Жанр: Классика
Бедные люди
...лялся; такие ухватки,
ужимки были у него, что можно было, почти не ошибаясь,
заключить, что он не в своем уме. Придет, бывало,
к нам, да стоит в сенях у стеклянных дверей и в дом
войти не смеет. Кто из нас мимо пройдет - я или Саша,
или из слуг, кого он знал подобрее к нему,- то он
сейчас машет, манит к себе, делает разные знаки, и разве
только когда кивнешь ему головою и позовешь его -
условный знак, что в доме нет никого постороннего и
что ему можно войти, когда ему угодно,- только тогда
старик тихонько отворял дверь, радостно улыбался, потирал
руки от удовольствия и на цыпочках прямо отправлялся
в комнату Покровского. Это был его отец.
Потом я узнала подробно всю историю этого бедного
старика. Он когда-то где-то служил, был без малейших
способностей и занимал самое последнее, самое незначительное
место на службе. Когда умерла первая его
жена (мать студента Покровского), то он вздумал жениться
во второй раз и женился на мещанке. При новой
жене в доме все пошло вверх дном; никому житья от
нее не стало; она всех к рукам прибрала. Студент Покровский
был тогда еще ребенком, лет десяти. Мачеха
26
его возненавидела. Но маленькому Покровскому благоприятствовала
судьба. Помещик Быков, знавший чиновника
Покровского и бывший некогда его благодетелем,
принял ребенка под свое покровительство и поместил
его в какую-то школу. Интересовался же он им потому,
что знал его покойную мать, которая еще в девушках
была облагодетельствована Анной Федоровной и выдана
ею замуж за чиновника Покровского. Господин Быков,
друг и короткий знакомый Анны Федоровны, движимый
великодушием, дал за невестой пять тысяч рублей приданого.
Куда эти деньги пошли - неизвестно. Так мне
рассказывала все это Анна Федоровна; сам же студент
Покровский никогда не любил говорить о своих семейных
обстоятельствах. Говорят, что его мать была очень
хороша собою, и мне странно кажется, почему она так
неудачно вышла замуж, за такого незначительного человека...
Она умерла еще в молодых летах, года четыре
спустя после замужества.
Из школы молодой Покровский поступил в какую-то
гимназию и потом в университет. Господин Быков, весъма
часто приезжавший в Петербург, и тут не оставил
его своим покровительством. За расстроенным здоровьем
своим Покровский не мог продолжать занятий своих в
университете. Господин Быков познакомил его с Анной
Федоровной, сам рекомендовал его, и таким образом
молодой Покровский был принят на хлебы, с уговором
учить Сашу всему, чему ни потребуется.
Старик же Покровский, с горя от жестокостей жены
своей, предался самому дурному пороку и почти всегда
бывал в нетрезвом виде. Жена его бивала, сослала жить
в кухню и до того довела, что он наконец привык к побоям
и дурному обхождению и не жаловался. Он был
еще не очень старый человек, но от дурных наклонностей
почти из ума выжил. Единственным же признаком человеческих
благородных чувств была в нем неограниченная
любовь к сыну. Говорили, что молодой Покровский
похож как две капли воды на покойную мать свою. Не
воспоминания ли о прежней доброй жене породили в
сердце погибшего старика такую беспредельную любовь
к нему? Старик и говорить больше ни о чем не мог, как
о сыне, и постоянно два раза в неделю навещал его.
Чаще же приходить он не смел, потому что молодой
Покровский терпеть не мог отцовских посещений. Из
всех его недостатков, бесспорно, первым и важнейшим
было неуважение к отцу. Впрочем, и старик был подчас
пренесноснейшим существом на свете. Во-первых, он был
ужасно любопытен, во-вторых, разговорами и расспросами,
самыми пустыми и бестолковыми, он поминутно мешал
сыну заниматься и, наконец, являлся иногда в нетрезвом
виде. Сын понемногу отучал старика от пороков,
от любопытства и от поминутного болтания и наконец
довел до того, что тот слушал его во всем, как оракула,
и рта не смел разинуть без его позволения.
