Жанр: Детская
Он упал на траву?
... мы опять занялись с ним делом: мы шли, шли, шли...
Сколько - не знаю. Знаю, что бесконечно долго. Я опять начал пошатываться
и засыпать на ходу, и железный Байсеитов тоже шел неверной походкой, плечи
его опустились, голова подалась вперед вместе с шеей, и он шел, шел, шел
под горящим небом, а за ним, то догоняя его, то далеко отставая, шел, шел,
шел я. Ночь застыла, она отказалась двигаться, она забыла про нас, и до
рассвета было еще сто лет. И никого, никого, кроме нас, на дороге.
Идем, опять идем, опять идем, идем, ковыляем, идем, спотыкаемся. И
вдруг, спустившись в маленькую ложбинку, мы увидели бредущую нам навстречу
лошадь.
- Ну вот, - сказал Байсеитов облегченно, - вот и все! Сейчас мы верхом
поедем!
Он стал подходить к лошади, протянув перед собой руку ладонью кверху.
Лошадь доверчиво шла к нему навстречу. Она подошла к нам и стала тыкаться
нежным храпом в руку Байсеитова.
- Хлеба хочет, - сказал Байсеитов.
Я сказал:
- Нету хлеба.
Байсеитов прислонился к лошади, и она пошатнулась. Он повернулся к ней
лицом и взял ее за холку левой рукой. Он попытался вскочить на нее, на
костистую жалкую ее спину. Он бормотал:
- Счас... Счас... я сяду. Потом тебя втащу. Прр, тпру...
Но сесть ему не удавалось, он слишком устал, ослаб и отощал, и слишком
тяжелые были на нем сапоги, он только тщился бесполезно и корябал бока
лошади сапогами. Лошадь терпела все это. Но Байсеитов не мог на нее
взобраться. Тогда он взял ее за ноздри и повлек за собой, он брел так,
покуда не увидел того, что искал. Это был пенек. Байсеитов поставил лошадь
у пенька и взошел на него. Лошадь стояла тихо, она понимала наше положение
и хотела нам помочь. Я это видел. Байсеитов подпрыгнул и лег животом на
острый хребет. Он повисел так, отдуваясь, и, наконец, перекинул правую
ногу. Он уже сидел, когда лошадь вдруг подогнула передние ноги и рухнула
на колени. Байсеитов сполз к шее и слез на землю.
Я сказал:
- Она умирает.
Байсеитов закрыл лицо руками. Лошадь легла на бок и пошевелила ногами.
Она хотела нам помочь, я это знал. Но у нее не вышло. Она была стара, и
она умирала. Байсеитов пошел по дороге. Лошадь тихонько ржанула ему вслед.
Байсеитов не оборачивался. Я пошел за ним.
21
Утром мы увидели Наро-Фоминск. Первый же косматый старичок, встретивший
нас у самого выхода дороги на окраину города, увидев нас, замер от испуга,
и когда мы попросили у него воды, вынес нам целое ведро. Он долго глядел
на нас и наконец сказал хрипло и натужливо:
- Вы откуль вышли-то, ребята?
- Из Щеткина, - сказал Байсеитов.
- Вона, - сказал дед. - Как же вы из Щеткина? Из Щеткина много народу
пришло еще ночью.
Мы переглянулись с Байсеитовым.
Я сказал:
- Где же они выходили?
- Да вона, - дед показал рукой, - у вокзала - во-она!
- А мы отсюда выходили, вот здесь, за вашим домом, - сказал я.
- Вот что, - дед показал два зуба на голых деснах, - это, милые, старая
дорога, по ней никто не ходит, это вы крюку дали верстов двадцать, а то и
двадцать пять!
И он засмеялся добродушно так, сердечно.
