Жанр: Классика
Старые годы в селе плодомасове
...фанасьевна, родители мои и братец. Стали петь "святителю
отче Николае", и вдруг отец Алексей на молитве всю родню мою поминает. Очень
я был, сударь, всем этим тронут. Отцу Алексею я, по состоянию своему, что
имел заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться,
- да и подхожу к Марфе Андревне, чтоб ее поздравить. А они меня тихонько
ручкой от себя отстранили и говорят:
"Иди прежде родителям поклонись".
Я повидался с отцом, с матушкой, с братцем, и все со слезами. Сестрица
Марья Афанасьевна (Николай Афанасьевич с ласковою улыбкой указал на сестру),
сестрица ничего - не плачут, потому что у них характер лучше, а я слаб и
плачу. Тут, батушка, выходим мы на паперть, госпожа моя Марфа Андревна
достают из карманчика кошелечек кувшинчиком, и сам я видел даже, как они
этот кошелечек вязали, да не знал, разумеется, кому он.
"Одари, - говорят мне, - Николаша, свою родню".
Я начинаю одарять: тятеньке серебряный рубль, маменьке рубль, братцу
Ивану Афанасьевичу рубль, и все новые рубли; а в кошелечке и еще четыре
рубля.
"Это, - говорю, - матушка, для чего прикажете?"
А ко мне, гляжу, бурмистр Дементий и подводит и невестушку и трех
ребятишек, все в свитках. Всех я, по ее великой милости, одаряю, как
виночерпий и хлебодар, что в Писании. Ну-с, одарил, и пошли мы домой из
церкви все: покойница госпожа, и отец Алексей, и я, сестрица Марья
Афанасьевна, и родители, и все дети братцевы. Сестрица Марья Афанасьевна
опять и здесь идут ничего, разумно, ну а я, глупец, все и тут, сам не знаю
чего, рекой разливаюсь, плачу. Но все же, однако, я, милостивые государи, до
сих пор хоть и плакал, но шел благоприлично за госпожой; но тут, батушка, у
крыльца господского, вдруг смотрю, вижу, стоят три подводы, лошади запряжены
разгонные господские Марфы Андревны, а братцевы две лошаденки сзади
прицеплены, и на телегах, вижу, весь багаж моих родителей и братца. Я,
батушка, этим смутился и не знаю, что думать, что это значит? Марфа Андревна
до сего времени, идучи с отцом Алексеем, все о покосах изволили
разговаривать и внимания, на меня будто не обращали, а тут вдруг ступили
ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить, такое слово:
"Вот тебе, слуга мой верный, отпускная, пусти своих стариков и брата с
детьми на волю", и... и... бумагу-то эту... отпускную-то... за жилет мне и
положили... Ну, уж этого я не перенес... (Николай Афанасьевич приподнял руки
вровень с своим лицом и заговорил):
"Ты, - говорю ей в своем безумии - жестокая, - говорю, - ты жестокая!
За что, - говорю, - ты хочешь раздавить меня своей благостью!" - и тут грудь
мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету за - мелькали
лампады, и я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.
- Ах, старичок прелестный! - воскликнул растроганный дьякон Ахилла,
хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.
- Да-с, - продолжал, вытерев себе ротик, карлик. - А пришел-то я в себя
уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась. Осматриваюсь и
вижу, госпожа сидят у моего изголовья и говорят: "Ох, прости ты меня Христа
ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!" Так вот-с она какой
великан-то была, госпожа Плодомасова!
- Ах ты, старичок прелестный! - опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив
Николая Афанасьевича в шутку за пуговичку фрака и как бы оторвав ее.
Карлик молча попробовал эту пуговицу и, удостоверившись, что она цела и
на своем месте, сказал:
- Да-с, да, ничтожный человек, а заботились обо мне, доверяли; даже
скорби свои иногда открывали, когда в разлуке по Алексее Никитиче скорбели.
Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро-скоро пошептом его пробежат, а
потом и все вслух читают. Оне сидят читают, а я перед ними стою, чулок вяжу
да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим:
"Теперь его в офицеры, - бывало, скажут, - должно быть, скоро
произведут".