Бедный старик не мог надивиться и нарадоваться на
своего Петеньку (так он называл сына). Когда он приходил
к нему в гости, то почти всегда имел какой-то
озабоченный, робкий вид, вероятно от неизвестности,
как-то его примет сын, обыкновенно долго не решался
войти, и если я тут случалась, так он меня минут двадцать,
бывало, расспрашивал - что, каков Петенька?
здоров ли он? в каком именно расположении духа и не
занимается ли чем-нибудь важным? Что он именно делает?
Пишет ли или размышлениями какими занимается?
Когда я его достаточно ободряла и успокоивала,
то старик наконец решался войти и тихо-тихо, осторожно-осторожно
отворял двери, просовывал сначала одну
голову, и если видел, что сын не сердится и кивнул ему
головой, то тихонько проходил в комнату, снимал свою
шинельку, шляпу, которая вечно у него была измятая,
дырявая, с оторванными полями,- все вешал на крюк,
все делал тихо, неслышно; потом садился где-нибудь
осторожно на стул и с сына глаз не спускал, все движения
его ловил, желая угадать расположение духа
своего Петеньки. Если сын чуть-чуть был не в духе
и старик примечал это, то тотчас приподымался с места
и объяснял, "что, дескать, я так, Петенька, я на минутку.
Я вот далеко ходил, проходил мимо и отдохнуть зашел".
И потом безмолвно, покорно брал свою шинельку,
шляпенку, опять потихоньку отворял дверь и уходил,
улыбаясь через силу, чтобы удержать в душе накипевшее
горе и не выказать его сыну.
Но когда сын примет, бывало, отца хорошо, то старик
себя не слышит от радости. Удовольствие проглядывало
в его лице, в его жестах, в его движениях. Если сын
с ним заговаривал, то старик всегда приподымался немного
со стула и отвечал тихо, подобострастно, почти
с благоговением и всегда стараясь употреблять отборнейшие,
то есть самые смешные выражеьия. Но дар
слова ему не давался: всегда смешается и сробеет, так
что не знает, куда руки девать, куда себя девать, и пос28
ле еще долго про себя ответ шепчет, как бы желая поправиться.
Если же удавалось отвечать хорошо, то старик
охорашивался, оправлял на себе жилетку, галстух,
фрак и принимал вид собственного достоинства. А бывало,
до того ободрялся, до того простирал свою смелость,
что тихонько вставал со стула, подходил к полке
с книгами, брал какую-нибудь книжку и даже тут же
прочитывал что-нибудь, какая бы ни была книга. Все
это он делал с видом притворного равнодушия и хладнокровия,
как будто бы он и всегда мог так хозяйничать
с сыновними книгами, как будто ему и не в диковину
ласка сына. Но мне раз случилось видеть, как бедняк
испугался, когда Покровский попросил его не трогать
книг. Он смешался, заторопился, поставил книгу вверх
ногами, потом хотел поправиться, перевернул и поставил
обрезом наружу, улыбался, краснел и не знал, чем загладить
свое преступление. Покровский своими советами
отучал понемногу старика от дурных наклонностей, и
как только видел его раза три сряду в трезвом виде,
то при первом посещении давал ему на прощанье по
четвертачку, по полтинничку или больше. Иногда покупал
ему сапоги, галстух или жилетку. Зато старик в
своей обнове был горд, как петух. Иногда он заходил
к нам. Приносил мне и Саше пряничных петушков, яблоков
и все, бывало, толкует с нами о Петеньке. Просил
нас учиться внимательно, слушаться, говорил, что Петенька
добрый сын, примерный сын и вдобавок ученый
сын. Тут он так. бывало, смешно нам подмигивал левым
глазком, так забавно кривлялся, что мы не могли удержаться
от смеха и хохотали над ним от души. Маменька
его очень любила. Но старик ненавидел Анну Федоровну,
хотя был пред нею тише воды, ниже травы.
