Жанр: Классика
Антука
Лесков Николай Семенович
Антука
Lib.ru/Классика: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры]
[Помощь]
* Оставить комментарий
* Лесков Николай Семенович (sad369@mail.ru)
* Год: 1888
* Обновлено: 18/08/2004. 53k. Статистика.
* Рассказ: Проза
Ваша оценка:
Н. С. Лесков. Антука
Рассказ
---------------------------------
Лесков Н.С. Собрание сочинений в 12 т.
М., Правда, 1989; Том 5, с. 329-353.
OCR: sad369 (г. Омск)
---------------------------------
"En-tout-cas" - зонтик на всякую погоду.
(Из модного прейскуранта)
На скором поезде между чешской Прагой и Веной я очутился vis-a-vis с
неизвестным мне славянским братом, с которым мы вступили по дороге в беседу.
Предметом наших суждений был "наш век и современный человек". И я, и мой
собеседник находили много странного и в веке, и в человеке; но чтобы не
впадать в отчаяние, я привел на память слово Льва Толстого и сказал:
- Образуется!
Собеседник понял значение этого слова и продолжал:
- Это верно; но только что образуется-то! Было преобладающее
впечатление свирепства, злости, бездушия или слабости и распущенности, и
все-таки можно было предвидеть, как жизнь перетолчет это в своей ступе и что
из этого образуется. А теперь преобладает во всем какой-то фасон "антука" -
что-то готовое на всякий случай и годное для всякой погоды: от дождя и от
солнца. Меня поражает эта удивительная приспособительность, которую я
замечаю во всех слоях общества и повсюду. Неделя тому назад как я видел
такой экземпляр в этом роде, что прямо в печать просится.
Я его попросил рассказать, и он мне рассказал следующее.
Недавно мне привелось побывать в соляных копях в Галиции. Оттуда, когда
выйдешь на землю, представляются два места для отдыха и подкрепления: можно
идти позавтракать при буфете на железнодорожной станции, а можно то же самое
сделать и в ближайшей "старой корчме". В корчме укромнее, проще и теплее,
чем на станции.
Здесь в сырое время можно и обсушиться, и обогреться, потому что тут
есть огромный кирпичный камин, и чуть холодновато - всегда тлеет толстый
обрубок дерева, а вокруг него весело потрескивает и издает здоровый,
смолистый запах зеленый вереск.
Там, на "бангофе" - Европа, а здесь, в корчме - еще "Stara Polska".
Я бываю в той местности раза два в год и знаю тамошнюю корчму много лет
назад. Когда тут не было железнодорожного "бангофа", корчма была
единственным приютом для путников, а теперь она занимает второе место, но я
ей все-таки верен.
Лета мало изменили корчму. Тот же низенький, старопольский фасад и тот
же грязноватый ход через сени с вытоптанным кирпичным полом и с тяжелыми
столами, покрытыми не совсем чистыми ширинками грубой ткани. В огромном
камине и теперь пылает огонь, в стороне перегородка, и в ней квадратное
оконце, за которым находится главное место хозяина. Перед оконцем полка и на
ней неизысканная выставка закусок: жареный гусь, обложенный кисло-сладкой
капустой; бигос из колбас и капусты; зразы с кашей, с хлебом и капустой;
капустняк с фаршем; жареная серна и мелкая дичь, прошпигованная салом, и,
вдобавок, щука по-жидовски с шафраном. В графинах водка, наливки разных
цветов, бочонок с пивом и наш добрый красный гольдек в полубутылках.
Впрочем, над прилавком есть надпись, что здесь еще можно иметь старый мед, и
тут же иллюстрированный прейскурант, в котором значится несколько названий
венгерских вин, между которыми подчеркнут "маслачь". Патрон большой
краковской корчмы это вино особенно рекомендует.
