Жанр: Биография
Биография
...чка - звал ее каждый, как хотел. Плот затрещал, заскрипел
и тяжело бухнул в воду. Тотчас же раздалось громкое "ура", салют из пугачей,
и над дредноутом взвился флаг.
Флаг у нас был черный с красными каемками и желтым кругом посредине.
Развеваемый слабым теплым ветром, он эффектно затрепыхался, - мы
снялись с якорей.
Близился закат. Слышалось далекое звяканье бубенцов возвращавшегося
стада коз, которых в Арзамасе бесчисленное множество.
На дредноуте были я и Федька. Позади нас, на почтительном расстоянии,
плыла наша маленькая калитка, предназначенная быть посыльным судном.
Наша эскадра медленно, сознавая свою силу, выплыла на середину пруда и
продефилировала перед чужими берегами. Тщетно мы вызывали противника и в
рупор и сигналами - он не хотел принимать боя и постыдно прятался в бухте
под полусгнившей ветлой.
В бессильной ярости береговая артиллерия открыла по нашим судам огонь,
но мы сразу же поставили себя вне пределов досягаемости орудий противника и
спокойно отплыли в свой порт без всякого урона, если не считать легкой
контузии картофелиной, полученной в спину Яшкой Цуккерштейном.
- О-го-го! - закричали мы уплывая. - Что, слабо вам выйти навстречу?
- Подождите! Выйдем, не хвалитесь раньше времени, не испугались!
- То-то, оно и видно, что не испугались... Трусы! Немцы несчастные!
Мы благополучно вошли в свой порт, бросили якоря и, крепко на цепь
закрепив плоты, выскочили на берег.
В тот же вечер мы с Федькой чуть не поссорились. Мы не договорились
заранее, кто будет командовать флотом. На мое предложение командовать ему
посыльным судном Федька ответил презрительным плевком. Тогда я предложил
ему, кроме этого, быть начальником порта, начальником береговой артиллерии,
а также воздушных сил, как только они у нас появятся. Но даже воздушные силы
не соблазнили Федьку, и он упорно стоял на том, что хочет быть адмиралом, а
в противном случае пригрозил предаться неприятелю.
Тогда, не желая терять ценного помощника, я плюнул и предложил быть
адмиралом по очереди: день - он, день - я. На этом мы и порешили.
Мы смастерили два лука, запаслись десятком стрел и отправились в
перелесок. В запасе у нас было несколько "лягушек". "Лягушками" назывались
бумажные трубочки, сложенные в несколько раз, туго перетянутые бечевой и
начиненные смесью бертолетовой соли с толченым углем. Мы привязывали
"лягушку" к концу стрелы, один натягивал бечеву, другой поджигал у "лягушки"
шнур. Тотчас же стрела взвивалась в небо, и "лягушка", разрываясь высоко в
воздухе, металась огненными зигзагами, спугивая галок и ворон.
Перелесок примыкал к кладбищу. Перелесок был густ, весь изрыт ямами,
покрыт маленькими прудами. На тенистых зеленых лужайках цвели желтые
кувшинки, куриная слепота и рос папоротник.
Вдоволь наигравшись, мы перелезли через каменную стену и очутились в
самом отдаленном и глухом углу кладбища. Тишина, нарушаемая только
разноголосым щебетом укрывшихся в листве пташек, действовала успокаивающе на
наше возбужденное игрой настроение. Пробираясь через пустырь мимо
надмогильных холмиков, иногда едва выступавших над землей, мы разговаривали
вполголоса.
- Смотри, - сказал я Федьке, - сейчас за поворотом начнутся солдатские
могилы. На прошлой неделе здесь похоронили Семена Кожевникова из лазарета.
Я, Федька, хорошо помню Кожевникова. Еще задолго до войны, когда я был вовсе
маленьким, он приходил к моему отцу. Он один раз подарил мне резинку для
рогатки. Хорошая была резинка. Только ее потом мать в печку выбросила -
будто бы я камешком у Басютиных стекло разбил.
- А нет, что ли?
