Жанр: Классика
Тень птицы (рассказы)
... барок.
Вереницы ослов и верблюдов, нагруженных овощами, зеленью, молоком, птицей,
тянутся на базары и несут в город простоту деревни, здоровье полей.
Переезжаем остров, потом рукав Нила, едем мимо зоологического парка, - и
впереди открывается низменность, равнина зреющих ячменей и пшеницы: стоит
время Шаму, как называли египтяне жатву. И прямая, как стрела, аллея
акаций до самой пустыни прорезывает эту равнину. Там, в самом конце аллеи,
как деревенские риги, стоят на обрыве скалисто-песчаного плоскогорья
три каменных треугольника цвета старой соломы.
Когда мы подъезжаем к этому обрыву, резко желтеет его песок и мягко и
четко возносятся над ним в прозрачный воздух зубчатые грани каменной
громады ржаво-соломенного цвета: Великая пирамида Хуфу!
От нее - один из самых дивных видов в мире. Целая страна, чуть не вся
низменность Дельты, теряется на севере, радуя вечной молодостью природы:
молоды кажутся отсюда, из пустыни, с древнейшего на земле кладбища, эти
нивы, пальмы, селения! На юге тонет в солнечном тумане долина Нила. Впереди
чуть виден мутно-аспидный Каир и призраки Аравийских гор. А сама
пирамида, стоящая сзади меня, восходит до ярких небес великой ребристой
горой.
Обойдя ее, я вижу, что северный бок ее высоко занесен песком. Вдали,
в сторону Ливийской пустыни, - второй треугольник, пирамида Хафри. Ее
громада, почти равная первой и тоже утонувшая в слоистых песках, снизу
ободрана, доисторически груба и проста, как и Хуфу, но вверху блестит
розовым гранитом. В чистом воздухе она кажется необыкновенно близкой. Но
еще более четки на сини небосклона грани третьей - "красной" пирамиды
Менкери, еще сплошь покрытой сиенитом. Она гораздо меньше и острее двух
первых. А к горизонту, там, где пустыня, поднимаясь волнистыми буграми,
ярко подчеркивает сине-лиловое небо, теряется за песками еще несколько
маленьких конусов... Вот она, ясность красок, нагота и радость пустыни!
Вход в Великую пирамиду передо мною. Пески засыпали ее скат как раз
до того места, где нашли когда-то отверстие в "самое таинственное святилище
мира". Я знаю, что это отверстие падает вниз по скользкому склону в
триста футов, в удушающий мрак, в тесноту. Там теперь нет ничего, кроме
тьмы, летучих мышей и огромной гробницы без крышки... Где же кости того,
кто вот уже шесть тысяч лет изумляет землю? Они, говорят, покоились на
дне шахты, - под пирамидой, а не в ней. Шахта будто бы соединялась подземным
ходом с Нилом... с подземным капищем Изиды, которой посвящена пирамида...
с ходом под Сфинкс... Но не все ли равно? Вот я стою и касаюсь
камней, может быть, самых древних из тех, что вытесали люди! С тех пор,
как их клали в такое же знойное утро, как и нынче, тысячи раз изменялось
лицо земли. Только через двадцать веков после этого утра родился Моисей.
Через сорок - пришел на берег Тивериадского моря Иисус... Но исчезают
века, тысячелетия, - и вот, братски соединяется моя рука с сизой рукой
аравийского пленника, клавшего эти камни...
К Сфинксу иду по указаниям самого Хуфу: "Гор живой, царь Египта Хуфу,
нашел храм Изиды, покровительницы пирамиды, рядом с храмом Сфинкса, к
северо-западу от храма Озириса, господина гробницы, и построил себе пирамиду
рядом с храмом этой богини... Место Сфинкса - к югу от храма Изиды,
покровительницы пирамиды, и к северу от храма Озириса..."
По песчаным шелковистым буграм цвета львиной шкуры я спускаюсь от пирамиды
в котловину, где лежит каменное стоаршинное чудовище, каменная
гряда с тринадцатиаршинной головой. И вступаю в святая святых Египта.