Но самое замечательное здесь собственно в самом патроне, и с него
начинается дело. И корчма, и мед, и бигос - это все старого типа, а в
патроне есть обновление во вкусе "антука". Нынешний патрон здесь с прошлого
года и он мне не знаком, но предместник его внушал мне большие симпатии. Это
был пожилой, сухощавый и очень медлительный в своих движениях поляк. Его
звали пан Игнаций. Он был человек задумчивый, точно он нес на себе судьбы
мира и по дороге зашел в корчму, присел у прилавка, пригорюнился и начал
хозяйствовать, но совсем без удовольствия, так как это не его дело. В таком
грустном, но благородном настроении он здесь состарелся и умер, все
размышляя о Польше и о "ракушанских швабах". Теперь вместо почтенного
Игнация за буфетом не сидит, а мотается новый арендатор - человек более
молодой и несравненно более подвижный, даже чересчур подвижный и говорливый.
Зовут его пан Мориц или "гер Мориц", - кому как угодно, - он на все
откликается. (Игнаций никогда на "гера" не откликался.) Между паном Игнацием
и Морицем во всем огромная и страшная разница: они и по характеру, и по
темпераменту, и по воспитанию совсем разные типы.
Игнаций представлял из себя нечто поэтическое и вдохновительное, -
особенно для нашего брата-славянина: это был матерый, чистокровный поляк, -
"шляхтич на огороде равный воеводе". Он ходил в темной чемарке из довольно
грубого, но зато настоящего, "хозяйственного", польского сукна, в
панталонах, заправленных в сапоги, которые называются "бутами", и в поясе с
бляхой. Лицо он имел красивое, смуглое, с таинственным и мрачным выражением.
Высокий лоб его осенял высокий же с проседью черный чуб, а над устами его
простирались огромные черные с проседью усы. В глубоких карих глазах Игнация
жила какая-то поэтическая, с ним навеки умершая тайна. Он мне очень
нравился, и я остаюсь в том убеждении, что снедавшая его тайна была в своем
роде что-то благородное и грустное.
Теперешний принципал корчмы, пан Мориц, с первого взгляда производит
совсем иное, как будто легкомысленное впечатление. Он среднего роста,
проворен, вертляв, с тонкими чертами лица, голубыми глазами и точно
выточенным тонким носом, на котором у него ловко сидит маленькое стальное
pince-nez без шнурка. В лице и фигуре Морица не отпечатлелся никакой
национальный тип. Он с одинаковым удобством может быть принят за поляка, как
и за чеха или за венского немца. По-видимому, национальность даже нимало и
не занимает Морица: он даже, может быть, нарочно устроил себе такой туалет,
чтобы в нем не было никакой цельности. Он весь человек сборный. Во-первых, у
него на голове, покрытой густыми русыми волосами, красуется французская
бархатная ермолка, расшитая шелками и бисером (бархат довольно просален, а
шитье местами осыпалось), потом pince-nez в дрянной стальной оправе, надетое
без шнурочка. Это pince-nez у него соскакивает с переносицы от одного
движения бровями и всегда непременно падает к нему прямо в руки. Потом на
Морице серая пражская куртка с зелеными выпушками и с пуговицами
неполированного оленьего рога, а под нею поддет длинный коричневый жилет,
сшитый камзолом, в стиле Фридриха II. Из кармана свешивается часовая цепочка
из фальшивого золота и торчат два огромные железные ключа.
Нижний этаж фигуры Морица напоминает танцмейстера. На нем легонькие
панталонцы из самого тонкого светленького трико, а из-под них внизу видны
красные шерстяные носки и туфли из моржовой кожи шерстью наверх.
Что содержится на уме у Морица и какое у него прошлое - это на его лице
ничем не выражено.
Мориц говорит с одинаковою бойкостью и свободою как по-польски, так и
по-немецки, и притом не выказывает ни к одному из этих языков никакого
предпочтения. По-видимому, ему то и другое совершенно все равно. С
удовольствием и улыбкою он только произносит некоторые фразы по-французски.
