Жанр: Классика
Тридцатилетняя женщина
...заключил старый
воин, — ни родины, ни семьи?
— Я жена его, — возразила она с гордым видом, с выражением,
исполненным благородства. — За все эти семь лет лишь сейчас мне довелось
впервые испытать радость, которою я обязана не ему, — добавила она, взяв
руку отца и целуя её, — и впервые услышать упрёк.
— А совесть твоя?
— Совесть! Да ведь совесть — это он.
И вдруг она вздрогнула.
— А вот и он сам, — сказала она. — Даже во время боя, сквозь шум на
палубе я различаю его шаги.
И щёки её внезапно зарумянились, всё лицо расцвело, глаза заблестели,
кожа стала матово-белой... Всё существо её, каждая голубая жилка, невольная
дрожь, охватившая её, — всё говорило о счастье любви. Такая сила чувства
умилила генерала. И правда, сейчас же вошёл корсар и, сев в кресло,
подозвал старшего сына и стал играть с ним. С минуту длилось молчание; ибо
генерал, поглощённый задумчивостью, подобной сладостной дремоте,
рассматривал изящную каюту, похожую на ласточкино гнездо, где семья эта
семь лет плавала по океану меж небом и волнами, уповая на человека, который
вёл её сквозь опасности в боях и бурях, как проводит семью глава её среди
бедствий общественной жизни... Он с восхищением смотрел на дочь, на этот
волшебный образ морской богини, пленительно красивый, сияющий счастьем, и
все сокровища, рассыпанные вокруг неё, бледнели перед сокровищами её души,
перед огнём её глаз и той неописуемой прелестью, которой вся она дышала.
Всё складывалось необычайно, и это поражало его, а возвышенность чувств
и рассуждений сбивала с толку обычные его представления. Холодные и
себялюбивые расчёты светского общества меркли перед этой картиной. Старый
воин почувствовал всё это, и он понял также, что дочь его никогда не
расстанется со своей привольной жизнью, богатой событиями, наполненной
истинной любовью; он понял, что если она хоть раз изведала, что такое
опасность, и не устрашилась её, то уже не пожелает вернуться к мелочной
жизни ограниченного и скудоумного света.
— Я вам не помешал? — спросил корсар, прерывая молчание и глядя на
жену.
— Нет, — ответил генерал. — Елена мне всё рассказала. Я вижу, что
для нас она потеряна...
— Подождите, — живо возразил корсар. — Ещё несколько лет, и срок
давности позволит мне вернуться во Францию. Когда совесть чиста, когда
человек, лишь попирая законы вашего общества, может...
Он замолк, не считая нужным оправдываться.
— И вас не мучает совесть? — спросил генерал, прерывая его. — Ведь
вы опять, на моих глазах, совершили столько убийств...
— У нас не хватает съестных припасов, — невозмутимо сказал корсар.
— Но вы бы могли высадить людей на берег...
— Они послали бы за нами сторожевой корабль, отрезали бы нам
отступление, и мы не добрались бы до Чили...
— Однако, прежде чем они успели бы предупредить из Франции
адмиралтейство Испании...
— Но Франции наверняка не пришлось бы по вкусу, что некто, да ещё
человек, подлежащий её уголовному суду, завладел бригом, зафрахтованным
уроженцами Бордо. Скажите-ка, неужели вам не доводилось на поле битвы
делать немало лишних пушечных выстрелов?
Взгляд корсара привёл генерала в замешательство, и он промолчал, а дочь
взглянула на него, и взор её выражал и торжество и печаль.
— Генерал, — значительным тоном произнёс корсар, — мой закон --
ничего не присваивать себе из общей добычи за счёт товарищей. Но нет
никаких сомнений, что моя доля будет гораздо больше, чем отнятое у вас
состояние. Позвольте мне возместить его вам другой монетой...
Он взял из-под крышки рояля большую пачку банковых билетов и, не считая
их, протянул маркизу — в пачке был миллион.
— Вы понимаете, — произнес он, — что мне нечего делать на путях в
Бордо... Итак, если вас не прельщают опасности нашей бродячей жизни, виды
Южной Америки, наши тропические ночи, наши сражения и радостная надежда,
что мы поддержим знамя молодой республики или имя Симона Боливара, то вам
придётся нас оставить... Шлюпка и преданные люди ждут вас. Будем надеяться
на третье и вполне счастливое свиданье...
— Виктор, а мне так хочется, чтобы отец ещё немного побыл с нами, — с
досадою промолвила Елена.