Это уже последняя ступень истории!
Вокруг меня мертвое, жаркое море дюн и долин, полузасыпанных песками
скал и могильников. Все блестит, как атлас, отделяясь от шелковистой лазури.
Всюду гробовая тишина и бездна пламенного света. Вот страшная извилистая
полоса на песке, - здесь протащила свой жгут змея, может быть,
сама Фи, знаменитая в священных писаниях Египта, вся желто-бурая, вся в
бурых поперечных лентах, с маленькими вертикальными глазками, от всех
гадов отличная рожками. Ноги мои вязнут, солнце жжет тело сквозь тонкую
белую одежду. Пробковый шлем внутри весь мокрый. Но я иду и не свожу
глаз со Сфинкса.
Туловище его высечено из гранита целиком, - приставлены только голова
и плечи. Грудь обита, плоска, слоиста. Лапы обезображены. И весь он,
грубый, дикий, сказочно-громадный, носит следы жуткой древности и той
борьбы, что с незапамятных времен суждена ему, как защитнику "Страны
Солнца", Страны Жизни, от Сета, бога Смерти. Он весь в трещинах и кажется
покосившимся от песков наискось засыпающих его. Но как спокойно, спокойно
глядит он куда-то на восток, на далекую солнечно-мглистую долину
Нила! Его женственная голова, его пятиаршинное безносое лицо вызывают в
моем сердце почти такое же благоговение, какое было в сердцах подданных
Хуфу:
"Честь тебе, старец, многоликий владыка, испускающий лучи, разгоняющий
мрак!"
И, спустившись к лапам Сфинкса, я заглядываю в полузасыпанную шахту
между ними и несмело поднимаю глаза на красноватый исполинский лик
его...
Есть "Свет Зодиака". Он встает серебристым пирамидальным сиянием на
темном небе жарких стран долго спустя по закате. Он еще не разгадан. Но
божественная наука о небе называет его свечением первобытного светоносного
вещества, из которого склубилось солнце. Я еще помню отблеск закатившегося
Солнца Греции. Теперь, возле Сфинкса, в катакомбах мира, зодиакальный
свет первобытной веры встает передо мною во всем своем страшном
величии.
IV
От света, от блеска песков и неба я был пьян всю дорогу до Каира.
Жаркая сквозная тень бесконечной аллеи кружевом бежала по лошадям, по
спине извозчика, по моим коленям. Разливы спелых хлебов дремали полуденной
дремотой. Полуденным сном и солнцем был отягчен зоологический парк.
Жутко и пышно было в нем в этот час! Я остановил коляску и вошел.
До земли висели ветви мимоз. Высоко возносились в пламенный воздух, в
пыльно-серебристое небо пальмы. Накалялись цветники. На горячих дорожках
млели, цепенели огромные, сказочно разноцветные бабочки сказочно богатых
рисунков. В загоне под какими-то высокими зонтичными деревьями стоял покатый
жираф, древнеегипетские изображения которого считались когда-то
баснословной смесью всех животных, и, поводя змеиной шеей, тянулся рогатой
головкой к листьям макушек; и нельзя было понять, льются ли это узоры
светотени или блестит и переливается его песочно-пантеровая шкура. В
других загонах, закрыв ясные девичьи глазки, истомленные душной тенью,
лежали палевые газели и антилопы. Дальше снова шли открытые солнцу пруды
и поляны. Неподвижно, на одной ноге, как на блестящей трости, стояли в
теплой грязной воде прудов розовые фламинго, надутые пеликаны, хохлатые
тонкие цапли. Неподвижно, бронзово-зелеными маслянистыми бревнами, лежали
среди плавучих островов допотопные хампсы Египта - свиноглазые крокодилы,
до половины высунувшись на горячую илистую отмель. И бессильно,
плоско растягивались на песке и пестрых камнях, за частой сеткой клеток,
плетевидные гады, большеротые, остроглазые, с самоцветными головками.
Иные сверкали всем великолепием палитры в свежих красках, иные - иероглифами
точек, решеток, полос. Медленно ползла серая, в черных чешуйках,
"кошачья змея" и, как всякий ползучий гад, казалась длинной-длинной.
