Жанр: Детская
Мальчик на коне
... Иоханн тоже, все усердно
работали. Я нервничал,и Иоханн заметил это.
- И чего это ты всё ищешь? -раздражённо спросил он однажды.
- Ищу! - воскликнул я. - Ничего я не ищу.
- А по мне ты похож на охотника на охоте, - настаивал он.
Я так и не понял, что он имел в виду, это меня раздражало, и я стал
наблюдать за собой как психолог. И действительно, что -то во мне искало
чего-то или кого-то вне меня. И я нашёл её. К концу зимнего семестра я
заметил на лекциях Вундта девушку-американку, а она заметила меня. Это
была кареглазая, стройная, довольно привлекательная молодая женщина,
которая весьма откровенно посматривала на меня.
В списке профессора она значилась под именем Жозефины Бонтеку.
- С чего это вдруг? - улыбаясь спросила она. - Откуда такой внезапный
интерес? - Она сидит на этом самом месте в течение всего семестра, и
кое-кто из немцев уже замечал её и раньше. Неужели? Я отправился в
английскую церковь, чтобы встретиться с ней. Я впервые отправился в другие
места, где прежде собирались американцы и англичане. Её там вовсе не
оказалось. Однажды темным вечером, последовав за ней после лекции, я
пристал к ней в городском саду. Она всё поняла, она всегда всё понимала.
Она позволила мне проводить себя домой, где я познакомился с её матерью,
единственной, думается, женщиной, которую я понимал.
Сюзанна Бонтеку разошлась с мужем, врачом-хирургом в г.Трой из штата
Нью-Йорк.
Дочь приняла сторону матери. и они обе приехали в Европу, чтобы начать
новую жизнь. Жозефина - в качестве студентки психологии, которая
собиралась писательствовать, а мать - чтобы увидеть те сцены из истории,
которые она так хорошо знала по книгам. Они были очень преданы друг другу,
и эта преданность, которой они очень гордились и считали достоинством,
обернулась для них трагедией. Когда я познакомился с ними, они были вполне
счастливы. Они, должно быть, раньше были очень похожи друг на друга, но
теперь в Лейпциге, мать стала с годами седеть, а её некогда стройное
сильное тело понемногу слабело. Но ум у неё был живой, острый и добрый,
как и глаза, она и в правду была мудрой светской женщиной.
Когда Жозефина впервые привела меня к себе домой, мы все вместе
довольно любезно поговорили некоторое время, затем дочь оставила меня
наедине с матерью. Так оно было всегда. Жозефина не могла тратить время
впустую, ей нужно было работать. И мать, тихо сидя за рукоделием,
выслушивала все мои вопросы, она, должно быть, чувствовала, как я
по-существу ещё зелен.
- Моя дочь старше вас, - однажды сказала она, и я, помнится, уставился
в её поднятые глаза, удивившись неуместности её замечания. Все наши
разговоры с Жозефиной вертелись вокруг одной темы: следует ли ей принимать
предложение одного молодого немецкого "помещика", студента-дипломата и
дуэлиста, который предлагал ей усадьбу с замком и деревнями бедных
крестьян, с которыми надо было обходиться величественно и любезно. Я был
за, мать - против, а Жозефина сомневалась. Так мне казалось, и вот мать
говорит мне, что её дочь слишком стара для меня.
- Да? - переспросил я, и вероятно, недоумевал, это должно было быть
заметно "Ну и что?" А мать добавила: "Жозефина гораздо старше вас".
Ответа на было, я не мог разобрать, о чём думает эта милая старушка. То
же и с Иоханном. Он также противился тому, чего я вовсе и не собирался
делать. Однажды вечером, когда я сообщил ему, что по-моему американка
собирается выйти замуж за "помещика", Иоханн так долго и пристально
смотрел на меня, что я даже покраснел.
Он терпеть не мог Жозефину, он считал её "выбражалой", а на этот раз он
снял тапочек и погрозил мне им.
- Да мне-то что, - сказал я, - если "помещик" будет под пятой у своей
жены?
- "Помещик!" - воскликнул он. - "Помещику" это не грозит. И он ушёл к
себе в комнату.
