Купить
 
 
Жанр: Классика

Мертвые души

страница №18

нель, шапку на уши, тесней и уютней
прижмемся к углу! В последний раз пробежавшая дрожь прохватила члены, и уже
сменила ее приятная теплота. Кони мчатся... как соблазнительно крадется
дремота и смежаются очи, и уже сквозь сон слышатся и "Не белы снеги", и сап
лошадей, и шум колес, и уже храпишь, прижавши к углу своего соседа.
Проснулся: пять станций убежало назад; луна, неведомый город, церкви с
старинными деревянными куполами и чернеющими остроконечьями, темные
бревенчатые и белые каменные дома. Сияние месяца там и там: будто белые
полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам; косяками
пересекают их черные, как уголь, тени; подобно сверкающему металлу блистают
вкось озаренные деревянные крыши, и нигде ни души - все спит.
Один-одинешенек, разве где-нибудь в окошке брезжит огонек: мещанин ли
городской тачает свою пару сапогов, пекарь ли возится в печурке - что до
них? А ночь! небесные силы! какая ночь совершается в вышине! А воздух, а
небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно,
звучно и ясно раскинувшееся!.. Но дышит свежо в самые очи холодное ночное
дыхание и убаюкивает тебя, и вот уже дремлешь и забываешься, и храпишь, и
ворочается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный, притиснутый в
углу сосед. Проснулся - и уже опять перед тобою поля и степи, нигде ничего
- везде пустырь, все открыто. Верста с цифрой летит тебе в очи; занимается
утро; на побелевшем холодном небосклоне золотая бледная полоса; свежее и
жестче становится ветер: покрепче в теплую шинель!.. какой славный холод!
какой чудный, вновь обнимающий тебя сон! Толчок - и опять проснулся. На
вершине неба солнце. "Полегче! легче!" - слышится голос, телега спускается
с кручи: внизу плотина широкая и широкий ясный пруд, сияющий, как медное
дно, перед солнцем; деревня, избы рассыпались на косогоре; как звезда,
блестит в стороне крест сельской церкви; болтовня мужиков и невыносимый
аппетит в желудке... Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога!
Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз
меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных
замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!..
Но и друг наш Чичиков чувствовал в это время не вовсе прозаические грезы. А
посмотрим, что он чувствовал. Сначала он не чувствовал ничего и поглядывал
только назад, желая увериться, точно ли выехал из города; но когда увидел,
что город уже давно скрылся, ни кузниц, ни мельниц, ни всего того, что
находится вокруг городов, не было видно и даже белые верхушки каменных
церквей давно ушли в землю, он занялся только одной дорогою, посматривал
только направо и налево, и город N. как будто не бывал в его памяти, как
будто проезжал он его давно, в детстве. Наконец и дорога перестала занимать
его, и он стал слегка закрывать глаза и склонять голову к подушке. Автор
признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о
своем герое; ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то
Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех
мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а
покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела. Но теперь
отложим совершенно все в сторону и прямо займемся делом.

Очень сомнительно, чтобы избранный нами герой понравился читателям.
Дамам он не понравится, это можно сказать утвердительно, ибо дамы требуют,
чтоб герой был решительное совершенство, и если какое-нибудь душевное или
телесное пятнышко, тогда беда! Как глубоко ни загляни автор ему в душу,
хоть отрази чище зеркала его образ, ему не дадут никакой цены. Самая
полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком
случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: "Фи,
такой гадкий!" Увы! все это известно автору, и при всем том он не может
взять в герои добродетельного человека, но... может быть, в сей же самой
повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное
богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или
чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной
красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И
мертвыми покажутся пред ними все добродетельные люди других племен, как
мертва книга пред живым словом! Подымутся русские движения... и увидят, как
глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по
природе других народов... Но к чему и зачем говорить о том, что впереди?
Неприлично автору, будучи давно уже мужем, воспитанному суровой внутренней
жизнью и свежительной трезвостью уединения, забываться подобно юноше. Всему
свой черед, и место, и время! А добродетельный человек все-таки не взят в
герои. И можно даже сказать, почему не взят. Потому что пора наконец дать
отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на
устах слово "добродетельный человек"; потому что обратили в лошадь
добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем,
понукая и кнутом и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного
человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались
только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают
добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека.

Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжем подлеца!

