Купить
 
 
Жанр: Классика

Сочинения: рассказы. очерки. статьи. письма

страница №2


вам рассказать? Война - зло; и вы, и я, и очень многие такого мнения; но
ведь она неизбежна; любите вы ее или не любите, все равно, она будет, и если
не пойдете драться вы, возьмут другого, и все-таки человек будет изуродован
или измучен походом. Я. боюсь, что вы не понимаете меня: я плохо выражаюсь.
Вот что: по-моему, война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от
нее, может быть, и позволительно, но мне это не нравится.
Я молчал. Слова Марьи Петровны яснее выразили мое смутное отвращение к
уклонению от войны. Я сам чувствовал то, что она чувствует и думает, только
думал иначе.
- Вот вы, кажется, всё думаете, как бы постараться остаться здесь, -
продолжала она, - если вас заберут в солдаты. Мне брат говорил об этом. Вы
знаете, я вас очень люблю, как хорошего человека, но эта черта мне в вас не
нравится.
- Что же делать, Марья Петровна! Разные взгляды. За что я буду тут
отвечать? Разве я войну начал?
- Не вы, да и никто из тех, кто теперь умер на ней и умирает. Они тоже
не пошли бы, если бы могли, но они не могут, а вы можете. Они идут воевать,
а вы останетесь в Петербурге - живой, здоровый, счастливый, только потому,
что у вас есть знакомые, которые пожалеют послать знакомого человека на
войну. Я не беру на себя решать - может быть, это и извинительно, но мне не
нравится, нет.
Она энергически покачала кудрявой головой и замолчала.
Наконец вот оно. Сегодня я оделся в серую шинель и уже вкушал ко-рни
учения... ружейным приемам. У меня и теперь раздается в ушах:
- Смиррно!.. Ряды вздво-ой! Слушай, на кра-аул! И я стоял смирно,
вздваивал ряды и брякал ружьем.
И через несколько времени, когда я достаточно постигну премудрость
вздваиванья рядов, меня назначат в партию, нас посадят в вагоны, повезут,
распределят по полкам, поставят на места, оставшиеся после убитых...
Ну, да это все равно. Все кончено; теперь я не принадлежу себе, я плыву
по теченшо; теперь самое лучшее не думать, не рассуждать, а без критики
принимать всякие случайности жизни и разве только выть, когда больно...
Меня поместили в особое отделение казармы для привилегированных,
которое отличается тем, что в нем не нары, а кровати, но в котором все-таки
достаточно грязно. У непривилегированных новобранцев совсем скверно. Живут
они, до распределения по полкам, в огромном сарае, бывшем манеже: его
разделили полатями на два этажа, натащили соломы и предоставили временным
обитателям устраиваться, как знают. На проходе, идущем посредине манежа,
снег и грязь, наносимые со двора ежеминутно входящими людьми, смешались с
соломой и образовали какую-то невообразимую слякоть, да и в стороне от него
солома не особенно чиста. Несколько сот человек стоят, сидят и лежат на ней
группами, состоящими из земляков: настоящая этнографическая выставка. И я
разыскал земляков по уезду. Высокие неуклюжие хохлы, в новых свитках и
смушковых шапках, лежали тесной кучкой и молчали. Их было человек десять.
- Здравствуйте, братцы.
- Здравствуйте.
- Давно из дому?
- Та вже двi недiлi. А вы яки-таки будете? - спросил меня один из них.
Я назвал свое имя, оказавшееся всем им известным. Встретив земляка, они
немного оживились и разговорились.
- Скучно? - спросил я.
- Так як же не скучно! Дуже моторно. Коли б ще годували, а то така
страва, що и боже мш!
- Куда ж вас теперь?
- А хто его зна! Кажуть, пид турку...
- А хочется на войну?
- Чого я там не бачив?
Я начал расспрашивать о нашем городе, и воспоминания о доме развязали
языки. Начались рассказы о недавней свадьбе, для которой была продана пара
волов и вскоре после которой молодого забрали в солдаты, о судеб ном
приставе, "сто чортив ему конних у горло", о том, что мало становится земли,
и поэтому из слободы Марковки в этом году поднялось несколько сот человек
идти на Амур... Разговор держался только на почве прошедшего; о будущем, о
тех трудах, опасностях и страданиях, которые ждали всех нас, не говорил
никто. Никто не интересовался узнать о турках, о болгарах, о деле, за
которое шел умирать.
Проходивший мимо пьяненький солдатик местной команды остановился против
нашей кучки и, когда я снова заговорил о войне, авторитетно заявил:
- Этого самого турку бить следует.
- Следует? - спросил я, невольно улыбнувшись уверенности решения.
- Так точно, барин, чтоб и звания его не осталось поганого. Потому от
его бунту сколько нам всем муки принять нужно! Ежели бы он, например, без
бунту, чтобы благородно, смирно... был бы я теперь дома, при родителях, в
лучшем виде. А то он бунтует, а нам огорчение. Это вы будьте спокойны, верно
я говорю. Папиросочку пожалуйте, барин! - вдруг оборвал он, вытянувшись
передо мной во фронт и приложив руку к козырьку.