Кажется, никто не мог понять, что мне с Жозефиной Бонтеку суждено
дружить, никто, даже соловьи. Ибо, когда по весне мы с Иоханном
отправились кататься на лодке вверх по реке, птицы пели, не так как
осенью, о науке и искусстве, а о любви иромантике, о приключениях, новых
странах и других народах. Я собирался в Париж. Жозефина с матерью
собиралась совершить летом путешествие по Альпам и закончить его тоже в
Париже, в Сорбонне. Я давно уже планировал поучиться в Париже, так
ужслучилось, что и у неё такие же планы. Иоханн знал об этом, но
прикинулся удивлённым оттого, что я собираюсь отказаться от немецкой
степени доктора наук "ради года в ... Париже". Он подчеркнул "Париж", но я
понял, к чему он клонит. Ему также было известно, что я презираю степени,
что психология для меня только путь к этике - просто тупик, но он не знал,
что Жозефина в конце концов отклонила предложение "помещика".Он даже не
спросил, как это случилось.
- Ваш приятель-немец ревнует, - заметила г-жа Бонтеку, когда наш поезд
отошёл, а Иоханн остался на платформе.
- Да к чему же? - спросил я.
- Вашей дружбе с Жозефиной, - очень мягко ответила она.
Я не запомнил ни одной горы в Альпах. Много лет спустя когда я
путешествовал в Швейцарии, они были для меня вновинку. А ведь в то лето мы
с Жозефиной много гуляли там пешком. Мать её была с нами, но она садилась
в поезда или дилижансы и встречала нас в тех местах, куда мы волочились
пешком. Жозефина же видела всё, она всегда была основательной, а я как
будто видел только Жозефину. Как бы там ни было, в Швейцарии я влюбился в
неё, и по приезде в Париж мы уже были помолвлены. В конце концов Иоханн
оказался прав. Все, как обычно, оказались правы, я один был неправ:
совершенно неправ, но и это всё было ничего.
Глава ХХIII ПАРИЖ, ЛОНДОН - ДОМОЙ
Париж представляет собой скопление многих, очень многих небольших
провинциальных общин, каждая из которых вполне самообеспечена и
дружественно или воинственно кланова.
- Вы здесь живёте? - спросят вас в местных лавочках, и от ответа
зависит не только цена, но и качество обслуживания. Полицейский не
арестует вас, если вы живёте на его участке; заправская уличная девка не
обчистит вам карманы; они заботливо проводят вас домой. Даже если вы
иностранец, вы можете быть "маленьким парижанином", своим, более
французом, чем парижанин из какого-нибудь другого района, он-то
посторонний. В некоторых кварталах хвастают жителями, которые никогда не
бывали в Париже - Париже иностранцев и финансистов. На Большие бульвары
эти "маленькие парижане" ходят как на экскурсии, так же как они ездят в
Версаль, по праздникам, разодетые, всей семьёй или же в компании группы
соседей.
Мой Париж, "маленький Париж" моей студенческой поры, заключался,
естественно, в Латинском квартале, но и Латинский квартал в то время был
простым идиллическим провинциальным университетским городком. Связь с
Парижем была посредством конок, в солнечный день это было приятное
путешествие, но оно было долгим, с остановками - на это уходил целый день.
Мы наряжались и пускались в путешествие только для того, чтобы взять в
банке денег или навестить какого-либо заезжего приятеля туриста с родины.
Только ради этого, а также ради походов в оперу мы и ездили на правый
берег. Помню, как разудалая компания бесшабашных ребят отправилась с
девушками на Монмартр; вот это было дело, они прекрасно повеселились,но
назад вернулись только на следующий день, страшно усталые и совершенно
протрезвевшие от долгого, предолгого путешествия. Да, наша жизнь в
Латинском квартале была цельной, он был самым крупным районом в городе, и
как нам казалось,самым важным. Там было два физических центра: Монпарнас и
бульвар Сен-Мишель, а в его мозгу было две доли: Сорбонна (с
университетом) и Высшая художественная школа (вместе с прочими частными
художественными школами), а студенты-художники и студенты из университета
играли вместе, а игра и работа была для них единым целым, как правда и
красота, к чему мы радостно стремились вместе, днём - серьёзно, а ночью -
ещё серьёзнее. Ибо веселье и серьёзность также были неделимы. Как бы там
ни было, мы были едины, студенты и наши продавцы, наши прачки, официанты,
консьержки и наши "жандармы". У нас бывали стычки между собой, но перед
внешним миром, преуспевающим, мещанским, брюзгливым Парижем, мы
объединялись в один большой союз.