А я говорю:
"Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут".
"Тогда, - рассуждают, - как ты думаешь: ему ведь больше надо будет
денег посылать?"
"А как же, - отвечаю, - матушка? обойтись без того никак нельзя,
непременно тогда надо больше".
"То-то, - скажут, - нам ведь здесь деньги все равно и не нужны".
"Да нам, мол, они на что же, матушка, нужны!"
Тут Николай Афанасьевич щелкнул пальчиками и, привздохнув, с
озабоченнейшей миной проговорил:
- А сестрица Марья Афанасьевна в это время молчат, покойница на них за
это сейчас и разгневаются, - сейчас начинают деревянностью попрекать:
"Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом-то твоим без
денег в придачу отдали".
Николай Афанасьевич вдруг спохватился, покраснел и, повернувшись к
своей тупоумной сестре, проговорил:
- Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?
- Сказывайте, ничего, сказывайте, - отвечала, водя языком за щекою,
Марья Афанасьевна.
- Сестрица, бывало, расплачутся, - продолжал Николай Афанасьевич, - а я
ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны
выманю и уговорю: "Сестрица, говорю, успокойтесь, пожалейте себя; эта
немилость к милости", - потому что я ведь уж, бывало, знаю, что у нее все к
милости. И точно, горячее да сплывчивое сердце их сейчас скоро, бывало, и
пройдет: "Марья! - бывало, зовут через минутку. - Полно, мать, злиться-то.
Чего ты кошкой-то ощетинилась? Иди, сядь здесь, работай". Вы ведь, сестрица,
не сердитесь?
- Сказывайте, что ж мне? сказывайте, - отвечала Марья Афанасьевна.
- Да-с; тем, бывало, и кончено. Сестрица возьмут скамеечку, поставят у
их ножек и опять начинают вязать. Ну, тут я уж, как это спокойствие
водворится, сейчас подхожу к Марфе Андревне, попрошу у них ручку поцеловать,
и скажу: "Покорно вас, матушка, благодарим!" Сейчас все даже слезой
взволнуются.
"Ты у меня, - говорят, - Николай, нежный. Отчего это только, я понять
не могу, отчего она, у нас такая деревянная?" - скажут опять на сестрицу. -
А я, - продолжал Николай Афанасьевич, улыбнувшись, - я эту речь их сейчас,
как секретарь, под сукно, под сукно. "Сестрица! - шепчу, - сестрица, просите
скорей ручку поцеловать!
Марфа Андреева услышат, сейчас и конец. "Сиди уж, мать моя, - скажут
сестрице, - не надо мне твоих поцелуев", и пойдем колтыхать спицами в трое
рук. Только и слышно, что спицы эти три-ти-ти-ти-три-ти-ти, да мушка
ж-ж-жу-ж-жу-ж-жу пролетит. Вот в такой тишине невозмутимой, милостивые
государи, в селе Плодомасове жили, и так пятьдесят пять лет вместе прожили.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ СКОНФУЖЕН
- Ну, а вас же самих с сестрицей на волю Марфа Андревна не отпустила? -
спросил судья Дарьянов карлика, когда тот окончил свою повесть и хотел
встать.
- На волю? Нет, сударь Валерьян Николаич, меня не отпускали. Сестрица
Марья Афанасьевна были приписаны к родительской отпускной, а меня не
отпускали, да это ведь и к моей пользе все. Оне, бывало, изволят говорить:
"После смерти моей живи где хочешь (потому что оне на меня капитал
положили), а пока жива, я тебя на волю не отпущу".
"Да и на что, - говорю, - мне, матушка, она, воля? Меня на ней воробьи
заклюют".
- Ах ты, маленький этакой! - воскликнул в умилении Ахилла.
- Да-с, конечно-с, заклюют, - подтвердил Николай Афанасьевич. - Вот у
нас дворецкий Глеб Степанович, на волю их отпустили, они гостиницу открыли и
занялись винцом, а теперь по гостиному двору ходят да купцам с конфетных
билетиков стихи читают. Ничего прекрасного в этом нет.
