Абзац: Полный самый URL: https://lib.co.ua/sfiction/jasenskiybruno/rasskazy.jsp Рассказы Бруно ЯСЕНСКИЙ Рассказы HOC ГЛАВНЫЙ ВИНОВНИК Бруно ЯСЕНСКИЙ H O C Но что страннее, что непонятнее всего, - это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. ...А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, - редко, но бывают. (Гоголь. "Нос") Господин доктор Отто Калленбрук, профессор евгеники, сравнительного расоведения и расовой психологии, действительный член Германского антропологического общества и Германского общества расовой гигиены, член-основатель общества борьбы за улучшение германской расы, автор нашумевших книг о пользе стерилизации, о расовых корнях социальной патологии пролетариата и ряда других, сидел в рабочем кабинете по Лихтенштейналлее ј 18 и, попивая послеобеденный кофе, внимательно просматривал гранки своей последней книги "Эндогенные минус-варианты еврейства". Книга, вышедшая всего месяц назад, разошлась в течение одной недели, собрав немало лестных отзывов. Ввиду огромного спроса она спешно переиздавалась массовым тиражом. Несмотря на это, профессор Калленбрук имел основание быть не вполне довольным этим внешним успехом. В руководящих кругах партии книга встречена была доброжелательно, но не без оговорок. Что же касается доктора Гросса, руководителя расово-политического управления партии, то тот откровенно осуждал ряд установок последней работы Калленбрука за их чрезмерную прямолинейность. Мнение доктора Гросса не было в конце концов решающим. Однако сам вождь, перегруженный государственными делами, книги до сих пор не прочел, в имперском же министерстве народного просвещения и пропаганды соглашались рекомендовать ее в качестве обязательного пособия по расоведению для средних школ лишь при условии внесения в новое издание некоторых поправок. Профессор доктор Калленбрук был человеком убеждений, и новые веяния в германском расоведении, с легкой руки доктора Гросса и его соратника профессора Гюнтера приобретшие за последнее время почти официальную окраску, не могли не вызвать в нем живого отпора. Шутка ли сказать! Эти господа пытались отрицать всякие антропологические критерии определения нордической расы, подменяя их мерилами чисто духовного порядка! По мнению профессора Гюнтера, ни форма черепа, ни окраска волос ничего не решают, - решает нордический дух и нордический склад ума. "Вытянутая солдатская и гимнастическая выправка, грудь вперед, живот назад" - вот что, по Гюнтеру, "является существенным признаком нордической расы"1. Доктор Гросс в своих последних статьях пошел еще дальше, прямо утверждая, что расовая диагностика по внешним признакам отпугивает массы и производит плохое впечатление за границей.2 Совсем недавно он договорился в "Фелькише беобахтер" до признания равноценности различных расовых субстанций, сводя почти на нет ведущую роль нордической расы. Почему бы тогда господам Гроссу и Гюнтеру не сделать еще один шаг и не согласиться с Боасом, доказывающим, что по ряду антропологических признаков белый человек примитивнее негра, и с Гартом, отрицающим какие-либо духовные расовые различия?! Нет, профессор Калленбрук гордится своей прямолинейностью и в столь принципиальном вопросе не согласен идти ни на какие уступки. Он сумеет дойти до самого вождя, наглядно представить ему бедственное положение в германском расоведении. Гораздо важнее то, что сам профессор Калленбрук, положа руку на сердце, был не совсем доволен своей последней книгой. В свете того богатейшего материала, который ему удалось собрать во время его двухмесячной научной поездки по концентрационным лагерям Германии для новой работы "О благоприятном влиянии стерилизации на умственные способности шизофреников и асоциальных индивидуумов". Некоторые места из последней книги казались ему самому несколько легковесными. Профессор имел здесь в виду прежде всего ряд абзацев из главы об отличительных признаках семитического носа, как одного из ярко выраженных расовых минус-вариантов, и о влиянии формы носа на психические черты еврейства. На эту оригинальную мысль, не отмеченную ни Гобино, ни, Аммоном, ни Ляпужем, ни даже Г. Ст. Чемберленом, ни современными расоведами, натолкнули профессора Калленбрука исследования ряда немецких и английских ларингологов, которые на материале многих тысяч обследованных ими школьников доказали бесспорное влияние патологических деформаций носовой полости на умственные способности подростков. По сравнению с идеальной прямизной греко-нордического носа семитический нос, - в этом не могло быть сомнений - представлял собой явную патологическую деформацию. С течением веков она утратила свой субъективно-патологический характер и превратилась в один из генотипически обусловленных расовых признаков. Влияние этой деформации на склад ума и психологические особенности еврейства было фактом вполне наглядным и не требовало особых доказательств. До сих пор безупречная логика выводов не вызывала никаких сомнений. Трудности начинались дальше, когда дело доходило до более подробной классификации разновидностей выдающегося и загнутого носа в отличие от прямого, присущего расе греко-нордической. Явную крючковатость бурбонского носа, свойственного французской династии Бурбонов и весьма распространенного по сей день среди французской аристократии, можно было еще без большого труда объяснить историческим влиянием еврейства на французскую политику и на весь французский народ, столь сомнительный в отношении чистоты генофонда. Гораздо сложнее обстояло дело с так называемым римским носом и с характерной для него горбинкой. Римский нос представлял собой тоже несомненное отклонение от классической прямизны греко-нордического. Однако объяснять это причастностью римлян к еврейству было бы весьма неудобно с политической точки зрения да, пожалуй, и неубедительно - с научной. Лирическое описание мужественной красоты римского носа, в противовес грубой утолщенности и безобразию семитического, тоже не удовлетворяло пытливый и требовательный ум профессора Калленбрука, привыкший к строгим научным размежеваниям. Эпитеты вроде "ваяный" или "орлиный" были критериями, почерпнутыми скорее из области эстетики, нежели антропологии. Это слабое звено книги, в целом безусловно блестящей, стоило добросовестному профессору многих бессонных ночей нe только до, но и после выхода в свет его ученого труда. Принятая им в результате длительных исследований новая, более гибкая грань между греко-нордическим и семитическим типами носа устанавливала как основной критерий уже не самую по себе каверзную горбинку, а горбинку в сочетании с гипертрофией парных треугольных гиалиновых хрящей и позволяла, не кривя душой, поместить злополучный римский нос среди многочисленных мутаций греко-нордического. Дойдя до этого места в гранках и перечитав его заново, профессор призадумался. В связи с внесенными исправлениями, очевидно, придется изменить кое-что и в самом описании греко-нордического носа. Не отклоняясь от его идеальной античной прямизны, необходимо сделать некоторые уступки в пользу более распространенных, скажем, даже более вульгарных его разновидностей. Прообразом такого наиболее распространенного арийского носа мог великолепно послужить нос самого профессора Калленбрука, безукоризненно прямой, но немного мясистый, слегка утолщенный на конце. Дабы и в этом случае придерживаться в описании лишь точного языка науки, профессор достал из ящика скользящий циркуль, употребляемый в таких случаях антропометрами, и пошел к зеркалу, готовясь провести перед ним необходимые измерения. Но, взглянув в зеркало, он отшатнулся и со звоном выронил циркуль. Из трюмо глядело на него собственное, немного обрюзгшее лицо, с редкими волосиками, зачесанными на виски, и с коротко, по национальной моде, подстриженными усиками. Только над усами, на месте хорошо знакомого прямого, чуть угреватого носа, между испуганных глаз выдавался огромный крючковатый нос бесстыдно-семитского типа. Профессор потрогал нос рукой, надеясь, что таковой является следствием оптического обмана или минутной галлюцинации. Но - увы! - пальцы его нащупали большой мясистый крюк. Это не была даже римская горбинка, это был целый горб, нахально торчащий между мешковатых глаз, упругий кусок чужого мяса, плотно облегавший зловещую выпуклость парных треугольных хрящей! Профессор Калленбрук был человек верующий. Поэтому нет ничего постыдного и удивительного, что, разубедившись в достоверности собственных чувств, он инстинктивно вознес глаза к небу и три раза подряд плюнул в угол. Когда вслед за тем профессор Калленбрук опять посмотрел в зеркало, он удостоверился, что треть его лица по-прежнему занимает большущий семитский нос, красный, с еле заметными лиловатыми прожилками. Даже самое лицо профессора, всегда открытое и добродушное, дышащее чистокровным германским благородством, вдруг приобрело коварное семитское выражение. Профессор в сердцах сплюнул еще раз и, раздосадованный, отвернулся от зеркала. Не теряя надежды, что все это ему только мерещится, - может быть, у него просто повышенная температура, - профессор Калленбрук достал градусник и сунул его под мышку. С закрытыми глазами он досчитал до тысячи. Термометр показывал 37. Профессор еще раз подошел к зеркалу и с отчаянием рванул двумя пальцами бог весть откуда взявшийся незванный нос. Нос даже не дрогнул, видимо и не думая разлучаться с облюбованным местом на лице профессора. Более того, приняв прикосновение пальцев Калленбрука за естественный простонародный жест, он добродушно выпустил две сопли, которые профессор из врожденной опрятности вынужден был тут же вытереть платком с вполне понятной брезгливостью, с какой каждый из нас утирал бы чужие сопли. Тут уж не выдержали даже железные нервы Калленбрука, и профессор заплакал, с ужасом убеждаясь, что шмурыгает новоявленным еврейским носом, как своим собственным, и что слезы через носослезный канал преспокойно стекают под нижнюю носовую раковину, как будто знали эту дорогу с детства и не замечали здесь никаких перемен. Кто-то постучал в комнату. Профессор Калленбрук с ужасом закрыл нос рукой и покосился на дверь. Увидев человека, стоящего на пороге, он вскрикнул от неожиданной радости и с распростертыми объятиями бросился к нему навстречу. Действительно, провидение не могло придумать ничего более уместного: в минуту тяжелого испытания оно ниспослало ему друга. * * * Господин член судебной палаты Теодор фон-дер-Пфордтен остановил его жестом и, положа Калленбруку руки на плечи, мягко повернул его лицом к свету. Внимательно, как врач, он осмотрел нос профессора, наклоняя при этом свою седую голову то в ту, то в другую сторону, словно желал рассмотреть феномен со всех возможных точек зрения. Наконец, отойдя на несколько шагов и заложив руки за спину, он укоризненно покачал головой. - О Теодор! - глотая навернувшиеся слезы, воскликнул Калленбрук. - Ты видишь, что со мной случилось? Это произошло только что, за минуту до твоего прихода. Я сам не верил своим глазам. Скажи мне - отчего бы