Скоро я перестала учиться у Покровского. Меня он
по-прежнему считал ребенком, резвой девочкой, на одном
ряду с Сашей. Мне было это очень больно, потому
что я всеми силами старалась загладить мое прежнее
поведение. Но меня не замечали. Это раздражало меня
более и более. Я никогда почти не говорила с Покровским
вне классов, да и не могла говорить. Я краснела,
мешалась и потом где-нибудь в уголку плакала от досады.
Я не знаю, чем бы это все кончилось, если б сближению
нашему не помогло одно странное обстоятельство.
Однажды вечером, когда матушка сидела у Анны
Федоровны, я тихонько вошла в комнату Покровского.
Я знала, что его не было дома, и, право, не знаю, отчего
мне вздумалось войти к нему. До сих пор я никогда
и не заглядывала к нему, хотя мы прожили рядом уже
с лишком год. В этот раз сердце у меня билось так сильно,
так сильно, что, казалось, из груди хотело выпрыгнуть.
Я осмотрелась кругом с каким-то особенным любопытством.
Комната Покровского была весьма бедно
убрана; порядка было мало. На стенах прибито было
пять длинных полок с книгами. На столе и на стульях
лежали бумаги. Книги да бумаги! Меня посетила странная
мысль, и вместе с тем какое-то неприятное чувство
досады овладело мною. Мне казалось, что моей дружбы,
моего любящего сердца было мало ему. Он был учен,
а я была глупа и ничего не знала, ничего не читала, ни
одной книги... Тут я завистливо поглядела на длинные
полки, которые ломились под книгами. Мною овладела
досада, тоска, какое-то бешенство. Мне захотелось, и я
тут же решилась прочесть его книги, все до одной, и как
можно скорее. Не знаю, может быть, я думала, что, научившись
всему, что он знал, буду достойнее его дружбы.
Я бросилась к первой полке; не думая, не останавливаясь,
схватила в руки первый попавшийся запыленный
старый том и, краснея, бледнея, дрожа от волнения
и страха, утащила к себе краденую книгу, решившись
прочесть ее ночью, у ночника, когда заснет матушка.
Но как же мне стало досадно, когда я, придя в нашу
комнату, торопливо развернула книгу и увидала какоето
старое, полусгнившее, все изъеденное червями латинское
сочинение. Я воротилась, не теряя времени. Только
что я хотела поставить книгу на полку, послышался шум
в коридоре и чьи-то близкие шаги. Я заспешила, заторопилась,
но несносная книга была так плотно поставлена
в ряд, что, когда я вынула одну, все остальные
раздались сами собою и сплотнились так, что теперь для
прежнего их товарища не оставалось более места. Втиснуть
книгу у меня недоставало сил. Однако ж я толкнула
книги как только могла сильнее. Ржавый гвоздь, на
котором крепилась полка и который, кажется, нарочно
ждал этой минуты, чтоб сломаться,- сломался. Полка
полетела одним концом вниз. Книги с шумом посыпались
на пол. Дверь отворилась, и Покровский вошел в
комнату.
Нужно заметить, что он терпеть не мог, когда ктонибудь
хозяйничал в его владениях. Беда тому, кто дотрогивался
до книг его! Судите же о моем ужасе, когда
книги, маленькие, большие, всевозможных форматов,
всевозможной величины и толщины, ринулись с полки,
полетели, запрыгали под столом, под стульями, по всей
комнате. Я было хотела бежать, но было поздно. "Кончено,
думаю, кончено! Я пропала, погибла! Я балую, резвлюсь,
как десятилетний ребенок; я глупая девчонка!
Я большая дура!!" Покровский рассердился ужасно.
"Ну вот, этого недоставало еще!- закричал он.- Ну, не
стыдно ли вам так шалить!.. Уйметесь ли вы когда-нибудь?"
И сам бросился подбирать книги. Я было нагнулась
помогать ему. "Не нужно, не нужно,- закричал
он.- Лучше бы вы сделали, если б не ходили туда, куда
вас не просят". Но, впрочем, немного смягченный моим
покорным движением, он продолжал уже тише, в недавнем
наставническом тоне, пользуясь недавним правом
учителя: "Ну, когда вы остепенитесь, когда вы одумаетесь?