— Десять минут промедления, и мы, пожалуй, столкнёмся со сторожевым
фрегатом. Что ж, тогда позабавимся. А то наши люди скучают.
— О, уезжайте, отец! — воскликнула Елена. — И отвезите вот это
сестрице, братьям... и матери... — прибавила она, — на память от меня.
Она схватила пригоршню самоцветов, ожерелий, драгоценностей, завернула
их в кашемировую шаль и робко протянула отцу.
— А что же мне сказать им? — спросил он, поражённый тем, что дочь
помедлила, прежде чем произнести слово "мать".
— Ах, как можете вы сомневаться в моей душе? Я ежедневно молюсь за их
счастье.
— Елена, — сказал старик, пристально глядя на неё, — неужели я не
увижу тебя больше? Неужели никогда не узнаю, что заставило тебя бежать?
— Это не моя тайна, — ответила она строго, — и даже если бы я имела
право раскрыть её, я бы вам о ней, пожалуй, не поведала. Десять лет меня
терзали неслыханные муки.
Она замолчала и протянула отцу подарки для семьи. Приключения на войне
приучили генерала к весьма растяжимому понятию о военной добыче, и он
принял подарки дочери, с приятностью подумав о том, что под влиянием такой
чистой, возвышенной души, как душа его Елены, Парижанин остался честным
человеком, что он просто воюет с испанцами. Его пристрастие к смельчакам
восторжествовало. Решив, что было бы нелепо держаться сурово, он крепко
пожал руку корсара, обнял Елену, единственную дочь свою, с сердечностью,
присущей солдатам, и уронил слезу, осыпая поцелуями её лицо, горделивое и
мужественное выражение которого было ему так мило. Моряк был растроган и
подвёл к нему своих детей для благословения. Наконец долгим взглядом, не
лишённым теплоты и ласки, было сказано последнее прости.
— Будьте счастливы вечно! — воскликнул старик и быстро поднялся на
палубу.
Необычайное зрелище ждало генерала на море. "Святой Фердинанд",
охваченный пламенем, пылал, как огромный костёр. Матросы, собираясь
потопить испанский бриг, нашли в его трюме груз рома, а так как рому и на
"Отелло" было вдоволь, они потехи ради решили поджечь огромную чашу пунша в
открытом море. Вполне понятно, что это забавляло людей, которые пресытились
однообразным видом моря и хватались за всё, лишь бы приукрасить своё
существование. Когда генерал спускался с брига к шлюпке, в которой сидела
шестёрка крепких гребцов, внимание его невольно рассеивалось, и он то
смотрел на огонь, пожиравший "Святого Фердинанда", то на дочь, которая
стояла на корме "Отелло" рука об руку с корсаром. Воспоминания нахлынули на
него, и, видя белое платье Елены, развевающееся и лёгкое, словно парус,
различая посреди океана её стройную и прекрасную фигуру, такую
величественную, что, казалось, она господствует над морем, генерал по
беспечности, свойственной военным, забыл, что он плывёт над могилой
храброго Гомеса. Над бригом тёмной тучей расплывался огромный столб дыма, и
солнечные лучи, пронизывая её то тут, то там, освещали всё сказочным
сиянием. Словно то было второе небо, мрачный купол, под которым сверкали
огни, а над ним раскинулся необозримый лазурный небосвод, казавшийся в
тысячу раз красивее благодаря этому мимолётному сочетанию. Необычайные
оттенки дыма, то жёлтые, то золотистые, то красные, то чёрные, сливались, и
он, клубясь, застилал горевший корабль, который трещал, скрипел, стонал.
Огонь с рокотом подбирался к снастям и охватывал всё судно, — так пламя
народного восстания разносится по всем улицам города. Ром горел синеватым
трепещущим пламенем, будто бог морей помешивал это пьяное зелье, — так
студент весело поджигает пунш на какой-нибудь пирушке. Но солнце, свет
которого был ярче, из зависти к этому дерзкому огню затмевало его своими
лучами и почти не позволяло различать переливчатые цвета пожара. Будто
вуаль, будто прозрачный шарф колыхался посреди огненного потока. "Отелло"
убегал в новом направлении, стараясь поймать лёгкий ветерок, накренился то
в одну, то в другую сторону, словно бумажный змей в воздухе. Красавец-бриг,
лавируя, бежал к югу; порою он скрывался от взора генерала, исчезая за
столбом дыма, бросавшим на воду причудливую тень, порою показывался снова,
плавно поднимаясь и убегая всё дальше и дальше. Всякий раз, когда Елене
удавалось увидеть отца, она взмахивала носовым платком, посылая ему
прощальное приветствие. Вскоре "Святой Фердинанд" пошёл ко дну, волны
ключом забурлили вокруг него, но море тотчас же успокоилось. И не осталось
от всей этой картины ничего, кроме облачка, плывшего по ветру. "Отелло" был
уже далеко; шлюпка приближалась к берегу; между утлым челном и бригом
повисло облако дыма. В последний раз генерал увидел дочь в просвете
колыхавшегося дыма. Пророческое видение! Только белый платок, только платье
вырисовывались на тёмном, буром фоне. Меж зеленой водою и синим небом уже
не было видно брига. Елена стала чуть приметной точкой, тонким, изящным
штрихом, небесным ангелом, мечтой, воспоминанием.