- Ну так что ж, что я? Да ведь это же доказать надо было, а то никто не
видел, а по одному только подозрению... Какая же это справедливость выходит?
Вдруг бы не я разбил, тогда, значит, все равно бы на меня?
- Все равно бы, - согласился Федька. - Они, матери, всегда такие. У
девчонок ничего не трогают, а как мальчишкину какую игру заметят, так и
выбрасывают. У меня мать две стрелы с гвоздем сломала да потом крысу из
клетки выкинула. А один раз еще хуже было... Свинтил я шарик пустой. Знаешь,
которые на кроватях для украшения привернуты. Мать как раз в церковь ушла.
Сижу себе, достал селитры, угля. Ну, думаю, начиню шарик порохом, а потом в
перелеске взрыв устрою. И так занялся делом, что и не заметил, как мать
сзади очутилась. "Ты зачем, говорит, шар с кровати свернул? Ах ты,
проклятый! А я смотрю, куда у меня шары делись?" Да как треснет меня по
башке! Хорошо, что отец вступился Спрашивает: "Зачем шар взял?" - "Разве, -
отвечаю ему, - не видишь?.. Бомбу делать". Нахмурился он. "Брось, говорит,
не балуй этакими вещами, ишь какой террорист выискался!" А сам засмеялся и
по голове погладил.
- Федька, - сказал я ему спокойно, - а я знаю, что такое террорист. Это
- которые бомбы в полицейских бросают и против богатых. А мы, Федька, какие
- бедные или богатые?
- Средние, - ответил Федька, подумавши. - Чтобы очень бедные, этого
тоже не сказать. У нас как отец нашел место, то каждый день обед, а по
воскресеньям еще пироги мать стряпает да иной раз компот. Я беда как люблю
компот! А ты любишь?
- И я люблю. Только я кисель яблочный еще больше люблю. Я тоже так
думаю, что средние. Вон у Бебешиных фабрика целая. Я один раз был у ихнего
Васьки. У них одной прислуги сколько и лакей! А Ваське отец живую лошадь
подарил... пони называется.
- У них, конечно, все есть, - согласился Федька, - у них денег очень
много. А купец Синюгин вышку над домом построил и телескоп поставил.
Огро-о-омный! Как надоест ему все на земле, так и идет Синюгин на ту вышку,
туда ему закуску несут, бутылку... И сидит он всю ночь да на звезды и
планеты смотрит. Только недавно он на той вышке выпивку со знакомыми
устроил, так, говорят, после ихнего просмотра какое-то стекло лопнуло,
теперь ничего уже не видать.
- Федька! А почему же Синюгин, например, и на звезды, и на планеты, и
всякое ему удовольствие, а другому - фига? Вон Сигов, который на его фабрике
работает, так тому не то чтобы на планеты, а просто жрать нечего. Вчера
приходил вниз к сапожнику полтинник занимать.
- Почему?.. Вот еще... почем я знаю? Ты спроси у учителя или у батюшки.
Федька помолчал, сорвал на ходу ветку душистого одичавшего жасмина,
потом добавил уже тише:
- Отец говорил, что скоро все будет наоборот.
- Что наоборот?
- Все как есть. Я, Борька, и сам еще хорошо не разобрался. Я будто бы
спал, а на самом деле нарочно, а отец с заводским сторожем разговаривал, что
будто бы опять забастовки, как в пятом году, будут. Ты знаешь, что было в
пятом году?
- Знаю, но только не особенно, - ответил я, покраснев.
- Революция была. Только не удалась. Это значит, чтобы помещиков жечь,
чтобы всю землю крестьянам, чтобы все от богатых к бедным. Я, знаешь, все
это из их разговора услыхал.
Федька умолк. И опять меня взяла досада, почему Федька знает больше
меня. Я бы тоже узнал, да не у кого. И в книжках про это ничего не написано.
И никто про это со мной не разговаривает.