Я дал ему папиросу, простился с земляками и пошел домой, так как
наступило время, свободное от службы.
"Он бунтует, а нам огорчение", - звенел у меня в ушах пьяный голос.
Коротко и неясно, а между тем дальше этой фразы не пойдешь.
У Львовых тоска, уныние. Кузьма очень плох, хотя рана его и очистилась:
страшный жар, бред, стоны. Брат в сестра не отходили от него все дни, пока я
был занят поступлением на службу и ученьями. Теперь, когда они знают, что я
отправляюсь, сестра стала еще грустнее, а брат еще угрюмее.
- В форме уже! - проворчал он, когда я поздоровался с ним в комнате,
закуренной и заваленной книгами. - Эх вы, люди, люди...
- Что же мы за люди, Василий Петрович?
- Заниматься вы мне не даете - вот что! И так времени совсем нет,
кончить курса не дадут, пошлют на войну; и так многого узнать не придется; а
тут еще вы с Кузьмой.
- Ну, положим, Кузьма умирает, а я-то что?
- Да вы разве не умираете? Не убьют вас - с ума сойдете или пулю в лоб
пустите. Разве я не знаю вас и разве не было примеров?
- Каких примеров? Разве вы знаете что-нибудь подобное? Расскажите,
Василий Петрович!
- Отстаньте вы, очень нужно вас еще пуще разогорчать! Вредно вам. И я
ничего не знаю, это я так сказал.
Но я пристал к нему, и он рассказал мне свой "пример".
- Мне один раненый офицер-артиллерист рассказывал. Вышли они только
что из Кишинева, в апреле, тотчас после объявления войны. Дожди шли
постоянные, дороги исчезли; осталась одна грязь, такая, что орудия и повозки
уходили в нее по оси. До того дошло, что лошади не берут; прицепили канаты,
поехали на людях. На втором переходе дорога ужасная: на семнадцати верстах
двенадцать гор, а между ними все топь. Въехали и стали. Дождь хлещет, на
теле ни нитки сухой, проголодались, измучились, а тащить нужно. Ну, конечно,
тянет-тянет человек и упадет лицом в грязь без памяти. Наконец добрались до
такой трясины, что двинуться вперед было невозможно, а все-таки продолжали
надрываться! "Что тут было, - офицер мой говорит, - вспомнить страшно!"
Доктор молодой был у них, последнего выпуска, нервный человек. Плачет. "Не
могу, говорит, я вынести этого зрелища; уеду вперед". Уехал. Нарубили
солдаты веток, сделали чуть не целую плотину и наконец сдвинулись с места.
Вывезли батарею на гору: смотрят, а на дереве доктор висит... Вот вам
пример. Не мог человек вида мучений вынести, так где ж вам самые-то муки
одолеть?..
- Василий Петрович, да не легче ли самому муки нести, чем казниться,
как этот доктор?
- Ну, не знаю, что хорошего, что вас самих в дышло запрягут.
- Совесть мучить не будет, Василий Петрович.
- Ну, это, батюшка, что-то тонко. Вы с сестрой об этом поговорите: она
насчет этих тонкостей дока. "Анну Каренину" ли по косточкам разобрать или о
Достоевском поговорить, все может; а уж эта штука в каком-нибудь романе,
наверно, разобрана. Прощайте, философ!
Он добродушно рассмеялся своей шутке и протянул мне руку.
- Вы куда?
- На Выборгскую, в клинику.
Я вошел в комнату Кузьмы. Он не спал и чувствовал себя лучше
обыкновенного, как объяснила мне Марья Петровна, неизменно сидевшая около
постели. Он еще не видел меня в форме, и мой вид неприятно поразил его.
- Тебя здесь оставят или ушлют в армию? - спросил он.
- Отправят; разве ты не знаешь? Он молчал.
- Знал, да забыл. Я, брат, теперь вообще мало помню и соображаю... Что
ж, поезжай. Нужно.
- И ты, Кузьма Фомич!
- Что "и я"? Разве не правда? Какие твои заслуги, чтоб тебя простили?
Иди, помирай! Нужнее тебя есть люди, работящее тебя, и те идут... Поправь
мне подушку... вот так.
Он говорил тихо и раздраженно, как будто мстя кому-то за свою болезнь.
- Все это верно, Кузя, да разве я и не иду? Разве я протестую лично за
себя? Если бы это было так, я бы остался здесь без дальних разговоров:
устроить это нетрудно. Я не делаю этого; меня требуют, и я иду. Но пусть по
крайней мере мне не мешают иметь об этом свое собственное мнение.
Кузьма лежал, неподвижно устремив глаза в потолок, как будто не слушая
меня. Наконец он медленно повернул ко мне голову.
- Ты не прими моих слов за что-нибудь настоящее, - проговорил он. - Я
измучен и раздражен и, право, не знаю, за что придираюсь к людям. Уж очень я
стал сварлив; должно быть, скоро помирать пора.
- Полно, Кузьма, подбодрись. Рана очистилась, подживает, все идет к
лучшему. Теперь не о смерти, а о жизни говорить следует.
Марья Петровна взглянула на меня большими печальными глазами, и мне
вдруг вспомнилось, как она сказала мне две недели тому назад: "Нет, не
выздоровеет, умрет".