Маркиз, восстановив своё состояние, умер, ибо силы его были подорваны.
Несколько месяцев спустя после его смерти, в 1833 году, маркизе пришлось
сопровождать Моину на воды в Пиренеи. Там избалованной дочке захотелось
увидеть горные красоты, и мать отправилась с нею в горы. Вот какая
трагическая сцена разыгралась на следующее утро после их возвращения на
курорт.
— Боже мой, — сказала Моина, — напрасно мы не остались ещё на
несколько дней в горах! Там было гораздо лучше. Вы слышали, мама, как
неугомонно, как несносно пищал за стеной ребёнок и как болтала какая-то
противная женщина. Она изъясняется на каком-то диалекте, и я не поняла ни
слова. Ну что у нас за соседи? Я глаз не сомкнула почти всю ночь!
— А я ничего не слышала, — отвечала маркиза, — но, дорогая моя
девочка, я попрошу хозяйку гостиницы освободить для нас другую комнату; мы
останемся одни, без соседей, и нас не будет беспокоить шум. Как ты себя
чувствуешь? Ты не очень утомлена?
С этими словами маркиза подошла к постели Моины.
— А нет ли у тебя жара? — спросила она, притагиваясь к руке дочери.
— Ах, оставь меня, мама, у тебя холодные пальцы.
И девушка сердито откинулась на подушку, но в её движении было столько
грации, что матери трудно было обидеться. В этот миг из соседней комнаты
донёсся тихий, протяжный стон; от этого стона дрогнуло бы сердце любой
женщины.
— Ты всю ночь слышала стоны и не разбудила меня? Мы бы...
Стон, выражавший невыносимое страдание, прервал речь маркизы; она
воскликнула:
— Там кто-то умирает! — и быстро вышла из комнаты.
— Пришли мне Полину, — крикнула ей дочь, — я буду одеваться.
Маркиза торопливо спустилась по лестнице и увидела, что хозяйка
гостиницы стоит во дворе и вокруг неё собралось несколько человек — все
внимательно слушали её.
— Сударыня, вы кого-то поместили рядом с нами, и, очевидно, человек
этот тяжко болен...
— Ах, и не говорите! — подхватила хозяйка. — Я сейчас послала за
мэром. Это женщина, и представьте себе, бедняжка приплелась вчера вечером
пешком; она шла из Испании, без денег и без паспорта. Она несла за спиной
умирающего ребёнка, и у меня духу не хватило прогнать её. Нынче утром я
сама пошла её проведать, потому что вчера, когда она тут появилась, она
разжалобила меня до слёз. Вот ведь бедняжка! Она лежала рядом с сыночком, и
оба они были при смерти. "Сударыня, — сказала она мне, снимая с пальца
перстень, — больше у меня ничего не осталось, возьмите кольцо в счёт
уплаты; этого будет достаточно, я здесь пробуду недолго. Бедненький мой
сынок! Мы умрём вместе". Вот что она сказала, а сама глаз не сводила с
малыша. Взяла я её кольцо, спросила, кто она такая, но она наотрез
отказалась назвать себя... Я тут же послала за лекарем и за мэром.
— Да ведь ей нужно помочь! — воскликнула маркиза. — Сделайте всё,
что понадобится. Господи, может быть, ещё не поздно спасти её! Я оплачу все
расходы...
— Ах, сударыня, она, видно, прегордая, и уж не знаю, согласится ли...
— Я сама пойду к ней...
И маркиза, немедля, поднялась к неизвестной, не подумав о том, какое
тяжёлое впечатление может произвести её траурное платье на эту женщину,
которая, как говорили, была при смерти. Увидев умирающую, маркиза
побледнела. Несмотря на страшные страдания, изменившие прекрасное лицо
Елены, она узнала свою старшую дочь!