"Ночные" змеи дремали. Они так втирались в песок и так сливались с ним,
что лишь случайно наталкивался я на их неподвижно-стеклянные глаза с
вертикально-хищными зрачками. Самоцветными камнями сверкали, скользя,
ящерицы. Искрились тысячи золотисто-купоросных мух. Пряно пахли нагретые
травы. Животной теплой вонью несло из загона, где бродили голенастые
страусы, нося на своих лошадиных ногах кургузые туловища в атласно-белоснежных
курчавых перьях и с глупым удивлением вытягивая лысые головки
на голых шеях. Хищно, восторженно и неожиданно вскрикивали в мертвой тишине
крепкоклювые, горбоносые попугаи, - радужные, рубиново-синие, золотые
и зеленые. И тогда сад казался Эдемом, заповедным приютом блаженства
и "незнания". Но, снедаемый жаждой знания, жаждой запретного, я ходил от
решетки к решетке змеиных клеток. Ужас и отвращение вселяла ленивая, широколобая,
пучеглазая "капская гадюка", лежащая толстым ярко-соломенным
жгутом в темных подковках. Свившись в палевую спираль, отливавшую голубым
пеплом, неподвижно смотрела в пространство круглоглазая, с яйцевидной
головкой Гайя, неотразимо-смертоносная покровительница всего древнего
Египта, - символ величия и власти, уреус на царских митрах, жгут, обвивающий
крылатую эмблему Гора, "ара", стократ изображенная над входами
храмов...
А Каир встретил меня закрытыми ставнями, сохнущими от зноя деревьями,
белыми пустыми улицами. Небо было тускло, дул жгучий пыльный ветер. То
был вестник самого бога Сета. И дышал он, пламенный, над страною могил
от первородных чад ее с таинственного и грозного Юга, - оттуда, "где бог
в своем лучезарном течении покрывает кожу людей мрачным блеском сажи и,
иссушая, курчавит их волосы".
1907
ИУДЕЯ
И Господь поставил меня среди поля, и оно было полно костей.
Иезекииль
I
Штиль, зной, утро. Кинули якорь на рейде перед Яффой.
На палубе гам, давка. Босые лодочники в полосатых фуфайках и шароварах
юбкой, с буро-сизыми, облитыми потом лицами, с выкаченными кровавыми
белками, в фесках на затылок орут и мечут в барки все, что попадает под
руку. Градом летят туда чемоданы, срываются с трапов люди. Срываюсь и я.
Барка полным-полна кричащими арабами, евреями и русскими.
Пароход, чернея среди зеркального взморья, отдаляется, кажется маленьким.
Мала и Яффа. До нее еще далеко, но воздух так чист, а восточные
контуры ее кубических домиков, среди которых то там, то тут метелкой
торчит пальма, так четки и просты. Уступами громоздится этот каменный,
цвета банана, городок на обрывистом прибрежье. От рейда его отделяет
длинная гряда рифов. За ними, у береговых отмелей, шелком сияют обвисшие
паруса на высоких, тонких мачтах лодок. Их больше всего возле северной
отмели, где когда-то был Водоем Луны, финикийская гавань. С севера к Яффе
подступает золотисто-синяя от воздуха и солнца Саронская долина. С
юга - желто-серые филистимские пески. На востоке - знойно-голубой мираж
Иудеи. Там, за горами, - Иерусалим.
В штиль рифы обнажаются - барка спокойно проскальзывает между их ржавыми,
мокрыми и нестерпимо блестящими на солнце глыбами. На пристани сараи
- таможни. По гладким каменным уступам, в тени звонких переулочков
поднимаемся к базару. О Стамбуле напоминает в первую минуту запах гниющих
апельсинов и укропа, смешанный с чадом восточной кухни. Но нет, даже
в самых глухих закоулках Стамбула нет плит, столь выбитых и отшлифованных
копытами и туфлями, и такой толпы - таких грубых одежд, такого жесткого
загара и таких гортанных криков! Вот базар с мокрым фонтаном, с водоносами
под бурдюками и кувшинами, с верблюдами и собаками, с грудами
фруктов и зелени, с кофейнями и лавчонками в крытых полутемных рядах...