Ведь вы на себя посмотрите, ведь уж вы не ребенок,
не маленькая девочка, ведь вам уже пятнадцать
лет!" И тут, вероятно, желая поверить, справедливо ли
то, что я уж не маленькая, он взглянул на меня и покраснел
до ушей. Я не понимала; я стояла перед ним
и смотрела на него во все глаза в изумлении. Он привстал,
подошел с смущенным видом ко мне, смешался
ужасно, что-то заговорил, кажется, в чем-то извинялся,
может быть, в том, что только теперь заметил, что я такая
большая девушка. Наконец я поняла. Я не помню,
что со мной тогда сталось; я смешалась, потерялась,
покраснела еще болъше Покровского, закрыла лицо руками
и выбежала из комнаты.
Я не знала, что мне оставалось делать, куда было
деваться от стыда. Одно то, что он застал меня в своей
комнате! Целых три дня я на него взглянуть не могла.
Я краснела до слез. Мысли самые странные, мысли
смешные вертелись в голове моей. Одна из них, самая
сумасбродная, была та, что я хотела идти к нему, объясниться
с ним, признаться ему во всем, откровенно рассказать
ему все и уверить его, что я поступила не как
глупая девочка, но с добрым намерением. Я было и совсем
решилась идти, но, слава богу, смелости недостало.
Воображаю, что бы я наделала! Мне и теперь обо всем
этом вспоминать совестно.
Несколько дней спустя матушка вдруг сделалась
опасно больна. Она уже два дня не вставала с постели
и на третью ночь была в жару и бреду. Я уже не спала
одну ночь, ухаживая за матушкой, сидела у ее кровати,
подвосила ей питье и давала в определенные часы лекарства.
На вторую ночь я измучилась совершенно. По
временам меня клонил сон, в глазах зеленело, голова
шла кругом, и я каждую минуту готова была упасть от
утомления, но слабые стоны матери пробуждали меня,
я вздрагивала, просыпалась на мгновение, а потом дремота
опять одолевала меня. Я мучилась. Я не знаю -
я не могу припомнить себе,- но какой-то страшный сон,
какое-то ужасное видение посетило мою расстроенную
голову в томительную минуту борьбы сна с бдением.
Я проснулась в ужасе. В комнате было темно, ночник
погасал, полосы света то вдруг обливали всю комнату,
то чуть-чуть мелькали по стене, то исчезали совсем. Мне
стало отчего-то страшно, какой-то ужас напал на меня;
воображение мое взволновано было ужасным сном; тоска
сдавила мое сердце... Я вскочила со стула и невольно
вскрикнула от какого-то мучительного, страшно тягостного
чувства. В это время отворилась дверь, и Покровский
вошел к нам в комнату.
Я помню только то, что я очнулась на его руках. Он
бережно посадил меня в кресла, подал мне стакан воды
и засыпал вопросами. Не помню, что я ему отвечала.
"Вы больны, вы сами очень больны,- сказал он, взяв
меня за руку,- у вас жар, вы себя губите, вы своего
здоровья не щадите; успокойтесь, лягте, засните. Я вас
разбужу через два часа, успокойтесь немного... Ложитесь
же, ложитесь!" - продолжал он, не давая мне выговорить
ни одного слова в возражение. Усталость отняла
у меня последние силы; глаза мои закрывались от
слабости. Я прилегла в кресла, решившись заснуть только
на полчаса, и проспала до утра. Покровский разбудил
меня только тогда, когда пришло время давать матушке
лекарство.
На другой день, когда я, отдохнув немного днем, приготовилась
опять сидеть в креслах у постели матушки,
твердо решившись в этот раз не засыпать, Покровский
часов в одиннадцать постучался в нашу комнату. Я отворила.
