Жанр: Классика
На краю света
...что ей родительских чувств не
переупрямить, согласилась и взяла с собою и мальчишку. Так он сзади за
каретою переехал из Европы в Азию, имея при сем путевым долгом охранять
своим присутствием привязанный на запятках чемодан, на котором и самого его
привязали, дабы сонный не свалился. Тут и его барыня и его отец умерли, а он
остался, за бедностию курса не кончил, в солдаты попал, этап водил. Имея
меткий глаз, по приказанию начальства, не целясь, вдогон за каким-то беглым
пулю пустил и без всякого желания, на свое горе, убил того, и с той поры он
все страдал, все мучился и, сделавшись негодным к службе, в монахи пошел,
где его отличное поведение было замечено, а знание инородческого языка и его
религиозность побудили склонить его к миссионерству.
Выслушал я эту простую, но трогательную повесть старика, и стало мне
его до жуткости жалко, и чтобы переменить с ним тон, я ему говорю:
- Так, стало быть, это, что подозревают, будто ты чудеса какие-нибудь
видел, это неправда?
Но он отвечает:
- Отчего же, владыко, неправда?
- Как?.. так ты видел чудеса?
- Кто же, владыко, чудес не видел?
- Однако?
- Что однако? Куда ни глянь - все чудо: вода ходит в облаке, воздух
землю держит, как перышко; вот мы с тобою прах и пепел, а движемся и мыслим,
и то мне чудесно; а умрем, и прах рассыпется, а дух пойдет к тому, кто его в
нас заключил. И то мне чудно: как он наг безо всего пойдет? кто ему крыла
даст, яко голубице, да полетит и почиет?
- Ну, это-то, мол, мы оставим другим рассуждать, а ты скажи мне, не
виляя умом: не было ли с тобою в жизни каких-либо необычайных явлений или
чего иного в сем роде?
- Было отчасти и это.
- Что же такое?
- Очень, - говорит, - владыко, с детства я был взыскан божиею милостию
и недостойно получал дважды чудесные заступления.
- Гм? рассказывай.
- Первый раз это было, владыко, в сущем младенчестве. В третьем классе
я был еще, и очень мне в поле гулять идти хотелось. Мы, трое мальчишек,
пошли у смотрителя рекреацию просить, да не выпросили и решились солгать, а
зачинщик всему тому я был. "Давай, говорю, ребята, всех обманем, побежим и
закричим: отпустил, отпустил!" Так и сделали; все с нашего слова и
разбежались из классов и пошли гулять и купаться да рыбчонку ловить. А к
вечеру на меня страх и напал: что мне будет, как домой вернемся? - запорет
смотритель. Прихожу и гляжу - уже и розги в лохани стоят; я скорей драла, да
в баню, спрятался под полок, да и ну молиться: "Господи! хоть нельзя, чтобы
меня не пороть, но сделай, чтобы не пороли!" И так усердно об этом в жару
веры молился, что даже запотел и обессилел; но тут вдруг на меня чудной
прохладой тихой повеяло, и у сердца как голубок тепленький зашевелился, и
стал я верить в невозможность спасения как в возможное, и покой ощутил и
такую отвагу, что вот не боюсь ничего, да и кончено! И взял да и спать лег:
а просыпаюсь, слышу, товарищи-ребятишки весело кричат: "Кирюшка! Кирюшка!
где ты? вылезай скорей, - тебя пороть не будут, ревизор приехал и нас гулять
отпустил".
- Чудо, - говорю, - твое простое.
- Просто и есть, владыко, как сама троица во единице - простое
существо, - отвечал он и с неописаннейшим блаженством во взоре добавил:
- Да ведь как я, владыко, его чувствовал-то! Как пришел-то он, батюшка
мой, отрадненький! удивил и обрадовал. Сам суди: всей вселенной он не в
обхват, а, видя ребячью скорбь, под банный полочек к мальчонке подполз в
дусе хлада тонка и за пазушкой обитал...