Дома уже, после обеда, когда мать прилегла отдохнуть, я сел к ней на
кровать и сказал:
- Мама, расскажи мне что-нибудь про пятый год. Почему с другими говорят
об этом? Федька все интересное знает, а я никогда ничего не знаю.
Мать быстро повернулась, нахмурила брови, по-видимому собираясь
выругать меня, потом раздумала ругать и посмотрела с таким любопытством, как
будто бы увидала меня в первый раз.
- Про какой еще пятый год?
- Как про какой? Ты сама знаешь, про какой. Ты вон какая здоровая. Тебе
тогда уже много лет было, а мне всего один год, и я вовсе даже ничего не
запомнил.
- Да чего же тебе рассказывать? Это у отца надо бы спрашивать, он
мастер про это рассказывать. А я в пятом году света из-за тебя, сорванца, не
видела. Тоже... такой был деточка, что и не приведи бог... горластый,
крикастый, ни минуты покоя не давал. Как начнешь орать целую ночь подряд,
так тут, бывало, про белый свет и про себя позабудешь.
- А с чего же, мама, я орал? - спросил я, немного обидевшись. - Может,
я боялся тогда? Говорят, стрельба была и казаки. Может, с перепугу?
- С какого там еще перепугу! Так просто, блажной был - и орал. Какой у
тебя тогда мог быть перепуг? К нам с обыском один раз ночью жандармы пришли,
и чего искали - сама не знаю. Тогда у многих подряд обыски были. Всю как
есть квартиру перерыли, ничего не нашли. Офицер этакий вежливый был. Пальцем
тебя пощекотал, а ты смеешься. "Хороший, говорит, мальчик у вас". А сам,
будто шутя, на руки тебя взял и между тем мигнул жандарму, а тот стал
чего-то в твоей люльке высматривать. Вдруг как потекло с тебя! Батюшки,
прямо офицеру на мундир. Ах ты, боже мой! Я тебя скорей схватила, тащу
офицеру тряпку. Подумать только! Мундир новый - и весь насквозь; и на штаны
попало, и на шашку. Всего как есть опрудил, шельмец этакий! - И мать
рассмеялась.
- Ты, мам, вовсе мне про другое рассказываешь, - совсем обидевшись,
прервал я. - Я про революцию спрашиваю, а ты ерунду какую-то...
- Да ну тебя... привязался еще! - отмахнулась мать.
Но тут, заметив мое огорченное лицо, она подумала, достала связку
ключей и сказала:
- Что я тебе рассказывать буду? Пойди отопри чулан... Там в большом
ящике вверху всякий хлам, а внизу целая куча отцовских книг была. Поищи...
Если не все он разодрал, то, может, и найдешь какую и про пятый год.
Я быстро схватил связку ключей и бросился к дверям.
- Да ежели ты, - крикнула мне вдогонку мать, - вместо ящика с книгами в
банку с вареньем залезешь или опять, как в прошлый раз, с кринок сметану
поснимаешь, то я тебе такую революцию покажу, что и своих не узнаешь!
Несколько дней подряд я был занят чтением. Помню, что из двух
отобранных книг в первой я прочел только три страницы. Называлась эта наугад
взятая книга - "Философия нищеты". Из этой мудреной философии я тогда ровно
ничего не понял. Но зато другая книга - рассказы Степняка-Кравчинского -
была мне понятна, я прочел ее до конца и перечел снова.
В тех рассказах все было наоборот. Там героями были те, которых ловила
полиция, а полицейские сыщики, вместо того чтобы возбуждать обычное
сочувствие, вызывали только презрение и негодование. Речь в этих книгах шла
о революционерах. У революционеров были свои тайные организации, типографии.
Они готовили восстания против помещиков, купцов и генералов. Полиция
боролась с ними, ловила их. Тогда революционеры шли в тюрьмы и на казни, а
оставшиеся в живых продолжали их дело.