"Вам скучно сидеть одной,- сказал он мне,-
вот вам книга; возьмите; все не так скучно будет". Я
взяла; я не помню, какая это была книга; вряд ли я тогда
в нее заглянула, хоть всю ночь не спала. Странное
внутреннее волнение не давало мне спать; я не могла
оставаться на одном месте; несколько раз вставала с
кресел и начинала ходить по комнате. Какое-то внутреннее
довольство разливалось по всему существу моему.
Я так была рада вниманию Покровского. Я гордилась
беспокойством и заботами его обо мне. Я продумала и
промечтала всю ночь. Покровский не заходил более;
и я знала, что он не придет, и загадывала о будущем
вечере.
В следующий вечер, когда в доме уж все улеглись,
Покровский отворил свою дверь и начал со мной разговаривать,
стоя у порога своей комнаты. Я не помню
теперь ни одного слова из того, что мы сказали тогда
друг другу; помню только, что я робела, мешалась, досадовала
на себя и с нетерпением ожидала окончания
разговора, хотя сама всеми силами желала его, целый
день мечтала о нем и сочиняла мои вопросы и ответы...
С этого вечера началась первая завязка нашей дружбы.
Во все продолжение болезни матушки мы каждую ночь
по нескольку часов проводили вместе. Я мало-помалу
победила свою застенчивость, хотя, после каждого разговора
нашего, все еще было за что на себя подосадовать.
Впрочем, я с тайною радостию и с гордым удовольствием
видела, что он из-за меня забывал свои
несносные книги. Случайно, в шутку, разговор зашел
раз о падении их с полки. Минута была странная, я както
слишком была откровенна и чистосердечна; горячность,
странная восторженность увлекли меня, и я иризналась
ему во всем... в том, что мне хотелось учиться,
что-нибудь знать, что мне досадно было, что меня считают
девочкой, ребенком... Повторяю, что я была в престранном
расположении духа; сердце мое было мягко,
в глазах стояли слезы,- я не утаила ничего и рассказала
все, все - про мою дружбу к нему, про желание любить
его, жить с ним заодно сердцем, утешить его, успокоить
его. Он посмотрел на меня как-то странно, с замешательством,
с изумлением и не сказал мне ни слова.
Мне стало вдруг ужасно больно, грустно. Мне показалось,
что он меня не понимает, что он, может быть, надо
мною смеется. Я заплакала вдруг, как дитя, зарыдала,
сама себя удержать не могла; точно я была в каком-то
припадке. Он схватил мои руки, целовал их, прижимал
к груди своей, уговаривал, утешал меня; он был
сильно тронут; не помню, что он мне говорил, но только
я и плакала, и смеялась, и опять плакала, краснела, не
могла слова вымолвить от радости. Впрочем, несмотря
на волнение мое, я заметила, что в Покровском всетаки
оставалось какое-то смущение и принуждение.
Кажется, он не мог надивиться моему увлечению, моему
2 Заказ 1308
восторгу, такой внезапной, горячей, пламенной дружбе.
Может быть, ему было только любопытно сначала; впоследствии
нерешительность его исчезла, и он, с таким
же простым, прямым чувством, как и я, принимал мою
привязанность к нему, мои приветливые слова, мое внимание
и отвечал на все это тем же вниманием, так же
дружелюбно и приветливо, как искренний друг мой, как
родной брат мой. Моему сердцу было так тепло, так
хорошо!.. Я не скрывалась, не таилась ни в чем; он все
это видел и с каждым днем все более и более привязывался
ко мне.
И право, не помню, о чем мы не переговорили с ним
в эти мучительные и вместе сладкие часы наших свиданий,
ночью, при дрожащем свете лампадки и почти у самой
постели моей бедной больной матушки?.. Обо всем,
что на ум приходило, что с сердца срывалось, что просилось
высказаться,- и мы почти были счастливы... Ох,
это было и грустное и радостное время - все вместе;
и мне и грустно и радостно теперь вспоминать о нем.
