Абзац: Полный самый URL: https://lib.co.ua/novel/mopassangide/gizn.jsp Жизнь Ги де Мопассан. Рассказы Бесполезная красота. Кто знает? Мадемуазель Перль. Марсианин. Пленные. Рука. Страх. ¶Ги де Мопассан. Бесполезная красота§ -------------------------------------------------------------- Guy de Maupassant, L'inutile beaut (The Useless Beauty). 1890 OCR: Alex Bakkal --------------------------------------------------------------- ¶I§ У подъезда особняка стояла элегантная виктория, запряженная двумя великолепными вороными. Был конец июня, около половины шестого вечера, и между крышами домов, замыкавших передний двор, виднелось небо, ясное, знойное, веселое. Графиня де Маскаре показалась на крыльце в ту самую минуту, когда в ворота входил ее муж, возвращавшийся домой. Он приостановился, взглянул на жену и слегка побледнел. Она была очень красива, стройна, изящна; продолговатый овал лица, кожа цвета золотистой слоновой кости, большие серые глаза, черные волосы; не взглянув на мужа, как бы даже не заметив его, она села в коляску с такой непринужденной благородной грацией, что сердце графа вновь сжалось от позорной ревности, так давно его терзавшей. Он подошел и поклонился. - Вы едете кататься? - спросил он. Она презрительно бросила слова: - Как видите. - В Лес? - Возможно. - Мне разрешается сопровождать вас? - Коляска ваша. Не удивляясь тону жены, он поднялся, сел рядом с нею и приказал: - В Лес. Лакей вскочил на козлы рядом с кучером; лошади, как всегда, начали плясать на месте, вскидывая головой, и выравняли шаг, только повернув на улицу. Супруги сидели рядом молча. Муж искал повода для разговора, но жена упорно сохраняла жестокое выражение лица, и он не решался начать. Наконец он тихонько пододвинул руку к затянутым в перчатку пальцам графини и, словно нечаянно, прикоснулся к ним, но жест, которым жена отдернула руку, был так резок и выражал такое отвращение, что муж встревожился, несмотря на свою привычную властность, доходящую до деспотизма. Он прошептал: -Габриэль! Не поворачивая головы, жена спросила: - Что вам угодно? - Вы прелестны. Она ничего не ответила, откинувшись в коляске с видом разгневанной королевы. Теперь они поднимались по Елисейским Полям к Триумфальной арке на площади Звезды. Огромный монумент в конце длинного проспекта возносился колоссальным сводом в багряное небо, и солнце как будто садилось прямо на него, рассеивая вокруг осеннюю пыль. А река экипажей, сверкавшая медью и серебром сбруй, гранеными стеклами фонарей, текла по двум руслам: в сторону Леса и в город. Граф де Маскаре заговорил снова: - Дорогая Габриэль! И тогда, не выдержав, она ответила с досадой: - Ах, оставьте меня в покое, прошу вас! Неужели я даже не имею права побыть одна в коляске? Он притворился, будто не слышит, и продолжал: - Вы никогда не были так хороши, как сегодня. Она явно теряла терпение и ответила, уже не сдерживая досады: - Напрасно вы это замечаете; клянусь вам, я никогда больше не буду вашей. Он был изумлен и потрясен, однако привычка повелевать взяла верх, и его слова: "Что это значит?" - прозвучали не вопросом возлюбленного, а скорее окриком грубого хозяина. Она отвечала полушепотом, хотя за оглушительным стуком колес слуги все равно ничего не могли слышать: - Ах, что это значит? Что это значит? Вы все тот же! Вы хотите чтобы я сказала? - Да. - Сказала все? - Да. - Все, что лежит у меня на сердце с тех пор, как я стала жертвой вашего эгоизма? Он побагровел от удивления и злобы. И, стиснув зубы, пробормотал: - Да, говорите! Это был высокий, широкоплечий человек с большой рыжей бородой, красивый мужчина, дворянин, светский человек, считавшийся безукоризненным супругом и прекрасным отцом. В первый раз после выезда из дома она повернулась к мужу и посмотрела ему в лицо: - О, вы услышите неприятные вещи. Но знайте, что я готова на все, что я пойду на все, что я не боюсь ничего, а вас теперь - меньше, чем кого бы то ни было. Он тоже взглянул ей в глаза, уже содрогаясь от ярости. И прошептал: - Вы с ума сошли! - Нет, но я больше не желаю быть жертвой отвратительной пытки материнства, - вы подвергаете меня ей уже одиннадцать лет! Я хочу наконец жить как светская женщина; я на это имею право, как и все женщины. Сразу побледнев, он пробормотал: - Не понимаю. - Нет, понимаете. Вот уже три месяца, как я родила последнего ребенка, и так как я все еще очень красива и, несмотря на все ваши усилия, почти не дурнею, - вы только что признали это, увидев меня на крыльце, - то вы находите, что мне снова пора забаременеть. - Да вы в своем уме! - Ничуть. Мне тридцать лет, у меня семеро детей, мы живем вместе одиннадцать лет, и вы надеетесь, что так будет продолжаться еще лет десять, и тогда вы перестанете ревновать. Он схватил и сдавил ее руку. - Я вам не позволю больше так говорить со мной! - А я буду говорить до конца, пока не выскажу все, что мне надо сказать, и если вы попробуете помешать мне, заговорю еще громче, и меня услышат кучер и лакей на козлах. Я только потому и позволила вам сесть сюда, что здесь есть свидетели, - это вынуждает вас слушать меня и сдерживаться. Слушайте. Вы всегда были мне неприятны, и я всегда вам это выказывала, ведь я никогда не лгала, сударь! Вы женились на мне против моей воли; мои родители были в стесненном положении, и вы добились своего; они отдали меня вам насильно, потому что