Я вам должен признаться, что я более всяких представлений о божестве
люблю этого нашего русского бога, который творит себе обитель "за пазушкои".
Тут, что нам господа греки ни толкуй и как ни доказывай, что мы им обязаны
тем, что и бога через них знаем, а не они нам его открыли; - не в их пышном
византийстве мы обрели его в дыме каждений, а он у нас свой, притоманный и
по-нашему, попросту, всюду ходит, и под банный полочек без ладана в дусе
хлада тонка проникнет, и за теплой пазухой голубком приоборкается.
- Продолжай, - говорю, - отец Кириак, - о другом чуде рассказа жду.
- Сейчас и про другое, владыко. Это было, как я стал уже дальше от
него, помаловернее, - это было, как я сюда за каретою ехал. Взять меня надо
было из российского училища и сюда перевести перед самым экзаменом. Я не
боялся, потому что первым учеником был и меня бы без экзамена в семинарию
приняли; а смотритель возьми да и напиши мне свидетельство во всем
посредственное. "Это, говорит, нарочно, для нашей славы, чтобы тебя там
экзаменовать стали и увидали, каковых мы за посредственных считаем". Горе
было нам с отцом ужасное; а к тому же, хотя отец меня и заставлял, чтобы я
дорогою, на запятках сидя, учился, но я раз заснул и, через речку вброд
переезжая, все книжки свои потерял. Сам горько плачучи, отец прежестоко меня
за это на постоялом дворе выпорол; а все-таки, пока мы до Сибири доехали, я
все позабыл и начинаю опять по-ребячьи молиться: "Господи, помоги! сделай,
чтобы меня без экзамена приняли". Нет; как его ни просил, посмотрели на мое
свидетельство и велели на экзамен идти. Прихожу печальный; все ребята
веселые и в чехарду друг через дружку прыгают, - один я такой, да еще
другой, тощий-претощий, мальчишка сидит, не учится, так, от слабости,
говорит "лихорадка забила". А я сижу, гляжу в книгу и начинаю в уме
перекоряться с господом: "Ну что же? думаю, ведь уж как я тебя просил, а ты
вот ничего и не сделал!" И с этим встал, чтобы пойти воды напиться, а меня
как что-то по самой середине камеры хлоп по затылку и на пол бросило... Я
подумал: "Это, верно, за наказание! помочь-то бог мне ничего не помог, а вот
еще и ударил". Ан смотрю, нет: это просто тот больной мальчик через меня
прыгнуть вздумал, да не осилил, и сам упал и меня сбил. А другие мне
говорят: "Гляди-ка, чужак, у тебя рука-то мотается". Попробовал, а рука
сломана. Повели меня в больницу и положили, а отец туда пришел и говорит:
"Не тужи, Кирюша, тебя зато теперь без экзамена приняли". Тут я и понял, как
бог-то все устроил, и плакать стал... А экзамен-то легкий-прелегкий был, так
что я его шутя бы и выдержал. Значит, не знал я, дурачок, чего просил, но и
то исполнено, да еще с вразумлением.
- Ах ты, - говорю, - отец Кириак, отец Кириак, да ты человек
преутешительный!.. - Расцеловал я его неоднократно, отпустил и, ни о чем
более не расспрашивая, велел ему с завтрашнего же дня ходить ко мне учить
меня тунгузскому и якутскому языку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Но отступив со своею суровостию от Кириака, я зато напустился на прочих
монахов своего монастырька, от коих, по правде сказать, не видал ни
Кириакова простодушия и никакого дела на службу веры полезного: живут себе
этаким, так сказать, форпостом христианства в краю язычников, а ничего,
ленивцы, не делают - даже языку туземному ни один не озаботился научиться.
Щунял я их, щунял келейно и, наконец, с амвона на них громыхнул словом
царя Ивана к преподобному Гурию, что "напрасно-де именуют чернецов ангелами,
- нет им с ангелами сравнения, ни какого-либо подобия, а должны они
уподобляться апостолам, которых Христос послал учить и крестить!"