это? Разве с кем-нибудь в жизни случалось что-либо подобное? Господин фон-дер-Пфордтен без приглашения опустился в кресло и, закинув ногу на ногу, стукнул папиросой по крышке портсигара. - Да-а-а... - протянул он значительно и задумчиво выпятил губу. Сказав это, он снова погрузился в длительное молчание, время от времени пуская в воздух аккуратные кольца дыма, - знаменитые пфордтеновские кольца, которые спорщики в "Клубе господ" на пари надевали по дюжине на биллиардный кий. Профессор Калленбрук стоял как на иголках, не спуская глаз с выпяченных губ друга, в ожидании, что вот-вот на его наболевшее сердце польется сладостный бальзам утешения. - Не было ли в твоей семье с отцовской или, может быть, с материнской стороны какого-нибудь предка еврея? - медленно произнес господин член судебной палаты фон-дер-Пфордтен. Профессор Калленбрук от неожиданности присел на стул. - Теодор! - воскликнул он укоризненно. - Как ты можешь говорить подобные вещи! Ты же знаешь прекрасно всю мою семью. Разве мой покойный отец не был близким другом твоего покойного отца? - Может быть, какой-нибудь дедушка или прадедушка, которого я не имел удовольствия знать? - холодно допытывался фон-дер-Пфордтен. - Ты оскорбляешь меня! - выкатывая грудь, петушился профессор. Огромный крючковатый нос на его бледном арийском лице даже покраснел от возмущения. - Я не ожидал этого от тебя, Теодор! - О, знаешь, в наше время... - пожал плечами приятель. - Да и потом это противоречит здравому смыслу. Разве от этого на пятидесятом году жизни может внезапно перемениться нос? - Не скажи! Это вполне возможно, - с убийственной уверенностью настаивал седой господин. - Большинство наследственных признаков дает о себе знать именно в зрелом возрасте. Все дело в генотипической предрасположенности. - Но ведь у меня - клянусь тебе! - это произошло совершенно внезапно. Только что я отобедал в кругу семьи, сел с чашкой кофе просматривать гранки - и вдруг... - Это всегда так бывает, - неумолимо подтвердил господин член судебной палаты. - Конституциональные особенности проявляют себя иногда даже в более позднем возрасте, чем у тебя. Например, у моего покойного дедушки, известного бонвивана, гехаймрата Альберта фон-дер-Пфордтен, бессменного посла его величества короля Пруссии при турецком дворе, на шестидесятом году жизни выскочила однажды на лбу препротивная шишка. И что же! Порывшись в хрониках нашей семьи, он установил, что точно такую же шишку имел над левым глазом его прадед, рыцарь Мальтийского ордена, Густав фон-дер-Пфордтен, который, по словам летописцев того времени, вынужден был даже заказывать себе шлемы особого фасона. - Да, но одно дело шишка, а другое - нос... - уже слабо защищался Калленбрук. - Ни у одного из моих предков никогда не было такого носа. - Это можно проверить, - услужливо предложил господин член судебной палаты. - Нет ничего проще, как по актам гражданской записи восстановить точную родословную. Господин фон-дер-Пфордтен достал золотые часы и поднялся с кресла: - Еще не поздно. Можем сходить сейчас же и выяснить это, не откладывая. - Хорошо, пойдем! - торопливо, хотя и без особого энтузиазма согласился Калленбрук. - По крайней мере ты убедишься в нелепости твоих инсинуаций. Но... как же я выйду на улицу с таким носом? - Поднимешь воротник. Кстати уже смеркается. Профессор доктор Отто Калленбрук, по самые глаза закутанный шарфом, с поднятым воротником пальто, пропустил своего друга и вышел за ним на лестницу. Он не благословлял больше провидение, в тяжелую годину пославшее ему фон-дер-Пфордтена. Охотнее всего он отвязался бы от этого настойчивого господина, вместо утешения заронившего в его душу змеиный клубок сомнений. Он с ужасом подумал, что постигшее его из ряда вон выходящее горе, которое можно было известное время держать в тайне, станет теперь достоянием всего города. Пфордтен раструбит об этом на всех перекрестках, что, при его огромных связях в руководящих кругах партии, не доставит ему особого труда. Если бы столь невероятный слух распространял кто-либо другой, ему могли б еще не поверить. Но Теодору фон-дер-Пфордтену, автору первой национал-социалистической конституции, законодателю славной мюнхенской революции 9 ноября 1923 года, участнику незабываемой битвы у Фельдгернгалле, - нет, Теодору фон-дер-Пфордтену без колебания поверит всякий! Тут профессора вдруг осенила уже совсем странная, ни на что не похожая мысль: "Постойте, да ведь фон-дер-Пфордтен, если мне память не изменяет, был убит в битве у Фельдгернгалле!.." Профессор Калленбрук застыл с поднятой ногой на ступеньке лестницы. Он хотел было повернуть назад, разыскать в шкафу "Национал-социалистический справочник" и посмотреть в "Жизнеописаниях наших вождей", действительно ли погиб, или остался в живых его друг Теодор фон-дер-Пфордтен. Но тут спускавшийся по лестнице впереди него седой господин обернулся и остановился тоже. - Может быть, ты раздумал? - спросил он с нескрываемой иронией. - Можем вернуться, я не настаиваю. - Нет, нет! Что ты! - заторопился Калленбрук. Он засеменил по ступенькам вниз, не спуская недружелюбных глаз с бронированного затылка фон-дер Пфордтена. В прорезь между полями касторового котелка и крахмальным воротничком пухлой розовой складкой выпирала шея. * * * На дворе моросил дождь. В жидких сумерках внезапно зажглись фонари. Фонари стояли двумя рядами, как долговязые солдаты в стальных шлемах, вспыхнувших в темноте под лучом прожектора. У профессора Калленбрука было ощущение, что его ведут сквозь строй. На перекрестке два корпоранта в цветных шапочках методически, без увлечения избивали палками небольшого человечка, заслонившего голову рукой. Юноша в зеленой бархатной шапочке приговаривал при этом назидательно: - Переходи, проклятый жид, на другую сторону, когда мы идем! Не болтайся под ногами! Третий юноша, в красной шапочке, стоял поодаль в позе объективного наблюдателя и ограничивался лаконическими советами вроде: - Бей по переносице! Или: - Двинь-ка еще раз в левое ухо! В центре перекрестка стоял полицейский в лакированной каске, невозмутимо неподвижный, как статуя, с томно свисающей у пояса резиновой дубинкой. Бедный профессор Калленбрук ушел с глазами в свой шарф и проскользнул мимо занятых корпорантов. Он ускорил шаг, желая нагнать опередившего его фон-дер-Пфордтена. Но тот немедленно тоже прибавил шагу, и Калленбрук понял, что его друг нарочито не хочет идти с ним рядом. Пройдя еще один квартал, господин фон-дер-Пфордтен свернул в ворота какого-то большого, слабо освещенного сада. Судя по расположению, это был Тиргартен, хотя он походил скорее на ботанический сад. На это указывали растущие в нем деревья самых причудливых и разнообразных форм. Там были деревья громадные, как баобабы; были тонкие и высокие, как кипарисы; были и такие ветвистые снизу и оголенные у верхушки, что казалось, растут они вверх ногами, и были, наоборот, ощипанные снизу и кудластые наверху, как хамеропсы; были скрюченные в одну сторону, как гигантские кусты саксаула, и были шарообразные, словно подстриженные искусной рукой садовника. Все деревья увешаны были сверху донизу не то шишками, не то фруктами, - в точности разглядеть не позволяло слабое освещение. В середине усыпанной гравием площадки возвышался круглый киоск со множеством окошек. Господин фон-дер-Пфордтен остановился около одного из них и подождал запыхавшегося Калленбрука. - Здесь вы получите любую справку, - указал он профессору на освещенное окошко и видневшуюся в нем голову огненно-рыжего, мордастого чиновника с усами а ля кайзер Вильгельм. Веснушки лежали на лице чиновника, как медные пятаки на подносе. - То есть как? - удивился Калленбрук. - Вы же хотели повести меня смотреть акты гражданской записи? - Совершенно верно. - Но ведь, если не ошибаюсь, это Тиргартен! - недоумевал профессор. - Не ошибаетесь. Раньше здесь был действительно Тиргартен. Мы переделали его в генеалогический сад. - Ге-не-а-ло-ги-че-ский сад? - в изумлении переспросил Калленбрук. - Так точно. Разве вы об этом не слыхали? Это изумительное достижение коммунального хозяйства нашего города и подлинный триумф нашей администрации. Вместо того чтобы в каждом отдельном случае рыться в разрозненных актах метрических записей, разбросанных к тому же по десяткам архивов, вы приходите сюда. Каждый берлинец может найти здесь свое генеалогическое дерево. Оно пластически представит ему всю его родословную вспять до десятого колена. Вам достаточно заполнить вот эту анкету. Пфордтен подсунул Калленбруку один из лежавших перед окошком бланков и, обмакнув перо, услужливо подал его профессору: - Пожалуйста, вот здесь: имя, фамилия, год и место рождения, имена родителей, девичья фамилия матери... Остального можете не заполнять. Ниже: на предмет чего требуется справка, - подчеркните первый вопрос: "Имеются ли у указанного лица предки еврейского происхождения?" Больше ничего. Десять пфеннигов за справку... Господин чиновник, будьте любезны! Профессор Калленбрук с трепетом посмотрел на раскрывшуюся пасть пневматической трубы, в которую скучающий огнеусый чиновник механическим жестом опустил его анкету. Труба глотнула и закрылась. Профессор в изнеможении опустился на скамейку. Ровно через пять минут чиновник окликнул его по фамилии и вручил требуемую справку. На обороте вопросника значилось: "Дед именуемого лица по отцовской линии - Герман Калленбрух, сын Исаака Калленбруха и Двойры, рожденной Гершфинкель. Родился в 1805 г. в Золингене. В 1830 г. переселился в Берлин. В 1845 г. принял евангелическое вероисповедание и переменил фамилию Калленбрух на Калленбрук. Смотри генеалогическое дерево ј 783211 (квартал XXVII, аллея 18-я)". - Это неправда! Это поклеп! - завопил Калленбрук, размахивая бланком перед усами равнодушного чиновника. Шарф, окутывавший лицо профессора, размотался и возмущенно затрепетал на ветру. - Как вы смеете! Я знал лично моего покойного дедушку! Чиновник поднял на него скучающие глаза. - Прошу не шуметь! - сказал он строго. - Если вы не доверяете нашей справке, купите себе зеркальце. Профессор Калленбрук поспешно упрятал в шарф свой злополучный семитский нос и без слов отошел от окошка. - Пойдемте разыщем ваше генеалогическое дерево, - потянул его за рукав фон-дер-Пфордтен. - Здесь точно указана аллея. В генеалогическом дереве не может быть ошибок. Каждый месяц на основе вновь разысканных документов в него вносят соответствующие поправки. Он увлек за собой осунувшегося и сгорбленного Калленбрука в лабиринт тускло освещенных аллей... - Здесь, - воскликнул услужливый член судебной палаты. Он остановился у большущего дерева, похожего на обыкновенную ель, сверху донизу увешанную шишками. - Сейчас посмотрим. Внизу на дощечке с номером должен быть штепсель. Господин фон-дер-Пфордтен наклонился. Щелкнул выключатель, и дерево вспыхнуло ярким электрическим светом. - Пожалуйста! Полюбуйтесь! Профессор Калленбрук от неожиданного света зажмурил глаза. Это походило на настоящую рождественскую елку. То, что бедный профессор в темноте принял за шишки, оказалось при свете человеческими фигурками из пластмассы, одетыми с кропотливой точностью по моде своей эпохи. На сучках и ветках слева восседали, как канарейки, маленькие бюргеры в желтых жилетах и клетчатые матроны в высоких чепцах, похожие на удодов. На верхней ощипанной ветке одиноко, как сыч, сидел неисправимый холостяк дядя Грегор, худенький, с большущей головой и пышными седыми бакенбардами. Сухая тетка Гертруда в неизменной черной юбке с хвостом, как у трясогузки, кидала со своего сучка возмущенные взгляды на зябко нахохлившегося супруга, дядю Пауля, словно и на этот раз он, а не кто иной, поставил ее в такое неудобное положение. Зато по правую сторону, - о боже! - по правую, подвешенные к веткам за шею (видимо, в порядке запоздалого наказания за злостную порчу германской расы), висели целыми гирляндами грустные маленькие евреи в ермолках и лапсердаках, один даже, - профессору это запомнилось особенно четко, - в настоящей шапке раввина с меховой опушкой. Бедный профессор Калленбрук испустил душераздирающий крик и, закрыв лицо руками, упал без чувств. * * * Придя в себя, он сообразил, что сидит на скамейке. Перед ним стоял Теодор фон-дер-Пфордтен и, жестикулируя, видимо, давно уже убеждал его в чем-то весьма настоятельно: - ...