вы были очень богаты. Они заставили меня, я плакала. В сущности, вы купили меня; и когда я оказалась в вашей власти, когда я готова была стать вам верной подругой, привязаться к вам, забыть все ваши приемы запугивания, принуждения и помнить только о том, что я должна быть вам преданной женой и любить вас всем сердцем, - вы тотчас стали ревновать, как никогда не ревновал ни один человек: ревностью низкой, постыдной, унижающей вас и оскорбительной для меня, потому что вы вечно шпионили за мной. Я не прожила за мужем и восьми месяцев, как вы уже стали подозревать меня во всевозможных обманах. Вы даже давали мне это понять. Какой позор! И так как вы не могли помешать мне быть красивой и нравиться, не могли помешать тому, что в салонах и даже в газетах меня называли одной из красивейших женщин Парижа, то вы старались придумать что угодно, лишь бы отстранить от меня всякие ухаживания. Тогда вам пришла в голову отвратительная мысль - заставить меня проводить жизнь в постоянной беременности, пока я не начну вызывать во всех мужчинах отвращение. О, не отрицайте! Я долго не догадывалась, но потом поняла. Вы даже хвалились этим своей сестре, и она рассказала мне, потому что она любит меня и ее возмутила ваша мужицкая грубость. Ах, вспомните нашу борьбу, выбитые двери, взломанные замки! На какое существование вы обрекали меня целых одиннадцать лет - на существование заводской кобылы, запертой в конюшне! А беременная, я внушала вам отвращение, и вы избегали меня месяцами. Вынашивать ребенка вы меня отправляли в деревню, в фамильный замок, на лоно природы. Но когда я возвращалась, свежая и красивая, нисколько не увядшая, по-прежнему привлекательная и по-прежнему окруженная поклонением, возвращалась с надеждой хоть немножко пожить жизнью богатой молодой светской женщины, - тогда вас снова обуревала ревность, и вы опять начинали преследовать меня тем отвратительным и низким желанием, которым томитесь сейчас, сидя рядом со мной. И это не желание обладать мной - я бы вам никогда не отказала, - это желание обезобразить меня! Кроме того, после долгих наблюдений я разгадала еще одну вашу тайну (я уже научилась разбираться в ваших поступках и мыслях): вы желали иметь детей потому, чт они давали вам спокойствие, пока я вынашивала их под сердцеи. Ваша любовь к ним родилась из отвращения ко мне, из гадких подозрений, которые покидали вас во время моей беременности, из той радости, которую вы испытывали, видя, что мой стан полнеет. О, эта радость! Сколько раз я чувствовала ее в вас, встречала в вашем взгляде, угадывала! Дети! Вы любите их не как свою кровь, а как свою победу. Это победа надо мной, нал моей молодостью, над моей красотой, над моим обаянием, над моим успехом; вы хотели заставить умолкнуть те восторженные голоса, которые раздавались вокруг меня и которые я слышала. И вы гордитесь детьми, вы выставляете их напоказ, возите их в брэке по Булонскому лесу, катаете на осликах в Монморанси. Вы водите их на театральные утренники, чтобы все виделм вас с ними, чтобы все говорили: "Какой прекрасный отец!", - чтобы повторяли это беспрерывно... Он схватил ее руку с дикой грубостью и стиснул так яростно, что графиня замолчала, подавляя подступивший к горлу крик. Он прошипел: - Я люблю своих детей, слышите? То, в чем вы мне признались, позорно для матери. Но вы моя. Я хозяин... ваш хозяин... я могу требовать от вас всего, чего хочу и когда хочу... и на моей стороне... закон! Он готов был раздавить ей пальцы в тисках своего большого мускулистого кулака. А она, побледнев от боли, тщетно пыталась вырвать руку из этих клещей; она задыхалась, на глазах у нее выступили слезы. - Теперь вы видите,что я хозяин, что я сильнее, - сказал он и слегка разжал руку. Она продолжала: - Вы считаете меня религиозной? Он с удивлением произнес: - Конечно. - Как вы думаете, верю я в бога? - Конечно. - Могу ли я солгать, если поклянусь перед алтарем, где заключена частица тела Христова? - Нет. - Угодно вам отправиться со мной в церковь? - Зачем? - Там увидите. Угодно? - Если хотите, пожалуйста. Она громко позвала: - Филипп! Кучер слегка наклонил голову и, не отрывая глаз от лошадей, чуть повернулся к госпоже. Она приказала: - В церковь Сен-Филипп-дю-Руль. И виктория, подъезжавшая к воротам Булонского леса, повернула к городу. Во время этого нового переезда муж и жена не обменялись ни словом. Затем, когда коляска остановилась у портала храма, г-жа де Маскаре соскочила на землю и вошла в храм; граф следовал в нескольких шагах от нее. Не останавливаясь, она дошла до решетки хоров, упала на колени у стула, закрыла лицо руками и начала молиться. Она молилась долго, и муж, стоя позади, заметил наконец, что она плачет. Она плакала беззвучно, как плачет женщина в великом и страшном горе. Словно волна пробежала по ее телу, заканчиваясь коротким рыданием, которое она хотела скрыть, унять, сжимая лицо руками. Но граф де Маскаре, которому было не по себе от этой длительной сцены, тронул ее за плечо. Это прикосновение пробудило ее как ожог. Выпрямившись, она посмотрела мужу прямо в глаза. - Вот что я должна вам сказать. Я ничего не боюсь, можете делать все, что хотите. Если вам угодно, убейте меня. Один из наших детей - не от вас. Клянусь вам в этом перед богом: он слышит меня здесь. Это единственное, чем я могла отомстить вам за вашу подлую мужскую тиранию, за