- А что, если бы в самом деле ожить? Хорошо бы было! - слабо
улыбнувшись, сказал Кузьма. - Тебя ушлют драться, и мы с Марьей Петровной
поедем: она милосердной сестрицей, а я врачом. И буду я около тебя,
раненого, возиться, как ты теперь около меня.
- Будет болтать, Кузьма Фомич, - сказала Марья Петровна, - вредно вам
много говорить, да и пора начинать ваше мучение.
Он отдался в наше распоряжение; мы раздели его, сняли повязки и
принялись за работу над огромной истерзанной грудью. И когда я направлял
струю воды на обнаженные кровавые места, на показавшуюся и блестевшую, как
перламутр, ключицу, на вену, проходившую через всю рану и лежавшую чисто и
свободно, точно это была не рана на живом человеке, а анатомический
препарат, я думал о других ранах, гораздо более ужасных и качеством и
подавляющим количеством и, сверх того, нанесенных не слепым, бессмысленным
случаем, а сознательными действиями людей.
Я не пишу в эту книжку ни слова о том, что делается и что я испытываю
дома. Слезы, которыми встречает и провожает меня мать, какое-то тяжелое
молчание, сопровождающее мое присутствие за общим столом, предупредительная
доброта братьев и сестер - все это тяжело видеть и слышать, а писать об этом
еще тяжелее. Когда подумаешь, что через неделю придется лишиться всего
самого дорогого в мире, слезы подступают под горло...
Вот наконец и прощанье. Завтра утром, чуть свет, наша партия
отправляется по железной дороге. Мне позволили провести последнюю ночь дома;
и я сижу в своей комнате один, в последний раз! В последний раз! Знает ли
кто-нибудь, не испытавший такого последнего раза, всю горечь этих двух слов?
В последний раз разошлась семья, в последний раз я пришел в эту маленькую
комнату и сел к столу, освещенному знакомой низенькой лампой, заваленному
книгами и бумагой. Целый месяц я не прикасался к ним. В последний раз я беру
в руки и рассматриваю начатую работу. Она оборвалась и лежит мертвая,
недоношенная, бессмысленная. Вместо того чтобы кончать ее, ты идешь, с
тысячами тебе подобных, на край света, потому что истории понадобились твои
физические силы. Об умственных забудь: они никому не нужны. Что до того, что
многие годы ты воспитывал их, готовился куда-то применить их? Огромному
неведомому тебе организму, которого ты составляешь ничтожную часть,
захотелось отрезать тебя и бросить. И что можешь сделать против такого
желания ты, ..ты палец от ноги?..
Однако довольно. Пора лечь и постараться заснуть; завтра нужно встать
очень рано.
Я просил, чтобы меня никто не провожал на железную дорогу. Дальние
проводы - лишние слезы. Но когда я уже сидел в вагоне, набитом людьми, я
ощутил такое щемящее душу одиночество, такую тоску, что, кажется, отдал бы
все на свете, чтоб хоть несколько минут провести с кем-нибудь из близких.
Наконец настал назначенный час, но поезд не тронулся: что-то задержало его.
Прошло полчаса, час, полтора, а он все еще стоял. В эти полтора часа я успел
бы побывать дома... Может быть, кто-нибудь не утерпит и приедет... Нет, ведь
все думают, что поезд уже ушел; никто не станет рассчитывать на опоздание. А
все-таки, может быть... И я смотрел в ту сторону, откуда могли ко мне
прийти. Никогда время не тянулось так долго.
Резкие звуки рожка, игравшего сбор, заставили меня вздрогнуть. Солдаты,
вылезшие из вагонов и толпившиеся на платформе, торопились усаживаться.
Сейчас тронется поезд, и я никого не увижу.
Но я увидел. Львовы, брат и сестра, почти бежали к вагону, и я ужасно
обрадовался им. Не помню, что я говорил им, не помню, что они мне говорили,
кроме одной только фразы: "Кузьма умер".
На этой фразе кончаются заметки в записной книжке.
Широкое снежное поле. Белые холмы окружают его, на них белые, же,
заиндевевшие деревья. Небо пасмурно, низко; в воздухе чувствуется оттепель.
Трещат ружья, слышатся частые удары пушечных выстрелов; дым покрывает один
из холмов и медленно сползает с него на поле. Сквозь него чернеет движущаяся
масса. Когда вглядишься в нее пристальнее, то видишь, что она состоит из
отдельных черных точек. Многие из этих точек уже неподвижны, но другие все
двигаются и двигаются вперед, хотя им еще далеко до цели, видимой только по
массе дыма, несущегося с нее, и хотя их число с каждым мгновением становится
все меньше и меньше.
Батальон резерва, лежавший в снегу, не составив ружья в козлы, а держа
их в руках, следил за движением черной массы всею тысячью своих глаз.
- Пошли, братцы, пошли... Эх, не дойдут!
- И чего это только нас держат? С подмогой живо бы взяли.
- Жизнь тебе надоела, что ли? - угрюмо сказал пожилой солдат из
"билетных": - лежи, коли положили, да благодари бога, что цел.
- Да я, дяденька, цел буду, не сомневайтесь, - отвечал молодой солдат
с веселым лицом. - Я в четырех делах был, хоть бы что! Оно спервоначалу
только боязно, а потом - ни боже мой! Вот барину нашему впервой, так он
небось у бога прощенья просит. Барин, а барин?
- Чего тебе? - отозвался худощавый солдат с черной бородкой, лежавший
возле.