Меня захватила эта книга, потому что до сих пор я не знал ничего про
революционеров. И мне обидно стало, что Арзамас такой плохой город, что в
нем ничего не слышно про революционеров. Воры были: у Тупиковых с чердака
начисто все белье сняли; конокрады-цыгане были, даже настоящий разбойник был
- Ванька Селедкин, который убил акцизного контролера, а вот
революционеров-то и не было.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Я, Федька, Тимка и Яшка Цуккерштейн только собрались играть в городки,
как прибежал из сада сапожников мальчишка и сообщил, что к нашему берегу
причалили тайно два плота Пантюшкиных и Симаковых; сейчас эти проклятые
адмиралы отбивают замок с целью увести наши плоты на свою сторону.
Мы с гиканьем понеслись в сад. Заметив нас, враги быстро повскакали на
свои плоты и отчалили.
Тогда мы решили преследовать и потопить неприятеля.
В тот день командовал дредноутом Федька. Пока он и Яшка отталкивали
тяжелый, неповоротливый плот, мы с Тимкой на старом суденышке пустились
неприятелю наперерез. Наши враги сразу сделали ошибку. Очевидно не
предполагая, что мы будем их преследовать, они, вместо того чтобы сразу
направиться к своему берегу, взяли курс далеко влево. Когда же они заметили
свою ошибку, то были уже далеко и теперь напрягали все свои силы, пытаясь
проскочить, прежде чем мы успеем перерезать им дорогу. Но Федька и Яшка
никак не могли отвязать большой плот. Нам с Тимкой предстояла героическая
задача - на легком суденышке задержать на несколько минут двойные силы
неприятеля.
Мы очутились без поддержки перед враждебной эскадрой и самоотверженно
открыли по ней огонь. Нечего и говорить, что мы сами тотчас же попали под
сильнейший перекрестный обстрел.
Уже дважды я получил комом по спине, а у Тимки сшибло фуражку в воду.
Стали истощаться наши снаряды, и мы были насквозь промочены водой, - а
Федька и Яшка еще только отчаливали от берега.
Заметив это, неприятель решил идти напролом.
Мы не могли выдержать столкновения с их плотами - наша калитка была бы
безусловно потоплена.
- Ураганный огонь последними снарядами! - скомандовал я.
Отчаянными залпами мы задержали противника только на полминуты. Наш
дредноут полным ходом спешил к нам на помощь.
- Держитесь! - кричал Федька, открывая огонь с далекой дистанции.
Однако вражьи суда были почти рядом. Оставалось только дать им уйти в
защищенный порт или загородить дорогу, рискуя выдержать смертельный бой. Я
решился на последнее.
Сильным ударом шеста я поставил свой плот поперек пути.
Первый вражеский плот с силой налетел на нас, и мы с Тимкой разом
очутились по горло в теплой заплесневелой воде. Однако от удара плот
противника тоже остановился. Этого только нам и нужно было. Наш могучий
дредноут - огромный, неуклюжий, но крепко сколоченный - на полном ходу
врезался в борт неприятельского судна и перевернул его. Оставался еще
миноносец из свиного корыта. Пользуясь своей быстроходностью, он хотел было
проскочить мимо, но и его опрокинули шестом.
Мы с Тимкой забрались на Федькин плот, и теперь только головы
неприятельской команды торчали из воды. Но мы были великодушны: взяв на
буксир перевернутые плоты, разрешили взобраться на них побежденным и с
триумфом, под громкие крики мальчишек, усеявших заборы садов, доставили
трофеи и пленников к себе в порт.
Письма от отца мы получали редко. Отец писал мало и все одно и то же:
"Жив, здоров, сидим в окопах, и сидеть, кажется, конца-краю не предвидится".
Меня разочаровывали его письма. Что это такое на самом деле? Человек с
фронта не может написать ничего интересного. Описал бы бой, атаку или
какие-нибудь героические подвиги, а то прочтешь письмо, и остается
впечатление, что будто бы скука на этом фронте хуже, чем в Арзамасе грязной
осенью.