каторжный труд деторождения, к которому вы приговорили меня. Кто был моим любовником? Этого вы не узнаете никогда! Я отдалась ему без любви и радости, только для того, чтобы обмануть вас. И он тоже сделал меня матерью. Который из детей его ребенок? Этого вы тоже никогда не узнаете. У меня семеро детей - угадайте! Я хотела сказать вам об этом позже, гораздо позже: ведь измена будет местью мужчине только тогда, когда он о ней узнает. Вы вынудили меня признаться сегодня. Я кончила. Она быстро прошла через всю церковь к открытой двери на улицу, ожидая, что услышит за собой быстрые шаги разъяренного мужа и свалится на мостовую под жестоким ударом его кулака. Но графиня не услышала ничего; она дошла до коляски, мигом вскочила в нее и, содрогаясь от ужаса, задыхаясь от волнения, крикнула кучеру: - Домой! Лошади тронулись крупной рысью. ¶II§ Запершись в своей комнате, графиня де Маскаре ждала обеда, как приговоренный к смерти ждет казни. Что он теперь сделает? Вернулся ли домой? Властный, вспыльчивый человек, способный на любое насилие, что он придумал, на что решился? Но в доме не слышно было ни звука, и она поминутно поглядывала на стрелки часов. Вошла горничная, помогла ей переодеться к вечеру и удалилась. Пробило восемь, и почти одновременно в дверь дважды постучали. - Войдите. Появился дворецкий: - Кушать подано, ваше сиятельство. - Граф вернулся? - Да, ваше сиятельство. Господин граф в столовой. На секунду у ее мелькнула мысль взять с собою маленький револьвер, который она купила недавно, предвидя развязку зревшей в ее душе драмы. Но, вспомнив, что там будут дети, она не взяла ничего, кроме флакона с солями. Когда она вошла в столовую, муж ждал, стоя у своего стула. Они обменялись легким поклоном и сели. Тогда заняли свои места и дети. Направо от матери сидели три сына со своим воспитателем, аббатом Мареном, налево - три дочери с гувернанткой-англичанкой, мисс Смит. Только самый младший, трехмесячный ребенок, оставался в детской с кормилицей. Три девочки, из которых старшей было десять лет, все белокурые в голубых платьицах, отделанных узким белым кружевом, были похожи на прелестных куколок. Самой младшей шел третий год. Все они, уже хорошенькие, обещали вырасти красавицами, в мать. Трое мальчиков - все шатены, а старший, девятилетний, уже брюнет - должны были превратиться в крепких, рослых, плечистых мужчин. Вся семья как будто была одной крови, могучей и здоровой. Аббат произнес молитву, как полагалось в те дни, когда не было гостей: при посторонних дети не являлись к столу. Начался обед. Графиня, охваченная внезапным волнением, сидела, опустив глаза, тогда как граф всматривался то в мальчиков, то в девочек, неуверенно переводя затуманенный тревогою взгляд с одного лица на другое. И вдруг он поставил перед собою бокал таким резким движением, что ножка сломалась и подкрашенная вином вода разлилась по скатерти. От этого легкого шума графиня так сильно вздрогнула, что подскочила на стуле. Супруги посмотрели друг на друга. И с этой минуты вопреки собственной воле, вопреки волнению, от которого трепетали душа их и тело, взгляды обоих беспрестанно скрещивались, как дула пистолетов. Аббат, чувствуя какую-то непонятную неловкость, старался завязать разговор. Он перебрал разные темы, но его бесплодные попытки не породили ни одной мысли, не вызвали ни одного ответного слова. Графиня, благодаря женскому такту и повинуясь светской привычке, два или три раза пробовала отвечать ему, - напрасно. Она была в таком замешательстве, что собственный голос почти пугал ее в безмолвии просторной комнаты, где раздавалось только позвякивание серебра о тарелки. Муж неожиданно наклонился вперед и сказал: Поклянетесь ли вы здесь, перед вашими детьми, что вы сказали мне правду? Ненависть графини сразу вспыхнула, и, отвечая на вопрос с такой же энергией, как и на взгляды, она подняла обе руки - правую над головами сыновей, левую над головами дочерей - и с твердой решимостью, без малейшей дрожи, ответила: - Жизнью моих детей клянусь, что сказала вам правду. Граф втал, с ожесточением бросил салфетку на стол, повернулся, отшвырнул стул к стене и молча вышел. А графиня, облегченно вздохнув, словно радуясь своей первой победе, сказала спокойно: - Не бойтесь, дорогие, у папы только что случилась большая неприятность. Он еще очень расстроен. Через несколько дней это все пройдет. И она поговорила с аббатом, поговорила с мисс Смит, нашла для каждого из детей теплое, нежное слово, ту милую материнскую ласку, от которой переполняется радостью маленькое сердце. Когда обед кончился, она перешла с детьми в гостиную. Она весело болтала со старшими, расссказывала сказки младшим и, когда наступило время сна, простилась с каждым из них долгим поцелуем. Потом, отослав детей спать, вернулась одна в свою комнату. Она ждала, так как не сомневалась, что он придет. Но теперь, оставшись одна, она решила защищать свое тело, свое человеческое достоинство так же, как защищала свою жизнь светской женщины; и она спрятала в кармане платья маленький револьвер, купленный за несколько дней до того. Время шло, били часы. Все звуки в доме стихли. Только с улицы все еще доносился смутный, далекий шум экипажей, заглушенный обивкой стен. Она ждала напряженно, нервно, уже не боясь мужа теперь, готовая на все, почти торжествующая, потому что нашла для него ежеминутную