Я веду все это к тому, что во имя той капли германской крови, которая течет в ваших жилах, вы должны решиться без колебания. Вспомните ваши собственные великолепные слова о необходимости освободить германский народ от неполноценных элементов! Не вы ли писали о героях великой войны - инвалидах, что люди, во имя защиты родины показавшие однажды мужество и презрение к смерти, должны проявить его вторично, лишив себя жизни, чтобы перестать быть бременем для Третьей империи? - Нет, это не я писал, уверяю вас! Это Эрнст Манн! - пытался возразить профессор. - Тем лучше. Я рад, что эти блестящие слова исходят от чистокровного немца. Но ведь в дискуссии о неполноценных вы целиком солидаризировались с Эрнстом Манном, с профессором Ленцем и другими истинными германцами. Вы даже не раз отстаивали публично их точку зрения. Разве это не так? - Да, это так... - удрученно подтвердил Калленбрук. - Вот видите! Представьте, как обрадуются и какой вой поднимут враги национал-социалистической Германии, узнав, что один из виднейших теоретиков и идеологов расизма оказался... евреем. Вы понимаете сами, вы должны исчезнуть, и исчезнуть возможно без шума, пока все это дело не стало еще достоянием гласности. Я мог бы вам одолжить свой револьвер, но слишком откровенное самоубийство наши враги не преминули бы тоже использовать для новых нападок на Третью империю. Разумнее всего, если вы сумеете придать вашей смерти безобидную окраску несчастного случая. Я рекомендовал бы вам кинуться под поезд или утопиться в Шпрее. Всем известно ваше пристрастие к рыбной ловле, и это не вызовет особых подозрений. - Но моя жена, мои дети! - в отчаянии простонал профессор. - О, мы не оставим их, можете быть покойны. Детей ваших через некоторое время мы переведем во вспомогательные школы... - Во вспомогательные школы? Но ведь там стерилизуют! - взмолился Калленбрук. - Вы понимаете сами, мы не можем допустить дальнейшего засорения германской расы элементами еврейского происхождения. В вашей последней книге вы очень правильно подошли к этому вопросу... Что же касается вашей жены, она как безупречная немка и женщина относительно молодая сможет еще дать Германии не одного бравого арийского потомка. После вашей смерти мы подыщем ей достойного мужчину. Кстати, господин регирунгсрат Освальд фон Вильдау, великолепный экземпляр чистокровного германца, всегда, кажется, дарил ее своим вниманием. - Освальд фон Вильдау! - возмутился профессор. - Но ведь он женат! - Какие пустяки! - пожал плечами фон-дер-Пфордтен. - И кто это говорит? Профессор Калленбрук! Не вы ли сами неопровержимо доказали в своей последней книге, что в интересах чистоты расы круг производителей должен быть ограничен небольшим количеством избранных мужчин? - Нет, клянусь вам, это не я писал! Вы путаете! Это Миттгард! - Великолепно. Но вы цитировали его в своей книге. Разве вы не ссылаетесь в ней неоднократно на его "Путь к обновлению германской расы"? Профессор смиренно поник головой. Скорчившись, он сидел на скамейке, словно весь ушел в воротник пальто. Оспаривать собственные аргументы не имело никакого смысла. К тому же после всего, что случилось, от Теодора фон-дер-Пфордтена все равно ему не уйти... Тогда, как последний луч надежды, в голове Калленбрука опять промелькнула странная мысль: "А что, если фон-дер-Пфордтен действительно был убит в битве у Фельдгернгалле?.." Профессору показалось даже, что он припоминает какой-то некролог в какой-то гнусной оппозиционной газетке: "Член судебной палаты господин Теодор фон-дер-Пфордтен, автор знаменитой национал-социалистической конституции (на основании которой треть населения Германии объявлялась вне закона и убивать ее разрешалось каждому встречному!), погиб - о, ирония судьбы! - от руки блюстителя порядка: убит во время пивного путча шальной полицейской пулей, не дождавшись проведения в жизнь своей кровожадной конституции..." Профессор Калленбрук с усилием напрягал память. Кажется ему это или это было в действительности? Он не слушал уже, что говорил фон-дер-Пфордтен, не перестававший апеллировать к его капле германской крови. Профессор решил выждать и ошарашить противника неожиданным вопросом. Если Пфордтен смутится, значит, он действительно умер, и тогда его свидетельство и его широкие связи не так уж опасны. - Я сказал вам, кажется, все, что обязан был сказать, - натягивая перчатки, поклонился фон-дер-Пфордтен. - Извините, что не пожму на прощание вашу руку. Вы сами понимаете, это противоречило бы моим убеждениям. Послушайтесь моего дружеского совета и сделайте это сегодня же вечером, чем скорее, тем лучше. Должен вас предупредить: в случае, если у вас не хватит мужества умереть самому, партия вынуждена будет вам в этом помочь... - Вам легко об этом говорить, - в последней попытке самозащиты, не спуская глаз с Пфордтена, выпалил Калленбрук. - Если не ошибаюсь, вам лично уже помог в этом однажды некий полицейский. Вы ведь давно умерли, господин фон-дер-Пфордтен! Калленбрук подался вперед в ожидании эффекта удара. - Истинные национал-социалисты не умирают, - уклончиво ответил фон-дер-Пфордтен, приподымая котелок. Он повернулся и медленно исчез в глубине полутемной аллеи, оставив обуреваемого сомнениями Калленбрука в прежней мучительной неуверенности. * * * Оставшись один, профессор Калленбрук долго сидел, погруженный в горькое раздумье. "В конце концов партия за мои заслуги могла бы сделать для меня исключение... - сказал он себе после противоречивых размышлений. - Может быть, мне следовало бы добиться аудиенции у вождя? Разве бессмертный Заратустра национал-социализма Фридрих Ницше не происходил из польской семьи Нецких? Польское происхождение, если разобраться, не намного лучше еврейского. Прибавить к польскому происхождению Ницше его ярко выраженную шизофрению, и шансы станут почти равными... О боже! - встрепенулся профессор. - Я даже думать стал, как еврей! Разве раньше я осмелился бы когда-либо так подумать о нашем великом учителе? Нет, фон-дер-Пфордтен прав! Наследственный яд еврейства уже отравил мою германскую душу. Я больше не хозяин своим мыслям. Нет для меня спасения! Если я не покончу с собой, они все равно сделают это за меня..." С тяжелым вздохом он поднялся со скамейки и, сутулясь, поплелся вон из сада по направлению к Шпрее. Однако ноги по старой привычке привели его к пивной Левенброй. Большие часы на углу показывали семь. Да, это было как раз обычное время, когда завсегдатаи круглого стола в пивной Левенброй, члены-основатели Общества борьбы за чистоту германской расы, собирались за кружкой-другой потолковать о высоких материях и обсудить текущие вопросы движения. Не дальше как вчера он сидел здесь в своем уютном кресле, имея по левую руку профессора Себастьяна Мюллера, по правую - бравого доктора Фабрициуса Гиммельштока, редактора "Германского медицинского еженедельника" и автора нашумевшего "Евгенического исследования состава семей всей прусской полиции", - сидел и спокойно обсуждал вместе с ними экстренные меры выправления катастрофической статистики, согласно которой семьи прусских полицейских размножаются в три раза медленнее, чем семьи простых рабочих. При виде вывески "Левенброй" профессора Калленбрука захлестнул рой навязчивых воспоминаний, вызывая на его глазах слезы умиления. Его непреодолимо потянуло еще раз, хотя бы через витрину, бросить прощальный взгляд внутрь знакомой пивной, на коллег, сидящих за столом. Да, они сидели там, как обычно, вокруг своего любимого стола с неизменной дощечкой "занято". Профессор с волнением увидел свое пустующее кресло. Зная врожденную аккуратность Калленбрука, они, должно быть, теряются сейчас в догадках, что могло ему помешать быть в эту минуту среди них. Все почти были в сборе. Не хватало лишь его да бравого доктора Гиммельштока, задержавшегося, очевидно, в своей редакции. В больших граненых кружках золотела янтарная влага. Бедный профессор явственно ощутил во рту ее горьковатый привкус и провел языком по губам. Господин юстицрат Нольдтке держал в руках пухлую неразрезанную книгу и, ударяя по ней ладонью, доказывал что-то круглолицему профессору Мюллеру с пасторальным венчиком седых волос, всклокоченных вокруг лысины. Профессор Калленбрук привстал на цыпочки и прильнул к стеклу, желая разглядеть название книги. Прикосновение холодного стекла вернуло его мгновенно из сферы умильных грез в мрачную действительность. - Вы что тут делаете? - раздался за его спиной знакомый голос. Профессор Калленбрук обернулся. Перед ним стоял бравый доктор Гиммельшток, как всегда одетый с иголочки, в новой фетровой шляпе, чуть сдвинутой на затылок. - Ослепли? - указывал он палкой на надпись в витрине: "Евреям вход воспрещен". - Кажется, ясно? - ...