- А он ведь, Николай-то Афанасьевич-то, он у нее во всем правая рука
был. Крепостной, да не раб, а больше друг и наперсник, - отозвался
Туберозов, желая возвысить этим отзывом значение Николая Афанасьевича и
снова наладить разговор на желанную тему.
- Служил, батушка, отец протоиерей, по разумению своему угождал и берег
их. В Москву и в Питер покойница езжали, никогда горничных с собою не брали.
Терпеть женской прислуги в дороге не могли. Изволят, бывало, говорить: "Все
эти Милитрисы Кирбитьевны квохчут да в гостиницах по коридорам расхаживают,
а Николаша, говорят, у меня, как заяц, в углу сидит". Оне ведь меня за
мужчину вовсе не почитали, а все, бывало, заяц. Николай Афанасьевич
рассмеялся и добавил:
- Да и взаправду, какой же я уж мужчина, когда на меня, извините, ни
сапожков и никакого мужского платья готового нельзя купить, - не придется.
Это и точно, их слово справедливое было, что я заяц.
- Но не совсем же она тебя всегда считала зайцем, когда хотела женить,
- отозвался городничий Порохонцев.
- Да, это такое их господское желание, батушка Воин Васильевич, было, -
проговорил, сконфузясь, карлик. - Было, сударь, - добавил он, все понижая
голос, - было.
- Неужто, Николай Афанасьевич, было, - откликнулось разом несколько
голосов.
Николай Афанасьевич потупил стыдливо взор себе в колени и шепотом
проронил:
- Не могу солгать, действительно такое дело было. Все, кто здесь были,
разом пристали к карлику:
- Голубчик, Николай Афанасьевич, расскажите про это.
- Ах, господа, про что тут рассказывать, - отговаривался, краснея и
отмахиваясь от просьб руками, Николай Афанасьевич.
Его просили неотступно, дамы его брали за руки, целовали его в лоб; он
ловил на лету прикасавшиеся к нему дамские руки, и целовал их, но все-таки
отказывался от рассказа, находя его и долгим и незанимательным. Но вот
что-то вдруг неожиданно стукнуло об пол; именинница, стоявшая в эту минуту
пред креслом карлика, в испуге посторонилась, и глазам Николая Афанасьевича
представился коленопреклоненный, с воздетыми кверху, руками дьякон Ахилла.
- Душечка, душка, душанчик, - мотая головой, выбивал Ахилла.
- Что вы? Что вы это, отец дьякон? - заговорил, быстро подскочив к
дьякону, Николай Афанасьевич.
Стоя на своих ножках, карлик был на вершок ниже коленопреклоненного
Ахиллы, который, обняв его своими руками, крепко целовал и между поцелуями
барабанил: - Никола... Николаша... - Николавра... если ты не расскажешь, как
тебя женить хотели... то ты просто не друг кесарю!
- Скажу, скажу, все расскажу, только поднимайтесь, отец дьякон.
Ахилла встал и, обмахнув с рясы пыль, самодовольно возгласил:
- А то говорят: не расскажет! С чего так, не расскажет? Я сказал:
выпрошу, вот и выпросил. Теперь, господа, опять по местам, и чтоб тихо, а
вы, хозяйка, велите Николавре стакан воды с червонным вином, как в домах
подают.
Все уселись, Николаю Афанасьевичу подали стакан воды, в который он сам
опустил несколько капель красного вина и начал:
- Это, господа, было вскоре после французского замирения, как я со в
бозе почивающим государем императором разговаривал.
- Вы с государем разговаривали? - перебили рассказчика несколько
голосов.
- А как бы вы изволили полагать? - отвечал с тихой улыбкой карлик. - С
самим императором Александром Первым, имел честь отвечать ему.
- Ха-ха-ха! Вот, бог меня убей, шельма какая у нас этот Николавра! -
взвыл вдруг от удовольствия дьякон Ахилла и, хлопнув себя ладонями по
бедрам, добавил: - Глядите на него, а он, клопштос, с царем разговаривал!