пытку на всю жизнь. Но утренние лучи уже стали пробиваться из-под бахромы гардин, а он все не шел. И тогда она с изумлением поняла, что он не придет. Заперев дверь на ключ и на задвижку, которую недавно велела сделать, она легла наконец в постель и долго лежала с открытыми глазами, раздумывая, не понимая, не догадываясь, что он будет делать. Вместе с утренним чаем горничная принесла ей письмо от мужеа. Он писал, что отправляется в путешествие, и в посткриптуме извешал, что необходимые деньги на все расходы ей будет доставлять нотариус. ¶III§ Это было в опере, на Роберте-Дьяволе, в антракте. Стоя в проходе у рампы, мужчины в цилиндрах, в глубоко вырезанных жилетах, открывавших белоснежные сорочки, на которых сверкало золото и драгоценные камни запонок, оглядывали ложи, где декольтированные женщины в бриллиантах и жемчугах казались цветами в ярко освещенной оранжерее; их прекрасные лица и ослепительные плечи словно расцветали навстречу взглядам, раскатам музыки и голосам. Повернувшись спиной к оркестру, двое приятелей беседовали, лорнируя всю эту галарею туалетов, всю эту выставку подлинного или поддельного изящества, драгоценностей, роскоши и претензии, раскинувшуюся полукругом над огромным партером театра. Один из них, Роже де Сален, сказал своему другу Бернару Грандену: - Погляди-ка на графиню де Маскаре. Как она еще хороша! Тот тоже навел лорнет на высокую женщину в ложе напротив; женщина эта казалась еще совсем молодой, и ее блистательная красота привлекала взгляды со всех концов зрительного зала. Матовый цвет лица оттенка слоновой кости придавал ей сходство со статуей; в черных как ночь волосах тонкая дуга диадемы, осыпанной алмазами, сверкала словно Млечный путь. Поглядев немного, Бернар Гранден ответил игриво, но тоном глубокого убеждения: - Еще бы не хороша! - Сколько ей теперь может быть лет? - Погоди, сейчас скажу точно. Я знал ее, когда она была еще ребенком... Я помню, как она девушкой впервые стала выезжать в свет. Ей... ей... тридцать... тридцать... тридцать шесть лет. - Не может быть! - Наверное знаю. - На вид ей двадцать пять. - У нее семеро детей. - Невероятно! - И все семеро живы! Она прекрасная мать. Я иногда бываю у них, это очеь приятная семья, очень спокойная, очень здоровая. В высшем свете графиня считается идеальной женой и матерью. - Как странно! И о ней никогда ничего не говорили? - Никогда. - А ее муж? Странный человек, не правда ли? - И да, и нет. Кажется, между ними произошла небольшая драма, одна из тех мелких семейных драм, о которых только подозревают, в точности о них ничего не известно, но кой о чем можно догадаться. - В чем же дело? - Я лично ничего не знаю. Теперь Маскаре живет очень бурно, а прежде был безукоризненным супругом. Пока он оставался верным мужем, у него был ужасный характер, мрачный, угрюмый. А с тех пор как закутил, он стал ко всему равнодушен, но кажется, будто он чем-то удручен, будто его гложет какое-то затаенное горе. Он заметно постарел. Оба приятеля несколько минут философствовали на тему о тайных непонятных страданиях, порождаемых в семействах несходных характеров, а может быть, и физической антипатией, незаметной вначале. Продолжая лорнировать г-жу де Маскаре, Роже де Сален заговорил снова: - Просто не верится, что у этой женщины семеро детей. - Да, за одиннадцать лет! После чего, в тридцать лет, она отказадась от деторождения, и для нее началась блестящая эра светской жизни, которая, по-видимому, еще не скоро кончится. - Бедные женщины! - Почему ты их жалеешь? - Почему? Ах, дорогой, подумай только! Одиннадцать лет беременности для такой женщины! Ведь это ад! Молодость, красота, надежда на успех, поэтический идеал блестящей жизни - все принесено в жертву отвратительному закону воспроизведения рода... и здоровая женщина становится простой машиной для деторождения. - Ничего не поделаешь! Такова природа! - Да, надо сказать, что природа - наш враг, с природой надо всегда бороться, потому что она постоянно низводит нас на уровень животного. Если есть на земле что-либо чистое, красивое, изящное, идеальное, то оно создано не богом, а человеком, человеческим разумом. Это мы, воспевая действительность, истолковывая ее, удивляясь ей, как художники, объясняя ее, как ученые, которые правда, обманываются, но все же находят в явлениях любопытный смысл, - это мы внесли в нее немного изящества, красоты, непонятного очарования, таинственности. Богом же сотворены лишь грубые, кишащие зародышами всяких болезней существа, которые после нескольких лет животного расцвета стареют в немощах; обнаруживая все безобразие, все бессилие человеческой дряхлости. Он, кажется, создал их только для того, чтобы они гнусно производили себе подобных и затем умирали, как умирают однодневные насекомые. Я сказал: "Гнусно производили" - и настаиваю. Что может быть, в самом деле, гаже и отвратительнее мерзкого и смешного акта воспроизведения живых существ, которым всегда возмущались и всегда будут возмущаться все утонченные души? Раз уж все органы тела, изобретенные этим скупым и недоброжелательным творцом, служат каждый двум целям, почему же он не выбрал для этой священной миссии, для самой благородной и самой возвышенной из человеческих функций какой-нибудь другой орган, не столь гнусный и оскверненный? Рот, через который наше тело получает вещественную пищу, в то же время