- Вы, барин, глядите веселее!
- Да я, голубчик, и так не скучаю.
- Вы меня держитесь, ежели что. Уж я бывал, знаю. Ну, да у нас барин
молодец, не побегит. А то был такой до вас вольноопределяющий, так тот, как
пошли мы, как зачали пули летать, бросил он и сумки и ружье: побег, а пуля
ему вдогонку, да в спину. Так нельзя, потому - присяга.
- Не бойся, не побегу... - тихо отвечал "барин". - От пули не убежишь.
- Известно, где от ей убежать! Она шельма... Батюшки светы! Никак
наши-то стали!
Черная масса остановилась и задымилась выстрелами.
- Ну, палить стали, сейчас назад... Нет, вперед пошли. Выручай, мать
пресвятая богородица! Ну-ка еще, ну, ну... Эка раненых-то валится, господи!
И не подбирают.
- Пуля! Пуля! - раздался вокруг говор.
В воздухе действительно что-то зашуршало. Это была залетная, шальная
пуля, перелетевшая через резервы. Вслед за ней полетела другая, третья.
Батальон оживился.
- Носилки! - закричал кто-то.
Шальная пуля сделала свое дело. Четверо солдат с носилками бросились к
раненому. Вдруг на одном из холмов, в стороне от пункта, на который велась
атака, показались маленькие фигурки людей и лошадей, и тотчас же оттуда
вылетел круглый и плотный клуб дыма, белого, как снег.
- В нас подлец метит! - закричал веселый солдат. Завизжала и
заскрежетала граната, раздался выстрел.
Веселый солдат уткнулся лицом в снег. Когда он поднял голову, то
увидел, что "барин" лежит рядом с ним ничком, раскинув руки и неестественно
изогнув шею. Другая шальная пуля пробила ему над правым глазом огромное
черное отверстие.