Темно и скромно происхождение нашего героя. Родители были дворяне, но
столбовые или личные - бог ведает; лицом он на них не походил: по крайней
мере родственница, бывшая при его рождении, низенькая, коротенькая женщина,
которых обыкновенно называют пигалицами, взявши в руки ребенка, вскрикнула:
"Совсем вышел не такой, как я думала! Ему бы следовало пойти в бабку с
матерней стороны, что было бы и лучше, а он родился просто, как говорит
пословица: ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца". Жизнь при начале
взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное,
занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве! Маленькая
горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец,
больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах,
надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и
плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в
руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами:
"не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце"; вечный шарк и
шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: "опять
задурил!", отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием
труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое,
всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его
скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот
бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он
бледную память. Но в жизни все меняется быстро и живо: и в один день, с
первым весенним солнцем и разлившимися потоками, отец, взявши сына, выехал
с ним на тележке, которую потащила мухортая пегая лошадка, известная у
лошадиных барышников под именем соро'ки; ею правил кучер, маленький
горбунок, родоначальник единственной крепостной семьи, принадлежавшей отцу
Чичикова, занимавший почти все должности в доме. На соро'ке тащились они
полтора дни с лишком; на дороге ночевали, переправлялись через реку,
закусывали холодным пирогом и жареною бараниною, и только на третий день
утром добрались до города. Перед мальчиком блеснули нежданным великолепием
городские улицы, заставившие его на несколько минут разинуть рот. Потом
соро'ка бултыхнула вместе с тележкою в яму, которою начинался узкий
переулок, весь стремившийся вниз и запруженный грязью; долго работала она
там всеми силами и месила ногами, подстрекаемая и горбуном и самим барином,
и наконец втащила их в небольшой дворик, стоявший на косогоре с двумя
расцветшими яблонями пред стареньким домиком и садиком позади его,
низеньким, маленьким, состоявшим только из рябины, бузины и скрывавшейся во
глубине ее деревянной будочки, крытой драньем, с узеньким матовым
окошечком. Тут жила родственница их, дряблая старушонка, все еще ходившая
всякое утро на рынок и сушившая потом чулки свои у самовара, которая
потрепала мальчика по щеке и полюбовалась его полнотою. Тут должен был он
остаться и ходить ежедневно в классы городского училища. Отец,
переночевавши, на другой же день выбрался в дорогу. При расставании слез не
было пролито из родительских глаз; дана была полтина меди на расход и
лакомства и, что гораздо важнее, умное наставление: "Смотри же, Павлуша,
учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и
начальникам. Коли будешь угождать начальнику, то, хоть и в науке не успеешь
и таланту бог не дал, все пойдешь в ход и всех опередишь. С товарищами не
водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми,
которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и
не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше
всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете. Товарищ или
приятель тебя надует и в беде первый тебя выдаст, а копейка не выдаст, в
какой бы беде ты ни был. Все сделаешь и все прошибешь на свете копейкой".
Давши такое наставление, отец расстался с сыном и потащился вновь домой на
своей соро'ке, и с тех пор уже никогда он больше его не видел, но слова и
наставления заронились глубоко ему в душу.