Воспоминания, радостные ли, горькие ли, всегда мучительны;
по крайней мере так у меня; но и мучение это
сладостно. И когда сердцу становится тяжело, больно,
томительно, грустно, тогда воспоминания свежат и живят
его, как капли росы в влажный вечер, после жаркого
дня, свежат и живят бедный, чахлый цветок, сгоревший
от зноя дневного.
Матушка выздоравливала, но я еще продолжала сидеть
по ночам у ее постели. Часто Покровский давал
мне книги; я читала, сначала чтоб не заснуть, потом
внимательнее, потом с жадностию; передо мной внезапно
открылось много нового, доселе неведомого, незнакомого
мне. Новые мысли, новые впечатления разом,
обильным потоком прихлынули к моему сердцу. И чем
более волнения, чем более смущения и труда стоил мне
прием новых впечатлений, тем милее они были мне, тем
сладостнее потрясали всю душу. Разом, вдруг, втолпились
они в мое сердце, не давая ему отдохнуть. Какойто
странный хаос стал возмущать все существо мое.
Но это духовное насилие не могло и не в силах было
расстроить меня совершенно. Я была слишком мечтательна,
и это спасло меня.
Когда кончилась болезнь матушки, наши вечерние
свидания и длинные разговоры прекратились; нам удавалось
иногда меняться словами, часто пустыми и малозначащими,
но мне любо было давать всему свое
значение, свою цену особую, подразумеваемую. Жизнь
моя была полна, я была счастлива, покойно, тихо счастлива.
Так прошло несколько недель...
Как-то раз зашел к нам старик Покровский. Он долго
с нами болтал, был не по-обыкновенному весел, бодр,
разговорчив; смеялся, острил по-своему и наконец разрешил
загадку своего восторга и объявил нам, что ровно
через неделю будет день рождения Петеньки и что
по сему случаю он непременно придет к сыну; что он
наденет новую жилетку и что жена обещалась купить
ему новые сапоги. Одним словом, старик был счастлив
вполне и болтал обо всем, что ему на ум попадалось.
День его рождения! Этот день рождения не давал
мне покоя ни днем, ни ночью. Я непременно решилась
напомнить о своей дружбе Покровскому и что-нибудь
подарить ему. Но что? Наконец я выдумала подарить
ему книг. Я знала, что ему хотелось иметь полное собрание
сочинений Пушкина, в последнем издании, и я решила
купить Пушкина. У меня своих собственных денег
было рублей гридцать, заработанных рукодельем. Эти
деньги были отложены у меня на новое платье. Тотчас
я послала нашу кухарку, старуху Матрену, узнать, что
стоит весь Пушкин. Беда! Цена всех одиннадцати книг,
присовокупив сюда издержки на переплет, была по
крайней мере рублей шестьдесят. Где взять денег? Я думала-думала
и не знала, на что решиться. У матушки
просить не хотелось. Конечно, матушка мне непременно
бы помогла; но тогда все бы в доме узнали о нашем подарке;
да к тому же этот подарок обратился бы в благодарность,
в плату за целый год трудов Покровского.
Мне хотелось подарить одной, тихонько ог всех. А за
труды его со мною я хотела быть ему навсегда одолженною
без какой бы то ни было уплаты, кроме дружбы
моей. Наконец я выдумала, как выйти из затруднения.
Я знала, что у букинистов в Гостином дворе можно
купить книгу иногда в полцены дешевле, если только
поторговаться, часто малоподержанную и почти совершенно
новую. Я положила непременно отправиться в
Гостиный двор. Так и случилось; назавтра же встретилась
какая-то надобность и у нас и у Анны Федоровны.
Матушке понездоровилось. Аниа Федоровна очень кстати
поленилась, так что пришлось все поручения возложить
на меня, и я отправилась вместе с Матреной.
К моему счастию, я нашла весьма скоро Пушкина,
и в весьма красивом переплете. Я начала торговаться.