1875 г.

Трус. Впервые - в журн. "Отечественные записки", 1879, № 3, с
подзаголовком "Из записной книжки".
В первоначальной редакции рассказ, по цензурным соображениям, не мог
быть опубликован, и Салтыков-Щедрин просил Гаршина внести в текст
необходимые изменения (см. примеч. к письму от 23 нояб. 1878 г.).
В подробном описании болезни Кузьмы точно воспроизведена болезнь одного
из товарищей Гаршина по Горному институту Семена Кузьмича Квитки. "Мы
дежурили при нем по двое день и ночь, - пишет Гаршин матери 12 марта 1876
г. - Надо промывать эту рану спринцовкой, вынимать губкой из нее материю и
проч. Я не думал прежде, что я способен на это, однако оказался <...> не
хуже других". Гаршин В. М. Поли. собр. соч. в 3-х т., т. 3. М. - Л., 1934,
с. 72 - далее: Письма). В отличие от героя рассказа Квитка остался жив.
Упоминаемая в рассказе "катастрофа на тилигульской насыпи" - крушение
поезда на Одесской железной дорого, во время которого погибло больше ста
солдат-новобранцев.

Всеволод Михайлович Гаршин

ОЧЕНЬ КОРОТЕНЬКИЙ РОМАН

Стужа, холод... Январь на дворе и дает себя знать всякому бедному люду,
дворникам, городовым - всем, кто не может спрятать нос в теплое место. Он
дает себя знать, конечно, и мне. Не потому, чтобы я не нашел себе теплого
угла, а по моей собственной фантазии.
В самом деле, зачем я брожу по пустой набережной? Четырехрожковые
фонари ярко горят, хотя ветер врывается в фонарь и заставляет газовое пламя
плясать. От их яркого света темная масса роскошного палаццо, а особенно его
окна, кажутся еще мрачнее. В огромных зеркальных стеклах отражается метель,
мрак. Воет, стонет ветер над ледяной пустыней Невы. "Динг-данг!
Динг-данг!" - раздается сквозь вихрь. Это куранты крепостного собора звонят,
и каждый удар заунывного колокола совпадает со стуком моей деревяшки об
обледенелые гранитные плиты и с ударами моего больного сердца о стенки его
тесного помещения.
Я должен представиться читателю. Я молодой человек на деревянной ноге.
Быть может, вы скажете, что я подражаю Диккенсу; помните: Сайлас Бег,
литературный человек с деревянной ногой (в романе "Our common friend" ["Наш
общий друг" (англ.)])? Нет, я не подражаю: я действительно молодой человек
на деревянной ноге. Только я сделался им так недавно...
"Динг-данг! Динг-данг!" Куранты бьют сначала свое заунывное "Господи
помилуй", а потом час. Еще только час! Еще семь часов до света! Тогда эта
черная, полная мокрого снега ночь уйдет и даст место серому дню. Пойду ли я
домой? Не знаю; мне решительно все равно. Мне не нужно сна.
Весною я тоже любил прохаживать целые ночи напролет на этой набережной.
Ах, какие это были ночи! Что лучше их? Это не душная ночь юга, с его
странным черным небом и большими звездами, преследующими нас своими
взглядами. Здесь вое светло и нарядно. Разноцветное небо холодно и красиво;
известная по месяцеслову "заря во всю ночь" золотит север и восток; воздух
свеж и резок; Нева катится, гордая и светлая, и спокойно плещет маленькими
волнами о камни набережной. И на этой набережной стою я. И на мою руку
опирается девушка. И эта девушка...