- Сиди, дьякон, сиди! - спокойно и внушительно произнес Туберозов.
Ахилла показал руками, что он более ничего не скажет, и сел.
Рассказ начался.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ ВО ВСЕЙ СЛАВЕ СВОЕЙ
- Это как будто от разговора моего с государем императором даже и
начало имело, - спокойно заговорил Николай Афанасьевич. - Госпожа моя, Марфа
Андреева, имела желание быть в Москве, когда туда ждали императора после
победы над Наполеоном. Разумеется, и я, по их воле, при них находился. Оне,
покойница, тогда уже были в больших летах и, по нездоровью своему, стали
несколько стропотны, гневливы и обидчивы. Молодым господам в доме у нас было
скучно, и покойница это видели и много на это досадовали. Себе этого ничего,
бывало, не приписывают, а больше всех на Алексея Никитича сердились, - все
полагали, что не так, верно, у них в доме порядок устроен, чтобы всем весело
было, и что чрез то их все забывают. Вот Алексей Никитич и достали маменьке
приглашение на бал, на который государя ожидали. Марфа Андревна сейчас
Алексею Никитичу ручку пожаловали и не скрыли от меня, что это им очень
большое удовольствие доставило. Сделали оне себе наряд бесценный и мне
французу-портному заказали синий фрак аглицкого сукна с золотыми пуговицами,
панталоны - сударыни, простите! - жилет и галстук белые; манишку с
кружевными гофреями и серебряные пряжки на башмаках, сорок два рубля
заплатили. Алексей Никитич для маменькиного удовольствия так упросили, чтоб
и меня туда можно было на бал взять. Приказано было метрдотелю, чтобы ввести
меня в оранжерею при доме и напротив самого зала, куда государь взойдет, в
углу поставить.
Так это, милостивые государи, все и исполнилось, но не совсем. Поставил
меня, знаете, метрдотель в уголок у большого такого дерева, китайская пальма
называется, и сказал, чтоб я смотрел, что отсюда увижу. А что оттуда увидать
можно? Ничего. Вот я, знаете, как Закхей-мытарь, цап-царап, да и взлез на
этакую невысокую скалу, из такого, знаете, из ноздреватого камня в виде
натуральной сделана. Взлез я на нее на самый верх и стою под пальмой, за
стволок-то держуся. В зале шум, блеск, музыка и распарады, а я хоть и на
скале под пальмой стою, а все ничего не вижу, кроме как головы. Так ничего
совсем уж и видеть не надеялся, но только вышло, что больше всех увидал.
Вдруг-с все эти-головы в залах засуетились, раздвинулись, и государь с
князем Голицыным прямо и входят от жары в оранжерею. И еще-то, представьте,
вдет не только что в оранжерею, а даже в самый тот дальний угол прохладный,
куда меня спрятали. Я так, сударыни, и засох. На скале-то засох и не слезу.
- Страшно? - спросил Туберозов.
- Как вам доложить, отец протопоп: не страшно, но и не нестрашно.
- А я бы убег, - сказал, не вытерпев, дьякон Ахилла.
- Чего же, сударь, бежать?
- Чего бежать? Да потому, что никогда царской фамилии не видал, вот
испугался б и убег, - отвечал гигант.
- Ну-с, я не бегал, - продолжал карлик. - Не могу сказать, чтобы совсем
ни капли не испугался, но не бегал. А его величество тем часом все подходят
да подходят; я слышу, как сапожки на них рип, рип, рип; вижу уж и лик у них
этакий тихий, взрак ласковый, да уж, знаете, на отчаянность, и думаю и не
думаю: как и зачем это я пред ними на самом на виду являюсь? Так, дум
совершенно никаких, а одно мленье в суставах. А государь вдруг этак голову
повернули и, вижу, изволили вскинуть на меня свои очи и на мне их и
остановили. Я думаю: что же я, статуя есть или человек? Человек. Я взял да и
поклонился своему императору. Они посмотрели на меня и изволят князю
Голицыну говорить по-французски: "Ах, какой миниатюрный экземпляр! Чей,
любопытствуют, это такой?" Князь Голицын, вижу, в затруднительности, как их
величеству ответить; а я, как французскую речь могу понимать, сам и отвечаю:
"Госпожи Плодомасовой, - говорю, - ваше императорское величество".
