Жанр: Классика
Детские годы багрова-внука
...ей мере, вдвое меньше Ика, и
урема его состояла из одних кустов. Солнце стояло еще очень высоко, "дерева
в два", как говорил Евсеич, когда мы с крутой горы увидели Багрово, лежащее
в долине между двух больших прудов, до половины заросших камышами, и с
одной стороны окруженное высокими березовыми рощами. Я все это очень хорошо
рассмотрел, потому что гора была крута, карету надобно было подтормозить и
отец пошел со мною пешком. Не знаю отчего, сердце у меня так и билось.
Когда мать выглянула из окошка и увидала Багрово, я заметил, что глаза ее
наполнились слезами и на лице выразилась грусть; хотя и прежде, вслушиваясь
в разговоры отца с матерью, я догадывался, что мать не любит Багрова и что
ей неприятно туда ехать, но я оставлял эти слова без понимания и даже без
внимания и только в эту минуту понял, что есть какие-нибудь важные причины,
которые огорчают мою мать. Отец также сделался невесел. Мне стало грустно,
и я с большим смущением сел в карету. В несколько минут доехали мы до
крыльца дома, который показался мне печальным и даже маленьким в сравнении
с нашим уфимским домом.
¶БАГРОВО§
Бабушка и тетушка встретили нас на крыльце. Они с восклицаниями и, как
мне показалось, со слезами обнимались и целовались с моим отцом и матерью,
а потом и нас с сестрой перецеловали. Я ту же минуту, однако, почувствовал,
что они не так были ласковы с нами, как другие городские дамы, иногда
приезжавшие к нам. Бабушка была старая, очень толстая женщина, одетая точно
в такой шушун и так же повязанная платком, как наша нянька Агафья, а
тетушка была точно в такой же кофте и юбке, как наша Параша. Я сейчас
заметил, что они вообще как-то совсем не то, что моя мать или наши уфимские
гостьи.
К дедушке сначала вошел отец и потом мать, а нас с сестрицей оставили
одних в зале. Мать успела сказать нам, чтоб мы были смирны, никуда по
комнатам не ходили и не говорили громко. Такое приказание вместе с
недостаточно ласковым приемом так нас смутило, что мы оробели и молча
сидели на стуле совершенно одни, потому что нянька Агафья ушла в коридор,
где окружили ее горничные девки и дворовые бабы. Так прошло немало времени.
Наконец вышла мать и спросила: "Где же ваша нянька?" Агафья выскочила из
коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между тем как мы с
самого прихода в залу ее и не видали, а слышали только бормотанье и
шушуканье в коридоре. Мать взяла нас обоих за руки и ввела в горницу
дедушки; он лежал совсем раздетый в постели. Седая борода отросла у него
чуть не на вершок, и он показался мне очень страшен. "Здравствуйте, внучек
и внучка", - сказал он, протянув нам руку. Мать шепнула, чтоб мы ее
поцеловали. "Не разгляжу теперь, - продолжал дедушка, жмурясь и накрыв
глаза рукою, - на кого похож Сережа: когда я его видел, он еще ни на кого
не походил. А Надежа, кажется, похожа на мать. Завтра, бог даст, не встану
ли как-нибудь с постели. Дети, чать, с дороги кушать хотят; покормите же
их. Ну, ступайте, улаживайтесь на новом гнезде".
Мы все вышли. В гостиной ожидал нас самовар. Бабушка хотела напоить
нас чаем с густыми жирными сливками и сдобными кренделями, чего, конечно,
нам хотелось; но мать сказала, что она сливок и жирного нам не дает и что
мы чай пьем постный, а вместо сдобных кренделей просила дать обыкновенного
белого хлеба. "Ну, так ты нам скажи, невестушка, - говорила бабушка, - что
твои детки едят и чего не едят: а то ведь я не знаю, чем их потчевать; мы
ведь люди деревенские и ваших городских порядков не знаем". Тетушка
подхватила, что сестрица сама будет распоряжаться и что пусть повар Степан
к ней приходит и спрашивает, что нужно приготовить. Хотя я не понимал тогда
тайной музыки этих слов, но я тут же почувствовал что-то чужое,
недоброхотное. Мать отвечала очень почтительно, что напрасно матушка и
сестрица беспокоятся о нашем кушанье и что одного куриного супа будет
всегда для нас достаточно; что она потому не дает мне молока, что была
напугана моей долговременной болезнью, а что возле меня и сестра привыкла
пить постный чай. Потом бабушка предложила моей матери выбрать для своего
помещенья одну из двух комнат: или залу, или гостиную. Мать отвечала, что
она желала бы занять гостиную, но боится, чтоб не было беспокойно сестрице
от такого близкого соседства с маленькими детьми. Тетушка возразила, что
стена глухая, без двери, и потому слышно не будет, - и мы заняли гостиную.