Павлуша с другого же дни принялся ходить в классы. Особенных
способностей к какой-нибудь науке в нем не оказалось; отличился он больше
прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нем большой ум с другой
стороны, со стороны практической. Он вдруг смекнул и понял дело и повел
себя в отношении к товарищам точно таким образом, что они его угощали, а он
их не только никогда, но даже иногда, припрятав полученное угощенье, потом
продавал им же. Еще ребенком он умел уже отказать себе во всем. Из данной
отцом полтины не издержал ни копейки, напротив - в тот же год уже сделал к
ней приращения, показав оборотливость почти необыкновенную: слепил из воску
снегиря, выкрасил его и продал очень выгодно. Потом в продолжение
некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие:
накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были
побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, - признак
подступающего голода, - он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол
пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображаяся с
аппетитом. Два месяца он провозился у себя на квартире без отдыха около
мыши, которую засадил в маленькую деревянную клеточку, и добился наконец до
того, что мышь становилась на задние лапки, ложилась и вставала по приказу,
и продал потом ее тоже очень выгодно. Когда набралось денег до пяти рублей,
он мешочек зашил и стал копить в другой. В отношении к начальству он повел
себя еще умнее. Сидеть на лавке никто не умел так смирно. Надобно заметить,
что учитель был большой любитель тишины и хорошего поведения и терпеть не
мог умных и острых мальчиков; ему казалось, что они непременно должны над
ним смеяться. Достаточно было тому, который попал на замечание со стороны
остроумия, достаточно было ему только пошевелиться или как-нибудь ненароком
мигнуть бровью, чтобы подпасть вдруг под гнев. Он его гнал и наказывал
немилосердно. "Я, брат, из тебя выгоню заносчивость и непокорность! -
говорил он. - Я тебя знаю насквозь, как ты сам себя не знаешь. Вот ты у
меня постоишь на коленях! ты у меня поголодаешь!" И бедный мальчишка, сам
не зная за что, натирал себе колени и голодал по суткам. "Способности и
дарования? это все вздор, - говаривал он, - я смотрю только на поведенье. Я
поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет
себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль,
хотя он Солона заткни за пояс!" Так говорил учитель, не любивший насмерть
Крылова за то, что он сказал: "По мне, уж лучше пей, да дело разумей", - и
всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище,
где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха
летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не
высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто
там, или нет. Чичиков вдруг постигнул дух начальника и в чем должно
состоять поведение. Не шевельнул он ни глазом, ни бровью во все время
класса, как ни щипали его сзади; как только раздавался звонок, он бросался
опрометью и подавал учителю прежде всех треух (учитель ходил в треухе);
подавши треух, он выходил первый из класса и старался ему попасться раза
три на дороге, беспрестанно снимая шапку. Дело имело совершенный успех. Во
все время пребывания в училище был он на отличном счету и при выпуске
получил полное удостоение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми
буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение. Вышед из
училища, он очутился уже юношей довольно заманчивой наружности, с
подбородком, потребовавшим бритвы. В это время умер отец его. В наследстве
оказались четыре заношенные безвозвратно фуфайки, два старых сертука,
подбитых мерлушками, и незначительная сумма денег. Отец, как видно, был
сведущ только в совете копить копейку, а сам накопил ее немного. Чичиков
продал тут же ветхий дворишко с ничтожной землицей за тысячу рублей, а
семью людей перевел в город, располагаясь основаться в нем и заняться
службой. В это же время был выгнан из училища за глупость или другую вину
бедный учитель, любитель тишины и похвального поведения. Учитель с горя
принялся пить; наконец и пить уже было ему не на что; больной, без куска
хлеба и помощи, пропадал он где-то в нетопленной, забытой конурке. Бывшие
ученики его, умники и остряки, в которых ему мерещилась беспрестанно
непокорность и заносчивое поведение, узнавши об жалком его положении,
собрали тут же для него деньги, продав даже многое нужное; один только
Павлуша Чичиков отговорился неимением и дал какой-то пятак серебра, который
тут же товарищи ему бросили, сказавши: "Эх ты, жила!" Закрыл лицо руками
бедный учитель, когда услышал о таком поступке бывших учеников своих; слезы
градом полились из погасавших очей, как у бессильного дитяти. "При смерти
на одре привел бог заплакать", - произнес он слабым голосом и тяжело
вздохнул, услышав о Чичикове, прибавя тут же: "Эх, Павлуша! вот как
переменяется человек! ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк!

Надул, сильно надул..."

Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова
и черства и чувства его были да того притуплены, чтобы он не знал ни
жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел
помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не
трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское
наставление: береги и копи копейку - пошло впрок. Но в нем не было
привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и
скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех
довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный,
вкусные обеды - вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец
потом, со временем, вкусить непременно все это, вот для чего береглась
копейка, скупо отказываемая до времени и себе и другому. Когда проносился
мимо его богач на пролетных красивых дрожках, на рысаках в богатой упряжи,
он как вкопанный останавливался на месте и потом, очнувшись, как после
долгого сна, говорил: "А ведь был конторщик, волосы носил в кружок!" И все,
что ни отзывалось богатством и довольством, производило на него
впечатление, непостижимое им самим. Вышед из училища, он не хотел даже
отдохнуть: так сильно было у него желанье скорее приняться за дело и
службу. Однако же, несмотря на похвальные аттестаты, с большим трудом
определился он в казенную палату. И в дальних захолустьях нужна протекция!
Местечко досталось ему ничтожное, жалованья тридцать или сорок рублей в
год. Но решился он жарко заняться службою, все победить и преодолеть. И
точно, самоотвержение, терпенье и ограничение нужд показал он неслыханное.
С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными
силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские бумаги, не ходил домой,
спал в канцелярских комнатах на столах, обедал подчас с сторожами и при
всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу
приятное выражение и даже что-то благородное в движениях. Надобно сказать,
что палатские чиновники особенно отличались невзрачностью и
неблагообразием. У иных были лица, точно дурно выпеченный хлеб: щеку
раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, верхнюю губу вынесло
пузырем, которая в прибавку к тому еще и треснула; словом, совсем
некрасиво. Говорили они все как-то сурово, таким голосом, как бы собирались
кого прибить; приносили частые жертвы Вакху, показав таким образом, чти в
славянской природе есть еще много остатков язычества; приходили даже подчас
в присутствие, как говорится, нализавшись, отчего в присутствии было
нехорошо и воздух был вовсе не ароматический. Между такими чиновниками не
мог не быть замечен и отличен Чичиков, представляя во всем совершенную
противоположность и взрачностью лица, и приветливостью голоса, и
совершенным неупотребленьем никаких крепких напитков. Но при всем том
трудна была его дорога; он попал под начальство уже престарелому повытчику,
который был образ какой-то каменной бесчувственности и непотрясаемости:
вечно тот же, неприступный, никогда в жизни не явивший на лице своем
усмешки, не приветствовавший ни разу никого даже запросом о здоровье. Никто
не видал, чтобы он хоть раз был не тем, чем всегда, хоть на улице, хоть у
себя дома; хоть бы раз показал он в чем-нибудь участье, хоть бы напился
пьян и в пьянстве рассмеялся бы; хоть бы даже предался дикому веселью,
какому предается разбойник в пьяную минуту, но даже тени не было в нем
ничего такого. Ничего не было в нем ровно: ни злодейского, ни доброго, и
что-то страшное являлось в сем отсутствии всего. Черство-мраморное лицо
его, без всякой резкой неправильности, не намекало ни на какое сходство; в
суровой соразмерности между собою были черты его. Одни только частые рябины
и ухабины, истыкавшие их, причисляли его к числу тех лиц, на которых, по
народному выражению, черт приходил по ночам молотить горох. Казалось, не
было сил человеческих подбиться к такому человеку и привлечь его
расположение, но Чичиков попробовал. Сначала он принялся угождать во всяких
незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он,
и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку;
сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел новую тряпку для его
чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо
существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания
присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, - но все
это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто ничего этого
не было и делано. Наконец он пронюхал его домашнюю, семейственную жизнь,
узнал, что у него была зрелая дочь, с лицом, тоже похожим на то, как будто
бы на нем происходила по ночам молотьба гороху. С этой-то стороны придумал
он навести приступ. Узнал, в какую церковь приходила она по воскресным
дням, становился всякий раз насупротив ее, чисто одетый, накрахмаливши
сильно манишку, - и дело возымело успех: пошатнулся суровый повытчик и
зазвал его на чай! И в канцелярии не успели оглянуться, как устроилось дело
так, что Чичиков переехал к нему в дом, сделался нужным и необходимым
человеком, закупал и муку и сахар, с дочерью обращался, как с невестой,
повытчика звал папенькой, целовал его в руку; все положили в палате, что в
конце февраля перед великим постом будет свадьба. Суровый повытчик стал
даже хлопотать за него у начальства, и чрез несколько времени Чичиков сам
сел повытчиком на одно открывшееся вакантное место. В этом, казалось, и
заключалась главная цель связей его с старым повытчиком, потому что тут же
сундук свой он отправил секретно домой и на другой день очутился уже на
другой квартире. Повытчика перестал звать папенькой и не целовал больше его
руки, а о свадьбе так дело и замялось, как будто вовсе ничего не
происходило. Однако же, встречаясь с ним, он всякий раз ласково жал ему
руку и приглашал его на чай, так что старый повытчик, несмотря на вечную
неподвижность и черствое равнодушие, всякий раз встряхивал головою и
произносил себе под нос: "Надул, надул, чертов сын!"