Фразы эти Мориц, по собственной его откровенности, усвоил в Париже, где
он побывал, состоя барабанщиком при одном из "победоносных региментов",
повергших Францию в лапы прусского орла, через "неожиданный оборот милостию
Божией".
Мориц - познанский поляк; он затесался к австриякам как-то случайно, а
может быть и умышленно - тоже, чтобы сделать "оборот милостию Божиею".
Человек, одаренный особенно счастливо проницательностью и внимательно
всматриваясь в его лицо, может быть, подумал бы, что Мориц изрядный плут,
способный вести довольно сложную и ответственную игру, но в нем тоже бездна
болтливости и легкомыслия, с которыми плутни вести неудобно. Прежний
задумчивый патриот Игнаций непременно вспоминается и в сравнении с Морицом
представляет какое-то поэтическое олицетворение "оных минувших рыцарских
веков". Мориц - выжига, но зато он ни над чем не задумается и нигде не
потеряется.
Когда я взошел в корчму, в ней было всего только три человека: охотник
с ружьем, сидевший в углу за газетой и за кружкой пива, да очень старый
еврей в шелковом капоте. Этот помещался у маленького столика, на котором
перед ним стояла горячая вода, маленький флакончик гольдека и корзинка с
поджаренным белым хлебом. Он представлял из себя застывающую жизнь и
отогревался теплым вином с водою. В окне стоял и в упор смотрел на меня в
pince-nez пан Мориц. Он стоял неподвижно всего одну минуту, но зато так
стойко, как будто это был портрет, вставленный в раму.
Я сейчас же заметил, что имею дело с человеком нового духа.
Игнаций никогда не находился в такой бойкой и проницающей позиции. Тот,
бывало, всегда сидел на особливом этаблисмане, обитом черною кожею, и ни за
что не обеспокоивал себя, чтобы смотреть на входящего посетителя и
определять себе, коего духа входящий? Это было бы слишком много чести для
всякого. Игнаций держал свою задумчивую голову, опустив лицо на грудь или
положив щеку на руку.
Входящий гость - кто бы он ни был, все равно, черт его возьми, - сам
прежде должен был сказать Игнацию первое приветствие, и только тогда он мог
ожидать к себе ответного внимания. Но теперь, едва я переступил порог, как
Мориц уже залепетал мне навстречу:
- Бонжур мосье! Мете ву плас!
И главное: "мете"! От кого он это слышал в Париже? Верно это ему так
перешибло за барабанным боем.
- Коман са ва? Ке дезире ву?
С этим он выскочил из-за перегородки, шаркнул своими туфлями и,
подвинув мне стул к одному из столов, проговорил:
- Асее ву. Нузавон кельке шоз а вотр сервиз.
Вместо ответа я вручил ему карточку моего краковского знакомца, которым
был сюда адресован и которого я должен был здесь дожидаться.
Мориц взглянул, сказал: "тре бьен" и сделал такое движение бровями, от
которого пенсне спало и моментально прямо с носа слетело в открытую левую
руку. И замечательная вещь: как пенсне соскочило с лица Морица, так словно
спал с него и весь его прежний шельмоватый вид; он точно нашел, что меня не
стоит рассматривать с особенно серьезной точки зрения, и начал пошаливать:
во-первых, он сразу упростился в выражении и заговорил по-польски.
- Чем же смею потчевать, пока придет ваш приятель? Есть у меня, пане
доброздею, гусь, и самый прекрасный гусь, кормленный чистым хлебом. В буфет
на бангоф берут гусей у мазуров, но я не беру. Важных панов, которые кушают
в бангофе, можно начинять чем угодно, лишь бы был соус с каэнной, но у меня
собирается почтенная шляхта, - люди хозяйственные, которые знают, что такое
мазурская домашняя птица. Их гуси, откровенно сказать, всегда пахнут травою.