Да, тут все старее, восточнее. И небо над базаром ярче, и зной не тот. А
какие дряхлые хананеи с красными кроличьими глазами меняют в сумраке рядов
бешлыки на лепты и пиастры!
В садах вокруг Яффы - пальмы, магнолии, олеандры, чащи померанцев,
усеянных огненной россыпью плодов. Запыленные ограды из кактусов в желтом
цвету делят эти сады. Между оградами, по песчано-каменистым тропинкам,
медленно струится меланхолический звон бубенчиков - тянется караван
верблюдов. Где-то журчит по канальчикам вода - под однотонный скрип колес,
качающих ее из цистерн. Этот ветхозаветный скрип волнует. Но еще
больше волнует сама Яффа. Эти темные лавчонки, где тысячу лет торгуют
все одним и тем же - хлебом, жареной рыбой, уздечками, серебряными
кольцами, связками чесноку, шафраном, бобами; эти черные, курчаво-седые
старики-семиты с обнаженными бурыми грудями, в своих пегих хламидах и
бедуинских платках; эти измаилитянки в черно-синих рубахах, идущие гордой
и легкой походкой с огромными кувшинами на плечах; эти нищие, хромые,
слепые и увечные на каждом шагу - вот она, подлинная Палестина
древних варваров, земных дней Христа!
На другой день покидаем Яффу, направляясь по Саронской долине к Иерусалиму.
Пустынный путь! Нарциссы долины, из-за легендарного плодородия
которой было пролито столько крови, теперь начинают выпахивать. Иудея
опять понемногу заселяется своими прежними хозяевами, страстно мечтающими
о возврате дней Давида. Но цветов еще много, слишком много. Всюду
мак, мак и мак: щедро усеял он эти пашни и нивы своими огненными лепестками.
Очаровательный ветер весеннего дня и приморской степи, солнечное тепло,
сладкий аромат цветущих олив, хлебов и горячей земли веет в окна коротенького
поезда, раз в сутки пробегающего по долине и горам к Иерусалиму.
Он идет по волнистым полям, среди ржавых пашней и зеленых посевов,
то и дело встречает вереницы верблюдов, стада черных коз и серых овец,
кучками толпящихся то там, то здесь под охраной полудиких пастухов и собак,
похожих на шакалов.
- Но, боже, сколько маку! - говорит мой спутник, русский еврей, старик
с большой серо-сизой бородой.
А за Лиддой и Рамлэ, - каменными кубами арабских городков, ярко белеющих
под ярко-синим небом среди финиковых пальм и кипарисов, - почва
становится еще суше, еще кремнистое и волнистей, а хлеба еще слабее и
жиже. Начинается подъем, - до самого Иерусалима. Уже виден впереди серый
камень, синь впадин и ущелий. Поезд медленно выбивает такт короткими
вздохами, свистки его делаются гулки и звонки, путь извилистей; мы глядим
на небо уже из какой-то голой, каменистой котловины. И вот котловины
начинают сменяться котловинами, ущелья ущельями... Иногда они оживляются
сожженной зноем зеленью деревьев, растущих на их кремнистых ложах, или
пелазгическими останками хананейских укреплений на куполообразных вершинах;
иногда овцами, рассыпанными по сухим обрывам, среди голышей в лишаях
и колючках; или рядами каменных оградок, - следами террас, на которых
спокон веку разводили здесь сады и виноградники... Только где же те
"бездны", которыми будто бы поражают Иудейские горы? Где высоты, что
будто бы "еще дышат величием Иеговы и ужасами смерти"?
Солнце скрылось, в горах тень. Мы уже в самой сердцевине их. Все поднимаясь
и поднимаясь, проползаем кремнистые долины, извивающейся гусеницей
огибает поезд серо-желтые каменные ковриги, густо усыпанные круглыми
голышами... Это именно здесь, в одной из этих котловин, "взял посох свой
в руку свою Давид и выбрал пять гладких камней из ручья и поразил Голиафа..."