И мы пошли с Байсеитовым через весь город и увидели, правда, другую
дорогу, по которой шло множество всякого народа, двигались машины и
крестьяне на телегах, и скотина, и весь этот живой поток вливался в
широкую улицу, ведущую к вокзалу. Мы шли вдвоем, опираясь на суковатые
палки - на рассвете Байсеитов оснастил нас этими чудовищными
полупосохами-полукостылями. Мы шли и чувствовали на себе внимательные
взгляды встречных, идти было невыносимо трудно и больно, и хотя я знал,
что скоро конец этому моему походу, но я все равно каждую минуту думал,
что умру. Нас догнала телега, рядом с ней шла высокая костистая старуха в
мужском пальто и шляпе поверх платка.
- Садись, - сказала старуха зычно. - Подвезу.
Мы еле всползли на телегу, и старуха подсаживала нас.
Она была громогласная и разговорчивая. Мы неудобно пристроились с
самого края. Телега была завалена маленькими полосатыми, как арбузы,
мандолинами и крутобедрыми гитарами. Наверху лежала гигантская балалайка.
Весь этот странный товар позванивал и потренькивал от тесноты, и когда
Байсеитов неловко шевельнулся, жалобно зазвенела какая-то басовая струна.
- Полегче, полегче, - сказала старуха трубным своим голосом. - Смотри
не раздави мне музыку - она государственная. Оркестр народных инструментов
колхоза "Восход"...
Она шевельнула вожжами, и мы заскрипели по улице. Старуха шагала рядом
с нами. У нее были удивительно крупные шаги.
- Спасаю музыку от фрица, - сказала старуха. - Ему на ней не играть...
Одна я в клубу-то - все на войну ушли. И заведующий, значит, и
библиотекарь, все побегли душить проклятого. Ну а я гляжу, этак он
ненароком до нас дорвется, шалавый черт, - запрягла да всю музыку-то и
навалила валом. Пережду где-нибудь, пока его отобьют, а потом в обрат. Не
играть ему в нашу музыку, лешему, нет! Так, что ли, ребята?
- Вы правильно делаете, бабушка, - сказал я.
Старуха удовлетворенно хмыкнула. Лошадь двигалась медленно, улица была
запружена народом, забита транспортом, глаза мои слипались, но я не спал,
не мог спать, наверное, от голода. Я смотрел на дорогу, на людей, которых
обгонял, и видел, как в толпе мелькнули Киселев и, кажется, Ванька Фролов,
и еще кто-то, не Хомяков ли. Не узнал, не успел догнать взглядом, а
окликнуть просто не было сил. Только я видел многих наших и видел, что они
были такие же слабые, как мы, если не слабее.
Байсеитов тоже не спал, он растирал свои набитые ноги, налитые кровью
пятипудовые ноги.
Старуха остановила лошадь.
- Стой, тпрр, - сказала она. - Вам куда?
- На вокзал, - сказал я.
- Слезайте тогда - вот он, вокзал!
Перед нами была маленькая площадь. В центре стояло здание вокзала. Мы
слезли с телеги. Не успел я встать на ноги, как меня резанула по пояснице
резкая боль. Байсеитов вскрикнул тоже.
- Ослабли мы, - сказал он и смущенно улыбнулся.
Старуха все не отъезжала. Я спохватился.
- Спасибо, - сказал я.
Байсеитов тоже сказал:
- Большое спасибо!
Старуха взмахнула кнутом, свистнула и, пробежав за телегой несколько
шагов, вскочила по-мужицки на бочок. Телега скрылась. Перед нами был
вокзал. За невысоким его палисадничком был виден небольшой ладный паровоз,
он пыхтел, выпуская плотные клубы дыма. Зеленые вагончики пристроились к
нему длинной очередью. Было до них - рукой подать. Но Байсеитов не
двигался. Он показывал пальцем за угол.
- Смотри, - сказал Байсеитов странным прерывающимся голосом. - Скорее
смотри!