Ах, милостивые государыни и господа! Зачем я начал рассказывать вам о
своих ранах? Но уж таково глупое, бедное человеческое сердце. Когда оно
ранено, оно мечется навстречу каждому встречному и ищет облегчения. И не
находит его. Это совершенно понятно, кому нужен дырявый, нештопаный чулок?
Всякий старается отбросить его носком подальше от своей ноги...
Мое сердце еще не нуждалось в штопанье, когда весною этого года я
познакомился с Машею, наверно самою лучшею из всех Маш в мире. Познакомился
я с нею на этой самой набережной, которая вовсе не была так холодна, как
теперь. И у меня была настоящая нога вместо этой скверной деревяшки,
настоящая стройная нога, такая же, как и моя оставшаяся левая. Я вообще был
довольно строен и, уж конечно, не походил, как теперь, на какого-то
раскоряку. Дурное слово, но теперь мне не до слова... Итак, я познакомился с
нею. Случилось это очень просто; я шел. Она шла (я вовсе не волокита, то
есть не был волокитою, потому что я теперь с деревяшкою)... Не знаю, что-то
меня толкнуло, и я заговорил. Прежде всего, конечно, о том, что я вовсе не
из тех наглецов и т. д.; потом о том, какие у меня чистые намерения, и пр. и
пр. Моя добродушная физиономия (на которой теперь толстая складка повыше
переносья, очень мрачная складка) успокоила девушку. Я проводил ее до
Галерной улицы и до самого дома, где она жила. Она возвращалась от своей
старой бабушки, жившей у Летнего сада, к которой она каждый вечер ходила
читать романы. Бедная бабушка была слепа!
Теперь бабушка умерла. В этом году умерло так много и не старых
бабушек. Мог умереть и я, и даже очень мог, уверяю вас. Но я выдержал.
Господа, сколько горя может выдержать человек? Вы не знаете? И я тоже не
знаю.
Очень хорошо. Маша приказала мне быть героем, и потому мне нужно было
ехать в армию.
Времена крестовых походов прошли; рыцари исчезли. Но если любимая
девушка скажет вам: "это кольцо я!" и бросит его в огонь пожара, ну, хоть
самого большого пожара, положим Фейгинской мельницы (как это было давно!), -
разве вы не броситесь, чтобы его достать? - "Ах, какой он странный, конечно
нет, - отвечаете вы: - конечно нет! Я отправлюсь к Буду и куплю ей новое в
десять раз дороже". И она скажет, что она теперь уже не то, а это, дорогое
кольцо? Никогда не поверю. Впрочем, я не вашего закона, читатель. Быть
может, та женщина, которая вам нравится, и сделает так. Вы ведь, наверное,
владелец многих сотен акций и, может быть, даже член "Грегер и К°". Вы даже
в Бухарест выписываете "Стрекозу" для развлечения. Помните, быть может, в
детстве вам случалось наблюдать бабочку, налетевшую на огонь? Вы тогда тоже
развлекались. Бабочка трепетала, лежа на спине и махая коротенькими
опаленными крыльями. Вы находили это интересным; потом бабочка надоедала
вам, и вы давили ее пальцем. Бедное созданьице перестало страдать. Ах,
благосклонный читатель! Если бы вы могли придавить пальцем и меня, чтобы и я
перестал страдать! Она была странная девушка. Когда объявили войну, она
несколько дней ходила мрачная, молчаливая, я ничем не мог развлечь ее.
- Послушайте, - сказала она мне однажды: - вы честный человек?
- Могу допустить это, - отвечал я.
- Честные люди делом подтверждают свои слова. Вы были за войну: вы
должны драться.
Она хмурила брови и крепко жала мою руку своею маленькой ручкой.
Я смотрел на Машу и серьезно сказал ей:
- Да!
- Когда вы вернетесь, я буду вашей женой, - говорила она мне на
дебаркадере. - Вернитесь!
Слезы душили меня, я чуть не разрыдался. Но я был тверд и нашел силы
ответить Маше:
- Помните, Маша, честные люди...
- Делом подтверждают свои слова, - докончила она фразу.
Я прижал ее последний раз к сердцу и бросился в вагон.
Я пошел драться из-за Маши, но я честно исполнил свой долг и
относительно родины. Я бодро шел по Румынии под дождем и пылью, в жар и
холод. Я самоотверженно грыз сухари "компании". Когда случилась первая
встреча с турками, я не струсил: за это мне дали крест и произвели в
унтер-офицеры. Когда случилась вторая встреча - что-то хлопнуло, и я
хлопнулся о землю. Стон, туман... Доктор в белом переднике, с окровавленными
руками... Сестры милосердия... Моя отрезанная нога с родимым пятном ниже
колена... Все это как сон пролетело мимо меня. Санитарный поезд с
комфортабельнейшими постелями и наиизящнейшею уполномоченною дамою летит и
несет в Петербург.
Когда покидаешь город, как следует, двуногий, а возвращаешься в него с
одной ногой и обрубком вместо другой - это чего-нибудь стоит, поверьте мне.
Меня положили в госпиталь; это было в июле. Я просил отыскать в
адресном столе адрес Марьи Ивановны Г., и добродушный сторож-солдат принес
мне его. Все там же, на Галерной!.. Я пишу письмо, другое, третье - и не
получаю ответа.
Мой добрый читатель, я рассказал вам уже все. Вы мне, конечно, не
поверили. И история невероятная: какой-то рыцарь и какая-то коварная
изменница. "Точь-в-точь старый роман!" - Мой проницательный читатель, вы
напрасно не верили мне. Есть такие рыцари и кроме меня...