Возможно и теперь это так. Монпарнас возобладал над бульваром
Сен-Мишель, но я вижу, что студенты всё так же собираются вместе и слышно,
как они пользуются теми же выражениями для изложения наших идей. Стихия не
изменилась: вино или женщины, искусство и наука, или успех и бизнес,
эволюция или революция. Однако, есть и некоторая разница. Появились такси
и метро, студенты теперь появляются на Больших бульварах, а туристы на
Монпарнасе, целый поток зевак. Есть также и зрители. Мы играли сами для
себя. Мне наша жизнь кажется проще, наивней, значительно менее показной.
Это было, как и наше искусство, ради самого милого искусства. Продавцы и
кафе теперь стали более деловыми, студенты же - более наиграны. Всё это я
узнаю. Это как будто бы рассказы о нас осуществились.
Латинский квартал теперь стал таким, каким он должен был быть в моё
время... и не был.
Мои друзья-студенты вовсе не считали, что следует "держать ту или иную
девушку".
Некоторые из них влюблялись в милейшую из женщин в мире и собирались
счастливо прожить с ней до конца своих дней. Но это им не удавалось, по
крайней мерене часто, но те "семьи", которые я знал, были так же реальны
как и моя. Я жил с Жозефиной Бонтеку так же, как они жили со своими
девушками. Мы, конечно, уже были женаты, но об этом никто не знал, а для
нас или наших друзей это не играло никакой роли. Мы сняли комнаты в одной
из гостиниц Монпарнаса. Жозефина, её мать и я. Жозефина пошла работать,
мать занялась экскурсиями, а я стал осматриваться.
Мы не собирались регистрировать брак до тех пор, пока не закончим учёбу
и вернёмся назад в Америку. Я опасался, что отец отзовёт меня, если
узнает, что я женился. Но переждав несколько недель, мы слиняли в Лондон,
пожили там требуемые двадцать два дня, ина двадцать второй день поженились
по пути на поезд-паром в Париж. В первую же брачную ночь я страдал от
морской болезни, сначала ужасно, а затем спокойно болел. Это мне помогло,
а на следующий день, уже в Париже, я тоже пошёл на работу. Мы никому не
говорили о нашей женитьбе, ни дома, ни в Квартале, так что у нас были все
преимущества законного брака и все прелести и престиж беззакония.
В общем и целом занятия мои были интересными. Я посещал все курсы, на
которые был записан, кроме того ходил на все лекции, о которых кто-либо
отзывался хорошо, и многое сверх этого. Я был как те парижские бродяги,
которые приходят на лекции в Сорбонну и просто сидят там целый день, чтобы
погреться, я присоединялся к любому потоку студентов, направляющемуся в
любую аудиторию, чтобы послушать лекцию на любую тему. У меня был такой
план: конкретно везде искать пути к этике, а в широком плане получить
понятие о французской методике и духе. Мне довелось послушать некоторых
лекторов, которые наводили на размышления, и почувствовать разницу между
ними и немецкими профессорами.
Французы говорят по-французски универсально, как немногие из немцев
умеют говорить по-немецки, не только ясно, но с такой точностью и
завершённостью, что они просто очаровательны. Французы полагаются на
разум, они, конечно, тоже экспериментируют, и их лабораторные работы
чисты, осторожны и продуктивны, но они не могут отказаться от совместного
мышления, как это делают немцы. Французы нетерпеливы в умственном плане.
Фантазия у них бьёт ключом, им нравится делать выводы, которых они не
могут предугадать, иногда предвосхитить и даже сформулировать. Их главный
недостаток я считаю следующим: они работают, и мыслят, и говорят как
художники, эстетически, и при всей их ложной вере в разум и приобретённое
мастерство в логике, они размышляют о том, как бы доказать истину того,
что всего-навсего лишь очень красиво, и поэтому они выражаются так
красиво. В любой аудитории Сорбонны можно обнаружить какого-нибудь учёного
актёра, со стаканом сладкого чая, который читает речитативом, даже поёт,
поэму в прозе какой-либо химической или метафизической формуле. Как
правило, это весьма убедительно, не всегда это была наука, но это была
литература, и когда, к примеру, Шарко показывал на сцене амфитеатра, как
могут вести себя его пациенты в психиатрическом отделении, как они
страдают, это был настоящий спектакль.