Есть утка светская и утка дикая. Дикая - свежохонькая, вчера только
застреленная, и сам стрелок здесь налицо: вот он, пан Целестин, который
читает газеты и проникает во все тайные соображения Бисмарка. Я ни у кого не
покупаю уток, кроме пана Целестина. Есть также бигось с капустою до услуг
панских; есть зразы, есть воловья печень, или, чем уже могу похвалиться,
есть добрая полендвица; но есть также и шинка, - настоящая польская, а не
немецкая шинка - и жидовский щупак с шафраном... Что? Как вам это нравится?
Щупак отлично приготовлен. Знаете - щука в своей коже. Я вам особенно
рекомендую эту штуку. Вот реби Фола, - израэлит, а и он сейчас бы скушал при
благословении Божием, но не смеет, потому что боится своих почтеннейших
израэлитов. Он еще наблюдает "кошер".
Старый еврей, услыхав свое имя, посмотрел и глухо повторил:
- Кошер.
- Кожа с этой щуки снята без одной дырочки, как чулок с ножки красивой
панянки, и вы лучшей щуки не найдете даже в самой чешской Праге на жидовском
базаре.
Я попросил дать мне кусочек жареной дичи. Мориц одобрил.
- Да, - сказал он. - Это я понимаю! Я говорю насчет дичи. Щука и вообще
всякая рыба - это тоже хорошо, но не то... От рыбы всегда есть что-то...
отдает сыростью; но пернатая легкая дичь благородней, и притом она легко
варится в желудке. А я вам услужу такою дичью, какой вы, может быть, еще и
не едали, да даже и наверно не едали. Если только вы не бывали в забраном
крае за Гродном, в Беловежской пуще, то и не могли есть. Дичь для меня
стреляет Целестин, - человек с философским настроением и добрый патриот. Это
чего-нибудь стоит.
Мориц просыпал все это скоро, словно дробь на барабане, и, повернувшись
на каблучке, опять очутился на своем месте, в окне за перегородкою. Тут он
постучал черенком ножа по выставочной доске, и на этот знак за его спиною
тотчас же, как из земли, выросли молодой чумазый хлопец в куртке и баба в
очипке.
Мориц мановением чела отослал бабу назад, откуда она пришла, а хлопцу
велел подать мне прибор и порцию дичины.
Дичина оказалась сухою и безвкусною.
Мориц это заметил и посоветовал мне смочить ее гольдеком, что я и
принял к исполнению.
Вино оказалось несколько лучше кушанья и послужило темою для разговора
о разных винах: рейнских, венгерских и французских.
Мориц имел обо всем этом достаточные понятия и особенно одобрял
французские вина, которых он, по его словам, выпил "чертовски много".
Мориц сказал мне, что тот, кого я ожидаю, придет через час и я еще
успею у него отдохнуть и хорошенько пообедать, причем обещал дать мне
отличный борщ с уткой "из двенадцати элементов". Такое обилие "элементов"
меня удивило; Мориц, чтобы убедить меня, начал было их перечислять, как
вдруг был прерван раздавшимся из-под стола неожиданным и злобным рычанием
охотничьей собаки.
Мориц сейчас же обратил на это внимание и проговорил:
- Ага! Это ничего... Это идет наш пан бель-бас! Бутько всегда его
удивительно слышит.
В ответ на это охотник молча кивнул головою и толкнул ногою свою
собаку.
- Вы, пан Целестин, напрасно с Бутько взыскиваете, - заметил Мориц. -
Бутько добрый и даже почтенный пес; поверьте, что он знает, какой дух в
человеке. И, обратившись ко мне, добавил: - Собака никогда не смешает
честного человека с мерзавцем, и вот этот Бутько ни за что не пропустит,
чтобы не зарычать на пана Гонората.
- А кто это пан Гонорат?
- А это... вот вы его сейчас увидите: шельма ужасная, но преинтересный
собеседник Я его умею заводить и сейчас заведу.
- Еще что! - пробурчал Целестин.
- Нет, отчего же... Правда, что он, шельма, врет часто...
- Не часто, а всегда.