Наконец мне приделали деревяшку, и я мог сам узнать, что было причиною
молчания Маши. Я доехал до Галерной на извозчике, потом заковылял по длинной
лестнице. Как я взлетал на нее восемь месяцев тому назад! Наконец вот и
дверь. Я звоню с замиранием сердца:.. За дверью слышны шаги; старая
горничная Авдотья отворяет мне, и я, не слушая ее радостных возгласов, бегу
(если можно бежать на разнокалиберных ногах) в гостиную, Маша!
Она не одна: она сидит с своим дальним родственником, очень хорошим
молодым человеком, который при мне кончал курс в университете и рассчитывал
получить очень хорошее место. Оба они очень нежно (вероятно, по случаю
деревяшки) поздоровались со мною, но оба были сконфужены. Через четверть
часа я все понял.
Я не хотел становиться поперек их счастья. Проницательный читатель
ехидно улыбается: неужели вы хотите, чтобы я верил всем этим россказням? Кто
же уступит любимую девушку какому-нибудь шалопаю даром?
Во-первых, он вовсе не шалопай, а во-вторых... Я бы, пожалуй, сказал
вам, что во-вторых..

Список страниц

Закладка в соц.сетях

Купить

☏ Заказ рекламы: +380504468872

© Ассоциация электронных библиотек Украины

☝ Все материалы сайта (включая статьи, изображения, рекламные объявления и пр.) предназначены только для предварительного ознакомления. Все права на публикации, представленные на сайте принадлежат их законным владельцам. Просим Вас не сохранять копии информации.