С нами была железная двойная кровать, которая вся развинчивалась и
разбиралась. Ефрем с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша
повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный
занавес; знаю только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что
я, много лет спустя, находил большое удовольствие их рассматривать; на
окошки повесили такие же гардины - и комната вдруг получила совсем другой
вид, так что у меня на сердце стало веселее. Дорожные сундуки также
притащили в гостиную и покрыли ковром. Я не забыл своего ящичка с
камешками, а также своих книг и все это разложил в углу на столике. Перед
ужином отец с матерью ходили к дедушке и остались у него посидеть. Нас
также хотели было сводить к нему проститься, но бабушка сказала, что не
надо его беспокоить и что детям пора спать. Оставшись одни в новом своем
гнезде, мы с сестрицей принялись болтать; я сказал одни потому, что нянька
опять ушла и, стоя за дверьми, опять принялась с кем-то шептаться. Я
сообщил моей сестрице, что мне невесело в Багрове, что я боюсь дедушки, что
мне хочется опять в карету, опять в дорогу, и много тому подобного; но
сестрица, плохо понимая меня, уже дремала и говорила такой вздор, что я
смеялся. Наконец сон одолел ее, я позвал няню, и она уложила мою сестру
спать на одной кровати с матерью, где и мне приготовлено было местечко;
отцу же постлали на канапе. Я тоже лег. Мне было сначала грустно, потом
стало скучно, и я заснул. Не знаю, сколько времени я спал, но, проснувшись,
увидел при свете лампады, теплившейся перед образом, что отец лежит на
своем канапе, а мать сидит подле него и плачет.
Мать долго говорила вполголоса, иногда почти шепотом, и я не мог
расслушать в связи всех ее речей, хотя старался как можно вслушиваться. Сон
отлетел от моих глаз, и слова матери: "Как я их оставлю? На кого? Я умру с
тоски; никакой доктор мне не поможет", а также слова отца: "Матушка,
побереги ты себя, ведь ты захвораешь; ты непременно завтра сляжешь в
постель..." - слова, схваченные моим детским напряженным слухом на лету,
между многими другими, встревожили, испугали меня. Мысль остаться в Багрове
одним с сестрой, без отца и матери, хотя была не новою для меня, но как
будто до сих пор не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я
на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное, и потому
многих разговоров не понял, хотя и мог бы понять. Наконец мать, по усильным
просьбам отца, согласилась лечь в постель. Она помолилась богу,
перекрестила нас с сестрой и легла. Я притворился спящим; но в самом деле
заснул уже тогда, когда заснула моя мать.
Оправдалось предсказание моего отца! Проснувшись, я увидел, что он и
Параша хлопотали около моей матери. Она очень захворала; у ней разлилась
желчь и била лихорадка; она и прежде бывала нездорова, но всегда на ногах,
а теперь была так слаба, что не могла встать с постели. Я никогда еще не
видал ее так больною... страх и тоска овладели мной. Я уже понимал, что мои
слезы огорчат больную, что это будет ей вредно - и плакал потихоньку,
завернувшись в широкие полы занавеса, за высоким изголовьем кровати. Отец
увидел это и, погрозя пальцем, указал на мать; я кивнул и потряс головою в
знак того, что понимаю, в чем дело, и не встревожу больную.