Государь обратились ко мне и изволят меня спрашивать:
"Какой вы нации?"
"Верноподданный, - говорю, - вашего императорского величества".
"Какой же вы уроженец?" - изволят спрашивать.
А я опять отвечаю:
"Из крестьян, - говорю, - верноподданный вашего императорского
величества".
Император и рассмеялись.
"Bravo! - изволили пошутить, - bravo, mon petit sujet fidele" (Браво,
мой маленький верноподданный (франц.).), - и ручкой этак меня за голову
взяли.
Николай Афанасьевич понизил голос и сквозь тихую улыбку шепотом
добавил:
- Ручкою-то своей, знаете, взяли, обняли, а здесь... неприметно для
них, пуговичкой своего обшлага нос-то мне ужасно чувствительно больно
придавили.
- А ты же ведь ничего... не закричал? - спросил дьякон.
- Нет-с, как можно! Я-с, - заключил Николай Афанасьевич, - только, как
они выпустили меня, я поцеловал их ручку... что счастлив и удостоен чести, и
только и всего моего разговора с их величеством было. А после, разумеется,
как сняли меня из-под пальмы и повезли в карете домой, так вот тут уж все
плакал.
- Отчего же ты в карете-то плакал? - спросил дьякон Ахилла.
- Да как же отчего? - отвечал, удивляясь и смаргивая слезы, карлик. -
От умиления чувств плачешь.
- Да-а, вот отчего! - догадался Ахилла. - Ну, а когда ж про жененье-то?
- Ну-с, позвольте. Сейчас и про жененье.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ ЖЕНИХ
- Только что это случайное внимание императора ко мне по Москве в
больших домах разгласилось, покойница Марфа Андревна начали меня всюду
возить и показывать, а я, истину вам докладываю, не лгу, был тогда самый
маленький карлик во всей Москве. Но недолго это было-с, всего одну зиму...
В это время дьякон, ни с того ни с сего, вдруг оглушительно фыркнул и,
свесив голову за спинку стула, тихо захохотал.
Заметя, что его смех остановил рассказ, Ахилла приподнялся и сказал:
- Нет, это ничего!.. Рассказывай, сделай милость, Николавра, - это я по
своему делу смеюсь. Как со мной граф Кленыхин говорил.
Карлик молчал.
- Да ничего; говорите! - упрашивал Ахилла. - Граф Кленыхин новый
семинарский корпус у нас смотрел, я ему, вроде вот как ты, поклонился, а он
говорит: "Пошел прочь; дурак!" - вот и весь наш разговор; Вот чему я
рассмеялся.
Николай Афанасьевич улыбнулся и стал продолжать.
- На другую зиму, - заговорил он, - Вихиорова генеральша привезла из-за
Петербурга чухоночку Метту Ивановну, карлицу, еще меньше меня на палец.
Покойница госпожа Марфа Андревна слышать об этом не могли. Сначала все
изволили говорить, что эта карлица не натуральная, а свинцом будто опоенная;
но как приехали и изволили сами Метту Ивановну увидать, и рассердились, что
она этакая беленькая и совершенная. И во сне стали видеть, как бы нам Метту
Ивановну себе купить, а Вихиорша, та слышать не хочет, чтобы продать. Вот
тут Марфа Андревна и объясняют, что "мой Николай, говорят, умный и государю
отвечать умел, а твоя, говорит, девчушка, что ж, только на вид хороша, а я в
ней особенного ничего не нахожу". А генеральша говорят, что и во мне ничего
особенного не видят, - так меж собой обе госпожи за нас и поспорят. Марфа
Андревна говорят той: "продай", а эта им говорит, чтобы меня продать. Марфа
Андревна вскипят вдруг: "Я ведь, - изволят говорить, - не для игрушки ее у
тебя торгую: я ее в невесты на вывод покупаю, чтобы Николая на ней женить".