Перед вечером поезд выползает, наконец, на темя гор - и вдали, среди
нагих перевалов и впадин, изрезанных белыми лентами дорог, показываются
черепичные кровли нового Иерусалима, окружившего с запада зубчатую сарацинскую
стену старого, лежащего на скрытом от нас скате к востоку. Тут
мой спутник поднимается с места, становится лицом к окну, закрывает глаза
и быстро-быстро начинает бормотать молитвы. Мы уже на большой высоте,
солнце стоит низко, поднялся ветер - и дрожь пробегает по телу при выходе
из жаркого вагона. Не дрожь ли горького разочарования? Новый, но какой-то
захолустный вокзал из серого камня. Перед вокзалом галдят оборванные
извозчики - евреи и арабы. Дряхлый, гремящий всеми винтами и гайками
фаэтон, пара кляч в дышле... И в то время как сизый носильщик швыряет
в фаэтон наши чемоданы, спутник мой по-детски, ладонью наружу, закрывает
глаза и тихо плачет, покачивая шляпой.
II
Вчера весь день я бродил по Иерусалиму, нынче объехал верхом вокруг
его стен и на закате возвратился к Западным воротам.
Как груба и стара громада ворот! Зубчатая сарацинская башня, в упор
освещенная низким солнцем, вся как будто из потемневшего от времени железа.
Небольшая площадь за воротами почти вся в тени, падающей и от них,
и от тяжкой цитадели Давида с ее рвами и бойницами. Направо - несколько
европейских домов, магазинов. Напротив - улица Давида: узкий, темный,
крытый холстами и сводами ход между старыми-старыми мастерскими и лавками.
Из него выныривают навьюченные ослы, фески, женщины, с головой завернутые
в покрывала, постукивающие деревянными скамеечками, заменяющими
здесь туфли... Вечерний свет, падающий из ворот на жерло этого входа,
делает его совсем черным. Как раз возле него - высокий, узкий дом, наш
отель. Спрыгнув с лошади, я иду туда, где провожу все вечера, - на крышу.
Иду по внутренним и наружным лестницам, на одном повороте останавливаюсь:
за окном подо мной - громадный "водоем пророка Иезекии", темно-зеленая
вода которого стоит прямо среди домовых стен с решетчатыми
окошечками, пробитыми как попало - и очень высоко, и очень низко. Медленно
спускается из одного такого окошечка кожаное ведро на веревке...
Солнце на закате. Я выхожу на крышу, снимаю пробковый шлем, и по голове
моей дует с запада сильный и прохладный ветер. Небо глубокое, бледно-синее,
без единого облачка. Я на темени Иудеи, среди волнистого плоскогорья,
лишь кое-где покрытого скудной зеленью. Все мягкого, но очень
определенного серо-фиолетового тона. Застывшие перевалы, глубокие долины,
куполообразные холмы... За мной, в закате - оливковые рощи и раскиданные
по холмам здания: католические приюты, школы, госпитали, виллы.
На севере, на горизонте, - четкий известковый конус, гора Самуила. На
востоке, за Кедроном и горой Елеонской, - Иудейская пустыня, долина Иордана
и стеной нежно-фиолетового дыма заступивший полнеба, ровный и высокий
хребет от века таинственных Моавитских гор. Прямо же подо мною плоской,
голой кровлей желто-розового цвета лежит каменная масса небольшого
аравийского города, со всех сторон окруженного глубокими долинами и оврагами.
"Иерусалим, устроенный, как одно здание!" - вспоминаю я восклицание
Давида. И правда: как одно здание лежит он подо мною, весь в каменных
купольчиках, опрокинутыми чашами раскиданных по уступам его сплошной
кровли, озаренной низким солнцем. Первобытно-простой по цвету, первобытно-грубый
по кладке, без единого деревца, - только одна старая высокая
пальма на южной стороне, - он весь заключен в зубчатую толщу стен и кажется
несокрушимым. Он, воспетый Давидом и Соломоном, некогда блиставший
золотом и мрамором, окруженный садами Песни Песней, ныне возвратился к
аравийской патриархальной нищете. Уступами сходящий к кремнистой ложбине
Кедрона, к переполненной несметными могилами Иосафатовой долине, окруженный
пустырями и оврагами, он кажется тяжким и грубым вретищем, одевшим
славный прах былого.