Отец ходил к дедушке и, воротясь, сказал, что ему лучше и что он хочет
встать. В зале тетушка разливала чай, няня позвала меня туда, но я не хотел
отойти ни на шаг от матери, и отец, боясь, чтобы я не расплакался, если
станут принуждать меня, сам принес мне чаю и постный крендель, точно такой,
какие присылали нам в Уфу из Багрова; мы с сестрой (да и все) очень их
любили, но теперь крендель не пошел мне в горло, и, чтоб не принуждали меня
есть, я спрятал его под огромный пуховик, на котором лежала мать. Я слышал
в беспрестанно растворяемую дверь, как весело болтала моя сестрица с
бабушкой и тетушкой, и мне было отчего-то досадно на нее. Я слышал, как
повели ее к дедушке, и почувствовал, что сейчас придут за мной.
Предчувствие исполнилось ту же минуту: тетушка прибежала, говоря, что
дедушка меня спрашивает. Отец громко сказал: "Сережа, ступай к дедушке".
Мать тихо подозвала меня к себе, разгладила мои волосы, пристально
посмотрела на мои покрасневшие глаза, поцеловала меня в лоб и сказала на
ухо: "Будь умен и ласков с дедушкой", и глаза ее наполнились слезами.
Каково же было мне идти! Отец остался с матерью, а тетушка повела меня за
руку. Видно, много страдания и страха выражалось на моем лице, потому что
тетушка, остановившись в лакейской, приласкала меня и сказала: "Не бойся,
Сережа! Дедушка тебя не укусит". Я едва мог удерживать слезы, готовые
хлынуть из глаз, и робко переступил порог дедушкиной горницы. Он сидел на
кожаных, старинных, каких-то диковинных креслах, везде по краям унизанных
медными шишечками... Как это странно! Эти кресла и медные шишечки прежде
всего кинулись мне в глаза, привлекли мое внимание и как будто рассеяли и
немного ободрили меня. Дедушка был в халате, на коленях у него сидела
сестрица. Увидя меня, он сейчас спустил ее на пол и ласково сказал:
"Подойди-ка ко мне, Сережа", и протянул руку. Я поцеловал ее. "Что это у
тебя глаза красны? Ты, никак, плакал, да и теперь хочешь плакать? Видно, ты
боишься и не любишь дедушку?" - "Маменька больна", - сказал я, собрав все
силы, чтоб не заплакать. Тут бабушка и тетушка принялись рассказывать, что
я ужасть как привязан к матери, что не отхожу от нее ни на пядь и что она
уже меня так приучила. Говорили много в этом роде; но дедушка как будто не
слушал их, а сам так пристально и добродушно смотрел на меня, что робость
моя стала проходить. "Знаете ли, на кого похож Сережа? - громко и весело
сказал он. - Он весь в дядю, Григорья Петровича". С этими словами он взял
меня, посадил к себе на колени, погладил, поцеловал и сказал: "Не плачь,
Сережа. Мать выздоровеет. Ведь это не смертное", - и начал меня
расспрашивать очень много и очень долго об Уфе и о том, что я там делал, о
дороге и прочее. Я ободрился и разговорился, особенно о книжках и о дороге.
Дедушка слушал меня внимательно, приветливо улыбался, наконец сказал,
как-то значительно посмотря на бабушку и тетушку: "Это хорошо, что ты мать
любишь. Она ходила за тобой, не щадя живота. Ступай к ней, только не шуми,
не беспокой ее и не плачь". Я отвечал, что маменька не увидит, что я
спрячусь в полог, когда захочется плакать, поцеловал руку у дедушки и
побежал к матери. Сестрица осталась. Мать как будто испугалась, услыхав мои
скорые шаги, но увидав мое радостное лицо, сама обрадовалась. Я поспешил
рассказать с малейшими подробностями мое пребывание у дедушки, и кожаные
кресла с медными шишечками также не были забыты: отец и даже мать не могли
не улыбаться, слушая мое горячее и обстоятельное описание кресел. "Слава
богу, - сказала мать, - я вижу, что ты дедушке понравился. Он добрый, ты
должен любить его..." Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять пойду к
нему; но мать возразила, что этого не нужно, и попросила отца сейчас пойти
к дедушке и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет говорить обо
мне и об сестрице. Хотя я, по-видимому, был доволен приемом дедушки, но все
мне казалось, что он не так обрадовался мне, как я ожидал, судя по
рассказам. Я спросил об этом мать. Она отвечала, что дедушка теперь
нездоров, что ему не до нас, а потому он и неласков.