Это был самый трудный порог, через который перешагнул он. С этих пор
пошло легче и успешнее. Он стал человеком заметным. Все оказалось в нем,
что нужно для этого мира: и приятность в оборотах и поступках, и бойкость в
деловых делах. С такими средствами добыл он в непродолжительное время то,
что называют хлебное местечко, и воспользовался им отличным образом. Нужно
знать, что в то же самое время начались строжайшие преследования всяких
взяток; преследований он не испугался и обратил их тот же час в свою
пользу, показав таким образом прямо русскую изобретательность, являющуюся
только во время прижимок. Дело устроено было вот как: как только приходил
проситель и засовывал руку в карман, с тем чтобы вытащить оттуда известные
рекомендательные письма за подписью князя Хованского, как выражаются у нас
на Руси: "Нет, нет, - говорил он с улыбкой, удерживая его руки, - вы
думаете, что я... нет, нет. Это наш долг, наша обязанность без всяких
возмездий мы должны сделать! С этой стороны уж будьте покойны: завтра же
все будет сделано. Позвольте узнать вашу квартиру, вам и заботиться не
нужно самим, все будет принесено к вам на дом". Очарованный проситель
возвращался домой чуть не в восторге, думая:"Вот наконец человек, каких
нужно побольше, это просто драгоценный алмаз!" Но ждет проситель день,
другой, не приносят дела на дом, на третий тоже. Он в канцелярию, дело и не
начиналось; он к драгоценному алмазу. "Ах, извините! - говорил Чичиков
очень учтиво, схвативши его за обе руки, - у нас было столько дел; но
завтра же все будет сделано завтра непременно, право, мне даже совестно!" И
все это сопровождалось движениями обворожительными. Если при этом
распахивалась как-нибудь пола халата, то рука в ту же минуту старалась дело
поправить и придержать полу. Но ни завтра, ни послезавтра, ни на третий
день не несут дела на дом. Проситель берется за ум: да полно, нет ли чего?
Выведывает; говорят, нужно дать писарям. "Почему ж не дать? я готов
четвертак, другой". - "Нет, не четвертак, а по беленькой". - "По беленькой
писарям!" - вскрикивает проситель. "Да чего вы так горячитесь? - отвечают
ему, - оно так и выйдет, писарям и достанется по четвертаку, а остальное
пойдет к начальству". Бьет себя по лбу недогадливый проситель и бранит на
чем свет стоит новый порядок вещей, преследование взяток и вежливые,
облагороженные обращения чиновников. Прежде было знаешь по крайней мере,
что делать: принес правителю дел красную, да и дело в шляпе, а теперь по
беленькой, да еще неделю провозишься, пока догадаешься; черт бы побрал
бескорыстие и чиновное благородство! Проситель, конечно, прав, но зато
теперь нет взяточников: все правители дел честнейшие и благороднейшие люди,
секретари только да писаря мошенники. Скоро представилось Чичикову поле
гораздо пространнее: образовалась комиссия для построения какого-то
казенного весьма капитального строения. В эту комиссию пристроился и он, и
оказался одним из деятельнейших членов. Комиссия немедленно приступила к
делу. Шесть лет возилась около здания; но климат, что ли, мешал или
материал уже был такой, только никак не шло казенное здание выше
фундамента. А между тем в других концах города очутилось у каждого из
членов по красивому дому гражданской архитектуры: видно, грунт земли был
там получше. Члены уже начинали благоденствовать и стали заводиться
семейством. Тут только и теперь только стал Чичиков понемногу выпутываться
из-под суровых законов воздержанья и неумолимого своего самоотверженья. Тут
только долговременный пост наконец был смягчен, и оказалось, что он всегда
не был чужд разных наслаждений, от которых умел удержаться в лета пылкой
молодости, когда ни один человек совершенно не властен над собою. Оказались
кое-какие излишества: он завел довольно хорошего повара, тонкие голландские
рубашки. Уже сукна купил он себе такого, какого не носила вся губерния, и с
этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже
приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную
виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной в воде,
смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для
сообщения гладкости коже, уже...

Но вдруг на место прежнего тюфяка был прислан новый начальник, человек
военный, строгий, враг взяточников и всего, что зовется неправдой. На
другой же день пугнул он всех до одного, потребовал отчеты, увидел
недочеты, на каждом шагу недостающие суммы, заметил в ту же минуту дома
красивой гражданской архитектуры, и пошла переборка. Чиновники были
отставлены от должности; дома гражданской архитектуры поступили в казну и
обращены были на разные богоугодные заведения и школы для кантонистов, все
распушено было в пух, и Чичиков более других. Лицо его вдруг, несмотря на
приятность, не понравилось начальнику, почему именно, бог ведает, - иногда
даже просто не бывает на это причин, - и он возненавидел его насмерть. И
грозен был сильно для всех неумолимый начальник. Но так как все же он был
человек военный, стало быть, не знал всех тонкостей гражданских проделок,
то чрез неско

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.