выражает слово и мысль. Посредством него восстанавливается плоть, и через него же сообщаются мысли. Орган обоняния, дающий легким необходимый для жизни воздух, передают мозгу все благоухания мира, запахи цветов, лесов, деревьев, моря. Слух, благодаря которому мы общаемся с себе подобными, помог нам создать музыку; мы творим из звуков мечту, счастье, бесконечность и испытываем при этом физическое наслаждение! Но можно подумать, что насмешливый и циничный творец, как будто нарочно, задался целью навсегда лишить человека возможности облагородить, украсить и идеализировать встречу с женщиной. И вот человек изобрел любовь - неплохой ответ лукавому богу! - и так опоэтизировал ее, что женщина подчас забывает, какие прикосновения она вынуждена терпеть. Те из нас, кто не способен к самообману и экзальтации, изобрели порок, утонченный разврат, - это тоже способ околпачивать бога и воздавать почести, бесстыдные почести красоте. А нормальный человек производит детей, подобно животным, спаривающимся по закону природы. Погляди на эту женщину! Не отвратительно ли думать, что эта драгоценность, эта жемчужина, созданная для того, чтобы олицетворять прекрасное, внушать восхищение, поклонение и обожание, потратила одиннадцать лет своей жизни на производство наследников графа де Маскаре? Бернар Гранден ответил со смехом: - Во всем этом есть доля правды, но много ли таких, которые поймут тебя? Сален волновался все больше и больше. - Знаешь, как я представляю себе бога? - сказал он. - в виде колоссального неведомого нам производительного органа, рассеивающего в пространстве миллиарды миров, словно рыба, которая мечет икру одна в целом море. Он творит, ибо такова его божественная функция, но он сам не знает, чт делает; его плодовитость бессмысленна, он даже не подозревает, какие разнообразные сочетания дают разбросанные им семена. Человеческая мысль - какая-то счастливая случайность в этой его творческой деятельности, мелкая преходящая, непредвиденная случайность, которая обречена исчезнуть вместе с землей и, быть может, возникнуть вновь где-либо в пространстве, - возникнуть в том же или ином виде, в новых сочетаниях извечных начал. Этой ничтожной случайности - нашему сознанию - мы обязаны тем, что нам так плохо а этом мире, созданном не для нас и не приспособленном к тому, чтобы принимать, размещать, кормить и удовлетворять мыслящие существа. Сознанию же мы обязаны и тем, что вынуждены - если только мы действительно утончены и культурны - потоянно бороться против того, что все еще называется путями провидения. Гранден, слушавший его внимательно и давно уже знакомый с яркими вспышками его воображения, спросил: - Значит, по-твоему, человеческая мысль есть случайное порождение слепого божественного промысла? - Да, черт возьми! Непредвиденную функцию нервных центров нашего мозга можно сравнить с химическими реакциями, которые получются при неожиданном сочетании элементов, а также с электрической искрой, вспыхивающей от трения или при случайном взаимодействии некоторых тел, - словом, со всеми явлениями, какие порождаются бесконечным и плодотворным разнообразием живой материи. И доказательства этого, дорогой мой, так и бросаются в глаза всякому, кто оглянется вокруг себя. Если бы человеческая мысль входила в намерения сознающего свои цели творца и должна была быть тем, чем она стала, - такой непохожей на мысть животного, такой требовательной, ищущей, любознательной, беспокойной, то неужели мир, созданный для таких существ, какими мы являемся сейчас, сводился бы к этому неудобному и тесному загону для скота, к этим грядам салата, к этому шарообразному, лесистому и каменистому огороду, где нам по воле нашего непредусмотрительного провидения следовало бы жить голыми в пещерах или под деревьями, питаться трупами животных - наших братьев - или сырыми овощами, выросшими под солнцем и дождем? Но стоит задуматься на миг, и станет понятно, что этот мир сотворен не для таких существ, как мы. Мысль, каким-то чудом расцветшая и развившаяся в ячейках нашего мозга, мысль, бессильная, невежественная и неясная, какова она есть и какой останется навсегда, делает всех нас, мыслящих людей, вечными и несчастными изгнанниками на этой земле. Взгляни на нее, на эту землю, которую бог дал ее обитателям. Разве не ясно, что она со своими растениями и лесами предназначена исключительно для животных? Что найдется на ней для нас? Ничего. А для них все: пещеры, деревья, листья, родники - жилища, еда и питье. Так что привередливые люди вроде меня никогда и не могут чувствовать себя хдесь хорошо. Довольны и удовлетворены только те, кто приближается к животным. А как же прочие - поэты, утонченные и беспокойные души, мечтатели, исследователи? Ах, бедняги! Я ем капусту и морковь, черт побери, ем лук, репу и редиску, - ем потому, что пришлось к этому привыкнуть, даже найти в них вкус, и потому, что ничто другое не растет; но ведь это же еда для кроликов и коз, как трава и клевер - еда для коров и лошадей! Когда я вижу колосья зрелой пшеницы в поле, то не сомневаюсь, что все это выращено землей для воробьиных и ласточкиных клювов, а никак не для моего рта. Стало быть, когда я жую хлеб, то обкрадываю птиц, а когда ем курицу, то обкрадываю лисиц и ласок. Разве перепелка, голубь и куропатка не естественная добыча для ястреба? И ведь баран, козел или бык - скорее