- Идите, - говорил он, закончив работать с пациенткой, которая
выполнила всё, что ей было положено, и когда та уходила со сцены,
профессор вдруг ударял молотком по столу. Она останавливалась, как
поражённая столбняком, застывала с приподнятыми руками и лицом, повёрнутым
к публике.
- Жена Лота, - провозглашал Шарко с пафосом артиста, и действительно
там стояла жена Лота, как столп чудодейственной неподвижности.
Во Франции игра и работа сосуществуют рядом, как ум и логика, искусство
и наука, мужчины и женщины. Мы радовались жизни в Германии, но мы не
развлекались в лаборатории, мы там работали до устали, затем для
развлечения отправлялись в пивную или в деревню, и отставив дела в
сторону, усиленно играли. Это было приятно. Мне нравилось жить по-немецки.
А Париж в каком-то роде был освобождением от гнёта. Приятно было свободно
появиться в лаборатории как в каком-либо кафе и пошутить с товарищами,
даже о каком-либо опыте, поразмыслить о возможных результатах, с серьёзным
видом рассказать о чем-нибудь невероятном, просто ради того, чтобы
услышать, как это звучит. И также приятно было зайти в кафе, влиться в
толпу вольнодумцев и почувствовать возможность поговорить о делах. Это
было, как будто бы табличка "запрещается" снята с воображения, интуиции и
темперамента.
Возможно, мои впечатления о Париже определялись тем, что я жил там
свободной и полной жизнью с женой, что друзья мои главным образом были из
среды художников, а не университетских студентов. У меня был домашний
очаг, и у многих друзей моих тоже был очаг, не всегда законный, но тёплый,
счастливый, обжитый. Это был французский дом, столовая была расположена
отдельно: в любом из многочисленных ресторанов, где мы встречались и
обедали вместе, там же мы размышляли и разговаривали, практиковали своё
искусство.
- Кто может выразить как можно короче отношение вот этого официанта к
девушке, которую он обслуживает?
Кто словами, кто росчерком карандаша на скатерти пытался сделать это, и
мы обсуждали результаты графически, психологически, поэтически, и
выяснялось, кстати, что все отрасли искусства и науки сводятся практически
к одному и тому же. Был там один человек, Луис Лёб, который обожал эту
игру, и через неё мы подружились на всю жизнь. Он выбрал меня так, как
когда-то это сделал мой немецкий друг, Иоханн Крудевольф, с определённой
целью. Жозефина заметила, что он всегда подходил к нашей компании за
обедом или кофе и очень интересовался тогда, когда разговор заходил о
писательстве или о сравнении писательства и живописи. Он сказала, что ему
нужно что-то от меня, и однажды вечером он объявил об этом. Он попросил
меня показать ему на практике разницу между прозой и стихами. Вопрос
довольно странный, он понимал это и стал довольно неуклюже пояснять свой
вопрос.
- Я никогда не учился в университете, - сказал он. Раньше он работал
литографом в Кливленде, штат Огайо. Он сумел скопить достаточно денег,
чтобы приехать в Париж и изучать живопись. Всё это так, он станет
художником. Но он также увлекается музыкой и литературой, он читает каждый
день, хоть и не очень систематически. Ему хочется понять искусство
литератора, ибо он слышал, как я говорил, что хочу понять технику живописи.
- Я научу вас, - предложил он, - я научу вас живописи, если вы научите
меня писать.
Это было подобно предложению Иоханна обмениваться уроками английского и
немецкого, но только Лёб возобладал в этой сделке, как я возобладал над
Иоханном. Лёб учился читать. Я тогда спросил его, что он читает. Он вынул
из кармана томик стихов Мильтона, и я выбрал два стихотворения:
"Задумчивый" и "Весёлый". Я прочитал ему несколько трудных строк из
одного, затем несколько лёгких строк из другого, указал ему на выбор слов,
на различия в ритме и прочие приёмы поэтического искусства,
проиллюстрировав их этими двумя стихотворениями.