Почему другие, вот, например, прапорщик Тупиков, брат Митьки, присылает
письма с описанием сражений и подвигов и каждую неделю присылает всякие
фотографии? На одной фотографии он снят возле орудия, на другой - возле
пулемета, на третьей - верхом на коне, с обнаженной шашкой, а еще одну
прислал, так на той и вовсе голову из аэроплана высунул. А отец - не то
чтобы из аэроплана, а даже в окопе ни разу не снялся и ни о чем интересном
не пишет.
Однажды, уже под вечер, в дверь нашей квартиры постучали. Вошел солдат
с костылем и деревянной ногой и спросил мою мать. Матери не было дома, но
она должна была скоро прийти. Тогда солдат сказал, что он товарищ моего
отца, служил с ним в одном полку, а сейчас едет навовсе домой, в деревню
нашего уезда, и привез нам от отца поклон и письмо.
Он сел на стул, поставил к печке костыль и, порывшись за пазухой,
достал оттуда замасленное письмо. Меня сразу же удивила необычайная толщина
пакета. Отец никогда не присылал таких толстых писем, и я решил, что,
вероятно, в письмо вложены фотографии.
- Вы с ним вместе служили в одном полку? - спросил я, с любопытством
разглядывая худое, как мне показалось, угрюмое лицо солдата, серую измятую
шинель с георгиевским крестиком и грубую деревяшку, приделанную к правой
ноге.
- И в одном полку, и в одной роте, и в одном взводе, и в окопе рядом,
локоть к локтю... Ты его сын, что ли, будешь?
- Сын.
- Вот что! Борис, значит? Знаю. Слыхал от отца. Тут и тебе посылка
есть. Только отец наказывал, чтобы спрятал ты ее и не трогал до тех пор,
пока он не вернется.
Солдат полез в самодельную кожаную сумку, сшитую из голенища; при
каждом его движении по комнате распространялись волны тяжелого запаха
йодоформа.
Он вынул завернутый в тряпку и туго перевязанный сверток и подал его
мне. Сверток был небольшой, а тяжелый. Я хотел вскрыть его, но солдат
сказал:
- Погоди, не торопись. Успеешь еще посмотреть.
- Ну, как у нас на фронте, как идут сражения, какой дух у наших войск?
- спросил я спокойно и солидно.
Солдат посмотрел на меня и прищурился. Под его тяжелым, немного
насмешливым взглядом я смутился, и самый вопрос показался мне каким-то
напыщенным и надуманным.
- Ишь ты! - И солдат улыбнулся. - Какой дух? Известное дело, милый...
Какой дух в окопе может быть... Тяжелый дух. Хуже, чем в нужнике.
Он достал кисет, молча свернул цигарку, выпустил сильную струю едкого
махорочного дыма и, глядя мимо меня на покрасневшее от заката окно, добавил:
- Обрыдло все, очертенело все до горечи. И конца что-то не видно.
Вошла мать. Увидев солдата, она остановилась у двери и ухватилась рукой
за дверную скобу.
- Что... что случилось? - тихо спросила она побелевшими губами. -
Что-нибудь про Алексея?
- Папа письмо прислал! - завопил я. - Толстое... наверное, с
фотографиями, и мне тоже подарок прислал.
- Жив, здоров? - спрашивала мать, сбрасывая шаль. - А я как увидала с
порога серую шинель, так у меня сердце екнуло. Наверное, думаю, с отцом
что-нибудь случилось.
- Пока не случилось, - ответил солдат. - Низко кланяется, вот - пакет
просил передать. Не хотел он по почте... Почта ныне ненадежная.
Мать разорвала конверт. Никаких фотографий в нем не было, только пачка
замасленных, исписанных листков.
К одному из них пристал комок глины и зеленая засохшая травинка.
Я развернул сверток - там лежал небольшой маузер и запасная обойма.
- Что еще отец выдумал! - сказала недовольно мать. - Разве это игрушка?
- Ничего, - ответил солдат. - Что у тебя сын дурной, что ли? Гляди-ка,
ведь он вон уже какой, с меня ростом скоро будет. Пусть спрячет пока.
Хороший пистолет. Его Алексей в германском окопе нашел. Хорошая штука. Потом
всегда пригодиться может.