- Эх, пане Целестин, да где нынче взять людей, которые не врут! А в
компании Гонорат - соловей, у него есть анекдот на всякий случай и...
знаете... иногда есть любопытное и поучительное.
- Чтобы черт побрал его душу, - тихо прошипел Целестин и снова
углубился в газеты.
В сенях послышались тяжелые шаги и раздался сильный толчок в дверь.
Отворявшаяся внутрь дверь широко распахнулась, и в просвете ее, как в
раме, показалась интересная фигура.
Пришедший был тучный человек средних лет с коротко остриженною
красно-рыжею головою и с совершенно красным лицом, на котором виднее всего
выступал большой выпуклый лоб с сильно развитыми глазными пазухами. Вся
физиономия гостя была круглая, нос картошкой, пухлые чувственные губы и
крошечные серые глазки с веселым, задорным и в одно и то же время
глуповатым, но хитрым выражением. Незнакомец был одет в красивое и очень
удобное форменное платье, состоявшее из коричневой суконной блузы,
подпоясанной кожаным поясом с бляхою; на голове высокая тирольская шляпа с
черным пером. За плечами у него была винтовка, а в левом ухе серьга с
Словом, по лицу и по всем приемам это был Фальстаф, а по мундиру -
австрийский жандарм.
Для довершения сходства с Фальстафом, он был в веселом расположении
духа и сразу начал шутки. Он не переступал порога, а, отворив дверь,
остановился, заложа руки за пояс, и покатился со смеху, показывая глазами на
охотника.
Морицу не нравилось, что в открытые двери уходит тепло, и он просил
жандарма войти.
- Просим, просим вас, пане капитане, пожалуйте, не студите бедной
шляхетской хаты.
Жандарм принимал величание, но продолжал смеяться, глядя на охотника.
Мориц вспыхнул.
- Входите сейчас в комнату, почтенный капитан, или я выйду и захлопну
мою дверь перед самым вашим высокопочтенным красным носом.
- А ты, высокопочтенный прусский барабанщик, если боишься замерзнуть,
то все-таки постарайся говорить с уважением о моем носе, - отвечал хриплым
голосом жандарм. - Я остановился и стою потому, что хочу издали налюбоваться
великим дипломатом, нашим тонким политиком, паном Целестином, которого я
видел сегодня на заре, как он сидел, глядя на копец королевы Боны.
- Черт возьми вашу милость, вы все отлично видите, но вы можете
налюбоваться паном Целестином, подойдя к нему ближе! - воскликнул Мориц и в
одно мгновение выскочил из-за своей перегородки, впихнул жандарма в корчму и
запер за ним дверь, а потом, оборотясь ко мне, возгласил комически важным
тоном: - Имею честь представить вам, мосье, высокопочтенного пана Гонората.
Самый храбрый вояка и добрый товарищ за бутылкою чужого вина; до сих пор
чином не вышел, но первый кандидат в капитаны жандармерии его пресветлого
величества нашего наияснейшего цезаря.
- Болтай, болтай, прусский барабанщик и первый кандидат на виселицу, -
отшутился Гонорат и, сняв с себя перевязь и винтовку, начал располагаться в
кресле перед камином.
Усевшись, он вытянул к огню ноги и сейчас же задал насмешливый вопрос
Целестину: что пишут про политику и что думает Бисмарк в Берлине и генерал
Милорадович в Петербурге?
Охотник сделал гримасу и сквозь зубы ответил, что он на уме у Бисмарка
не бывал, а Милорадовича никакого не знает.
- Как же не знаешь?.. Милорадович - русский фельдмаршал?
- Нет такого фельдмаршала.
- Ну, Суваров!
- Перестаньте говорить глупости. Нет Суворова.
- Кто же у них вместо Суварова? Целестин не отвечал, а Мориц заметил:
- Вам, как жандарму, стыдно не знать, кто вместо Суварова.
- Ага! И ты опять меня хочешь стыдить! Лучше молчи!
- Перед вами?