2*
Сначала запросили дороже, чем в лавках; но потом,
впрочем не без труда, уходя несколько раз, я довела
купца до того, что он сбавил цену и ограничил свои требования
только десятью рублями серебром. Как мне весело
было торговаться!.. Бедная Матрена не понимала,
что со мной делается и зачем я вздумала покупать
столько книг. Но ужас! Весь мой капитал был в тридцать
рублей ассигнациями, а купец никак не соглашался
уступить дешевле. Наконец я начала упрашивать,
просила-просила его, наконец упросила. Он уступил, но
только два с полтиною, и побожился, что и эту уступку
он только ради меня делает, что я такая барышня хорошая,
а что для другого кого он ни за что бы не уступил.
Двух с половиною рублей недоставало! Я готова
была заплакать с досады. Но самое неожиданное обстоятельство
помогло мне в моем горе.
Недалеко от меня, у другого стола с книгами, я увидала
старика Покровского. Вокруг него столпились четверо
или пятеро букинистов; они его сбили с последнего
толку, затормошили совсем. Всякий из них предлагал
ему свой товар, и чего-чего не предлагали они ему,
и чего-чего не хотел он купить! Бедный старик стоял
посреди их, как будто забитый какой-нибудь, и не знал,
за что взяться из того, что ему предлагали. Я подошла
к нему и спросила - что он здесь делает? Старик мне
очень обрадовался; он любил меня без памяти, может
быть, не менее Петеньки. "Да вот книжки покупаю,
Варвара Алексеевна,- отвечал он мне,- Петеньке покупаю
книжки. Вот его день рождения скоро будет, а он
любит книжки, так вот я и покупаю их для него..." Старик
и всегда смешно изъяснялся, а теперь вдобавок был
в ужаснейшем замешательстве. К чему ни приценится,
все рубль серебром, два рубля, три рубля серебром; уж
он к большим книгам и не приценивался, а так только
завистливо на них посматривал, перебирал пальцами
листочки, вертел в руках и опять их ставил на место.
"Нет, нет, это дорого,- говорил он вполголоса,- а вот
разве отсюдова что-нибудь",- и тут он начинал перебирать
тоненькие тетрадки, песенники, альманахи; это
все было очень дешево. "Да зачем вы это все покупаете,-
спросила я его,- это все ужасные пустяки".- "Ах,
нет,- отвечал он,- нет, вы посмотрите только, какие
здесь есть хорошие книжки; очень, очень хорошие есть
книжки!" И последние слова он так жалобно протянул
нараспев, что мне показалось, что он заплакать готов
от досады, зачем книжки хорошие дороги, и что вот сейчас
капнет слезинка с его бледных щек на красный нос.
Я спросила, много ли у него денег? "Да вот,- тут бедненький
вынул все свои деньги, завернутые в засаленную
газетную бумажку,- вот полтинничек, двугривеиничек,
меди копеек на двадцать". Я его тотчас потащила
к моему букинисту. "Вот целых одиннадцать книг стоит
всего-то тридцать два рубля с полтиною; у меня есть
тридцать; приложите два с полтиною, и мы купим все
эти книги и подарим вместе". Старик обезумел от радости,
высыпал все свои деньги, и букинист навьючил
на него всю нашу общую библиотеку. Мой старичок наложил
книг во все карманы, набрал в обе руки, под
мышки и унес все к себе, дав мае слово принести все
книги на другой день тихонько ко мне.
На другой день старик пришел к сыну, с часочек посидел
у него по обыкновению, потом зашел к нам и подсел
ко мне с прекомическим таинственным видом. Сначала
с улыбкой, потирая руки от гордого удовольствия
владеть какой-нибудь тайной, он объявил мне, что книжки
все пренезаметно перенесены к нам и стоят в уголку,
в кухне, под покровительством Матрены. Потом разговор
естественно перешел на ожидаемый праздник; потом
старик распространился о том, как мы будем дарить,
и чем далее углублялся он в свой предмет, чем
более о нем говорил, тем приметнее мне становилось,
что у него есть что-то на душе, о чем он не может, не
смеет, даже боится выразиться. Я все ждала и молчала.
Тайная радость, тайное удовольствие, что я легко чита
...Закладка в соц.сетях