но для Катерины
Архиповны это была пытка. Она доходила до полного ожесточения; она готова
была разорвать зятя на куски и принуждена была ограничиваться только бранью,
над которой он смеялся.
Далее затем, в одно прекрасное утро, герой мой затеял еще новую штуку:
он объявил жене, что нанял для себя особую квартиру, на которой намерен
жить, и будет приходить к Мари только тогда, когда Катерина Архиповна спит
или дома ее нет, на том основании, что будто бы он не может уже более
равнодушно видеть тещу и что у него от одного ее вида разливается желчь.
Маша, как водится, расплакалась, а потом пересказала все матери.
Старуха сначала смеялась над новой проделкой зятя, но дочь плакала, и
материнское сердце снова не вытерпело: она решилась объясниться с Сергеем
Петровичем, но сей последний на все ее вопросы не удостоил даже и ответить и
продолжал сбирать свои вещи. Катерина Архиповна, разумеется, не могла не
осердиться на подобного рода глупость и, наговорив зятю дерзостей, ушла к
себе в комнату, а через полчаса, призвав к себе дочь, объявила ей, что она
сама хочет переехать на другую квартиру, потому что не хочет их стеснять.
Мари первоначально испугалась этого решения матери и начала ее упрашивать не
переезжать от них; но Катерина Архиповна растолковала дочери, что если ее
мерзавец-муженек в самом деле переедет на другую квартиру, то это будет
весьма неприлично и уже ни на что не будет походить. Маша успокоилась.
Сергей Петрович, очень довольный успехом своей проделки, тоже успокоился и
снова разложил свои вещи.
На другой день старуха переехала, но, видно, эта разлука с идолом была
слишком тяжела для Катерины Архиповны, и, видно, страстная мать справедливо
говорила, что с ней бог знает что будет, если ошибется в выборе зятя, потому
что, тотчас же по переезде на новую квартиру, она заболела, и заболела бог
знает какою-то сложною болезнью: сначала у нее разлилась желчь, потом вся
она распухла, и, наконец, у нее отнялись совершенно ноги. Мари целые дни
начала проводить у матери, которая, с своей стороны, стараясь предостеречь
дочь от влияния мужа, беспрестанно толковала ей, какой тот мот, какой он
пустой и бесчувственный человек и как он мало любит ее. Маша с каждым днем
начала более и более соглашаться с матерью, - тем более, что Сергей Петрович
действительно день ото дня становился к ней холоднее: кроме того, что часто
уходил на целые дни из дому, но даже когда бывал дома, то или молчал, или
спал, и никогда уже с ней не играл - ни в ладошки, ни в рыжего кота, и
вместе с тем беспрестанно настаивал, чтобы она требовала от матери имения.
Последнее время Мари уже целые дни проводила у матери; ей было даже
очень нескучно, потому что к старухе начал ходить один из числа трех
офицеров - подпоручик Пириневский. Он был очень милый и веселый молодой
человек и владел двумя прекрасными способностями, а именно: прекрасно
рассказывал страшные сказки о различных царевичах и разбойниках и бесподобно
пел тенором под гитару многие новые романсы. Мари он очень занимал. День ото
дня молодые люди, сами не замечая того, начали сближаться: подпоручик начал
уже называть Мари cousine, а она его cousin. Кроме того, между ними
проявилось еще новое занятие: они начали для практики танцевать вновь
появившийся тогда танец редову. Катерина Архиповна, смотревшая сначала
сквозь пальцы на сближение молодых людей, начала супиться и сделалась к
офицеру очень суха; но Мари не обращала внимания и продолжала звать офицера
ходить к ним каждый день. Однажды, это было именно на другой день после
свидания Хозарова с Мамиловой, Мари оставила своего нового cousin обедать у
мамаши.
Пириневский в этот раз ее очень занимал, и когда она его начала просить
рассказать ей какую-нибудь еще страшную сказку, то он объявил, что простые
сказки он все пересказал, но что сегодня прочтет ей наизусть прекрасную
сказку Лермонтова про Демона.
После обеда молодые люди, один для чтения, а другая для слушания,
уселись рядом на диване. Пириневский начал читать и действительно всю поэму
знал весьма твердо на память и, кроме того, произносил ее с большим
чувством. На том месте, где Демон говорит:
Я тот, которому внимала
Ты в полуночной тишине,
Чью мысль ты смутно отгадала,
Чей образ видела во сне, -
на этом месте Мари его остановила.
- Перестаньте; страшно, - сказала она.
- Ничего-с, - отвечал офицер, - дальше будет еще страшней.
- Ну так не читайте, - страшно, а лучше расскажите мне, что же будет
дальше, - она его полюбит?
- Непременно-с полюбит.
- Да ведь как же? Он, я думаю, страшный!
- Отчего же страшный! Может быть, и не страшный, - отвечал Пириневский.
- Ай, нет, он должен быть гадкий. Я бы его ни за что не полюбила.
- А кого же вы бы полюбили? - спросил молодой офицер.
- Конечно, можно полюбить только хорошенького... Спойте что-нибудь!
- Я гитары не взял.
- Ничего, спойте без гитары.
- Но я могу маменьку обеспокоить, они, кажется, почивают.
- Ничего; она не услышит - спойте.
Офицер повиновался и довольно звучным, чистым тенором запел: "Ты, душа
ль моя, красна девица". Взоры молодого человека ясно говорили, что он под
именем красной девицы разумеет Мари, которая, кажется, с своей стороны, все
это очень хорошо поняла и потупилась. Затем молодые люди расселись по
дальним углам и несколько времени ни слова не говорили между собою.
- О чем вы задумались? - спросила, наконец, Мари.
Офицер не отвечал.
- Вам, может, скучно, - заговорила снова она после нескольких минут
молчания.
- Я думаю, Марья Антоновна, о том, что нам скоро должно выступить из
Москвы.
- Куда вам выступить?
- В Калугу... - отвечал офицер.
- Да вы не ездите.
- Нельзя-с, служба.
- Вот какие вы! Зачем же вы уедете?
- Вам разве жаль нас, Марья Антоновна?
- Еще бы, - отвечала молодая женщина, вспыхнув, и офицер тоже вспыхнул,
и затем воцарилось молчание. Пириневский принялся рассматривать лежавшую на
окошке "Библиотеку для чтения"{135}, а Мари сидела, задумавшись.
- Что вы смотрите, - сказала она, подойдя к офицеру, - найдите мне,
какое вам слово больше нравится?
Подпоручик начал перелистывать журнал и, наконец, в отделе Словесности,
видно, отыскал желаемое слово и показал его Мари, которая, посмотрев, очень
сконфузилась, но, впрочем, взяла у офицера книгу и сама показала ему на
какое-то слово и, отойдя от него, снова села на прежнее место. Показанные
молодыми людьми друг другу слова были весьма значительные. Офицер показал на
слова: "Я вас люблю", а Мари на слово: "Любите". За сим последовала какая-то
странная и необъяснимая сцена. Пириневский встал, прошелся по комнате и
потом, неизвестно почему, очутился рядом с Мари на диване, протянул как-то
странно руку, в которой очень скоро очутилась рука Мари.
Но здесь я остановлюсь и попрошу читателя перейти со мной в квартиру
Варвары Александровны. После неприятного объяснения, которое имела она с
Хозаровым, ей не спалось всю ночь; и даже на другой день - печальная и
грустная - сидела она в своем кабинете. Человек доложил, что пришла какая-то
Замшева и желает ее видеть.
- Проси! - сказала Мамилова.
Явилась Татьяна Ивановна, тоже грустная, взволнованная и несколько
прихрамывающая на правую ногу. Целую ночь девица Замшева придумывала, чем бы
отомстить Хозарову, и, наконец, решилась подать его расписку ко взысканию и
насказать на него Мамиловой, от которой, она думала, он получает деньги.
- Я, кажется, имею честь говорить с Варварой Александровной, - сказала,
входя и приседая, Татьяна Ивановна.
- К вашим услугам, - отвечала Мамилова, закуривая папироску.
- Честь имею рекомендоваться: я девица Замшева, у которой Сергей
Петрович, бывши холостым, квартировал.
- А!.. Что же вам угодно? - произнесла Мамилова, взглянув на Татьяну
Ивановну довольно подозрительно.
- Он поручал мне, Варвара Александровна, заложить ваши вещи, но теперь
уже давно срок истек, ни капитала, ни процентов они не платят, так я пришла
вас предуведомить.
- Благодарю вас, моя милая! В какой сумме мои вещи заложены?
- Две тысячи семьсот пятьдесят рублей с процентами; взято было только
на один месяц; а теперь вот сколько времени прошло без всякой уплаты!
- Благодарю вас... Я знаю: мы поправим как-нибудь это дело.
- Сергей Петрович, вероятно, на вас и надеялись. Сами они, это уж
известно, ничего не имеют, но говорят, что они от вас тысяч десять в год
могут получить.
- От меня получить десять тысяч... Это почему?
- Да ведь как? Кто их разберет: они говорят, что могут; еще говорят,
если захочу, так и не это получу; как липку, говорят, обдеру, так и тут ни
слова не скажет, потому что влюблена.
Мамилова побледнела.
- Он говорил вам, что я в него влюблена? Он осмелился это сказать вам?
- Не мне одной, Варвара Александровна, он, я думаю, это целой Москве
разблаговестил.
- Довольно... Бога ради, довольно! Или нет, скажите!.. Я должна выпить
горькую чашу до дна... Сядьте и расскажите, что он вам еще говорил про меня?
- Варвара Александровна! Я очень хорошо понимаю ваше положение и потому
пришла к вам, - сказала Татьяна Ивановна. - Он говорит ужасные вещи. Он
говорит, что вы в него влюблены, или, прямее сказать: у вас с ним интрига, и
потому он надеется с вас получить деньги. Я сама, Варвара Александровна, им
обманута, потому-то мне и горько. Сначала ведь, как бес какой-нибудь
обольстил: ну, пришел нарядный, ласковый, вежливый, просто прелесть: ну,
думала, человек с совестью, отчего же не оказать доверия. А вот что вышло
после: во сне не снилось такой обиды; на целый век хотел уродом сделать; как
будто какую-нибудь развратную изувечил. И с вами таким же образом хотел
поступить. "Прибью, говорит, если денег не даст".
В конце этого монолога у Татьяны Ивановны, от полноты горестных
чувствований, на глазах появились слезы.
- Нет... Довольно... Заклинаю вас, довольно!.. Я не в состоянии более
слушать ваших ужасных слов, - сказала, тоже очень расстроившись, Варвара
Александровна. - Нет, это выше моих сил, - сказала она, вставая, - я должна
сорвать с него маску, я сама отравлю его семейное счастье, которое устроила;
я все расскажу жене и предостерегу по крайней мере на будущее время
несчастную жертву общей нашей ошибки.
Варвара Александровна была, видно, сильно взволнована, и, не помня
себя, она даже докурила папироску донельзя и обожгла себе губы.
- Ничего... - говорила она как будто бы сама с собою. - Люди жгутся
больнее огня. Не огорчайтесь, моя милая, - продолжала она, обращаясь к
Татьяне Ивановне, - мы обе обмануты.
- Ваше дело, Варвара Александровна, другое; вы имеете состояние, а у
меня только ведь собственные труды и больше ничего, - около тысячи рублей
для меня не безделица. Не можете ли, благодетельница моя, мне хоть частичку
уплатить. Вас он, может, посовестится и заплатит вам.
- Ни за него, ни для него я не имею денег, - отвечала Варвара
Александровна, - но если вы бедны, вот вам пятьдесят рублей, но только это
от меня; его же вы можете и должны считать подлецом на всю жизнь.
Татьяна Ивановна весьма обрадовалась пятидесяти рублям; поцеловала в
восторге у Варвары Александровны руку и потом, попросив не оставлять ее и на
дальнейшее время своим расположением, отправилась домой.
Варвара Александровна тотчас же решилась ехать к старухе Ступицыной и,
вызвав Мари, обеим им рассказать о низких поступках Хозарова. Нетерпение ее
было чрезвычайно сильно: не дожидаясь своего экипажа, она отправилась на
извозчике, и даже без человека, а потом вошла без доклада. Странная и
совершенно неожиданная для нее сцена представилась ее глазам: Мари сидела
рядом с офицером, и в самую минуту входа Варвары Александровны уста молодых
людей слились в первый поцелуй преступной любви.
Пириневский и Мари, при появлении постороннего лица, отскочили один от
другого. Варвара Александровна едва имела силы совладать с собою.
Сконфузившись, растерявшись и не зная, что начать делать и говорить,
спросила она тоже совершенно потерявшуюся Мари о матери, потом села, а
затем, услышав, что Катерина Архиповна больна и теперь заснула, гостья
встала и, почти не простившись, отправилась домой.
Там написала она следующее письмо к известной своей приятельнице:
"Chere Claudine!
Я дура, я сумасшедшая и безумная женщина; я носила до сих пор на глазах
моих повязку, но которую теперь люди сорвали с меня, и я уже все ясно
понимаю. Я ошиблась, chere Claudine, в моих Хозаровых, они дали мне новый
урок. Они еще раз заставили меня выпить горькую чашу разочарования. Он -
этот юноша, в котором я предполагала столько благородных чувствований, - он
отвратительный и жадный заемщик чужих денег, - он развратный интриган,
неспособный даже понять порядочную женщину. Он не сумел даже понять моей
дружбы; но хотел, посмейся, Claudine, меня развратить и за порок мой
заставить меня платить ему деньги. Про эту бабенку я и говорить не хочу.
Она, кажется, только и умеет целоваться: целовалась прежде с женихом и с
мужем беспрерывно, а теперь начала целоваться и с другими поклонниками. Ах,
с каким нетерпением я жду того времени, когда муж мой увезет меня в К.,
дальше от света, дальше от людей; ни в нем, ни между ними нет ни дружбы, ни
любви!.."
ПРИМЕЧАНИЯ
СЕРГЕЙ ПЕТРОВИЧ ХОЗАРОВ И МАРИ СТУПИЦЫНА
Брак по страсти
Повесть впервые напечатана в "Москвитянине" за 1851 год, NoNo 4-7
(февраль, март, апрель), с посвящением Юрию Никитичу Бартеневу, родственнику
писателя со стороны матери.
Писемский начал работать над этим произведением, по всей вероятности,
еще во время первого раменского уединения - в 1847-1848 годах. В письме от
16 ноября 1850 года он сообщал А.Д.Галахову, через которого вел переговоры о
своем сотрудничестве в журнале "Отечественные записки": "...написано у меня
много, но ничего не приведено в окончательный вид, а это для меня самый
продолжительный и самый скучный труд. Теперь у меня готовится два рассказа:
1-й) "Брак по страсти"...*. 1 декабря он писал тому же Галахову: "В половине
или в конце нынешнего месяца я могу выслать 1-ю часть моего романа "Брак по
страсти"; а в половине генваря - 2-ю и последнюю". Но здесь же Писемский
высказал сомнение насчет того, пропустит ли цензура предполагаемый финал
"Брака по страсти": "...роман по своему ходу должен, непременно должен
кончиться тем, что женившиеся по страсти должны непременно разъехаться...
возможно ли это и пропустит ли цензура?"**.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 30.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 30-31.
Переговоры с "Отечественными записками" затянулись, и Писемский передал
"Брак по страсти" в "Москвитянин". В журнальном тексте первоначально
задуманный финал повести был изменен. Сергей Петрович и Мари уже не
разъезжаются, как это предполагалось раньше. Дело ограничилось лишь угрозой
Хозарова нанять себе отдельную квартиру. В первой публикации повесть
заканчивалась следующим эпилогом: "Прошло много лет. Время, все приводящее в
порядок, время рассеяло небольшие недоразумения между действующими лицами
моего романа, и мало-помалу все пошло по пословице: тишь да гладь и божья
благодать. Мамилова с Хозаровыми помирились и на дальнейшее время
представляли уже два примерно дружественные семейства. Варвара Александровна
окончательно забыла мертвеца, изменила свое мнение в отношении старых и
богатых мужей, поняла значение денег, перестала вдаваться в анализ
супружеских отношений и, оставя в усладу себе рассуждения об изящных
искусствах, слыла за очень умную женщину. Старик муж ее тоже перестал
исключительно предаваться меркантильным выгодам и очень любил слушать, когда
барыня его запустится в отвлеченные рассуждения с каким-нибудь умным
человеком и иногда даже срежет того. Сергей Петрович, благодаря передаче ему
страшным богачом одного торгового дела, значительно поправил свои
обстоятельства и потому утратил дурную наклонность занимать деньги и получил
возможность удовлетворять своему прекрасному вкусу. Мари тоже значительно
развилась, из невинного, простодушного существа она преобразилась в свежую,
веселую и довольно бойкую даму; перестала играть в рыжего кота и в ладошки,
разлюбила страшные сказки и сделалась гораздо осторожнее в отношении молодых
людей. Пашет и Анет, наконец, вышли замуж, и обе были, право, счастливы:
Пашет, по силе характера, руководствовала своим несколько ветреным мужем, и
Анет своего обожала и на правах страсти тоже им руководствовала. Катерине
Архиповне недолго, впрочем, было назначено наслаждаться устроившеюся судьбою
ее идола и других дочерей: она умерла. Больше всех об ней плакал Антон
Федотыч и, клюкнувши в день похорон жены, многим рассказал по секрету, что
старуха оставила ему 50 душ и тысяч десяток тайком накопленных денег. Она
действительно оставила ему 20 душ, обязавши не продавать и не закладывать
оных, а передать их по смерти детям".
Когда Писемский узнал, что повесть не встретила в цензуре почти никаких
препятствий, он написал М.П.Погодину, что этого эпилога "вовсе не следовало
бы печатать, если не требовала цензура, я написал его на случай
необходимости"*. При подготовке "Повестей и рассказов" Писемский удалил этот
марта 1852 года, - то они будут небольшие, у "Брака по страсти" надобно
выключить... заключение и окончить письмом Мамиловой, а остальное я могу
сделать в корректуре, которую прошу ко мне выслать"**. В этом издании в
текст повести не было внесено сколько нибудь существенных изменений.
Писемский ограничился лишь исправлением опечаток и заменой нескольких слов и
оборотов. Более тщательной правке текст был подвергнут при подготовке его
для издания Ф.Стелловского. Но и в этом случае немногочисленные исправления
носили преимущественно стилистический характер.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 527.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 538.
В настоящем издании повесть печатается по тексту: "Сочинения
А.Ф.Писемского", издание Ф.Стелловского, СПб, 1861 г., с исправлениями по
предшествующим изданиям, частично - по посмертным "Полным собраниям
сочинений" и рукописям.
Стр. 14. Тальма Франсуа Жозеф (1763-1826) - знаменитый французский
актер.
Стр. 37. Кенкетки - род канделябра.
Стр. 43. Шу - пышные банты.
Стр. 73. Мочалов Павел Степанович (1800-1848) - великий русский
актер-трагик.
Стр. 80. Солитер - крупный бриллиант.
Стр. 91. В старину живали деды... - начальные слова песни М.Н.Загоскина
(1789-1852) из либретто оперы А.Верстовского "Аскольдова могила".
Мы живем среди полей... - начальные слова песни М.Н.Загоскина из
либретто оперы А.Верстовского "Пан Твардовский".
Стр. 123. Дюма Александр, отец (1803-1870) - французский писатель,
автор многочисленных романов развлекательно-приключенческого характера.
Сю Эжен (1804-1857) - французский писатель.
Стр. 135. "Библиотека для чтения" - ежемесячный литературный журнал,
издавался с 1834 по 1865 год.
М.П.Еремин
Алексей Феофилактович Писемский
Виновата ли она?
Записки
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 1
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
Иллюстрации П.Пинкисевича
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.
I
Мне было двадцать два года. Я перешел на четвертый курс математического
отделения*. Освоившись с факультетом, мне очень легко стало заниматься,
свободного времени начало у меня оставаться очень довольно, но куда его
девать и чем наполнить даже в многолюдной Москве небогатому и одинокому
студенту? Я жил один, знакомых не имел никого, и единственным моим
развлечением было часа по два, по три ходить по Тверскому бульвару и бог
знает чего не передумать. Однажды я встретил молодого человека, который
прямо обратился ко мне с вопросом:
______________
* Московского университета (Прим. автора.).
- Не знаете ли кого-нибудь из ваших товарищей, кто бы приготовил меня в
университет?
Я посмотрел на него пристально; на вид ему было лет осьмнадцать, одет
он был небрежно, в приемах его видна была беспечность. Лицо выразительно и с
глубоким оттенком меланхолии.
- Если вам угодно, я могу это взять на себя, - отвечал я.
- Пожалуйста, мне надобно приготовиться из математики. Вы какого
факультета?
- Математик.
- Это хорошо, а вы почем возьмете за урок?
Этот прямой вопрос меня сконфузил.
- Обыкновенную цену - рубль серебром, - отвечал я.
Молодой человек подумал.
- Хорошо, это я молу дать. Ваша фамилия? - проговорил он.
Я сказал, он мне назвал свою, дал адрес квартиры и просил прийти на
другой день в семь часов вечера.
- Вы живете одни или с семейством? - спросил я.
- С матерью, есть и сестры, - отвечал он.
Мы расстались.
Я возвратился домой очень довольный этой встречей, мне давно хотелось
иметь урок - не для денег, которых хотя было у меня и немного, но доставало
на мои умеренные желания, но мне желалось учить, хотелось иметь право
передавать другому свои знания, убеждения, а того и другого было в моей
голове довольно в запасе.
На другой день я отравился еще за полчаса до назначенного срока. Дом,
который отыскал по адресу, был барской; стоял он на дворе, по бокам тянулись
огромные каменные прислуги, кругом почти целый квартал обхватывала железная
решетка. Я долго путался в огромных сенях, наконец вошел в бельэтаже в
главные двери. Лакей в ливрее на вопрос мой: "Здесь ли живет Леонид Николаич
Ваньковский?" - отвечал довольно грубо: "Ступайте на самый верх, направо".
Наверху в передней я никого не нашел, в зале тоже; из соседней комнаты
слышался разговор, я начал кашлять, выглянула молодая девушка. Я поклонился
ей.
- Вам, верно, брата Леонида нужно? - проговорила она и ушла назад.
Чрез несколько минут вышел мой ученик.
- Bon soir*, пойдемте в кабинет, - проговорил он, подавая мне руку.
______________
* Добрый вечер (франц.).
Мы вошли в довольно большую комнату, которая, видно, действительно была
некогда богатым кабинетом, но в настоящее время представляла страшный
беспорядок: стены под мрамор в некоторых местах были безбожно исколочены
гвоздями, в углу стоял красивый, но с изломанною переднею решеткою камин, на
картине масляной работы висела шинель. Хозяин спал на кушетке, на которой
еще лежали неубранные простыня и подушки. Мягкая мебель, обитая бархатом,
была переломана и изорвана. На огромном красного дерева столе лежали кипами
бумаги, книги и ноты. Мы сели около этого стола.
- С чего же мы начнем? - заговорил я серьезным тоном наставника.
- С чего хотите, - отвечал ученик небрежно.
- Я желал бы, - продолжал я в том же тоне, - прежде испытать, в какой
мере вы знакомы с математикою, и просил бы позволить мне проэкзаменовать
вас.
- Хорошо.
- Первую часть арифметики, вероятно, вы знаете?
- Знаю.
- А вторую?
- Кажется, знаю; впрочем, может быть, и забыл.
Я взял лист бумаги и хотел написать задачу, но оказалось, что из дюжины
торчавших в чернильнице перьев ни одно не писало, да и чернил почти не было.
- У вас перья не совсем в порядке, - заметил я.
- Да; я сам не умею чинить; вот вам карандаш, - отвечал ученик,
поднимая с полу карандаш и подавая мне его.
Для первого испытания я задал ему сложение десятичных дробей; он взял и
положил с какою-то насмешливою улыбкою лист перед собою, подумал немного,
провел несколько линий карандашом по бумаге и, отодвинув ее от себя,
проговорил:
- Нет, не знаю, позабыл.
Я задал ему сложение простых дробей, но он и в тех спутался; потом об
алгебре признался, что совсем ее не знает, а геометрии немного. Я принялся
экзаменовать его в геометрии, на поверку вышло, что и в геометрии нуль. Я
нахмурился.
- Вы очень слабы в математике; с вами надобно проходить с начала, -
сказал я.
- Лучше с начала, а то я все перезабыл.
- Стало быть, мы начнем со второй части арифметики, - решил я.
Ваньковский в знак согласия кивнул головой. Я был убежден, что с ним
следовало бы начать с первой части арифметики, но высказать ему это мне на
первый раз было совестно.
В продолжение часа я толковал с увлечением, и в то время, как
окончательно хотел объяснить прием деления дробей, ученик мой во все горло
зевнул и спросил меня:
- Вы курите?
Мне сделалось стыдно за себя и досадно на него.
- Курю, - отвечал я.
- Хотите трубку или сигару?
- Позвольте трубку.
Леонид встал, наложил мне сам трубку, а себе закурил сигару, и когда я
хотел снова обратиться к толкованию, он сказал:
- Будет, больше часа прошло, не хочется что-то сегодня.
Я пожал плечами.
- Вам надобно очень много заниматься, чтобы выдержать экзамен, -
произнес я с ударением.
- Займусь, - я хочу на юридический.
- Все равно; надобно выдержать экзамен из всех предметов, - отвечал я.
- Что тебе, Лида? - спросил Леонид, обращаясь к дверям.
- Вы здесь будете пить чай или туда придете? - раздался женский голос.
Я обернулся; это была прежняя девушка.
- Туда придем, - отвечал Леонид.
Девушка скрылась. Я взялся за фуражку.
- Куда же вы? Посидите, пойдемте, я познакомлю вас с нашими.
Я положил фуражку; он провел меня в гостиную. В больших креслах сидела
высокая худощавая дама лет сорока пяти, рядом с нею помещался, должно быть,
какой-нибудь помещик, маленький, толстенький, совсем белокурый, с
жиденькими, сильно нафабренными усами, закрученными вверх, с лицом
одутловатым и подозрительно красным. Лидия разливала чай, около нее сидели
чопорно на высоких детских креслах две маленькие девочки.
Ученик мой подвел меня к даме и отрекомендовал. "Матушка моя", -
отнесся он ко мне.
Госпожа Ваньковская кивнула мне слегка головою и, проговоря с
обязательною улыбкою: "Очень приятно познакомиться", указала мне глазами на
ближайший стул.
Я сел.
- Вы давно в университете? - спросила она меня.
- Четвертый год.
- Имеете батюшку, матушку?
- Имею-с мать.
- Как, я думаю, ей приятно, что вы в университете, я это сужу по себе:
мне очень хочется, чтобы Леонид поступил поскорей в студенты, - проговорила
г-жа Ваньковская. - Он, я думаю, ничего не знает, - прибавила она, взглянув
на сына.
Леонид ничего на это не возражал, а только нахмурился и сел за чайный
стол около сестры.
- Это не так трудно: если займется, так скоро приготовится, - отвечал
я.
- Вы, пожалуйста, будьте с ним построже; у него прекрасные способности,
только он очень ленив: это говорили все его учителя, - сказала г-жа
Ваньковская и, найдя, конечно, что достаточно обласкала меня, обратилась к
помещику:
- Какие у вас прекрасные лошадки, Иван Кузьмич, я всегда ими любуюсь.
- Очень приятно слышать, - отвечал тот.
- Премиленькие, небольшие, а очень красивенькие.
- Вятки-с.
- А, так это вятки! Я и не знала.
- Вятки-с. Они у меня возят воду и воеводу. Я на них в город езжу и в
дорогах верст по семидесяти делаю, не кормя.
- Как это много! Они, я думаю, очень устают?
- Нет-с, ничего. Эта порода снослива, им часа два дайте вздохнуть и
опять ступай смело на семьдесят верст; только чтоб горячих не напоить.
- Зачем же вы в городе всегда шагом ездите? - сказал вдруг Леонид,
взглянув насмешливо на Ивана Кузьмича.
- Здесь нельзя шибко ездить, Леонид Николаич, - возразил тот. - На
мостовой снег хуже песку; здесь один Кузнецкий проехать на рысях, так лошадь
надорвешь.
- Другие же ездят?
- От других и мы не отстанем, давайте ваших коурых, потягаемся!
- Стану я с вами тягаться; я вас на одной версте обгоню на две версты.
- Шутите, а я бы с вами поспорил.
- Что тут спорить, все знают, что у вас лошади дрянь и вы жалеете их
больше себя.
- Ну уж это, Леонид Николаич, вы ошибаетесь; у меня хоть лошади не
дорогие, а не дрянь, и я не жалею их и езжу, где можно.
Этот спор Леонида, кажется, был очень неприятен матери.
- Лида! Что же чаю? - отнеслась она к дочери.
- Сейчас, - отвечала Лидия и сама подала матери чашку.
Та прихлебнула, сделала гримасу и проговорила:
- Опять сладко; никак ты не можешь примениться к моему вкусу.
- Позвольте, я разбавлю.
- Оставь уж, - возразила Ваньковская; в голосе ее слышалась досада.
Лидия немного сконфузилась и пошла к чайному столу.
- А Ивану Кузьмичу чаю? - сказала мать.
- Он готов, - отвечала дочь, указывая глазами на стакан чаю, стоявший
на краю стола.
- Виноват-с, - перебил Иван Кузьмич, быстро вставая и беря стакан, и,
как-то особенно расшаркавшись перед Лидой, пробормотал ей что-то. Она, с
своей стороны, ничего не отвечала.
Мне и Леониду подал чай лакей. Леонид закурил себе сигару и подал
другую мне. Я отказался.
- Что же ты, Леонид, Ивану Кузьмичу не предложишь трубку? - сказала
мать.
Леонид нахмурился.
- Хотите? - спросил он Ивана Кузьмича.
- Прошу вас, - отвечал тот.
- Подай сюда трубку, - сказал Леонид человеку.
Я между тем стал внимательно смотреть на молодую девушку, которая поила
маленьких сестер чаем. Чем более я в нее вглядывался, тем более она мне
нравилась. Она была далеко не красавица, но в то же время в ней было что-то
необыкновенно милое и доброе, что невольно влекло к ней с первого раза.
Чайный стол, наконец, был убран, разговор как-то не клеился: мать говорила
вполголоса с Иваном Кузьмичом; Лидия Николаевна села за работу; мой ученик
молчал и курил. Я хотел было уйти домой, но Леонид встал, раскрыл стоявшую
тут рояль и, не обращая ни на кого внимания, сел и начал играть. Я невольно
стал вслушиваться; в игре его, кроме мастерского приема, слышалось что-то
энергическое, задушевное. Молодая девушка, умышленно или нет, не знаю,
пересела рядом со мною. Леонида слушали внимательно все: Иван Кузьмич придал
лицу грустное выражение, мать потупилась, даже маленькие девочки перестали
между собою болтать.
- Как брат хорошо играет, - сказала мне Лидия Николаевна.
- А вы любите музыку?
- Очень.
- А сами музыкантша?
- Да... но нет, я гораздо хуже его играю.
Леонид вдруг на половине пьесы остановился, встал, сел около меня и
опять нахмурился.
В остальную часть вечера Иван Кузьмич принимался несколько раз
любезничать с Лидиею Николаевною; она более отмалчивалась. Леонид
беспрестанно говорил ему колкости, на которые он не только не отвечал тем
же, но как будто бы даже не понимал их.
Возвратившись домой, я все думал о моих новых знакомых; более всех мне
понравились Лидия Николаевна и Леонид. Старшая Ваньковская, Марья
Виссарионовна, как назвал мне ее Леонид, произвела на меня какое-то
неопределенное впечатление, а этот Иван Кузьмич плоховат. И что он такое
тут? Родня, знакомый, жених?
II
С тех пор как я познакомился с Ваньковскими, жизнь моя сделалась как-то
полнее. Все вечера после уроков я проводил у них. Говоря откровенно, я, сам
того не замечая, влюбился в Лидию Николаевну. Каждый день я более и более с
мучительным нетерпением начал ожидать шести часов, чтобы отправиться в
заветный дом на Смоленском рынке, и всю дорогу меня занимала одна мысль:
дома ли Лидия или куда-нибудь уехала? Увижу я ее или нет? Проходил я
обыкновенно прямо к Леониду в кабинет и в продолжение часа, занимаясь с ним,
все прислушивался: не долетит ли до меня звук ее голоса. Я знал ее походку,
чувствовал шелест ее платья, и потом, когда мы, кончив занятия, входили в
гостиную, - если не было ее там, мной овладевала невыносимая тоска: я
садился, задумывался и ни слова не говорил; но она входила, и я оживал,
делался вдруг весел, болтлив. Не знаю, замечал ли это кто-нибудь, но только
Лида была ко мне очень ласкова: вообще молчаливая, со мной всегда
заговаривала первая и всякий раз, когда я сбирался уходить домой, говорила
мне вполголоса: "Куда вы? Посидите, еще рано!"
Марья Виссарионовна добрая женщина, но решительно не умеет держать себя
с детьми: Леонида она любит более всех, хотя и спорит с ним постоянно, и
надобно сказать, что в этих спорах он всегда правее; с маленькими девочками
она ни то ни се, или почти ими не занимается, но с Лидиею Николаевною
обращается в высшей степени дурно. Бедная девушка поставлена в такое
положение, что скорее походит на приживалку, чем на дочь. Она занимается
всем хозяйством, учит и нянчит маленьких сестер и, несмотря на все это,
получает от матери беспрерывные замечания за всевозможные пустяки. Ко мне
Марья Виссарионовна привыкла. Иван Кузьмич отрекомендовался мне, сказав, что
он калужский помещик Марасеев, и просил обязать его приятным моим
знакомством. Он очень недалек и, кажется, к Лидии Николаевне неравнодушен,
Марью Виссарионовну уважает, а Леонида боится. Что касается до сего
последнего, то он по-прежнему ничего не делает, но, сблизившись с ним, я
увидел в нем очень умного человека, в высшей степени честного по своим
убеждениям и далеко не по летам развитого. Я день ото дня более к нему
привязывался, и он, с своей стороны, высказал мне, что полюбил меня.
К Ваньковским ездила еще одна дама, некто Лизавета Николаевна Пионова,
и ездила почти каждый день, рыжая, рябая, с огромным ртом, влажными серыми
глазами и, по-видимому, очень хитрая: к Марье Виссарионовне она обнаруживала
пламенную дружбу, а от Ивана Кузьмича приходила в восторг и всегда про него
говорила: "Чудный человек! Превосходный человек!". За Леонидом она, кажется,
приволакивалась, а он говорил ей на каждом шагу дерзости и показывал явное
пренебрежение. Раз она, не зная, о чем бы с ним заговорить, попросила его
дать ей какую-нибудь книгу читать. Сначала он ей отвечал: "У меня никаких
нет книг". Она не отставала. "Да какую вам надобно книгу?" - наконец,
спросил он. "Какую-нибудь поинтереснее". Он пошел и принес ей календарь. Она
надулась. Когда она обращалась к нему с просьбою сыграть на фортепьяно, он
садился и начинал казачка. Досаднее всего, что эта госпожа обходилась с
Лидиею Николаевною свысока и едва ее замечала.
Однажды я пришел на урок. Леонида дома не было: это с ним часто
случалось. Я прошел в кабинет. Мимо растворенных дверей промелькнула
горничная, потом другой раз, третий - и, наконец, вошла в кабинет.
- Что вы изволите сидеть одни-с, барышня дома, - сказала она.
- Где же Лидия Николаевна? - спросил я не совсем спокойным голосом.
- В гостиной, пожалуйте туда-с; я докладывала об вас.
Я прошел в гостиную. Лидия Николаевна сидела за пяльцами.
- Брат сейчас приедет, он поехал с маменькою, - сказала она.
Я сел. Говорить с Лидиею Николаевною было для меня величайшим
наслаждением, но мне это редко удавалось. Я решился воспользоваться
настоящим случаем.
- Какую вы огромную картину вышиваете, - сказал я.
Приличнее этого мне ничего не пришло в голову.
- Эта еще не так велика... Посмотрите, какое славное лицо у старика, -
отвечала Лидия Николаевна, показывая узор, на котором был изображен старик с
седою бородою, с арфою в руках, возле его сидел курчавый мальчик и лежала
собака; вдали был известный ландшафт с деревцами, горами и облаками.
- Надобно иметь истинно женское терпение, чтобы все это вышить, -
продолжал я, рассматривая узор.
- Нет, это не терпение, а так... от нечего делать... - отвечала Лидия
Николаевна. - Хорошо, если бы женщины должны были иметь терпение только
вышивать подушки, которые потом запачкаются и бросятся, - прибавила она,
вздохнув.
- А где же им оно еще нужно? - спросил я с ударением.
- В жизни.
- Это, я полагаю, нужно мужчинам и женщинам.
- Мужчинам? О, нет! Они гораздо свободнее; они могут быть тем, чем
хотят, а мы бываем тем, чем нам велят.
"Милая девушка, как она умна", - подумал я.
- Мне кажется, - начал я вслух, - что женщины в наше время довольно
свободны...
- Чем же свободны? Может ли, например, женщина выйти или не выйти
замуж?
- Конечно, может.
- Нет, не может, потому что над ней сейчас станут смеяться, назовут
старою девушкою, скажут, что она зла; родные будут сердиться, тяготиться: на
это недостанет никакого терпения.
- Необходимость выйти замуж для каждой девушки сделается приятною:
стоит только выйти за того, кого полюбишь.
- А если никого не любишь?
- Надобно дожидаться: для всякой женщины придет пора, когда она
полюбит.
- Не думаю, я первая никогда и никого не полюблю.
- Это почему вы думаете?
- Так... Полюбить одного, а выдадут за другого: лучше уж никого не
любить.
Интересный разговор наш был прерван на этом месте приездом Леонида с
матерью.
Мы ушли с ним в кабинет.
В этот раз я не совсем добросовестно исполнял обязанность наставника.
Теорию неопределенных уравнений растолковал так неопределенно, что это даже
заметил мой воспитанник, хотя и слушал меня по обыкновению очень
невнимательно.
- Вы что-то сегодня совсем непонятно рассказываете, - сказал он с
обыкновенною своею откровенностию.
- Мне нездоровится, - отвечал я.
- Ну так оставьте, и мне надоело. - Пойдемте в гостиную.
Я только того и ждал и дал себе слово во что бы то ни стало возобновить
с Лидиею Николаевною прежний разговор, но на беду мою несносный Иван Кузьмич
был уже тут и сидел рядом с нею. Марья Виссарионовна рассказывала какую-то
длинную историю про одну свою родственницу, которой предстояла прекрасная
партия и которую она сначала не хотела принять, но потом, желая исполнить
волю родителей, вышла, и теперь счастливы так, как никто; что, наконец,
дети, которые слушаются своих родителей, бывают всегда благополучнее тех,
которые делают по-своему. Говоря это, она переглядывалась с Иваном
Кузьмичом, который ей поддакивал, и взглядывала на дочь; та сидела,
потупившись, и ни слова не говорила. Леонид слушал мать с насмешливою
улыбкою. Мне бы, вероятно, целый вечер не удалось переговорить с Лидиею
Николаевною, но приехала Пионова. С нежностию поздоровалась она с Марьею
Виссарионовною, издала радостное восклицание при виде Ивана Кузьмича,
который у ней поцеловал руку, и тотчас же начала болтать, а потом,
прищурившись, взглянула в ту сторону, гае сидел Леонид, и проговорила
сладким голосом:
- Вы здесь, Леонид Николаич, я вас и не вижу... Здравствуйте!
Тот не пошевелился и ни слова не сказал; меня и Лидию Николаевну она по
обыкновению не заметила. Лида вышла, наконец, в залу, я тоже последовал за
нею, благословляя в душе приезд Пионовой. Когда я вошел, Лидия сидела на
небольшом диване, задумавшись. Увидев меня, она улыбнулась и проговорила:
- Я ушла, там очень жарко, посидимте здесь.
Я стал около нее.
- Вы будете у нас завтра? - спросила она.
- Буду.
- А послезавтра?
- Послезавтра воскресенье, урока у меня нет.
- Ничего, приходите обедать и на целый день.
Я обмер от радости.
- Завтра я не буду целый день дома, - прибавила Лидия.
- Где ж вы будете? - спросил я.
- В пансионе у madame Жарве. Там завтра акт и вечером бал.
- Стало быть, вы завтра будете веселиться?
- Какое веселье!.. Я не люблю балов, но я там училась; начальница меня
очень любила; сама приезжала и просила, чтоб мамаша меня отпустила; она
очень добрая!