Я потрогал холодную точеную рукоятку и, осторожно завернув маузер,
положил его в ящик.
Солдат пил у нас чай. Выпил стаканов семь и все рассказывал нам про
отца и про войну. Я выпил всего полстакана, а мать и вовсе не дотронулась до
чашки. Порывшись в своих склянках, она достала пузырек со спиртом и налила
солдату. Солдат сощурился, долил спирт водой и, медленно выпив водку,
вздохнул и покачал головой.
- Жисть никуда пошла, - сказал он, отодвигая стакан. - Из дома писали,
что хозяйство прахом идет. А чем помочь было можно? Сами голодали месяцами.
Такая тоска брала, что думаешь - хоть бы один конец. Замотались люди в
доску. Бывало, иногда закипит душа, как ржавая вода в котелке. Эх, думаешь,
была бы сила, плюнул бы... и повернул обратно. Пусть воюет, кто хочет, а я у
немца ничего не занимал, и он мне ничего не должен! Мы с Алексеем много про
это говорили. Ночи долгие... Спать блоха не дает. Только вся и утеха, что
песни да разговоры. Иной раз плакать бы впору или удавить кого, а ты сядешь
и запоешь. Плакать - слез нету. Злость сорвать на ком следует - руки
коротки. Эх, говоришь, ребята, друзья хорошие, товарищи милые, давайте хоть
песню споем!
Лицо солдата покраснело, покрылось влагой, и по комнате гуще и гуще
расходился запах йодоформа. Я открыл окно. Сразу пахнуло вечерней свежестью,
прелью сложенного во дворах сена и переспелой вишней.
Я сидел на подоконнике, чертил пальцем по стеклу и слушал, что говорил
солдат. Слова солдата оставляли на душе осадок горькой сухой пыли, и эта
пыль постепенно обволакивала густым налетом все до тех пор четкие и понятные
для меня представления о войне, о ее героях и ее святом значении. Я почти с
ненавистью смотрел на солдата. Он снял пояс, расстегнул мокрый ворот рубахи
и, видимо опьянев, продолжал:
- Смерть, конечно, плохо Но не смертью еще война плоха, а обидою. На
смерть не обидно. Это уже такой закон, чтобы рано ли, поздно ли, а человеку
помереть. А кто выдумал такой закон, чтобы воевать? Я не выдумывал... ты не
выдумывал, он не выдумывал, а кто-то да выдумал. Так вот, кабы был господь
бог всемогущ, всеблаг и всемилостив, как об этом в книгах пишут, пусть
призвал бы он того человека и сказал ему: "А дай-ка мне ответ, для каких
нужд втравил ты в войну миллионы народов? Какая им и какая тебе от этого
выгода? Выкладывай все начистоту, чтобы всем было ясно и понятно". Только...
- Тут солдат покачнулся и чуть не уронил стакан. - Только... не любит что-то
господь в земные дела вмешиваться. Ну что же, подождем, потерпим. Мы - народ
терпеливый. Но уж когда будет терпению край, тогда, видно, придется самим
разыскивать и судей и ответчиков.
Солдат умолк, нахмурился, исподлобья посмотрел на мать, которая,
опустив глаза на скатерть, за все время не проронила ни слова. Он встал и,
протягивая руку к тарелке с селедкой, сказал примирительно и укоризненно:
- Ну, да что ты... Вот еще о чем заговорили! Пустое... Всему будет
время, будет и конец. Нет ли у тебя, хозяйка, еще в бутылке?
И мать, не поднимая глаз, долила ему в стакан капли теплого пахучего
спирта.
Всю эту ночь за стеною проплакала мама; шелестели один за другим
перевертываемые листки отцовского письма. Потом через щель мелькнул тусклый
зеленый огонек лампадки, и я догадался, что мать молится.
Отцовского письма она мне не показала. О чем он писал и отчего в ту
ночь она плакала, я так и не понял тогда.
Солдат ушел от нас утром.