Вы... не узнаете меня? - растерянно пролепетал Калленбрук. - У меня нет и не может быть знакомых среди представителей вашей расы! - с достоинством смерил его взглядом Гиммельшток. - Проходите и не портите нам вида на улицу! Он отстранил Калленбрука палкой и исчез в дверях пивной. Профессор Калленбрук отшатнулся, задев одного из прохожих. Тот оттолкнул его с такой силой, что бедный ученый растянулся во весь рост под одобрительный хохот зевак. От удара о тротуар у профессора выскочила искусственная челюсть. Он пополз было за ней на четвереньках, но кто-то предусмотрительно поджигнул ее ногой на середину улицы, под проезжающие автомобили. Профессор Калленбрук подумал, что утопиться можно и без челюсти, и, встав на ноги, торопливо свернул в первую узкую улочку. Стараясь пробираться незамеченным, после нескольких минут ходьбы он спустился к Шпрее. На черной поверхности реки плавали жирные блики фонарей. Профессор остановился на мосту. Внизу чавкала вода, проделывая явственные глотательные движения. Волны столпились вокруг быков моста, словно дожидались здесь профессора Калленбрука, и, не стесняясь его присутствием, уже смаковали его несколько полное, хорошо сохранившееся для своего возраста пятидесятилетнее тело. Такое грубое равнодушие к человеческим переживаниям показалось профессору оскорбительным. Он торопливо прошел мост, решив покончить с собой где-нибудь в другом месте. Он спустился на набережную и долго шел вдоль реки, от времени до времени останавливаясь и высматривая подходящее местечко. Река забегала вперед и, смачно облизываясь, поджидала его на каждом повороте. После длительных поисков он облюбовал себе, наконец, укромный уголок - настоящую пристань самоубийцы, когда до его ушей долетел топот шагающих ног и звуки хоровой песни. Это была его любимая песня - песня Хорста Весселя, неоднократно исполнявшаяся в пивной Левенброй с неизменным успехом и не без участия профессора Калленбрука. Он мысленно пропел первые строки. Вдруг он заметил, что пустынная до сих пор набережная стала быстро оживляться. По тротуарам и по мостовой врассыпную бежали люди. С шумом захлопывались окна и ворота домов. Песня Хорста Весселя слышалась все ближе. Профессор Калленбрук неожиданно очутился среди бегущих людей. Кто-то крикнул ему в ухо по-еврейски: - Чего стоишь? Беги! Профессор хотел было обидеться, что его принимают за еврея, но не успел. Охваченный паническим ужасом, он, не размышляя, пустился во весь мах вслед за другими. Количество бегущих таяло, растворяясь в переулках и подворотнях. Профессор Калленбрук не знал, куда ему свернуть, не знал даже точно, где он находится. Измученный одышкой, он прислонился к фонарному столбу, жадно хватая ртом воздух. - Беги! - крикнул промчавшийся мимо мужчина. Профессор послушно пробежал еще несколько шагов и, наконец, без сил опустился на край тротуара. Мужчина, опередивший его, остановился в нерешительности, потом вернулся и, взвалив к себе на плечи Калленбрука, побежал дальше. Они свернули в какой-то узенький переулочек, и мужчина с Калленбруком на спине нырнул в большие темные ворота, пропахшие чесноком и кошками. Во втором дворе, на черной лестнице, он посадил Калленбрука на ступеньки. Оба дышали долго и часто, вслушиваясь в нарастающие звуки хоровой песни Хорста Весселя, любившего стихи, вино и девочек. Песня прогремела мимо под трещотки свистков и звон битых стекол и постепенно стала удаляться. - Пойдем, - шепнул мужчина. Он поднялся, поманив за собой Калленбрука. Они вскарабкались по узкой крутой лестнице на четвертый этаж. Профессор взбирался с трудом. Со студенческих времен ему не приходилось так много бегать. Пройдя темный коридор, мужчина постучал в одну из дверей. Дверь открыли не сразу. Люди за дверью долго выспрашивали по-еврейски пришедшего. Наконец, скрипнул засов... * * * В комнате, куда ввел Калленбрука незнакомец, стоял длинный стол. На столе горели свечи в двух семисвечных канделябрах, стоял телефон, две тарелки с мацой, лежал раскрытый талмуд огромных размеров и большая груда золотых монет. За столом сидело двенадцать ветхих евреев в меховых раввинских шапках. У евреев были седые бороды до пояса и пейсы, длинные, как растянутые пружины. При виде профессора Калленбрука все двенадцать старцев с неожиданной в их возрасте резвостью вскочили с мест и спели хором: Мы - дюжина, мы - дюжина Сионских мудрецов! Весь мир нам нужен, нужен нам! Съедим его за ужином... Кончив петь, они проделали челюстями несколько прожорливых движений и лязгнули зубами, образно показывая, как будет происходить это съедение всего мира за одним ужином. Затем, проплясав на месте несколько тактов, старцы, как по команде, снова уселись за стол и погрузились в суровое молчание. - Кто ты такой? - обратился к Калленбруку самый ветхий еврей. Волосы росли у него из ушей и из носа, седые, как полынь, и буйные белые брови, ниспадавшие на глаза, казались второй парой усов, выросших по ошибке над глазами. - Кто я такой? - скорбно прошамкал Калленбрук. - Еще вчера я был богатым и почитаемым человеком, главой семьи и гордостью друзей. А теперь? Теперь я просто бедный еврей. - Какое несчастье тебя постигло? - торжественно, как по загодя установленному церемониалу, спросил старец с двумя парами усов. - Ой, господин сионский мудрец! - вздохнул протяжно Калленбрук. - Меня постигло такое несчастье, что, если я вам расскажу, вы мне не поверите. У меня был прекрасный арийский нос, - какой нос! - и мне его подменили вот этой тыквой. У меня была еще молодая, совсем недурная жена, и у меня ее отняли и велели ей делать детей с женатым господином регирунгсратом Освальдом фон Вильдау. У меня были дети, - какие дети! - и их заберут во вспомогательную школу и там их стерилизуют, чтобы они не могли больше размножаться. У меня была слава и почет, а теперь я не могу показаться на улицу, чтобы любой щелкопер не вышиб у меня челюсть и не выпачкал платье. Скажите, господин сионский мудрец, бывал ли когда на свете человек несчастнее меня? Тут все двенадцать евреев сострадательно покачали головами, а старец с лицом, заросшим полынью, спросил в третий раз: - Хочешь ли ты отомстить тем, кто тебя обидел? - Хочу ли я отомстить? А вы бы не хотели отомстить за свою испорченную жизнь, за свою поруганную жену, за своих стерилизованных детей? Но скажите, господин сионский мудрец, - что я могу сделать? - Хорошо, - кивнул старец, - мы тебе поможем. Поклянись только, что ты навсегда останешься с нами и никогда никому ничего ни при каких обстоятельствах не расскажешь. Вот на тарелке маца. Она замешана на крови господ национал-социалистов, расстрелянных самим господином Гитлером. Отломи кусок и съешь! - Пропади они все пропадом! - воскликнул профессор, отломил большой кусок мацы и проглотил не жуя. Тут он почувствовал, что его мысли вдруг преисполнились неизвестной ему доселе хитростью и коварством и что в голове у него зреет еще смутный, но на редкость адский план. - Как бы ты хотел им отомстить? - спросил старец. - Подождите, подождите, у меня есть идея! - вдохновенно возвестил Калленбрук. - Они основали генеалогический сад, где по актам, гражданской записи воссоздают точную родословную каждого немца вспять до десятого колена. Каждый месяц на основе вновь разысканных документов они вносят поправки в генеалогические деревья. Давайте подкупим всех архивариусов Германии и впишем в метрические записи каждому чистокровному немцу по одному предку еврею! Завтра вся Германия узнает, что Геринг - вовсе не Геринг, a Hering - простая еврейская селедка - и что нет ни одного национал-социалиста, дедушка или по крайней мере прадедушка которого не был бы евреем! Выслушав слова Калленбрука, все двенадцать мудрецов пустились отплясывать большевистский гопак. Когда улеглась первая вспышка всеобщего восторга, старец с двойными усами обратился к Калленбруку: - Было нас до сих пор двенадцать сионских мудрецов. Каждый из нас придумал немало козней на погибель христианскому миру, но никто не додумался до более гениального плана. Ты заслужил почетное звание сионского мудреца. С сегодняшнего дня нас будет тринадцать! Тут все старички пришли в такое ликование, что долго не могли угомониться. Профессору Калленбруку надели на плечи атласный лапсердак, на голову большую шапку раввина и усадили его на самое почетное место. Профессор не без удивления заметил, что из его бритого подбородка, как вода из библейской скалы от прикосновения жезла Моисеева, брызжет длинная серебряная борода. Когда водворилась тишина, старики приступили к обсуждению деталей плана мщения. - Если в один день у каждого немца окажется по предку еврею, то всем им, волей-неволей, придется с этим примириться, и между ними не получится никакого раздора, - сказал черный, лоснящийся старец с длинными клыками седых усов, похожий на моржа. - Поэтому, по моему разумению, нужно вписывать не сразу всем, а постепенно: сначала одним национал-социалистам, и не всем, а сперва только самым заслуженным. Все согласились с этим справедливым замечанием, и тут же было постановлено для начала вписать еврейских предков только членам национал-социалистической партии, обладателям партийных билетов с ј 1 по ј 10 000. К подкупу архивариусов решено было приступить немедленно. Старички поспешно принялись сгребать со стола золотые монеты и, позванивая ими в карманах, спели хором: Гей, Сион, сияй восторгом! Увеличился наш орган На одного мудреца! Ламцадрица ца-ца! Затем, выкинув несколько коленцев и нахлобучив шапки, они скопом исчезли в дверях, оставив Калленбрука одного за пустым столом с телефоном и двумя семисвечными канделябрами. Профессор хотел было окликнуть усобрового старца, спросить, оставаться ли ему здесь, или идти вместе с ними, но комната была уже пуста. Свечи горели тускло, подмигивая профессору и проливая стеариновые слезы на опустевший стол, на тарелку с мацой, на одинокий забытый кружок золотого металла. Профессору Калленбруку стало не по себе. У него промелькнула мысль, не заманили ли его в ловушку. Мысль эта сгустилась в паническую уверенность, когда в коридоре настойчиво, не умолкая, задребезжал звонок. Профессор метнулся, задел локтем и сшиб канделябры. Свечи заморгали и потухли. Он остался в полной темноте. Теперь ему казалось, что звонят не в коридоре, а надрывается на столе телефон. Дрожащими руками он шарил впотьмах по столу, не находя аппарата, и больно ушиб обо что-то палец. Наконец рука его нащупала телефонную трубку. Он рванул ее и поднес к уху... - Алло! Кто это? * * * - Господин профессор Калленбрук? - закартавил в трубку чей-то знакомый голос. - Добрый вечер! Говорит доктор Гиммельшток. Что это с вами сегодня? Почему вас нет в пивной Левенброй? Сидим без вас уже полтора часа. Наконец решили вам позвонить. Вы нездоровы? - Я?.. То есть как это?.. - бормотал Калленбрук. - Жаль, что вы не забежали на кружечку. Господин юстицрат Нольдтке был сегодня в ударе и рассказывал очень интересные вещи... Кстати, должен вас поздравить: ваша книга об эндогенных минус-вариантах еврейства очень понравилась вождю. Читал ее вчера в постели до двух часов ночи... Ну, когда же мы вас увидим? Завтра? Давайте, обязательно. Есть много интересных новостей!.. Если успею, заеду к концу послушать ваш сегодняшний доклад... Собеседник повесил трубку. Профессор Калленбрук еще несколько минут сидел в темноте с телефонной трубкой у уха. Потом ощупью повесил трубку на рычаг. Нашарил рукой выключатель. Вспыхнула настольная лампа. Щуря глаза от света, профессор оглядел свой старый, хорошо знакомый кабинет - письменный стол, телефон, пепельницу, ящик для сигар, разложенные на столе гранки: "В противовес римскому носу и другим многочисленным разновидностям классического греко-нордического типа семитический нос характеризует прежде всего заметная гипертрофия парных треугольных гиалиновых хрящей, образующая в сочетании с выдающейся горбинкой..." Профессор Калленбрук одним прыжком вскочил из-за стола и подбежал к зеркалу. Шумный вздох облегчения сотряс его плотное тело. Между мешковатых глаз, над усиками, коротко