Кириак приходит ко мне на другой день урок давать и прямо мне в ноги:
- Что ты? что ты? - говорю, подымая его, - учителю благий, тебе это не
довлеет ученику в ноги кланяться.
- Нет, владыко, уж очень ты меня утешил, так утешил, что я и в жизнь не
чаял такого утешения!
- Да чем, - говорю, - божий человек, ты так мною обрадован?
- А что велишь монахам учиться, да идучи вперед учить, а потом
крестить; ты прав, владыко, что такой порядок устроил, его и Христос велел,
и приточник поучает: "идеже несть учения души, несть добра". Крестить-то они
все могучи, а обучить слову нетяги.
- Ну, уж это, - говорю, - ты меня, брат, кажется, шире понял, чем я
говорил; этак ведь, по-твоему, и детей бы не надо крестить.
- Дети христианские другое дело, владыко.
- Ну да; и предков бы наших князь Владимир не окрестил, если бы долго
от них научености ждал.
А он мне отвечает:
- Эх, владыко, да ведь и впрямь бы их, может, прежде поучить лучше
было. А то сам, чай, в летописи читал - все больно скоро варом вскипело,
"понеже благочестие его со страхом бе сопряжено". Платон митрополит мудро
сказал: "Владимир поспешил, а греки слукавили, - невежд ненаученных
окрестили". Что нам их спешке с лукавством следовать? ведь они, знаешь,
"льстивы даже до сего дня". Итак, во Христа-то мы крестимся, да во Христа не
облекаемся. Тщетно это так крестить, владыко!
- Как, - говорю, - тщетно? Отец Кириак, что ты это, батюшка,
проповедуешь?
- А что же, - отвечает, - владыко? - ведь это благочестивой тростью
писано, что одно водное крещение невежде к приобретению жизни вечной не
служит.
Посмотрел я на него и говорю серьезно:
- Послушай, отец Кириак, ведь ты еретичествуешь.
- Нет, - отвечает, - во мне нет ереси, я по тайноводству святого
Кирилла Иерусалимского правоверно говорю: "Симон Волхв в купели тело омочи
водою, но сердце не просвети духом, и сниде, и изыде телом, а душою не
спогребеся, и не возста". Что окрестился, что выкупался, все равно
христианином не был. Жив господь и жива душа твоя, владыко, - вспомни, разве
не писано будут и крещеные, которые услышат "не вем вас", и некрещеные,
которые от дел совести оправдятся и внидут, яко хранившие правду и истину.
Неужели же ты сие отметаешь?
Ну, думаю, подождем об этом беседовать, и говорю:
- Давай-ка, - говорю, - брат, не иерусалимскому, а дикарскому языку
учиться, бери указку, да не больно сердись, если я не толков буду.
- Я не сердит, владыко, - отвечает.
И точно, удивительно был благодушный и откровенный старик и прекрасно
учил меня. Толково и быстро открыл он мне все таинства, как постичь эту
молвь, такую бедную и немногословную, что ее едва ли можно и языком назвать.
Во всяком разе это не более как язык жизни животной, а не жизни умственной;
а между тем усвоить его очень трудно: обороты речи, краткие и
непериодические, делают крайне затруднительным переводы на эту молвь всякого
текста, изложенного по правилам языка выработанного, со сложными периодами и
подчиненными предложениями; а выражения поэтические и фигуральные на него
вовсе не переводимы, да и понятия, ими выражаемые, остались бы для этого
бедного люда недоступны. Как рассказать им смысл слов: "Будьте хитры, как
змии, и незлобивы, как голуби", когда они и ни змеи и ни голубя никогда не
видали и даже представить их себе не могут. Нельзя им подобрать слов: ни
мученик, ни креститель, ни предтеча, а пресвятую деву если перевести
по-ихнему словами шочмо Абя, то выйдет не наша богородица, а какое-то
шаманское божество женского пола, - короче сказать - богиня. Про заслуги же
святой крови или про другие тайны веры еще труднее говорить, а строить им
какую-нибудь богословскую систему или просто слово молвить о рождении без
мужа, от девы, - и думать нечего: они или ничего не поймут, и это самое
лучшее, а то, пожалуй, еще прямо в глаза расхохочутся.