добыча для крупных хищников, чем то жирное мясо, которое нам подают зажаренным, с трюфелями, специально для нас вырытыми из земли свиньей. Но, дорогой мой, ведь животным ничего не надо делать, что бы жить здесь. Они дома, у них готовые стол и квартира, им остается только пастись или охотиться и пожирать друг друга соответственно своему инстинкту: бог никогда не предвидел любви и мирных нравов; он предвидел только смерть живых существ, ожесточенно убивающих и пожирающих друг друга. А мы!.. Ах, сколько потребовалось нам труда, сил, терпения, изобретательностм, фантазии, предприимчивости, способностей, таланта, чтобы сделать эту каменистую, проросшую корнями почву сколько-нибудь обитаемой! Подумай, чего мы только ни сделали вопреки природе и против природы, чтобы устроиться хотя бы сносно, хоть как-нибудь, хоть сколько-нибудь удобно, хоть сколько-нибудь изящно, но все еще недостойно нас! И чем мы цивилизованнее, чем умнее и утонченнее, тем больше нам приходится побеждать и подчинять себе животный инстинкт, который заложен в нас по воле бога. Подумай только, что нам пришлось создать цивилизацию, всю цивилизацию, включающую столько вещей, - столько, столько всевозможных вещей, от носков до телефона! Подумай обо всем, что ты видишь ежедневно, обо всем, чем мы пользуемся так или иначе. Чтобы скрасить свою скотскую участь, мы придумали и создали все, начиная с жилища, а затем - вкусную пищу, соусы, конфеты, пирожные, напитки, ткани, одежды, украшения, кровати, матрацы, экипажи, железные дороги, бесчисленные машины. Мало того, мы изобрели науку, искусство, письменность и стихи. Да, это мы создали искусство, поэзию, мызыку, живопись. Все идеалы исходят от нас, как и вся привлекательная сторона жизни - женские туалеты и мужские таланты, - и нам в конце концов удалось хоть немного приукрасить, сделать менее голым, менее монотонным и тяжелым то существование простых производителей, ради которого только и породило нас божественное провидение. Взгляни на этот театр. Разве в нем не собралось человеческое общество, созданное нами, не предусмотренное извечным промыслом, ему неизвестное и доступное только нашему сознанию? Разве ты не видишь, что это изысканное, чувственное и интеллектуальное развлечение придумано вот таким недовольным и беспокойным мелким животным, как ты или я, и притом придумано им только для себя самого? Взгляни на эту женщину, на госпожу де Маскаре. Бог сотворил ее для того, чтобы она жила в пещере, нагая или завернутая в звериные шкуры. Но разве такая, как есть, она не лучше? А кстати, не знаешь ли, почему этот болван муж, обладая такой подругой, - и особенно после того, как он позволил себе хамство семь раз сделать ее матерью, - почему он вдруг бросил ее и стал бегать за девками? Гранден ответил: - Э, дорогой мой, может быть, в этом то все и дело. В конце концов он понял, что постоянно ночевать дома - обходится ему слешком дорого. И к тем самым принципам, которые ты выдвигаешь философически, он пришел из соображений домашней экономии. Раздались три удара - сигнал к последнему акту. Приятели повернулись, сняли цилиндры и заняли свои места. ¶IV§ Граф и графиня де Маскаре молча сидели рядом в карете, отвозившей их домой из Оперы. И вдруг муж сказал: - Габриэль! - Что вам надо от меня? - Вы не находите, что это длится достаточно долго? - Что именно? - Ужасающая пытка, которую я терплю от вас уже шесть лет. - Но я не знаю, как вам помочь. - Скажите мне наконец: который? - Никогда. - Подумайте, ведь я не могу видеть детей, не могу быть с ними, чтобы сердце мое не сжималось сомнением. Скажите мне, который? Клянусь вам, я прощу, я буду обращаться с ним так же, как с другими. - Я не имею права. - Или вы не замечаете, что я не в силах болше выносить эту жизнь, эту мучительную мысль, этот вечный неотступный вопрос, терзающий меня всякий раз, как я их вижу? Я схожу с ума. Она спросила: - Вы так сильно страдали? - Невыносимо. Иначе согласился ли бы я на этот ужас - жить бок о бок с вами, и на еще больший ужас - чувствовать и знать, что среди моих детей есть один - какой, я не знаю, который мешает мне любить всех остальных? Она повторила: - Так вы действительно страдали? Сдержанным, измученным голосом он ответил: - Да ведь я повторяю вам каждый день, что это для меня невыносимая пытка. Разве иначе бы я вернулся? Стал бы я жить в этом доме, вместе с вами и с ними, если бы я их не любил? Ах, вы поступили со мной ужасно. Дети - единственная радость моей жизни, вы это отлично знаете. Я для них такой отец, какие бывали только в давние времена, как и для вас я был мужем старинного склада: ведь я все еще человек инстинкта, человек природы, человек старого времени. Да, признаюсь, вы вызывали во мне жестокую ревность, потому что вы женщина другой породы, другой души, других потребностей. Ах, я никогда не забуду того, что вы мне сказали. Но с тех пор я перестал интересоваться вами. Я не убил вас потому, что тогда у меня не осталось бы средства когда бы то ни было узнать, который же из наших... ваших детей - не мой. Я ждал, но страдал сильнее, чем вы можете вообразить, потому что не смею больше любить их, кроме может быть, двух старших. Я не смею взглянуть на них, позвать их, обнять, я никого из них не могу посадить к себе на колени, чтобы тут же не подумать: "Не этот ли?" Шесть лет я был с вами корректен, даже