Когда в дверях появилась женщина в чёрном, Елена приподнялась,
вскрикнула от ужаса и медленно стала опускаться на подушки, узнав в этой
женщине свою мать.
— Дитя моё, — промолвила г-жа д'Эглемон, — не нужно ли вам
что-нибудь? Полина! Моина!
— Мне уже ничего не нужно, — чуть слышно ответила Елена, — я
надеялась увидеть отца, но ваш траур говорит мне...
И, не досказав, Елена прижала ребёнка к сердцу, словно хотела согреть
его, поцеловала его в лоб, потом посмотрела на мать, — глаза её
по-прежнему выражали упрёк, но она уже прощала, взгляд стал мягче. Маркизе
не хотелось замечать этого упрёка, она забыла, что Елена — дочь её,
зачатая в слезах и отчаянии, что она, дитя долга, стала причиной её самого
большого горя; она тихо подошла к умирающей дочери, помня лишь о том, что
Елена первая дала ей познать радость материнства. Её глаза наполнились
слезами, и, обняв дочь, она воскликнула:
— Елена, дитя моё!
Елена молчала. Она прислушивалась к последним вздохам своего последнего
ребёнка.
В этот миг вошли Моина, её горничная, хозяйка и врач. Маркиза сжимала
холодеющую руку дочери в своей руке и смотрела на неё с искренним
отчаянием. Вдова моряка — ей удалось во время кораблекрушения спасти лишь
одного ребёнка из всей своей счастливой семьи, — доведённая горем до
исступления, взглянула на мать, и что-то ужасное было в её глазах...
— Всё это дело ваших рук! Если бы вы были для меня тем, чем вы...
— Моина, уйди!.. Все уходите отсюда! — крикнула г-жа д'Эглемон,
стараясь заглушить голос Елены. — Умоляю тебя, дитя моё, не воскрешай
сейчас наши печальные размолвки.
— Я буду молчать, — ответила Елена, делая над собою нечеловеческое
усилие. — Я ведь мать, я знаю, что Моина не должна... Но где мой ребёнок?
Моина вернулась, подстрекаемая любопытством.
— Сестрица, — проговорила избалованная девушка, — вот доктор...
— Ничто уже не поможет, — произнесла Елена. — Ах, зачем я не умерла
в шестнадцать лет — ведь тогда я хотела покончить с собою... Вне законов
нет счастья! Моина... ты...
Она умерла, склонив голову к головке своего ребёнка, сжимая его в
объятиях.
Вернувшись к себе в комнату, г-жа д'Эглемон сказала, заливаясь слезами:
— Твоя сестра, должно быть, хотела тебе сказать, что для девушки
счастье в любви невозможно вне общепринятых законов, а главное — вдали от
матери.
VI. СТАРОСТЬ ПРЕСТУПНОЙ МАТЕРИ
Однажды полуденной порою, в начале июня 1844 года, в саду,
раскинувшемся вокруг большого особняка на улице Плюме в Париже, по аллее,
залитой солнцем, ходила взад и вперёд немолодая женщина; ей было лет под
пятьдесят, но казалась она старше своего возраста. Она прошлась два-три
раза по извилистой дорожке, никуда не сворачивая, чтобы не терять из виду
окон тех покоев особняка, которые, видимо, привлекали всё её внимание, и
села в садовое кресло, сплетённое из молодых веток, покрытых корою. С того
места, где стояло это изящное кресло, через решётчатую ограду ей были видны
внутренние бульвары и посреди них — великолепное здание Дома Инвалидов,
вздымающее ввысь свой золочёный купол над целым морем вязов, а вокруг неё
была менее величавая картина — сад, раскинувшийся перед серым фасадом
одного из самых красивых особняков Сен-Жерменского предместья. Всё было
объято тишиною — соседние сады, бульвары, Дом Инвалидов: в этом
аристократическом квартале жизнь пробуждается лишь к полудню. Если не
чья-нибудь причуда, если только не вздумает какая-нибудь молоденькая дама
покататься верхом или какой-нибудь старый дипломат исправить деловую
бумагу, то в этот час всё здесь ещё спит или только пробуждается: и челядь
и господа.