Все это мне передал Кириак, и передал так превосходно, что я, узнав дух
языка, постиг и весь дух этого бедного народа; и что всего мне было самому
над собою забавнее, что Кириак с меня самым незаметным образом всю мою
напускную суровость сбил: между нами установились отношения самые приятные,
легкие и такие шутливые, что я, держась сего шутливого тона, при конце своих
уроков велел горшок каши сварить, положил на него серебряный рубль денег да
черного сукна на рясу и понес все это, как выученик, к Кириаку в келью.
Он жил под колокольнею в такой маленькой келье, что как я вошел туда,
так двоим и повернуться негде, а своды прямо на темя давят; но все тут
опрятно, и даже на полутемном окне с решеткою в разбитом варистом горшке
астра цветет.
Кириака я застал за делом - он низал что-то из рыбьей чешуи и нашивал
на холстик.
- Что ты это, - говорю, - стряпаешь?
- Уборчики, владыко.
- Какие уборчики?
- А вот девчонкам маленьким дикарским уборчики: они на ярмарку
приезжают, я им и дарю.
- Это ты язычниц неверных радуешь?
- И-и, владыко! полно-ка тебе все так: "неверные" да "неверные"; всех
один господь создал; жалеть их, слепых, надо.
- Просвещать, отец Кириак.
- Просветить, - говорит, - хорошо это, владыко, просветить. Просвети,
просвети, - и зашептал: "Да просветится свет твой пред человеки, когда
увидят добрыя твоя дела".
- А я вот, - говорю, - к тебе с поклоном пришел и за выучку горшок каши
принес.
- Ну что же, хорошо, - говорит, - садись же и сам при горшке посиди -
гость будешь.
Усадил он меня на обрубочек, сам сел на другой, а кашу мою на скамью
поставил и говорит:
- Ну, покушай у меня, владыко; твоим же добром да тебе же челом.
Стали мы есть со стариком кашу и разговорились.
Меня, по правде сказать, очень занимало, что такое отклонило Кириака от
его успешной миссионерской деятельности и заставило так странно, по
тогдашнему моему взгляду - почти преступно или во всяком случае
соблазнительно относиться к этому делу.
- О чем, - говорю, - станем беседовать? - к доброму привету хороша и
беседа добрая. Скажи же мне: не знаешь ли ты, как нам научить вере вот этих
инородцев, которых ты все под свою защиту берешь?
- А учить надо, владыко, учить, да от доброго жития пример им показать.
- Да где же мы с тобою их будем учить?
- Не знаю, владыко; к ним бы надо с научением идти.
- То-то и есть.
- Да, учить надо, владыко; и утром сеять семя, и вечером не давать
отдыха руке, - все сеять.
- Хорошо говоришь, - отчего же ты так не делаешь?
- Освободи, владыко, не спрашивай.
- Нет уж, расскажи.
- А требуешь рассказать, так поясни: зачем мне туда идти?
- Учить и крестить.
- Учить? - учить-то, владыко, неспособно.
- Отчего? враг, что ли, не дает?
- Не-ет! что враг, - велика ли он для крещеного человека особа: его
одним пальчиком перекрести, он и сгинет; а вражки мешают, - вот беда!
- Что это за вражки?
- А вот куцые одетели, отцы благодетели, приказные, чиновные, с
приписью подьячие.
- Эти, стало быть, самого врага сильней?
- Как же можно: сей род, знаешь, ничем не изымается, даже ни молитвою,
ни постом.
- Ну, так надо, значит, просто крестить, как все крестят.
- Крестить... - проговорил за мною Кириак, и - вдруг замолчал и
улыбнулся.
- Что же? продолжай.