мягок и любезен. Скажите мне правду, и, клянусь вам, я ничего плохого не сделаю. В темноте кареты ему показалось, что она тронута, и он почувствовал, что сейчас она заговорит. - Прошу вас, - сказал он, - умоляю вас... Она прошептала: - Я может быть виновнее, чем вы думаете. Но я не могла продолжать эту отвратительную жизнь, я не хотела быть постоянно беременной. Другого средства у меня небыло. Я солгала перед богом, я солгала, подняв руку над головами детей, - я вам не изменяла никогда. Он схватил в темноте ее руку и, стиснув ее так, как в страшный день прогулки в Лес, проговорил: - Это правда? - Правда. - Но он простонал, содрогаясь от муки: - Ах, теперь у меня начнутся сомнения, и не будет им конца! Когда вы солгали: тогда или теперь? Как я могу верить вам? Как после этого верить женщине? Никогда уже я больше не узнаю правды. Лучше бы вы мне сказали: "Жак" или "Жанна"! Коляска въехала во двор особняка. Когда она остановилась перед подъездом, граф вышел первым и, как всегда, повел графиню по лестнице под руку. Поднявшись на второй этаж, он сказал: - Можно поговорить с вами еще несколько минут? Она ответила: - Пожалуйста. Они вошли в маленькую гостиную. Несколько удивленный лакей зажег свечи. Оставшись наедине с женой, граф заговорил снова: - Как мне узнать правду? Я тысячу раз умолял вас сказать, но вы молчали: вы были непроницаемы, непреклонны, неумолимы, а вот теперь говорите, что это была ложь. Шесть лет вы заставляли меня верить в подобный обман! Нет, вы лжете именно сегодня, не знаю только зачем. Может быть из жалости ко мне? Она ответила искренне и убежденно: - Но ведь иначе я за эти шесть лет родила бы еще четверых детей. Он воскликнул: - И это говорит мать! - Ах, - отвечала она, - я вовсе не чувствую себя матерью еще не родившихся детей, мне довольно быть матерью тех, которые у меня есть, и любить их всем сердцем. Я, как и все мы, женщина цивилизованного мира, сударь. Мы же не просто самки, населяющие землю, и мы отказываемся быть ими. Она встала, но муж схватил ее за руки. - Одно слово, одно только слово, Габриэль! Скажите мне правду. - Я вам только что сказала ее. Я не изменяла вам никогда. Он посмотрел ей прямо в лицо, такое прекрасное, в глаза, серые, как холодное небо. В темной прическе, в этой глубокой ночи черных волос, сверкала, как Млечный путь, осыпанная алмазами диадема. И тогда он вдруг почувствовал, он каким-то прозрением понял, что это существо уже не просто женщина, предназначенная для продолжения рода, но странное и таинственное порождение всех сложных желаний, накопленных в нас веками, отвращенных от своей первоначальной и божественной цели, блуждающих на путях к непостижимлй, неуловимлй и лишь угадываемой красоте. Да, бывают такие женщины, расцветающие только для наших грез, украшенные всей поэзией, всем блеском идеала, всем эстетическим обаянием и чарами, какими цивилизация наделила женщину, эту статую живой плоти, возбуждающую не только чувственную любовь, но и духовные стремления. Муж стоял перед нею, изумленный этим запоздалым и загадочным открытием, смутно догадываясь о причинах своей прежней ревности и плохо все это понимая. Наконец он сказал: - Я вам верю. Я чувствую, что в этот момент вы не лжете; а прежде, в самом деле, мне все время казалось, что в ваших словах есть ложь. Она протянула ему руку: - Итак, мы друзья? Он взял эту руку и, целуя ее, ответил: - Друзья. Благодарю вас, Габриэль. И он вышел, с трудом оторвав от нее взгляд, удивляясь тому, что она еще так прекрасна, и чувствуя, как в нем рождается волнение, быть может, более опасное, чем древняя и простая любовь. Ги де Мопассан. Кто знает? I Боже мой! Боже мой! Итак, я, наконец, запишу все, что со мной случилось! Но удастся ли мне сделать это? Решусь ли я? Это так странно, так невероятно, так непонятно, так безумно! Если бы я не был уверен в том, что действительно видел все это, не был уверен, что в моих рассуждениях нет никакой путаницы, в моих восприятиях - никакой ошибки, в неумолимой последовательности моих наблюдений - никаких пробелов, то я считал бы себя просто-напросто жертвой галлюцинации, игралищем странных видений. Но, в конце концов, кто знает? Сейчас я нахожусь в лечебнице, но я пришел сюда добровольно, из осторожности, из страха. Мою историю знает только один человек на земле. Здешний врач. Я ее запишу. Сам не знаю зачем. Затем, чтобы отделаться от нее, потому что она душит меня, как невыносимый кошмар. Вот она. Я всегда был человеком одиноким, мечтателем, чем-то вроде философа-отшельника; я был доброжелателен, всегда довольствовался малым, не сердился на людей и не досадовал на бога. Жил я всегда один, чувствуя в присутствии других какое-то стеснение. Чем объяснить это? Не знаю. Я не отказываюсь встречаться со знакомыми, беседовать и обедать с друзьями, но когда я ощущаю их присутствие слишком долго, то даже самые близкие из них утомляют меня, надоедают, раздражают, и я начинаю испытывать все растущее, мучительное желание, чтобы они ушли или уйти самому, остаться в одиночестве. Это желание - больше, чем потребность; это настоятельная необходимость. И если бы присутствие людей, среди которых я нахожусь, затянулось, если бы мне пришлось в течение долгого времени не то чтобы выслушивать их разговоры, но хотя бы только слышать их голос, то со мной, несомненно, случилась бы какая-нибудь