Вместе с Парашей я стал хлопотать и ухаживать около больной, подавая
ей какое-то лекарство, которое она сделала по Бухану, и питье из клюквы.
Она попросила было лимонов, но ей отвечали, что их даже не видывали. "Как я
глупа", - сказала мать как будто про себя и спросила клюквы. Параша сейчас
принесла целую полоскательную чашку, прибавя, что "клюквы у них много: им
каждый год, по первому зимнему пути, по целому возу привозят ее из Старого
Багрова". Потом мать приказала привязать к своей голове черного хлеба с
уксусом, который мне так нравился, что я понемножку клал его к себе в рот;
потом она захотела как будто уснуть и заставила меня читать. Я сейчас
принялся за "Детское чтение", и в самом деле мать заснула и спала целый
час. Я видел в окошко, что сестрица гуляла с нянькой Агафьей по саду, между
разросшимися, старыми, необыкновенной величины кустами смородины и
барбариса, каких я ни прежде, ни после не видывал; я заметил, как
выпархивали из них птички с красно-желтыми хвостиками. Заметил, что из
одного такого куста выпрыгнула пестрая кошка - и мне очень захотелось туда.
Как только мать проснулась и сказала, что ей немножко получше, вошел
отец. Я сейчас попросился гулять в сад вместе с сестрой; мать позволила,
приказав мне не подходить к реке, чего именно я желал, потому что отец
часто разговаривал со мной о своем любезном Бугуруслане и мне хотелось
посмотреть на него поближе. В саду я увидел, что сада нет даже и такого,
какие я видал в Уфе. Это был скорее огород, состоявший из одних ягодных
кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной
ягодами, и из яблонь, большею частью померзших прошлого года, которые были
спилены и вновь привиты черенками; все это заключалось в огороде и было
окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным
множеством грядок с огурцами и всякими огородными овощами, разными
горохами, бобами, редькою, морковью и проч. Вдобавок ко всему везде, где
только было местечко, росли подсолнечники и укроп, который там называли
"копром", наконец, на лощине, заливаемой весенней водой, зеленело страшное
количество капусты... Вся эта некрасивая смесь мне очень понравилась,
нравится даже и теперь, и, конечно, гораздо более подстриженных липовых или
березовых аллей и несчастных елок, из которых вырезывают комоды, пирамиды и
шары. С правой стороны, возле самого дома, текла быстрая и глубокая река
или речка, которая вдруг поворачивала налево и таким образом составляя
угол, с двух сторон точно огораживала так называемый сад. Едва мы успели
его обойти и осмотреть, едва успели переговорить с сестрицей, которая с
помощью няньки рассказала мне, что дедушка долго продержал ее, очень ласкал
и наконец послал гулять в сад, - как прибежал Евсеич и позвал нас обедать;
в это время, то есть часу в двенадцатом, мы обыкновенно завтракали, а
обедали часу в третьем; но Евсеич сказал, что дедушка всегда обедает в
полдень и что он сидит уже за столом. Мы поспешили в дом и вошли в залу.
Дедушка приказал нас с сестрицей посадить за стол прямо против себя, а как
высоких детских кресел с нами не было, то подложили под нас кучу подушек, и
я смеялся, как высоко сидела моя сестрица, хотя сам сидел немного пониже. Я
вспомнил, что, воротившись из саду, не был у матери, и стал проситься
сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал
проситься и что я схожу после обеда; он сказал эти слова таким строгим
голосом, какого я никогда не слыхивал, - и я замолчал. Дедушка хотел нас
кормить разными своими кушаньями, но бабушка остановила его, сказав, что
Софья Николавна ничего такого детям не дает и что для них приготовлен суп.
Дедушка поморщился и сказал: "Ну, так пусть отец кормит их как знает". Сам
он и вся семья ели постное, и дедушка, несмотря на то что первый день как
встал с постели, кушал ботвинью, рыбу, раки, кашу с каким-то постным
молоком и грибы. Запах постного масла бросился мне в нос, и я сказал: "Как
нехорошо пахнет!" Отец дернул меня за рукав и опять шепнул мне, чтоб я не
смел этого говорить, но дедушка слышал мои слова и сказал: "Эге, брат,
какой ты нежен-ка". Бабушка и тетушка улыбнулись, а мой отец покраснел.