- Я знал одну из воспитанниц madame Жарве; та не похожа на вас и,
кажется, очень любит балы.
- Кто такая?
- Вера Базаева, которая мне еще как-то кузиной приходится.
- Верочку Базаеву? Она вам кузина! Эта наша пансионская красавица.
Скажите, где она и что делает?
- Я думаю, танцует и кокетничает.
- Право? Она, впрочем, всегда была немного кокетка, а какая
хорошенькая! Сначала я была с ней дружна, а потом расстались холодно; она
тогда зиму жила здесь, очень много выезжала, и мы почти не видались.
- У меня с нею почти были такие же отношения: на первых порах мы с ней
очень скоро подружились, или по крайней мере она уверяла меня, что ей очень
ловко танцевать со мною вальс, а я находил, что она очень хороша собою.
- Вы не были в нее влюблены?
- Нет.
- Не может быть.
- Отчего же не может быть?
- Оттого, что она так мила, что нравится всем.
- На первый взгляд, может быть, а потом, вглядевшись, увидишь, что
красоте ее многого недостает.
- Чего ж недостает?
- Мысли, чувства, души.
Лида не возражала.
- Вы напрасно думаете, - продолжал я, - чтоб я мог быть влюблен в
Базаеву; по моим понятиям, женщина должна иметь совершенно другого рода
достоинства.
- А именно?
- Вы желаете знать?
- Очень.
- Женщина должна быть не суетна, а семьянинка, кротка, но не
слабохарактерна, умна без педантства, великодушна без рисовки, не
сентиментальна, но способна к привязанности искренней и глубокой, - отвечал
я.
В голове моей давно уже приготовлен был для Лидии Николаевны этот очерк
идеала женщины.
- А наружность? - спросила она.
- Наружности я и определять не хочу. Эти нравственные качества, которые
я перечислил, так одушевят даже неправильные черты лица, что она лучше
покажется первой красавицы в мире.
- Таких женщин нет.
- Нет, есть.
- Вы, стало быть, встречали?
- Может быть.
- Желала бы я посмотреть на такую женщину.
Я ничего не отвечал. Дело в том, что под этим идеалом я разумел ее
самое. Несколько времени мы молчали.
- Вы, Лидия Николаевна, говорили, что никогда и никого не полюбите? -
начал я.
- Да.
- Стало быть, вы никогда и замуж не пойдете?
- Нет, пойду.
- По расчету?
- Да, по расчету, - отвечала она.
И мне показалось, что, говоря это, она горько улыбнулась.
- Я не ожидал от вас этого слышать.
- Отчего ж не ожидали; это очень покойно; по крайней мере, если муж
разлюбит, то не так будет обидно.
- Перестаньте так говорить, я вам не верю.
- Нет, правда.
- Правда?.. - начал было я.
- Постойте, - вдруг перебила меня Лидия Николаевна, - там, кажется,
говорят про меня.
- Что такое вас встревожило? - спросил я.
- Так, ничего, - отвечала Лидия Николаевна.
- Ах, какая эта Пионова несносная! - прибавила она как бы про себя.
- Lydie, ou etes vous?* - раздался голос Марьи Виссарионовны из
гостиной.
______________
* Лидия, где вы? (франц.).
- Ici, maman*, - отвечала Лидия.
______________
* Здесь, мама (франц.).
- Venez chez nous*.
______________
* Идите к нам (франц.).
- Посидите тут, я скоро возвращусь, - это ужасно! - проговорила она и
ушла.
По крайней мере, с полчаса сидел я, напрягая слух, чтобы услышать, что
говорится в гостиной; но тщетно; подойти к дверям и подслушивать мне было
совестно. Наконец, послышались шаги, я думал, что это Лидия Николаевна, но
вошел Леонид, нахмуренный и чем-то сильно рассерженный.
- Что вы тут сидите; пойдемте в кабинет, - сказал он.
Я пошел за ним в надежде, не узнаю ли чего-нибудь.
- Пионова сегодня что-то много говорит, - начал я.
- Мерзавка!.. Черт знает, как все эти женщины нелепы.
- А что же?
Леонид ничего не отвечал; расспрашивать его, я знал, было бесполезно.
- А математика идет плохо, - начал я с другого.
- Скверно. Как мне хочется на воздух! Поедемте прокатиться; я вас
довезу до дому; у меня лошадь давно заложена.
- Хорошо. Можно проститься с вашими?
- Ступайте; а я покуда оденусь.
В гостиной я застал странную сцену: у Марьи Виссарионовны были на
глазах слезы; Пионова, только что переставшая говорить, обмахивала себя
платком; Иван Кузьмич был краснее, чем всегда; Лидия Николаевна сидела вдали
и как будто похудела в несколько минут. Я раскланялся. Леонид подвез меня к
моей квартире. Во всю дорогу он ни слова не проговорил и только, когда я
вышел из саней, спросил меня:
- Вы будете завтра дома?
- Буду.
- Я завтра приду к вам.
- Приходите.
III
На другой день, только что я встал, Леонид пришел ко мне и по
обыкновению закурил трубку, разлегся на диване и молчал; он не любил скоро
начинать говорить.
- Ваши здоровы? - спросил я.
Меня заботило, что такое у них вчера было.
- Не знаю хорошенько; матери не видал, а сестра больна.
- Чем?
- Голова болит.
- Вы вчера поздно воротились?
- Нет, прокатился только.
- А гости еще у вас долго сидели?
- Не знаю; я не входил туда. Кажется, что долго, - отвечал нехотя
Леонид.
Он был очень не в духе.
- Скажите, пожалуйста, Леонид Николаич, - начал я после нескольких
минут молчания, - что это за человек Иван Кузьмич?
- Что за человек он, я не знаю, и даже сомневаюсь, человек ли он? А что
глуп, как бревно, так это верно.
- Однако он принят у вас, как свой?
- Не отвяжешься от него, хотя я и давно об этом стараюсь.
- Почему ж?
- Он главный кредитор наш.
- А разве у вас долги есть?
Леонид усмехнулся.
- Есть немного.
- Сколько же?
- Тысяч триста серебром.
- Триста тысяч!.. А состояние велико ли?
- Около тысячи душ.
- Состояние прекрасное.
- Хорошо, только в итоге ставь нуль.
- Отчего же это?
- Дела расстроены. Отец у меня был очень умный человек, и, когда
женился на матери, у него ничего не было, а у нее промотанных двести душ, но
в пять лет он составил тысячу, а умер - и пошло все кривым колесом: сначала
фабрика сгорела, потом взяты были подряды, не выполнили, залоги лопнули! А
потом стряпчие появились и остальное доконали.
- Каким же образом Иван Кузьмич попал в число кредиторов?
- Получил от родного брата по наследству, с которым отец имел дела.
- А велик его вексель?
- Тысяч в тридцать серебром.
- Кто ж теперь управляет всем этим: и делами и имением вашим?
- Судьба.
- А матушка ваша предпринимает же что-нибудь?
- Едва ли. Она то плачет и говорит, что несчастнейшая в мире женщина, а
потом, побеседовавши с Пионовою, уверяет всех, что ничего, что все прекрасно
устроилось. Я ничего не понимаю.
- Во всяком случае она, мне кажется, женщина умная.
- Умна, только прежде была очень избалована жизнию. При дедушке жила в
богатом доме и знала только на балы выезжать, при отце тоже: он ей в глаза
глядел и окружал ее всевозможною роскошью. Вы бывали у нас в бельэтаже?
- Нет.
- Жаль. Я вам покажу когда-нибудь. Там есть кабинет, нарочно для нее
отделанный; он один стоит десять тысяч серебром, а теперь и нет ничего, да
еще хлопоты по делам, и растерялась.
- Поэтому теперь лежит обязанность на вас устроить как-нибудь дела.
- А что я такое? Мальчишка, да и по характеру один из тех пустейших
людей, которые ни на что не годны. Я от лени по целым дням хожу, не умывшись
и не обедавши; у меня во всю мою жизнь недоставало еще терпения дочитать ни
одной книги.
- Однако вы музыкант, и музыкант замечательный.
- Музыка и дела - две вещи разные; музыку я люблю, - отвечал Леонид.
Несмотря на то, что он все это говорил, по-видимому, равнодушно, но
видно было, что семейное расстройство его сильно беспокоило. Мне было более
всего досадно, что Марасеев был в числе кредиторов.
- Вероятно, Иван Кузьмич по хорошему знакомству не беспокоит вас своим
векселем? - сказал я.
- Напротив, несноснее всех, - отвечал Леонид.
- Неужели же он так неделикатен?
- Не очень. Все сватается к сестре и говорит, что если она выйдет за
него, так он сейчас же изорвет вексель.
Сердце у меня замерло.
- А Лидии Николаевне он нравится? - спросил я.
- Еще бы ей нравился! Она не совсем еще с ума сошла.
- А Марья Виссарионовна желает этого брака?
- Очень.
- Неужели же Марья Виссарионовна не видит в нем ни разницы лет, ни
разницы воспитания с Лидиею Николаевною, неужели, наконец, не понимает
личных его недостатков? Я уверен, что ей самой будет неловко иметь такого
зятя: у него ничего нет общего с вашим семейством.
Леонид молчал.
- И как вы думаете, брак этот состоится? - прибавил я, желая вызвать
его на разговор.
- Я думаю. Матушка желает и говорит, что от этого зависит участь всей
семьи.
- Какая же участь? Тридцать тысяч не все ваше состояние.
- Кажется, а Лида верит.
- Но как же это?
- А так же - верит. Вы не знаете этой девушки: она олицетворенная
доброта. Матушке стоит только выразить малейшую ласку, и она не знаю на что
не решится. Досаднее всего, что я ее ужасно люблю, не оттого, что она мне
сестра; это бог бы с ней, а именно потому, что она чудная девушка.
- Мне самому Лидия Николаевна чрезвычайно нравятся, даже в наружности
их есть что-то особенно привлекательное.
- Нет, наружность что? Она собою не хороша, но у ней чудный характер,
кроткий, ровный.
Эти слова Леонид говорил с большим против обыкновенного своего тона
одушевлением.
- Я без ужаса вообразить не могу, - продолжал он, вставая и ходя взад и
вперед по комнате, - что такая славная женщина достанется в жены
какому-нибудь Марасееву.
- Тем более, Леонид Николаич, вы должны этому противодействовать всеми
средствами.
- Ничего не сделаешь. Неужели вы думаете, что я не действовал? Я
несколько раз затевал с ним историю и почти в глаза называл дураком, чтобы
только рассердить его и заставить перестать к нам ездить; говорил, наконец,
матери и самой Лиде - и все ничего.
- Но они возражали же что-нибудь вам?
- Ничего не возражали; мать сердится и говорит, что я еще мальчишка и
ничего не понимаю, а Лида плачет.
- Во всяком случае, это слабость характера со стороны Лидии Николаевны.
- Вовсе не слабость, когда она два года борется и в продолжение этих
двух лет ей говорят беспрестанно одно и то же, беспрестанно толкуют, что
этот человек влюблен в нее, что лучшего жениха ей ожидать нельзя, потому что
не хороша собою, что она неблагодарная, капризная и что хочет собою только
отягощать мать. Я бы на ее месте давно убежал из дома и нанялся бы
где-нибудь в ключницы, чем стал бы жить в таком положении.
- А Иван Кузьмич богат?
- В том все и дело, что хочет уничтожить наш вексель, а кроме того,
Пионова уверяет, что у него триста душ и что за невестою он ничего не просит
и даже приданое хочет сделать на свой счет и, наконец, по всем делам матери
берется хлопотать. Я вам говорю, что тут такие подлые основания, по которым
выдают эту несчастную девушку, что вообразить трудно.
- Я, право, все еще не верю, чтобы Марья Виссарионовна могла иметь
такие побуждения в таком важном деле, как брак дочери.
- У ней никаких нет побуждений, потому что нет никаких убеждений. В
этом случае ее решительно поддувает Пионова; не будь этой советчицы, мать бы
задумала... опять передумала... потом, может быть, опять бы задумала, и так
бы время шло, покуда не нашелся бы другой жених, за которого Лида сама бы
пожелала выйти.
- Неужели же влияние этой пустой женщины так сильно, что вы не можете
ее отстранить, и, наконец, на чем основано это влияние?
- На том, что она унижается пред матерью, восхищается ее умом, уверяет
ее, что она до сих пор еще красавица; клянется ей в беспредельной дружбе,
вот и основания все, а та очень самолюбива. Прежде, когда она была богата и
молода, ей льстили многие, а теперь все оставили; Пионова же держит себя
по-прежнему и, значит, неизменный друг.
- Но та какую цель имеет?
- Может быть, деньги взяла за сватанье, и вероятно, да и Лиду ей
уничтожить хочется: она ее ненавидит.
- За что же?
- За то, за что мерзавцы вообще ненавидят хороших людей, которые для
них живое обличение.
- Мне кажется, что Пионова неравнодушна к вам.
- Как же! Влюблена в меня; сама признавалась мне, что она дорожит нашим
семейством только для меня.
- Вот бы вы это и сказали матушке.
- Говорил.
- Что ж она?
- Смеется.
Таким образом, Леонид раскрыл предо мною всю семейную драму. Мы долго
еще с ним толковали, придумывали различные способы, как бы поправить дело, и
ничего не придумали. Он ушел. Я остался в грустном раздумье. Начинавшаяся в
сердце моем любовь к Лидии Николаевне была сильно поражена мыслию, что она
должна выйти замуж, и выйти скоро. Мне сделалось грустно и досадно на Лиду.
В первые минуты я написал к ней письмо, которое вышло у меня такого
содержания:
"Я, может быть, слишком много беру себе права, что осмеливаюсь писать к
вам, но разубеждение, которое мне суждено в вас испытать, так болезненно
отозвалось в моем сердце, что я не в состоянии совладеть с собою. Я некогда,
если вы только это помните, говорил вам об идеале женщины, и нужно ли
говорить, что все его прекрасные качества я видел в вас, но - боже мой! -
как много вы спустились с высоты того пьедестала, на котором я, ослепленный
безумец, до сих пор держал вас в своем воображении. Вы выходите замуж, я это
знаю, и знаю также, что ваш ум и ваше сердце и свободу вы приносите
двум-тремстам душам мужнина состояния. Не говорите тут о необходимости, о
самоотвержении. Подобное пренебрежение, чтоб не сказать неряшество, в
собственном счастии, я убежден, выше сил женщины и служит признаком, знаете
ли чего? Страшно сказать - бездушия, бесстрастности, что признать в вас мне
все-таки не хочется, и я все-таки еще желаю оставить вам настолько
нравственных качеств, что наперед вам предсказываю много горя и страданий,
если вы только сделаете этот неосторожный шаг".
Написав все это, я предполагал в тот же день снести Лиде сам мое
письмо, но, вспомнив, что говорил Леонид, мне стало жаль ее.
"Нет, она не так виновна, - подумал я, - бог с ней: пускай она выходит
замуж, я останусь ей предан и по возможности дружен и близок с нею".
Решившись таким образом из пламенного обожателя преобразовать себя в
смиренного и нетребовательного друга, я задал себе вопрос: что за человек
Марасеев? Может быть, Леонид сильно против него предубежден; может быть, он
только не очень умен, но добрый в душе человек; может быть, он точно любит
Лидию Николаевну, доказательство этому отчасти есть: он жертвует для нее
тысячами. Из него, может быть, выйдет хороший семьянин, и он в состоянии
будет если не сделать Лидию Николаевну вполне счастливою, то по крайней мере
станет покоить ее.
Мое намерение было: на другой же день съездить к Марасееву и посмотреть
на него в домашней жизни; это было мне и кстати сделать, потому что он был у
меня недели две тому назад, а я ему еще не заплатил визита.
IV
Иван Кузьмич жил в Грузинах. Я ехал к нему часа два с половиною, потому
что должен был проехать около пяти верст большими улицами и изъездить по
крайней мере десяток маленьких переулков, прежде чем нашел его квартиру: это
был полуразвалившийся дом, ход со двора; я завяз почти в грязи, покуда шел
по этому двору, на котором, впрочем, стояли новые конюшни и сарай. Я сейчас
догадался, что Иван Кузьмич выбирал квартиру с большими удобствами для
лошадей, чем для себя. В маленькой темной передней встретил меня лакей и,
проворно захлопнув дверь в залу, стал передо мною, как бы желая загородить
мне дорогу.
- Дома Иван Кузьмич? - спросил я.
Лакей замялся.
- Я не знаю-с: они дома, да не почивают ли? Позвольте я доложу-с, -
отвечал он и ушел в залу, опять притворив дверь. Через несколько минут он
возвратился, неся в руках поднос с пустым графином и объедками пирога.
Поставив все это, бегом побежал в сени и возвратился оттуда с умывальником и
полотенцем и прошел в залу. Положение мое становилось несносно; я стоял, не
снимая ни шинели, ни калош, в полутемноте и посреди удушливого запаха,
который происходил от висевших тут хомутов, смазанных недавно ворванью.
Лакей еще несколько раз прибегал за сапогами, сюртуком, головною щеткою,
которые хранились тут же в передней, и, наконец, разрешил мне вход. Иван
Кузьмич встретил меня с распростертыми объятиями, обнял и крепко поцеловал.
Не ожидая такой нежности, я попятился и с удивлением взглянул ему в лицо:
оно не только было красно, но пылало, и глаза были уже совсем бессмысленные.
Вместе с ним вышел толстейший и высочайший мужчина, каких когда-либо я
видал, с усищами до ушей, с хохлом, с огромным животом, так что довольно
толстый Иван Кузьмич и я, не совсем маленький, казались против него
ребятами, одним словом, на первый взгляд страшно было смотреть. Он мне
расшаркался, и при этом закачался весь пол. Иван Кузьмич поздоровался со
мною и облокотился на печку.
- Очень рад, - начал он, едва переминая язык, - прошу познакомиться, -
прибавил он, указывая на огромного господина: - мой приятель, Сергей
Николаич, а они учитель Марьи Виссарионовны, очень рад... извините,
пожалуйста, я не ожидал вас: недавно проснулся, будьте великодушны,
извините... Сделайте милость, господа, пожалуйте в гостиную. Сергей
Николаич! Что ж ты церемонишься? Мы с тобою не сегодня знакомы; ты свинтус
после этого... Сделайте милость, простите великодушно; мы с ним
по-приятельски, - болтал хозяин и, наконец, пошел в гостиную, шатаясь из
стороны в сторону. Не оставалось никакого сомнения, что он был мертвецки
пьян. Мы пошли за ним, громадный господин был тоже сильно выпивши, только
ему было это ничего: у него все выходило испариною, которая крупными каплями
выступила на лбу и которую он беспрестанно обтирал, но она снова появлялась.
В так названной гостиной, в которой был какой-то деревянный диван и
несколько стульев, сидел молодой офицер и курил трубку. Он мне особенно
бросился в глаза тем, что имел чрезвычайно худощавое лицо, покрытое всплошь
желчными пятнами.
Иван Кузьмич опять принялся за рекомендацию.
- Позвольте вас познакомить: поручик Данович - учитель Марьи
Виссарионовны; прошу полюбить друг друга.
Зачем он нас просил, чтобы мы полюбили друг друга, неизвестно.
Я потупился, поручик усмехнулся, однако мы раскланялись.
- Очень, право, рад, ко мне вот сегодня приехал Сергей Николаич, потом
господин Данович пришел... потом вы пожаловали: благодарю... только
извините, пожалуйста; я такой человек, что всем рад, извините... -
проговорил Иван Кузьмич и потупил голову. Поручик качал головою; толстый
господин не спускал с меня глаз. Мне сделалось неприятно и неловко.
- Вы кого у Марьи Виссарионовны учите? Леонида или маленьких девочек? -
спросил он меня необыкновенно густым басом.
- Леонида, - отвечал я.
Сергей Николаич откашлялся.
- Славный малый Леонид, - продолжал он, - только ко мне не ездит, да и
сам я давно не бывал у них: с год!.. Все нездоровится.
"Ему нездоровится", - подумал я и внутренне рассмеялся; скорее в
молодом слоне можно было предположить какую-нибудь болезнь, чем в нем.
- Жена моя часто у них бывает; видали там мою жену? - отнесся опять ко
мне Сергей Николаич.
- Вашу супругу? - спросил я, не отгадывая еще, кто этот господин.
- Да, Пионову; я имею честь быть господином Пионовым, а госпожа Пионова
- моя нежнейшая супруга, верная жена и подруга дней моих печальных.
- Видал-с, - отвечал я.
Так вот кто был супруг Пионовой; недаром она не возит его к Ваньковским
и говорит, что он домосед.
- Хорошо, что я вспомнил об жене, - продолжал Пионов, обращаясь к
хозяину. - Она меня поедом ест за твоего бурку; говорит: зачем купил, не
нравится. Да полно, что ты нахмурился?
- Бурку?.. - отозвался Иван Кузьмич. - Бурка, брат, славная лошадь;
если бы мне такая попалась, я сейчас дам тысячу целковых.
- Возьми назад, я за полтысячи уступлю.
- Давай, возьму!.. Что ж, разве не возьму?
- Бери, мне самому жаль. Как бы не барыня, я бы с ней не расстался.
Поручик взглянул на меня и усмехнулся.
- Барыня... барыня, - говорил Иван Кузьмич, - твоя барыня, брат, милая;
я у ней ручку поцелую, а ты в лошадях ничего не смыслишь; ты что говорил про
белогривого жеребца?
- Что говорил?
- Что говорил! Не помнишь? Ты говорил, выкормок, вот он тебе и показал
себя! Зачем же ты его на завод ладил? Выкормки, брат, на завод нейдут; что
ты мне говоришь!
Пионов ничего не возражал. Я встал с тем, чтобы уехать.
- Прощайте, Иван Кузьмич, - сказал я, раскланиваясь.
- Сделайте милость, прошу вас покорнейше, посидите, - возразил он,
разведя руками, - извините меня великодушно, вам, может быть, скучно у меня,
а я душевно рад. Позвольте мне хоть трубку вам предложить; будьте так добры,
выкурите хоть трубку.
- Позвольте, - отвечал я и сел.
- Фомка! - крикнул Иван Кузьмич. - Трубку подай!
- Очень рад, что вы пожаловали, только извините меня; я сегодня
нездоров что-то: насморк, что ли?
Между тем Пионов встал, как-то особенно кашлянул и вышел в другую
комнату, впрочем, он не совсем ушел, как видел я в зеркале, а остановился в
дверях и начал делать Ивану Кузьмичу знаки и манить его рукою, но тот не
замечал.
- Вас зовут, Иван Кузьмич, - сказал поручик.
Иван Кузьмич поднял голову и, заметив приятеля, встал и едва попал в
дверь; тот начал ему шептать что-то на ухо, а он только мотал головою, и,
наконец, оба ушли.
- Как наклюкались, - проговорил им вслед поручик, обращаясь ко мне.
- Что такое у них сегодня? - спросил я.
- Не знаю-с, я пришел, они уж были готовы; у них, впрочем, часто это
бывает. Вы давно знакомы с Иваном Кузьмичом?
- Нет, я у него сегодня только в первый раз; скажите, пожалуйста,
хороший он человек?
- Человек он добрый, только слаб ужасно. В одном полку со мной служил;
полковник прямо ему предложил, чтобы он по своей слабости оставил службу.
Товарищи стали обижаться, ремарку делает на весь полк.
Холодный пот выступил у меня, слушая поручика; хотя по желчному лицу
его и можно было подозревать, что он о себе подобных не любит отзываться с
хорошей стороны, но в этом случае говорил, видимо, правду.
- Что же он здесь делает в Москве? - спросил я.
- Да ничего не делает, кутит. Говорят: жениться хочет. Не знаю, какая
идет за него девушка, а большой рыск с ее стороны.
- Если он добрый человек и будет любить жену, то, может быть, и
перестанет кутить, - заметил я.
- Вряд ли-с! Привычку сделал большую, - возразил поручик.
- Но еще скажите мне, сделайте милость, богат он или нет?
- Состояние есть; ему после брата много досталось, безалаберно только
живет очень. Один этот толстый Пионов его лошадьми да картами в год тысячи
на две серебром надует.
- А они приятели?
- Как же-с, друзья по графину.
Вот почему Пионова так хлопочет за Ивана Кузьмича. Боже мой! Неужели мы
с Леонидом не успеем разбить их козней? Я было хотел еще расспросить
поручика, но Иван Кузьмич и Пионов возвратились. Они, вероятно, еще
клюкнули. Сил моих не было оставаться долее. Я опять начал прощаться, Иван
Кузьмич не отпускал.
- Обяжите меня, сделайте милость, посидите; я вас, кажется, ничем не
обидел, а что если... извините меня, выкушайте по крайней мере шампанского,
что же такое; я имел честь познакомиться с вами у Марьи Виссарионовны,
которую люблю и уважаю. Вот Сергей Николаич знает, как я ее уважаю, а что
если... так виноват. Кто богу не грешен, царю не виноват.
- Мне надобно, Иван Кузьмич, ехать на лекции.
- Вы и поезжайте, Христос с вами, дай вам бог доброго здоровья, а
шампанского выпьем: извините, это уже нельзя.
- Благодарю вас, я не пью. Позвольте мне уехать, - сказал я решительно.
Иван Кузьмич обиделся.
- Бог с вами, поезжайте, что ж! Вы человек ученый, а мы люди простые,
что ж? Бог с вами, а что если... - Я не дождался конца его речи и пошел.
- Позвольте хотя проводить, что же такое?.. - говорил он и пошел за
мною.
Как я ни торопился надеть шинель, он, однакож, успел меня на крыльце
нагнать и, желая подать мне руку, пошатнулся и, конечно, хлопнулся бы в
грязь, если бы не подхватил его под руку лакей.
Я возвратился домой, возмущенный донельзя. Леонид прав! Говорят, он
добр; но что же из этого, когда он пьяница, и пьяница безобразный и глупый.
Вечером я поехал к Леониду, чтобы передать ему все, что видел, и застал его
в любимом положении, то есть лежащим на кушетке.
- Я сегодня был у Ивана Кузьмича, - начал я.
- Зачем?
- Так, мне хотелось узнать его хорошенько.
- Что же вы узнали?
Я рассказал ему, чему был свидетелем и что говорил мне поручик.
Леонид слушал молча, и только выступившие на лице его красные пятна
заставляли догадываться, каково ему было все это слышать. Мне сделалось даже
жаль, зачем я ему рассказал.
- Во всяком случае, - заключил я, - мы всё это должны передать вашей
матушке и Лидии Николаевне.
- Теперь уж поздно, вчера дали слово ему, Лида согласилась.
- Леонид Николаич! - воскликнул я. - Это будет с нашей стороны жестоко
и бесчестно скрыть подобные вещи.
- Лиде нечего теперь говорить, а матери, пожалуй, скажем.
- Когда же?
- Да хоть теперь пойдемте.
- Мне говорить?
- Нет, я буду от себя.
В передней нам сказали, что приехала Пионова.
- Ловко ли будет? - заметил я.
- Ничего, еще лучше, - решил Леонид.
Мы вошли. Марья Виссарионовна, должно быть, о чем-нибудь совещалась с
своею приятельницею. При нашем входе они обе замолчали. Пионова, увидев
Леонида, закатила глаза и бросила на него такой взгляд, что мне сделалось
стыдно за нее.
- Вот он сейчас был у Ивана Кузьмича, - начал тот прямо, показывая на
меня.
Обе дамы переглянулись с удивлением, не понимая, к чему он это говорит.
- Ваш муж был тоже там, - прибавил он Пионовой.
- Вы видели мужа? - отнеслась она ко мне.
- Видел-с.
- Познакомились с ним?
- Познакомился.
- Очень рада. Он чрезвычайно любит молодых людей - это его страсть.
- А теперь он дома? - спросил Леонид.
- Дома.
- Я думал, что он еще у Ивана Кузьмича; они там пьют с утра; Иван
Кузьмич так напился, что на ногах не стоит, - отрезал он.
Марья Виссарионовна побледнела. Пионова вспыхнула.
- Перестаньте, Леонид, врать, - начала мать строгим голосом. - Я тебе
давно приказывала, чтобы ты не смел так говорить о человеке, которого я
давно знаю и уважаю.
- Напился пьян... на ногах не стоит... я не понимаю даже этого и не
знаю, что такое было у Ивана Кузьмича; может быть, какой-нибудь завтрак, а
муж приехал вовсе не пьяный. Мне слышать подобную клевету даже смешно, -
проговорила Пионова.
Я хотел было отвечать ей, но Леонид перебил меня:
- Говорят не о вашем муже, а об Иване Кузьмиче, который у нас рюмки
сладкой водки не пьет, а дома тянет по целому штофу. Что вам говорил про
него прежний его товарищ? - отнесся он ко мне.
- Я вам передавал, - отвечал я.
- Из прежних его товарищей никто ничего про него не скажет дурного; его
все товарищи обожали в полку; мой муж служил с ним с юнкеров, так нам лучше
знать Ивана Кузьмича, чем кому-нибудь другому.
- Вы всегда его хвалите, а за что же его из службы выгнали?
- Как выгнали?
- Так, выгнали.
Пионова засмеялась принужденным смехом.
- Ах, боже мой, боже мой! Чего не выдумают! Ивана Кузьмича выгнали!
Ивана Кузьмича!.. - воскликнула она таким тоном, как будто бы это было так
же невозможно, как самому себе сесть на колена. - Слышите, Марья
Виссарионовна, что еще сочинили? Вы хорошо знаете причину, по которой Иван
Кузьмич оставил службу, и его будто бы выгнали! Ха, ха, ха...
- Сочиняете более всех вы! - возразил Леонид.
Пионова только пожала плечами.
- Леонид Николаич какое-то особенное удовольствие находит говорить мне
дерзости. Не знаю, чем подала я повод, - сказала она, покачав грустно
головою.
- Ты выводишь, наконец, меня из терпения, Леонид! - проговорила грозно
Марья Виссарионовна. - Царь небесный! Что я за несчастная женщина, всю жизнь
должна от всех страдать, - прибавила она и начала плакать.
- Успокойтесь, Марья Виссарионовна, умоляю вас, пощадите вы себя для
маленьких ваших детей. Леонид Николаич так только сказал, он не будет более
вас расстраивать.
- Расстраиваете вы, а не я, - перебил тот.
- Перестань, Леонид! - воскликнула опять Марья Виссарионовна. - Душечка
Лизавета Николаевна, скажите ему, чтоб он ушел; он меня в гроб положит.
- Cher Leonide, ayez pitie de votre mere*, - произнесла Пионова своим
отвратительным голосом, которому старалась придать умоляющее выражение.
______________
* Дорогой Леонид, пожалейте свою мать (франц.).
Леонид встал и, хлопнув дверьми, ушел, оставив меня в самом щекотливом
положении. Марья Виссарионовна продолжала плакать. Пионова ее утешала. Я так
растерялся, что решительно не находился, оставаться ли мне или уйти. Вдруг
дверь отворилась, явился Иван Кузьмич, и явился как ни в чем не бывало:
кроме красноты глаз и небольшой опухлости в лице, и следа не оставалось
утренней попойки. Пионова сначала сконфузилась, но, увидев, что Марасеев в
обыкновенном состоянии, насмешливо взглянула на меня. Марья Виссарионовна
отерла слезы и ласково поклонилась гостю. Иван Кузьмич, раскланявшись с
дамами, подал мне дружески руку. Не помню, как я просидел еще несколько
времени, как поклонился всем и пошел к Леониду, которого застал сидящим за
столом. Он схватил себя за голову и, кажется, плакал. Я не хотел его еще
более волновать и потому молча простился с ним и уехал.
V
Наступил май месяц, мне предстоял выпускной экзамен; скоро я должен был
проститься и с университетом, и с Москвою, и с моими Ваньковскими. Судьба
Лидии Николаевны решена окончательно: она помолвлена за Марасеева, хотя об
этом и не объявляют. Свадьба, вероятно, будет скоро, потому что готовят уже
приданое. Пионова торжествует и приезжает раз по семи в день.
Марья Виссарионовна еще более подчинилась приятельнице; как проснется,
так и посылает за нею. Марасеев, говорят, нанял щегольскую квартиру; он
решительно цветет и целые дни у Ваньковских. Лицо его сделалось менее опухло
и красно. Лидия Николаевна не принимает никакого участия в хлопотах о своей
свадьбе, но с женихом ласкова. Иногда мне досадно на нее, а чаще жаль, мы с
ней почти не видимся, хоть я и бываю у них почти каждый день; она как будто
бы избегает меня... Леонид по наружности спокоен. Меня очень радует, что он
начал заниматься, и тут только я увидел, какими блестящими способностями он
наделен был от природы. В две недели он прошел с самыми легкими от меня
пособиями весь гимназический курс математики и знал его весьма
удовлетворительно. О свадьбе сестры он говорил мало. Я раз его спросил,
передавал ли он Лидии Николаевне, что мы узнали о ее женихе, он отвечал, что
нет, и просил меня не проговориться; а потом рассказал мне, что Иван Кузьмич
знает от Пионовой весь наш разговор об нем и по этому случаю объяснялся с
Марьею Виссарионовною, признался ей, что действительно был тогда навеселе;
но дал ей клятву во всю жизнь не брать капли вина в рот, и что один из их
знакомых, по просьбе матери, ездил к бывшему его полковому командиру и
спрашивал об нем, и тот будто бы уверял, что Иван Кузьмич - добрейший в мире
человек. Все бы это было хорошо, только, кажется, Леонид мало этому верил,
да и у меня лежало на сердце тяжелое предчувствие; внутренний голос говорил
мне: быть худу, быть бедам!
Марья Виссарионовна, сердившаяся на сына, сердилась и на меня. Во все
это время она со мною не кланялась и не говорила; но вдруг однажды, когда я
сидел у Леонида, она прислала за мною и просила, если я свободен, прийти к
ней. Леонид усмехнулся. Я пошел. Она приняла меня с необыкновенным радушием
и, чего прежде никогда не бывало, сама предложила мне курить.
- Я вас давно хотела спросить, - начала она, - что, Леонид, видно,
совсем от меня хочет отторгнуться?
- Почему же вы это думаете? - спросил я ее, наоборот.
- Потому что я его совсем не вижу: что он этим хочет показать?
- Он думает, что вы сердитесь на него за последнее объяснение, в
котором и я участвовал.
- Я не могла тогда не рассердиться: он слишком забылся.
- Чем же он забылся? Он говорил только по искреннему желанию добра
Лидии Николаевне.
- По искреннему желанию добра Лидии Николаевне? Да чем же вы, господа,
после этого меня считаете? Неужели же я менее Леонида и вас желаю счастия
моей дочери, или я так глупа, что ничего не могу обсудить? Никто из моих
детей не может меня обвинить, чтобы я для благополучия их не забывала самой
себя, - проговорила Марья Виссарионовна с важностию.
Я уверен, что этот монолог сочинила ей Пионова, и все эти мысли
подобного материнского самодовольства она ей внушила.
- Я удивляюсь, - продолжала Марья Виссарионовна, - я прежде никогда в
поступках Леонида не замечала ничего подобного и не знаю, откуда он приобрел
такие правила.
Я понял, что это было сказано на мой счет.
- Вы с ним дружны, - отнеслась она потом ко мне прямо, - растолкуйте
ему, что так поступать с матерью грешно.
- Леонид Николаич и без моих наставлений вас любит и уважает, -
возразил я.
- Отчего ж он убегает меня? Вы сами имеете матушку, каково бы ей было,
если бы вы не захотели видеть ее? И что это за фарсы? Сидит в своем
кабинете, как запертый, более месяца не выходит сюда. Мне совестно всех
своих знакомых. Все спрашивают: что это значит, что его не видать? И что же
я могу на это сказать?
"Не все знакомые, а только Пионова спрашивает тебя об этом, потому что
ей скучно без Леонида", - подумал я.
- Леонид Николаич придет сейчас, если вы ему прикажете, - сказал я
вслух.
- А если не придет?
- Придет-с.
- Нет, я вижу, вы его не знаете: он очень упрям. Поспоримте, что не
придет.
- Извольте.
- Сходите сами, и увидите.
Я пошел, сказал Леониду, и он, как я ожидал, тотчас же пришел со мною.
Марье Виссарионовне было это приятно, отчасти потому, что, любя сына, ей
тяжело было с ним ссориться, а более, думаю, и потому, что она исполнила
желание своего друга Пионовой и помирилась с Леонидом. Однако удовольствие
свое она старалась скрыть и придала своему лицу насмешливое выражение.
- Я сейчас об тебе спорила, - начала она.
Леонид молчал.
- Я говорила, что ты не придешь.
- Нет-с, я пришел, - отвечал Леонид.
- Отчего же ты такой нахмуренный; все еще изволишь на меня гневаться?
- Я не гневаюсь, а вступался только за сестру. За что надобно на меня
сердиться - вы ничего, а где я не виноват - сердитесь.
- Я ни за что на тебя не могу сердиться. Тебе стыдно быть в отношении
меня таким неблагодарным.
Леонид молчал.
- Я не могу понять, - продолжала Марья Виссарионовна, - с чего ты взял
так об Лиде беспокоиться; она сама выбрала эту партию.
- Никогда бы она не выбрала, если бы вы два года не настаивали и не
требовали бы от нее этой жертвы.
- Оставим, Леонид, этот разговор; если ты пришел сердить меня, так
лучше было бы тебе не приходить.
- Я вас и не думаю сердить, а только говорю и всегда скажу, что выдать
Лиду за этого человека - значит погубить ее.
Марья Виссарионовна усмехнулась.
- Он глуп... пьян, - продолжал Леонид, - состояние у него никто не
знает какое... пугает нас своим векселем, который при наших делах ничего не
значит; а если, наконец, нужно с ним расплатиться, так пусть лучше продадут
все, только бы с ним развязаться.
Желая поддержать Леонида, я тоже вмешался.
- За Ивана Кузьмича выдать не только Лидию Николаевну, но и всякую
девушку есть риск; это мнение об нем общее - мнение, которое мне высказал
его товарищ, в первый раз меня увидевший.
Марья Виссарионовна молчала. Наши представления начинали ее колебать,
инстинкт матери говорил за нас, и, может быть, мы много бы успели
переделать, но Пионова подоспела вовремя. Марья Виссарионовна еще издали
услышала ее походку и сразу изменилась: ничего нам не ответила и, когда та
вошла, тотчас же увела ее в спальню, боясь, конечно, чтобы мы не возобновили
нашего разговора.
На другой день я спросил Леонида, нет ли каких последствий нашего
объяснения.
- Никаких; со мною мать ласкова, - отвечал он.
- А об Лидии Николаевне что говорит?
- Поет старые песни; ничего тут не сделаешь.
Я с своей стороны тоже убедился, что действовать на Марью Виссарионовну
было совершенно бесполезно; но что же, наконец, сама Лидия Николаевна, что
она думает и чувствует? Хотя Леонид просил меня не говорить с нею об женихе,
но я решился при первом удобном случае если не расспросить ее, то по крайней
мере заговорить и подметить, с каким чувством она относится к предстоящему
ей браку; наружному спокойствию ее я не верил, тем более что она худела с
каждым днем.
Экзамен кончился, оставалась всего неделя до моего отъезда из Москвы. Я
пришел к Леониду с раннего утра и обедал у него. Часу в седьмом Марья
Виссарионовна с женихом уехала на Кузнецкий мост. Леонид пошел в гостиную, я
за ним; он сел за рояль и начал одну из сонат Бетховена. Я часто слыхал его
игру и вообще любил ее, но никогда еще она не производила на меня такого
глубокого впечатления: Леонид играл в этот раз с необыкновенным
одушевлением, как будто бы наболевшее сердце его хотело все излиться в
звуках. Вошла Лидия Николаевна.
- Я пришла послушать брата, - сказала она и села около меня.
Леонид продолжал играть и не обращал на нас внимания.
- Вы скоро едете? - спросила меня Лидия Николаевна вполголоса.
- Чрез неделю.
- Не забывайте нас: мне жаль брата, он очень вас любит и станет скучать
без вас.
- Что делать, будем хотя изредка переписываться, - сказал я.
Несколько минут мы молчали.
- Вы слышали, я замуж выхожу? - начала Лидия Николаевна совсем тихим
голосом.
- Слышал.
- Вам нравится мой выбор?
Я молчал.
- Он очень хороший человек.
Я молчал.
- Я ему давно нравлюсь.
- Еще бы вы ему не нравились, - сказал я, наконец. В голосе моем против
воли слышалась досада.
- Скоро свадьба? - прибавил я.
- Не знаю.
- Где вы будете постоянно жить?
- Тоже не знаю, ничего не знаю... За что маменька сердится на брата?