- Да, именно передо мною.
Мориц сделал презрительную гримасу.
- Ага!
- Я вас не боюсь, господин капитан.
- А не хочешь ли ты, я тебе расскажу кое-что постыднее, чем не знать
про Суварова?
- Очень рад послушать, что вы соврете.
- Совру! Нет, мой милейший! Я не совру: ты увидишь, что твои укоризны
напрасны, и что я, как жандарм, кое-что знаю.
Мориц приложил руки к виску и субординационно ответил:
- Извините, господин капитан!
- То-то и есть, приятель! Я знаю даже очень незначительные мелочи, и
если хочешь, я сейчас же представлю тебе на это доказательство.
- Очень желаю! Как же... очень желаю, господин капитан.
- Третьего дня, вот в такой же счастливый час свободы между двумя
дорожными поездами, я пошел в проходку, и когда проходил мимо дома одного
здешнего обывателя, то, как ты думаешь, на что я наткнулся?
- Черт вас знает, на что вы наткнулись.
- Я увидал, как его сынишка резал звездочками морковь для супа и пел
преглупую песенку: "Наш шановный бан налил воды в жбан". Ты знаешь эту
песенку?
- Не знаю, но слыхал.
- Да; но ведь это у тебя, если не ошибаюсь, третьего дня в супе плавали
морковные звездочки?
- Вы все знаете и ни в чем не ошибаетесь, капитане.
- Так, мой милый Мориц, я все знаю, а за то, что ты знаешь, что я все
знаю, - я советую тебе сейчас же пойти в свои комнаты и хорошенько выпороть
твоего Яську.
- О, капитане, я это уже сделал.
- Вот это прекрасно! Теперь ты можешь надеяться, что это будет известно
в Вене.
Мориц щелкнул туфлями и поклонился.
- И что же?.. Ты, надеюсь, стегал и причитывал, и, может быть, добился
от Яськи: кто его этой песне выучил?
- Узнал все, как на ладонке.
- Кто же его научил?
- Ваш Стаська, мой добрый капитан.
Гонорат оборотился в сторону Морица, посмотрел на него и,
расхохотавшись, воскликнул:
- Ты шельма!
- Покорно вас благодарю.
- Нет, ей-богу!.. Ты, мой любезный Мориц, не обижайся... Я тебе это
откровенно говорю, что ты шельма! И ты знаешь...
- Что еще позволите знать, капитане?
- Ты, конечно, знаешь, что "шельма" это не значит то, что... шельма, а
это значит, что ты молодец.
- О, я молодец! Мне это еще раньше вас говорили, капитане.
- Я тебя за это так и люблю. Я не люблю рохлей.
- Фуй! И я их терпеть не могу, пане капитане.
- Я больше всего уважаю в человеке находчивость, чтобы человек всегда и
везде был умен и находчив. И я для находчивого человека все готов сделать.
- Но случалось ли так, чтобы вы что-нибудь для кого-нибудь делывали?
- А ты разве в этом сомневаешься?
- Признаюсь вам, что даже вовсе не верю.
- Он не верит! Ах ты, прусский барабанщик! Да! Я делал, и много, Мориц,
делал. В моей жизни бывали самые ужасные, такие ужасные случаи, когда ты бы,
наверное, совсем не сумел найтись, а я нашелся.
- Ей-богу не знаю, как вам и сказать, высокомощный капитане, вы знаете,
что всем любопытно и прелюбопытно вас слушать.
- Я тебе, пожалуй, и расскажу одну историю. Это страшно, но зато это
совершенно справедливо, а ты ведь любишь в страшном роде?
- Как вам сказать? - молвил Мориц и сделал гримасу: - я люблю и
страшное, но...
- Говори откровенно.
- Больше я люблю гемютлих!
- Ах, гемютлих! Ну, тут будет и гемютлих.
- Вместе?
- Да, - и страшное, и гемютлих.
- Клянусь, что это что-нибудь из вашей повстанской службы.