Пожилая дама, вставшая спозаранку, была маркизой д'Эглемон, матерью
г-жи де Сент-Эрен, владелицы этого особняка. Маркиза отказалась от него в
пользу дочери, которой отдала и всё своё состояние, оставив себе лишь
пожизненную пенсию. Графиня Моина де Сент-Эрен была младшей дочерью г-жи
д'Эглемон. Чтобы выдать её замуж за наследника одного из самых
прославленных родов Франции, мать пожертвовала всем. Это было так
естественно, — она потеряла одного за другим двух своих сыновей: Гюстав,
маркиз д'Эглемон, умер от холеры; Абель был убит в сражении у Константины.
После Гюстава остались вдова и дети. Г-жа д'Эглемон не питала особенной
нежности к своим сыновьям, а к внукам тем более. Она была внимательна к
молодой маркизе, вдове своего сына, но то было чисто внешнее проявление
чувств, предписываемое нам воспитанием и приличиями. Она привела в
образцовый порядок состояние своих умерших детей, а своей любимице Моине
отдала собственные сбережения и поместья. С самого детства Моина была
хороша собою, обаятельна, и г-жа д'Эглемон любила её больше других детей --
такое душевное, невольное предпочтение присуще бывает матерям; это роковое
влечение как будто необъяснимо, но человек наблюдательный объяснит его
отлично. Пленительное личико Моины, звук голоса любимой дочки, её манеры,
походка, весь её облик, движения — всё пробуждало в маркизе ту глубокую
нежность, которая волнует, оживляет и умиляет материнское сердце. Смысл
жизни её в настоящем, жизни в будущем и всей прожитой жизни заключался в
сердце этой молодой женщины, которому она отдала все сокровища своей
материнской любви. Моина была единственным утешением г-жи д'Эглемон,
которая потеряла четверых старших детей. В самом деле, она, как говорили в
свете, при самых трагических обстоятельствах лишилась красавицы-дочери,
участь которой так и осталась неизвестной, и пятилетнего мальчика,
погибшего от какого-то несчастного случая. Маркиза, разумеется, видела
предзнаменование свыше в том, что судьба оказалась милостивой к её
любимице, и хранила лишь смутное воспоминание о своих детях, уже унесённых
смертью; в глубине её души они были как могильные холмы на поле брани,
которых почти не видно: так заросли они полевыми цветами. Свет мог бы
сурово потребовать от маркизы объяснения причин такого легкомыслия и такого
предпочтения, но парижане до того захвачены вихрем событий, модами,
новостями, что о прошлом г-жи д'Эглемон, вероятно, почти не вспоминали.
Никто и не думал осуждать её за то, что она была холодна к своим детям и
быстро забыла их, да никого это и не волновало; зато её беззаветная любовь
к Моине умиляла многих, и это чувство уважали, как уважают иной
предрассудок. К тому же маркиза редко появлялась в свете, а почти во всех
знакомых домах она слыла доброй, кроткой, благочестивой, снисходительной.
Только наблюдатель, любопытство которого живо затронуто, старается узнать,
что же таится за теми внешними проявлениями чувств, которыми довольствуется
свет. Притом многое прощается старикам, которые отодвигаются в тень и хотят
стать лишь воспоминанием. Словом, на г-жу д'Эглемон, как на достойный
образец, с готовностью ссылались дети, говоря с отцами, а зятья — говоря с
тёщами. Ведь она при жизни отдала всё своё состояние Моине и, радуясь
счастью молодой графини, жила только ею и ради неё. Иные предусмотрительные
старики, несносные дядюшки, от которых ждут наследства, порицали её за
такую неосторожность, уверяя, что "наступит день, когда госпожа д'Эглемон,
быть может, раскается, что она отдала дочери всё своё состояние. Если она
даже уверена в добром сердце госпожи де Сент-Эрен, то может ли она
положиться на своего зятя?" Однако речи таких пророков встречались
возгласами негодования, и все рассыпались в похвалах Моине.
— Надо отдать справедливость графине де Сент-Эрен, — говорила одна
молодая женщина, — мать её ведёт прежний образ жизни. У госпожи д'Эглемон
великолепные покои; к её услугам экипаж, и она может выезжать в свет, как
бывало.
— Только не в Итальянскую оперу, — вполголоса заметил некий старый
бездельник, один из тех прихлебателей, которые считают, что они вправе
осыпать друзей язвительными насмешками, чтобы доказать этим свою
независимость. — Госпожа д'Эглемон из всего, что не имеет отношения к её
избалованной дочери, только музыку и любит. Какой прекрасной музыкантшей
была она в своё время! Но ложу графини всегда осаждают молодые ветрогоны, а
бедняжка маркиза боится стать помехой для своей доброй доченьки, которая
слывёт злой кокеткой. Поэтому госпожа д'Эглемон никогда не бывает в опере.