- За вас.
- Ах, боже мой! Я это предчувствовала. Уговорите его, пожалуйста, чтобы
он ее не сердил: у нее горя много и без нас.
- Он ни в чем не виноват; я на его месте сделал бы больше, - возразил
я.
- Что же бы вы сделали?
- Я бы на вас стал действовать.
- А если бы я вас не послушалась?
- Не думаю.
- Нет, не послушалась бы; я бы, может быть, согласилась с вами, но не
послушалась, потому что не могу собой располагать.
Мы опять молчали.
- Сколько я предан вашему семейству, - начал я, - как искренне люблю
вашего брата и как желаю вам счастия: это видит бог!.. И уверен, что из вас
выйдет кроткая, прекрасная семьянинка, но будущего вашего мужа не знаю.
- Он любит меня.
- Уверены ли вы в этом? И, наконец, любите ли вы сами его?
- Я привыкла к мысли быть его женою и уважаю его за постоянную дружбу к
нам.
- Лидия Николаевна, не обманываете ли вы себя? Иван Кузьмич вам не
пара; когда-то вы мне сказали, что выйдете замуж по расчету, потому что это
удобнее, тогда я не поверил вашим словам.
- Как вы все помните!
- Это нетрудно, потому что вижу подтверждение ваших слов, хотя все-таки
не могу допустить той мысли, чтобы вами руководствовало столь ничтожное
чувство.
- Отчего же?
- Оттого, что оно прилично только самым пустым женщинам, которые сами
не способны любить, да и их никто не полюбит.
- А если я именно такая женщина?
- Если вы такая женщина, то смотрите остерегитесь и не ошибитесь в
расчете.
- Нет, я не такая: не обвиняйте меня, вы многого не знаете.
- Все знаю, - возразил я, - и все-таки вас обвиняю... - хотел было я
добавить, но, взглянув на Лидию Николаевну, остановился: у ней были полные
слез глаза. Леонид тоже взглянул на нас, перестал играть, встал и увел меня
к себе в кабинет.
- Что вы такое говорили с Лидой? - спросил он.
Я рассказал ему от слова до слова: ему было неприятно.
- Зачем? Не говорите ей более: будет с нее и без наших слов, - сказал
он и вздохнул.
VI
Я видел после этого Лидию Николаевну всего один раз, и то на парадном
вечере, который хотя и косвенно, но идет к главному сюжету моего рассказа.
Получив приглашение, я сначала не хотел ехать, но меня уговорил Леонид, от
которого мать требовала, чтобы он непременно был там.
Мы приехали с ним вместе и застали довольное число гостей. Квартиру
Иван Кузьмич нанял действительно щегольскую и прекрасно ее меблировал.
Надобно сказать, что я, человек вовсе не щепетильный, бывал в самых
отдаленных уголках провинций, живал в столице в нумерах, посещал очень
незавидные трактиры, но таких странных гостей, каких созвал Иван Кузьмич, я
редко встречал. Дамы были какие-то особенного свойства, не говоря уже о
предметах их разговоров, о способе выражения, самая наружность их и костюмы
были удивительные: у одной, например, дамы средних лет, на лице было до
восьми бородавок, другая, должно быть, девица, была до того худа, что у ней
между собственною ее спиною и спинкою платья имелся необыкновенной величины
промежуток, как будто бы спина была выдолблена. Третья, по-видимому, ее
приятельница, высокая, набеленная, нарумяненная, дама или девица, трудно
догадаться, сидела молча, вытянувшись, как будто бы проглотила аршин, и
только обводила всех большими серыми глазами. Мужчины тоже не лучше;
особенно обратил на себя мое внимание один господин, гладко причесанный, с
закругленными висками и сильно надушенный пачулями. Он переходил из комнаты
в комнату и чрезвычайно внимательно рассматривал столовые бронзовые часы,
карманные часы, стоявшие в футляре на столике, горку с серебром,
поставленную в гостиной, даже оглядывал бронзовый замок у двери и пробовал
рукою доброту материй на драпировке и, кроме того, беспрестанно пил лимонад,
как бы желая успокоить взволнованную созерцанием ценных вещей кровь. "Что
такое и для чего он это делает?" - подумал я, и мне пришло в голову смешное
подозрение, что он рассматривает с целью украсть что-нибудь. В числе гостей
имелся и купец, как можно было это заключить по длиннополому сюртуку, бороде
и прическе в скобку, но купец не русский, потому что его черные курчавые
волосы и черное лицо напоминали цыганский тип. С ним толковал вполголоса
маленький, плешивый, в потертом фраке господин, и толковал с большим
одушевлением; он то шептал ему на ухо, то высчитывал по пальцам, то
взмахивал руками и становился фертом, но купец, видно, мало сдавался на его
убеждения; физиономия его как будто бы говорила: охота тебе, барин,
надсажаться, меня не своротишь, я свое знаю и без тебя.
Большая часть этих гостей обращалась с хозяином без всякой церемонии и
даже называла его разными родственными именами: дама с бородавками именовала
его племянником, худощавая девица - кузеном, нарумяненная дама или девица -
кумом, чиновник - сватом, господин, осматривающий ценные вещи, - братом.
Я начал расспрашивать об всех этих господах бывшего тут же желтолицего
поручика, который по-прежнему курил и по-прежнему ядовито на всех
посматривал. Он, впрочем, знал только троих и объяснил мне, что купец -
лошадиный барышник, высокая дама или девица, называющая Ивана Кузьмича
кумом, будто бы многим кума, и удивился, почему я ее не знаю, тогда как у
ней есть шляпный магазин. Посреди этого общества Пионова была решительно
лучше всех. Разряженная, как на бал, она, должно быть, никак не ожидала, что
Иван Кузьмич назовет таких неинтересных гостей; сначала она всех оглядывала,
делала гримасы и, наконец, заключила тем, что не стала обращать ни на кого
внимания и уставила, не отводя глаз, томный взор на сидевшего в углу
Леонида. Муж ее, как колосс родосский, возвышался над всеми в соседней
комнате; он играл там в карты. Ваньковская с дочерью приехала довольно
поздно. Иван Кузьмич ввел их в гостиную с торжеством. Марья Виссарионовна,
как и Пионова, осмотрела всех, переглянулась с приятельницею и уселась рядом
с нею. Затем последовала смешная и досадная сцена: дама с бородавками,
худощавая девица и господин во фраке вдруг вздумали рекомендоваться
Ваньковским, и не Марье Виссарионовне, а Лидии Николаевне, с просьбою, чтобы
она их полюбила и не оставила на будущее время своим знакомством и
расположением. Бедная девушка переконфузилась и не знала, что ей отвечать и
куда глядеть.
Вскоре за Ваньковскими Иван Кузьмич привел еще нового гостя - но этот
был совсем другого рода: мужчина лет тридцати, прекрасно сложенный, с
матовым цветом лица, брюнет, но с голубыми глазами, одетый франтом, одним
словом, совсем красавец.
- Петр Михайлыч, - проговорила при входе его Лидия.
- Ах, monsieur Курдюмов! Давно ли вы здесь? - воскликнула Марья
Виссарионовна.
- Не более двух часов, как въехал в заставу, был сейчас у вас, -
отвечал гость, садясь около Лидии Николаевны.
- И там, вероятно, вам сказали, что Марья Виссарионовна у меня, -
вмешался Иван Кузьмич.
- Да, - отвечал гость и отнесся к Леониду! - Bon soir, cher Leonide!*
______________
* Добрый вечер, дорогой Леонид! (франц.).
Леонид кивнул ему головой.
- Вы теперь откуда? - спросила его Марья Виссарионовна.
- Теперь из Петербурга.
- Долго там изволили быть? - вмешался опять Иван Кузьмич.
- Нет, несколько дней.
- Где ж вы были этот год? - сказала Марья Виссарионовна.
- В деревне.
- И не скучали? - спросила Лидия.
- Я скучал в том отношении, что мои милые соседи не жили в деревне.
- Нам нынче хотелось, очень хотелось пожить в ваших местах, но никак
невозможно было по моим несносным делам, - подхватила Марья Виссарионовна.
- У вас так много занятий, что вам, я думаю, и без соседей не скучно, -
заметила Лидия.
- Нет, я скучал, - отвечал Курдюмов.
"Так это сосед Ваньковских", - подумал я, а на первый взгляд он мне
показался иностранцем. Я ожидал, что это какой-нибудь итальянский певец,
музыкант или француз-путешественник, потому что в произношении его и в самых
оборотах речи слышалось что-то нерусское, как будто бы он думал на каком-то
иностранном языке, а на русский только переводил.
Затем пошло все обыкновенным порядком. Пионова, должно быть, видела
Курдюмова в первый раз и, желая его заинтересовать собою, начала к нему
беспрестанно обращаться с различными фразами и вопросами на французском
языке, делая страшные ошибки и несносно произнося. Курдюмов отвечал ей
вежливо, но коротко и все заговаривал или с Лидиею или с Марьею
Виссарионовною. Иван Кузьмич был тоже очень смешон в обращении с Курдюмовым:
он беспрестанно его угощал то чаем, то конфектами, то сигарами, и тот от
всего отказывался.
Ужин был накрыт на маленьких столиках: я с Леонидом случайно очутился
за одним столом с Пионовым, его партнерами и желтолицым поручиком. Здесь я в
первый раз в жизнь мою видел на Пионове, сколько один человек может выпить
без всяких признаков опьянения. В продолжение вечера, находясь, по его
выражению, под дирекциею супруги, он постничал и выпил только рюмок пять
доппелькюмеля{250}, но за ужином вознаградил себя сторицею. Насмешливый
поручик заметил ему, что на столе мало вина, которого стойло четыре бутылки.
- Мало, сам вижу, что мало. Благодарю вас, молодой человек, что вы меня
понимаете. В старые годы не так бывало: мы выпивали, что глазом окинешь, а
нынче подадут, что одною рукою поднимешь, да и думают, что угостили хорошо.
Это, как я вижу, все конфекты; ну, конфектами мы после займемся, - отвечал
Сергей Николаич. - Эй ты, севильский цирюльник, - отнесся он к официанту, -
подай-ка сюда господина квартирмейстера - ромашки, - и затем, объяснив, что
ром он называет квартирмейстером, потому что он в желудке приготовляет
квартиру к восприятию дальнейшего, выпил залпом стакан квартирмейстера,
крякнул и съел кусок хлеба.
- Теперь хорошо: испаринка началась, теперь можно и поесть, - продолжал
он и, отвалив себе на тарелку три звена белорыбицы, съел все это в минуту,
как яйцо всмятку.
Леонид начал угощать Сергея Николаича и налил ему стакан хереса; это он
делал, как я уверен, в досаду Пионовой.
- Разве уж для тебя, душа?.. Изволь, не могу отказать, ты малый
отличный, я тебе пророчу, что из тебя выйдет со временем превосходный
пьяница, - отвечал Пионов и выпил херес.
Поручик и партнеры Пионова просили его выпить и для них.
- И для вас? Извольте, я готов услужить каждому, а себе в особенности,
- порешил Сергей Николаич и еще выпил от каждого по стакану и начал есть.
- Вы, господа, - говорил он, - сами не пейте: вы люди молодые; это
может войти в привычку, в обществе это не принято; я сам тоже терпеть не
могу вина и, когда увижу его, тотчас стараюсь уничтожить, что я и сделаю с
этим шато-марго.
И действительно сделал: бутылки как не бывало. Вошел Иван Кузьмич.
- Господа, пожалуйста, кушайте! Что ты, Сергей Николаич, выпил бы
чего-нибудь, - сказал он.
- Да что, брат, пить? Пить-то у тебя нечего: вот на столе поставлены
были четыре бутылки; молодые люди все выпили, а мне, старику, ничего и не
досталось.
- Я велю сейчас подать.
- Да, да, вели; не щади меня, душа моя, я не стою твоего сожаления. А
сам-то что?.. Хоть бы понюхал, братец. На! Понюхай, славно ведь пахнет.
- Не могу, братец, нынче, - отвечал Иван Кузьмич и ушел, чтобы
приказать еще подать вина.
Пионов продолжал пить и есть, толкуя в то же время, что рюмками не
следует пить, так как это сосуд для женщин, потому что они с тоненькими
талиями и женского рода.
Его никто уже не слушал. Мы переглянулись с Леонидом и вышли в залу,
где ужинали дамы. Курдюмов сидел рядом с Лидиею Николаевною и что-то ей
рассказывал; Иван Кузьмич стоял у них за стульями. После ужина Пионова вдруг
села рядом с Леонидом.
- Леонид Николаич, довезите меня домой; Серж, вероятно, останется в
карты играть, а я ужасно устала.
- Я с ним приехал, - отвечал Леонид, указывая на меня.
- Он, вероятно, будет так добр, что доедет с кем-нибудь.
- Нет, нельзя, я к нему еду.
- Вы всё по-прежнему нелюбезны, неисправимый человек, - проговорила она
и задумалась.
Леонид отошел от нее.
Ваньковские вскоре уехали; их провожал Иван Кузьмич и Курдюмов;
последний пожал дружески руку Лидии Николаевны и застегнул ей манто.
- Курдюмов, видно, хорошо знаком с вашими? - сказал я Леониду, когда мы
сели в экипаж.
- Знаком: в деревне часто к нам ездил... Не люблю я ею.
- А что?
- Антипатичен, а поет недурно.
- Поет недурно?
- Да...
Леонид у меня ночевал. На другой день я совсем уехал из Москвы; он меня
провожал до заставы; мы братски с ним обнялись и расстались.
VII
Человек предполагает, а бог располагает. Я думал уехать из Москвы
навсегда, а лет через пять случилось опять в нее вернуться, и вернуться на
житье. В продолжение этого времени я переписывался с Леонидом; он меня
уведомлял, что желание Пионовой исполнилось: Лида вышла за Марасеева, что
дела их по долгам поправляются плохо, что он поступил в университет, но
ничего не делает; вообще тон его писем, а особенно последних, был грустен, в
одном из них была даже следующая фраза: "Опасения наши сбываются, Лиде
нехорошо!"
Приехав в Москву, я не застал его: он с Марьею Виссарионовною и с
маленькими сестрами уехал в деревню, а Лидия с мужем жила в Сокольниках; я
тотчас же к ним отправился. Они нанимали маленький флигель; в первой же
после передней комнате я увидел Лидию Николаевну, она стояла, задумавшись, у
окна и при моем приходе обернулась и вскрикнула. Я хотел взять у ней ручку,
чтобы поцеловать; она мне подала обе; ей хотелось говорить, но у ней
захватывало дыхание; я тоже был неспокоен.
- Сейчас заезжал к Леониду, но его нет в Москве, - начал я.
- Да, он уехал с маменькою в деревню. Ах, боже мой, я все еще не верю
глазам своим!.. Что же мы стоим?.. Садитесь!.. Не хотите ли чего-нибудь:
чаю, кофею?
- Ничего покуда, хочу только насмотреться на вас... Иван Кузьмич?
- Его нет дома; он очень будет вам рад, мы почти каждый день вспоминаем
вас, а над Леонидом даже смеемся, что он в вас влюблен.
- Как влюблен?
- Решительно влюблен; он слышать не может, если кто-нибудь скажет об
вас дурно.
- Кто же это говорит обо мне дурно?
- Конечно, Пионова.
- Она все еще знакома с вами?
- Да, у маменьки бывает часто, а ко мне не ездит; Иван Кузьмич,
впрочем, бывает у них... Она меня, вы знаете, не любит, - отвечала Лидия. И
снова взяла меня за руку и крепко пожала. На глазах у нее навернулись слезы.
- Скажите же что-нибудь про себя, - продолжала она: - где вы были, что
вы делали? Я несколько раз спрашивала Леонида, он мне ничего подробно не
рассказывал, такой досадный!
- Я был во многих местах и служил.
- Я думала, что вы уж женились?
- Это почему вы думали?
- Так, мне казалось, что вы непременно женитесь на Верочке Базаевой.
- Это с чего пришло вам в голову?
- Сама не знаю, а часто об этом думала.
- Ошибались, я ни на Вере Базаевой и ни на ком не женился, а вы вот
вышли замуж, и потому не вам бы меня, а мне вас следовало спрашивать.
- Разве я не при вас вышла замуж?
- Кажется.
- Ах да, я и забыла, это уже было так давно, вы, однако, знали, что я
выхожу за Ивана Кузьмича?
- Догадывался.
- Нет, вы знали, вы даже говорили мне об этом, и я никогда не забуду
ваших слов.
- Я уехал до вашей свадьбы.
- Теперь вспомнила: вы уехали на другой день после вечера у Ивана
Кузьмича. Как я была тогда сердита на себя; я никак не думала, что вы
уедете, не простясь с нами, я хотела вам сказать многое после этого вечера.
- Скажите теперь.
- Теперь уже нечего говорить.
- Стало быть, теперь для вас бури промчались, гроза миновалась?
- Не совсем: бури, кажется, еще только начинаются; вы где живете?
- На Тверской.
- Нет, зачем? Переезжайте в Сокольники.
- У меня дела есть в Москве.
- Ну, что дела!.. Отсюда можно ездить, переезжайте. Бог даст, приедет
Леонид, нам будет очень весело. Переезжайте.
Я согласился.
- А сегодня у нас отобедаете?
- Если вам угодно.
- Да, непременно, я вас познакомлю с моею bellesoeur*, сестрою Ивана
Кузьмича.
______________
* золовкой (франц.).
- Она не вроде тех, которых я видел у него на вечере?
- О нет, то родня его с отцовской стороны, а это совсем другая; очень
умная девушка, она вам понравится.
Так говорила Лидия Николаевна, и я не спускал с нее глаз. Она мне очень
обрадовалась, но в то же время видно было, что к этой радости примешивалось
какое-то беспокойство. В ее, по-видимому, беспечном разговоре было что-то
лихорадочное, как будто бы она хотела заговорить меня и скрыть то, что у ней
лежало на сердце. Подозрения мои еще более подтвердились, когда она потом
вдруг задумалась, и как-то мрачно задумалась, так что тяжело и грустно было
видеть ее в этом положении. Я начал между тем осматривать комнату, в которой
сидел. Квартира была слишком небогатая, несмотря на то, что, по-видимому,
были употреблены все усилия, чтоб скрыть ее недостатки и хоть сколько-нибудь
принарядить бедное помещение. На грязных и невысоких окнах стояли прекрасные
цветы; мебель, вряд ли обитую чем-нибудь, покрывали из толстого коленкора
белые чехлы; некрашеный пол был вымыт, как стеклышко.
Вошла белокурая девушка в локонах, собою нехороша и немолода, но в
белом кисейном платье, в голубом поясе и с книгою в руках. Я тотчас же
догадался, что это m-lle Марасеева, и не ошибся. Лидия Николаевна
познакомила нас и сказала, что я друг Леонида и был с нею очень дружен,
когда она была еще в девушках. М-lle Марасеева жеманно поклонилась мне, села
и развернула книгу.
- У нас никто не был? - спросила она.
- Нет, никто, - отвечала Лидия Николаевна.
- Ужасная тоска; я вчера от скуки принималась несколько раз хохотать и
плакать.
- Сейчас кто-то подъехал, - сказал я, увидев, что на двор въехал
красивый фаэтон.
М-lle Марасеева вскочила и взглянула в окно.
- Петр Михайлыч, - проговорила она - голос ее дрожал.
Я взглянул на Лидию Николаевну: она тоже вспыхнула.
- Курдюмов? - спросил я ее.
- Да, ах, какая досада! Я не одета.
- А он разве здесь же живет?
- Да, в Сокольниках. Прими его, Надина, я уйду. Как рано ездит, -
проговорила Лидия Николаевна и ушла.
Курдюмов вошел из противуположных дверей; он был в легоньком пальто, в
галстуке болотного цвета, в пестрых невыразимых и превосходном белье. Еще
более стал походить на иностранца.
- Bonjour, mademoiselle Nadine*, - проговорил он, подавая ей руку.
______________
* Здравствуйте, мадмуазель Надина (франц.).
- Bonjour, - отвечала та, пожимая его руку с заметным удовольствием.
- Madame est a la maison?* - спросил он.
______________
* Мадам дома? (франц.).
- Elle va venir a l'instant*.
______________
* Она сию минуту придет (франц.).
Усевшись, Курдюмов начал оглядывать свое пальто, сапоги, которые точно
удивительно блестели; потом натянул еще плотнее на правой руке перчатку и,
наконец, прищурившись, начал внимательно рассматривать висевший на стене
рисунок, изображающий травлю тигров.
- Comme il fait beau aujourd'hui*, - сказала Надина.
______________
* Какая сегодня прекрасная погода (франц.).
- Oui*, - отвечал Курдюмов, не изменяя своего положения.
______________
* Да (франц.).
"Зачем этот господин живет в Сокольниках и ездит, как видно, довольно
часто к Ивану Кузьмичу? - думал я. - Не может быть, чтобы он находил
удовольствие в сообществе с хозяином; но если предположить, что он это
делает по старому знакомству или просто от некуда деваться, то вряд ли
старое знакомство может иметь цену в глазах его, а чтобы ему некуда было
деваться в Москве, тоже невозможно. Обе дамы ожидали его приезда, и обе,
каждая по-своему, встревожились".
- Вы вчера не были на гулянье? - сказала Надина.
- Non*, - отвечал Курдюмов.
______________
* Нет (франц.).
- А зачем же третьего дня вы обещали?
- Que faire donc? J'avais des lettres a ecrire pour la campagne*... Вас
тоже не было, вы ездили в Москву!
______________
* Что же делать? Мне надо было написать письма в деревню... (франц.).
- Одна только Лида, а я целый день была дома и ужасно скучала, на
гулянье пошла злая-презлая... К счастию, попался Занатский, и мы с ним
пересмеяли всех. Он очень милый молодой человек, и я начинаю его с каждым
днем более и более любить.
- О!.. Любить!.. Это немножко досадно, - проговорил Курдюмов, в голосе
его слышалась скрытная насмешка.
- Вам досадно? Не верю, для вас не может быть это досадно, - возразила
Надина.
- Отчего же не может быть? - спросил Курдюмов с ударением и протяжно.
- А!.. Если это так, так это очень лестно, - воскликнула m-lle
Марасеева, - вы знаете, я очень самолюбива и начинаю думать, что вы
завидуете Занатскому, который имеет счастье мне нравиться.
- Может быть.
- Ваши может быть несносны; я ненавижу ничего неопределенного; для меня
может быть хуже, чем нет.
- Какой вы имеете решительный характер!
- О! да; и не я одна; мы все, женщины, гораздо решительное вас, господ
мужчин, присвоивших себе, не знаю к чему, имя героев, характер твердый, волю
непреклонную; мы лучше вас, мы способны глубже чувствовать, постояннее
любить и даже храбрее вас.
Курдюмов ничего не отвечал и продолжал рассматривать картину.
- Вопрос, кто лучше - мужчины или женщины, довольно старый, - вмешался
я.
- Однако он еще не решен, - отозвалась Надина.
- Всякий решает его по-своему, - отвечал я.
- Вы думаете! Ах, позвольте! Мне это напомнило очень смешной анекдот:
когда я жила в Калуге, мы с одним молодым человеком целый вечер спорили об
этом до того, что начали сердиться друг на друга. Вдруг приезжает доктор:
чудо, какой умный человек, и ужасный остряк. Я обращаюсь к нему почти со
слезами на глазах и говорю: "Иван Васильевич! Бога ради, скажите нам скорее,
кто хуже: мужчины или женщины?" Он вдруг, не задумавшись и очень серьезно,
отвечает: "Оба хуже!" Я покатилась со смеху, молодой человек тоже, а за нами
все, и целый вечер повторяли: "Оба хуже!"
М-lle Марасеева из этой маленькой сцены сделалась для меня совершенно
понятна. Многим, конечно, случалось встречать в некоторых домах гувернанток,
по-своему неглупых, очень бойких и чрезвычайно самолюбивых, которые любят
говорить, спорить, острить; ездят всегда в маскарады, ловко интригуют и
вообще с мужчинами обращаются чрезвычайно свободно и сверх того имеют три
резкие признака: не совсем приятную наружность, достаточное число лет и
необыкновенное желание составить себе партию; та быстрота и та энергия, с
которою они стремятся завоевать сердце избранного героя, напоминает полет
орла, стремящегося на добычу, но, увы! эта энергия, кроме редких случаев,
почти всегда истрачивается бесполезно. Золовка Лидии Николаевны на первый
взгляд показалась мне в этом же роде. Я видел, что она преследует Курдюмова,
но неужели и он ею интересуется? Странно! Лидия Николаевна наконец вышла;
она оделась очень к лицу, так что я никогда не видал ее столь интересною.
Курдюмов поклонился ей с улыбкою, в лице его отразилось удовольствие.
Кланяясь с гостем, Лидия опять как будто вспыхнула и села около меня.
- Мне все не верится, что вы приехали, - начала она. - Аннушка моя вам
так обрадовалась, точно сумасшедшая, ничего даже мне не приготовила; я вовсе
не знала, что она вас так любит.
Эта Аннушка была та самая горничная, которая некогда пригласила меня из
кабинета Леонида в гостиную к барышне.
- Мы с Петром Михайлычем сейчас поссорились, - заговорила Надина. - Он
меня просто выводит из терпения своими двусмысленными ответами, а ты знаешь,
как я не люблю таинственности.
- Вы часто ссоритесь, - отвечала Лидия Николаевна.
- Mademoiselle Nadine на меня сердится, а я нет, - сказал Курдюмов.
- Я сержусь, но я и прощаю, а кто прощает, тот искупает все, потому что
раскаивается, - возразила Надина, - в этой книге я нашла одну прекрасную
мысль, она мне очень понравилась. По-французски теперь не помню, а
по-русски: легче снести брань и побои грубого простолюдина, чем холодный
эгоизм светского человека. Это справедливо.
- Et vous, madame, avez vous lu le petit ouvrage, que je vous ai
recommande?* - отнесся Курдюмов к Лидии Николаевне.
______________
* А вы, мадам, прочитали то маленькое произведение, которое я вам
рекомендовал? (франц.).
- Pas encore*, - отвечала та.
______________
* Нет еще (франц.).
- C'est dommage, car il est plein d'esprit et de sentiment*.
______________
* Жаль, потому что оно полно ума и чувства (франц.).
- Не верьте ей - прочла, она взяла его у меня и вчера вечером все
читала.
- Где же читала? Я так, только развернула, - возразила Лидия.
- Не скрывай, читала; а если ты не читаешь, так я у тебя опять возьму.
Я видела, тут есть отметки? Это ваши отметки?
- Мои, - отвечал Курдюмов.
- Очень рада; непременно изучу их. По отметкам в книгах можно судить о
характере человека, а мне очень хочется разгадать ваш характер.
Подали завтрак, и завтрак довольно прихотливый. Курдюмов начал есть с
большим аппетитом. Лидия Николаевна предложила мне, но я отказался: мне
кусок не шел в горло! Вся обстановка, посреди которой я ее встретил, мне
очень не нравилась: тут что-нибудь да скрывается.
Надина вышла в залу, села за фортепьяно и начала брать аккорды.
- Иван Кузьмич рано уехал в город? - спросил Курдюмов, уставив глаза на
Лидию Николаевну.
- Да, рано, - отвечала она, потупившись.
- А приедет домой сегодня?
- Я думаю.
- Вы здоровы?
- Нет, не совсем; мало спала.
- У вас прекрасный цвет лица.
- Не знаю, - отвечала Лида, - я поутру чувствовала себя нехорошо, но
вот он - мой старый друг - приехал, - прибавила она, беря меня за руку, - и
я так обрадовалась, что все забыла.
Курдюмов покачнул головой.
- Петр Михайлыч, угодно вам петь? - проговорила из залы Надина.
- Je mange, mademoiselle*, - отвечал Курдюмов.
______________
* Я ем, мадмуазель (франц.).
- Спойте, - сказала Лидия Николаевна.
- Я, думаю, наскучил вам своим пением; я так много пою у вас, что нигде
столько не пел.
- Вы так хорошо поете, вас так приятно слушать, что никогда не
наскучит... Спойте!
- A l'instant*, - отвечал Курдюмов и пошел в залу.
______________
* Сию минуту (франц.).
Лидия тоже встала и пошла, я последовал за нею.
- Вы по-прежнему, Лидия Николаевна, любите музыку?
- Да, очень; мне легче на душе, когда я слышу хорошую музыку: Петр
Михайлыч прекрасно поет.
Курдюмов подошел и сел за рояль.
Надина кокетливо ему улыбнулась и встала у него за стулом. Лидия
Николаевна села на дальний стул; я не вышел из гостиной, а встал у косяка,
так что видел Лидию Николаевну, а она меня нет. Курдюмов запел: "Зачем
сидишь ты до полночи у растворенного окна!" Он действительно имел довольно
сильный и приятный баритон, хорошую методу и некоторую страстность, но в то
же время в его пении недоставало ощутительно того, чего так много было в
игре Леонида, - задушевности!
Надина приняла театральную позу, глаза подняла вверх и руки вытянула,
как бы желая представить из себя олицетворенный восторг, Лидия Николаевна
сидела, задумавшись, и слушала с большим чувством. Как хотите, это недаром;
пение Курдюмова вовсе не было так уж увлекательно, откуда же такая симпатия?
- Как мил этот романс, - заговорила Надина, - это твой любимый, Лидия,
и я даже знаю, почему, ты сама так любишь сидеть у окна по вечерам.
- С чего ты взяла? Я никогда не сижу.
- Ах, mon Dieu!* Никогда! Каждый вечер.
______________
* мой бог! (франц.).
Курдюмов запел какую-то трудную итальянскую арию, но вдруг остановился.
- Иван Кузьмич приехал, - проговорил он и встал.
Лидия проворно пошла в лакейскую навстречу мужу, где и говорила с ним
довольно тихо в продолжение нескольких минут. Курдюмов нахмурился. Надина
смотрела с беспокойством на дверь в прихожую. Наконец, Лидия Николаевна
возвратилась, а за нею и Иван Кузьмич, одетый в какую-то венгерку, с
взъерошенными волосами и весь в пыли. Он прямо подошел ко мне и поцеловал
меня.
- Здравствуйте! Вот уж, ей-богу, неожиданный гость... совсем
нечаянный... сначала не поверил, ей-богу, не поверил, какими, думаю,
судьбами? А если... очень рад, прошу покорнейше садиться, - говорил Иван
Кузьмич, садясь.
- Здравствуйте! - отнесся он к Курдюмову; тот молча подал ему руку.
- Здоровы ли вы? - спросил Иван Кузьмич.
- Благодарю, здоров, - отвечал Курдюмов.
- А вы здоровы? - отнесся Иван Кузьмич с насмешливою улыбкою к сестре.
- Здорова, - отвечала Надина, а потом с гримасою прибавила: -
Посмотрите, как вы запылились, хоть бы велели себя почистить.
- Запылился! Что делать?.. Извините; пыли много, я не виноват; пыль не
сало, потер, так и отстало: а уж чего оттереть нельзя, скверно. Старого
молодым нельзя сделать, - отмечал Иван Кузьмич и засмеялся. - Я очень рад,
что вы здоровы; Петр Михайлыч тоже здоров. Очень рад, - продолжал он и потом
вдруг отнесся ко мне:
- Как проводили время в деревне?
Я ему объяснил, что в деревне я не жил, потому что служил.
- А! вы служили? Я и не знал; по статской или военной изволили
продолжать службу?
- По статской.
- Это, то есть, выходит по гражданской части: я сам хочу идти по
гражданской, в военной бы следовало, и привык, да устарел; ноги вот пухнут,
не могу. Как здоровье вашего батюшки и матушки?
Я снова объяснил ему, что у меня только мать, а отец умер, что ему и
прежде было известно. Иван Кузьмич посмотрел на меня с некоторым удивлением;
он был если не так пьян, как я видел его некогда, то по крайней мере очень
навеселе.
- Запамятовал, совсем запамятовал; а очень рад, - говорил он, - вот
только у нас Марья Виссарионовна уехала с Леонидом; они вам будут очень
рады, и Лидия Николаевна вам рада; она вас очень любит. Лидия Николаевна! Вы
их любите?
- Я тебе это говорила, - отвечала она.
- Говорила, и я не ревную; я не ревнив, - заключил Иван Кузьмич и
взглянул на жену исподлобья.
Лидия Николаевна распорядилась об обеде и беспрестанно торопила слугу,
чтобы накрывал скорее на стол. Иван Кузьмич отправился было в буфет; я
догадался, что он хотел еще выпить, но Лидия Николаевна пошла за ним и
помешала ему, потому что он возвратился оттуда нахмуренный, а она
встревоженная. Чрез четверть часа мы сидели за столом. Иван Кузьмич был
очень неприятен. В продолжение всего обеда он глупо и неблагопристойно шутил
с женою и подтрунивал над сестрою и Курдюмовым. Из слов его можно было
понять, что он намекает на их взаимную любовь. После обеда он извинился
перед мною и отправился спать. Между Курдюмовым, Надиною и Лидиею
Николаевною завязалось какое-то совещание. Надина говорила настойчиво,
Курдюмов ее поддерживал, а Лидия полуотговаривалась. Дело объяснилось тем,
что они затевали кататься, и Лидия просила меня не уходить, говоря, что они
очень скоро вернутся; но я отозвался надобностию быть в Москве, впрочем,
проводил их. Мне желалось видеть: какого рода их катанье. Оказалось, что
Лидия Николаевна села с Курдюмовым в тильбюри{261}, а Надина верхом.
VIII
Я переехал в Сокольники и первое время бывал у Лидии Николаевны
довольно часто, но потом реже; мне тяжело было ее видеть. Иван Кузьмич
дурит: дня по два, по три он совсем пропадает из дома и где бывает -
неизвестно. Лидия Николаевна грустит и страдает, но со мною неоткровенна, а
у меня недостает духу заговорить с нею об этом щекотливом предмете. Надина
неутомимо преследует Курдюмова; он почти каждый день бывает у них. Понять не
могу этого господина, точно он влюблен в свои длинные ногти и лакированные
сапоги; целые дни, кажется, способен ими любоваться. Поет по просьбе дам он
довольно часто и этим их очень интересует, а впрочем, скучнейший, по-моему,
человек, говорит вообще мало, но зато очень любит насвистывать различные
арии и делает это довольно нецеремонно, когда только ему вздумается.
Однажды утром пришел ко мне от имени Ивана Кузьмича человек и просил
вечером приехать. Я пошел и, не входя еще в дом, услышал из открытых окон
говор нескольких голосов. Вхожу; полна зала гостей, и всё старые знакомые:
лошадиный барышник, гладко причесанный брат и еще двое каких-то господ,
очень дурно одетых. Все играли в карты; сильный запах ромом давал знать, что
пили пунш; Иван Кузьмич был уже пьян и сильно встревожен; он играл с
Пионовым, который, увидев меня, выразил большое удовольствие и тут же
остроумно объяснил об вновь изобретенном напитке, состоящем в том, что он
сначала выпьет рюмку рому, потом захлебнет чаем, потом встряхнет желудок, а
там и сделается пунш.
Лидия Николаевна сидела одна в гостиной. Я прошел к ней. На глазах ее
видны были заметные следы недавних слез.
- Что вы у нас так давно не были? Бог с вами. - сказала она.
- Я был не так здоров, - отвечал я.
Вошел лакей.
- Водку прикажете подавать? - спросил он Лидию Николаевну.
- Еще девятый час, - возразила она.
- Спрашивают-с.
- Всего девятого половина.
Лакей ушел.
- Я тоже больна, - продолжала Лидия Николаевна, обратившись ко мне, -
голова все болит, хочу пройтись, да не с кем; Надина уехала к знакомым.
Пойдемте!
- Очень рад, - отвечал я.
Лидия Николаевна надела шляпку, бурнус, и мы никем не замеченные вышли
задним крыльцом. Она попросила мою руку и оперлась на нее. Дойдя до большой
дорожки, Лидия Николаевна остановилась, и мы сели на ближайшую скамейку.
- Что это у вас за вечер сегодня? - начал я.
- Муж затеял! Так мне это неприятно!.. Ничего меня не слушает, -
отвечала Лидия Николаевна.
- А давно ли у вас такие вечеринки? - спросил я.
- С нынешнего лета. Он гораздо хуже стал, как уехал брат и маменька.
Если бы вы знали, что я переношу!
- Знаю и даже ожидал этого, когда вы еще выходили замуж.
Лидия Николаевна закрыла лицо руками и несколько времени пробыла в
таком положении, потом вдруг взяла мою руку.
- Вам жаль меня? - спросила она.
- Неужели же вы сомневаетесь?
- Нет, я верю вам. Скажите мне, научите меня, что делать? Я так
поглупела, так растерялась, что ничего не могу сообразить.
- Что мне вам посоветовать? - возразил я. - Советовать или очень легко,
если хочешь отделаться одною фразою, или уж очень трудно... Как можно было
выходить за подобного человека?
- Нет, я должна была выйти за него. Послушайте, теперь я с вами могу
говорить откровенно. Знаете ли, что мы ему до свадьбы были должны сто тысяч,
и если бы ему отказали, он хотел этот долг передать одному своему знакомому,
а тот обещал посадить мать в тюрьму. Неужели же я не должна была
пожертвовать для этого своею судьбою? Я бы стала после этого презирать себя.
- Но кто же вам говорил об этом долге и обо всем?
- Мне говорила это Пионова.
- И вам не совестно было верить этой женщине?
- Этому нельзя было не верить... Она ко мне точно не расположена, но
мать она любит и говорила мне об этом с горькими слезами; наконец, сама мать
говорила об этом.
Я только пожал плечами.
- Об этом что уж говорить, - продолжала Лидия Николаевна, - теперь уж
этого изменить нельзя, все кончено.
"Конечно, уж кончено", - согласился я мысленно.
- Добр ли по крайней мере Иван Кузьмич по характеру? И любит ли вас? -
спросил я, помолчав.
- Добр и любит, когда этого мерзкого вина не пьет, а как закутит,
совсем другой человек. Ко мне теряет всякое уважение, начинает за все
сердиться... особенно последнее время, приезжая из Москвы... там кто-нибудь
его против меня вооружает.
- Я думаю, те же Пионовы.
- Да, и Пионовы, но они не столько: тут есть, говорят, другая дрянная
женщина - старинная его привязанность. Я бы и не знала, да мне Аннушка
показала ее раз здесь на гулянье.
- Кто же она такая?
- Не знаю, магазинщица какая-то.
- Высокая, прямая?
- Да.
Это была не кто иная, как названная кума, которая у Ивана Кузьмича была
на вечере. Лидия Николаевна это забыла, а напоминать ей я не счел за нужное.
- Самое лучшее: не давайте ему пить, - сказал я.
- Дома я ему не даю, так старается как-нибудь потихоньку; наскучит быть
вечно на страже, а не то уедет в Москву.
- Не отпускайте.
- Как его не отпустишь, не маленький ребенок. Я и то стараюсь всегда с
ним ездить, так не берет. Говорит, что ему надобно в присутственные места.
Как же удержать человека, когда он хочет что-нибудь сделать! Сначала я
тосковала, плакала, а теперь и слез недостает. Я его очень боюсь пьяного,
особенно когда он ночью приезжает, начнет шуметь, кричать на людей, на меня:
ревнив и жаден делается до невероятности. Теперь все укоряет, что потерял
для меня сто тысяч.
- Злой и низкий человек, больше ничего.
- Нет, когда не пьян, совсем другой; просит, чтобы все забыла, целует
руки, часа по два на коленях стоит, так что неприятно видеть.
- Вы бы его больше бранили, что делать? Против подобных людей надобно
употреблять грубые средства.
- Я не в состоянии. Сестра Надина в этом случае мне помогает. Она
читает ему нотации по целым дням. Первое время это была решительно моя
спасительница; он ее как-то побаивался, а теперь и на ту не смотрит; как
попадет в голову, сейчас начнет смеяться и бранить ее почти в глаза; она,
бедная, все терпит.
- А вы с нею дружны?
- Да, я люблю ее. Она меня тоже очень полюбила. Прежде она никогда не
жила с братом вместе, а теперь живет для меня.
- Полно, так ли, Лидия Николаевна?.. Вы слишком доверчивы! Вы готовы
верить в любовь каждого, кто хоть немного вас приласкает. Я думаю, Надина
имеет другую, более эгоистическую цель.
- Может быть, ей хочется и в Москве пожить!
- Именно в Москве жить, и жить затем, чтобы победить сердце Курдюмова.
- А вы разве уж заметили?
- Еще бы! Для этого надобно иметь не большую проницательность.