А госпожа Вихиорова говорят: "Что же, я его и у себя женю". Марфа Андревна
говорят: "Я тебе от них детей дам, если будут", и та тоже говорит, что и оне
Марфе Андревне Пожалуют детей, если родятся. Марфа Андревна рассердятся и
велят мне прощаться с Меттой Ивановной. А потом, день, два пройдет, Марфа
Андревна опять не выдержат, заедем, и как только оне войдут, сейчас и
объявляют: "Ну, слушай, матушка, я тебе, чтобы попусту не говорить, тысячу
рублей за твою уродиху дам", а генеральша меня не порочат уродом, но две за
меня Марфе Андревне предлагают. Пойдут друг другу набавлять и. набавляют;
набавляют, и потом рассердится Марфа Андревна, вскрикнет: "Я, матушка,
своими людьми не торгую", а госпожа Вихиорова тоже отвечают, что и оне не
торгуют, - так и опять велят нам с Меттой Ивановной прощаться.
До десяти тысяч рублей, милостивые государи, доторговались за нас; а
все дело не подвигалось, потому что моя госпожа за ту дает десять тысяч, а
та за меня одиннадцать. До самой весны, государи мой, так тянулось; я доложу
вам, госпожа Вихиорова ужасно переломили Марфы Андреевы весь характер.
Скучают, страшно скучают! И на меня все начинают гневаться: "Это ты, -
изволят говорить, - сякой-такой пентюх, что девку в воображение ввести не
можешь, чтобы сама за тебя просилась".
"Матушка, - говорю, - Марфа Андревна, да чем же, - говорю, -
питательница, я могу ее в воображение вводить? Ручку, - говорю, - матушка,
мне, дураку, пожалуйте!"
- Маленький, - прошептал сочувственно дьякон.
- Ну-с, так дальше больше, дошло до весны, - пора нам стало и домой в
Плодомасово из Москвы собираться. Марфа Андревна опять приказали мне
одеваться, и чтоб оделся я в гишпанское платье. Поехали к Вихиорше и опять
не сторговались. Марфа Андревна говорят ей: "Ну, хоть позволь же ты своей
каракатице, пусть они хоть походят вместе с Николашей перед домом".
Генеральша на это согласилась, и мы с Меттой Ивановной по тротуару, на
Мясницкой, против генеральшиных окон и гуляли. Марфа Андревна, покойница, и
этому радовались, и всяких костюмов нам обоим нашили. Приедем, бывало, оне и
приказывают: "Наденьте, Николаша с Меттой, пейзанские костюмы". Мы оба в
деревянных башмаках; я в камзоле и в шляпе, а она в высоком чепчике,
выстроимся парой и ходим, и народа на нас много соберется, стоит и смотрит.
Другой раз велят нам одеться турком с турчанкой, - мы тоже опять ходим; или
матросом с матроской, - мы и этак ходим. А то были у нас тоже медвежьи
платьица, те из коричневой фланели, вроде чехлов сшиты. Всунут нас, бывало,
в них, будто руку в перчатку, ничего, кроме глаз, и не видно, а на
макушечках такие суконные завязочки ушками поделаны, треплются. Но в этих
платьицах нас на улицу не посылали, потому там собаки... разорвать могли, а
велят, бывало, одеться, когда обе госпожи за столом кофей кушают, и чтобы во
время их кофею на ковре против их стола бороться. Метта Ивановна пресильная
были, даром что женщина, но я, бывало, если им хорошенько подножку дам, оне
сейчас и слетят, но только я, впрочем, это редко делал; я всегда Метте
Ивановне больше поддавался, потому что мне их жаль было по их женскому полу,
да и генеральша сейчас, бывало, в их защиту, собачку болонку кличут, а та
меня за голеняшки, а Марфа Андреева этого не снесут и сердятся... А тоже
покойница заказали нам уже самый лучший костюм, он у меня и теперь цел -
меня одели французским гренадером, а Метту Ивановну маркизой. У меня этакий
кивер, медвежий меховой, высокий, мундир длинный, ружье со штычком и тесак,
а Метте Ивановне роб и опахало большое. Я, бывало, стану в дверях с ружьем,
а Метта Ивановна с опахалом проходят, и я им честь отдаю, и потом Марфа
Андревна с генеральшею опять за нас торгуются, чтобы нас женить. Но только
надо вам доложить, что все эти наряды и костюмы для нас с Меттой Ивановной;
все моя госпожа на свой счет делали, потому что оне уж наверное надеялись,
что мы Метту Ивановну купим, и даже так, что чем больше оне на нас двоих
этих костюмов наделывали, тем больше уверялись, что мы ихние; а дело-то
совсем было не туда.