Улыбка сошла с губ Кириака, и он с серьезною и даже суровою миной
добавил:
- Нет, я скорохватом не хочу это делать, владыко.
- Что-о-о!
- Я не хочу этого так делать, владыко, вот что! - отвечал он твердо и
опять улыбнулся.
- Чего ты смеешься? - говорю. - А если я тебе велю крестить?
- Не послушаю, - отвечал он, добродушно улыбнувшись, и, фамильярно
хлопнув меня рукою по колену, заговорил:
- Слушай, владыко, читал ты или нет, - есть в житиях одна славная
повесть.
Но я его перебил и говорю:
- Поосвободи, пожалуйста, меня с житиями: здесь о слове божием, а не о
преданиях человеческих. Вы, чернецы, знаете, что в житиях можно и того и
другого достать, и потому и любите все из житий хватать.
А он отвечает:
- Дай же мне, владыко, кончить; может, я и из житий что-нибудь
прикладно скажу.
И рассказал старую историю из первых христианских веков о двух друзьях
- христианине и язычнике, из коих первый часто говорил последнему о
христианстве и так ему этим надокучил, что тот, будучи до тех пор
равнодушен, вдруг стал ругаться и изрыгать самые злые хулы на Христа и на
христианство, а при этом его подхватил конь и убил. Друг христианин видел в
этом чудо и был в ужасе, что друг его язычник оставил жизнь в таком
враждебном ко Христу настроении. Христианин сокрушался об этом и горько
плакал, говоря: "Лучше бы я ему совсем ничего о Христе не говорил, - он бы
тогда на него не раздражался и ответа бы в том не дал". Но, к утешению его,
он известился духовно, что друг его принят Христом, потому что, когда
язычнику никто не докучал настойчивостью, то он сам с собою размышлял о
Христе и призвал его в своем последнем вздохе.
- А тот, - говорит, - тут и был у его сердца: сейчас и обнял и обитель
дал.
- Это опять, значит, все дело свертелось "за пазушкой"?
- Да, за пазушкой.
- Вот это-то, - говорю, - твоя беда, отец Кириак, что ты все на
пазуху-то уже очень располагаешься.
- Ах, владыко, да как же на нее не полагаться: тайны-то уже там очень
большие творятся - вся благодать оттуда идет: и материно молоко
детопитательное, и любовь там живет, и вера. Верь - так, владыко. Там она,
вся там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не
созидает, а разрушает: он родит сомнения, владыко, а вера покой дает,
радость дает... Это, я тебе скажу, меня обильно утешает; ты вот глядишь, как
дело идет, да сердишься, а я все радуюсь.
- Чему же ты радуешься?
- А тому, что все добро зело.
- Что такое: добро зело?
- Все, владыко: и что нам указано и что от нас сокрыто. Я думаю так,
владыко, что мы все на один пир идем.
- Говори, сделай милость, ясней: ты водное крещение-то просто-напросто
совсем отметаешь, что ли?
- Ну вот: и отметаю! Эх, владыко, владыко! сколько я лет томился, все
ждал человека, с которым бы о духовном свободно по духу побеседовать, и,
узнав тебя, думал, что вот такого дождался; а и ты сейчас, как стряпчий, за
слово емлешься! Что тебе надо? - слово всяко ложь, и я тож. Я ничего не
отметаю; а ты обсуди, какие мне приклады разные приходят - и от любви, а не
от ненависти. Яви терпение, - вслушайся.
- Хорошо, - отвечаю, - буду слушать, что ты хочешь проповедовать.
- Ну, вот мы с тобою крещены, - ну, это и хорошо; нам этим как билет
дан на пир; мы и идем и знаем, что мы званы, потому что у нас и билет есть.
- Ну!
- Ну а теперь видим, что рядом с нами туда же бредет человечек без
билета. Мы думаем: "Вот дурачок! напрасно он идет: не пустят его! Придет, а
его привратники вон выгонят". А придем и увидим: привратники-то его погонят,
что билета нет, а хозяин увидит, да, может быть, и пустить велит, - скажет:
"Ничего, что билета нет, - я его и так знаю: пожалуй, входи", да и введет,
да еще, гляди, лучше иного, который с билетом пришел, станет чествовать.