- Странная, я ее не понимаю; она очень умная девушка, но в этом
отношении смешна: она влюбилась в него на другой же день, как увидела его.
- Это не мудрено; он так хорош собою и имеет столько других достоинств,
что может и не Надину увлечь.
- Но как бы ни был хорош мужчина, все-таки надобно узнать его
сколько-нибудь, чтобы полюбить.
- А вы сами лично знаете Курдюмова?
- Да, я его знаю; он человек очень благородный, и у него прекрасное
сердце.
- Вот как! Даже и сердце прекрасное! Кто же об этом вам сказал? Не сам
ли он?
- Ну, нет; что вы смеетесь! Он, право, хороший человек, немного
светский, но не похож на других. Посмотрите, сколько у него души в пении!
- Нисколько; счастливый голос и рутина.
- Полноте, вы несправедливы к нему! За что вы его не любите?
- Я его не люблю за то, что его не любит ваш брат, и я в этом случае
Леониду верю безусловно.
- Нет, Леониду нельзя верить; он чудный человек, но капризный. Из всех
знакомых он любит только одного вас, а прочих никого.
- Если Леонид Николаич чересчур исключителен в своих привязанностях, то
вы совершенно противоположны ему в этом отношении. Любить и быть дружным
надобно осторожно, особенно женщинам, чтобы не испытать потом позднего и
тяжелого разочарования.
- Но зачем же видеть людей в таком черном цвете, и без того в жизни
много горького, а что ж будет, если никому не станешь верить и никого не
будешь любить? Это ужасно! - отвечала Лида, встала и подала мне руку.
Мы пошли; я видел, что ей не хотелось продолжать наш разговор.
У женщин мыслящих и чувствующих есть своего рода ложные сердечные
убеждения, изменить которые так же трудно, как и изменить натуру их сердца,
и противоречия которым горьки и обидны для них. Так было и с Лидою; но я не
стеснился этим и решился высказать ей самую горькую правду.
- Не знаю, Лидия Николаевна, - начал я, - с чего вы предполагаете в
Курдюмове прекрасное сердце! По-моему, он человек светский, то есть человек
внешних достоинств. Приезжая к вам, он насилует себя; ему нужен иной круг,
ему неловко в вашей маленькой гостиной, и всем этим, вы, конечно, понимаете,
он жертвует не для Ивана Кузьмича, на которого не обращает никакого
внимания, и не для Надины, от которой отыгрывается словами, а для вас.
Когда я говорил последние слова, то чувствовал, что рука Лидии дрожала,
но я не остановился и продолжал:
- Вы в самом удобном положении, чтобы за вами ухаживать; вы женщина
умная, вы несчастливы, быть вашим утешителем приятно, и незаметно можно
достигнуть своей цели.
- Довольно, будет, - перебила Лидия Николаевна, - вы безжалостны и
несправедливы. Я к нему чувствую только дружбу и была бы очень довольна,
если бы он женился на Надине.
- Вы знаете, что этого никогда не случится. Будьте к себе строже, Лидия
Николаевна, поверьте свои чувства и остерегитесь, когда еще можно.
- Неужели же вы обвиняете меня и за дружбу? Я и с вами дружна, но не
влюблена же в вас, - возразила она с достоинством.
Мне это сравнение показалось несколько обидно.
- Дай бог, чтобы вы питали к этому человеку то же чувство, как и ко
мне, но что наши чувствования в отношении вас совершенно различны, в том я
готов дать клятву. Не скрою, что первое время нашего знакомства и я смотрел
на вас иными глазами, но с той минуты, когда узнал, что вы выходите замуж, я
овладел собою, с той минуты вы сделались для меня родною сестрою, и только.
Курдюмов действовал, кажется, совершенно иначе: на вас - девушку, он вряд ли
обращал какое-нибудь внимание, а заинтересовался вами, когда вы сделались
дамою.
- Довольно, кончимте этот разговор. Вы безжалостны, с вами иногда
страшно говорить; вы способны убить в женщине веру и в самое себя и в
других.
- Я сказал только правду, как я ее понимаю.
Говоря это, мы подошли к дому и опять с заднего крыльца прошли в
гостиную, там нашли Курдюмова. Лидия взглянула на меня и потупилась.
- Vous vous etes promenee?*.
______________
* Вы гуляли? (франц.).
Лидия кивнула головою и села. Я взглянул в залу; там была
возмутительная сцена: игроки перестали играть и закусывали. Все они были
навеселе и страшно шумели и спорили. Иван Кузьмич и Пионов еще играли. У
первого лицо было совершенно искажено, он, верно, проигрался. Пионов хохотал
своим громадным голосом на целый дом.
- Ну, дама так дама!.. Извините, сударыня, и вас пришибем. А валет? Эх,
брат Иван, говорил, не надейся на валета. Ну, туз твой, твой!.. Али нет!
Десяточка-касаточка, не выдай - не выдала! Баста! - проговорил Пионов, встал
и подошел к столу с закускою.
- Эге, господа, вы тут ловко распорядились: все чисто. Эй ты, кравчий!
Выдай, брат, за ту же цену подливки, а мы покуда мадеркой займемся. Вы,
господа, на мадерку-то и внимания не обратили, да она и не стоит - дрянь; я
уж так, от нечего делать, по смиренству своему, займусь ею. Эй, Иван
Кузьмич! Позабавься хоть мадеркою, раскуражь себя. Это ведь ничего,
виноградное, оно не действует.
Иван Кузьмич встал и подошел к столу. Пионов налил ему полный стакан;
он выпил, закурил трубку, прошелся по зале нетвердыми шагами, вошел в
гостиную, посмотрел на всех нас, сел на стул и начал кусать губы, потом
взглянул сердито на жену.
- Отчего вы не велели давать нам закуски? - спросил он ее, ероша себе
волосы.
Лидия Николаевна не отвечала.
- Вы не велели, а я велел, - извините! - продолжал он. - Где моя
сестрица?
Лидия Николаевна молчала.
- Отчего же вы со мною не хотите говорить! Я вас спрашиваю: где моя
сестрица?
- Она уехала, - отвечала Лидия.
- А! Уехала, очень жаль... Петр Михайлович! Ваша mademoiselle Надина
уехала, - сказал Иван Кузьмич и замолчал на несколько минут.
- Отчего ж вы не велели подавать закуску? - отнесся он опять к жене.
- Я ничего не говорила, меня дома не было... я гуляла.
- А! Вы гуляли! Вы всё гуляете, и я гуляю... что же такое?
Курдюмов бледнел; я не в состоянии был взглянуть на Лидию, так мне было
ее жаль.
- Вы проиграли или выиграли? - отнесся я к Ивану Кузьмичу, желая хоть
как-нибудь переменить разговор.
- Проиграл-с, - отвечал Иван Кузьмич, - тысячу целковых проиграл;
ничего-с, я свое проигрываю... я ни у кого ничего не беру.
Лидия встала и пошла.
- Куда же вы? Посидите с нами, мы сейчас будем ужинать, - сказал ей
Иван Кузьмич.
- Я не хочу, - отвечала Лидия и проворно ушла.
- Это значит, дамы не ужинают. Покойной ночи, а мы будем ужинать и
пить; а вы тоже не ужинаете? - отнесся он насмешливо к Курдюмову.
- Не ужинаю, - отвечал тот, встал и, поклонившись, ушел.
- Ну, так и вам покойной ночи, - сказал хозяин, - вы тоже дама, у вас
беленькие ручки. Прощайте; я ведь глуп, я ничего не понимаю, в вас
mademoiselle Надина влюблена. Знаю, я хоть и дурак, а знаю, кто в вас
влюблен; я только молчу, а у меня все тут - на сердце... Мне все наплевать.
Я ведь дурак, у меня жена очень умна.
Я встал и тоже хотел уйти, Иван Кузьмич тут только заметил мое
присутствие.
- Нет, вы, пожалуйста, не ходите, я вас люблю; сам не знаю, а люблю; а
этот Курдюмов - вот он у меня где - тут, на сердце, я его когда-нибудь
поколочу. Вы останьтесь, поужинайте, я вас люблю; мне и об вас тоже говорят,
я не верю.
- Что ты тут сидишь? Пора, братец, ужинать, - сказал Пионов, войдя.
- Не смею: мне жена не велит ужинать... говорит: вредно... Она боится,
что я умру. Ха... ха... ха... - засмеялся Иван Кузьмич. - А я не боюсь... я
хоть сейчас - умру; не хочу я жить, а хочу умереть. Поцелуй меня, толстой.
- Изволь! - проревел Пионов и, прижав голову Ивана Кузьмича к своей
груди, произнес: - "Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина!"{269}
Я воспользовался этою минутою и ушел. Господи, что такое тут происходит
и чем все это кончится!
IX
Как хотите, Лидия Николаевна более чем дружна с Курдюмовым. Она
непременно передала ему последний мой разговор с нею о нем, потому что
прежде он со мною почти не говорил ни слова, а тут вдруг начал во мне
заискивать.
- У вас свободен вечер? - сказал он мне однажды, когда мы вместе с ним
выходили от Ивана Кузьмича.
- Свободен, - отвечал я.
- Заедемте ко мне.
Я согласился. Мне самому хотелось хотя сколько нибудь с ним сблизиться.
Он нанимал небольшую, но очень красивую по наружности дачу; внутреннее же
убранство превзошло все мои ожидания. Пять комнат, которые он занимал, по
одной уж чистоте походили скорей на модный магазин изящных вещей, чем на
жилую квартиру: драпировка, мраморные статуйки, пейзажи масляной работы,
портреты, бронзовые вещи, мебель, ковры, всего этого было пропасть, и все
это, кажется, было расставлено с величайшей предусмотрительностию: так что,
может быть, несколько дней обдумывалось, под каким углом повесить такую-то
картинку, чтобы сохранить освещение, каким образом поставить китайскую вазу
так, чтобы каждый посетитель мог ее тотчас же заметить, и где расположить
какой-нибудь угловой диван, чтобы он представлял полный уют. Видеть столько
лишних пустяков, расставленных с таким глубоким вниманием, в квартире
мужчины, как хотите, признак мелочности. Кто не знает, как неприятно бывать
в гостях, когда знаешь, что хозяин тебя в душе не любит и не уважает, но по
наружности для своих видов, насилуя себя, старается в тебе заискивать. Точно
в таком положении я очутился у Курдюмова. Более часу сидели мы с ним или
молча, или переговаривали избитые фразы о погоде, о местоположении, наконец
он, как бы желая хоть чем-нибудь занять меня, начал показывать различные
свои занятия. Прежде я думал, что он только певец, но оказалось, что он и
рисует, и лепит, и гальванопластикою занимается, и даже точит из дерева,
кости, серебра, и точит очень хорошо. Все его работы я, разумеется,
насколько доставало во мне притворства, хвалил, наконец и эти предметы
истощились, и мы снова замолчали. К концу вечера, впрочем, я решился
затронуть за его чувствительную, как полагал, струну и заговорил о семействе
Марьи Виссарионовны. Курдюмов отвечал слегка и так же слегка спросил меня:
давно ли я знаком с ними? И когда я сказал, что еще учил Леонида, и похвалил
его, он проговорил покровительственным тоном:
- Oui, il a beaucoup de talent pour la musique*.
______________
* Да, у него большой музыкальный талант (франц.).
В отношении Лидии Николаевны больше отмалчивался и только назвал ее
милою дамою, а Надину умною девушкою; говоря же об Иване Кузьмиче, сделал
гримасу.
Возвратившись домой, я застал у себя нечаянного гостя. Леонид
возвратился в Москву и уже часа два дожидался меня на моей квартире. Он
приехал ко мне тотчас, как вышел из дорожного экипажа, не заходя даже домой,
но, здороваясь со мною, не обнаружил большой радости, а только проговорил:
- Хорошо, что приехали, а то все это время была такая скука.
- Кончили курс? - спросил я.
- Да.
- Кандидатом?
- Да.
- Много занимаетесь?
- Нет; все было не до того... У сестры бываете?
- Как же.
- Что она, здорова?
- Не совсем, кажется.
- А что благоверный ее?
- Тоже прихварывает, только своего рода болезнию.
- Опять разрешил, - проговорил Леонид и потом, помолчав, прибавил: -
Курдюмов часто там бывает?
- Каждый день, - отвечал я.
Он нахмурился.
- Я познакомился там еще с новым лицом, с сестрою Ивана Кузьмича, -
сказал я.
- Она еще все гостит? - проговорил Леонид.
- Гостит и не думает уезжать.
- Что ж она тут делает?
- Ничего: пламенеет страстию к Курдюмову.
Леонид ничего не отвечал, но еще более нахмурился и несколько времени
ходил взад и вперед по комнате.
- Вы говорили с сестрою? - спросил он вдруг меня.
Я догадался, о чем он спрашивает.
- Говорил один раз.
- А что именно?
Я передал ему слово в слово разговор мой с Лидиею Николаевною: спор наш
об Курдюмове и визит к сему последнему.
- Курдюмов какой-то всеобщий художник! - заметил я.
Леонид вышел из себя.
- О черт, художник! - воскликнул он. - У человека недостает душонки,
чтобы с толком спеть романс, а вы называете его художником... Токарь он,
может быть, хороший, но никак не художник.
Я не возражал Леониду, потому что был совершенно согласен с ним. Он у
меня ночевал, а на другой день мы оба пошли обедать к Лидии Николаевне. Она
только что приехала от матери и очень обрадовалась брату, бросилась к нему
на шею и разрыдалась. Иван Кузьмич болен. Сначала я думал, что это
последствия похмелья, но оказалось, что он болен серьезнее. Вместе почти с
нами приехал к нему доктор, которого я знал еще по университету, старик
добрый и простой. Когда он вышел от больного, я нагнал его в передней и
спросил:
- Какого рода болезнь у Ивана Кузьмича?
- А что, батенька, - отвечал старик, - подагрица разыгралась и завалы в
печени нажил. Алкоголю много глотал.
- И в сильном развитии?
- Будет с него, если нашего снадобья не покушает да диеты не подержит,
так на осень, пожалуй, и водянка разыграется.
- У меня есть к вам просьба, Семен Матвеич, - начал я, - семейство
здешнее я очень люблю и хорошо знаю.
- Ну, что же такое?
- И потому я просил бы вас Лидии Николаевне ничего не говорить о
состоянии болезни Ивана Кузьмича, а ему скажите и объясните, какие могут
быть последствия, если он не будет воздерживаться.
- Напугаешь, батенька; ты сам, может, знаешь, в чем вся наша медицина
состоит: нож, теплецо, голодок и душевное спокойствие.
- Напугать необходимо; иначе он не будет ни лечиться, ни
воздерживаться.
- Эко какой человек-то; спасибо, что сказал. Я его мало знаю, вижу, что
пьяница. Ох, уж эти мне желудочные болезни, хуже грудных; те хотя от бога, а
эти от себя, - проговорил доктор и уехал.
Обед и время после обеда прошли у нас невесело: Леонид был скучен,
Лидия Николаевна, как и при первой встрече со мною, старалась притворяться
веселою и беспечною, но не выдерживала роли, часто задумывалась и уходила по
временам к мужу. Надина переходила от окна к окну; я догадался, кого она
ждет.
В шесть часов вечера приехала Марья Виссарионовна с двумя младшими
дочерьми и с Пионовою, которая у Лиды не бывала более года, но,
поздоровавшись, сейчас объяснила:
- Ах, chere* Лидия Николаевна! Я давным-давно сбиралась быть у вас, да
все это время была нездорова. Несколько раз просила Сережу взять меня с
собою, не берет. Полно, говорит, mon ange**, ты едва ноги таскаешь, где тебе
ехать в Сокольники за такую даль. Так скучала, так скучала все это время.
Сегодня говорят: Марья Виссарионовна приехала, а я и не верю; раза три
переспрашивала человека, правду ли он говорит. Сейчас собралась и поехала;
думаю, насмотрюсь на мою милую Марью Виссарионовну и повидаюсь с Лидиею
Николаевною.
______________
* дорогая (франц.).
** мой ангел (франц.).
"Что это за бесстыдная женщина, - подумал я, - как ей не совестно
говорить, что едва бродит, когда у ней здоровье брызжет из лица и она вдвое
растолстела с тех пор, как я ее видел. Видно уж, у ней общая с мужем
привычка ссылаться на болезнь". Страсть ее к Леониду еще не угасла, потому
что, когда тот вошел в гостиную из другой комнаты, она, поздоровавшись с
ним, завернулась в шаль и придала своему лицу грустное и сентиментальное
выражение.
Ожидания Надины сбылись: Курдюмов часов в восемь явился. Войдя в
гостиную, он немного оторопел, увидя гостей, но скоро поправился и начал
говорить с Марьею Виссарионовною, относился потом несколько раз к Пионовой и
разговаривал с Леонидом. Лидии Николаевне он едва поклонился, но с Надиною
был более обыкновенного любезен; та в свою очередь пришла в какое-то
восторженное состояние. Я не могу слово в слово передать теперь их разговор,
потому что занят был более Лидою, но сколько припоминаю, то Надина вдруг,
совсем некстати, спросила Курдюмова: был ли он влюблен? По прежней тактике я
думал, что он не ответит ей, но он ответил:
- Был.
- А теперь?
- И теперь влюблен.
- Вы должны сказать: в кого?
- Подобных вещей не говорят.
- Говорят, особенно друзьям; ведь мы друзья?
- Если позволите.
- С восторгом разрешаю, и потому говорите.
- Вы сами наперед посвятите меня в вашу тайну.
- Ох, какие вы требовательные! Вы хотите, чтобы с вами были откровенны
прежде, чем вы сами откровенны, и у вас недостает даже великодушия оставить
нам, женщинам, право скромности. Вы сами не рискуете шагу сделать, но
ожидаете, сидя спокойно в креслах, чтобы к вам подошла бедная женщина и
рассказала все свои тайные помыслы, - проговорила Надина и пошла в том же
роде.
Надобно сказать, что когда разговор касался любви и вообще чувств, то
она заговаривалась. Вначале в ее словах был еще некоторый смысл, но потом,
чем более хотела она высказаться, чем более желала выразить свои мысли, тем
больше начинала нести вздор, так что уж и сама себя, вероятно, переставала
понимать.
В этот раз повторилось то же: более получаса она говорила совершенную
галиматью и потом вдруг переменила разговор и начала Курдюмова просить спеть
что-нибудь; он сейчас согласился и пошел в залу, Надина последовала за ним;
она, вероятно, с тою целью и вызвала его в залу, чтобы остаться с ним
наедине. Это очень не понравилось Марье Виссарионовне.
- Что это за обращение! - отнеслась она к Пионовой.
Та покачала головой.
- И зачем она живет здесь? Мне очень неприятно, что у тебя подобная
компаньонка, - прибавила Марья Виссарионовна дочери.
Лида потупилась.
Вообще Марья Виссарионовна в эти два года постарела, похудела и
сделалась очень раздражительна, так что с нею говорить было невозможно; она
все спорит или принимает на свой счет; на детей беспрестанно сердится. В
продолжение этого вечера она сказала несколько самых обидных колкостей Лиде;
на двух младших дочерей, которые вышли погулять и погуляли не более
получаса, крикнула, зачем они смели так долго гулять, и даже Леониду,
которому она всегда более других уступала и который обыкновенно спорил с нею
очень смело, в одном пустом разговоре велела замолчать.
X
Я не бывал у Лидии Николаевны несколько дней. Леонида тоже не видал, он
живет по делам в Москве. В четверг или в пятницу, теперь уж не помню, в
Сокольниках бывает общее гулянье. Я пришел на это гулянье с единственною
целью встретить Лидию Николаевну; но ее не было. Надина была тут. Это
несколько меня удивило: они обыкновенно всегда гуляли вместе, но еще более
показалось мне странным, что Надина, встретившись со мной, отвернулась. Сама
она была в необыкновенно тревожном состоянии: соломенная шляпка была у ней
совсем набоку, локоны распустились и падали в беспорядке длинными прядями;
она брала всех попадавших ей навстречу знакомых под руку, говорила им что-то
такое с большим жаром, потом оставляла их, переходила к другим и, наконец,
совсем скрылась.
Кто живал в Сокольниках, тот знает, что к концу лета они делаются очень
похожими на маленький уездный городок. Все узнают друг об друге до малейших
подробностей: узнают, кто какого характера, с кем знаком и на каком
основании знаком, кто что делает и, наконец, кто что ест. Маленький
комераж{275}, у кого-нибудь случившийся, делается предметом толков и
вырастает в один день до огромных размеров. Начавшиеся здесь новые
знакомства, особенно между дамами, часто развиваются к первому сентября в
тесную дружбу, и наоборот. Хорошо знакомы семейства, переселившиеся вместе
на дачу с единственною целью, чтобы чаше видаться, уезжая отсюда, совсем уж
не видятся.
Пройдя раза два по главной аллее, я сел рядом на скамейку с одним
господином из Ярославля, тоже дачным жителем, который был мне несколько
знаком и которого прозвали в Сокольниках воздушным, не потому, чтобы в
наружности его было что-нибудь воздушное, - нисколько: он был мужчина
плотный и коренастый, а потому, что он, какая бы ни была погода, целые дни
был на воздухе: часов в пять утра он пил уж чай в беседке, до обеда
переходил со скамейки на скамейку, развлекая себя или чтением "Северной
пчелы"{275}, к которой чувствовал особенную симпатию, или просто оставался в
созерцательном положении, обедал тоже на воздухе, а после обеда ложился
где-нибудь в тени на ковре, а часов в семь опять усаживался на скамейку и
наблюдал гуляющих. Услышать новость, самому рассказать таковую же и вообще
поговорить был большой охотник. Всем почти проходящим мимо его знакомым он
говорил:
- Что вы ходите? Присядьте! Нет ли чего новенького? Поведайте.
Когда я сел около него, он остался этим очень доволен и ласково кивнул
мне головой.
- Что, и вы пришли воздухом подышать? Здесь славно! Чувствуете ли, как
смолой пахнет? Самый здоровый запах.
Я хоть ничего не чувствовал, но согласился, что пахнет смолой.
- А, да, кстати! - продолжал воздушный ярославец. - Вы знакомы с
Ваньковскими или, как его, забыл фамилию, с зятем ее?
- Знаком, - отвечал я.
- Скажите на милость, что у них такое наделалось?
- Я ничего не слыхал.
- Будто? А тут рассказывают целую историю. У этого зятя живет, говорят,
сестра... живет ведь?
- Живет, - отвечал я.
- Сухощавая этакая девица, сейчас была здесь.
- Что ж из этого?
- А я вот давеча после обеда, видите вон этот бугорок под большой
сосной, я вот давеча лежал тут и заснул почти, а тут подходит, как его,
забыл фамилию, почтамтский чиновник, что ли, знаете, я думаю?
- Нет, не знаю.
- Э, как не знаете, верно, знаете, в самый жар еще гуляет; говорит, что
декохт пьет, непременно знаете.
- Уверяю вас, что нет, - отвечал я и просил рассказать, что такое
случилось у Ваньковских.
- Я думал, что вы знаете; он тут мне и рассказал, сначала попросил у
меня огня и рассказал... с ним был еще какой-то молодой человек... того уж
не знаю. Они мне и рассказали.
- Да что ж такое они вам рассказали? - перебил я с досадой.
- Рассказали, что сестра у них живет, ну, и к ним часто ездил Курдюмов.
Курдюмова, конечно, знаете? Он мне старый знакомый, наш ярославец... богатые
люди прежде были, теперь не знаю.
Никакого терпения у меня недоставало; несносный болтун точно с умыслом
пытал меня.
- Я вас решительно не понимаю; что же из этого следует? - сказал я ему.
- Следует, что он к ним ездил, ну, и здесь был слух, что он на этой
сестре женится, а вышло вздор. Она была, знаете, только, как я придумал,
громовой отвод, а интригу-то он вел с этой молодой барыней, дочерью
Ваньковской: я ее не знаю, должна быть хорошенькая, а с отцом хорошо был по
клубу знаком: человек был умный, оборотливый; мать тоже знаю, видал в одном
доме.
То, что я предполагал, была действительно правда, и молва об этом
огласилась уже на все Сокольники. "Что бы там ни было, - подумал я, - но я
должен хоть сколько-нибудь поколебать правдоподобность этих слухов".
Собеседник мой показался удобным для этого средством: он станет встречному и
поперечному толковать pro и contra*, как его направишь; я решился его
разубедить.
______________
* за и против (лат.).
- Это нелепые сплетни, - начал я, - я бываю в этом доме каждый день и
очень хорошо знаю, что Курдюмов бывал тут без всякой цели.
- Говорят...
- Мало ли что говорят; нельзя всему верить. Эта молодая женщина слишком
далека от подобных отношений, и каким же образом могло это открыться вдруг,
тогда как он знаком с ними более шести лет?
- Видно, как-то открылось, я не знаю хорошенько. Я вас хотел спросить,
не знаете ли вы? Вот посижу еще здесь: может быть, пройдет кто-нибудь, кто
знает. Любопытно, очень любопытно узнать.
- Все это вздор!
- Не спорьте; сестра от них переехала, не захотела с ними жить, стало,
не вздор, - возразил ярославец. - Эй, Николай Лукич, а Николай Лукич? Куда
вы бежите? Присядьте, - крикнул он к проходящему мимо его господину в сером
пальто. - Вот мы спросим Николая Лукича, он все знает.
Но Николай Лукич только обернулся, сделал ручкой и, проговорив: "В
минуточку вернусь", побежал далее.
- Погодите, он придет и все нам расскажет, - отнесся ко мне мой
собеседник, но я не хотел ждать дальнейших разъяснений и отошел.
Против Лидии Николаевны я почувствовал решительную ненависть. "Неужели
эта женщина, - думал я, - всю жизнь будет меня обманывать, в то время, как я
считал ее чистою и невинною, в которой видел несчастную жертву судьбы, она,
выходит, самая коварная интриганка; но положим, что она могла полюбить
Курдюмова, я ей это прощаю, но зачем скрыла от меня, своего друга, который
бог знает как ей предан и с которым, не могу скрыть этого, как замечал по
многим данным, она кокетничала; и, наконец, как неблагородно поступила с
бедною Надиною. Сама, вероятно, завлекла и сделала из нее ширмы своей
интриги". Я решился идти к ней и сорвать с нее маску. Я застал ее в
маленьком кабинете; она сидела в креслах, опустивши голову на руки. Увидев
меня, она вздрогнула и проговорила:
- Это вы?
- Да, я, - ответил я сурово.
Лида посмотрела на меня таким грустным в печальным взором, что
решимость моя быть строгим очень поколебалась.
- Где Леонид? - спросила она.
- Он в Москве, а вы одна дома?
- Одна.
- А ваш больной Иван Кузьмич?
- Ему лучше; он уехал; у нас много перемен наделалось.
- Я слышал.
- Уж слышали? Что же такое вы слышали?
- Слышал, что Надина от вас переехала, потому что надежды ее на
Курдюмова лопнули; он, говорят, ухаживал за вами.
- И это уж говорят?
- Да, говорят, и говорят на гулянье.
- Что ж: пускай говорят! Это правда.
- Не дай бог, чтоб все была правда; говорят не только, что он за вами
ухаживал, но что у вас была интрига и Надина была громовым отводом, который
обеспечивал ваши отношения. Неужели и это правда?
- Ну да, правда; вы этому верите, что ж еще спрашиваете?
- За что же вы сердитесь на меня? Если вам неприятно мое участие...
- Мне ничьего не нужно участия; участь моя решена, - возразила Лида.
- Но чем же решена? Вы напрасно так отчаиваетесь.
- Я не отчаиваюсь, а смеюсь. Я потерянная женщина, муж меня бросил, тут
отчаяние не поможет.
- Конечно, не поможет. Лучше хладнокровно обдумать, и тогда еще можно
найти какое-нибудь средство продолжить обман на год, на два.
Лида посмотрела на меня.
- Какой обман? - спросила она.
- Вроде громового отвода, которым была сделана Надина. Курдюмов, при
всем своем тупоумии, на эти вещи изобретателен. Он приищет еще другой
какой-нибудь способ, чтоб погубить вас окончательно.
- Не он меня губит, а другие. Он прекрасный человек и предан мне так,
как, может быть, никто, - возразила Лида.
Я пожал плечами.
- Вам это странно слышать, - продолжала она, - а вы не знаете, что
когда меня, глупую, выдали замуж, так все кинули, все позабыли: мать и
слышать не хотела, что я страдаю день и ночь, Леонид только хмурился, вы
куда-то уехали, никому до меня не стало дела, один только он, у которого
тысячи развлечений, пренебрег всем, сидел со мной целые дни, как с больным
ребенком; еще бы мне не верить в него!
- К чему тут тратить много слов, Лидия Николаевна; вы влюблены в него,
и этого довольно, - проговорил я с досадой.
- Я не влюблена в него, а люблю его, это вы можете сказать моему мужу,
матери, брату, целому свету: мы не вольны в наших чувствах.
- Только этого недоставало, чтоб вы меня понимали так, - возразил я,
берясь за шляпу.
Лида молчала.
- Не мало, но, может быть, слишком много, и без всяких прав,
претендовал я на участие к вам, - продолжал я почти со слезами на глазах, -
извиняюсь же вашим, выражением: мы не вольны в наших чувствах.
Лида отвернулась от меня. Я снова продолжал:
- Искренно желаю, чтобы вы не ошиблись в ваших надеждах на избранного
вами человека и чтобы не страдали впоследствии раскаянием. Изменить своему
долгу, на каком бы то ни было основании, проступок для женщин, за который их
осудит и общественное мнение и собственная совесть.
Проговоря эти слова, я вышел из кабинета, решившись совсем уйти, но
сделать этого был не в состоянии, а прошел в гостиную и сел, ожидая, что
Лида меня вернет. Прошло несколько минут; я превратился весь в слух. Лида
меня не звала, но я слышал, что она рыдала. Я не выдержал и снова вошел в
кабинет.
- О чем же вы плачете? - спросил я, садясь против нее.
- Простите меня, - отвечала Лида, протягивая мне руку, - я оскорбила
вас, я сама не знаю, что говорю... Если бы вы знали, как я страдаю... Не
верьте мне, я многое вам говорила неправду.
Я вздохнул свободнее.
- Дай бог, - возразил я, - но все-таки вы держали себя неосторожно с
Курдюмовым.
- Неосторожно, - повторила Лида грустным голосом, - еще надобно быть
осторожней, я уж и не знаю.
- Да, следовало бы, - заметил я.
- Может быть, но что ж мне делать, если я такая глупенькая, если я так
слабохарактерна, вы это и прежде мне говорили, - проговорила Лида и залилась
горькими слезами.
Мне стало от души ее жаль. Будь она, кажется, во сто раз виновнее, я не
в состоянии быть строгим ее судьею и буду участвовать и помогать ей,
насколько во мне достанет сил и возможности.
- Что же у вас такое вышло теперь? - спросил я.
Лида несколько времени не отвечала.
- Третьего дня, - начала она, с трудом переводя дыхание, - Курдюмов
говорил мне разные разности. Надина подслушала, потом он прислал мне письмо,
она перехватила его и показала мужу, в этом все и произошло.
- Что ж Иван Кузьмич?
Лида глубоко вздохнула.
- Сначала он хотел меня убить, потом гнал, чтобы я шла к Курдюмову,
потом плакал - это ужаснее всего, а теперь уехал и не хочет со мной жить.
Если бы вы только слышали, что он мне говорил! Надина тоже так рассердилась,
что я думала, что она с ума сойдет; вдвоем на меня и напали, я даже теперь
не могу вспомнить об этом равнодушно. Посмотрите, как я дрожу, а первое
время у меня даже голова тряслась.
Сердце кровью облилось у меня, слушая рассказ Лиды.
- Что вы теперь думаете делать? - спросил я ее.
- Сама не знаю; я очень боюсь Леонида и маменьки, что, если они
услышат, а оправдываться я не могу. Они бог знает что подумают.
- За Леонида я вам ручаюсь, он вас очень любит, я ему расскажу все.
- Пожалуйста; впрочем, господи! Я сделала еще одну глупость: после этой
сцены, когда Иван Кузьмич и Надина так меня разобидели, я с отчаяния
написала к Курдюмову письмо, все ему рассказала и написала, что он один
остался у меня на свете и что вся моя надежда на него.
- Что ж он вам отвечал на это письмо?
- Умолял, чтоб я с ним бежала, хотел увезти меня за границу. Мне так
после этого сделалось досадно и стыдно за себя. Неужели я такая потерянная
женщина, что в состоянии бросить мужа? Иван Кузьмич ко мне был очень
нехорош, но пусть он будет в тысячу раз хуже, пусть будет каждый день меня
терзать, я все-таки хочу с ним жить.
- Другого вам нечего и делать! Крест ваш тяжел, но вы его взяли и
несите.
- Я знаю... Послушайте: съездите, пожалуйста, к мужу, упросите его,
чтобы он не делал этих глупостей и приехал бы домой, и, бога ради, успокойте
его об Курдюмове.
При последних словах я нарочно смотрел Лиде в глаза, но и тени
притворства не было в кротком выражении ее лица.
- Где ж я могу найти Ивана Кузьмича? - спросил я.
- Он или у Пионовых, или у той магазинщицы. Они все и вооружают его;
если он дольше еще у них останется, то совсем меня бросит.
Я хотел было тотчас же ехать, но Лида меня остановила и просила остаток
вечера провести у ней. Она боялась, что приедет Курдюмов, и он в самом деле
приезжал, но его, по общему нашему распоряжению, не приняли.
XI
На другой день я чем свет написал к Леониду письмо и отправил его по
городской почте. Я подробно ему описал все, что случилось с Лидией
Николаевной, мое свидание с ней и поручение, которое она мне сделала. Ивана
Кузьмича я поехал отыскивать часу в десятом. У Пионовых его не было; я дал
их лакею полтинник, чтобы вызвать его на откровенность, и стал
расспрашивать; он мне сказал, что Иван Кузьмич заезжал к ним накануне поутру
и разговаривал очень долго с господами, запершись в кабинете, а потом уехал
вместе с барином, который возвратился домой уже утром и очень пьяный, а
барыня чем свет сегодня поехала к Марье Виссарионовне.
От Пионовых я отправился в магазин, о котором мне некогда говорил
желтолицый поручик, и отыскал его очень скоро по вывеске, на которой было
написано: "Махазин лучих французких цвитов, Анны Ивановой". Я вошел по
грязной лестнице и отворил дверь прямо в большую комнату. В ней был шкаф и
стол, за которым, впрочем, никто не работал. Маленькая запачканная девочка
мела пол; у открытого окна сидели две, как я полагаю, старшие мастерицы, из
которых одна была худая и белокурая, а другая толстая, маленькая,
черноволосая и с одутловатым лицом. При входе моем они переглянулись и
засмеялись.
- Что вам надобно? - спросила белокурая.
- Здесь мой хороший знакомый Иван Кузьмич! Я желал бы его видеть, -
отвечал я.
- А вы чьи такие? - спросила черноволосая.
- Я знакомый его, - повторил я.
- Да кто такие! Мы ихних знакомых очень хорошо знаем.
- Тебе что за беспокойство? Суешься не в свое дело, - перебила ее
белокурая.
- Что мне за беспокойство, так спрашиваю.
- Где я могу видеть Ивана Кузьмича? - отнесся я к белокурой.
- Он там - вон в этой комнате... Матреша! - спросила она девочку. -
Иван Кузьмич встал?
- Встал-с.
- Позвать, что ли, вам его?
- Нет, я сам пойду, - отвечал я и, боясь, что Иван Кузьмич ко мне не
выйдет, отворил дверь, на которую белокурая мне показывала, и вошел.
Он лежал на диване; перед ним стоял графин водки и морс. Комната была
разгорожена ширмами с дверцами, которые при моем появлении захлопнулись.
Увидев меня, Иван Кузьмич ужасно смешался, привстал, говорить ничего не мог
и весь дрожал. Он был очень истощен и болезнью и, вероятно, недавнею
попойкою. Я начал прямо:
- Я приехал к вам, Иван Кузьмич, от Лидии Николаевны, она просит вас
возвратиться домой.
- Нет-с, благодарю вас покорно, не беспокойтесь, сделайте одолжение...
я стар - мной играть... я не игрушка. Домой мне незачем ехать, я здесь
живу... что ж такое, я всем скажу, что здесь живу, я квартиру здесь нанимаю,
и кончено...
- Вы этим компрометируете Лидию Николаевну; неужели вас совесть не
упрекает за нее?
Иван Кузьмич сделал нетерпеливый жест.
- Вы сердитесь на нее, и сами не знаете за что, - продолжал я. - Мне
все известно: письмо Курдюмова никак не может служить обвинением для Лидии
Николаевны. Ни одна в мире женщина не поручится, чтобы какой-нибудь господин
не решился ей написать подобного письма. Между вами или одно недоразумение,
или вы хотите только сделать зло вашей жене, и за что же, наконец! Неужели
за то, что она в продолжение пяти лет терпела все ваши недостатки, скрывала
их от знакомых, от родных, а вы пустую записку обращаете ей в преступление.
- Я не за то-с, мне это что... я не за это.
- Так за что же?
- Так, ничего-с: мимо ехали, - отвечал Иван Кузьмич, выпил стакан водки
и начал ходить взад и вперед по комнате.
- Коли так больна и не любит меня, так зачем же замуж выходила, шла бы
в кого влюблена; а я ведь дурак... я ничего не понимаю, - говорил он как бы
сам с собой.
- Она сначала вас уважала, но после вы сами ее вооружили против себя! -
возразил я.
- Я вооружил, да-с, я же виноват, коли муж к жене, а она в сторону...
может быть, по-вашему, образованному, ничего, очень хорошо... а мы люди
простые. Что ж такое? Я прямо скажу, я мужчина, за неволю сделаешь
что-нибудь... У них рюмку водки выпьешь, так сейчас и пьяница; ну, пьяница,
так пьяница, будь по-ихнему. Теперь меня всего обобрали... я нищий стал... у
меня тут тридцать тысяч серебром ухнуло, - ну и виноват, значит! Мы ведь
дураки, ничего не понимаем, учились на медные деньги, в университетах не
были.
- Не совестно ли вам, Иван Кузьмич, говорить это? Не вы ли сами
предложили как доказательство любви вашей уничтожить этот вексель!
- Я не корю. Дай им бог счастья, а мне проживать на них нечего, я все
прожил.
Видя, что Иван Кузьмич был так настроен против Лидии Николаевны, что
невозможно было ни оправдать ее пред ним, ни возбудить в нем чувство
сострадания к ней, я решился по крайней мере попугать его и намекнул ему,
что у ней есть родные: мать и брат, которые не допустят его бесславить
несчастную жертву, но и то не подействовало. Он сделал презрительную
гримасу.
- Ничего я не боюсь; плевать я на всех хочу, что они мне сделают?
Тем мое свидание и кончилось.
Я уехал.
"Нет, Лида не должна жить с этим человеком, он совсем потерялся, -
подумал я. - Это еще и лучше, что он сам ее оставил. Пусть она живет с
матерью: расскажу все Леониду, и мы вместе как-нибудь это устроим". Больше
всех я ожидал сопротивления от самой Лиды: вряд ли она на это решится.
Я заехал к ней, чтобы передать ей малоуспешность своей поездки и
сообщить новое мое предположение насчет дальнейшей ее участи, но не застал
ее дома: она была у матери, которая присылала за ней. Что-то там происходит?
От Леонида не было никакого известия. Возвратившись домой, я целое утро
провел в раздумье, ездил потом к Курдюмову, чтобы растолковать, какое зло
принес он любимой им женщине, и прямо просить его уехать из Москвы, заезжал
к Надине растолковать ее ошибку, но обоих не застал дома, или меня не
приняли, а между тем судьба готовила новый удар бедной Лиде.
Поздно вечером, когда уж я улегся в постель, вдруг вошел ко мне Леонид
во фраке и в белых перчатках.
- Откуда это? - спросил я его.
- В вокзале был и приехал к вам ночевать.
- Очень рад.
- Вы меня положите в кабинет.
- Отчего же не в спальне - со мной?
- Так, я завтра рано уеду.
Я предложил было ему ужинать, но он отказался и просил только дать ему
вина.
- Мне хочется сегодня хорошенько выспаться; от какого вина лучше спишь?
- От всякого крепкого: хересу, портвейну.
- Дайте, какое у вас есть.
Я велел подать ему хересу, он выпил целый стакан, чего с ним прежде
никогда не бывало, поцеловал меня, ушел в кабинет, заперся там и тотчас же
погасил огонь.