подстриженными по национальной моде, возвышался безукоризненно прямой, чуть утолщенный на конце нос Калленбруков. Строгость и чистота его арийских линий не могли вызвать никаких сомнений. Профессор провел ладонью по лбу: "Пфуй! И как это человеку может померещиться подобная дрянь?" Он вернулся к столу, взглянул на номер "Фелькише Беобахтер" с отчеркнутым красным карандашом объявлением: "Сегодня, в 8 часов вечера, в "Клубе друзей воинствующей евгеники" профессор доктор Отто Калленбрук прочтет доклад на тему: "Семитический нос как один из наследственных минус-вариантов еврейства". После доклада - прения". Профессор взглянул на часы: "Ай-ай-ай! Без десяти восемь!" - Берта! - позвал он, открывая дверь в коридор. - Берта! Дай мне мой черный сюртук и вели Мицци быстренько погреть стакан пива. - Зажги верхний свет, Берта! - попросил профессор, беря сюртук из рук жены. Повязывая галстук, он искоса наблюдал в зеркало плавную поступь жены, медлительные движения ее полных рук, вытряхивающих из пепельницы окурки. - Берта! - окликнул он ее, вкалывая булавку. - Представь себе на минуту такое невероятное положение: что бы ты сделала, если бы твой муж... - это, конечно, смешно и абсурдно, но предположим на минуту, - что бы ты сделала, если бы твой муж оказался евреем? - У тебя всегда такие странные шутки, Отто! - Ну, допустим на одну минуту, - настаивал супруг. - Что бы ты тогда сделала? - Ну, конечно, я бы бросила его немедленно. - И тебе ничуть не было бы жалко ни того, что у вас есть дети, ни тех долгих лет, которые вы прожили вместе? - Какой ты чудной! С какой стати жалеть еврея! - А куда же ты ушла бы от него? К господину регирунгсрату Освальду фон Вильдау? - не в состоянии заглушить в своем голосе злобные нотки, ехидно спросил Калленбрук. - Видишь, какой ты злой! - покраснела жена. - Задаешь мне нелепые вопросы только затем, чтобы меня уколоть. Неужели всю жизнь ты будешь меня ревновать к господину фон Вильдау? - Хе-хе! Я ведь шучу, - засмеялся профессор. - Нечего обижаться. Он принужденно потрепал ее по щеке: - Ты ответила, как подобает истинной немке. Ну, иди, пришли мне мое пиво. Он чувствовал раздражение, неизвестно почему нараставшее в нем к этой полной, дебелой женщине, матери трех его детей, и предпочитал остаться один. - Папа, вот, пожалуйста, твое пиво! - тоненьким голоском доложил с порога младший отпрыск Калленбруков, семилетний Вилли, протягивая профессору на подносе дымящуюся фарфоровую кружку. Профессор растроганно погладил мальца по белокурой головке и залпом осушил кружку. - Папа, можно мне взять эту пустую коробку из-под сигар? - теребя на груди большой бант, спросил Вилли. Профессор ласково кивнул головой. - Вилли! - остановил он на пороге убегающего с коробкой мальчика. - Иди-ка сюда. Скажи мне, - ну, представь такой невероятный случай, - что бы ты сделал, если б вдруг твой отец оказался евреем? Мальчик посмотрел на отца вопросительно, пряча за спиной коробку. - Я бы позвал Фреда и Трудди, и мы бы его заманили во двор, а там мы бы его двинули по башке кочергой, а потом выбросили на помойку, - сказал он, не задумываясь, глядя на отца большими восторженными глазами. Он все еще стоял, явно дожидаясь заслуженной награды, - после каждого удачного ответа отец обычно давал ему двадцать пфеннигов. Но на этот раз отец был, видимо, рассеян. Вместо того чтобы дать сыну двадцать пфеннигов, он просто сказал, даже не смотря в его сторону: - Да, да, ты у меня молодец!.. И велел сбегать к Мицци - сказать, чтобы вызвали машину. * * * В "Клубе друзей воинствующей евгеники" было уже много элегантного народа. Пробиваясь на кафедру, профессор Калленбрук пожимал десятки дружеских рук. Все уже знали, какой блестящий отзыв дал о его книге сам вождь, и поздравлениям не было конца. Профессор Калленбрук начал свой доклад с испытанной исторической остроты, проверенной на десятке аудиторий. Он заявил, что если ученый португальский еврей XVII века Исаак де ля Перейра (он сделал ударение на "Исаак") утверждал, будто бог создал арийцев и семитов не в один и тот же день, то он, Калленбрук, не находит на этот предмет особых возражений. Он даже готов согласиться с И-са-а-ком де ля Перейра, что арийцы были созданы на один день раньше семитов. Несомненно, бог устал после пяти дней непрерывного творчества, и раса, созданная им на шестой день, сотворена была уже из не особенно доброкачественного материала, чем и объясняются низшие расовые свойства, унаследованные от предков сегодняшними евреями. С присущей ему образностью он обрисовал перед аудиторией основные психологические черты еврейства как результат патологических мутаций, не выпалываемых естественным отбором. Он указал на неопровержимо установленный Ленцем и Люксембургером факт большего отягощения евреев психическими болезнями по сравнению с представителями нордической расы. Сослался на Гутмана, считающего плоскостопие наследственно свойственным евреям. Когда же, наконец, он перешел к основной теме доклада, к семитическому носу и его влиянию на психологию еврейства, весь зал, как зачарованный, не спускал больше глаз с губ златоустого профессора. Тогда случилось то, чего никто не ожидал и о чем долго еще в недоумении рассказывали друг другу слушатели этого необычайного доклада. Перейдя к описанию семитического носа с характерной для него горбинкой, в сочетании с гипертрофией парных треугольных хрящей, профессор вдруг ощупал собственный нос, осекся, побледнел и, схватившись за нос, со страшным криком: "Ай-вяй!" - бросился вон из зала. В первую минуту все присутствующие приняли это за шутливое интермеццо. Потом разнесся слух, что профессор, без пальто и шапки, выбежал на улицу и скрылся в неизвестном направлении. Был устроен пятнадцатиминутный перерыв. Когда же спустя полчаса профессор не вернулся, среди публики пошли уже всякие толки, и во избежание нежелательных осложнений вечер был объявлен закрытым. Обещанные прения не состоялись. * * * Здесь кончается странная история профессора Калленбрука. Как мы ни бились, нам не удалось узнать о дальнейших его судьбах ничего достоверного. Известия из национал-социалистической Германии проникали в эти годы весьма скудно. Что же касается несчастных случаев, приключившихся с членами правящей партии, то сведения о них хранились, как известно, в строжайшей тайне. Из отрывочных и противоречивых отголосков, могущих иметь некоторое касательство к профессору Калленбруку, заслуживает внимания заметка, которая появилась в берлинских газетах как раз на второй день после доклада в "Клубе друзей воинствующей евгеники". По словам этой заметки, сторожа Тиргартена прошлой ночью захватили неизвестного пожилого господина, взобравшегося на дерево и топором отрубавшего ветви с одной стороны. Задержанный проявлял признаки тихого помешательства. В зарубежных немецких оппозиционных газетах вскоре после описанных событий появилось без комментариев коротенькое сообщение, что известный профессор-расист Отто Калленбрук, член национал-социалистической партии, после возвращения из научной командировки по двадцати трем концентрационным лагерям фашистской Германии сошел с ума. Впрочем, в эти годы официальные германские государственные деятели и ученые, поборники закона об обязательной стерилизации, вроде Вильгельма Фрика (до него - социал-демократический депутат в рейхстаге А. Гротьян), считали общую сумму в том или ином отношении дефективных лиц в Германии равной трети всего ее населения, что составляло бы свыше двадцати миллионов людей3. Более осторожный в подсчетах профессор Фридрих Ленц насчитывал их всего двенадцать миллионов4. Цифра эта относилась, правда, к годам, предшествующим установлению национал-социалистического режима, за время существования которого, судя по газетам и официальным данным, количество психических больных значительно увеличилось. По словам доктора Фальтгаузера5, "чтобы удовлетворить нужду в психиатрических больницах, следовало бы предпринять такое огромное строительство, призрак которого был бы в состоянии привести в ужас". На взволнованное этими цифрами общественное мнение европейских стран очень успокаивающе подействовала великолепная работа германского статистика Г. Штеккера "Статистическое сопоставление разных профессий в отношении отягощения их психическими заболеваниями"6. Согласно этой статистике, процент первичных психических заболеваний для "дельцов, живущих на покое", составляет всего 1,6, для более беспокойной профессии рантье - 6,7, процент же просто неквалифицированных рабочих достигает 39,5. Таким образом, по авторитетным заверениям Штеккера и других германских статистиков, подавляющая часть упомянутых двадцати миллионов складывалась из психически неполноценных пролетарских элементов, низкие расовые свойства которых делали их особенно подверженными психическим заболеваниям. Профессор доктор Отто Калленбрук, по всем данным, представлял в этой массе редкое исключение. В секретной статистической сводке германской тайной полиции среди пятидесяти шести тысяч неизлечимых асоциальных элементов, шизофреников, эпилептиков и прочих, стерилизованных в 1934 году в концентрационных лагерях, психиатрических больницах и вспомогательных школах Германии, фигурирует фамилия некоего Калленбрука. Однако вследствие отсутствия инициалов трудно установить, идет ли здесь речь именно о профессоре докторе Отто Калленбруке. Если бы даже так и было, то, несмотря на общеизвестную привязанность авторов к своим героям, мы воздержались бы от возгласов протеста и возмущения, памятуя слова германского министра здравоохранения доктора Рейтера, которого любил цитировать Калленбрук: "Необходимо отобрать здоровых и заботиться об их размножении. Больные же могут быть предоставлены самим себе - они только отягощают общество"7. Для полноты сведений мы должны привести еще один, к сожалению, непроверенный слух, циркулировавший в свое время в медицинских кругах Берлина, будто профессор доктор Отто Калленбрук скончался от прогрессивного паралича. Если встать на точку зрения такого научного авторитета, как Вестгоф, на оригинальное мнение которого все реже стали в последнее время ссылаться германские евгенисты, то нельзя отказать этой версии в большой доле правдоподобия. Как известно, Вестгоф придерживался мнения, что, чем выше живое существо продвинулось по лестнице развития, тем больше оно подвержено болезням. Признавая, в частности, прогрессивный паралич одним из показателей духовной культуры, Вестгоф считал его особой привилегией и доказательством превосходства именно германской расы. По его мнению: "Все народы начинают страдать прогрессивным параличом по мере сношения с германцами. Даже у евреев частота прогрессивного паралича обусловлена тем же..." Рассказ Наконец совсем недавно до нас дошла еще одна весть, заставившая нас опять подумать о профессоре Калленбруке и его необычайных похождениях. По совершенно конфиденциальным сообщениям, в руководящих кругах национал-социалистической партии очень большое впечатление произвели сенсационные разоблачения какого-то малоизвестного юриста, члена партии, который в секретной докладной записке, адресованной самому вождю, документально доказывал еврейское происхождение большого числа весьма именитых "наци". Специальная комиссия, созданная для расследования достоверности столь тяжкого обвинения, по слухам, не только подтвердила эти разоблачения, но с каждым месяцем присовокупляет к ним все более длинный список видных национал-социалистов, еврейское происхождение которых на основании найденных архивариусами новых документов считается почти доказанным. Во избежание паники сведения о работе комиссии держатся в строжайшей тайне. 