Я глянул туда, куда указывал Байсеитов, и чуть не закричал. Это была
Армия! Да, это шла наша Армия! Был слышен ее мерный, твердый, уверенный
шаг. Может быть, это была одна только рота, но мне показалось, что я вижу
необозримую массу солдат, полки, дивизии, корпуса. И главное чудо было в
том, что они шли нам навстречу. Они шли туда, откуда мы ушли. Они спешили,
они торопились, они двигались на ускоренном марше, они бежали вперед на
выручку, на помощь к своим, на бой кровавый, святой и правый.
Они шли, придерживая автоматы на груди, шагали упругими, здоровыми,
молодыми ногами. Здесь не было плохо навернутых портянок, здесь все было
пригнано удобно, точно, наилучшим образом, и земля хрустела под сапогами,
как кочерыжка на молодых зубах, и для меня не было ничего слаще этого
звука, любимого еще с детских лет, звука, с которым была неразрывно
связана в моей душе память об отце, звука похода, неотвратимой поступи
приближающейся Победы, идущей с развевающимися алыми знаменами впереди.
Да, наверно, все было не так красиво на самом деле, и солдат было мало, и
много грязи налипло на их сапоги, но все равно наша Победа шла сейчас нам
навстречу, это наша Победа собирала свои войска в подмосковных лесах, и
это было наше светлое будущее, и мне сжало горло...
Солдаты проходили мимо нас. Лица их были чисты и строги. Мне хотелось
побежать с ними рядом и показать им дорогу на Щеткино, и сказать на ходу
каждому из них, чтобы они шли скорее, и дрались беспощадно, и спасли бы
мою Дуню, перед которой я виноват без вины, и спасли бы всех наших,
которые ждут их сейчас, призывают и кличут. Солдаты шли мимо нас, и я не
успел побежать за ними, потому что вдруг понял, что не нужно мне делать
этого, солдаты все знают сами. Они сделают свое дело во что бы то ни
стало, у них такое же сердце, как мое, и бедное сельцо Щеткино для них
Родина, и Дуня для них тоже Сестра и Любовь.
Байсеитов негромко крикнул:
- Бей фрица, ребята, бей!
И в колонне блеснули ответные горячие взгляды, и замыкающий солдат,
проходя мимо, метнул на нас быстрые огневые свои глаза и негромко и
страстно сказал Байсеитову:
- Будь спок!
Он улыбнулся краем рта и прошел вперед. И мы долго еще смотрели им
вслед, как они идут быстро и согласно, и Байсеитов сказал по-восточному
напевно:
- Сердце мое идет с ними рядом...
Мы двинулись. Паровоз все дымил.
На вагонных окнах белели чистенькие занавески. Это было странно. Просто
невероятно.
- ЧуднО, - сказал Байсеитов, словно не понимая и не веря, что после
прожитой ночи в мире могут существовать такие белые занавески...
- Скорее, - прокричал на ходу какой-то парень, - скорее, поезд отходит
в десять!
Мы заторопились, вдруг смертельно испугавшись, что опоздаем.
На площадке последнего вагона стояли две рослые девушки в шинелях,
краснощекие грудастые девушки с наведенными бровями. Они протягивали нам
руки, и мы, стыдясь, протягивали им свои, и девушки втащили нас в вагон.
Когда поднимали Байсеитова, его ноги стучали о ступеньки, как деревянные.
- Этот полегше будет, - сказали девушки про меня, и, когда втащили,
одна шлепнула меня пониже спины, - давай, хромай веселее!
Я вошел в вагон. Он был набит до отказа. На чистых сверкающих скамейках
и на чистом сверкающем полу, под чистыми сверкающими занавесками сидел
измазанный наш, усталый, измученный и голодный народ. Странно было знать,
что это те же самые люди, которые так недавно ехали сюда такие чистые,
сытые и здоровые. Но это были они, те же самые, и вид у них был
отработанный, они смахивали на отходы, на второй сорт, потому что горе и
обида иссушили их за одни сутки. Но я-то хорошо знал, что этот народ не
сдался, нет, не сдался! Просто мы все ехали перезаряжаться.