Вообще он был как-то странен и чрезвычайно грустен. Об Лидии Николаевне
не сказал ни слова, как будто бы не получал моего письма, а я не успел и не
решился заговорить об ней. Мне не спалось, из кабинета слышался легкий шум,
я встал потихоньку и заглянул в замочную скважину. Ночь была лунная. Леонид
сидел у стола и что-то такое, кажется, писал впотьмах карандашом.
XII
Понять не могу, что такое делается: Леонид, кажется, всю ночь не спал.
Я сам заснул почти на утре, но когда проснулся, его уж не было у меня: в
шесть часов утра, как сказал мне мой человек, за ним заезжал молодой человек
в карете, в которой они вместе и уехали. Тяжелое предчувствие сдавило мне
сердце. Я решился, не теряя минуты, ехать к Леониду в Москву, ожидая или
найти его дома, или узнать по крайней мере там, куда и зачем он мог уехать.
Проезжая Мясницкую, я услышал, что меня кто-то зовет по имени; я обернулся:
это был человек Ваньковских, который кричал мне во все горло и махал
фуражкой. Я остановился. Он подбежал ко мне.
- Что такое? - спросил я.
- К вам, сударь, бежал; у вас несчастье приключилось: Леонид Николаич
очень нездоровы.
- Как, чем нездоров? - спросил я, сажая его к себе на пролетки и велев
извозчику ехать как можно скорее.
- Сами не можем знать хорошенько; ночевать они дома не изволили, а
сегодня на утре привезли в беспамятстве, все в крови; надобно полагать так,
что из пистолета, видно, ранены.
"Только этого недоставало", - подумал я и очень хорошо все понял. Вчера
он получил мое письмо о Лиде, а сегодня у него была, верно, дуэль с
Курдюмовым. И как мне, тупоумному, было не догадаться еще вчера, что он
замышляет что-то недоброе. Остановить его я имел тысячу средств: я бы его не
пустил, уговорил, наконец, помирил бы их.
- Куда он ранен и опасно ли? - спросил я человека.
- Бог их, батюшка, знает; слышал, что кровь-то больна одолевает, доктор
при них, не знаем, что будет. Они, как немного поочувствовались, сейчас
приказали, чтоб за вами шли, я и побежал. Этакое на нас божеское посещение -
барин-то какой! Этакого, кажись, и не нажить другого. Ну, как что случится,
сохрани бог, старая барыня не снесет этого: кричит теперь как полоумная на
весь дом.
Приехав, я встретил в зале молодого человека, товарища Леонида -
некоего Гарновского, которого видел у него несколько раз и которого, как я
заметил, он держал в полном у себя подчинении. Я догадался, что это был
секундант.
- Жив ли? - спросил я его.
- Жив еще-с, - отвечал он.
- Не стыдно ли было вам участвовать в подобном деле, не предуведомив ни
родных, ни меня, - сказал я ему.
- Что ж мне было делать, он взял с меня клятву; в этаких случаях нельзя
отказываться, - отвечал он со слезами на глазах.
- Очень можно. Это была не дуэль, а подлое убийство. Леонид во всю
жизнь пистолета не брал в руки, вы это знали, - так друзья не делают.
Молодой человек заплакал.
Я прошел в кабинет. Леонид лежал на своей кушетке вверх лицом, уже
бледный, как мертвец, но в памяти. Увидев меня, он улыбнулся.
- Здравствуйте! Я вас давно жду, - сказал он, протягивая мне руку.
Я взял и незаметно пощупал пульс, который был неровен, но довольно еще
силен. У изголовья стоял растерявшийся полковой медик, которого пригласили
из ближайших казарм. Я спросил его потихоньку о состоянии больного; он
отвечал, что рана в верхней части груди, пуля вышла, но кровотечение
необыкновенно сильно, и вряд ли не повреждена сонная артерия. Я просил его
съездить к университетским врачам, чтобы составить консилиум. Из дальних
комнат слышались стоны и рыдания Марьи Виссарионовны. Ее, по распоряжению
врача, не пускали к сыну.
- Сядьте около меня, - сказал Леонид, когда мы остались одни. Я сел.
- Я скрыл от вас мою проделку, - начал он слабым голосом, - вы бы мне
помешали... а мне очень хотелось проучить этого негодяя... Не думал, что так
кончится серьезно...
Я просил его не говорить и успокоиться.
- Ничего... часом раньше... часом позже... все равно... Не послали ли
Лиде сказать; я этого не хочу... не сказывайте ей дольше... как можно
дольше... Вы не оставьте ее... я на вас больше всех надеюсь... Мать тоже не
оставьте... ой, зачем это она так громко рыдает, мне тошно и без того.
Я не в состоянии был владеть собой и заплакал.
- И вы туда же! Стыдно быть таким малодушным, - продолжал Леонид. -
Теперь мать будет за меня проклинать Лиду; вразумите ее и растолкуйте, что
та ни в чем не виновата. Она вчера, говорят, так ее бранила, что ту
полумертвую увезли домой. Там, в моей шкатулке, найдете вы записку, в
которой я написал, чтобы Лиде отдали всю следующую мне часть из имения;
настойте, чтобы это было сделано, а то она, пожалуй, без куска хлеба
останется. Ой! Что-то хуже, слаб очень становлюсь... попросите ко мне мать.
Я пошел к Марье Виссарионовне; она лежала на диване, металась, рвала на
себе волосы, платье; глаза у ней бегали, как у сумасшедшей, в лице были
судороги. Около нее сидела Пионова, тоже вся в слезах.
- Леонид Николаич вас просит к себе, - сказал я.
- Что он - умер?.. умер?.. - спросила Марья Виссарионовна, вскочив.
- Напротив, им лучше, они желают только вас видеть.
Она быстро пошла, Пионова последовала за ней.
- Позвольте и мне; мне нельзя ее оставить в таком положении, -
отнеслась она ко мне.
Я ей ничего не отвечал. Мы все вместе вошли в кабинет. Марья
Виссарионовна бросилась было к сыну на шею, но он ее тихо отвел.
- Нет, тут кровь, замараетесь, - сказал он.
- Кровь!.. Да, тут кровь, - проговорила она безумным голосам и, упав к
нему на ноги, начала их целовать.
На лице Леонида изобразилась тоска.
- Марья Виссарионовна! Вы их беспокоите, - сказал я, подходя к ней.
- Chere amie!* Да вы сядьте, - произнесла Пионова.
______________
* Дорогой друг! (франц.).
- Да... да... я ничего... я сяду, - отвечала она и села.
Я и Пионова стали около нее; Леонид закрыл глаза. Прошло около четверти
часа убийственного молчания, Марья Виссарионовна рыдала потихоньку.
Вдруг... во всю жизнь мою не забуду я этой сцены: умирающий открыл
глаза, двинулся всем корпусом, сел и начал пристально глядеть на мать.
Выражение лица его было какое-то торжественно-спокойное.
- Не плачьте, а тростите меня: я много против вас виноват, - начал он,
- моею смертию вас бог наказывает за Лиду... вы погубили ее замужеством...
За что?.. Это нехорошо. Родители должны быть равны к детям.
Марья Виссарионовна упала на руки Пионовой; в лице Леонида промелькнула
как бы улыбка.
- Вы женщина умная, добрая, благородная; отец, умирая, просил вас об
одном: не предаваться дружбе и любить всех детей одинаково. Он хорошо знал
ваши недостатки; вы ни того, ни другого не исполнили.
Марья Виссарионовна начала сильнее рыдать.
- Загладьте хоть теперь, - начал опять Леонид, голос у него прерывался,
- устройте Лиду... с мужем ей нельзя жить, он ее замучит... отдайте ей все
мое состояние, я этого непременно хочу... А вы тоже оставьте ее в покое, -
отнесся он к Пионовой, - будет вам ее преследовать... Она вам ничего не
сделала... Матери тоже женихов не сватайте; ей поздно уж выходить замуж.
Пионова обратила к нему умоляющий взор; Леонид грустно покачал головой.
- Я все знаю, - продолжал он. - Как вам покажется, - обратился он ко
мне, - Лизавета Николаевна сватала матери своего родного брата, мальчишку
двадцати двух лет, и уверяла, что он влюблен в нее, в пятидесятилетнюю
женщину; влюблен! Какое дружеское ослепление!
С Марьей Виссарионовной сделался настоящий обморок, Пионова тоже
опустилась в кресла. Леонид замолчал, лег и обернулся к стене.
- Пора мне и с собой рассчитаться... Священника! - проговорил он глухим
голосом.
Я позвал горничных женщин и с помощью их вынес бесчувственную Марью
Виссарионовну; Пионову тоже вывели в двои руки. Пришел священник, Леонид
очень долго исповедовался, причастился и ни слова уже потом не говорил.
Приехали медики, но было бесполезно: он умер.
Печальные хлопоты о похоронах я принял на себя и пригласил в них
участвовать Гарновского, который все сидел в зале и обливался горькими
слезами. Он мне рассказал подробности дуэли: накануне приехал к нему Леонид
и повез его с собой в воксал; когда приехали, то Леонид все кого-то искал.
Встретившись с Курдюмовым, он остановил того, и они вместе ушли в дальние
комнаты. Возвратившись, Леонид отвел Гарновского в сторону и, предварительно
обязав его клятвою не говорить того, что он ему откроет, сказал, что у него
дуэль, и просил его быть секундантом; он согласился, и на другой день Леонид
назначил ему заехать за ним ко мне в шесть часов утра. Когда приехали к
назначенному месту, Курдюмов уже был там. Он или боялся, или не желал дуэли:
с ним даже не было секунданта; он несколько раз просил у Леонида прощения,
но тот отвечал, что он обижен не лично и потому простить не может. Когда
противники были поставлены, то Курдюмов хотел выстрелить на воздух, но
Леонид, заметив это, требовал, чтобы он стрелял как следует, а в противном
случае обещал продолжать дуэль целый день Курдюмов повиновался, раздался
выстрел, Леонид пошатнулся, сам тоже выстрелил, но на воздух, и упал.
Увидев, что он ранен, Курдюмов бросился к нему, высасывал у него пулю,
перевязывал рану и беспрестанно спрашивал, что он чувствует? Когда
бесчувственного Леонида повезли домой, он просил позволения проводить его и
всю дорогу рыдал, как ребенок, и когда того привезли, он не вышел из экипажа
и велел себя прямо везти к коменданту.
"Да будет святая воля бога", - подумал я. Как знать, что бы принесла
Леониду жизнь, особенно если взять в расчет его прекрасную, но все-таки
странную натуру.
Я очень боялся за Лиду; мне казалось, что ниспосланное ей испытание
свыше сил ее. Приказание Леонида - скрыть от нее случившееся - не исполнили.
Кто-то из людей отправился к ней в то же утро и все рассказал до малейших
подробностей; она приехала, но Леонид лежал уже на столе. Тут только я
увидел, какими огромными нравственными силами обладала эта, по-видимому
слабая, женщина. Как должна была огорчить ее смерть брата, которого она
страстно любила и который умер за нее, об этом и говорить нечего; но она не
рыдала, не рвалась, как Марья Виссарионовна, а тихо и спокойно подошла и
поцеловала усопшего; потом пошла было к матери, но скоро возвратилась: та с
ней не хотела говорить.
В продолжение трех дней и трех ночей она не отходила от тела, провожала
его в церковь, выстояла всю службу, хотя, конечно, видела и понимала, что
была предметом неприличного любопытства. Одни называли ее по имени, другие
указывали на нее, третьи рассказывали историю дуэли, но никто ее не пожалел,
никто в ней не поучаствовал; зато Марья Виссарионовна, как говорится,
надсадила всех. Ее внесли рыдающую на креслах, за ней шла, тоже рыдая,
Пионова, а при конце службы с ними обеими сделалось дурно. Я и Лида подошли
первые и простились с покойником. Иван Кузьмич тоже явился на похороны
истерзанный и больной; за панихидой он разрыдался, подошел потом к Марье
Виссарионовне, утешал ее, а жене даже не поклонился и как будто бы не
заметил ее. Он, как мне сказывали, отобрал от нее все вещи, экипажи, людей,
и Лида осталась с одной своей горничной Аннушкой.
Курдюмов содержится на гауптвахте и очень, говорят, тоскует. Все это
передавал мне Гарновский, который неимоверно ласкается ко мне и каждый почти
день бывает у меня. Он, кажется, очень боится, чтобы ему не досталось
чего-нибудь за дуэль.
XIII
Иван Кузьмич доконал себя. Вскоре после смерти Леонида он тяжко заболел
и сошелся с женою. Лида все ему простила и в продолжение трех месяцев была
его сиделкой, в полном значении этого слова. Старик доктор не ошибся:
водяная действовала быстро. Грустно и отрадно было его видеть в этот
предсмертный период жизни: разум его просветлел, самосознание и чувство
совести к нему возвратились; он оценил, наконец, достоинство Лиды и
привязался к ней, как малый ребенок, никуда ее не отпускал от себя, целовал
у нее беспрестанно руки и все просил прощения за прошедшую жизнь. Пионовых
решительно не хотел видеть, они приезжали несколько раз, и как Лида ни
просила, чтобы принять их, хоть для приличия, он не соглашался; родных своих
также не велел пускать, да они и сами не приезжали, за исключением Надины,
которая была один раз и с которой он ни слова не сказал, зато Анна Ивановна
ездила каждый день, но ее, это уж по приказанию Лиды, тоже не пускали.
Впрочем, она раз сказала об ее посещении Ивану Кузьмичу, он вдруг закричал:
"Вон ее, вон ее!" Говорят, он дал ей значительный вексель, который она и
подала ко взысканию. Умер он тихо. Лидия Николаевна осталась решительно без
всяких средств к жизни и даже во время его болезни она жила только тем, что
продавала кой-какие свои брильянтовые вещи. Марья Виссарионовна не только не
обеспечила, по завещанию Леонида, дочери, несмотря на все мои настояния, но
даже не принимала ее и называла ее при всех убийцею сына. От меня Лида
тщательно скрывала свою бедность, но я знал, что она начала жить только
своей работой, и потому подсылал к ней различных торговок и закупал все по
возможно дорогой цене.
Однажды, это было месяцев шесть спустя после смерти Ивана Кузьмича, я
познакомился с одним довольно богатым домом. Меня пригласили, между прочим,
бывать по субботам вечером; в одну из них я поехал и когда вошел в гостиную,
там сидело небольшое общество: старик серьезной наружности; муж хозяйки -
огромного роста блондин; дама-старуха в очках; дама очень молоденькая и,
наконец, сама хозяйка. Между всеми этими лицами шел довольно одушевленный
разговор. Я сел и начал прислушиваться.
- Мне очень жаль, очень жаль Курдюмова, - говорил старик, - человек он
умный, образованный, хорошего круга, влюбился в эту интриганку, выдержал за
нее дуэль и, наконец, погубил себя теперь таким образом.
- Ее мать с малолетства боялась, с малолетства видела в ней дурные
наклонности; эта женщина, как я слышу об ней, совершенная Лафарж{292}, -
говорила отрывисто старуха в очках.
- Я без грусти не могу вообразить ее брата. Говорят, еще очень
молоденький мальчик, и умереть в такие лета, это ужасно! Как должна ее самое
мучить совесть? Я удивляюсь, как она до сих пор еще жива? - вмешалась
молоденькая дама и покраснела от неуверенности, не сказала ли чего-нибудь
глупого.
- О! Ей ничего: подобным женщинам ничего не бывает. Скажите лучше, как
мать жива! Вот этой несчастной жертве я удивляюсь, - возразила старуха.
- Очень хорошо тут дурачили эту старую деву, сестру мужа, - сказал
хозяин, - они ее уверяли, что Курдюмов влюблен в нее. Я тогда жил в
Сокольниках и очень хорошо помню, что о ней кто-то сказал: "Это громовой
отвод, или новое средство скрывать любовь".
Старик пожал плечами.
- Одно, что может ее извинить, что она вышла за человека, которого не
любила. Будь она к нему привязана, так на многое бы не решилась, - заметила
хозяйка и взглянула с нежностью на мужа, который отвечал ей улыбкою.
- Ничто не может служить ей оправданием, - начал старик диктаторским
голосом. - Она была дурная дочь, как говорила Алена Александровна. Она вышла
замуж точно за дрянного человека, я его знаю, он у меня служил под
начальством, но это ее нисколько не оправдывает, а, напротив, еще хуже
рекомендует ее сердце. Для чего она это делала? Или по расчету, или по
нестерпимому желанию выйти за кого-нибудь, и, наконец, уж если вышла, так
должна была исправить недостатки мужа, а не доводить его до того, что он с
кругу спился и помер оттого; потом она завлекла молодого человека,
отторгнула его совершенно от общества: последнее время его нигде не было
видно, и, чтобы скрыть свою интригу, сделала из родной сестры своего мужа,
как говорит Алексей Иваныч, громовой отвод, или средство скрывать любовь.
Поведением своим была причиной смерти брата и в заключение всего вошла в
связь с каким-то еще господином, который у ней бывает каждодневно, чтоб не
сказать больше. Неужели после всего этого ее можно оправдать?
В продолжение этих слов старуха кивала утвердительно головой, да и
прочие, кажется, все безусловно соглашались. Я не вытерпел.
- Историю об этой даме рассказывают совсем не так, как она была, -
начал я в тоне же старика, вставая, - она точно вышла не по любви, но по
усиленным настояниям матери. Муж ее несчастному пороку пьянства был предан
еще холостой, остановить его не было никакой возможности. Курдюмов в
отношении ее был только навязчивый искатель. Сестру мужа ей и в голову не
приходило делать умышленно громовым отводом, но та сама влюбилась в
Курдюмова. С господином, который бывает у ней ежедневно, существуют только
самые святые, чистые, дружественные отношения, это я могу утвердительно
сказать, потому что господин этот я сам.
Все сконфузились, старик нахмурился, я скоро уехал.
Надобно сказать, что у меня с Лидой в последнее время были какие-то
неопределенные отношения. Что я любил ее, что я желал сделаться ее мужем, в
этом, конечно, нечего было и сомневаться, но не решался еще, будучи, с одной
стороны, не уверен, любит ли она меня, а с другой - боясь оскорбить в ней
чувство горести о потере брата и мужа. Ездил к ней я действительно очень
часто, она была и рада моим посещениям и отчасти стеснялась ими. Последний
случай окончательно утвердил меня в моем намерении. Лида одна, оставлена
всеми, без денег, порицаема общественным мнением: медлить нечего, что будет
- то и будет, подумал я и написал ей письмо, в котором признался ей в любви,
откровенно высказал ей, каким образом толкуют наши отношения, и молил ее
согласиться быть моей женой; в противном случае мы должны расстаться, чего,
уверен я, и она не желает.
Лида не отвечала мне целые два дни; нетерпение меня мучило. Я сам было
хотел ехать к ней, но мне принесли от нее письмо. Передаю его в подлиннике.
"Прости меня, что я так долго не отвечала на твое письмо, мой добрый и
единственный друг, позволь мне назвать тебя этим именем хоть за дружбу к
тебе моего бесценного Леонида. Ты пишешь, что любишь меня давно. Я давно это
знаю, но у меня недостало присутствия духа сказать тебе, просить тебя, чтобы
ты не любил меня; видишь, какая я кокетка и какая коварная! Ты возмутился за
обвинения, которыми карают меня в обществе, но как ты ошибался, писавши эти
строки; это общество гораздо лучше меня знает, чем ты: разве я так любила
мужа, как должно? Разве я, видевши безрассудство Надины, предостерегла ее? А
брат мой, бедный брат! Разве не за меня он помер и разве Курдюмов... Я все
тебя, мой друг, обманывала об нем... Я любила его... Я принадлежала ему всем
сердцем, всей душой моей... Я для него забыла бога, совесть - видишь, какая
я падшая женщина, и только твое строгое присутствие и тень брата, ставшая
между нами, дала мне и теперь силу отторгнуться от этого человека. Быть
женой твоей я не хочу и не могу. Я не достойна того! Мать меня простила и
позволила быть при ней. Она больна. Я буду за ней ходить, и приведи бог хоть
этим искупить мои проступки".
Лида сама произнесла над собой приговор; но в самом деле: виновата ли
она?
ПРИМЕЧАНИЯ
ВИНОВАТА ЛИ ОНА?
Впервые повесть напечатана в "Современнике" за 1855 год (т. XLIX, No 2,
февраль).
В издании Стелловского повесть датирована 3 января 1855 года. Эта
повесть связана с первым, запрещенным цензурой романом Писемского "Боярщина"
(первоначальное его заглавие - "Виновата ли она?"). Работая над
предназначенной для "Современника" повестью, Писемский использовал некоторые
материалы своего раннего, тогда еще не опубликованного романа. Так, фамилия
одного из персонажей первой редакции "Боярщины" - Ваньковский - была
присвоена отцу героини повести "Виновата ли она?". Кроме того,
опубликованную в "Современнике" повесть сближает с первым романом Писемского
и то, что в ней, как и в романе, основной причиной несчастий героини
является разорение родителей. Эти факты дают основание предполагать, что
Писемский начал работу над повестью вскоре после того, как узнал, что роман
"Боярщина" ("Виновата ли она?") запрещен цензурой. В декабре 1853 года в
письме к издателям "Современника" И.И.Панаеву и Н.А.Некрасову он упомянул о
повести, как о законченной: "Виновата ли она?" я при неприятностях и
хлопотах не успел поправить, как мне хочется, но в конце будущего месяца или
в начале февраля, - одним словом к мартовской книжке непременно
приготовлю"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 61.
Исправления, внесенные Писемским в текст повести при включении ее в
издание Стелловского, носили преимущественно стилистический характер, однако
некоторые из них а какой-то мере изменили характеристики основных персонажей
произведения. В шестой главе после фразы: "Большая часть этих гостей
обращалась с хозяином без всякой церемонии и даже называла его разными
родственными именами: дама с бородавками именовала его племянником,
худощавая девица - кузеном, нарумяненная дама или девица - кумом, чиновник -
сватом, господин, осматривающий ценные вещи, - братом", - в тексте
"Современника" было: "В Иване Кузьмиче, может быть, это хорошая черта, что
он не чуждается родных, подумал я, но во всяком случае, ради Лидии
Николаевны трудно будет с ними сблизиться, если бы они были только люди
небогатые и простые, но они модничают и по своему стараются выказать
некоторый тон". В тексте Стелловского это место отсутствует.
Конец XI главы после слов: "Ночь была лунная" - в тексте "Современника"
читался иначе, чем в тексте Стелловского: "Леонид стоял на коленях и
молился. Я с полчаса наблюдал его, он все молился, что меня удивило. Я знал,
что он богомолен, но чтобы молиться ночью, скрытно от меня - этого никогда
не бывало!"
Для издания Стелловского были значительно переработаны заключительные
строки повести. После слов: "...разве не за меня он помер" - в
"Современнике" было:
"...и разве я не любила Курдюмова и не люблю до сих пор, и, может быть,
в последнее время только твое строгое присутствие, мой добрый друг, спасло
меня, что я не пала совершенно и могу еще, что бы про меня ни говорили,
просить тебя не презирать меня вместе с другими, и только тень брага,
ставшая между нами, дала мне силы отторгнуться от этого человека, припомни,
как много и как долго обманывала я всех вас, а ты еще пишешь, что я не
виновата. Быть женой твоей я не могу и не стою, моя добрая мать теперь
простила меня и позволила быть при ней, она больна, я буду за ней ходить, и
приведи бог хоть этим искупить мои проступки..."
Дальше мне говорить, полагаю, нечего; рассказ мой, насколько было в нем
задачи, кончен. Лида сама над собой произнесла суд и обвинение, но в
заключение я все-таки хочу обратиться к тебе, мой беспристрастный читатель,
к тебе, которому искренно, не утаив ничего рассказал эту простую повесть,
реши и скажи, положив руку на сердце: виновата ли она?"
В настоящем издании повесть печатается по тексту: "Сочинения
А.Ф.Писемского", издание Ф.Стелловского, СПб, 1861 г., с исправлениями
опечаток по предшествующим прижизненным публикациям.
Стр. 250. Доппелькюмель - род тминной водки.
Стр. 261. Тильбюри - одноконный экипаж для двух пассажиров (англ.).
Стр. 269. "Лобзай меня, твои лобзанья..." - цитата из стих. А.С.Пушкина
"В крови горит огонь желанья".
Стр. 275. Комераж - сплетня (франц.).
"Северная пчела" - газета, с 1825 года издававшаяся реакционными
писателями Ф.Булгариным и Н.Гречем.
Стр. 292. Лафарж - француженка, обвиненная в отравлении своего мужа и
осужденная на пожизненную каторгу.
М.П.Еремин
М.П.Еремин
Выдающийся реалист
Книга: А.Ф.Писемский. Собр. соч. в 9 томах. Том 1
Издательство "Правда" биб-ка "Огонек", Москва, 1959
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 19 июля 2002 года
На своих современников Писемский производил не совсем обычное и даже,
может быть, несколько странное впечатление. Один из самых популярных
писателей своего времени, тонкий знаток театра и сам незаурядный актер, он
по внешности ничем не напоминал художника, артиста, как тогда называли
всякого человека, причастного к искусству. Петербургским и московским
литераторам бросалось в глаза прежде всего провинциальное в нем. "Трудно
себе представить, - вспоминает П.В.Анненков, - более полный, цельный тип
чрезвычайно умного и вместе оригинального провинциала, чем тот, который
явился в Петербург в образе... Писемского, с его крепкой, коренастой
фигурой, большой головой, испытующими, наблюдательными глазами и ленивой
походкой"*. А он не только не старался преодолеть в себе эту
"провинциальность", но даже несколько щеголял ею. Говорил он с ярко
выраженным костромским акцентом, а о "столичной утонченности жизни", как
вспоминает тот же Анненков, всегда отзывался насмешливо. В нем было что-то
простецки-задиристое, свойственное его младшим современникам -
писателям-разночинцам 60-70-х годов.
______________
* П.В.Анненков. Художник и простой человек (см. т. VIII. Полн. собр.
соч. А.Ф.Писемского, СПб, 1911, стр. 752-753).
Но в его поведении нельзя было не заметить и того, что заставляло
вспомнить патриархально-помещичьи нравы, что Анненков обозначил гоголевским
словечком "халатность". Такое сочетание на первый взгляд казалось странным.
Однако люди, близко знавшие Писемского, ясно видели, как естественно и
непринужденно уживались в его характере такие как будто бы взаимоисключающие
качества.
Алексей Феофилактович Писемский родился 11 марта 1821 года (сам он
всегда указывал другую дату - 10 марта 1820 года) в сельце Раменье,
Чухломского уезда, Костромской губернии. Писемский любил то ли с гордостью,
то ли с веселой иронией говорить о том, что он происходит из старинного,
едва ли не четырехсотлетнего дворянского рода, что имена его предков "в
родных преданьях прозвучали". Однако в новейшие времена ничего от былого
могущества и славы Писемских не осталось. Отец будущего писателя, Феофилакт
Гаврилович, выслужившийся из солдат подполковник в отставке, был дворянин
без поместья. Он "зажил помещиком" только потому, что его жена - Евдокия
Алексеевна Шипова - получила в приданое небольшое именьице.
В "Людях сороковых годов" есть выразительный диалог между Павлом
Вихровым, образ которого, по признанию самого Писемского, во многом
автобиографичен, и его отцом. Возвращаясь из гостей от богатой соседки
Абреевой, отец с сыном разговорились о военной карьере, и Павел заметил, что
служить в гвардии и быть флигель-адъютантом, по-видимому, хорошо.
"- Еще бы! - сказал старик. - Да ведь на это, братец, состояние надо
иметь.
Павел внимательно посмотрел на отца.
- А мы разве бедны? - спросил он.
- Бедны, братец! - отвечал Михаил Поликарпыч и почему-то при этом
сконфузился".
Да, это была бедность, хотя и особая, дворянская бедность. О куске
хлеба, конечно, не приходилось думать, он был, но во всем остальном надо
было соблюдать суровейшую экономию. Писемский, как и его герой, Павел
Вихров, очень рано познакомился с бедностью и испытал на себе все ее
"прелести", особенно унизительные именно в дворянской среде. Может быть, еще
острее и болезненнее, чем Павел, он возненавидел положение человека,
которого "облагодетельствовали" богатые соседи или родственники, которому
"покровительствуют" их высокомерные дети. Отчасти, может быть, поэтому его и
тянуло к крестьянским ребятишкам; ему не подсовывали их в качестве живых
игрушек, как это было в богатых дворянских домах, он дружил с ними на равной
ноге, говорил и думал, как они.
Но все-таки он был и барчук. У него были няньки и даже учителя, хотя и
плохие по недостаточности родителей. В семье Писемских родилось десять
детей, и только один, Алексей, остался жив. Естественно, что в нем души не
чаяли. В своей автобиографии Писемский вспоминает, что в детстве он сделался
"каким-то божком для отца и матери, да сверх того еще для двух теток,
барышень Шиповых, которые... пылали ко мне какою-то материнской любовью, так
что между соседним дворянством говорили, что у меня не одна мать, а три"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Избранные произведения, М.-Л., 1932, стр. 25.
Тринадцати лет он был определен во второй класс Костромской гимназии, в
которой проучился шесть лет - с 1834 по 1840 год.
Писемский учился в школе николаевского времени, в которой ученики, по
словам Герцена, низводились до положения "арестантов воспитания".
Вдалбливание "идей" о "всеблагом промысле господнем", о мудрости и отеческой
попечительности "обожаемого монарха", об извечной греховности и порочности
человеческой природы, о погибельной гордыне разума и о спасительности слепой
веры; издевательское восхваление участи народа, голодного и забитого
крепостниками; насаждение взаимной подозрительности и доносительства как
важнейших гражданских добродетелей; наконец, запугивание самыми зверскими
наказаниями - таков далеко не полный перечень средств, применявшихся для
оболванивания юношей. Понятно, что пребывание под ферулой такой школы не
могло не сказаться на характере Писемского, на его умонастроении.
К счастью, среди наставников Костромской гимназии были не только
чиновники от педагогики, послушно исполнявшие предписания светского и
духовного начальства. Были там и преподаватели вроде Николая Силыча
Дрозденки ("Люди сороковых годов"), которые приучали гимназистов критически
относиться к окружающему их миру пошлости и паразитизма. Не без влияния
таких преподавателей Писемский в последних классах гимназии стал всячески
сопротивляться царившей здесь казенщине. Не зубрежка "от сих до сих"
занимала теперь его время, а самостоятельное, пусть во многом еще
беспорядочное, чтение. Оно-то, по-видимому, и подсказало первую мысль о
писательском призвании.
С ним произошло то, что нередко случается с багатоодаренными людьми,
когда они, сами еще того не понимая, стихийно, ощупью пробиваются на тот
путь, на котором ожидает их главное дело их жизни. Натура деятельная, он под
влиянием прочитанных книг попробовал писать сам, сочинив две (не дошедшие до
нас) повести: "Черкешенка" и "Чугунное кольцо". Позднее Писемский отзывался
о них не без снисходительной иронии, так как, по его собственному признанию,
он описывая в них "такие сферы", которые были для него совершенно неведомы.
В то время он находился под сильным влиянием весьма распространенной в 30-х
годах романтической литературы с ее небывалыми страстями и "риторически
ходульно-величавыми" героями. Недаром Писемский позднее признавался, что
вышел из гимназии "большим фразером".
В 1840 году Писемский поступил на математическое отделение Московского
университета. За четыре года пребывания в университете завершилось в
основных чертах формирование его личности. Один из его современников
утверждает, что "в нем всегда чувствовался московский студент сороковых
годов"*.
______________
* П.Д.Боборыкин. За полвека. М.-Л., 1929, стр. 146.
Московский университет в начале 40-х годов переживал своеобразную
переходную эпоху. В преподавании старое, казенное соседствовало с новыми
веяниями, а то и ожесточенно соперничало с ними. Среди профессоров было
много еще людей реакционных в политическом отношении и безнадежно отсталых в
научном. Достаточно сказать, что ректором университета до 1842 года был
Каченовский, отсталость литературных (а позднее и исторических) взглядов
которого обнаружилась еще в 20-х годах. В первой половине 40-х годов еще
занимали кафедры и читали лекции такие усердные проповедники
правительственной идеологии, как профессор русской истории М.П.Погодин,
профессор археологии И.М.Снегирев или профессор словесности С.П.Шевырев.
Но в эти же годы в университете начинала свою преподавательскую
деятельность плеяда молодых профессоров, все больше и больше завоевывавших
симпатии студенчества. Лекции П.Г.Редкина, Т.Н.Грановского, Н.И.Крылова
отличались не только научной глубиной и обстоятельностью; в них, хотя и в
прикрытой форме, но вполне недвусмысленно осуждалось все средневековое в
русской государственной и общественной жизни. Даже независимо от того,
слушал Писемский лекции этих выдающихся ученых или нет, он не мог не
испытать влияния их идей; демократически настроенные студенты (а таких было
в то время большинство) на каждом шагу горячо обсуждали эти идеи, жили ими.
Интересы Писемского в это время были далеки от математики. Он
по-прежнему львиную долю времени уделяет литературе. В своей автобиографии
он признается: "Научных сведений из моего собственно факультета я приобрел
немного, но зато познакомился с Шекспиром, Шиллером, Гете, Корнелем,
Расином, Жан-Жаком Руссо, Вольтерам, Виктором Гюго и Жорж Зандом,
сознательно оценил русскую литературу..."*.
______________
* А.Ф.Писемский. Избранные произведения, М.-Л., 1932, стр. 26.
Этот перечень содержит в себе косвенное указание еще на одного учителя
студенческой молодежи, имя которого не значилось в списках профессоров
университета. С Шекспиром или Гете, Шиллером или Корнелем можно было тогда
познакомиться из самых различных источников, но увлечься творчеством Жорж
Санд можно было только под влиянием этого учителя. Большинство русских
журналов к ее творчеству относилось отрицательно и замалчивало самое ее имя.
В то время был только один влиятельный журнал, который систематически
пропагандировал творчество Жорж Санд, - это "Отечественные записки",
руководимые Белинским.
Писемский все ее творчество понимал "по Белинскому". Недаром еще в
университете он начал писать роман на типически "жоржзандовскую" тему: о
трагической судьбе женщины в помещичьем обществе, роман с характерным,
недвусмысленно раскрывающим позицию молодого писателя заглавием - "Виновата
ли она?".
Многозначительно и следующее признание Писемского: "...сознательно
оценил русскую литературу..." В университете он окончательно освободился от
былого увлечения романтической литературой и навсегда стал пламенным
поклонником и последователем Гоголя. Этот поворот к реализму произошел,
конечно, не под влиянием лекций и статей профессора Шевырева, который ставил
Бенедиктова, одного из столпов реакционного романтизма, выше Пушкина,
Лермонтова считал подражателем Бенедиктова, а Гоголя - автором "хохотливых",
а иногда и "грязных" повестей. Литературные вкусы, эстетические взгляды
Писемского формировались в то время под влиянием борьбы Белинского против
казенно-романтической литературы, под влиянием его страстной защиты и
пропаганды Гоголя.
Много лет спустя, когда праздновалось двадцатипятилетие литературной
деятельности Писемского, поэт и критик Б.Н.Алмазов в присутствии юбиляра и,
конечно, с его полного согласия говорил о том, что в студенческие годы
Писемский был "жарким поклонником Гоголя и статей Белинского...", что "на
эстетические его (Писемского. - М.Е.) теории имели большое влияние
критические статьи Белинского..."*. Через три года после юбилея в письме к
профессору Ф.И.Буслаеву, которое сам Писемский назвал своей творческой
исповедью, он опять говорил о Белинском как об идеальном наставнике
современных ему писателей**.
______________
* "Русский архив", 1875, No 4, стр. 453-454.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 367.
Приобщение к литературным взглядам Белинского - самое важное, что он
пережил в студенческие годы. Писемский не сумел подняться до понимания
революционной сущности идей Белинского, но основные положения эстетики
великого критика были для него несомненной истиной. Сама жизнь Белинского
была для него примером самоотверженного служения литературе. Не случайно,
создавая в "Тысяче душ" образ литератора-демократа, он воспроизвел в нем
наиболее характерные черты личности Белинского.
После окончания университета Писемский вернулся в Раменье. Около десяти
лет с небольшими перерывами прожил он в родных местах: то в Костроме - здесь
он служил, начав с чана губернского секретаря и за восемь лет дотянув до
титулярного советника, - то в Раменье, где он однажды собирался навсегда
освободиться от службы и целиком отдаться писательству.
Трудно представить себе обстановку, более не подходящую для
литературной работы, чем та, в которой жил Писемский в эти годы. Или
постоянная, иссушающая душу возня с бесконечным потоком бумаг, или поездки,
иногда в самые отдаленные уголки Костромской губернии, с самыми различными
поручениями: то для производства следствия по делу об убийстве, то на поимку
"разбойников", то для того, чтобы закрыть и уничтожить тайную
старообрядческую церковь. Все это изматывало и физические и духовные силы.
В этой обстановке Писемский временами приходил в отчаяние. "Неизлечимый
литератор", кал сам он говорил про себя, он никогда, даже в самые трудные
времена, не переставал писать, но в Костроме некому было даже прочесть
написанное, годами ничего не удавалось напечатать: первое крупное
произведение - роман "Виновата ли она?" - было запрещено цензурой, а другие,
почти законченные, посылать в журналы он уже не решался, боясь, что их не
пропустит "цензурная стража". Литературная работа казалась ему порою
совершенно бессмысленной. Оставалась только надежда на старые студенческие
московские связи. "...Напишите мне, бедному служебному труженику, -
обращается он к А.Н.Островскому. - Письмо Ваше доставят слишком много
удовольствия человеку, делившемуся прежде с Вами своими убеждениями, а ныне
обреченному волею судеб на убийственную жизнь провинциального чиновника;
человеку, который, по несчастью, до сих пор не может убить в себе
бесполезную в настоящем положении энергию духа"*. А.Н.Островский откликнулся
на это письмо: он помог Писемскому напечатать повесть "Тюфяк".
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 26.
В русской литературе XIX века немного найдется произведений, появление
которых было бы встречено таким дружным хором похвал и восторгов, какой
раздался в конце 1850 года после выхода в свет "Тюфяка". Критики ведущих
журналов того времени в один голос объявили повесть Писемского не только
лучшим произведением отечественной беллетристики в 1850 году, но и одним из
лучших произведений всей русской литературы.
Этот успех окрылил Писемского. Ему по-прежнему приходилось выполнять
все чиновничьи обязанности, и все-таки он за один только 1851 год написал
столько, что нельзя не удивляться, когда он успевал это делать.
Но этот же успех еще больше обострил одиночество. Писемский с каждым
днем все тяжелее переносил свое вынужденное пребывание в
чиновничье-дворянской Костроме. После творческого подъема 1851 года
наступает упадок сил, раздражительность, боязнь за свое здоровье - словом,
все то, что он называл ипохондрией. "Если бы вы знали, - писал он
М.П.Погодину, - как трудно и как неудобно заниматься беллетристикой мелкому
губернскому чиновнику..."*. "Если я еще останусь на долгое время в Костроме,
то решительно перестану писать", - признается он ему**. К тому же и самая
служба превратилась в непрерывную нравственную пытку.
Простодушно-прямолинейный при исполнении своих служебных обязанностей,
органически неспособный прибегать к плутовской чиновничьей дипломатии,
Писемский никогда не был на хорошем счету у губернского начальства. А после
того, как оно узнало, что коллежский секретарь Писемский - еще и знаменитый
на всю Россию писатель, то попросту решило отделаться от опасного свидетеля.
При первом удобном случае ему предложили перевестись в Херсон.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 532.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 537.
Он вышел в отставку и поселился в Раменье. Однако прожил он там
недолго, хорошо понимая, что в деревне задерживаться нельзя. "Жить, во 1-х,
нечем, - писал он А.Майкову, - во 2-х, очень уж одичаешь"*. Писемский
принимает решение навсегда переехать в Петербург и начать жизнь
профессионального литератора. "В Питер, в Питер! Бог с ним, с этим
уединением, в котором я даже сочинять не могу. Гоголь между многими умными
правдами сказал одну неправду, что будто бы писатель должен искать
вдохновения в тиши кабинета: вдохновение я, по крайней мере, черпал всегда
из жизни, а в уединении, и то временном, непродолжительном, удобно
пользоваться этим вдохновением"**.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 73.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 77.
В конце 1854 года он уже был в Петербурге.