1936. ПРИМЕЧАНИЯ Повесть написана в 1935 - 1936 годах. Впервые опубликована в газете "Известия", јј 36, 37, 38 и 41 от 11, 12, 14 и 17 февраля 1936 года. Печатается по тексту книги: Бруно Ясенский. "Нос". Повесть. Изд. "Советский писатель", М. 1936. Сканировано по изданию: Бруно Ясенский ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ ТОМ I Оформление художника Е. РАКУЗИНА Редактор К. Платонова Художественный редактор Ю. Боярский Технический редактор В. Овсеенко Корректор Р. Гольдевберг Сдано в набор 31/VII 1957 г Подписано к печати 13/IX 1957 г. А-06962. Бумага 60 X 92 1/16 - 27 печ. л. 27,12 уч-изд. л. + 1 вкл. = 27,17 л. Тираж 150 000 экз. Заказ ј 741. Цена 9 р. 70 к. Гослитиздат Москва, Б-66, Ново-Басманная, 19. Министерство культуры СССР. Главное управление полиграфической промышленности 2-я типография "Печатный Двор" имени А. М. Горького. Ленинград, Гатчинская, 26 OCR В. Кузьмин. May. 2001. Проект "Старая фантастика" http:/sf.nm.ru 1 Prof. Dr. H a n s G u n t e r. "Rassenkunde des deutschen Volkes". 2 Gross. "Ein Jahr rassenpolitischer Erziehung". "National-sozialistische Monatshefte" Wissenschaftliche Zeitschrift der NSDAP. Herausg. von Adolf Hitler. Heft 54. 1934. 3 A. Grotjahn. "Soziale Pathologie". Berlin, 1923. 4 Prof. Dr. F r i d r i с h L e n z. "Menschliche Auslese und Rassenhygiene (Eugenik)". Lehmanns Verlag. Munchen, 1931. 5 "Zeitschrift fur psychiatr. Hygiene", V., Heft 2-4. 6 H.Stecker. "Statistische Darstellung der Belastung mit psychische Erkrankungen verschiedener Fachgruppen". "Psychiatr.-neurologische Wochenschrifb ј 18, 1933. 7 Из речи на съезде национал-социалистических врачей в Нюренберге (1933 г.). Бруно Ясенский ГЛАВНЫЙ ВИНОВНИК Голая равнина перед окопом, начисто подметенная прожекторами, слепила ровным, мертвенным сиянием. Походило на то, что неприятель, отступая, потерял здесь иголку и этой пасмурной ночью взялся ее отыскивать. Вдали удивленно ахали орудия. В окопе было тихо. Слышно было, как у солдат от напряжения и страха мелко позванивают зубы. - В атаку! Никто не шелохнулся. Даже орудия вдали умолкли, прислушиваясь. Стояла накаленная, белая тишина. - Господи! Может, не пойдут! Может, на этот раз не пойдут! Но уже на правом фланге, мешкая и путаясь в полах шинелей, лезли на бруствер. Кто-то первый, пригнувшись к земле, спрыгнул на полыхающую светом луговину. И вдруг, словно подчеркивая трудный акробатический номер, в гулкую тишину ворвалась барабанная дробь пулеметов. Люди бежали теперь развернутой цепью. Они стали падать как-то сразу, лицом вперед, вытянув руки, будто споткнувшись о невидимую проволоку... Судорога, сковывавшая все его тело, отскочила, как пружина. Он взобрался на бруствер. Резкий свет прожекторов полоснул по глазам. Земля светилась, как фосфор. Он поднялся и побежал, почти на карачках, волоча по земле прикладом. Воздух жалобно взвизгивал от уколов. "Хотя бы маленькая выемка от снаряда!" Выемки не было. Может быть, мешал видеть этот страшный, режущий свет. Слева, в нескольких шагах, торчал из кочки тонкий березовый пенек. От пенька струилась по земле узенькая полоска тени... Он дополз и уткнулся в нее лицом, припав всем телом к кочке. Желание вдавиться в землю было так неистово, что на минуту показалось: земля поддается, я он уходит в нее, как крот. Мимо, задевая, бежали сапоги и приклады. Кто-то споткнулся и рухнул на него со всего маху. Он приподнял голову. Молодой поручик смотрел на него, мигая глазами, обожженными светом. - Трррус! - прошипел поручик, расстегивая кобуру... ...Он проснулся в поту, с лицом, облепленным соломенной трухой. Вдавливаясь в постель, он разорвал ногтями подушку. Долго сидел, громко дыша, не в состоянии сообразить, где он. Опять этот навязчивый кошмар! Это началось с ним давно, вскоре после окончания той первой, большой войны. Для него она окончилась несколько раньше, чем для других. По счастью, его притравили газами, и последние месяцы он провел почти комфортабельно в тыловом лазарете. Они не сообразили, что отравили его не насмерть, а потом, пока в госпитале возились с его дырявыми легкими, война вдруг кончилась. Так утверждали газеты. На самом деле, она продолжалась по ночам. Он не довоевал нескольких месяцев, и она мстила ему за это каждую ночь. Она заставляла его переживать заново часы смертельного страха, велела умирать на сотни ладов ему, ухитрившемуся не умереть раз по-настоящему. Это длилось целых два года, пока, наконец, ей надоело гримироваться сном, и она снова началась наяву. По правде, он никогда не верил, что она действительно кончилась. Теперь он понимал: это была просто передышка, он получил двухлетний отпуск на поправку. (Ребята с фронта получали двухнедельные, - ему повезло и в этом, - но зато после возвращения их убивали обычно уже без долгой волокиты, многих в первый же день.) Газеты наперебой уверяли, что это вовсе не та же самая война, а совсем-совсем другая: священный поход в защиту цивилизации от наступающего восточного варварства. Воскресшая всего два года назад, независимая Польша в силу особой, предначертанной ей свыше миссии обязана была продвинуть до Днепра форпосты культурного Запада. Впрочем, о предыдущей войне они писали приблизительно то же самое. Он знал, как катехизис, как десять заповедей солдата, внушаемых унтерами новобранцам, что всякая война священна, каждый воюет в защиту цивилизации, и всегда кому-то необходимо куда-то продвинуть какие-то форпосты. Он знал, что газеты - это те же унтера, только для штатских, и предоставлял желторотым новичкам демонстрировать по улицам с маршевыми песнями свою боевую прыть. Понюхав фронта, они быстро запоют по-другому. Что касается его, то он нанюхался достаточно, до кровавой рвоты, и его на эти штучки не возьмешь. В банке, где он работал младшим счетоводом, смотрели на эти вещи по-другому. Большинство мелких чиновников давно ушло добровольцами. Положение с каждым днем становилось все щепетильнее. Когда же форпосты культурного Запада, оттесненные варварами от Днепра, стремительно приблизились к варшавским заставам, старший бухгалтер из другого отдела закатил ему на глазах у всех звонкую оплеуху и обозвал трусом и изменником. Со службы пришлось уйти. Он заперся дома и попробовал отсидеться. У него были кое-какие сбережения, достаточные, чтобы переждать. В то время он был еще здорово наивен, - он верил, что его, быть может, оставят в покое. Его разыскали на дому и вручили мобилизационный билет. На улицах растрепанные почтенные дамы ловили молодых людей в штатском и отводили к ближайшему полицейскому посту, срывая с них на ходу галстуки. Укрыться было негде. Каждая улица, стоило лишь ступить на нее ногой, захлопывалась, как мышеловка. В казармах им выдали французские шинели и выстроили на перекличку. Бывалых, принимавших участие в прошлой войне, построили отдельно, дали снаряжение и обещали завтра же отправить в окопы. Народ попался все молчаливый, незнакомый, за исключением Яна Гловака, - служили когда-то в одном взводе и потеряли друг друга в Мазурских болотах. Ночь провели на одних нарах, не вороша бранных воспоминаний. - Я знал, что они не успокоятся, пока всех нас не перебьют! - сказал вдруг среди ночи Гловак и, помолчав, добавил: - С меня хватит, надоело! Утром Гловака на нарах не оказалось. Его нашли в сортире, когда рота собиралась к отправке. Он висел на ремне от штанов, прикрепленном к рычагу для спуска воды, - длинный и нескладный, в подштанниках, с лиловым шрамом от осколка снаряда через левую скулу. Вода, журча, текла, омывая большие пальцы его костлявых ног. Так он и остался в памяти: вытянувшийся и длинный, словно на цыпочках стоящий в воде. Офицер в сердцах обругал покойника проклятым трусом и велел убрать его в мертвецкую. До передовых позиций было всего полчаса езды на грузовике, и этот идиот Гловак, право, мог подождать. Опять шла война. Мирный стол в банке с кипами разграфленной бумаги казался отсюда радужным видением. Скорее всего это как раз и был сон. Действительность была здесь. Она состояла в бесконечных переходах от звериного страха, пробкой закупорившего горло, к абсолютному отупению: "Скорей бы уж! Пусть!" Ночью Ян Гловак, длинный и босой, с лиловым шрамом через скулу, шел на цыпочках, как Христос по журчащей воде. Идти за ним мешал страх... ...Очнулся в лазарете с комом белой марли вместо головы. Из марли, как уголек в башке снегового болвана, смешно щурился единственный глаз. Опять говорили, что война кончилась. Он закрывал глаз и улыбался в марлю: старые штучки! Через несколько месяцев его выписали. Молодой госпитальный хирург, большой любитель новых веяний в медицине, заплатал ему нос куском ляжки. Нос сросся почти незаметно, с легким уклоном вправо. Починить вытекший глаз при нынешних консервативных методах медицины было несколько труднее. Пришлось удовлетвориться стеклянным. Голубой, с томной поволокой, по заверениям фельдшера, он был даже выразительнее и задумчивее правого. Дома, рассмотрев в зеркало свое слегка примятое лицо с испуганно вытаращенным глазом, он немного приуныл. Залог жизненного успеха, привлекательная внешность, которой он раньше так дорожил, - даже ее поспешили у него отнять, устранить оперативным путем. Взамен оставалась несмелая надежда: может быть, теперь, с одним глазом, его больше не погонят на войну. Впрочем, стреляя из винтовки, все равно надо закрывать левый глаз, значит солдату он вовсе не нужен. Надеяться было не на что. В банк, как пострадавшего за родину, его приняли обратно, великодушно забыв его первоначальное упрямство. Война как будто приутихла. Она продолжалась еще урывками по ночам. Днем все, как по уговору, делали вид, что и знать о ней не знают. Прохожие сновали по улицам, расфуфыренные, нарочито деловитые или притворно беззаботные. Только среди этой пестрой толчеи, подчеркивая ее призрачность, какие-то люди, внешне не отличающиеся от других, вдруг значительно перемигивались судорожной гримасой контузии. В газетах опять время от времени проскальзывали упоминания про "историческую миссию" и про "форпосты". По улицам, надменно улыбаясь, фланировали расшитые позументом офицеры, чиркая по тротуарам ослепительными ножнами длинных, как шлейфы, сабель. Все свидетельствовало о том, что отпуск приближается к концу. Однако шли дни, шли месяцы, а знакомые белые пятна мобилизационного приказа на облупленных стенах домов все еще заставляли себя ждать. Война бродила