НИКОЛАЙ АФАНАСЬЕВИЧ ДВУЛИЧНЫЙ
- Пред самою весной Марфа Андревна говорят генеральше: "Что же это мы с
тобою, матушка, делаем, ни Мишу, ни Гришу? Надо же, говорят, это на
чем-нибудь нам кончить", да на том было и кончили, что чуть самих на
Ваганьково кладбище не отнесли. Зачахли покойница, желчью покрылись, на всех
стали сердиться, и вот минуты одной, какова есть минута, не хотят ждать:
вынь да положь им Метту Ивановну, чтобы женить меня!
У кого в доме светлое Христово воскресение, а у нас тревога, а к
красной горке ждем последний ответ и не знаем, как ей и передать его.
Тут-то Алексей Никитич, - дай им бог здоровья, уж и им это дело
насолило, - видят, что беда ожидает неминучая, вдруг надумались и доложили
маменьке, что Вихиоршина карлица пропала.
Марфе Андревне все, знаете, от этого легче стало, что уж ни у кого
еенет.
"Как же, - спрашивают, - она пропала?"
Алексей Никитич отвечают, что жид украл.
"Как? Какой жид?" - все расспрашивают.
Сочиняем им что попало: так, мол, жид этакий каштановатый, с бородою,
все видели, взял да понес.
"Что же, - изволят спрашивать, - зачем же его не остановили?"
"Так, мол, - он из улицы в улицу, из переулка в переулок, так и унес".
"Да и она-то, - рассуждают, - дура какая, что ее несут, а она не
кричит. Мой Николай ни за что бы, - говорят, - не дался".
"Да как же можно, - говорю, - сударыня, жиду сдаться!" Сам это говорю,
а самому мочи нет совестно, что их обманываю; а оне уж, как ребенок, всему
стали верить.
Но тут Алексей Никитич маленькую ошибку дали: намерение их такое
сыновное было, разумеется, чтобы скорее Марфу Андревну со мною в деревню
отправить, чтобы все это тут позабылось; они и сказали маменьке:
"Вы, - изволят говорить, - маменька, не беспокойтесь, ее найдут, потому
что ее ищут, и как найдут, я вам сейчас и отпишу в деревню".
А покойница как это услыхали, сейчас за это слово и ухватились:
"Нет уж, - говорят, - если ищут, так я лучше подожду, я этого жида хочу
посмотреть, который унес ее".
Тут, судари мои, мы уж квартального с собою лгать подрядили: тот всякий
день приходит и врет, что ищут да не находят. Марфа Андревна ему всякий день
синенькую, а меня всякой день к ранней обедне посылают, в церковь Иоанну
Воинственнику молебен о сбежавшей рабе служить...
- Иоанну Воинственнику? Иоанну Воинственнику, говоришь ты, ходил
молебен-то служить? - перебил карлика дьякон.
- Да-с, Иоанну Воинственнику.
- Это совсем не тому святому служил.
- Дьякон, сядь! Сядь, тебе говорю, сядь! - решил отец Савелий. - А ты,
Николай, продолжай.
- Да что, батушка, продолжать, когда вся уж почти моя сказка и
рассказана. Едем мы один раз с Марфой Андреевной от Иверской божией матери,
...Закладка в соц.сетях