Кончились его чиновничьи мытарства, о которых он всю жизнь не мог
вспоминать без раздражения и боли. Но не только горькие воспоминания
обременяли его душу, когда он покидал родное костромское захолустье. Служба
в Костроме давала Писемскому неограниченные возможности наблюдать
самодержавно-крепостническую Россию в самых цинически откровенных
проявлениях, видеть жизнь народа во всей ее непосредственности. Все, что
составило ему славу незаурядного художника, все, за что современники ставили
его имя наряду с именами Островского, Тургенева и Гончарова, - все это было
сделано под впечатлением того бесконечного количества фактов, событий и лиц,
которые в костромские годы проходили перед его вдумчивым взором. Его
обширная память запечатлела так много, что этого хватило не только на то,
что уже было написано или задумано ко времени отъезда в Петербург, но с
избытком наполнило и те его произведения, которые он создавал позднее.
Первые произведения Писемского были созданы и большею частью
опубликованы в то время, когда русская литература испытывала особенно
ожесточенный натиск реакции.
Сороковые-пятидесятые годы XIX столетия - это период, когда все более и
более обнаруживалась внутренняя несостоятельность "фасадной", по
характеристике Герцена, империи Николая I. И главной болезнью режима, по
признанию самих высших властей, было крепостничество. Напуганное неуклонно
нараставшим протестом крестьян против помещичьего гнета, правительство
Николая I со дня на день ждало открытых выступлений народа. Малейшие
отклонения от официального регламента, которому заправилы
самодержавно-крепостнической реакции стремились подчинить все стороны жизни
общества, рассматривались как симптомы бунта.
После того, как в Петербурге было получено известие о французской
революции 1848 года, главари режима потеряли последние остатки
самообладания. "Красная опасность" чудилась им повсюду и особенно в
литературе. На нее-то и обрушились наиболее тяжелые удары. Во главе цензуры
были поставлены самые озлобленные и невежественные сановники, вроде
Бутурлина или Корфа, которые до того были ослеплены страхом, что даже в
евангельских притчах усматривали скрытую проповедь... социализма. Но и эти
беспримерные цензурные гонения казались Николаю I явно недостаточными. Над
всеми передовыми литераторами нависла угроза расправы без суда и следствия.
Тайная полиция уже готовилась арестовать Белинского, и только его смерть
помешала осуществить этот замысел. Достоевский был осужден на каторжные
работы; Плещеев отдан в солдаты в отдаленные оренбургские гарнизоны, куда за
год до этого был сослан великий поэт украинского народа Тарас Шевченко;
Щедрин изнывал в вятской ссылке, и никакие хлопоты не могли облегчить его
участи.
Естественно, что все эти неистовства реакции не могли не отразиться на
состоянии литературы. Журналы, альманахи и сборники наводнились "светскими"
повестями и романами, бесконечными элегиями или игривыми безделушками. "Вот
опять, - писал Чернышевский, - как во времена Марлинского и Полевого,
появляются на свет, читаются большинством, одобряются и ободряются многими
литературными судьями произведения, состоящие из набора реторических фраз,
порожденные "пленной мысли раздраженьем", ненатуральною экзальтациею,
отличающиеся прежнею приторностью, только с новым еще качеством -
шаликовской грациозностью, миловидностью, нежностью, мадригальностью... и
эта реторика, оживши в худшем виде, опять угрожает наводнить литературу,
вредно подействовать на вкус большинства публики, заставить большинство
писателей опять забыть о содержании, о здоровом взгляде на жизнь, как
существенных достоинствах литературного произведения"*.
______________
* Н.Г.Чернышевский. Полн. собр. соч., т. II, М., 1949, стр. 255.
В эти годы заявили претензии на главенствующее положение в литературе
всевозможные противники критического реализма. С глубокомысленным видом
толковали они о Пушкине, который был якобы основоположником "чистого"
искусства, искусства, примиряющего с жизнью, то есть с
самодержавно-крепостнической действительностью; они лицемерно заявляли, что
между "Мертвыми душами" Гоголя и его "Выбранными местами из переписки с
друзьями" нет принципиального различия и т.п. Особенным, имевшим прямо-таки
доносительский характер нападкам подвергались писатели "натуральной" школы,
то есть школы Белинского и Гоголя. Их произведения объявляли "грязными",
"мизантропическими", не отражающими "светлых" сторон жизни. Необходимо было
высокое гражданское мужество, чтобы сопротивляться проповеди апологетов
официальной идеологии, чтобы не поддаться обезоруживающим нашептываниям
теоретиков "искусства для искусства" и продолжать дело правдивого
воспроизведения жизни. Именно поэтому тургеневские "Записки охотника",
например, или комедия А.Н.Островского "Свои люди - сочтемся" были восприняты
передовыми людьми того времени не только как крупнейшие явления в истории
русского искусства, но и как бесспорные свидетельства необоримости
освободительного движения в стране.
В этой обстановке позиция Писемского может на первый взгляд показаться
весьма неопределенной. Наибольшее количество его произведений в 1850-1852
годах печатается в одном из самых реакционных журналов того времени, в
славянофильском "Москвитянине". Но в это же время он начинает постоянно
сотрудничать в некрасовском "Современнике". В его высказываниях о литературе
сталкиваешься подчас с явной разноголосицей. То он мечтает о блаженных
временах, "когда критика в искусстве будет видеть искусство, имеющее в самом
себе цель..."*, то смеется над рецензентами, восхищавшимися "ограниченной",
как он ее характеризовал, поэзией Фета, спрашивая, "не похожи ли они в этом
случае на котов, у которых чешут за ухом"**. Эти факты отчасти и породили
довольно устойчивую легенду о том, будто Писемский творил бессознательно, не
руководствуясь никакой определенной системой взглядов, не преследуя никаких
более или менее ясно осознанных целей; будто "ко всем партиям, ко всем
лагерям, ко всем людям он относился одинаково скверно"***. Однако эта
легенда не имеет под собой сколько-нибудь твердой почвы. В колебаниях
Писемского явно выделяется тенденция, сложившаяся в его сознании еще в
студенческие годы.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 63-64.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 69.
*** С.А.Венгеров. Собр. соч., т. 5, СПб, 1911, стр. 176.
Живя в костромском захолустье, Писемский внимательно следил за
событиями в литературе. Он сурово осуждал мелкотравчатую, развлекательную
беллетристику, получившую в то время большое распространение. "Видит бог, -
писал он издателю журнала "Отечественные записки" Краевскому, - сколько я
желаю трудиться и сделать хоть что-нибудь для русской литературы, и с каким
грустным и тяжелым чувством пробегаю я повести, романы и рассказы моих
собратов, которые, кажется, и приучили цензоров к бесцветности и пошлости"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 41.
Зато с какой радостью приветствовал он все, в чем видел здоровые начала
передовой русской литературы! Каждое новое произведение Тургенева,
Л.Толстого (особенно его "Севастопольские рассказы"), Островского он
воспринимал как свой успех. "Ваш "Банкрут" - купеческое "Горе от ума" или,
точнее сказать, купеческие "Мертвые души", - писал он Островскому после
прочтения его комедии "Свои люди - сочтемся"*. В развитии традиций
Грибоедова и Гоголя, то есть традиций критического реализма, он видел одну
из главных заслуг Островского, и поэтому малейшие отступления от этих
традиций, как, например, в комедии "Бедность не порок", Писемский
рассматривал как нечто чужеродное в творчестве великого драматурга**.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 26.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 75.
Среди многочисленных легенд, связанных с именем Писемского, легенда,
будто он в период своего сотрудничества в "Москвитянине" испытал на себе
влияние славянофильских идей, занимает далеко не последнее место. Однако, не
говоря уже о том, что в его произведениях трудно найти мотивы,
сколько-нибудь осязательно связанные со славянофильской идеологией, все его
взаимоотношения с издателем "Москвитянина" М.П.Погодиным и членами "молодой
редакции" этого журнала свидетельствуют о том, что он никогда не был
последовательным единомышленником этих людей.
Дружеский кружок литераторов, составивших так называемую "молодую
редакцию" "Москвитянина", по своим эстетическим и общественно-политическим
устремлениям не был единым и монолитным, как это изображают
славянофильствующие мемуаристы. Такие члены этого кружка, как поэт и критик
Алмазов, критик Эдельсон, знаток старинной русской песни и благоговейный
ценитель православного богослужения Филиппов и теоретик кружка Аполлон
Григорьев, в сущности, с начала 50-х годов примыкали, с незначительными
оговорками, к официальной идеологии. Хоть они и не прочь были при случае
поиронизировать над старомодной и прямолинейной терминологией откровенного
реакционера Погодина, их сотрудничество с ним было вполне закономерно.
В этом содружестве занимал особое место Островский. На первых порах он,
может быть, и не совсем отчетливо сознавал свои расхождения с членами
"молодой редакции". Но постепенно он все более и более ясно видел, что в его
творчестве их интересуют лишь те элементы идеализации патриархальности,
которые, как это показал Чернышевский в своей статье о комедии "Бедность не
порок", в корне противоречили действительно плодотворному началу творчества
драматурга, с такой силой выразившемуся в "Своих людях". С самого основания
"молодой редакции" Островский был в ней наиболее последовательным
сторонником гоголевского направления. Именно поэтому он и привлек Писемского
в журнал.
Не входя непосредственно в состав "молодой редакции", Писемский пытался
противодействовать влиянию А.Григорьева, из статьи в статью твердившего об
антихудожественности произведений писателей "натуральной" школы, о
необходимости примирения с господствовавшей в то время действительностью. "Я
не советую вам верить Григорьеву на слово, - писал он Погодину в одном из
своих писем, - он завирается иногда". "Посоветуйте говорить об авторах, -
настаивает он в другом письме к тому же Погодину, - чем о своих началах", -
разумея под последними излюбленные философские и исторические рассуждения
Григорьева*. Правда, эти попытки поссорить явного реакционера Погодина с
проповедником чуть-чуть подновленного славянофильства Григорьевым были
довольно наивны, но они, тем не менее, весьма характерны для Писемского. В
конце концов он отходит от этого кружка, резко осудив свойственное
большинству его членов "лицемерие, ханжество", "возмутительное, безмысленное
славянофильство"**. С 1853 года он прекращает сотрудничество в
"Москвитянине".
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 47.
** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 62.
В 1851 году он начал печатать свои произведения в "Современнике". Но и
в этом журнале не все для него было приемлемо. До 1854 года то есть до
вступления в редакцию "Современника" Чернышевского, критический отдел
журнала находился под сильным влиянием сторонников "чистого" искусства -
А.В.Дружинина, П.В.Анненкова, В.П.Боткина. Именно с ними и спорил в то время
Писемский. Так, например, он резко осудил статью Анненкова "Романы и
рассказы из русского простонародного быта в 1853 году", в которой ее автор
ополчался против "грубых изображений" крестьянской жизни и советовал
живописать ее так, чтобы несчастья и тяготы были скрыты подобно тому, как
"очертания крыльца и забора итальянской избы пропадают в гуще плюща и
виноградника, обвивающих их со всех сторон"*. Особенное возмущение
Писемского вызвала мысль Анненкова о том, что "при рассказах Писемского
вы... извлекаете поучение и вывод не касательно быта, который описывается, а
касательно искусства, с каким подступает к нему автор и им овладевает"**. В
одном из своих писем он заявил, что Анненков "совершенно не понял того, что
писал я..." "Вместо того, чтобы вдуматься в то, что разбирает, он приступил
с наперед заданной себе мыслью, что простонародный быт не может быть
возведен в перл создания, по выражению Гоголя, да и давай гнуть под это
все"***.
______________
* П.В.Анненков. Воспоминания и критические очерки, т. II, СПб, 1879,
стр. 48.
** П.В.Анненков. Воспоминания и критические очерки, т. II, СПб, 1879,
стр. 68.
*** А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 71.
В статье Анненкова он вскрыл ту же тенденцию, с которой столкнулся и в
писаниях А.Григорьева, - тенденцию к примирению с крепостнической
действительностью.
В своей статье о втором томе "Мертвых душ", сравнив творческий метод
Диккенса с методом Теккерея, Писемский высказал один из основных своих
взглядов на литературу: "Один успокаивает себя и читателя на сладеньких, в
английском духе, героинях, другой хоть, может быть, и не столь глубокий
сердцевед, но зато он всюду беспристрастно и отрицательно господствует над
своими лицами и постоянно верен своему таланту"*. Воспитавшийся на статьях
Белинского, Писемский был глубоко убежден: талант тогда достигает расцвета,
когда художник правдиво рисует действительность, не скрывая ее
недостатков...
______________
* А.Ф.Писемский. Полн. собр. соч., т. VII, СПб, 1911, стр. 457.
После того, как был напечатан "Тюфяк", всем стало ясно, что в
литературу влилась новая незаурядная сила. И естественно, что обсуждение
первых произведений Писемского еще больше обострило старые споры о
плодотворности основных направлений в русской литературе 40-50-х годов. Все
противники критического реализма - от славянофильствующего Аполлона
Григорьева до англомана А.В.Дружинина, - будто сговорившись, твердили о том,
что произведения Писемского ничего общего с традициями "натуральной" школы
не имеют, что он начинает какое-то особое направление в русской литературе.
А.Григорьев в каждом произведении Писемского склонен был видеть явную
полемику с "натуральной" школой. О "Тюфяке", например, он писал, что это -
"самое прямое и художественное противодействие болезненному бреду писателей
натуральной школы", что Писемский в своих произведениях якобы развенчал
"героев замкнутых углов (намек на повесть Некрасова "Петербургские углы". -
М.Е.) с их... им самим непонятными стремлениями, проводящих "белые ночи"
(имеется в виду роман Достоевского "Белые ночи". - М.Е.) в бреду о каких-то
идеальных существах, к которым не смеют подойти в действительности, или
страдающих в действительности от этих же самых идеальных существ; только г.
Писемский, может быть и даже вероятно, с душевной болью отнесся к этому
герою как следует, комически"*.
______________
* "Москвитянин", 1853, No 1 (январь), стр. 29.
Но Григорьев не мог не видеть, что смысл произведений Писемского, как
ни старайся, нельзя втиснуть в рамки такого толкования. Именно поэтому
критик и обвинял Писемского в непоследовательности, укорял его в том, что он
не овладел самым высоким идеалом эпохи - идеалом, провозглашенным Гоголем в
его "Выбранных местах из переписки с друзьями". Писемскому, по мнению
Григорьева, не хватало "определенного и вместе идеального миросозерцания,
которое служило бы ему точкой опоры при разоблачении всего фальшивого в
благородных, по-видимому, стремлениях, что вследствие этого, отрицательное
начало легко может ввести его в безразличное равнодушие"*. Именно Григорьева
и следует считать родоначальником легенды о безыдейности Писемского.
______________
* "Москвитянин", 1853, No 1 (январь), стр. 6-7, 29, 62.
Но если А.Григорьев отсутствие приемлемого для него определенного
(религиозно-моралистического) миросозерцания считал недостатком, то
А.В.Дружинин это же самое вымышленное идейное безразличие возвел в
безусловное достоинство. Писемского он провозгласил одним из основателей
"школы чистого и независимого творчества", школы, свободной от влияния
Белинского, который, как тщился доказать Дружинин, направлял писателей на
путь прямолинейного дидактизма. Так же, как и Анненков, Дружинин
безоговорочно хвалил Писемского за то, что его произведения якобы не
вызывают в читателе "побуждений филантропических"*, то есть, просто говоря,
не возбуждают сочувствия к страдающим людям: "...г. Писемский наносит
смертный удар старой повествовательной рутине, явно увлекавшей русское
искусство к узкой, дидактической и во что бы ни стало мизантропической
деятельности"**.
______________
* А.В.Дружинин. Собр. соч., т. VII, СПб, 1865, стр. 277-278.
** А.В.Дружинин. Собр. соч., т. VII, СПб, 1865, стр. 264.
Безосновательность этих попыток противопоставить творчество Писемского
традициям "натуральной" школы с неопровержимой убедительностью показал
Н.Г.Чернышевский. "Каждому, знакомому с ходом русской беллетристики, - писал
он, - известно, что никаких перемен в ее направлении г. Писемский не
производил, по очень простой причине - таких перемен во все последние десять
лет не было, и литература более или менее успешно шла одним путем, - тем
путем, который проложил Гоголь"*. Отличие Писемского от других литераторов
гоголевской школы не в направленности его творчества в целом: он считал злом
то же, что и писатели "натуральной" школы, сочувствовал тому же, что и они,
но и сочувствие и осуждение выражалось у него в неповторимых, присущих
только ему формах. В чем же, по мнению Чернышевского, своеобразие стиля
Писемского?
______________
* Н.Г.Чернышевский. Полн. собр. соч., т. IV, М., 1948, стр. 569.
"В своей критической статье о Гоголе, - писал великий критик, - г.
Писемский выражал мнение, что талант Гоголя чужд лиризма. Про Гоголя, как
нам кажется, этого оказать нельзя, но, кажется нам, в таланте самого г.
Писемского отсутствие лиризма составляет самую резкую черту. Он редко
говорит о чем-нибудь с жаром, над порывами чувства у него постоянно
преобладает спокойный, так называемый эпический тон... Нам кажется, что у г.
Писемского отсутствие лиризма скорее составляет достоинство, нежели
недостаток; нам кажется, что хладнокровный рассказ его действует на читателя
очень живо и сильно, и потому полагаем, что это спокойствие есть
сдержанность силы, а не слабость. Правда, некоторые из наших критиков,
обманываясь этим спокойствием, говорили, что г. Писемский равнодушен к своим
лицам, не делает между ними никакой разницы, что в его произведениях нет
любви и т.д. - но это совершенная ошибка... На чьей стороне горячее
сочувствие автора, вы ни разу не усомнитесь, перечитывая все произведения г.
Писемского. Но чувство у него выражается не лирическими отступлениями, а
смыслом целого произведения. Он излагает дело с видимым бесстрастием
докладчика, - но равнодушный тон докладчика вовсе не доказывает, чтобы он не
желал решения в пользу той или другой стороны, напротив, весь доклад так
составлен, что решение должно склониться в пользу той стороны, которая
кажется правою докладчику"*.
______________
* Н.Г.Чернышевский. Полн. собр. соч., т. IV, М., 1948, стр. 570-571.
Стало быть, для того, чтобы понять, какая сторона кажется правою
докладчику, необходимо понять, как составлен "доклад". Но для этого
необходимо прежде всего знать, о чем "доклад", то есть какова тема тех
произведений Писемского, о которых писал Чернышевский. На этот вопрос
Писемский однажды ответил сам с присущей ему выразительностью.
Приблизительно за год до того, как была напечатана статья
Чернышевского, Писемский, совершавший тогда по заданию морского министра
своеобразную литературно-этнографическую поездку вдоль побережья Каспийского
моря, в одном из писем к жене сообщил такую подробность: "На всем этом
пространстве меня более всего заинтересовали бакланы, черная птица, вроде
нашей утки, которые по рассказам находятся в услужении у пеликанов...
Пеликан сам не может ловить рыбу, и это для него делает баклан, подгоняя ему
рыбу, иногда даже кладя ему ее в рот, засовывая ему при этом в пасть свою
собственную голову. Чем вознаграждают их за эти услуги пеликаны -
неизвестно! Кажется, ничем! Очень верное изображение человеческого
общества"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 95.
Писемский еще раз поставил здесь вопрос, который волновал его всю
жизнь: в чем смысл существования целого класса людей, живущих за счет чужого
труда? Во времена Писемского это был один из самых сложных вопросов,
приковывавших внимание всех лучших людей общества.
Русское дворянство, как и всякий эксплуататорский класс, создало целую
систему "теорий", доказывающих необходимость и даже благодетельность своего
существования. Православная церковь внушала массам безграмотного, забитого
народа, что господин поставлен "от бога". Ученые идеологи возвеличивали
дворянство как единственный просвещенный класс, насаждающий в отсталой
России блага культуры и цивилизации, воздвигающий своими усилиями славу и
мощь Российского государства.
Из поколения в поколение лучшие люди русского общества стремились
вскрыть лживость этих "теорий". И в первых рядах борцов против дворянской
идеологии всегда шли русские литераторы.
Еще в XVIII столетии Новиков, Фонвизин, молодой Крылов пришли к мысли о
том, что существует тесная связь между дворянской дикостью и развращенностью
и дворянским бытием за счет труда крепостных. И все-таки даже этим писателям
казалось, что жизнь за счет труда крепостных развращает только
необразованных, непросвещенных помещиков. Как и многие люди того времени,
они надеялись, что по мере распространения просвещения число добродетельных,
гуманных помещиков будет неизменно увеличиваться, а следовательно, и участь
народа будет облегчаться, а "злых" дворян будет все меньше и меньше.
Но не эта прекраснодушная вера определяла характер их произведений.
Просвещенные, исполненные благороднейших мыслей и чувств Стародумы, Правдины
и Милоны были все-таки исключением. Они терялись в тени таких массивных
созданий, как Простаковы и Скотинины, которые воплощали в себе черты и нравы
всей дворянской массы. Именно в этом и заключалась сила лучших произведений
XVIII века.
Но в первой половине XIX века, в пору дальнейшего обострения кризиса
крепостнической системы, литераторы, стоявшие на страже интересов
дворянства, перевернули это соотношение. Они выдвигали на первый план
среднего или богатого, образованного, "гуманного" помещика, как истинного
выразителя сущности дворянского класса. Наряду с этим рыцарем "просвещения"
они показывали и "непросвещенного" помещика. Как правило, это был
мелкопоместный, живущий в деревенской глуши крепостник. На фоне общего
"благополучия" в стране - а литературные адвокаты дворянства только то и
делали, что доказывали эту "истину", - можно было и посмеяться над
деревенским увальнем. Даже Булгарин и его приспешники - и те "обличали"
помещика-провинциала, злой нрав которого не смягчен просвещением и который
по этой причине нарушает нормы дворянской морали, а иногда и законности,
что, впрочем, всегда, как уверяли эти писатели, пресекалось попечительными
властями.
Разоблачение этой реакционной идиллии со времен Пушкина было одной из
главных задач русской литературы. Пушкин в последние годы жизни пришел к
мысли, что разница между "просвещенными" и непросвещенными - внешняя,
заключающаяся чаще всего только в степени усвоения дворянского этикета. Иван
Петрович Берестов, ничего не читавший, кроме "Сенатских ведомостей", и
претендовавший на "просвещенность" англоман Григорий Иванович Муромский
поссорились, пожалуй, только потому, что местное дворянство не может жить
без сплетни. Муромский и Берестов отлично поладили, как только случай
представил им возможность сойтись, не нанося урона их спеси. Интересы у них
были общие и взгляды на жизнь, в сущности, одинаковые.
Для Гоголя принцип сопоставления невежественного помещика с дворянином,
напялившим личину "просвещенности", стал основой воспроизведения дворянской
жизни. Сладчайший Манилов, мечтающий о том, чтобы "следить какую-нибудь
этакую науку", - не менее отвратительный паразит, чем Собакевич, Коробочка
или даже Плюшкин. Гоголь настойчиво подчеркивает, что таких людей, как
Ноздрев или Собакевич, можно встретить не только в провинции, но и в верхах
дворянского общества. Даже Коробочка, и та не исключение: "...Иной и
почтенный, и государственный даже человек, а на деле выходит совершенная
Коробочка".
Великие произведения Гоголя заключали в себе знаменательную для
русского общественного сознания мысль: все эти люди не исключение, а норма
дворянской жизни. Именно эта мысль и была подхвачена и развита писателями
"натуральной" школы. Она же лежала в основе всего раннего творчества
Писемского. Но в разработке этой намеченной Гоголем темы он шел несколько
иным путем, чем его великий учитель.
Персонажи "Мертвых душ", например, раскрыли себя перед читателем
все-таки в не совсем обычной для них обстановке. Чичиков с своей негоцией
ворвался в их среду, как нечто из ряда вон выходящее. Они предстают перед
читателем в крайнем проявлении характеров. Писемский 40-50-х годов
сосредоточил свое внимание на заурядном быте дворян. Люди проверяют приходы
и расходы; заботятся об устройстве своих домашних дел; влюбляются и
заключают браки, развлекаются, как умеют; иногда неторопливо ссорятся;
довольно часто, но, кажется, без злого умысла сплетничают. Но стоит только
перевернуть несколько первых страниц любого произведения Писемского этого
периода, как впечатление мирной патриархальности исчезает бесследно. Что ни
дальше, то все яснее становится, что в этой среде каждый поступок, каждый
взгляд, каждое слово таят в себе какую-то опасность. Отношения между людьми
развиваются здесь всегда в одном и том же направлении: скрытая неприязнь и
подозрительность превращаются в откровенную, ничем уже не сдерживаемую
вражду; тревожные ожидания оправдываются: наступает катастрофа. Вся жизнь в
этом обществе устроена так, что страдания и обиды являются ее неизбежными
спутниками.
Не вынесши бесконечных унижений и надругательств, погибла героиня
"Боярщины" Анна Павловна Задор-Мановская; страдает Юлия Кураева, насильно
выданная замуж за нелюбимого человека и обманутая тем, кого она любила;
страдает несчастный муж Юлии - "тюфяк" Павел Бешметев, когда-то мечтавший об
ученой карьере, а теперь все более и более погружающийся в ту тину "сердце
раздирающих мелочей", которая на обывательском языке называется жизнью
"порядочного" общества; страдает его сестра Лизавета Васильевна Масурова,
несущая тяжкий крест совместной жизни с пошляком-мужем; обманы и
издевательства свели в могилу Веру Павловну Ензаеву ("Богатый жених"); убит
на дуэли (в ней он преднамеренно искал смерти) одаренный юноша Леонид
Ваньковский ("Виновата ли она?"); его сестра Лидия, обреченная выносить
постоянную враждебность своей озлобленной матери и ее циничных друзей, едва
ли не завидует участи брата; загублена жизнь внучки гоф-интендантши
Пасмуровой - Ольги Николаевны ("Старая барыня")...
Следя за судьбой тех, которые страдают, нельзя, по-видимому,
сомневаться в том, что непосредственные виновники их страданий - это
какие-то прирожденные злодеи. Но Писемский не торопится с моралью. Он
приглашает читателя еще и еще раз присмотреться к жизни своих героев, прежде
чем делать окончательные заключения.
Ведь когда Задор-Мановский обвиняет жену в обмане и откровенно
признается, что не женился бы на ней, если бы знал заранее о ее бедности, то
он действует в данном случае в точности так же, как действовали бы на его
месте и другие члены дворянского общества. Недаром вся боярщинская
"общественность" - от Ивана Александровича Гуликова до предводителя
дворянства - признает его правоту и во всем обвиняет его "безнравственную"
жену. Владимир Андреевич Кураев вовсе не злодей. Он искренне был убежден,
что "пристроил" Юлию так, как это обычно "делается в свете". Правда,
заключая этот брак, он рассчитывал, что кое-что при этом перепадет и ему. Но
это его не смущает: так на его месте поступил бы каждый. Он всего лишь
прилежный блюститель нравов того самого "хорошего" общества, которое он, как
и тысячи людей его круга, считает воплощением всего наиболее достойного в
человечестве. Неколебимая уверенность Масурова в том, что он приятнейший
член общества и образцовый семьянин, основана не на одной только его
глупости, - таково мнение всего общества. Бахтиаров ни разу не подумал, как
подло он относится к доверившимся ему женщинам, - но разве дворянская мораль
не признала безоговорочно право людей его положения жить, ни в чем себе не
отказывая? Отличный танцор Сергей Петрович Хазаров и его тесть - унылый
хвастун Антон Федорыч Ступицын, "утонченный" Алексей Сергеевич Ухмырев
("Богатый жених") и властная гоф-интендантша Пасмурова ("Старая барыня"),
фанфарон Шамаев и губернский лев Батманов ("M-r Батманов") - все они
уверены, и не без основания, что действуют вполне в духе общепринятой в
дворянском обществе морали. Нити от их губительной деятельности тянутся в
самые недра взрастившей их среды.
Может быть, потому жертвы и не знают толком, кого проклинать, кому
мстить за свои страдания. Ведь они и сами в подавляющем большинстве заражены
той же моралью, что и их мучители, и у них нет сил освободиться от ее
влияния. Так в частных судьбах, в дрязгах домашней жизни людей
вырисовывается перед читателем жизнь всего дворянского общества.
Именно на эту способность Писемского проникать в самые затаенные утолки
жизни указывал в свое время критик-демократ Писарев: "Вглядитесь в личности,
действующие в повести Писемского, - вы увидите, что, осуждая их, вы,
собственно, осуждаете их общество; все они виноваты только в том, что не
настолько сильны, чтобы проложить свою оригинальную дорогу; они идут туда,
куда идут все; им это тяжело, а между тем они не могут и не умеют
протестовать против того, что заставляет их страдать. Вам их жалко, потому
что они страдают, но страдания эти составляют естественные следствия их
собственных глупостей; к этим глупостям их влечет то направление, которое
сообщает им общество... Нам остается только жалеть о жертвах уродливого
порядка вещей и проклинать существующие уродливости"*.
______________
* Д.И.Писарев. Сочинения, т. I, M., 1955, стр. 172.
Но умение понять, что жизнь каждого человека обусловлена жизнью всего
общества, вовсе не вело Писемского к всепрощению. Для него было несомненно,
что в обществе нет прирожденных извергов и чистых праведников, но он всегда
добросовестно стремился различать в обществе правую и виноватую стороны. Для
него все дело заключалось в том, насколько личные склонности и влечения того
или иного человека соответствуют господствующей морали, господствующим в
обществе интересам, насколько человеческое еще сохранило способность
пробиваться через кору традиционно общепринятого.
Конечно, все эти Задор-Мановские, Кураевы, Масуровы, Ухмыревы, Шамаевы,
Марасеевы усвоили взгляды на жизнь, незыблемые, по их мнению, хотя бы уже
потому, что за ними стоят вековые традиции. Но они далеко не пассивно
исповедуют эти взгляды. Свое основное право - право жить в свое удовольствие
за счет чужого труда - они готовы отстаивать любыми средствами. Причем это
право понимается этими людьми весьма расширительно. Присвоение труда
крепостных было для них делом естественным, как само существование.
Волновало только одно: мало! Мало доходов, мало денег, мужики изленились. С
этого пункта начинались поиски средств для приличного существования.
Получить наследство, взять приданое, выйти замуж за богача, выиграть,
занять, выклянчить, вынудить шантажом - как угодно, только чтобы были
деньги!
Ни один писатель 50-60-х годов с такой тщательностью не исследовал этой
прозаической, но зато самой существенной стороны дворянской жизни.
В критике издавна укрепилось мнение о некоторой грубости таланта
Писемского, о его неумении видеть жизнь во всей сложности оттенков.
Писемского мало волновали эти упреки. В жизни дворянской массы - а он именно
на ней сосредоточил свое внимание, - по глубокому убеждению Писемского,
просто не оставалось места для той человечности, которая одна и составляет
поэзию жизни. Дружба, любовь, сострадание, даже родственные привязанности -
все эти чувства превращены здесь в предмет торга.
Правда, среди персонажей Писемского есть такие, в душе которых
сохранилось еще нечто человеческое. Хотя они и заражены обывательщиной, но
не настолько, чтобы не видеть хотя бы самых кричащих ее уродств. У них нет
достаточной энергии для борьбы, но они, чаще всего хорошенько даже и не
понимая этого, стремятся вырваться из липких объятий господствующей рутины.
В характерах этих людей, по-видимому, не может не быть той сложности и
тонкости душевной жизни, которая обязательно должна привлечь внимание
большого художника. И Писемский, кажется, с полным доверием и даже
увлечением начинает приглядываться к этой сложности. Но результаты
оказываются весьма неутешительными. У тех, кто искренне ищет выхода из
окружающей их пошлости, удручающе бедные идеалы. Стремления этих людей не
простираются дальше мечты о жизни с любимым человеком, в обстановке, весьма
схожей с той, в которой они живут. Это идеал все того же бездеятельного
существования. Ведь и Анна Павловна Задор-Мановская, и Вера Ензаева, и
Лизавета Васильевна Масурова, не говоря уже о Юлии Кураевой, пределом мечты
которой являются прогулки по Невскому, и Лидия Ваньковская - все они, в
конце концов, мечтают лишь о том, чтобы уйти от тех гнетущих обстоятельств,
которые их непосредственно окружают: от нелюбимого мужа и его циничных
друзей, от лицемерных опекунов или от бездушных родителей. Их мечты о лучшей
жизни всегда отдают маниловской беспочвенностью и малодушием. Какая уж тут
сложность душевной жизни! Может быть, самая глубокая мысль подавляющего
большинства произведений Писемского 40-50-х годов в том и заключается, что
дворянское общество страшно обедняет мечту человека, опустошает его душу.
На первый взгляд может показаться, что духовная жизнь тех, на кого
жертвы смотрят, как на своих спасителей, более содержательна. Герой
"Боярщины" Эльчанинов учился когда-то в университете и при каждой подходящей
оказии твердит о намерении начать новую, лучшую жизнь. Курдюмов ("Виновата
ли она?") не менее утонченная и возвышенная натура: он интересуется и
музыкой, и живописью, и даже гальванопластикой. Так же, как и Шамилов
("Богатый жених"), и Бахтиаров, и Батманов, они при каждом удобном случае
стараются показать, что между ними и дворянской массой нет ничего общего,
что они выше ее мелочных интересов и с величайшей готовностью отдали бы свои
силы какому-то важному делу, если бы давным-давно не разочаровались в такой
возможности. Каждый из них мог бы подписаться под этой жалобой Бахтиарова:
"С юных лет он хотел быть чем-то выше посредственности и, может быть,
достигнул бы этого; но люди и страсти испортили его на первых порах".
Нетрудно догадаться, что эти люди настойчиво претендуют на патент "лишнего
человека".
В дворянском обществе отношение к "лишним людям" было двойственным.
Конечно, Онегины и Печорины не способны на активный протест, "умными
ненужностями" назвал их Герцен. Однако чрезвычайно важно, что они не хотели
быть вместе с теми,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился...
В годы последекабрьской реакции они были воплощенным осуждением
господствовавшего тогда строя жизни. Потому-то к ним и тянулись все, кто,
хоть порою и очень смутно, чувствовал свой разлад с дворянской средой.
"Лишние люди" всем своим поведением тревожили нечистую совесть обывателя. Он
ненавидел их, боялся и втайне завидовал им, потому что чуял в них именно
умных, хороших людей. Так, рядом с Печориным появилось его карикатурное
отражение - Грушницкий.
Писемский всегда отчетливо видел различие между Печориными и
Грушницкими и всю силу своей иронии направил против людей, кокетничающих
разочарованием. Между его героями - всеми этими Эльчаниновыми, Шамиловыми,
Бахтиаровыми, Батмановыми - и "лишними людьми" ничего общего нет. Глубокие,
искренние страдания Печорина или Бельтова им просто непонятны. Им
органически чужды те страстные искания полезной деятельности, столь
характерные для людей типа Бельтова или Рудина. В отличие от Онегиных и
Печориных эти герои Писемского осуждают светское общество лишь на словах, а
на деле всеми силами стремятся проникнуть в него. Бахтиаров в молодости
давал "породистым приятелям лукулловские обеды, обливая их с ног до головы
шампанским и старым венгерским", и все только для того, чтобы стать среди
них своим человеком. Эльчанинов потому так и обрадовался "покровительству"
графа Сапеги, что надеялся с его помощью стать "светским человеком".
По отношению к этим людям ирония Писемского не знает никакой пощады.
Даже сами эти претензии на "светскость" не имели под собой, по его мнению,
решительно никакого основания. В его изображении все они - заурядные
любители "пожить", готовые ради этой перспективы пойти на все, вплоть до
поступления на содержание к богатой женщине. У каждого из них в прошлом или
в перспективе богатая вдова - дворянка ли, купчиха ли, все равно! Бахтиаров
через это уже прошел. Шамилов и Батманов этим кончили, а Эльчанинов и рад бы
устроиться на содержание, да случай не выходит, и потому он вынужден просить
взаймы по мелочам.
Эти люди были вдвойне опасны: взятыми напрокат фразами о
"разочаровании" они обманывали людей, искренне стремившихся вырваться из
цепких лап дворянско-обывательской пошлости. Когда гибли жертвы дворянских
нравов, то среди их палачей Эльчаниновы, Бахтиаровы, Шамиловы, Курдюмовы
играли если не главную, то, бесспорно, самую отвратительную роль.
Этими образами Писемский как бы завершает анализ моральной физиономии
дворянского общества сверху донизу. От мрачного, необузданного
Задор-Мановского до "элегантного" Эльчанинова, от звероподобного Пионова до
корректнейшего Курдюмова тянется фаланга непосредственных исполнителей
уродливых законов этой среды.
В статье о втором томе "Мертвых душ" Писемский, говоря о героях Гоголя,
между прочим, заметил, что главный их порок заключается даже не в отсутствии
образования и не в предрассудочных понятиях, а кое в чем посерьезнее, что
для исправления их мало школы и цивилизации. Этой характеристикой
гоголевских героев Писемский определил и сущность подавляющего большинства
персонажей своих ранних произведений. Нет, их не исправишь просвещением,
цивилизация коснулась их только внешней своей стороной. Они прочно срослись
с крепостнической почвой и будут держаться за нее до тех пор, пока она не
разрушится окончательно.
Страшный мир опустошенности и бесчеловечности отразился в ранних
произведениях Писемского. И все-таки жизнь страны в целом не представлялась
ему безысходно мрачной. За помещичьей Россией он видел Россию народную,
видел и хорошо знал мужика, который, по глубокому убеждению Писемского, был
носителем лучших качеств нации.
Как ни тяжела жизнь мужика, он все-таки каким-то чудом сохраняет в себе
ту внутреннюю независимость личности, которая, то и дело проявляется в
снисходительно-ироническом отношении к барину. Этим чудом, по глубокому
убеждению Писемского, был труд, сам процесс работы. Хоть мужик и знал, что
он работает не на себя, но он знал также и то, что только его трудом "всякое
дело ставится, всякое дело славится". Недаром в народе так уважают хороших
работников. Писемский с восхищением живописал именно эти черты народного
характера. Его излюбленные герои, такие, как питерщик из одноименного
рассказа или Петр Алексеевич из "Плотничьей артели", - это все "строптивые"
люди, люди с высокоразвитым чувством собственного достоинства, но зато ведь
это и выдающиеся работники, мастера своего дела, способные тонко чувствовать
красоту труда. И эти качества проявились бы в народе с еще большей силой,
если бы не крепостничество.
Помещики не только присваивают труд крестьян, но постоянно унижают и
развращают их. Особое внимание Писемский обращал на то, как насаждается в
крепостных холопское терпение и угодничество. Стоит только вспомнить фигуру
Спиридона Спиридоныча, лакея Кураевых, чтобы понять, как Писемский относился
к лакейству крепостных. Тема лакейства как неизменного спутника барства,
пожалуй, наиболее убедительно развита в "Старой барыне". Не говоря уже о
Якове Ивановиче - этом "фанатике челядинства", как назвал его Чернышевский,
- все, кто соприкасался с Пасмуровой, в той или иной мере заражены
лакейством. Лакейство и во внуке Якова Ивановича, рекруте-охотнике
Топоркове; наконец, лакейство в большинстве дворовых Пасмуровой, которые в
храмовые праздники буйствовали на базарах, похваляясь тем, что они люди
Пасмуровой и им от властей не угрожает никакое наказание.
Несмотря на то, что отношение Писемского к дворянству было резко
отрицательным, он, показывая развращающее воздействие крепостничества, редко
подчеркивал личную вину дворянина. Барин Егора Парменыча ("Леший"), может
быть, и "добрый человек", но, как большинство помещиков, он бездеятелен и
легковерен. Егор Парменыч прежде, чем стать управителем, был у него лакеем.
Именно в этой школе он научился и изворотливости перед сильными и хамской
жестокости в своем отношении к подчиненным крестьянам. Барин не является
непосредственным виновником несчастий Марфуши, однако нити преступлений
Егора Парменыча идут к нему. В конечном счете дело даже не в личности этого
барина, а в системе отношений, то есть в крепостном праве. Оно губительно по
самой своей природе, и никакая барская доброта не может смягчить его.
В этом проявилась одна из характернейших особенностей стиля Писемского.
Писарев, сравнивая творческий метод Тургенева с методом Писемского, заметил:
"Читая "Дворянское гнездо" Тургенева, мы забываем почву, выражающуюся в
личностях Паншина, Марьи Дмитриевны и т.д., и следим за самостоятельным
развитием честных личностей Лизы и Лаврецкого; читая повести Писемского, вы
никогда, ни на минуту не позабудете, где происходит действие; почва
постоянно будет напоминать о себе крепким запахом, русским духом, от
которого не знают куда деваться действующие лица, от которого порой и
читателю становится тяжело на душе"*.