Над ним высятся редкие минареты, католические колокольни и рубчатый
черно-синий купол приземистой мечети Омара, занявшей место храма Соломона.
За стеной домов, над водоемом, лежащим подо мною, два тоже рубчатых
черно-синих купола. Это главы тяжких, вросших в землю храмов над Гробом
и Голгофой. В чистом воздухе необыкновенно близка кажется мечеть. А до
купола Гроба просто хочется дотронуться. Тысячи черных стрижей верезжат
и носятся над этой каменной стариною. Солнце опускается, в темных норах
и переходах, скрытых кровлею города, в грязных базарных рядах замирает
шум и говор торга... Боже, неужели это правда, что вот именно здесь был
распят Иисус? И неужели это над его Гробом блещет теперь в полумраке византийских
сводов и подземелий жуткое великолепие несметных лампад, огромных
погребальных свечей, золота и драгоценных камней, стоит бальзамический
дым ладана, запах воска, кипариса, розовой воды!
Вот с какой-то католической башни одинокий звонкий колокол бьет семь.
Когда замирает его последний звук, издалека раздается грустный сильный
альт, призывающий к смиренному прославлению Аллы за мирно угасший день.
Ветер с запада, холодный. Солнце скрылось. На город и на всю Иудею пала
легкая пепельная тень. Моавитские горы - как южное море в тумане. Блекнет
серо-сиреневая пустыня Иордана. Пепел, павший на город, становится
розово-сизым. Ветер колеблет перья одинокой пальмы, возвышающейся над
ним...
Я оборачиваюсь: мутно-лиловые облака плывут по бледно-алому закату.
Выше заката неба точно нет: что-то бездонное, зеленоватое, прозрачное.
Потом я снова гляжу на восток, и меня уже слепит печальная тьма быстро
набегающей ночи. Внизу стучат, поспешно закрывая лавки. Жизнь замирает,
прячется в свои норы. Сумрачны стали купола Мечети и Гроба. Темным ветхозаветным
Богом веет в оврагах и провалах вокруг нищих останков великого
города. Или нет, - даже и ветхозаветного Бога здесь нет: только веянье
Смерти над пустырями и царскими гробницами, подземными тайниками,
рвами и оврагами, полными пещер да костей всех племен и народов. Место
могилы Иисуса задавлено чернокупольными храмами. Мечеть Омара похожа на
черный шатер какого-то тысячелетия тому назад исчезнувшего с лица земли
завоевателя. И мрачно высятся возле нее несколько смоляных исполинских
кипарисов...
"Се оставляется вам дом сей пуст..."
III
На Сионе за гробницей Давида видел я провалившуюся могилу, густо заросшую
маком. Вся Иудея - как эта могила.
Я был в Вифлееме и Хевроне. Путь до Вифлеема самый живой из всех Иудейских
путей. Я ехал утром, и в жарком блеске утреннего солнца и золотисто-синего
воздуха тонули горы и долины на востоке, горячо и ярко белело
шоссе передо мною, весело зеленели посевы по красноватым перевалам
вокруг, в садах миссий ворковали дикие голуби. И вспоминались сады и виноградники
Соломона:
- Цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы
слышится в стране нашей... Встань, возлюбленная моя! Выйдем в поле, побудем
в селах; поутру пойдем в виноградники, посмотрим, распустились ли
виноградные лозы...
Как голос Жениха-Христа, обращенный к Невесте-Церкви, понимала древняя
церковь этот сладкий весенний зов: "Встань, возлюбленная моя!" Но не
ко всей ли земле был обращен этот зов?
По пути в Вифлеем зеленели когда-то сплошные сады, где "деревья опускали
цветы долу, воды цистерн выходили из краев и на всех ветвях пели
птицы, приветствуя проходящую с младенцем на руках Марию..."