Байсеитов нашел мне место в дальнем углу вагона, рядом с собой, и я
опустился на пол. Было тепло и, несмотря на большое количество людей,
очень тихо. Народу все прибывало. Потом больше уже никто не входил: видно,
грудастые проводницы никого не пускали, люди шли вперед, к голове состава,
я слышал голоса за окнами. Вдруг дверь открылась, и к нам в вагон вошел
слепой старик. Лысая его голова была обнажена, водянистые серые глаза
смотрели строго. Старик все время что-то неслышно шептал, губы его
непрерывно шевелились. Впереди него пробиралась крохотная
девочка-поводырь. Она была в ладненьком, перевязанном веревочкой
зипунчике, головка повязана платочком. В больших, наморщенных, синеватых
своих руках старик держал каравай хлеба. Он прижимал его к груди. Войдя в
вагон, старик остановился и строго сказал что-то шедшей за ним проводнице.
Она скрылась и быстро вернулась, протянув старику длинный и острый нож.
Тонким и осторожным движением старик отрезал от буханки небольшую
горбушечку. Он отдал ее девочке, и та подошла к первому из нас и протянула
ему хлеб. Человек взял, а девочка тотчас вернулась к старику. Он уже ждал
ее с новым небольшим ломот-ком черного хлеба. Девочка взяла ломоток и
отдала следующему. Так шли они по вагону, старик и девочка, и оделяли
голодных людей, и мы принимали этот хлеб с благодарностью, и грудастые
проводницы стояли и плакали.
Совершенно не помню, сколько я спал и сколько мы ехали, какие места
проезжали, ничего не помню. Вскочил я, когда поезд стоял у перрона
Киевского вокзала и половина наших людей уже покинула вагон. Надо мной
стоял Байсеитов, он трогал сапогом мои ноги.
- Вставай, - говорил Байсеитов, — вставай же. Москва!
Не передать того, что я почувствовал, когда услышал это слово. Не стоит
об этом. Я жадно, до исступления жадно вбирал глазами Киевский вокзал, его
грязный, немытый стеклянный купол, нехитрые киоски вокруг и большой разлет
площади. Мы стояли на ступеньках вокзального здания, на площади было
пустынно, знакомые с детства камни лежали передо мной. да, это была
Москва, в этом было все дело, и сердце билось тяжело и сильно, как язык
многопудового колокола.
Слева с Бородинского моста, четыре девочки вели аэростат. Четыре ладные
девочки с узенькими талийками вели под уздцы допотопное чудище. Девочки
знали, как с ним обращаться, и чудище безропотно подчинялось им. Байсеитов
не смотрел на девочек.
- Мне на Можайку, - сказал Байсеитов и переступил с ноги на ногу, -
прощаться надо.
- Напиши адрес, - сказал я.
Мы пошли к перронной кассе, попросили карандаш и кусочек бумажки и
обменялись адресами.
Я сказал:
- Я написал тебе адрес, Байсеитов, не просто так. Байсеитов, слышишь,
приходи ко мне. Мой ключ лежит всегда в почтовом ящике, и если меня не
будет дома, ты входи и обожди. Я тоже к тебе приду.
Мы протянули друг другу руки, и Байсеитов раскрыл глаза. Я увидел глаза
Байсеитова. Оказывается, это были прекрасные глаза, не маленькие, не
узкие, нет. Это были огромные человеческие глаза, наполненные нежностью и
грустью. Я долго смотрел в эти глаза. Мы обнялись. Он спустился по
ступеням и быстро пошел, не оглядываясь. Он шел, а я смотрел ему вслед.
Без него тоже никогда не будет совсем хорошо.
И я пошел домой. Быстро идти я не мог, да и не хотел. Коряга-костыль
был теперь моим спутником. Он постукивал слева, и ноги саднили, но сердце
оживало, дело было в Москве, идти было легко.