______________
* Д.И.Писарев. Сочинения, т. I, M., 1955, стр. 172.
Дворянство, угнетая народ, развращая его, парализовало таким образом
развитие главной творческой силы страны. В этой мысли основной идейный итог
"костромского", наиболее плодотворного периода в творчестве Писемского.
В лучшую свою пору талант Писемского развивался и мужал чрезвычайно
стремительно. В середине 50-х годов каждое новое его произведение
обнаруживало какие-то еще неизвестные стороны и грани его незаурядного
дарования. Он пробовал свои силы в самых различных жанрах: писал повести и
рассказы, романы и очерки, комедии и литературно-критические статьи. Но, как
ни разнообразны были его интересы и возможности, к этому времени уже явно
определилась его писательская "специальность". Превосходно владея формой
рассказа и очерка, Писемский все-таки охотнее обращался к большим эпическим
формам - к повести и особенно к роману, в котором наиболее свободно и
непринужденно "укладывались" неисчерпаемые запасы его наблюдательности.
Роман стал для него ведущим жанром еще и потому, что этого требовала главная
тема его творчества.
Те критики, которые на первых порах поспешили объявить его
бытописателем помещичьей провинции, вскоре должны были убедиться в
ошибочности такого заключения. В его творчестве тема частных, семейных
отношений постепенно отходила на второй план и все большее значение
приобретала тема общественных отношений людей. Естественно, что рано или
поздно он должен был перейти от семейно-бытовой повести к социальному
роману. "Тысяча душ" и стала первым социальным романом Писемского.
Этим романом он как бы подвел итог своего творчества за пятнадцать лет.
Все, что в предшествовавших произведениях на первый читательский взгляд
представало как нечто частное, "уездное" или "губернское" и только при
ближайшем рассмотрении обнаруживало свою общероссийскую природу, в "Тысяче
душ" явилось в удивительно цельной картине, сконцентрированно, рельефно.
Дворянско-чиновничье общество отразилось в этом романе по всей
вертикали - от захолустной усадьбы и каморки мелкого уездного чиновника до
великосветских салонов и приемной столичного вельможи. Работая над этим
произведением, Писемский, по-видимому, лелеял такой же дерзкий замысел, как
и его великий учитель: показать "всю Русь", показать, как в погоне за душами
крепостных рабов безобразно переплетаются умыслы и страсти, как иллюзорны в
этом мире циников мечты о жизни, достойной человека.
"Тысяча душ" открывается выдержанными почти в тоне умиления сценами из
жизни семейства Петра Михайловича Годнева - бывшего смотрителя энского
уездного училища. Спокойна и размеренна эта жизнь с ее тихими радостями и
мимолетными светлыми печалями: добродушные, вечно повторяющиеся шутки Петра
Михайловича; хлопотливая воркотня Пелагеи Евграфовны - не то экономки в
доме, не то подруги Петра Михайловича; ежедневные визиты внешне сурового и
замкнутого, но на самом деле добрейшего и благороднейшего капитана Флегонта
Михайловича Годнева; невинные капризы и увлечения дочери Петра Михайловича,
Настеньки; мирные чаепития и чтения вслух - все это поначалу кажется так
устойчиво, что невозможно и подумать о какой-либо опасности, которая могла
бы угрожать этому идиллически-безоблачному существованию. По крайней мере,
Петр Михайлович не предвидел ее ниоткуда. Город Энск, по словам этого
мягкого, гуманного человека, "исстари славится дружелюбием", все энские
чиновники, по его убеждению, - "люди отличные, живут между собою согласно".
Однако чем больше и настойчивей расхваливает Петр Михайлович нравы
энского общества, тем меньше ему веришь. Только наивному человеку, вроде
Петра Михайловича, энские отношения могут показаться такими мирными и
патриархальными.
Энский почтмейстер - большой любитель чтения - оказывается бессердечным
ростовщиком; простоватые купцы, которых Годнев так дружески укоряет или
наставляет, на каждом шагу "обдирают" народ; исправник, человек тихий и
незаметный, систематически предпринимает "стеснительные наезды на казенные
имения", а с местных судопромышленников взыскивает незаконные поборы, -
конечно, для собственных нужд.
Но энские нравы вовсе не исключение. В "Тысяче душ" Писемский более
убедительно, чем в любом другом своем произведении, показал, что жизнь
дворянско-чиновничьего общества сверху донизу характеризуется почти
неприкрытым грабежом, продажностью и лихоимством. Соучастие в расхищении
народного достояния - вот что связывает членов этого общества круговой
порукой. Энский исправник изрядную долю награбленных им денег в виде
ежегодных "приношений" отдает губернатору Базарьеву, а тот покрывает
проделки исправника. Помещик Прохоров хочет присвоить имение своего
родственника Язвина и добивается, чтобы губернские власти объявили Язвина
сумасшедшим. И тут не обошлось без "приношений" губернатору и его ближайшим
сообщникам по грабежу.
Взятки и куши связывают в один клубок и губернатора, и городского
архитектора, и откупщика Четверикова, и подрядчика Папушкина, опутавшего
нищий народ неоплатными долгами и бессовестно издевавшегося над ним, не
боясь никакого наказания.
Писемский все шире раздвигает границы своего повествования. Нити от
этих уездных и губернских преступлений тянутся в столицу. Нашлись же там
защитники Базарьева, когда его "подвиги" стали уж слишком бросаться в глаза.
И там все держится на лихоимстве и казнокрадстве, только, может быть,
размеры кушей побольше да берут несколько иначе: энская исправница принимает
взятки запросто, по-домашнему, а посредница петербургских вымогателей
красавица-баронесса сговаривается с просителями на великосветском балу или в
своем роскошно убранном будуаре.
Повествуя о вакханалии всеобщего хищничества, Писемский вскрывает и его
основную причину. "Автор дошел до твердого убеждения, - восклицает он, - что
для нас, детей нынешнего века, слава... любовь... мировые идеи... бессмертие
- ничто перед комфортом... Для комфорта чистым и нечистым путем ищут
наследство; для комфорта берут взятки и совершают, наконец, преступления".
Эти признаки века, ознаменованного невиданным усилением стяжательства,
алчности и авантюризма, маниакальной приверженности к комфорту, особенно
убедительно воплощены Писемским в образе князя Ивана Раменского. Кумир
провинциального дворянства и чиновничества, свой человек в гостиных высшего
света, князь Иван считает сам себя носителем цивилизаторской миссии русского
дворянства, "забелкой человечества". Но этот аристократ по происхождению и
положению в обществе успел приобрести также и качества буржуа-авантюриста.
Чтобы жить, как он привык, на широкую ногу, он пускается на всевозможные
аферы. Заранее зная, что ничего строить не будет, он хочет взять подряд на
строительство дороги, лишь бы урвать побольше денег. Он отдает
красавицу-дочь за откупщика Четверикова, чтобы поживиться от его капиталов.
Ради денег он становится любовником полусумасшедшей генеральши Шеваловой -
владелицы тысячи душ и миллионного состояния. Ради денег же он развращает
дочь генеральши Полину, а потом сосватывает ей мужа, но и за эту "комиссию"
урывает пятьдесят тысяч рублей. Прелюбодей и сводник, мошенник и шантажист,
готовый каждую минуту перейти от угроз к беспардонной лести, - таков этот
человек, сконцентрировавший в себе всю мерзость нравственного вырождения
дворянства.
Образ князя Ивана чрезвычайно важен для понимания особенностей
композиции "Тысячи душ". Писемский умело связывает воедино многочисленные
отделенные друг от друга не только большими расстояниями, но и сословными и
кастовыми перегородками очаги действия не при помощи путешествия героя, как
у Гоголя в "Мертвых душах", и не при помощи всеохватывающей интриги, как в
романах Достоевского. Композиционная монолитность "Тысячи душ" зиждется на
деловой взаимозависимости действующих лиц романа. Столичные воротилы могут и
не знать о существовании какой-нибудь энской исправницы, баронесса,
например, с ней никогда и не встретится, но тесная связь между ними все
время ощущается.
Можно ли подумать, читая первую часть романа, что незаметный энский
чиновник Медиокритский, покровительствуемый исправницей, через несколько
лет, после целого ряда пережитых им превратностей судьбы, воспарит до
великосветских сфер? Но вот в четвертой части романа мы видим Медиокритского
в Петербурге, его выслушивают важные начальники, он - защитник "законных"
прав своих поручителей, в самом фешенебельном ресторане Петербурга он дает
почти каждую неделю обеды, на которых, может быть, присутствуют те же самые
люди, что я на приемах баронессы. И все это благодаря князю Ивану, который
является одной из стержневых фигур романа, связующих самые, казалось бы,
отдаленные колесики огромной антинародной машины дворянского государства.
Князь Иван чувствует себя в этом обществе - и среди простоватых энских
обитателей и в окружении петербургской знати - вполне непринужденно и
вольготно, как рыба в воде. Это его родная среда, всегда к нему ласковая и
щедрая. Его покладистость и предупредительность не только проявление
светской натренированности, но и своего рода дань уважения этой самой среде.
Отношение к дворянскому обществу главного героя романа - Якова
Васильевича Калиновича - гораздо сложнее.
Демократ по происхождению, он не испытывает почтения к нравам и даже
законам этого общества. Особенно неприемлемо для него то, как
вознаграждаются здесь подлинные человеческие достоинства и заслуги. "Более
сорока лет живу я теперь на свете, - говорит он Настеньке, - и что же вижу,
что выдвигается вперед: труд ли почтенный, дарованье ли блестящее, ум ли
большой? Ничуть не бывало! Какая-нибудь выгодная наружность, случайность
породы или, наконец, деньги".
Эта несправедливость для него тем более нестерпима, что он полон
сознания своего превосходства над теми "ума не дальнего ленивцами", которых
так много в дворянской среде. И на самом деле: Калинович не безвольный
Бешметев, не фанфаронствующий позер вроде Эльчанинова или Шамилова. Это
человек целеустремленный, энергичный, что выгодно отличает его даже от
образованнейшего, утонченного, но бездеятельного Белавина. Но на что
направлена его энергия? При всем своем презрении к нравам и обычаям
дворянского общества он не обнаруживает никакого стремления бороться с ним.
Все его поведение и в Энске и в Петербурге убеждает прежде всего в том,
что его целеустремленность крайне эгоистична. Во что бы то ни стало
вырваться из безвестности в верхи, достигнуть богатства и власти - вот самые
задушевные мечты Калиновича. Он написал повесть, но не ради того, чтобы
отстоять какую-то дорогую для него идею, а чтобы прославиться, приобрести
деньги. Как только Калинович убеждается в том, что писательство не принесет
ему желаемой славы и денег, он без всякого сожаления оставляет литературное
поприще. Калинович отличается от окружавших его дворян лишь тем, что умеет
скрывать свои истинные намерения, цели и "идеи". Простодушный Годнев не
замечает его маскировки, а князь Иван легко разгадывает Калиновича. Когда он
предлагает ему жениться на Полине, он знает, что вовсе не "соблазняет"
Калиновича, а только высказывает ему его собственные желания. Он знает, что
новый смотритель уездного училища также считает себя "забелкой"
человечества. Понадобилось немного времени, чтобы Калинович произнес свое
знаменитое: "Я ваш". "Идейности" этого героя достало только на то, чтобы
признаться: "Мы, однако, князь, ужасные с вами мошенники!.."
Еще в самом начале работы над романом Писемский так определил основную
его мысль: "...что бы про наш век ни говорили, какие бы в нем ни были
частные проявления, главное и отличительное его направление практическое:
составить себе карьеру, устроить себя покомфортабельнее, обеспечить
будущность свою и потомства своего - вот божки, которым поклоняются герои
нашего времени, - все это даже очень недурно... Стремление к карьере
производит полезное трудолюбие, из частного комфорта слагается общий комфорт
и так далее, но дело в том, что человеку, идущему, не оглядываясь и не
обертываясь никуда, по этому пути, приходится убивать в себе самые
благородные, самые справедливые требования сердца, а потом, когда цель
достигается, то всегда почти он видит, что стремился к пустякам, видит, что
по всей прошедшей жизни - подлец и подлец черт знает для чего!"*. Калинович
и есть этот герой времени. Писемский своими многочисленными отступлениями в
"защиту" своего героя вовсе не противопоставляет его дворянству. Он лишь
подчеркивает, что в судьбе Калиновича с наибольшей резкостью обнаруживается
бесчеловечная мораль этого общества. Она взлелеяла в Калиновиче мечту о
богатстве и комфорте. Ради осуществления этой мечты он спокойно перешагивает
через труп Годнева, легко бросает пожертвовавшую для него всем Настеньку.
Любовь, дружба, чувство долга и признательности - все втоптано в грязь в
угоду божкам Калиновича: деньгам и славе.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 77-78.
Кажется, он достиг своей цели. "Я... отвратительнейшим образом продал
себя в женитьбе, - признается он Настеньке, - и сделался миллионером. Тогда
сразу горизонт прояснился и дорога всюду открылась. Господа, которые очей
своих не хотели низвести до меня, очутились у моих ног!.." Но Писемский,
верный своему первоначальному замыслу, в полном соответствии с правдой жизни
убедительно показал, что все это куплено ценой полного опустошения личности.
По силе обличения растлевающей власти денег и жажды богатства образ
Калиновича перекликается с зловещей фигурой Германна из пушкинской "Пиковой
дамы".
Но все это верно только для первых трех частей романа. В четвертой
части романа положение резко изменяется. Перед нами, в сущности, другой
образ. Писемский всячески старается убедить читателя, что комфорт и слава не
конечная цель Калиновича. Они - только ступеньки на пути к осуществлению
"главной цели", определившейся в его сознании, оказывается, еще на
университетской скамье. Эта главная цель - проведение "бесстрастной идеи
государства с возможным отпором всех домогательств, сословных и частных".
Достигнув вице-губернаторства, Калинович повел жестокую борьбу с
злоупотреблениями. Губернатора Базарьева отзывают в Петербург. Идея
"надклассового", внесословного государства, которую он исповедовал якобы со
студенческих лет, как будто бы начала осуществляться.
Эта идея не была чужда Писемскому с самого начала его творчества. В
произведениях Писемского костромского периода есть, пожалуй, единственный
герой, к которому он относится без всякой иронии, - это кокинский исправник
Иван Семенович Шамаев. В "Фанфароне" кокинский исправник - суровый
обличитель тех самых чрезмерных сословных домогательств дворянства, против
которых решил вооружиться по воле Писемского Калинович, а в "Лешем" -
носитель идеи "внесословного" государства, добившийся отстранения
ненавистного крестьянам Егора Парменыча.
Но при всем сочувствии кокинскому исправнику Писемский не подчеркивал
программности этого образа.
"Леший" и "Фанфарон", так же как и первые две части "Тысячи душ",
написаны до 1855 года. Идея "внесословного" государства не имела тогда
никакого подтверждения в практике управления страной.
После поражения царского правительства в крымской войне положение, как
думал Писемский вместе с многими своими современниками, изменилось в корне.
Широковещательные обещания Александра II отменить крепостное право и
реформировать государственный аппарат он воспринял как прямое подтверждение
идеи "внесословной", "просвещенной" монархии. Ему казалось, что теперь дело
было только за энергичными, бескорыстными людьми, которые помогли бы
правительству осуществить взятую им на себя миссию. Фигура Калиновича
показалась подходящей для этой роли. В четвертой части романа, над которой
Писемский работал в 1857 и начале 1858 года, мы видим уже нового Калиновича.
Человек, надругавшийся над любовью самоотверженной девушки, женившийся ради
денег, получивший за взятку место вице-губернатора, становится по воле
автора бесстрашным борцом с общественными недугами. Именно поэтому
либеральные критики в своих отзывах о "Тысяче душ" всячески расхваливали
образ Калиновича. Дружинин усиленно подчеркивал "благородство" этого героя,
найдя некую романтику даже в его стяжательских стремлениях*. Дудышкин желал
только того, чтобы будущим последователям Калиновича было "покойнее"
проходить служебное поприще**.
______________
* А.В.Дружинин. Собр. соч., т. VII. СПб, 1865, стр. 254.
** "Отечественные записки", 1859, т. CXXII, январь, отд. II, стр. 19.
Иначе отнеслась к роману Писемского революционно-демократическая
критика. В документе, не предназначавшемся для печати, Чернышевский назвал
"Тысячу душ" "превосходным романом" - именно за верность изображения
всеобщего грабежа, царящего в среде защищаемого петербургским начальством
губернского чиновничества*. Но на страницах руководимого им журнала внимание
читателей было обращено не на эту сторону "Тысячи душ". Добролюбов несколько
раз резко осуждал ту политическую тенденцию, которая нашла свое выражение в
ратоборстве Калиновича - вице-губернатора. "О "Тысяче душ", например, -
писал он в одной из своих статей, - мы вовсе не говорили, потому что, по
нашему мнению, вся общественная сторона этого романа насильно пригнана к
заранее сочиненной идее"**.
______________
* Н.Г.Чернышевский. Полн. собр. соч., т. V, М., 1950, стр. 455.
** Н.А.Добролюбов. Полн. собр. соч., т. 2, М., 1935, стр. 207.
Трезвый художник-реалист, Писемский почувствовал, что зашел слишком
далеко, наделив Калиновича качествами самоотверженного борца за "идею".
Поэтому, работая над четвертой частью романа, он пытался некоторыми
ироническими деталями как-то смягчить ореол, окружающий образ Калиновича.
Эта ирония сквозит уже в том, что среди сторонников Калиновича наряду с
честнейшим Экзархатовым и ссыльным магистром были и такие люди, как уланский
ротмистр, мужчина с лицом итальянского бандита, или племянник Базарьева -
шалопай Козленев, "оппозиционность" которого проявилась в том, что он в дни
губернских балов собирал горничных и "угощал" их так, что те возвращались в
господские дома мертвецки пьяными.
Ирония чувствуется и в описании дела помещика Язвина. Калиновичу
удалось доказать, что Язвин не сумасшедший, я тем установить корыстную
причастность губернатора к этой грязной истории. Но чем яснее то, что Язвин
не сумасшедший, тем определеннее убеждение в том, что он прирожденный идиот.
Калинович, таким образом, выступает в бессмысленной роли ревностного
защитника "законных" прав идиота на владение нормальными людьми!
Но эти сами по себе выразительные детали не могли восстановить
цельность образа.
В "Тысяче душ" талант Писемского выразился с большей, чем в любом из
его предшествующих произведений, силой. Но в нем резче, чем прежде,
сказались и присущие этому художнику слабости. За год до выхода в свет
"Тысячи душ" Чернышевский в статье о Писемском заметил, что некоторые его
воззрения на жизнь "не подготовлены наукой", что он не имел "рациональной
теории о том, каким бы образом должна была устроиться жизнь людей..."*.
Чернышевский говорил не о полном отсутствии у Писемского "теорий" о хорошем
устройстве жизни, а о нерациональном характере той положительной программы,
которая давала себя знать уже в ранних произведениях Писемского. В "Тысяче
душ" либеральные иллюзии Писемского отразились более прямолинейно, и это в
значительной мере снизило художественную ценность романа.
______________
* Н.Г.Чернышевский. Полн. собр. соч., т. IV, М., 1948. стр. 571.
Важно иметь в виду, что эти иллюзии в дальнейшем творчестве Писемского
не исчезли. Их воздействие можно проследить даже в "Горькой судьбине" - едва
ли не самом сильном его произведении.
Писемский с гимназических лет был тесно связан с театром. Уже в юности
он обнаружил незаурядные актерские способности, а в университете его
сценические успехи были настолько серьезны, что он отваживался выступать
перед "большой" публикой. "При окончании курса, - вспоминал он, - что было в
1844 году, стяжал снова славу актера: я так сыграл Подколесина в пьесе
Гоголя "Женитьба", что, по мнению тогдашних знатоков театра, был выше
игравшего в то время эту роль на императорской сцене актера Щепкина"*.
Естественно, что, став литератором, он не мог не писать для театра.
______________
* А.Ф.Писемский. Избр. произведения, М.-Л., 1932, стр. 26.
Первыми его опытами в драматургии были две комедии: "Ипохондрик" (1851)
и "Раздел" (1852). В обеих комедиях идет речь о той же пустоте и
бесчеловечности дворянского существования, что и в других его произведениях
того времени. Уже в этих ранних пьесах Писемского видны некоторые свойства
его драматургического стиля: разная характерность, выпуклость образов,
вплоть до второстепенных; непосредственность речи, иногда даже несколько
грубоватая. Но здесь Писемский-драматург только еще пробовал свои силы. И в
"Ипохондрике" и в "Разделе" налицо не только верность методу Гоголя, но
чувствуется также и некоторая еще зависимость от конкретных гоголевских
образов и ситуаций.
Во всей полноте талант Писемского-драматурга раскрылся в его народной
драме "Горькая судьбина".
О драме из крестьянской жизни Писемский стал думать, по-видимому,
давно. Такие его рассказы, как "Питерщик", "Леший", "Плотничья артель", уже
свидетельствовали о том, что он умел находить в крестьянской среде
характеры, исполненные глубокого драматизма. Сделать мужика героем
драматического представления - в этом он видел не только задачу личного
творчества, но и задачу всей русской литературы. Именно поэтому он советовал
Островскому "заняться мужиком"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 106.
Правда, "Горькая судьбина" была не первой драмой из народного быта. Во
второй половине 50-х годов появилось много драматических поделок, в которых
человек из народа был просто носителем "пикантных" бытовых подробностей,
чем-то вроде этнографического экспоната. Оригинальность "Горькой судьбины"
заключается прежде всего в том, что драматический интерес сосредоточен в ней
не на деревенской экзотике, а на раскрытии сложности и своеобразной красоты
характеров людей из народа.
Прежде всего это относится к Ананию. Он из тех крестьян, которые уже не
хотят мириться с помещичьей властью. И это не стихийная строптивость. Он не
просто чувствует, но твердо, хотя и не без примеси патриархальных
предрассудков, сознает свое человеческое достоинство. С презрением он
относится к мужикам вроде Давыда или Федора, которые покорно переносили
надругательства старого барина. Ананий я в Питер уехал главным образом
потому, что хотел быть подальше от помещика и бурмистра.
Вполне естественно, что такой рассудительный человек не мог поддаться
первому порыву оскорбленного чувства. И в то же время легко себе
представить, какие нравственные муки придется пережить Ананию с его
обостренным чувством чести и строгими представлениями о супружеских
обязанностях, прежде чем он справится хоть немного с обрушившимся на него
несчастьем. В самом характере Анания заключено зерно напряженнейшей
психологической драмы.
Однако этим жанровая природа "Горькой судьбины" не исчерпывается.
Ананий не поверил рассказу Лизаветы о том, что она "согрешила" потому, что
"стали повеленья и приказанья... делать". Он не без основания предполагая
самое страшное для себя: Лизавета полюбила барина, то есть сознательно
нарушила свои супружеские обязанности, которые он так свято чтил. Но в этом
факте он видел двойное оскорбление: "грех" Лизаветы, с его точки зрения,
отдавал лакейством. "В высокое же звание вы залезли", - говорит он жене.
Таким образом, семейный конфликт перерастает в социальный, тем более
неразрешимый, что Чеглов-Соковин не желает отпускать от себя крепостную
любовницу.
Казалось бы, одно это может властно приковать внимание зрителя к тому,
что происходит на сцене. Но в дальнейшем ходе событий обнаруживается еще
одна черта в характере Анания: он глубоко и трогательно любит свою жену и
страдает оттого, что она не отвечает на его чувство. Проявляется оно весьма
своеобразно. Он не говорит, да, кажется, и не умеет говорить о любви. Он
добивается, по-видимому, только одного: оберечь свое честное имя от позора,
подчинив Лизавету патриархальной власти мужа. В борьбе с Чегловым-Соковиным
он твердо отстаивает свое патриархальное, освященное, как он верит, богом
право мужа - "...заставить там ее, али нет, полюбить себя". На этом
основании Чеглов-Соковин объявляет его "тираном". Но "тиранские",
домостроевские декларации Анания - это просто указания на "закон", перед
которым должен отступить и помещичий произвол. Он еще верит, что этим ему
удастся защитить не только свою честь, но и честь своей жены, отстоять
судьбу дорогого ему человека. За "тиранскими" доводами Анания - "жалость",
то есть любовь и надежда.
Но патриархальная законность не защитила; Лизавета не образумилась.
Жизнь потеряла всякий смысл. Воля утратила свою власть, и ослепленный
темперамент толкнул Анания на бессмысленное убийство ребенка.
Сохранились свидетельства современников о том, что в доцензурном
варианте "Горькой судьбины" Ананий должен был убить Чеглова-Соковина, и
только под давлением цензуры Писемский воспользовался советом артиста
Мартынова и завершил драму раскаянием своего героя. Однако при последующих
перепечатках "Горькой судьбины", когда цензура могла уже разрешить и прежний
финал, Писемский не восстановил его. По-видимому, он считал, что эта месть
противоречит сущности характера Анания. Его надежды на личное счастье
окончательно рухнули, как он думал, прежде всего потому, что Лизавета не
любила его. Стало быть, мстить помещику не было смысла. А до мысли об общем
бунте Ананий, конечно, еще не дорос. Новое в нем - уважение к человеку и его
независимости - только еще начинало пробиваться сквозь толстый слой
патриархальных иллюзий и предрассудков, которые в критический момент его
жизни одержали верх.
Такое же сложное переплетение старого и нового и в характере Лизаветы.
Это цельная и страстная натура, на долю которой выпали безмерные страдания.
Ее выдали за нелюбимого человека. По деревенским традициям, она должна была
почитать его и бояться. Но Лизавета - "человек непореносливый", как она сама
о себе говорит. Непререкаемая власть мужа порождала внутреннее
сопротивление, перераставшее в глухую ненависть. Все это мешало ей
присмотреться к Ананию и увидеть в нем то, за что можно было если не любить,
то хотя бы уважать его.
Разразившаяся над ней катастрофа сломила ее, но и открыла в конце
концов глаза и на Чеглова-Соковина и на мужа. Ее рыдания в финале драмы -
это красноречивейшее свидетельство того, что она, наконец, поняла:
человеком, по-настоящему ее любившим, был Ананий.
Чеглов-Соковин, которого Лизавета так любила и на которого она
возлагала все свои надежды, был, по существу, равнодушен к ее судьбе, хотя и
уверял всех в своей любви к ней. Это и понятно. Конечно, он отличается от
закоренелого крепостника Золотилова. Он осуждает растленную мораль,
проповедуемую Золотиловым, и утверждает даже, что мужики в нравственном
отношении стоят выше дворян. Хозяйствовать, как хозяйствуют другие помещики,
он не мог, служить не хотел потому, что "подслуживаться тошно". Но поступать
сообразно своим "гуманным" принципам он не в силах. В деревне у него все
идет так, как было заведено при его отце. Не случайно всеми его делами,
хозяйственными и сердечными, распоряжается тот же бурмистр Калистрат,
который с таким же успехом делал это и при старом барине - крепостнике без
всяких оговорок.
Чеглову и в голову не приходит, как подло он поступил, когда советовал
подкинуть младенца бурмистру. Вполне в правилах своего отца он не замедлил
объявить Ананию свое помещичье "не позволю".
Трудно переоценить значение "Горькой судьбины" - одного из
совершеннейших произведений всей русской драматургии. Уверенной рукой
мастера Писемский впервые на русской сцене показал подлинного мужика,
сознательно выступившего на открытый бой с помещиком за свое человеческое
достоинство. Выдающийся писатель-революционер М.Л.Михайлов так
характеризовал эту драму: "Мы не знаем произведения, в котором с такой
глубокой жизненной правдой были бы воспроизведены существеннейшие стороны
русского общественного положения"*. И все-таки эта драма не имела успеха.
Она была напечатана в 1859 году, когда революционная демократия все свои
политические расчеты связывала с возможностью широкого крестьянского
восстания. Вполне естественно, что финал "Горькой судьбины" в этих условиях
был воспринят передовыми людьми того времени, как либерально-дворянский
призыв к покорности и смирению.
______________
* М.Л.Михайлов. Соч. в 3-х томах, т. III, М., 1958, стр. 103.
Это и предопределило отрицательную оценку. "Горькой судьбины"
Добролюбовым* и несколько позднее Щедриным**. Расхождения Писемского с
лагерем революционной демократии, органом которой был "Современник", еще
более обострились.
______________
* Н.А.Добролюбов. Полн. собр. соч., т. 2, М., 1935, стр. 345-346.
** М.Е.Салтыков-Щедрин. Полн, собр. соч.. т. 5, М., 1937. стр. 164 и
сл.
Первое представление "Горькой судьбины" состоялось после выхода в свет
"Взбаламученного моря", которое сделало имя Писемского одиозным. Лишь спустя
несколько лет "Горькая судьбина" стала входить в репертуар русских театров.
Многие выдающиеся русские артисты создавали замечательные сценические
образы, выступая в этой драме. В репертуаре П.А.Стрепетовой, например, роль
Лизаветы была коронной, наряду с ролью Катерины Кабановой.
Вскоре после своего переезда в Петербург Писемский стал одним из
активных членов кружка писателей, близких к редакции "Современника", и
принял непосредственное участие в борьбе различных течений внутри этого
кружка. На первых порах он по-прежнему старался противодействовать влиянию
сторонников теории "чистого искусства", среди которых особенную его
неприязнь вызывал В.П.Боткин. Но это вовсе не означает, что Писемский был
полностью на стороне Чернышевского и Некрасова. До известного времени он еще
просто не понимал, насколько противоположны их цели целям либеральных
сотрудников журнала. Но в 1856 году произошло событие, не оставившее у
Писемского на этот счет ни малейшего сомнения. В ноябрьской книжке
"Современника", в статье Чернышевского, было перепечатано из только что
вышедших в свет "Стихотворений Н.Некрасова" несколько вещей, в том числе
"Поэт и гражданин", что вызвало настоящую цензурную бурю. Писемский, как и
другие либерально настроенные члены редакционного кружка, резко осудил эту
перепечатку. "Панаева... призывали и пудрили, - писал он Б.Алмазову. - Весь
этот скандал чрезвычайно неприятен всем нам остальным литераторам тем, что
цензура опять выпустит свои кохти, на что цензора имеют полное нравственное
право, если мы, литераторы... для придания полукуплетным стихам своим
значения станем печатать в оглавлении рылеевские думы..."*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 103.
Этот эпизод показал, что Писемский расходился с Некрасовым и
Чернышевским по коренным вопросам общественной и литературной жизни.
Руководители "Современника" хорошо это поняли и отказались от его
сотрудничества.
Осенью 1857 года Писемский становится помощником Дружинина по
редактированию "Библиотеки для чтения" и вместе с ним стремится объединить в
этом журнале всех противников "Современника". С этой целью он пытался даже
заручиться поддержкой литераторов, когда-то входивших в молодую редакцию
"Москвитянина", выразив при этом надежду, что теперь он, по-видимому, не
будет расходиться с ними в убеждениях*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 110.
Однако этот проект не осуществился. Дружинин ненавидел лагерь
"Современника" не меньше Писемского. Но он не согласился заключить союз со
славянофильски настроенными друзьями А.Григорьева. Западническая ориентация
"Библиотеки для чтения", намеченная Дружининым еще до прихода Писемского,
осталась неизменной. Писемский вынужден был примириться с этим, хотя и
видел, что направление журнала непопулярно среди читателей. Но вот в ноябре
1860 года он стал ответственным редактором "Библиотеки для чтения", заменив
ушедшего Дружинина. Теперь он решил дать бой своим противникам. Только что
появившиеся на страницах "Современника" резкие отзывы Добролюбова о "Тысяче
душ" и "Горькой судьбине" предопределили выбор первого объекта для атаки.
Стремясь придать руководимому журналу более боевитый, чем при
Дружинине, характер, Писемский завел в нем постоянный фельетон и сам стал
выступать в роли фельетониста. В первых трех книжках журнала за 1861 год он
начал печатать фельетоны под общим названием "Мысли, чувства, воззрения,
наружность и краткая биография статского советника Салатушки". В них он и
поспешил свести счеты с "Современником". В декабрьской книжке "Библиотеки
для чтения" за этот же год Писемский опубликовал новую серию фельетонов за
подписью Никиты Безрылова. Здесь он ополчился против всего демократического
движения того времени. Писатель, создавший образ Анны Павловны
Задор-Мановской, Лидии Ваньковской, Настеньки Годневой, глумился теперь над
идеей эмансипации женщин; автор произведений, обличавших дворянскую дикость,
теперь утверждал, что помещики и унтер-офицеры обучают детей гораздо лучше,
чем передовые учителя в воскресных школах. Ободренный тем, что "Современник"
не счел нужным отвечать на "Записки Салатушки", в которых задевалась личная
жизнь его издателей, Писемский в безрыловских фельетонах еще ретивее
сплетничает о передовых русских литераторах.
Фельетоны Никиты Безрылова вызвали возмущение передовой русской
журналистики. Сатирический журнал "Искра" напечатал резкую статью, в которой
обвинил Писемского в прямом пособничестве реакции. Выступление популярного
журнала приобрело еще большее значение после того, как на его страницах было
опубликовано подписанное Антоновичем, Некрасовым, Панаевым, Чернышевским и
Пыпиным письмо, в котором сотрудники "Современника" одобрили эту статью.
После этого Писемский опубликовал новую серию фельетонов Никиты
Безрылова, содержащих выпады не только против издателей "Искры", но и против
Чернышевского. Дело дошло наконец до того, что издатели "Искры" В.Курочкин и
Н.Степанов вызвали Писемского на дуэль. В сложившейся обстановке Писемский
уже не мог продолжать редактирование журнала. В апреле 1862 года он
отправился за границу и там предпринял специальную поездку в Лондон, чтобы
увидеться с Герценом. Он, по-видимому, надеялся, что издатели "Колокола"
поддержат и защитят его.
Писемский не мог не предполагать, что для Герцена он не только редактор
"Библиотеки для чтения", но и автор "Тюфяка", "Старой барыни", "Фанфарона",
"Тысячи душ", "Горькой судьбины", то есть один из самых выдающихся
писателей-реалистов гоголевской школы, некоторой принадлежал и сам издатель
"Колокола". Он рассчитывал, что три больших тома его сочинений, посланные
Герцену накануне встречи, окажутся более весомыми, чем злополучные опусы
"старой фельетонной клячи" Никиты Безрылова. Больше того, во втором томе
присланного Герцену собрания сочинений Писемского одна повесть имела такое
название - "Виновата ли она?", - которое невольно заставляло вспомнить
заглавие герценовского романа "Кто виноват?".
Однако Писемский понимал, что при объяснении с Герценом и Огаревым речь
пойдет прежде всего о безрыловской истории. И, само собой разумеется, если
бы он знал, что они осудят его поведение в этой истории, то, безусловно, не
поехал бы к ним. Стало быть, он надеялся на то, что издатели "Колокола"
отнесутся к фельетонам Никиты Безрылова иначе, чем сотрудники "Искры" и
"Современника". Но насколько основательны были эти надежды?
Некоторые обстоятельства, предопределившие назначение Писемского
редактором "Библиотеки для чтения", позволяют понять поведение Писемского.
Прежний редактор этого журнала А.В.Дружинин занимал в общественной и
литературной борьбе 50-х годов достаточно определенную позицию
безоговорочная поддержка "рефарматоров"-крепостников в крестьянском вопросе
и проповедь теории "чистого искусства" в литературной критике. В годы
общественного подъема такое направление не могло встретить сочувствия со
стороны читателей. "Библиотека для чтения" становилась все более
непопулярной, теряла подписчиков. Даже простые коммерческие соображения
заставляли ее издателя В.Печаткина подумать о замене редактора. Выбор пал на
Писемского, неприязнь которого к проповеди "чистого искусства" не составляла
секрета, а отрицательное отношение к крепостничеству было
засвидетельствовано всеми его произведениями. Слухи об этой замене появились
еще в 1858 году и были сочувственно встречены литераторами демократического
лагеря. Осведомленная мемуаристка в своем дневнике писала: "Еще год тому
назад возникло в кружке Майковых, который принадлежит к "Библиотеке для
чтения", редактируемой Дружининым, намерение противодействовать мутному
потоку, пробивающемуся, со Щедриным во главе, в литературу, и придать ей...
несколько более изящное направление... Но партия Щедрина становится
сильна... Поклонники Щедрина и последователи его направления преследуют
поэтов, достается и Тургеневу, но ему многое прощается ради "Записок
охотника"... Дружинина выживают из "Библиотеки для чтения", чтобы заменить
его Писемским..."*.
______________
* Е.А.Штакеншнейдер. Дневник и записки, М.-Л., 1934, стр. 220-221.
Осуществление этих проектов было ускорено злобным отзывом Дружинина о
книге Марко Вовчка "Рассказы из народного русского быта", которая была
восторженно встречена революционно-демократической критикой. Герцен в
гневной статье "Библиотека" - дочь Сенковского" заклеймил Дружинина как
реакционера, за "эстетическим жеманством" которого кроется отвратительный
облик крепостника*. После этого Дружинину ничего больше не оставалось
делать, как уйти с поста редактора "Библиотеки для чтения".
______________
* А.И.Герцен. Полн. собр. соч., т. X, Пг., 1919, стр. 308.
Писемский должен был внушить читателям, что под его редакцией журнал
коренным образом изменится. Ему казалось, что вспыхнувшая в 1859 году между
Герценом и руководителями "Современника" полемика по вопросу об отношении к
так называемой обличительной литературе не была результатом временного
расхождения между ними. Вот почему в редакционном объявлении он
отгораживался от тех, кто был проникнут "духом порицания и крайней
неудовлетворенности", то есть прежде всего от лагеря "Современника". С
другой стороны, Писемский объявил о намерении быть в оппозиции к тем
"реформаторам", против которых постоянно вели борьбу издатели "Колокола".
Что касается литературной политики, то Писемский указывал на "Грозу"
Островского и на собственную драму "Горькая судьбина" как на произведения,
недвусмысленно характеризующие положительное отношение нового редактора к
обличительной литературе, на которую якобы нападал "Современник" и которую
защищал от этих нападок Герцен*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 555-556.
В ноябре 1860 года, когда сочинялось это объявление, Писемскому могло
казаться, что Герцен - такой же "государственник", как и он сам, как и
многие либеральные дворяне того времени. Не один раз высказанные Герценом
надежды на освободительную инициативу царя, попытки "Колокола"
противопоставить Александра II окружавшей его придворной камарилье и
верхушке дворянского общества, наконец, неоднократные, адресованные
"просвещенным" дворянам призывы деятельно трудиться на благо народа - все
это как будто бы указывало на то, что Герцен провозглашает некий третий путь
- между крепостниками и революционными демократами. Но ни Писемский, ни его
единомышленники не понимали того, что это были лишь временные отступления
Герцена от демократизма к либерализму, что при всех своих колебаниях
издатели "Колокола" находились в одном лагере с Чернышевским и Добролюбовым.
Вот это непонимание подлинной позиции Герцена в общественной борьбе и
привело Писемского в Лондон. Он был убежден, что когда в "Записках
Салатушки" охарактеризовал "Современник" как журнал, выражающий воззрения
высшего чиновничества, то этим только поддержал мнение Герцена, будто своими
насмешками над либеральными "обличителями" сотрудники "Современника" могут
"досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего, боже сохрани) и до
Станислава на шею!"*. Но Герцен отказался от своего необоснованного,
ошибочного мнения еще в 1859 году, чего Писемский, ослепленный ненавистью к
"Современнику", не заметил.
______________
* А.И.Герцен. Полн. собр. соч., т. X, Пг., 1919, стр. 15.
Во время встречи с Герценом и Огаревым Писемскому могла раскрыться еще
одна, уже трагикомическая деталь. Дело в том, что в тех самых безрыловских
фельетонах, которые он намеревался положить перед издателями "Колокола" как
доказательство своего единомыслия с ними, содержалась прямая полемика с
Герценом, о которой сам Писемский, по-видимому, и не подозревал. В первом
фельетоне он, между прочим, ополчился и против того, чтобы говорить ученикам
воскресных школ "вы". Но, оказывается, в этом гонении на "вы" Писемский не
был оригинален. Сотрудник "Северной пчелы" за год с лишним до него уже начал
поход против этого местоимения, за что и получил от Герцена следующую
нахлобучку: "Эй ты, фельетонист! Мы читали в "Московских ведомостях", что ты
в какой-то русской газете упрекал учителей воскресных школ, что они говорят
ученикам "вы". Сообщи, братец, нам твою статью, название газеты и твое
прозвище, - ты нас этим одолжишь"*. Знай Писемский об этом выступлении
Герцена, он понял бы, что оно полностью может быть отнесено и к автору
фельетонов Безрылова. "С Писемским были сильные и сильно неприятные
объяснения", - писал Герцен Н.А.Огаревой**. И в ходе этих объяснений Герцен
напомнил незадачливому автору безрыловских фельетонов его выходку против
местоимения "вы".