- Ты, - говорю, - это им так и внушаешь?
- Нет; что им это внушать? это я только про себя так о всех рассуждаю,
по Христовой добрости да мудрости.
- Да то-то; мудрость-то его ты понимаешь ли?
- Где, владыко, понимать! - ее не поймешь, а так... что сердце
чувствует, говорю. Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме
спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно, так делаю, а
если нельзя - того не хочу делать.
- В этом, значит, твой главный катехизис?
- В этом, владыко, и главный и не главный, - весь в этом; для простых
сердец это, владыко, куда как сподручно! - просто ведь это: водкой во славу
Христову упиваться нельзя, драться и красть во славу Христову нельзя,
человека без помощи бросить нельзя... И дикари это скоро понимают и хвалят:
"Хорош, говорят, ваш Христосик - праведный" - по-ихнему это так выходит.
- Что же... это, пожалуй, хоть и так - хорошо.
- Ничего, владыко, - изрядно; а вот что мне нехорошо кажется: как
придут новокрещенцы в город и видят все, что тут крещеные делают, и
спрашивают: можно ли то во славу Христову делать? что им отвечать, владыко?
христиане это тут живут или нехристи? Сказать: "нехристи" - стыдно, назвать
христианами - греха страшно.
- Как же ты отвечаешь?
Кириак только рукой махнул и прошептал:
- Ничего не говорю, а... плачу только.
Я понял, что его религиозная мораль попала в столкновение с своего рода
"политикою". Он Тертуллиана "О зрелищах" читал и вывел, что "во славу
Христову" нельзя ни в театры ходить, ни танцевать, ни в карты играть, ни
многого иного творить, без чего современные нам, наружные христиане уже
обходиться не умеют. Он был своего рода новатор и, видя этот обветшавший
мир, стыдился его и чаял нового, полного духа и истины.
Как я ему это намекнул, он мне сейчас и поддакнул.
- Да, - говорит, - да, эти люди плоть, - а что плоть-то показывать? -
ее надо закрывать. Пусть хотя не хулится через них имя Христово в языцех.
- А зачем это к тебе, говорят, будто инородцы и до сих пор приходят?
- Верят мне и приходят.
- То-то; зачем?
- Поспорят когда или поссорятся, и идут: "Разбери, говорят,
по-христосикову".
- Ты и разбираешь?
- Да, я обычай их знаю; а ум Христов приложу и скажу, как быть.
- Они и примут?
- Примут: они его справедливость любят. А другой раз больные приходят
или бесные, - просят помолиться.
- Как же ты бесных лечишь? отчитываешь, что ли?
- Нет, владыко; так, помолюсь, да успокою.
- Ведь на это их шаманы слывут искусниками.
- Так, владыко, - не ровен шаман; иные и впрямь немало тайных сил
природных знают; ну да ведь и шаманы ничего... Они меня знают и иные сами ко
мне людей шлют.
- Откуда же у тебя и с шаманами приязнь?
- А вот как: ламы буддийские на них гонение сделали, - их, этих
шаманов, тогда наши чиновники много в острог забрали, а в остроге дикому
человеку скучно: с иными бог весть что деется. Ну я, грешник, в острог
ходил, калачиков для них по купцам выпрашивал и словцом утешал.
- Ну и что же?
- Благодарны, берут Христа ради и хвалят его: хорош, говорят, - добр.
Да ты молчи, владыко, они сами не чуют, как края ризы его касаются.
- Да ведь как, - говорю, - касаются-то? все ведь это без толку!