Над городом висел странный и неприятный запах гари, черный дым
вываливался из многих труб, людей было мало, изредка проносились машины,
груженные узлами и разной рухлядью. На узлах сидели насупленные люди. Окна
магазинов были завалены мешками. Мрачно было и строго. Москва была сжатая,
подобранная, и мне показалось, что я вижу ее лицо, подлинное лицо, без
гари и машин с узлами. Многое в ней изменилось за время моего отсутствия,
в самом воздухе изменилось, и я чувствовал, что это неспроста, что еще
серьезнее дело стало. Москва напоминала мне сейчас бойца, что стоит вот
так же сумрачно и тихо, широко расставив ноги, и глядит исподлобья, прежде
чем одним разом, одним ударом смыть с себя позорное оскорбление, скверное
надругательство врага, которому если не отомстить, то и жить уж нельзя на
свете. Я вспомнил строки и сказал вслух:
Изловчился он,
Приготовился...
И ударил!!!
Своего ненавистника!
Прямо в левый висок!
Со всего!!!
Плеча!!!
Это было у Смоленского. А на Арбате мимо меня проскакал конный. Лошадь
стлалась по центральной улице Москвы, всадник свистел плетью и жег коня,
он гнал его как безумный, стоя в стременах и качая поводьями, чтобы еще
ускорить этот дикий бег. Бледные искры взлетали из-под конских копыт. Да,
наверняка дело серьезное.
В нашем дворе никого не было, никто не видел, что я пришел домой,
бородатый, с костылем, и я долго стоял у своего почтового ящика не в силах
побороть волненье. Потом я наконец решился и пошарил в нем рукой. Он был
пуст, в нем не было ни одного письма, и ключа от моей комнаты тоже не
было. Я нашарил в полутьме свою дверь и толкнул ее. Она была открыта.
Вот он, гвоздик на стене, где висел плащ девочки Лины.
Я шагнул в комнату. За столом, на стульях и на кровати сидели женщины.
Много женщин. Старые и молодые, разные. Они повернули ко мне головы. Все
молчали. Первой заговорила стриженая курчавая женщина, стоявшая у стены.
Она сказала требовательно и сухо:
- Вам кого, товарищ?
- Никого.
- Не понимаю вас, - сказала она и прищурилась.
- Я пришел домой, - сказал я. - Я здесь живу.
Женщина еще не понимала.
- Черт знает что, - воскликнула она. - Райсовет предоставил нам это
помещение для занятий медсестер.
- И прекрасно, - сказал я, - молодец райсовет.
- Но нас уверили, что помещение совершенно свободно!
- Я не помешаю вам, - сказал я. - Занимайтесь, сестрички, меня
действительно не было, но я пришел. Я из ополчения, - добавил я. - Я спать
хочу. Занимайтесь, сестрички.
Те из них, кто сидел на кровати, вскочили. Я прошел к кровати и снял
сапоги. В комнате сразу запахло портянками. Я лег в чем был и повернулся к
стене.
- Занимайтесь, - сказал я. - Занимайтесь, сестрички.
Было совсем темно. Я вскочил и начал лихорадочно одеваться, мне
показалось, что это побудка и нужно растолкать Лешку, но рядом никого не
было, рука моя ткнулась в подушку, соломы не было, воздух был чист, не
слышно было храпа. Я вспомнил, что дома. Медленно, ощупью пробрался и
проверил затемнение. Оно было в полном порядке, можно зажигать свет. Я
щелкнул выключателем. В комнате все было чисто прибрано, все было как
всегда, только на стенах не было Валиных фотографий - на стенах висели
прибитые большими гвоздями плакаты, объясняющие, как лучше переносить
раненых, как накладывать повязки, делать уколы и так далее. На столе
лежало несколько кусков хлеба, куски эти имели разные оттенки и даже
разные цвета, еще там лежал небольшой кусок колбасы, конфетка "прозрачная"
и кусок сахара. Я вспомнил женщин с курсов медсестер и понял, что это они
оставили мне поесть, позаботились обо мне и собрали между собой кто что
может. Я налил в огромную кастрюлю воды и поставил ее на неросинку. Пока
вода грелась, я нашел чистую рубашку, трусы, носки и снял с полки красивый
плотный кусок мыла. Потом я подождал у керосинки и водил пальцем в воде,
пока она не согрелась.