Вифлеем - жизнь, воздух, солнце, плодородие; его тесно насыпанные по
холмам палевые кубы смотрят на восток, на солнечно-мглистые дали Моавитских
гор, от которых некогда пришла кроткая праматерь Давида Руфь.
Но за Вифлеемом - пустыня. Целый день только глинистые ковриги гор,
усеянные круглыми голышами, да кремнистые долины. А ведь эта ржавая земля,
перемешанная со щебнем, ведь это и есть Страна Обетованная, страна,
что родит теперь больше всего дикого маку. Точно фиолетово-красные озера
стоят в долинах среди гор, усыпанных голышами. Точно сперва кровавый, а
потом каменный ливень прошел по этой стране...
Водоемы Соломона! Я ждал их с волнением - и вот увидел наконец. Влево
от дороги стоят руины зубчатой сарацинской крепости. За ней вход в новую
глухую, мертвую долину. И уступами лежат в этой долине три гигантских
цистерны. Первая суха, пуста. Во второй половина покатого дна чуть прикрыта
бирюзовой водой. В третьей покрыто все дно. Густые зеленые кудри
дикого плюща виснут со стен. Сквозь них шелковисто и дремотно шумят в
тишине серебристые каскады. И заунывно-равнодушно наигрывает на плакучей
свирели мимо проходящий пастух, зорко поглядывая на черных коз, рассыпанных
среди голышей по окрестным обрывам. Маленькое, совсем черное лицо,
женственно обрамленное шерстяным платком под двойным шерстяным обручем.
Маленькая вьющаяся бородка, огненные глаза. Грубые бедуинские башмаки.
На худое тело надета белая рубаха до колен, подпоясанная платком.
На плечи накинута траурная шерстяная хламида, белая в черных полосах. За
плечами - кремневое ружье... Совсем не о Соломоне напоминает этот потомок
Измаила и Агари! Жизнь совершила огромный круг, создала на этой земле
великие царства и, разрушив, истребив их, вернулась к первобытной нищете
и простоте...
Перед вечером видел я еще один след Иудеи. Ехали мы опять по долине,
и проводник указал мне на пещеру у подошвы холма - на "пещеру Иеремии".
Я свернул к ней. Вечер был мирный, с нежно синеющими далями, - летний
вечер на юге России. Возле пещеры цвел куст дикого шиповника. Стрелой
вылетел из нее шакал, мелькнул лисьим хвостом и, вскочив на пригорок,
сел и навострил уши. На земле, при входе в пещеру, закопченной дымом,
валялись пестренькие крылышки съеденной совки...
Под Хевроном холмы живописней. Все они опоясаны рядами террас, на которых
зеленеют старые дубы, сереют старые сливы, лежат толстые лозы ханаанского
винограда. Но чувствуется одно: приближаясь к первой столице
Иудейского царства, все более углубляешься в страну ветхозаветных кочевников.
Повстречался караван. Медленно двигались высокие верблюды, важно
выгнув свои тонкие шеи, откинув маленькие головки с темными умными глазами
и показывая большие продольные ноздри. Несколько черных оборванных
разбойников шло сзади...
А Хеврон - это дикое мусульманское гнездо, серый каменный поселок в
узкой Долине Возлюбленного. Базарная уличка его стара и грязна несказанно.
Пройдя ее, поднимешься на взгорье. Там одиноко стоит нечто вроде маленькой
крепости, где почиют Авраам и Сарра - прах равно священный христианам,
мусульманам и иудеям. Но мальчишки все-таки швыряют камнями в
подходящих к нему поклонников немусульман, травят их собаками...
В Греции, Риме, Египте историческая жизнь почти не прерывалась. Гибли
и они в свой срок. "И зарастали дворцы их колючими растениями, крапивой
и репейником - твердыни их; и были они жилищем шакалов, пристанищем
страусов; и звери пустыни встречались в них с дикими кошками, и демоны
перекликались друг с другом". Но мешало ли это возникновению среди развалин
новых царств?
Не то было в Иуд
...Закладка в соц.сетях