— Госпожа де Сент-Эрен, — говорила девушка на выданье, — устраивает
для своей матери дивные вечера, у неё салон, где бывает весь Париж.
— Салон, где никто и внимания не обращает на маркизу, — возразил
прихлебатель.
— Госпожа д'Эглемон никогда не остаётся одна, это сущая правда, --
вставил какой-то франт, поддерживая молодых дам.
— По утрам душечка Моина спит, — говорил старый сплетник, понизив
голос. — В четыре часа душечка Моина выезжает в Булонский лес. По вечерам
душечка Моина отправляется на бал или в Итальянский театр... Правда,
госпожа д'Эглемон может видеть свою душечку, когда та одевается, или за
обедом, если душечка Моина случайно обедает дома со своей любимой мамашей.
Неделю тому назад, сударь, — сказал прихлебатель, подхватывая под руку
застенчивого учителя, только что поступившего в дом, где происходил этот
разговор, — я был у них и застал бедную мать в печальном одиночестве, у
камина. "Что с вами?" — спросил я. Маркиза посмотрела на меня с улыбкой, а
глаза у неё были заплаканные. "Я размышляла, — отвечала она. — Как
странно, — ведь у меня было пятеро детей, а я иногда совсем одинока. Но уж
таков наш удел! К тому же для меня отрада, что моя Моина веселится". Она
могла говорить со мной откровенно, — я знавал её мужа. Заурядный был
человек, ему повезло, что он женился на такой девушке. Разумеется, только
ей он обязан тем. что стал пэром и придворным Карла Десятого.
Но в болтовне светских людей столько ошибочных суждений, с такой
беспечностью наносят они глубокие душевные раны, что историк нравов обязан
разумно взвешивать легкомысленные мнения, высказанные легкомысленными
людьми. Да и вообще, как судить о том, кто виноват, кто прав: мать или её
дитя? Над их сердцами есть лишь один судья. Судья этот — бог. Бог, который
часто простирает возмездие своё в лоно семьи, восстанавливает детей против
матерей, отцов против сыновей, народы против королей, владык против
подданных, всё сущее против всего сущего; который в мире духовном заменяет
одни чувства другими, подобно тому, как весною молодые листья вытесняют
старые, и который действует во имя непреложного порядка, во имя цели,
ведомой лишь ему. Без сомнения, всё направляется в лоно его или, вернее,
туда возвращается.
Благочестивые размышления эти, естественные в преклонном возрасте,
бессвязно теснились в душе г-жи д'Эглемон; они реяли в какой-то полутьме,
то исчезали, то рисовались отчётливо, словно цветы, которые буря разметала
на поверхности вод. Она сидела утомлённая, опечаленная долгими
размышлениями, воспоминаниями, в которых перед человеком, предчувствующим
близкую кончину, встаёт вся минувшая жизнь.
Если бы какой-нибудь поэт, прогуливаясь в тот час по бульвару, заметил
эту женщину, к которой так рано пришла старость, он решил бы, что она
прелюбопытный персонаж. Всякий, кто увидал бы, как она сидит в полуденный
час в кружевной тени акации, многое прочёл бы по её лицу, холодному и
бледному даже под знойными лучами солнца. Выразительные черты её отражали
нечто более значительное, нежели её жизнь, подходившую к концу, нечто более
глубокое, нежели душу её, измученную испытаниями. Её лицо принадлежало к
тому типу лиц, на котором вы, оставив без внимания множество других
физиономий, лишённых своеобразия, задержите на миг свой взор и задумаетесь;
так в Лувре среди множества картин на вас произведёт захватывающее
впечатление только величавый, проникнутый материнской скорбью облик,
созданный кистью Мурильо, или лицо Беатриче Ченчи, которому Гвидо сумел
придать самое трогательное выражение невинности, не стёртое страшным
преступлением, или творение Веласкеса, запечатлевшее угрюмые черты Филиппа
Второго, которые дышат царственным могуществом, вселяющим ужас. Иные
человеческие лица становятся властителями наших дум, они говорят с нами и
вопрошают нас, отвечают на наши тайные мысли и даже представляются нам
целой поэмой. Застывшее лицо г-жи д'Эглемон казалось одним из тех
бесчисленных и страшных образов, что теснятся в "Божественной Комедии"
Данте Алигьери.
В быстролётные годы расцвета женской красоты она отлично служит
при
...Закладка в соц.сетях