Я налил немного воды в таз и вымыл голову. Потом, в новой воде, я мыл
ноги. Там, где у меня были язвы, теперь была новая розовая кожа.
Потом я разделся весь донага и развел оставшуюся воду холодной и
кое-как вымыл тело. Живот у меня так ввалился, что я удивился даже. А
грязи на мне было столько, что когда вода стекала в корыто, я смотрел на
нее и только приговаривал сто раз подряд:
- Ну-ну! Ну и ну!
Потом я встал у стола и поел оставленного мне медицинскими сестрами
разнокалиберного и разноцветного хлеба: черного, серого и коричневого. Я
съел сахар, конфету, маленький кусок колбасы и запил все это холодной
водой. Потом потушил свет и, отодвинув штору из черной бумаги, глянул в
окно. На дворе было светло. Значит, был день и я проспал часов
шестнадцать. Нужно было идти...
Войдя в театр, я почувствовал странную атмосферу безлюдья. Никто не
встретил меня в служебном проходе, и я, опираясь на байсеитовский костыль,
прошел через внутренний коридор, не встретив ни одного человека. В
коридоре, загораживая проход, стоял ящик. На нем было написано:
"Аппаратура". Он был перевязан толстыми веревками. Протиснувшись боком, я
прошел дальше и увидел сквозь неплотно закрытую дверь следующей комнаты
Зубкина. Он был похож на лягушку больше, чем когда-либо. Воровато
озираясь, он вытащил какую-то папку и разорвал ее в клочки. Я смотрел на
него. Я не понимал, что он делает, но во всей его повадке в эту минуту
было что-то такое мерзкое, подлое и даже предательское, что у меня просто
почки заболели от отвращения, и я ушел.
Пройдя налево, я услышал голоса в буфете.
Вот и еда, подумал я и толкнул дверь.
Валя шла через комнату на подламывающихся каблучках. Она шла, обходя
голые мраморные столики, прямо к стойке. Там стоял человек. Он был в узких
брюках, мне показалось, что это лосины. Валя шла, протягивая к нему руки.
Он подал ей стакан. Валя взяла его и пошла за свой столик. Она меня не
видела. Я шагнул к ней навстречу.
Я сказал:
- Почему ты не ответила на письмо?
Она взглянула на меня и выронила стакан. Он упал на каменный пол, и
кисель разлился розовой лужицей.
А Валя смотрела на меня, и вдруг я увидел, что ее глаза до краев
переполнены злостью. Она сказала негромко и внятно:
- Как вы изменились. Вы что, с того света, что ли? Я получила вашу
записку, она патетична. Меня тошнит от патетики!
Она подошла ко мне близко, и никто не мог слышать ее слов. Я ожидал
чего угодно, но она всегда была полна неожиданностей. И тут она сказала
мне, глядя в глаза очень откровенно:
- Письмо - это документ, братец... - И пошла мимо.
Значит так: я получу твое письмо и потом буду показывать его каждому
встречному и поперечному и буду похваляться?!
Я спустился вниз, в кладовую, кладовщик сидел и барабанил пальцами по
столу. Увидев меня, он сказал:
- Вернулся?
Я сказал:
- Да. Примите.
Я снял с себя ватник и, привалившись к стене, стянул сапоги. Старик
долго и сокрушенно осматривал прожженный истершийся ватник. Он поворачивал
его и так и этак, поближе к свету, и все поглядывал неодобрительно на
меня, качал головой и цокал. Сапоги мои окончательно расстроили его, и он
сердито бросил мне мои ботинки. Я снял портянки и переобулся. Стало
удивительно легко ногам. Просто казалось, что я босиком. Я поднялся наверх
и вышел из театра.