- И, владыко! что ты все сразу так сунешься! Божие дело своей ходой,
без суеты идет. Не шесть ли водоносов было на пиру в Канне, а ведь не все
их, чай, сразу наполнили, а один за другим наливали; Христос, батюшка, сам
уже на что велик чудотворец, а и то слепому жиду прежде поплевал на глаза, а
потом открыл их; а эти ведь еще слепее жида. Что от них сразу-то много
требовать? Пусть за краек его ризочки держатся - доброту его чувствуют, а он
их сам к себе уволочет.
- Ну вот, уже и "уволочет"!
- А что же?
- Да какие ты слова-то неуместные употребляешь.
- А чем, владыко, неуместное, - слово препростое. Он, благодетель наш,
ведь и сам не боярского рода, за простоту не судится. Род его кто исповесть;
а он с пастухами ходил, с грешниками гулял и шелудивой овцой не брезговал, а
где найдет ее, взвалит себе, как она есть, на святые рамена и тащит к отцу.
Ну а тот... что ему делать? - не хочет многострадального сына огорчить, -
замарашку ради его на двор овчий пустит.
- Ну, - говорю, - хорошо; в катехизаторы ты, брат Кириак, совсем не
годишься, а в крестители ты, хоть и еретичествуешь немножко, однако
пригоден, и как себе хочешь, а я тебе снаряжу крестить.
Но Кириак ужасно взволновался и расстроился.
- Помилуй, - говорит, - владыко: к чему тебе меня нудить? Да запретит
тебе Христос это сделать! И ничего из этого не последует, ничего, ничего и
ничего!
- Отчего же это так?
- Так; потому что сия дверь для нас затворена.
- Кто же ее затворил?
- А тот, который имеет ключ Давидов: "Отверзаяй и никтоже отворит,
затворяяй и никтоже отверзет". Или ты Апокалипсис позабыл?
- Кириак, - говорю, - многия книги безумным тя творят.
- Нет, владыко, я не безумен, а ты меня если не послушаешь, то людей
обидишь, и духа святого оскорбишь, и только одних церковных приказных
обрадуешь, чтобы им в твоих отчетах больше лгать да хвастать.
Я его перестал слушать, однако не оставлял мысли со временем его
перекапризить и непременно его послать. Но что бы вы думали? - ведь не один
простосердечный ветхозаветный Аммос, собирая ягоды, вдруг стал
пророчествовать, - и мой Кириак мне напророчил, и его слова "да запретит
тебе Христос" начали действовать. В это самое время я, как нарочно, получил
из Петербурга извещение, что, по тамошнему благоусмотрению, у нас в Сибири
увеличивается число буддийских капищ и удваиваются штаты лам. Я хоть и в
русской земле рожден и приучен был не дивиться никаким неожиданностям, но,
признаюсь, этот порядок contra jus et fas {Против закона и справедливости
(лат.)} изумил меня, а что гораздо хуже, - он совсем с толку сбивал бедных
новокрещенцев и, может быть, еще большей жалости достойных миссионеров.
Весть с этим радостным событием, во вред христианству и в пользу буддизма,
как вихрем разнеслась по всему краю. Для ее распространения скакали лошади,
скакали олени, скакали собаки, и Сибирь оповестилась, что "все преодолевший
и все отвергший" бог Фо в Петербурге "одолел и отверг и Христосика".
Торжествующие ламы уверяли, что уже все наше верховное правительство и сам
наш далай-лама, то есть митрополит, приняли буддийскую веру. Перепугались
миссионеры, известясь о сем; не знали, что им делать; иные из них, кажется,
отчасти сомневались: уж и впрямь не повернуло ли в Петербурге дело на
ламайскую сторону, как оно в то тонкое и каверзливое время поворачивало на
католическую, а ныне, в сию многодумную и дурашливую пору, поворачивает на
спиритскую. Только нынче оно, разумеется, совершается спокойнее, потому что
теперь кумир хотя и ледащенький выбран, но зато теперь и против этого рожна
прать никому не охота; а тогда еще этой хладнокровной выдержки недоставало
во многих и, в числе прочих, во мне грешном. Я не мог равнодушно смотреть на
моих бедных крестителей, которые пешком плелись
...Закладка в соц.сетях