где-то стороной. Теперь она шла в Марокко. Газеты наперебой сообщали о ней смачные подробности. В Варшаве жизнь шла своим чередом. В доме старшего счетовода по пятницам пекли пончики. Подавала их к столу дочь хозяина дома, панна Ядвига. В глазах панны Ядвиги было столько мира и любви к ближнему, что, глядя в них, легко было поверить даже в бессрочный отпуск. Он поверил еще раз. Их обвенчали в костеле пресвятой девы Марии. На следующий день его разбудила шальная пуля, разбившая на кухне оконное стекло и попавшая в банку с вареньем. Он вскочил в расстроенных чувствах. В городе гремела перестрелка. Газеты уверяли потом, что это вовсе не война, а моральная революция. Пан маршал решил оздоровить Польшу, которую не сумели оздоровить его предшественники. Убитых совсем немного, и все они, без различия лагеря, будут похоронены с одинаковыми военными почестями. Увы, ничто не в состоянии вернуть дважды утраченные иллюзии! Семейный мир был нарушен. Его не смогло восстановить даже утешительное сообщение об одинаковых почестях... Два года спустя, - война шла тогда в Китае, - вернувшись неожиданно домой, он застал в передней длинную, как шлейф, саблю. Дюжий офицер, застегивая китель и прилаживая на себе многоременную сбрую, угрюмо изъявил готовность дать ему любое удовлетворение. Тут он выразительно хлопнул себя по кобуре и, подвесив саблю, не спеша освободил помещение. Все обошлось само собой. Удовлетворения от дюжего офицера он не добился, упав еще ниже в глазах своей неверной супруги, непримиримой в вопросах мужской чести. Он хорошо запомнил недавний случай с офицером, который зарубил на улице штатского, не то толкнувшего его, не то еще каким-то образом проявившего свою непочтительность. Офицер был оправдан по суду, как постоявший за честь мундира. В витрине большого фотоателье был выставлен его снимок с букетом роз. Как раз в эти дни газеты принесли известие о страшном взрыве на химическом заводе в Гамбурге. Огромная туча фосгена чуть было не обволокла город. К счастью, ветер дул в другом направлении и отнес ее к морю. Группа экскурсантов в восемнадцати километрах от города случайно набрела двумя днями позже на остатки газового облака и свалилась замертво, отравленная газами. Не могло подлежать сомнению: это начиналось сызнова. Несмотря на явные признаки, она не началась ни в этом году, ни в следующем. Правда, теперь уже готовились к ней открыто. Газеты только и писали что о новых вооружениях европейских держав, отставать от которых не позволяла Польше ее историческая миссия. Иногда по ночам он думал, что, оттянись дело еще на три-четыре года, его, пожалуй, и не призовут по возрасту. Это обманчивое утешение развеялось вконец, когда однажды он прочел в статье весьма авторитетного военного лица, что будущая война будет направлена не столько против неприятельских армий, сколько, в первую голову, против гражданского населения неприятельской страны - главного виновника морального сопротивления и экономической мощи противника. Прочитав статью, он даже несколько опешил: оказывается, это именно он, сам того не подозревая, был главным виновником, над уничтожением которого ломают себе голову генеральные штабы! Газеты каждый день приносили ошеломляющие известия о новых сверхмощных дредноутах, танках и бомбовозах. С экрана кино многоэтажные броненосцы медленно поворачивали на него жерла своих орудий. Все пулеметы и пушки мира, наведенные на него, ждали только условного сигнала. Мечтать о спасении было бессмысленно. Во сне ему опять стали мерещиться штыковые атаки. Вдавленная подушка - единственный свидетель бесплодных попыток втиснуться в землю - глядела на него по утрам с ироническим укором: разве не сообщал вчерашний "Варшавский курьер", что новейшие бомбы, весом в одну тонну, взрывают, землю на глубину двадцати четырех метров? Бомбовозы-гиганты, чемпионы тяжелого веса, подымали уже на воздух до двадцати пяти тонн груза. Несколько таких самолетов могло уничтожить весь город. Он зачитывал до дыр каждую газету в смутной надежде найти хоть какие-нибудь сведения о возможных мерах обороны. Сведения большей частью были малоутешительны. Англичане сокрушенно признавались, что во время последних воздушных ночных маневров из ста двадцати самолетов, совершивших налет на Лондон, тридцать шесть достигло своей цели совершенно незамеченными. Сбрось они настоящие бомбы, Лондон был бы разрушен. Однажды в сухом коммюнике о состоявшейся в Женеве конференции, где обсуждались итоги последних воздушных маневров, он вычитал черным по белому, что конференция признала несостоятельными все существующие средства противовоздушной защиты. В качестве единственной эффективной меры обороны она рекомендовала политику репрессий - столица за столицу: ты мне Париж, я тебе Берлин! Таким образом по крайней мере главный виновник - штатский - будет истреблен наверняка и окончательно. Господа военные, не ограничиваясь насущными задачами, предусмотрительно подумывали и о будущем. Все они в один голос находили нынешние города неудачным плодом малосмыслящей в этих делах штатской публики. Некий военный автор доказывал, что города впредь нужно строить глубоко под землей в виде скоплений бетонных убежищ. При наличии электричества и аппаратов, вырабатывающих кислород, это не должно представлять для жителей особых неудобств. Поскольку постройка таких городов потребовала бы слишком много времени, ближайшая война, очевидно, обойдется уж как-нибудь и так, но предпринять такое строительство к следующей будет, совершенно необходимо. Эти господа не сомневались в том, что доживут невредимыми до следующей войны. Какой-то иностранный полковник с трудно выговариваемой фамилией предлагал строить человеческие поселения в виде разбросанных на приличном расстоянии друг от друга высоких (этажей в шестьдесят) бетонных башен-минаретов. По его заверениям, они представляют наименее удобную мишень для авиации. Генерал Пудеру, фамилию которого легко было запомнить, так как она напоминала пудру, рекомендовал взамен нынешних городов рассеять по склонам гор сотни тысяч небольших несгораемых домиков из стали и металлизированного дерева. Домики такого типа легко поддаются маскировке, причем циркуляция горного воздуха защитит их в известной степени от ядовитых газов. Привлекательный проект природолюбивого генерала, к сожалению, был малопригоден для стран, не изобилующих высокими горами, как, например, Польша. Всему ее населению пришлось бы переселиться в Татры, что неизбежно вызвало бы давку, нежелательную в интересах обороны. Увлекаясь мечтами о следующей войне, генералы не забывали и о ближайшей. В городе открыто строили газоубежища. Господин Ле Вита, изобретатель люльки-чемодана, снабжаемой кислородом, в красноречивых объявлениях предлагал почтеннейшей публике свои газоубежища для младенцев. На службе чиновникам читали лекции, как избежать отравления ядовитыми газами, и собирали членские взносы на Лигу противовоздушной обороны. ...Его сагитировали записаться в Лигу, и он стал (посещать оборонные упражнения, усердно напяливая свиное рыло противогаза, пока не вычитал в одной оппозиционной брошюре, что фильтрующий противогаз представляет собой весьма сомнительное спасение: он не защищает всего тела и бессилен против иприта и люизита; он не вырабатывает кислорода и не применим в атмосфере, густо насыщенной газом; он не универсален, - а неприятель перед атакой обычно не предупреждает, каким газом намерен воспользоваться; наконец во время войны, несомненно, будут пущены в ход новые газы, не предусмотренные нынешней оборонной промышленностью. Автор брошюры вполне убедительно доказывал, что от воздушно-газовых атак защищены лишь страны, занимающие огромные географические пространства, как СССР, в странах же территориально небольших, как Польша, единственным эффективным средством защиты является немедленное бегство, предпочтительно на собственном автомобиле. Однажды - война шла тогда в Абиссинии, и немецкие форпосты стояли уже на Рейне, - во время инсценированной газовой атаки, его заставили таскать носилки. Партнером его был лысый толстяк, похожий на муравьеда в табачном пиджаке. Город казался вымершим. По первому воплю сирен люди неохотно поплелись в газоубежища. Запоздавших хватали и тащили в ближайший санитарный пункт. Для полноты иллюзии приказано было затыкать мнимо отравленным рот мокрым платком, а то и просто пригоршней грязи. Люди бранились и плевались. Для усмирения иных приходилось вызывать подмогу. Окна молчаливых квартир мертвенно поблескивали, заклеенные крест-накрест полосками бумаги, словно их перечеркнули мелом вместе с похороненными за ними жильцами. К концу упражнений с санитаров-любителей пот катил градом. Лысый в табачном пиджаке, сняв с лица хобот, долго отдувался и фыркал. При его комплекции такие забавы - это верная астма, и, выбирая из двух зол, он предпочитает уж умереть от газа, чем от противогаза. Толстяка звали Ягельский, и служил он управляющим одного из соседних доходных домов. Ягельский пригласил партнера по носилкам на кружку пива, промочить пересохшую глотку. С этой противогазовой обороной не оберешься хлопот. До недавнего времени он вынужден был исполнять обязанности противовоздушного коменданта всего дома. Жильцы и слушать не хотят ни о какой дисциплине. В знак протеста целую неделю не смывали с окон полосок бумаги, пока им, наконец, не пригрозили штрафом. Во время последних ночных маневров, пока на улицах не горел свет, вся стена дома оказалась оклеенной антивоенными воззваниями. Коммунисты воспользовались темнотой и разукрасили целый квартал. Слава богу, после этого инцидента обязанности коменданта взял на себя сын домовладельца. На здоровье! Что касается пана Ягельского, то он предпочитает таскать носилки. За пивом выяснилось, что пан Ягельский в германскую войну побывал на фронте и что эта возня с новой войной ему совсем не по нутру. Может быть, все еще как-нибудь утрясется и войны не будет. Партнер по носилкам попался из пессимистов. Он посмотрел на Ягельского стеклянным глазом и заявил, что война будет непременно. "Они не успокоятся, пока всех нас не перебьют!" - это сказал ему один умный человек, который никогда не ошибался. Тут к столику подсел еще один, вертлявый, в люстриновом пиджаке, и поинтересовался, как звать того человека, который так метко выразил эту замечательно верную мысль. Узнав, что того звали Ян Гловак, вертлявый пожалел, что с ним не знаком, и справился о его месте жительства. Мрачный собеседник с неподвижным глазом сказал, что Гловак отправился туда, куда всем им следовало бы отправиться, - для мыслящего человека это единственный выход. Вертлявый понимающе подмигнул и с этого момента стал еще разговорчивее и откровеннее. Ему тоже совсем не нравится вся эта шумиха с войной. Надо, чтобы трезво мыслящие люди объединились и сказали свое слово. Он узнал у собеседников, как их звать и где они служат ("встретив умных, одинаково мыслящих людей, не хочется терять с ними связи"). Они разошлись, крепко пожав друг другу руки. ...