Книги в прозе у него с собой не было, но я поговорил немного о тех или
иных приёмах в прозе. Вот примерно и всё. Позже он приносил мне книги, где
были помечены абзацы, которые он зачитывал мне как образцы прекрасного и
анализировал их в моём присутствии. Да, у него была искра божья. Он
подходил к чтению со вкусом, с артистическим чутьём, он был заинтересован
этим, ему хотелось познавать. Поэтому ему хватило всего лишьнескольких
намёков и подсказок.
Пользуясь ими как ключом, он всю зиму раскрывал книгу за книгой, всю
свою короткую жизнь, слишком короткую; и он читал с признательностью
литературу на всех языках, которыми владел: английском, французском и
немецком. Луис Лёб стал одним из самых начитанных моих знакомых,
вдумчивым, развитым, широкообразованным человеком, образованным гораздо
лучше среднего выпускника университета. Но своим поведением и словами он
всегда выражал, что ему чего-то не хватает - он так и не учился в
университете. Я спорил с ним, знакомил его с недотёпами с высшим
образованием, чтобы показать ему, что он выучился и подготовился гораздо
лучше того, что дал университет им. Но всё напрасно. Луис Лёб научил меня,
что в университете стоит поучиться хотя бы для того, чтобы узнать, чего же
там нет.
Вот чему я учился и чему выучился. В университетах Соединённых Штатов,
Германии и Франции имеется строго отмеренный объём знаний, историю
которого послушный, прилежный студент может выучить, и если он к тому же
умный, может добавить главу-другую. Но если у него возник вопрос или
какая-либо потребность, то там не так-то легко найти ответ. Во всяком
случае, в плане этики все университеты смогли предложить мне лишь долгую
историю того, что люди думали о добре и зле.
Ясчитал себя готовым отправиться на родину и читать лекции в вузах о
следовавших друг за дружкой системах этики, я конечно же мог получить
степень по своей специальности и писать учебники для американских школ с
немецкой основательностью и французской аккуратностью. Но мне не хотелось
этого, такая карьера не привлекала меня, мне хотелось обнаружить некоторую
основу научной теории этического поведения. А этого я не мог. У французов,
как и у немцев, её не было. Лучшее, что я смог вынести из своих научных
блужданий, так это веру, которая, пожалуй, была только надеждой на то, что
когда появится наука психология, наука социология и наука биология, когда
мы сможем познать, как человек рождается, воспитывается, что его волнует,
и к чему он стремится, только тогда мы, вероятно, сумеем разработать
программу направления его поведения. К примеру, исходя из посылки, что
человек - это эволюционирующая особь, можно сказать, что все действия,
личные и общественные, способствующие развитию, - хороши, а любое
поведение и условия, тормозящие рост - плохие. Я принял это в качестве
общего руководства для себя, но чтобы сделать его научным, биологии нужно
доказать наличие эволюции и дать её описание, психологии нужно проявить
возможности человека, социология должна провести исследование влияния
окружающей среды на психологию человека, и даже тогда людям нужно знать о
возможностях своего роста и выбирать из них.
Рассуждая об этих и других обширных, великих проблемах в студии Луиса
Лёба, где он учил меня живописи, разрешая мне смотреть, как он пишет, я
научился живописи гораздо меньше того, чему он научился в чтении, но
кое-чему я всё-таки научился.
Я понял, что научиться писать не смогу, если не буду писать сам. Сам
Лёб не научился литераторству, он научился только читать, а я лишь
научился читать живопись, ну хоть немного. И выяснилось, что это вовсе не
то, чего мне хотелось; в живописи мне хотелось не только почувствовать,
что это такое, но и познать, что значит писать. А этого я не мог сделать
без практики. Поразмыслив таким образом, я попробовал приложить это к
этике. Без практики нельзя получить даже философской этики, вначале надо
изучить мораль. И я решил для себя, что мне нужно бросить университеты,
заняться бизнесом или политикой и выяснить, что делают люди на практике и
почему, а не то, что думают об этом мыслители.
И это не было переворотом. Я уже во всяком случае почти завершил своё
образование, жена уже работала над романом, который, как она поняла, не
имел никакого отношения к той психологии, которую она так добросовестно
изучала, а основывался на её собственных ощущениях личностей и опыта.