- Непременно так! Ты отгадал! Но ты мне за это прежде вспенишь большую
кружку пива и велишь подать кусок брынзы.
- С восторгом, мой капитане!
Кружка с пивом была подана, и Мориц объявил:
- Господа! вниманье! Пан Гонорат будет рассказывать страшное пополам с
гемютлих. Он всегда так откровенен, что даже за это помилован: грехи его
прощены, но он много видел страшного... Да-с, он даже сам вешал людей своими
собственными руками.
- Да, я вешал людей, - отвечал Гонорат: - и вот об этом-то я и буду
рассказывать, потому что при этом и с их стороны, и с нашей было выказано
много ума.
- А всего больше, я думаю, подлости, - прошипел Целестин.
- Мориц! Попроси этого господина замолчать.
- Помолчите, Целестин! Что вам за охота все сокрушаться о подлостях! У
Гонората, наверно, есть очень занимательная история, а ваши газеты, по
правде сказать, очень скучны.
- Скучны!
Целестин махнул головою и уткнул нос в газету, - дескать: "Пусть врет,
я не буду слушать".
И вот наступило не то вранье, не то правда, - как хотите, гак и
думайте.
Гонорат начал с того, как он был в повстанье, в отделе у какого-то пана
Цезария, и очень его хвалил. Молодой, говорит, был вояка, но страсть какой
храбрый. Учился воевать по-настоящему в Париже, у французов в академии, и
мог всякого победить по всем правилам; но без правил сражаться не мог и
потому у нас не годился. Разные вещи с собой привез в чемодане: и бусоли, и
планы, и даже молоденького адъютанта французской природы, а только все это
не пошло впрок. Все эти вещи адъютант растерял, и сам заболел, потому что
совсем был слабый, как барышня, даже и груденка вперед коробочком выперлась,
будто как зоб у птички. Говорили, что это так и есть, - что это
барышня-француженка. Он все с ней сидел и ел курку с маслом в палатке, а
всем провиант отпускал ксендз Флориан. И стали они оба в лице меняться:
Цезарий стал отходить, а ксендз Флориан усилился. Началась деморализация...
Ты, барабанщик, понимаешь, что называется деморализацией?
- Понимаю, капитане; только у нас в Пруссах ее не было.
- Ты прав, у вас не было. У вас ведь гороховой колбасой кормили, - и то
не жирно. А мы тогда сначала пришли с охоты, и стали скучать, что Цезарий в
палатке целуется, и многие тоже начали подумывать: как бы и себе улизнуть
домой, да тоже бы курку с маслом есть, да целоваться.
Ксендз Флориан это заметил и говорит:
- Я должен командовать отрядом, а не Цезарий. Ему говорят:
- Цезарий от высшей власти назначен. А ксендз Флориан отвечает:
- Это ничего не мешает: его высшая власть назначила, а я видел
Остробрамскую Божию Матерь, она мне приказывает. Соберитесь-ка, - говорит, -
все на берег реки, когда солнце сядет, и вы сами увидите за рекою, как она
меня благословляет. Со мною непременно будет победа. Только, чтобы видеть
это, вы должны весь этот день попоститься и с утра ничего не есть.
И приказал нам ничего не давать.
Мы говорим:
- Хоть хлеба!
- Нет, - говорит, - ничего не надо: чтобы чудесное увидать, надо быть
совсем не евши.
Мы очень проголодались и собрались, чуть стало смеркаться. Стоим и
смотрим за реку, а Флориан пришел после нас и сел на скамейку.
Спрашивает:
- Что, хлопцы, видите? Мы отвечаем:
- Нет, отче, ничего не видим.
- Как ничего не видите! А туман?
- Только и видим один туман.
- А в тумане Матерь Божия в огненном сиянии вся светится и вас
благословляет. Видите?
- Нет, не видим.
- Ну, так это оттого, что вы еще со вчерашнего дня очень наевшись. Вы
недосто
...Закладка в соц.сетях