После обеда дедушка зашел к моей матери, которая лежала в постели и ничего
в этот день не ела. Посидев немного, он пошел почивать, и вот наконец мы
остались одни, то есть: отец с матерью и мы с сестрицей. Тут я узнал, что
дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом деле больна моя
мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя
прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту
поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам. Мать
отвечала ему, как мне рассказывали, что теперешняя ее болезнь дело
случайное, что она скоро пройдет и что для поездки в Оренбург ей нужно
несколько времени оправиться. Снова поразила меня мысль об разлуке с
матерью и отцом. Оставаться нам одним с сестрицей в Багрове на целый месяц
казалось мне так страшно, что я сам не знал, чего желать. Я вспомнил, как
сам просил еще в Уфе мою мать ехать поскорее лечиться, но слова, слышанные
мною в прошедшую ночь: "Я умру с тоски, никакой доктор мне не поможет",
поколебали во мне уверенность, что мать воротится из Оренбурга здоровою.
Все это я объяснял ей и отцу как умел, сопровождая свои объяснения слезами;
но для матери моей нетрудно было уверить меня во всем, что ей угодно, и
совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать
только одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно
вылечит ее доктор. С этих пор я заметил, что мать сделалась осторожна и не
говорила при мне ничего такого, что могло бы меня встревожить или испугать,
а если и говорила, то так тихо, что я ничего не мог расслышать. Она
заставляла меня долее обыкновенного читать, играть с сестрицей и гулять с
Евсеичем; даже отпускала с отцом на мельницу и на остров. Пруд и остров
очень мне нравились, но, конечно, не так, как бы понравились в другое время
и как горячо полюбил я их впоследствии.
Через несколько дней мать встала с постели; ее лихорадка и желчь
прошли, но она еще больше похудела и глаза ее пожелтели. Скоро я заметил,
что стали решительно сбираться в Оренбург и что сам дедушка торопил
отъездом, потому что путь был неблизкий. Один раз мать при мне говорила
ему, что боится обременить матушку и сестрицу присмотром за детьми; боится
обеспокоить его, если кто-нибудь из детей захворает. Но дедушка возразил, и
как будто с сердцем, что это все пустяки, что ведь дети не чужие и что кому
же, как не родной бабушке и тетке, присмотреть за ними. Мать говорила, что
нянька у нас не благонадежна и что уход за мной она поручает Ефрему, очень
доброму и усердному человеку, и что он будет со мной ходить гулять. Дедушка
отвечал: "Ну что же, хорошо. Ефрем доброй породы, а не то, пожалуй, я дам
тебе свою Аксютку ходить за детьми". Мать отклонила такое милостивое
предложение под разными предлогами; она знала, что Аксинья недобрая.
Дедушка с неудовольствием промолвил: "Ну, как хочешь; я ведь с своей
Аксюткой не навязываюсь". Слышал я также, как моя мать просила и молила со
слезами бабушку и тетушку не оставить нас, присмотреть за нами, не кормить
постным кушаньем, и, в случае нездоровья, не лечить обыкновенными их
лекарствами: гарлемскими каплями и эссенцией долгой жизни, которыми они
лечили всех, и стариков и младенцев, от всех болезней. Бабушка и тетушка,
которые были недовольны, что мы остаемся у них на руках, и даже не скрывали
этого, обещали, покоряясь воле дедушки, что будут смотреть за нами неусыпно
и выполнять все просьбы моей матери. На всякий случай мать оставила
некоторые лекарства из своей аптеки и даже написала, как и когда их
употреблять, если кто-нибудь из нас захворает. Это было поручено тетушке
Татьяне Степановне, которая все-таки была подобрее других и не могла не
чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся с
маленькими детьми.