Поедем домой. Я хотел съездить на несколько месяцев в Лондон, чтобы
позаниматься в Британском музее, её мать, пережив все исторические эпизоды
в церквах, дворцах, тюрьмах и на площадяхПарижа и большей части Европы,
тоже хотела побывать в Лондоне, а Жозефине хотелось отдохнуть. Как только
год в Париже истёк, они отправились в Лондон, а я бросился в Германию,
чтобы навестить Иоханна, который в то время лечился от туберкулёза в одном
удалённом месте, доехать куда можно было только со многими пересадками,
при этом надо было в определённой степени владеть немецким. И я заметил,
что я владеюим достаточно хорошо. Когда я уезжал из Германии, разговорный
язык у меня был довольно коверканый, в Париже я вовсе не разговаривал на
нём, не встречал немцев и не произнёс ни слова на их языке. И вот теперь,
после года общения только на французском и английском, я болтал по-немецки
как абориген. И Иоханн заметил это.
- И где же, - воскликнул он, встретив меня на станции, - где же ты
научился так хорошо говорить по-немецки?
Очевидно мозг подобен мускулам. Пока его тренируют, он вроде бы и не
очень быстро осваивает требуемые качества, он как бы перенапрягается, как
это было со мной в течение двух лет, когда я постоянно был вынужден
говорить по-немецки.
Нотолько дайте ему отдохнуть, как это делают спортсмены со своим телом,
и поток крови и рост получают необходимое время для того, чтобы создать
то, что требуется. Как бы там ни было, после двух лет практики и года
полного забвения я стал говорить по-немецки бегло, легко и с удовольствием.
Но и для меня была довольно приятная неожиданность. Иоханн выглядел
хорошо, так хорошо, как никогда. Он так настойчиво взывал ко мне, что я
стал опасаться, что его дела плохи, но нет, его высокая прямая фигура и
сильное, волевое лицо были так же энергичны и выразительны, как и прежде.
Мы прошли пешком по длинной дороге до его гостиницы, там он познакомил
меня со своими новыми друзьями, прочими пациентами, и в течение недели я
жил их довольно приятной жизнью на свежем воздухе при солнечном свете.
Как-то Иоханн спросил меня, как делаются завещания на стипендии в
американских университетах, как зовут моего отца, сколько ему лет, где он
родился, какая девичья фамилия моей матери, и затем попросил меня, в
случае, если с ним что-нибудь произойдёт, приехать в Германию и сделать
то, что он попросит.
Я не стал обещать просто так. Поразмыслив, я ответил, что по приезде в
Америку я вероятнее всего устроюсь на работу, буду занят и вряд ли смогу
свободно бросить дело и приехать в Германию. Но если он, учитывая это, всё
же просит меня, то тогда обещаю. Его это вроде бы удовлетворило, он был
даже доволен, но больше ничего не сказал. На прощанье мы хорошо провели с
ним вечер, и я уехал с чувством, что у него впереди много счастливых,
здоровых лет, которые он собирался провести в Италии за изучением истории
искусств, как он и планировал это.
Я вернулся к Жозефине и её матери в Лондон. Стал заниматься в
Британском музее и ходить на экскурсии с г-жой Бонтеку, которая оказалась
информированным гидом с воображением, жена пыталась пристроить куда-нибудь
рукопись своей книги, и все вместе мы занимались покупками, так как
главным образом нас в то время занимало возвращение домой. Я шил себе на
заказ модные одежды для того, чтобы начать новую жизнь: утренние костюмы,
вечерние костюмы, спортивные костюмы и даже деловые костюмы, и шляпы:
высокие, низкие, мягкие и твёрдые, все на английский манер, самые
последние модели. Был даже пиджачный костюм и фуражка для парохода.
Когда я прохаживался по палубе корабля, который вез меня "домой" на
работу и к действительности жизни, я выглядел прекрасно, блестяще одет и
образован, американский парень двадцати шести лет, разодетый как
англичанин и напичканный культурой американских и европейских
университетов.
К счастью, я вовсе и не подозревал, что представлял собой милого,
настоящего американского олуха, которому вот-вот придётся полностью
переучиваться всему, и который не справится даже с этим.
Закладка в соц.сетях