Мне надо было попасть на Тверской бульвар, в райком. Я знал, что
делать. Пусть попробуют мне отказать. Я не от себя прошу. Так мы
сговорились с Лешкой Фомичевым. Он упал на траву, там, на этой проклятой
дороге, он упал на траву и закрыл свои карие очи. Меня надо взять, это за
меня просит моя единственная, моя ненаглядная Дуня, она ждет, что я приду
и возьму ее в жены. Сережа Любомиров просит за меня и те, кто остался
позапрошлой ночью на той стороне, у нашего штаба, когда фриц перелетел и
отрезал им путь к жизни. Они посылают меня к вам, товарищ Райком. Я
остался цел, но это чудо, и значит только то, что я должен доделать
работу. Эту страшную работу войны. Я буду делать ее всегда, пока цел. А
если я цел не останусь, - то останется другой.
Вот так я и скажу в райкоме, пусть попробуют меня не послать, я черт
знает до кого дойду - не имеют права меня браковать!
Я еле протолкался через толпы людей. Повсюду стояли столы, кого-то
записывали, выкликали, проверяли. Здесь были студенты, рабочие, служащие и
даже школьники. Здесь никто не собирался зажимать меня.
- Иди в МК. Раз ты в партизаны, иди туда. Колпачный переулок.
- Возьмут? - грубо спросил я, нервы мои были напряжены.
- Иди сходи, - уклончиво сказал вихрастый инструктор.
Хотелось мне тогда иметь крылья, но пришлось все-таки идти пешком. Но я
не такие куски хаживал, я отдохнул, я надеялся и поэтому дошел быстро и
споро.
В коридоре толкался народ. Я увидел женщину в черном платке,
крест-накрест, туго-натуго облегавшем грудь. Она была похожа на ту,
которая звала с плаката "Родина-мать зовет".
- Двух сынов убили и мужа, - сказал кто-то за ее спиной.
Я с любовью смотрел на ее прекрасное лицо. К человеку, от которого все
зависело, была очередь, входили по двое-трое. Я долго ждал. Когда меня
вызвали, я вошел в просторную, плохо прибранную комнату, в ней тяжело
пахло холодным табачным дымом, и за столом сидел человек с густо заросшим
лицом. Он сидел на табуретке, она скрипела под ним, под его вертким телом.
Он был в кожанке. Перед этим человеком стояла девочка в синем пальто.
Из-под пальто торчала коричневая юбка, а из-под юбки красные лыжные штаны.
Из-под огромной шапки-ушанки свисали две косички. Я видел ее худенькое
личико, освещенное серыми глазами, огромными и чистыми. Девочка стояла
перед человеком в кожанке и что-то говорила. В голосе ее была мольба. С
решимостью и надеждой смотрела она на привыкшего к запаху холодного
табачного дыма человека. Он же смотрел на нее из-за барьера своих
бессонных ночей и моргал красными, воспаленными веками. Он все наклонялся
вперед, табуретка скрипела, видимо, человек хотел получше разглядеть
девочку. Выслушав ее, он болезненно поморщился и спросил:
- И что же ты собираешься делать в наших партизанских отрядах?
Девочка взмахнула худенькой рукой и шагнула к столу.
- Взрывать, - сказала она.
Человек в кожанке взглянул на нее, и вдруг что-то осветило его заросшее
щетиной лицо. В глазах появились нежность и боль. Но он тотчас сдержался,
погасил свой свет изнутри и сказал, отвернувшись:
- Иди, девочка, домой...
Она отошла от него и, прислонившись к грязной стене, заплакала. Он
скрипнул табуреткой и сказал:
- Следующий.
Я подошел к нему, стараясь не хромать, он поговорил со мной и сказал,
что ладно, я вполне подойду и что завтра меня, возможно, отправят к месту
назначения, чтоб я не уходил.
- А пока, - сказал он мне, черкнув что-то на бумажке, - а пока,
Королев, можешь спуститься вниз в подвал, найдешь там товарища Андреева,
предъявишь ему эту записку, и он тебе выдаст сапоги и ватник...
Закладка в соц.сетях