Все это время, до отъезда матери, я находился в тревожном состоянии и
даже в борьбе с самим собою. Видя мать бледною, худою и слабою, я желал
только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или
оставался один, или хотя и с другими, но не видал перед собою матери, тоска
от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой,
которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало
любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое
воображение, развитое не по летам, вдруг представляло мне такие страшные
картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял
даже гулянье по саду и прибегал к матери как безумный, в тоске и страхе.
Несколько раз готов я был броситься к ней на шею и просить, чтоб она не
ездила или взяла нас с собою; но больное ее лицо заставляло меня
опомниться, и желанье, чтоб она ехала лечиться, всегда побеждало мою тоску
и страх. Я не понимаю теперь, отчего отец и мать решились оставить нас в
Багрове. Они ехали в той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться
в ней; но мать никогда не имела этого намерения и еще в Уфе сказала мне,
что ни под каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать
одна с отцом; это намеренье ни разу не поколебалось и в Багрове, и я вполне
верил в невозможность переменить его.
Через неделю, которая, несмотря на мою печаль и мучительные тревоги,
необыкновенно скоро прошла для меня, отец и мать уехали. При прощанье я уже
не умел совладеть с собою, и мы оба с сестрой плакали и рыдали; мать также.
Когда карета съехала со двора и пропала из моих глаз, я пришел в
исступленье, бросился с крыльца и побежал догонять карету с криком:
"Маменька, воротись!" Этого никто не ожидал, и потому не вдруг могли меня
остановить; я успел перебежать через двор и выбежать на улицу. Евсеич
первый догнал меня, за ним бежало множество народа; он схватил меня и,
крепко держа на руках, принес домой. Дедушка с бабушкой стояли на крыльце,
а тетушка шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я
ничего не слушал, кричал, плакал и старался вырваться из крепких рук
Евсеича. Когда он взошел на крыльцо, поставил меня на ноги перед дедушкой,
дедушка сердито крикнул: "Перестань реветь. О чем плачешь? Мать воротится,
не останется жить в Оренбурге". И я присмирел. Дедушка пошел в свою
горницу, и я слышал, как бабушка, идя за ним, говорила: "Вот, батюшка, сам
видишь. Много будет нам хлопот: дети очень избалованы". Тетушка взяла меня
за руку и повела в гостиную, то есть в нашу спальную комнату. Милая моя
сестрица, держась за другую мою руку и сама обливаясь тихими слезами,
говорила: "Не плачь, братец, не плачь". Когда мы вошли в гостиную и я
увидел кровать, на которой мы обыкновенно спали вместе с матерью, я
бросился на постель и снова принялся громко рыдать. Тетушка, Евсеич и
нянька Агафья употребляли все усилия, чтоб успокоить меня книжками,
штуфами, игрушками и разговорами. Евсеич пробовал остановить мои слезы
рассказами о дороге, о Деме, об уженье и рыбаках, но все было напрасно;
только утомившись от слез и рыданья, я наконец, сам не знаю как, заснул.
¶ПРЕБЫВАНИЕ В БАГРОВЕ БЕЗ ОТЦА И МАТЕРИ§
И с лишком месяц прожили мы с сестрицей, без отца и матери, в
негостеприимном тогда для нас Багрове, большую часть времени заключенные в
своей комнате, потому что скоро наступила сырая погода и гулянье наше по
саду прекратилось. Вот как текла эта однообразная и невеселая жизнь: как
скоро мы просыпались, что бывало всегда часу в восьмом, нянька водила нас к
дедушке и бабушке; с нами здоровались, говорили несколько слов, а иногда
почти и не говорили, потом отсылали нас в нашу комнату; около двенадцати
часов мы выходили в залу обедать; хотя от нас была дверь прямо в залу, но
она была заперта на ключ и даже завешена ковром, и мы проходили через
коридор, из которого тогда еще была дверь в гостиную. За обедом нас всегда
сажали на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких
подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей,
которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни с кем не
говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись,
начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за
моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал;
то же делала нянька Агафья с моей сестрицей. После они сказали нам, чтобы
мы не смели говорить, когда старый барин, то есть дедушка, не весел. После
обеда мы сейчас уходили в свою комнату, куда в шесть часов приносили нам
чай; часов в восемь обыкновенно ужинали, и нас точно так же, как к обеду,
во
...Закладка в соц.сетях