Ночью пессимиста со стеклянным глазом разбудила незнакомая личность, стоявшая среди комнаты в пальто и шляпе, и предложила ему быстренько собираться. В ответ на недоуменное бормотание ему было сообщено, что он арестован, всякое сопротивление бесполезно. Два других господина с педантичной аккуратностью потрошили мебель. В передней внушительно покашливал полицейский. Внизу ждал уже извозчик. Пролетка крякнула под тяжестью пассажиров и лихо покатила, подпрыгивая на булыжниках. Цокот копыт звонкими комьями отлетал от спящих, молчаливых стен. В известном учреждении на Театральной площади тщательно проверили, не забыл ли он, как его звать, сколько ему лет, кто его родители и чем он занимается. Затем, без всякого перехода, ему предложили назвать, по-хорошему, всех известных ему членов нелегальной антивоенной организации, в руководстве которой он состоит, в частности, рассказать подробнее о некоем Яне Гловаке и о связи, которую организация поддерживает через него с соседней державой. Он попробовал было заверить, что Ян Гловак повесился в 1920 году, но получил по зубам и отлетел к стенке. Ему дали пять минут на размышление и предложили папиросу. Когда он докурил, его спросили еще раз, назовет ли он, без дураков, фамилии тех, кто требуется. Он еще раз побожился, что называть ему некого. Атлетического сложения полицейский попросил его следовать за собой. Сзади поднялись еще один полицейский и один скуластый в штатском. В дверях все трое смерили его взглядом, от которого холодок побежал по спине, словно заранее изучали его комплекцию. В комнате, куда его ввели, не было окон, и всю ее меблировку составляла одна скамья. От сильного удара в подбородок он сразу же потерял сознание. Очнулся на полу, - колени упирались в подбородок. Попробовал разогнуться. Кисти рук, плотно обхвативших ляжки, заныли от железных наручников. Он не узнал своего тела, оно превратилось в колесо, - осью была деревянная палка, продетая под коленками. Нечеловеческая боль: как будто ковыряли воспаленный нерв. Боль отдавала в голову. Он увидел полицейского в рубашке, с засученными рукавами. Взмах резиновой палки... Вспомнилось вычитанное когда-то в детстве: в Китае преступников бьют бамбуком по пяткам. - Назовешь? - чинно осведомились скуластый и второй полицейский. Он съежился, пытаясь поджать под себя ноги. Опять страшная боль дернула его, как ток, и он вторично потерял сознание. К концу сеанса он назвал Ягельского, трех знакомых чиновников из банка и двоюродного брата, проживающего в Кельцах. Он всхлипывал и просил, чтобы его больше не били, - он действительно забыл фамилии остальных знакомых, но он придет в себя и вспомнит, обязательно вспомнит и скажет. Его отпоили водой и отправили в камеру босиком: на распухшие ноги не влезали ботинки. Ночью ему снилась атака, горели прожекторы, и офицер, обозвавший его трусом, медленно расстегивал кобуру. Он проснулся в смятении, с лицом, облепленным соломенной трухой. Вдавливаясь в постель, он разорвал ногтями подушку. Ныло все тело. Сколько времени прошло с момента допроса? Может быть, целые сутки? Каждую минуту его могли вызвать опять. Он обещал, кажется, назвать еще какие-то фамилии. (По коридору гулко загремели шаги.) Какие фамилии? Откуда их взять? (Шаги прогремели мимо. Он вздохнул с облегчением.) Рано или поздно все это недоразумение выяснится. Разберутся, что ни он, ни названные им лица ни в чем не повинны. Лучше назвать любую фамилию, лишь бы не били. Он тщетно напрягал память. Только сейчас он убедился, как, к сожалению, ничтожно мал круг его знакомых. Можно назвать главного бухгалтера, родителей жены, кого еще? С большинством чиновников он был незнаком и часто путал их фамилии. Кого ж еще? Директора банка? Не поверят. Да к тому же за это могут прогнать со службы. Кого же еще? От напряжения у него разболелся живот. Параши в камере не было. Он несмело постучал в дверь. Молчаливый часовой, гремя винтовкой, проводил его в уборную. На полу валялась помятая бумажка. Он расправил ее и машинально бросил взгляд на столбик мелких печатных букв: Миколайчик Иосиф, парикмахерская. Крахмальная, 1. 12 29 74 Микста Андрей, адвокат. Новый свет, 42, кв. 17. 03 98 43 Микульский Фома, агент страхового общества. Круглевская, 23, кв. 24. 05 17 80 Он скользнул глазами ниже: Микуловский Ян... Микуловский Казимир... Мильбарт Франциск... Мильчек Викентий...Милейко Виктор... Милевич Игнатий... Милевский Станислав... Милевский Алоиз... Милевский Збигнев... Милленберг Исаак... Мильский Бонифатий... На мгновение он застыл с бумажкой в руках. Убедившись, что часовой не глядит, он сунул ее за пазуху. Весь следующий день, сидя на топчане, спиной к двери, и размеренно покачиваясь, он бормотал нараспев с закрытыми глазами: "Милевич Игнатий, врач. Ново-Липки, 18, кв. 37... Милевский Алоиз, бюро похоронных процессий. Старое място, 6, во дворе... Милевский Станислав, графолог, Пржеязд, 12, кв. 2... Милевский Збигнев..." Ночью его увели на допрос. Он назвал семь фамилий, предусмотрительно приберегая остальные семь до следующего раза. Его почти не били. В следующий раз он назвал только четыре, оставив три на всякий случай, про запас. Он не прогадал. Его вызывали еще раз и били довольно основательно. Очевидно, три фамилии показалось им недостаточно. Зато после четвертого допроса его оставили в покое. Пару дней спустя его перевели в Мокотовскую тюрьму, в одиночную камеру ј 212. В тюрьме больше не допрашивали. Оправившись от побоев и убедившись, что бить, по-видимому, уже не будут, он стал терпеливо ждать: вот-вот все это недоразумение выяснится и предложат убраться домой. Однако шли дни, шли недели, а ничего не выяснялось. К концу второго месяца им овладело беспокойство. Целыми днями, сидя без дела на нарах, он предавался размышлениям и догадкам. Как выглядит Милевский Алоиз, владелец бюро похоронных процессий? Молод он или стар? Судя по кварталу, в котором помещается его заведение, и по примечанию "во дворе", вряд ли дела его особенно процветают. А Милевский Станислав, графолог? У того, наверное, шикарная квартира. Номер два не бывает выше второго этажа. Графологи хорошо зарабатывают. Что он сказал, когда за ним пришли ночью и велели быстренько собираться? На что живет сейчас его жена, если она не занимается графологией? К концу третьего месяца, когда недоразумение по-прежнему не выяснялось, арестанта из 212-й камеры одолели угрызения совести. Он потерял аппетит и сон. В половине четвертого месяца он передал через надзирателя, что хочет дать следователю очень важные показания. Когда его провели в кабинет начальника тюрьмы, он твердо отчеканил следователю: все показания, данные им на предварительных допросах, - ложны, ни с одним из названных он никогда ни в какой связи не состоял, не знает их даже в лицо и понятия не имеет, кто они такие. Следователь надел пенсне и, смерив заключенного ироническим взглядом, сухо сказал, что увертки его бесполезны: все названные им лица полностью признали себя виновными. Узник из 212-й камеры раскрыл рот и медленно попятился к двери, глядя на следователя во все глаза. Следователь добавил, что лица эти оказались значительно разговорчивее, чем их идейный руководитель, и назвали целый ряд членов организаций, выдать которых он не захотел. Суд не преминет зачесть им это смягчающее вину обстоятельство. Что касается подследственного, то запоздалая попытка ввести в заблуждение органы правосудия может только усугубить вину и повлечь за собой более строгую меру наказания. Когда узника из 212-й камеры уводили обратно, тюремщик вынужден был поддержать его за локоть и насильно втолкнуть в соответствующую дверь: коридор качался из стороны в сторону, и дверь камеры почему-то оказалась на потолке. К концу восьмого месяца в камеру ј 212 явился плешивенький, востроносый господин средних лет в сильно подержанном костюме и с таким же портфелем. Он отрекомендовался заключенному как его защитник по назначению и сообщил, что процесс начинается через две недели. Пора, так сказать, договориться относительно поведения на суде. Дело абсолютно ясное и никаких добавочных материалов ему, как защитнику, не требуется. Речь свою он намерен строить, так сказать, в психологическом плане, апеллируя в первую очередь к патриотическим убеждениям судей. В этом отношении крайне выигрышным моментом в биографии подзащитного является его участие в войне против большевиков и потеря одного глаза, так сказать, в интересах родины. Путь подсудимого - от доблестного солдата и патриота к главарю антигосударственной нелегальной организации - защитник намерен объяснить, с одной стороны, частичной инвалидностью подсудимого, с другой - его врожденной подверженностью чужим влияниям. Главным обвиняемым на этом процессе должен являться не сам подсудимый, а его злой дух, Ян Гловак, умело использовавший инстинктивную неприязнь подсудимого к войне, легко объяснимую у всякого инвалида. Негодяй Гловак, посеяв смуту в душу честного солдата, сбежал в СССР и оставил расхлебывать кулеш свою слабовольную жертву. Защитник был уверен, что после таким образом построенной речи у судей не подымется рука подписать смертный приговор, и дело обойдется десятью годами. Все зависит от того, как будет себя вести на процессе сам обвиняемый. Процесс несомненно приобретет широкую огласку. Шутка сказать! Восемьдесят человек на скамье подсудимых! Антигосударственные элементы попытаются использовать процесс в целях своей преступной антивоенной агитации. Поэтому крайне важно, чтобы подсудимый своим поведением не давал пищи этим элементам. Ему нужно лишь подтвердить все показания, данные на предварительном следствии, и выразить в своем последнем слове чистосердечное раскаяние. При этих условиях защитник берет на себя ответственность за благоприятный исход процесса. Возможно, все обойдется даже не десятью, а лишь какими-нибудь восемью годами. Беседа длилась около получаса. Говорил преимущественно защитник. Впечатление, которое он вынес от обвиняемого, было самое благоприятное. Тот ничему не перечил, слушал очень внимательно и на прощание выразительно пожал ему руку. Так по крайней мере передавал впоследствии защитник 1936. ПРИМЕЧАНИЯ Рассказ написан в 1936 году, печатается по тексту журнала "Новый мир", 1986, ј 6. Сканировано по изданию: Бруно Ясенский ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ В ДВУХ ТОМАХ ТОМ I Оформление художника Е. РАКУЗИНА Редактор К. Платонова Художественный редактор Ю. Боярский Технический редактор В. Овсеенко Корректор Р. Гольдевберг Сдано в набор 31/VII 1957 г Подписано к печати 13/IX 1957 г. А-06962. Бумага 60 X 92 1/16 - 27 печ. л. 27,12 уч-изд. л. + 1 вкл. = 27,17 л. Тираж 150 000 экз. Заказ ј 741. Цена 9 р. 70 к. Гослитиздат Москва, Б-66, Ново-Басманная, 19. Министерство культуры СССР. Главное управление полиграфической промышленности 2-я типография "Печатный Двор" имени А. М. Горького. Ленинград, Гатчинская, 26 OCR В. Кузьмин. May. 2001. Проект "Старая фантастика" http:/sf.nm.ru URL: https://lib.co.ua/sfiction/jasenskiybruno/rasskazy.jsp