Перед тем как уйти, он похлопал меня по плечу и сказал, точно я его о
чем спрашивал:
- Ничего, милый... Твое дело молодое. Эх! Поди-ка, ты и почище нашего
еще увидишь!
Он попрощался и ушел, притопывая деревяшкой, унося с собой костыль,
запах йодоформа и гнетущее настроение, вызванное его присутствием, его
кашляющим смехом и горькими словами.
Лето подходило к концу. Федька усиленно готовился к переэкзаменовке.
Яшка Цуккерштейн, напившись болотной воды, заболел лихорадкой, и я как-то
неожиданно очутился в одиночестве. Я валялся на кровати, читал отцовские
книги и газеты.
Про конец войны ничего не было слышно В город понаехало множество
беженцев, потому что германцы сильно продвинулись по фронту и заняли уже
больше половины Польши. Беженцы побогаче разместились по частным квартирам,
но таких было немного. Наши купцы, монахи и священники были людьми набожными
и неохотно пускали к себе беженцев - в большинстве бедных многосемейных
евреев, и беженцы главным образом жили в бараках возле перелеска, за
городом.
К тому времени из деревень вся молодежь, все здоровые мужики были
угнаны на фронт. Многие хозяйства разорились. Работать в полях было некому,
и в город потянулись нищие - старики, бабы и ребятишки
Раньше, бывало, ходишь целый день по улицам - и ни одного незнакомого
не встретишь. Иного хоть по фамилии не знаешь, так обязательно где-нибудь
встречал, а теперь попадались на каждом шагу незнакомые, чужие лица - евреи,
румыны, поляки, пленные австрийцы, раненые солдаты из госпиталя Красного
Креста.
Не хватало продуктов. Масло, яйца, молоко по дорогой цене раскупались
на базаре с раннего утра. У булочных образовались очереди, исчез белый хлеб,
да и черного не всем хватало. Купцы немилосердно набавляли цены на все, даже
не на съестные продукты.
Говорили у нас, что один Бебешин за последний год нажил столько же,
сколько за пять предыдущих. А Синюгин - тот и вовсе так разбогател, что
пожертвовал шесть тысяч на храм; забросив свою вышку с телескопом, выписал
из Москвы настоящего, живого крокодила, которого пустил в специально
выкопанный бассейн.
Когда крокодила везли с вокзала, за телегой тянулось такое множество
любопытных, что косой пономарь Спасской церкви Гришка Бочаров, не
разобравшись, принял процессию за крестный ход с Оранской иконой божией
матери и ударил в колокола. Гришке от епископа было за это назначено
тридцатидневное покаяние. Многие же богомольцы говорили, что Гришка врет,
будто бы зазвонил по ошибке, а сделал это нарочно, из озорства. Мало ему
покаяния, а надо бы для примера засадить в тюрьму, потому что похороны за
крестный ход принять - это еще куда ни шло, но чтобы этакую богомерзкую
скотину с пресвятой иконой спутать - это уже смертный грех!
Захлопнув книгу, я выбежал на улицу. Делать мне было нечего, и я
побежал за город, на кладбище, к Тимке Штукину. Тимку дома я не застал. Отец
его, седой крепкий старик, старый знакомый моего отца, потрепал меня по
плечу и сказал:
- Растешь, хлопец! Батько-то приедет и не узнает. Ростом-то ты в отца
вышел, во какой здоровенный! А мой Тимка, пес его знает, в деда, что ли, по
матери пошел, - хлюпкий, как комар. И куда в его только жратва идет?!
Отец-то здоров? Будете писать - от меня поклон. Хороший, настоящий человек.
Мы с ним восемь лет в сельской школе проработали. Он - учителем, а я -
сторожем... Только давно это... Ты вовсе сосуном был... не помнишь. Ну,
ступай! Тимка тут где-нибудь, щеглов ловит. Поищи в березах, там, в углу, за
солдатскими могилами. Ближе-то он не ловит - староста, как увидит, ругается.
Тимку я нашел в березняке. Он стоял под деревом и, держа в руке пал
...Закладка в соц.сетях