______________
* А.И.Герцен. Полн. собр. соч., т. X, Пг., 1919, стр. 400. (Разрядка
моя. - М.Е.).
** А.И.Герцен. Полн. собр. соч., т. XV, Пг., 1920, стр. 220.
Полтора года спустя после встречи с Писемским, уже после выхода в свет
"Взбаламученного моря", Герцен включил в свою статью "Ввоз нечистот в
Лондон" маленькую сценку - "Подчиненный и Начальники", - в которой
воспроизведена обстановка во время объяснения Писемского (Подчиненный) с
Герценом и Огаревым (Начальники).
"Подчиненный. - Находясь проездом в здешних местах, счел обязанностью
явиться к вашему превосходительству.
Начальник А. - Хорошо, братец. Да что-то про тебя ходят дурные слухи?
Подчиненный. - Невинен, ваше превосходительство, все канцелярская
молодежь напакостила, а я перед вами, как перед богом, ни в чем-с.
Начальник В. - Вы не маленький, чтобы ссылаться на других.
Ступайте..."*.
______________
* А.И.Герцен. Полн. собр. соч., т. XVI, стр. 556. (Разрядка моя. -
М.Е.).
В этом диалоге Начальник В., то есть Огарев, говорит Подчиненному "вы",
а Начальник А., то есть Герцен, - "ты", причем подчеркнуто в тех же
выражениях, что и в обращениях к фельетонисту "Северной пчелы".
В заключение этой пародийной главы, по-видимому, весьма точно было
процитировано письмо Писемского к Герцену: "Одна из главнейших целей моей
поездки в Лондон состояла в том, чтоб лично узнать вас, чтоб пожать руку
человека, которого я так давно привык любить и уважать. Когда вы воротитесь?
Пожалуйста, сообщите об этом N.N. (Огареву. - М.Е.), которого я имел счастье
знать в R.R. (в России. - М.Е.).
Я прошу вас принять новое издание моих сочинений в знак глубокого...
глубокого уважения к вам"*.
______________
* А.И.Герцен. Полн. собр. соч., т. XVI, стр. 556.
Едва ли можно усомниться в искренности этих строк. Но Писемский уважал,
считал даже себя последователем не того Герцена, каким он был на самом деле.
Познакомившись с издателями "Колокола", он, наконец, понял, что перед ним не
либералы, возвещающие некий третий путь между революционной демократией и
крепостнической реакцией, а соратники тех "молодых штурманов будущей бури",
признанным вождем которых был Чернышевский. Писемский теперь имел
возможность убедиться в том, что третьего пути не существует. Выбор возможен
только между лагерем крепостников и лагерем революционеров.
После встречи с Герценом и Огаревым окончательно оформился замысел
нового романа, в котором определилась его новая позиция в общественной
борьбе. Это было "Взбаламученное море". Писемский работал над ним с
лихорадочной поспешностью. К началу 1863 года роман был вчерне закончен, а в
мартовской книжке катковского "Русского вестника" уже начато его печатание.
"Взбаламученное море" - это попытка подвести итог
общественно-политического развития России почти за четверть века - с начала
40-х годов до 1862 года включительно.
В бурных событиях 60-х годов Писемский проглядел главное, а именно
борьбу двух основных классов русского общества: революционного крестьянства
и дворянства, всеми силами охранявшего свои "священные" права. Причиной
страшной для него политической "сумятицы" 60-х годов Писемский считал все те
же развившиеся до чрезвычайных размеров антинародные "сословные и частные"
дворянские притязания, против которых пытался еще в николаевские времена
бороться его герой Калинович. Главными "деятелями" либеральной суетни,
которая так характерна для этой эпохи, были, по его мнению, падкие на моду
дворяне вроде Бакланова. Писемский всячески подчеркивал, что этот
центральный герой "Взбаламученного моря" - типичнейшая фигура "либерала"
60-х годов: "Он праздно вырос, недурно поучился, поступил по протекции на
службу, благородно и лениво послужил, выгодно женился, совершенно не умел
распоряжаться своими делами и больше мечтал как бы пошалить, порезвиться и
поприятней провести время. Он представитель того разряда людей, которые до
55 года замирали от восторга в итальянской опере и считали, что это высшая
точка человеческого назначения на земле, а потом сейчас же стали с
увлечением и верой школьников читать потихоньку "Колокол". Из желания не
отстать от моды эти люди охотно посещают социалиста Проскриптского и, будучи
в душе крепостниками, "кричат и требуют в России фаланстерии". Вояжируя за
границей, они, не зная, куда деваться от праздности и скуки, бывают, между
прочим, и у Герцена.
Такие либеральные болтуны, в сущности, мало чем отличались от таких
откровенных крепостников, как Иона Циник.
Эту пропитанную ядами паразитизма почву дворянского существования он в
новом романе живописал с прежней силой убедительности. Но если раньше он
судил дворянско-чиновничью среду главным образом как нравственно растленную,
то теперь она ему казалась источником неисчислимых политических бедствий,
угрожающих существованию всего общества. Он пытался уверить читателя, что
большинство из тех, кто в той или иной мере непосредственно причастен к
революционному движению, выросло на той же почве дворянского существования,
то есть на почве, враждебной народу, которому совершенно чужды цели
революционеров.
Писемский был убежден в том, что революционное движение ни в какой
степени не связано с народным недовольством. При всем своем уважении к
народу он не видел в нем созидательной политической силы. Народ, по его
мнению, был носителем богатых природных задатков. Однако эти задатки, как он
думал, могли развиваться лишь под благодетельным руководством попечительного
монархического государства - единственной реальной и полезной силы,
призванной к такому руководству. Вот почему всякий, кто покушается на устои
государства, действует вопреки подлинным интересам народа. Эта глубоко
ошибочная мысль и определяла отношение Писемского к революционерам. Образы
этих людей в его новом романе представляют собой, по существу, пасквильные
фигуры, сделанные но рецептам реакционера Каткова, размалеванные чучела,
выставленные с единственной целью - напугать обывателя. Вор, вымогатель и
провокатор Виктор Басардин; уверенные в своей безнаказанности сыновья
миллионера-откупщика Галкина, забавляющиеся революцией, как опасной игрой;
развращенный дворовый, ставший на путь грабежей и убийств, - таким пытался
Писемский представить лагерь революционеров.
Самым главным их свойством Писемский считал полное отсутствие
каких-нибудь самостоятельно продуманных идей. Как и либералы баклановского
типа, они все будто бы только рабы моды, как правило, даже и возникающей-то
не в самой России. Устами Варегина он утверждает, что "нет разницы между
Ванюшею в "Бригадире", который, желая корчить из себя француза, беспрестанно
говорит: "helas, c'est affreux!", - и нынешним каким-нибудь господином,
болтающим о революции..."
В изображении Писемского не имеют здравых политических понятий даже те
из участников революционного движения, которые искренне, как, например.
Валерьян Сабакеев, желают добра своей стране и своему народу. Кто же, так
сказать, персонально виноват в этих трагических заблуждениях молодежи?
Резонер Варегин, говоря об арестованных и осужденных, замечает: "Очень
жаль этих господ в их положении, тем более, что, говоря откровенно, они
плоть от плоти нашей, кость от костей наших. То, что мы делали крадучись,
чему тихонько симпатизировали, они возвели в принцип, в систему; это наши
собственные семена, только распустившиеся в букет". Во "Взбаламученном море"
Писемский казнил и самого себя за свои былые либеральные увлечения; в образе
Бакланова есть несомненные автобиографические черты.
Стало быть, никакого либерализма, никакой середины, полная верность
правительству - таков политический итог романа. Образец в этом отношении -
ученый-разночинец Варегин.
Нарушив основу реалистического искусства - правдивое воспроизведение
жизни, - Писемский утратил главное качество своего таланта. В его
"Взбаламученном море" нет и следа той композиционной и сюжетной собранности,
которая так характерна для его повестей и романов 40-х и 50-х годов. Видимо,
почувствовав это, он старался возбудить читательский интерес при помощи
приемов, заимствованных из арсенала бульварных романистов. Но ни "пикантные"
подробности любовных отношений Бакланова и Софи Леневой, ни авантюрная
история горничной Иродиады и ее любовника, кучера Михайлы, не помогли. Все
это только еще сильнее подчеркивало художественную несостоятельность
"Взбаламученного моря".
Роман осудили не только революционные демократы, но даже и либеральные
друзья Писемского вроде Анненкова.
Он растерялся окончательно; временами даже подумывал о прекращении
всякой литературной деятельности. Но он был, по его собственной
характеристике, "органически неизлечимый литератор". Порвав с Катковым (в
1863-1864 годах Писемский был соредактором "Русского вестника"), он стал
хлопотать о том, чтобы снова установить связи с либеральной журналистикой -
с "Отечественными записками", "Вестником Европы". Наступившая
правительственная реакция все более и более раздражает его. "Такая гадость
стала, - писал он в декабре 1864 года, - что гораздо хуже прежнего". Правда,
он и теперь еще твердил о том, что в этом виновата "революция... вызвавшая
реакцию и давшая возможность всей гадости российской снова поднять голову"*.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 179-180.
Несколько оправившись от потрясения, Писемский в 1864-1869 годах
пережил новый подъем в своем творчестве. За эти годы он написал шесть пьес,
оригинальнейший цикл рассказов "Русские лгуны", в которых вновь блеснул
безукоризненным знанием помещичьего провинциального быта, смешных, а порою
диких нравов этой среды.
Но эти произведения не могли восстановить репутации Писемского.
"Взбаламученное море" было слишком свежо в памяти читателей и критиков того
времени.
К концу 60-х годов, когда Писемский все яснее стал сознавать, как
ошибочны были его взгляды, нашедшие свое выражение во "Взбаламученном море",
он задумал написать новый роман, решив по-новому осветить в нем те же
общественные вопросы, что и во "Взбаламученном море". Это были "Люди
сороковых годов".
Здесь также дан широкий обзор русской жизни за четверть века - от
начала 40-х годов до эпохи реформы. Если во "Взбаламученном море" Писемский
пытался доказать, что идейное движение 40-х годов все в совокупности было
лишь мутной пеной на поверхности русской жизни, лишь одним из проявлений
дворянского позерства и фанфаронства, то в "Людях сороковых годов" он, как
бы в споре с самим собой, исходил из мысли, что именно в этом движении
истоки перемен, происшедших в 60-е годы и оказавших при всей их
ограниченности все-таки благодетельное воздействие на жизнь общества. Под
влиянием этих идей даже Сергей Абреев, тесно связанный с великосветским
обществом и бюрократическими верхами, внезапно обрел какие-то положительные
качества. Между ним и прежними николаевскими администраторами огромная
разница. Илларион Захаревский в отличие от своих родителей полон сознания
долга перед государством, для него идея права не отвлеченная идея, он иногда
готов ради нее рисковать даже своим служебным положением. Этот ряд
поумневших детей как бы завершает фигура магистра прав Марьеновского -
наиболее последовательного, как старается уверить Писемский, носителя идей
40-х годов. Теперь он считал, что все, чего достигла Россия в 60-е годы,
произошло благодаря соединению прогрессивных идей 40-х годов с идеей
надсословного государства. Недаром в заключительной сцене романа Александр
II также провозглашается человеком 40-х годов.
Нельзя не отметить, что все эти фигуры детей, идущих по новой дороге,
не похожей на дорогу их отцов, - в значительной мере фигуры сочиненные,
художественно неубедительные. Как только Писемский подходил к тому пункту их
жизни, где должна была проявиться их "идейность", он как бы утрачивал и свою
наблюдательность и умение обставить повествование впечатляющими деталями.
Здесь проявилась та же закономерность художественного творчества, что и в
четвертой части "Тысячи душ" или в образе Варегина: идея, идущая вразрез с
основным направлением жизни, не могла стать живой душой этих образов.
Ведь под идеями 40-х годов Писемский разумел вовсе не идеи Белинского,
действительно подготовившие великий общественный подъем 60-х годов, а нечто
диаметрально противоположное - тот самый либерализм, который был так
решительно осужден во "Взбаламученном море" и который возводился им теперь в
степень творческого начала русской общественной жизни.
В этом романе на уровне таланта Писемского лишь те части, в которых
показана жизнь отцов. Здесь Писемский снова создал целый ряд удивительно
рельефных фигур. Отец Вихрова, старый вояка, перенесший все ужасы солдатчины
и мучимый воспоминаниями о том, как сам он, уже будучи офицером, засекал
солдат; мать Сергея Абреева - вздорная, заносчивая крепостница; стяжатель и
лихоимец Захаревский со своей дородной супругой; деспот-губернатор и многие,
многие другие образы романа ярко характеризовали дворянское общество,
которое было осуждено историей. Многочисленные и в большинстве своем
убедительные картины жизни отцов и составляют основную художественную силу
этого романа, но эти картины все-таки не могли возместить бледности тех
образов, которые были призваны выразить положительные идеи автора.
Может быть, именно поэтому "Люди сороковых годов" и лишены той
композиционной целостности, которая отличала произведения Писемского 50-х
годов. Здесь нет ни единой интриги, как, например, в "Старческом грехе" или
в "Браке по страсти", ни той деловой взаимозависимости, которая сплачивала в
один сплошной массив героев "Тысячи душ".
Фигурой, которая была призвана сплотить воедино многочисленные и
разнородные элементы повествования, является Павел Вихров. Однако он "не
справляется" с этой задачей. Он не столько деятель, сколько наблюдатель,
стоящий, в сущности, в стороне от главных интересов подавляющего большинства
персонажей. Поэтому многое из того, что случается с Павлом, само по себе
интересно (споры с Коптиным, беседы с Макаром Григорьевичем и т.п.), но с
судьбой остальных героев романа почти никак не связано. Последовательность
повествования держится едва ли не на одной только истории любовных отношений
Павла с Фатеевой и Мари.
Правда, эта линия романа имела для Писемского немаловажное значение. Он
теперь пересматривал свои взгляды и на так называемый женский вопрос,
впервые поставленный перед русским общественным сознанием также людьми 40-х
годов. Если во "Взбаламученном море" идею женской независимости, свободы
чувства он в образе Софи Леневой хотел дискредитировать как прикрытие
развращенности, то теперь он снова выступает как защитник этой идеи. В
метаниях и увлечениях Фатеевой он склонен видеть нечто вроде протеста против
господствующей дворянской морали. Здесь он уже не отважился проповедовать те
домостроевские добродетели, воплощением которых во "Взбаламученном море"
была Евпраксия. Но полного сочувствия Фатеевой у Писемского все-таки нет.
Она кончила жизнь почти в такой же душевной опустошенности, как и Софи.
Когда-то Писемский в статье о Гоголе осудил своего учителя за его
попытку создать образ идеальной славянки. Но теперь он сам не удержался от
этого соблазна. В образе Мари он намеревался высказать свои представления о
подлинной поэзии женского существования. Она, как пушкинская Татьяна, в силу
сложившихся обстоятельств замужем за старым, недалеким генералом, который
только и достоин уважения за то, что пролил кровь под Севастополем.
Разумеется, она его не любит. Через всю жизнь она во всей чистоте пронесла
свое чувство к Павлу Вихрову и в конце концов отдалась этому чувству.
Правда, с мужем она не разошлась. Он "устранен" очень просто: с молчаливого
согласия и одобрения Мари он завел себе "даму сердца".
Последние страницы романа повествуют о том, как в дачной местности под
Петербургом прогуливаются уже постаревшая Мари и изрядно полинявший Вихров.
Их любовь стала, может быть, менее непосредственной, но, по-видимому, не
утратила своей романтической возвышенности. Однако в этой идиллии есть
изрядная доля горечи. Да, бурные события 40-60-х годов не прошли даром. И
все-таки жизнь ненамного улучшилась. Не бескорыстные Марьеновские задают в
ней тон, а увертливые карьеристы Плавины или беззастенчивые дельцы вроде
Виссариона Захаревского, когда-то обиравшего казну в качестве скромного
губернского инженера, а теперь загребающего сотни тысяч на казенных
подрядах. Благородному Вихрову, романтически утонченной Мари осталось одно
только пристанище - тихая, уже обескрыленная любовь. Они теперь напоминают
героев первой части романа: отца Мари Еспера Ивановича Имплева и княгиню
Весневу, которые также укрывались от пошлости жизни в возвышенной, немного
грустной и немного комичной любви.
Писемский, как и Гоголь, как и большинство русских писателей того
времени, никогда не переставал думать о том, кто же на Руси скажет
всемогущее слово "вперед". Настойчивые поиски ответа на этот вопрос и во
второй половине 60-х годов не дали положительного результата, но они помогли
Писемскому отделаться от некоторых иллюзий и заблуждений. В "Людях сороковых
годов" нет уже того безоглядного преклонения перед самодержавной
государственной мудростью, которая во "Взбаламученном море" демонстративно
восхвалялась, как панацея от всех социальных зол. Высказанная Вихровым
утопия о бессословном, "хоровом" государстве с "ласковым" царем во главе
недалеко ушла от старой теории просвещенной монархии, но она, тем не менее,
была далека от официальных, строго сословных, откровенно деспотических
представлений насчет русского государственного устройства.
Изменилось теперь и отношение Писемского к тем, кто активно боролся
против самодержавно-крепостнического строя.
В конце 60-х годов движение революционной молодежи не только не
прекратилось, но, наоборот, усилилось, приковывая к себе внимание всех, кто
имел способность более или менее трезво смотреть фактам в лицо. Героизм и
самоотверженность революционеров вынуждены были признать даже те, кого никак
нельзя было заподозрить в сочувствии революции. Лишь самые закоренелые
охранители вроде Каткова и его единомышленников продолжали твердить, что
революционеры - это бессердечные, развращенные люди, не любящие своего
народа и действующие по наущению врагов России. Писемский уже не мог
удовлетвориться таким злопыхательским объяснением. В "Людях сороковых годов"
он устранился от изображения революционеров, хотя действие этого романа,
насквозь пронизанного политической злобой дня, и доведено до 60-х годов. Он
не хотел повторять здесь ошибок, допущенных во "Взбаламученном море". Он
решил, что сперва надо внимательно, без раздражения присмотреться к
революционерам, а потом уже писать о них. Это уже было начало работы над
новым большим романом, "В водовороте" (1871).
Здесь, как и в подавляющем большинстве произведений Писемского, перед
читателем снова проходят картины жизни буржуазно-дворянской России, жизни,
разделяющей людей в основном на две категории: благоденствующих, довольных,
для которых господствующие нравы не только привычны, но и выгодны, и тех,
кто страдает и в конце концов становится жертвой этих нравов. Но если бы
дело ограничивалось только этими картинами, то этот роман почти ничего не
прибавил бы к тому, что уже было сказано Писемским раньше.
Своеобразие его нового произведения заключается в том, что в центре
здесь уже не бессильная жертва, как в "Боярщине" или "Тюфяке", не энергичный
себялюбец, как в "Тысяче душ", и не фанфаронствующий пенкосниматель вроде
Бакланова, а люди, смело и обдуманно борющиеся против коренных устоев
существовавшего в то время общества.
Князь Григоров - это человек, решительно осуждающий ту среду, к которой
принадлежал по рождению и богатству. В конце концов он порывает с этой
средой, оставляет семью. Но ему ясно, что мало устраниться от зла:
необходимо уничтожить самые условия его существования и господства.
Потому-то он и ищет союза с теми, кто борется. Многое в поведении этих людей
ему кажется странным и даже надуманным, однако он имеет мужество признавать,
что в его суждениях такого рода чаще всего сказывается груз привычек,
усвоенных им в дворянской среде. Нравственное превосходство тех, кто
протестует, над членами "хорошего" общества для него бесспорно. Эти
настроения отразились и в сложном, противоречивом, но глубоком и искреннем
чувстве, связавшем его с женщиной, всю свою жизнь посвятившей борьбе за
национальное и социальное освобождение родины.
"В водовороте", как и в "Людях сороковых годов", есть образы и
ситуации, как будто бы преднамеренно написанные так, чтобы заставить
читателя вспомнить некоторые образы и ситуации "Взбаламученного моря", -
вспомнить и изменить к ним свое отношение. Наиболее прозрачно эта
полемическая связь с злополучным романом выступает в образе Елены
Жиглинской.
В шестой части "Взбаламученного моря" в обществе "красных" появляется
невеста Валерьяна Сабакеева - Елена Базелейн. Девушка скромная и
целомудренная, она усвоила подчеркнуто некрасивые, развязные манеры, часто
ведет непристойно-откровенные разговоры об отношениях мужчин и женщин и т.д.
- и все это из ложного убеждения, что такой именно и должна быть настоящая
революционерка. Этот карикатурный образ, как надеялся тогда Писемский,
должен был воочию показать, что любая причастность к революции притупляет
чувство красоты, опустошает личность.
На первый взгляд Елена Жиглинская очень похожа на свою тезку из
"Взбаламученного моря". Но это сходство при ближайшем рассмотрении
оказывается чисто внешним и лишь оттеняет различие между ними. Да, Елена
Жиглинская тоже иногда бывает резкой в обращении с людьми, в ее поведении
есть некоторая, может быть, подчеркнутая угловатость, но ведь она слишком
хорошо понимает, что так называемая тонкость и грациозность женщин
дворянского круга (в большинстве жеманниц и бездельниц) - в лучшем случае
всего лишь результат вышколенности, часто прикрывающей нечистые
поползновения и дела. Она терпеть не может комплиментов по своему адресу,
смеется над славословиями женской красоте, потому что знает подлинную цену
светской галантности.
Все, что ни делает Елена, она делает убежденно, с предельной
искренностью. И убеждения эти не нахватаны с лету, из третьих рук, как у ее
предшественницы, а добыты в упорном труде. Это - замечательная умница, много
читавшая и много знающая. Сосредоточенная энергия, непреклонная воля,
высокоразвитое чувство собственного достоинства - за все это Елену не могут
не уважать все, кто ее знает. Чистоту ее помыслов, самоотверженность
поступков вынуждены признать даже те, кто не разделяет ее взглядов и не
сочувствует ее целям. Это по-настоящему крупная личность. Недаром
современники называли ее Базаровым в юбке. Это сравнение интересно не только
потому, что сами по себе характеры героев действительно сходны, но также и
потому, что сходно отношение к ним их творцов.
Сочувствие Писемского Елене бесспорно. Однако было бы ошибочно думать,
что в ее образе он намеревался создать апофеоз революционерки. Усомнившись в
истинности некоторых прежних своих верований, он не мог окончательно от них
отделаться, потому что не знал, чем их заменить. Ему казалось, что тот
водоворот обычной жизни, в котором так привольно чувствуют себя плывущие по
течению, неодолим: революционеров - единицы, а равнодушных, благоденствующих
- подавляющее большинство. Стало быть, думал Писемский, борьба
революционеров, как бы ни были благородны и возвышенны их цели, неизбежно
обречена на неудачу. Она трагична в самой своей основе. К этому же выводу
пришел и его герой князь Григоров. Елена осталась до конца верной тому делу,
которому служила. Тем более трагична ее судьба. В своей борьбе, как
старается, уже не сообразуясь с фактами жизни, доказать Писемский, Елена
была, в сущности, одинока. Организация, которая якобы руководила борьбой за
освобождение родины Елены - Польши, оказалась мифом, а человек, называвший
себя уполномоченным этой организации, Жуквич, - заурядным проходимцем.
И все-таки вопреки этой ошибочной тенденции, сказавшейся главным
образом в финале романа, впечатление от него не безысходно. В конце концов
нашелся человек, который стойко и, по существу, победоносно сопротивлялся
мертвенному коловращению пошлости. И это не только не сломило его, но,
наоборот, обогатило его личность. Героический образ Елены Жиглинской как бы
освещает весь роман, цементирует весь его строй.
"В водовороте" имел подлинно художественный успех. "Я... совсем в
восторге от романа, - писал Н.С.Лесков, - и в восторге не экзальтационном, а
прочном и сознательном. Во-первых, характеры поражают верностью и
последовательностью развития; во-вторых, рисовка артистическая; в-третьих,
экономия соблюдена с такою строгостию, что роман выходит совсем
образцовый... А наипаче всего радуюсь, что... "орлу обновишася крыла и
юность его"*. Даже Лев Толстой, на которого не так-то просто было угодить,
отзывался об этом романе с восхищением: "...я второй раз прочел ваш роман, и
второе чтение только усилило то впечатление, о котором я говорил вам. Третья
часть, которой я еще не читал тогда, - так же прекрасна, как первые главы,
которые меня при первом чтении привели в восторг"**.
______________
* Н.С.Лесков. Собр. соч., т. 10, М., 1958. стр. 320.
** Л.Н.Толстой. Полн. собр. соч., т. 61, М., 1953, стр. 273.
История создания "В водовороте" в высшей степени поучительна. Писемский
любил повторять, что главный источник силы и выразительности искусства в
правде жизни. Но не всегда и не каждый, хотя бы и очень одаренный художник,
может овладеть правдой. Одно и то же явление современной жизни дважды
привлекало внимание Писемского-художника. В одном случае он именно как
художник потерпел поражение, а в другом одержал победу, хотя в известной
мере и ограниченную. Правда ему далась только тогда, когда он сумел
несколько утихомирить одолевавшие его страхи и предрассудки и если не с
полным сочувствием, то по крайней мере без предубеждения отнестись к тем
явлениям, в которых выражалось наиболее живое и прогрессивное течение
действительности.
Среди тех сил, которые делали жизнь современного ему общества до
крайности уродливой, Писемский давно уже заметил ту, под гнетом которой
"люди совершают мерзости и великие дела, страдают и торжествуют", - силу
стяжательства, подминающую под себя все человеческие стремления и страсти.
Деньги давали всеобъемлющую власть над людьми, почет и уважение в обществе.
Поэтому цинизм стал философией времени, а мошенничество, вымогательство,
откровенный грабеж - узаконенными средствами перераспределения богатств.
Обличению героев буржуазного хищничества Писемский посвятил в 70-х годах ряд
драматических произведений.
В людях, уверовавших в новое божество, Писемский не видел ни тени
человечности. Техник-строитель Толоконников, модный врач Самахан, молодая
вдова Трехголовова ("Ваал"); директор компании по выщипке руна из овец
Дарьялов, лошадиный охотник и господин Аматуров, другой директор той же
компании, Гайер ("Просвещенное время"); коммерции советник Сосипатов,
отставной генерал-майор Прокудин, газетный фельетонист Персиков ("Финансовый
гений") - все эти оголтелые ловцы денег просто не верят в существование
совестливых людей и смеются над всяким напоминанием о моральной
ответственности.
Своеобразие жизненного материала в значительной мере предопределило и
форму этих драм. Характеры большинства действующих лиц в них как бы даны
заранее и в процессе сценического действия, как правило, не развиваются. И
это понятно: жажда обогащения безобразно упростила их психику. Вполне
естественно, что драматический интерес поддерживается в этих драмах не
столько углубленным психологическим анализом, сколько развитием внешней
интриги. В основе сюжета каждой из этих пьес - финансовый скандал, которых
стало так много в 70-х годах. Поэтому современники считали эти его пьесы
чем-то вроде драматических памфлетов.
Один из героев "Ваала", Мирович, выразил надежду, что царству буржуазии
рано или поздно настанет конец: "Все усилия теперь лучших и честных умов
направлены на то, чтобы купцов не было, и чтоб отнять у капитала всякую
силу! Для этих господ скоро придет их час, и с ними, вероятно, рассчитаются
еще почище, чем некогда рассчитались с феодальными дворянами". Очевидно, эту
надежду хотел бы разделить со своим героем и сам Писемский. Но он не видел в
современном ему обществе сил, способных противостоять буржуазному хамству.
Именно это настроение и отразилось в его "Мещанах" (1878).
В этом романе Писемский как бы подводил итоги своим наблюдениям над
теми новыми признаками русской жизни, которые появились вместе с усилением
буржуазии. И самый главный итог заключается в том, что теперь, в 70-х годах,
делец - это самый могущественный господин жизни. Папушкины и Галкины при
всем их богатстве чувствовали себя в обществе еще неуверенно, заискивали
перед власть имущими, старались действовать из-за кулис. Герои "Мещан", все
эти Янсутские и Офонькины уже не считают нужным держаться в тени. Они
всячески выставляют на вид свою влиятельность, хотят внушить если не
уважение, то страх.
Что же принесли миру новые владыки?
Ответ на этот вопрос у Писемского один: ничего, кроме разрушения. Они
оскверняют все, к чему ни прикоснутся. А прикоснуться Таганка с Якиманкой,
которые были во времена Писемского средоточием купеческого могущества,
хотели ко всему. Главный герой "Мещан" Бегушев восклицает по этому поводу:
"Великие мыслители иссушили свои тяжеловесные мозги, чтобы дать миру новые
открытия, а Таганка, эксплоатируя эти открытия и обсчитывая при этом
работника, зашибла и тут себе копейку и теперь комфортабельнейшим образом
разъезжает в вагонах первого класса и поздравляет своих знакомых по
телеграфу со всяким вздором... Наконец, сам Бетховен и божественный Рафаэль
как будто бы затем только и горели своим вдохновением, чтобы развлекать
Таганку и Якиманку, или, лучше сказать, механически раздражать их слух и
зрение и услаждать их чехвальство".
Но главное преступление служителей нового божества - это преступление
против человека. Для них ничего нет заветного в человеке; все лучшие его
качества - лишь объект все той же эксплуатации. Друг для этих людей достоин
какого-то внимания до тех пор, пока он соучастник в "деле"; любимая женщина
нужна или как приманка к тому же "делу", или как подробность комфорта. Ни
благодарности, ни великодушия Янсутские не знают. Участь женщины, попавшей в
зловещий круговорот их "дела", почти всегда одна и та же - гибель. Так
гибнут и слабая Елизавета Николаевна Мерова и энергичная Домна Осиповна
Олухова.
Янсутским и Офонькиным, Перехватовым и Гроховым в романе
противопоставлен Александр Иванович Бегушев - аристократ по рождению,
воспитанию и культуре. Это очень важный для понимания идейной эволюции
Писемского образ. В крепостную эпоху в его произведениях не встречалось, в
сущности, ни одного положительного персонажа из дворян. Теперь, в пору
засилья Таганки, Писемский именно в дворянине-аристократе увидел
единственного человека, не пошедшего на поклон к ней. Правда, это дворянин
особого склада. Он из тех дворян, которые дорожили памятью о героическом
подвиге декабристов. Бегушев не без гордости говорил о себе: "Я дворянский
сын-с, мое дело конем воевать, а не торгом торговать". Но после окончания
университета он поступил в армию только потому, что там, как он думал,
сохранились еще благородные декабристские традиции. Стоило ему убедиться в
обратном, как он охладел к военной службе и при первой возможности вышел в
отставку.
В молодости Бегушев, как и многие русские люди его поколения, надеялся,
что Европа откроет новые пути общественного развития и для России. Но победа
мещанина в революции 1848 года разрушила эту надежду. Он решил, что и Россия
со временем подпадет под ярмо буржуазии. Ждать от будущего было нечего.
Бегушев вернулся на родину лишь затем, чтобы дожить остаток своих дней.
Только одна мечта еще не оставляла его - найти женщину, которую он мог бы
полюбить. Но и этому не суждено было осуществиться. Красавица Домна Осиповна
в конце концов предпочла ему миллионное состояние своего мужа. Бегушеву
ничего не оставалось делать, как уйти на войну и там искать смерти.
"Мещане" - один из самых мрачных по колориту романов Писемского.
Погибли все герои романа, в душе которых была хоть капля благородства.
Янсутские, Перехватовы и Офонькины торжествуют полную победу. Конечно, сама
воспроизведенная в "Мещанах" действительность была мрачной. Но дело не
только в этом.
Тема буржуазного хищничества в литературе 70-х годов была одной из
самых злободневных. "Чумазый" в те годы привлекал внимание крупнейших
писателей: Щедрина, Островского, Некрасова, Достоевского. Но ни у одного из
них эта тема не звучала так безысходно, как у Писемского. Жестоки и
безнаказанны Кнуровы и Паратовы, трагична судьба Ларисы, однако она хоть и
поздно, но поняла, какие люди ее окружали, и в самой ее смерти - победа
человечности. Щедринские Колупаевы и Деруновы приобрели огромное влияние и
нагло претендуют на роль "столпов общества". Но победоносный смех великого
сатирика убеждает читателя, что они ничтожества, что их могущество эфемерно
и рассыплется в прах при первом же серьезном сопротивлении разумных сил
истории.
Писемский же не верил в самую возможность борьбы против засилья
мещанина. Ему казалось, что владычество капитала - это какая-то неотвратимая
историческая беда, которая если и будет преодолела, то очень не скоро и
такой же слепой силой истории, как слепа сила, накликавшая эту беду.
Писемский и ненавидит торжествующего денежного человека и боится его.
Недаром он так часто сравнивает власть денег с волей жестокого бога Ваала.
Он не знал, в чем главная слабость новых стяжателей. Когда в 50-60-х годах
Писемский изображал жизнь дворянства, он оценивал ее по отношению к жизни
народа. И в этом был источник силы его критики. Вскрыть антинародный
характер буржуазного владычества автор "Мещан" не сумел.
И.С.Тургенев писал по поводу этого романа: "Чтение "Мещан" доставило
мне много удовольствия... вы сохранили ту силу, жизненность и правдивость
таланта, которые особенно свойственны вам и составляют вашу литературную
физиономию. Виден мастер, хоть и несколько усталый, думая о котором все еще
хочется повторить: "Вы, нынешние, нут-ка!"*. При всем своем дружеском
расположении к Писемскому и уважении к его таланту Тургенев не хотел
умолчать и о недостатках романа, которые он объяснил усталостью его
создателя.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 760.
Эта "усталость" проявляется прежде всего в частых нарушениях логики
развития характеров - как раз в той сфере творчества, где раньше Писемский
чувствовал себя особенно уверенно. Такие нарушения наиболее явно заметны в
характере Бегушева. Человек высокого полета мысли, противник мещан, так
сказать, по принципиальным соображениям, он с полной серьезностью пускается
в состязание с ними на поле гастрономии. Это и дало повод Н.К.Михайловскому
назвать Бегушева "героем трюфельного фронта". Много перечувствовавший и
много утративший, Бегушев иногда разговаривает с Домной Осиповной или пишет
ей записки в таком тоне, который был бы под стать какому-нибудь молодому
фату из второсортного бульварного романа.
В 1878-1880 годах Писемский работал над последним своим романом,
"Масоны". Здесь, в сущности, та же тема, что и в "Мещанах", но решается она
на материале прошлого. И этот уход в историю не случаен. Настоящее
представлялось Писемскому царством, где люди ничего не хотят знать, кроме
своих низменных, меркантильных интересов. Мысль с ее вечными исканиями
идеала, чистые переживания прекрасного в жизни и в искусстве, бескорыстная
дружба - все это, казалось ему, безвозвратно исчезло из жизни. А между тем
все это было, и совсем недавно, каких-нибудь пятьдесят лет тому назад.
Конечно, и тогда, в 20-30-х годах, были и заносчивые вельможи, и
подобострастные чиновники, и взяточники, и влиятельные денежные тузы вроде
откупщика Тулузова. Однако же все эти мерзости, по мнению Писемского, не
выставляли тогда себя на вид так нагло и победоносно, как в современной ему
жизни, и, что особенно важно, в обществе тех лет было много людей, не только
не поддававшихся этим мерзостям, но и энергично сопротивлявшихся им.
В основу сюжета "Масонов" как раз и положен один из эпизодов такого
сопротивления - история судебного дела, которое под руководством Егора
Егорыча Марфина вели масоны против Тулузова. Эту тяжбу Писемский изображает
как борьбу духовного и меркантильного начал. На стороне Тулузова все, кто не
может противиться соблазну стяжания, - от мелкого губернского писца до
сенатора и министра. Влиятельность Марфина и его соратников на первый взгляд
основана на масонских связях. Но это не совсем так. Дело в том, что многие
"вольные каменщики" не относились к масонству сколько-нибудь всерьез. Для
этих людей оно было чем-то вроде таинственной игры, участники которой
привлекают к себе внимание любопытных. Сила Марфина, как старается показать
Писемский, не столько в том, что он занимает высокий пост в масонской
иерархии, сколько в его безукоризненной добропорядочности, бескорыстии и
честности. Эти качества так ярко выражены в нем, что все, кто с ним
общается, не могут относиться к нему без уважения.
Процесс масоны проиграли. В официальных сферах деньги Тулузова
оказались сильнее рыцарской честности Марфина и Сверстова. Но борьба вокруг
этого дела не прошла бесследно. Подвиг Марфина сплотил всех честных людей в
обществе, повысил их уважение к духовным ценностям.
В "Масонах" Писемский снова создал целый ряд выразительных,
запоминающихся образов и напряженных ситуаций. Но к этому роману с еще
большим основанием можно применить тургеневскую мысль об усталости мастера.
Отвечая на отзыв Тургенева о "Мещанах", Писемский признался: "...я
действительно устал писать, а еще более того - жить, тем более, что хоть,
конечно, старость не радость для всех, но у меня она особенно уж нехороша и
исполнена таких мрачных страданий, каких не желал бы я и злейшему врагу
своему"*. Действительно, последние годы жизни Писемского были безрадостны.
После безрыловской истории он не переставал чувствовать свою отверженность
от большой литературы, в которой он когда-то занимал такое почетное
положение. В личной жизни на него обрушивался удар за ударом. В 1874 году
его сын Николай, только что блестяще окончивший Московский университет, по
неизвестным причинам застрелился. Старший сын, Павел, талантливый
ученый-правовед, в 1880 году заболел тяжелой психической болезнью. Некогда
общительный, склонный к шутке собеседник, остроумный рассказчик, Писемский
стал в последние годы жизни замкнутым, подозрительным человеком. Здоровье
его окончательно ухудшилось. 21 января 1881 года (ст. стиля) он умер.
______________
* А.Ф.Писемский. Письма, М.-Л., 1936, стр. 385.
В одном из лучших своих произведений, в повести "Старческий грех",
Писемский рассказал потрясающую историю бухгалтера Иосафа Ферапонтова,
выбившегося "в люди" из страшной бедности, перенесшего в своей жизни
бесконечный ряд унижений и обид и все-таки сохранившего в себе любовь к
людям и мечту о счастье. Иосаф свято берег эту мечту долгие годы. Однажды
ему показалось, что она близка к осуществлению. Но женщина, которую он
полюбил и для которой принес самую большую жертву, надругалась над его
чувством. Мечта обманула его. Он понял, что счастье не для него, и покончил
с собой. Писемский заключил историю Иосафа такими словами: "Мне, признаться,
сделалось не на шутку страшно даже за самого себя... Жить в таком обществе,
где Ферапонтовы являются преступниками, Бжестовские - людьми правыми и судьи
- вроде полицеймейстера, - чтобы жить в этом обществе, как хотите, надобно
иметь большой запас храбрости!"
Эти слова можно отнести ко всему творчеству Писемского. На своем
литературном пути он много раз ошибался, многого в окружавшей его
действительности не понимал и вследствие этого изображал искаженно. Но в
лучших своих произведениях он сказал о современной ему русской жизни именно
ту суровую правду, которая и до сих пор не может не волновать. Общество, где
самые заветные человеческие стремления поруганы и осквернены, где
захребетники и лизоблюды господствуют, а честные люди, труженики угнетены и
унижены, - это общество отразилось в наследии Писемского во всей своей
неприглядности.
Глубокий знаток жизни, Писемский создал целую галерею самобытнейших
образов, в жизненную достоверность которых нельзя не верить. "Это большой,
большой талант! - писал А.П.Чехов. - Люди у Писемского живые, темперамент
сильный... Кстати: прочел я и "Космополис" Бурже. У Бурже и Рим, и папа, и
Корреджио, и Микель Анжело, и Тициан, и дожи, и красавица в 50 лет, и
русские, и поляки - но как все это жидко и натянуто, и слащаво, и фальшиво в
сравнении с нашим, хотя бы все тем же грубым и простоватым Писемским".
Творчество Писемского - одно из замечательнейших явлений художественной
культуры русского народа.
М.Еремин
Закладка в соц.сетях