беда. Какая именно? Ах, кто знает! Может быть, простой обморок? Да, возможно. Я так люблю одиночество, что даже не переношу, чтобы другие люди спали под одной кровлей со мною; я не могу жить в Париже, для меня это беспрестанная агония. Я умираю духовно, но и мое тело и мои нервы тоже страдают от этой бесконечной толпы, которая кишит, живет вокруг меня, даже когда спит. Ах, сон других людей для меня еще тягостнее, чем их разговоры. И я совершенно не отдыхаю, когда чувствую, когда знаю, ощущаю за стеной чужую жизнь, прерванную этим регулярным затмением сознания. Почему я такой? Кто знает! Причина, быть может, очень проста: я слишком быстро утомляюсь от всего того, что происходит вне меня. И таких людей вовсе не мало. На земле существует две породы людей. Те, кто нуждается в других, кого другие развлекают и занимают, кому они дают отдых и кого одиночество изнуряет, истощает, опустошает, как подъем на ужасный ледник или переход через пустыню. Другие - те, кого люди, наоборот, утомляют, раздражают, стесняют, подавляют, тогда как одиночество успокаивает их и дает им отдых благодаря независимому и прихотливому полету мысли. Словом, это обычное психическое явление. Одни наделены даром жизни внешней, другие - жизни внутренней. У меня внешнее внимание длится очень недолго и быстро исчерпывается, и как только наступает его предел, во всем моем теле и в моем сознании появляется ощущение тяжелого недомогания. В силу этого я привязываюсь и всегда очень был привязан к вещам неодушевленным; для меня они получали значение живых существ, и дом мой превращался в мир, где я жил уединенной и деятельной жизнью среди вещей, мебели, привычных безделушек, радовавших мой взор, как дружеские лица. Я постепенно наполнял, украшал ими дом и среди них чувствовал себя довольным, удовлетворенным, счастливым, словно в объятиях милой женщины, привычные ласки которой сделались для меня спокойной и сладостной потребностью. Я выстроил этот дом в прекрасном саду, отделявшем его от дороги; стоял он у заставы города, и в этом городе я мог, когда захочу, найти общество, в котором иногда испытывал необходимость. Все мои слуги спали в отдельном домике, в глубине огорода, окруженного высокой стеной. В тишине моего затерянного, спрятанного жилища, утопавшего среди листвы больших деревьев темный покров ночи был для меня так приятен, так полон покоя, что каждый вечер я часами медлил лечь в постель, чтобы подольше насладиться всем этим. В тот день в городском театре давали "Сигурда". Я впервые слышал эту прекрасную феерическую музыкальную драму и получил большое удовольствие. Домой я возвращался пешком, быстрыми шагами. В ушах еще звучала музыка, перед глазами носились прекрасные видения. Ночь стояла черная-черная, такая черная, что я еле различал большую дорогу и несколько раз чуть не свалился в канаву. От заставы до моего дома было около километра, а может быть, немного больше, минут двадцать спокойной ходьбы. Был час ночи, час или половина второго; небо постепенно светлело, и, наконец, появился месяц, грустный месяц последней четверти. Месяц первой четверти, тот, что встает в четыре-пять часов вечера, - веселый, светлый, серебристый, а убывающий, встающий после полуночи, - красноватый, мрачный и тревожный: настоящий месяц шабаша. Это, должно быть, знают все любители ночных прогулок. Молодой месяц, хотя бы тонкий, как ниточка, отбрасывает свет слабый, но веселый, радующий сердце и рисующий на земле отчетливые тени; на ущербе же он излучает свет мертвенный, такой тусклый, что теней почти не получается. Я завидел вдали темную массу своего сада, и, не знаю почему, мне стало как-то не по себе при мысли, что надо войти туда. Я замедлил шаг. Было очень тепло. Большая купа деревьев казалась усыпальницей, где погребен мой дом. Я открыл калитку и вошел в длинную аллею сикомор; она вела к подъезду, и ветви, сомкнувшись над головой, образовали как бы высокий туннель; он прорезал темные массивы зелени и огибал газоны с цветочными клумбами, которые казались в сумраке овальными пятнами неразличимых оттенков. Когда я приблизился к дому, странное смущение охватило меня. Я остановился. Ничего не было слышно. Даже ветерок не шумел в листве. "Что это со мной?" - подумал я. Целых десять лет возвращался я домой таким образом и ни разу не испытывал ни малейшего беспокойства. Я не боялся. Никогда я не боялся ночи. Вид человека, какого-нибудь вора, грабителя, сразу привел бы меня в бешенство, и я, не колеблясь, бросился бы на него. К тому же я был вооружен. Со мной был револьвер. Но я к нему не прикасался, желая побороть в себе зарождавшееся ощущение страха. Что это было? Предчувствие? Таинственное предчувствие, овладевающее человеком, когда ему предстоит увидеть необъяснимое? Возможно. Кто знает? По мере того как я подвигался вперед, меня начинала охватывать дрожь, и когда я подошел к стене, к закрытым ставням большого дома, я почувствовал, что, прежде чем открыть дверь и войти, мне придется подождать несколько минут. Тогда я сел на скамью под окнами гостиной. Я сидел, слегка вздрагивая, прислонившись головой к стене и глядя на тени деревьев. В эти первые мгновения я не заметил кругом ничего особенного. В ушах у меня стоял какой-то шум, но это со мной бывает часто: иногда мне кажется, будто я слышу грохот поездов, звон колокола, топот толпы. Но вскоре этот звук стал отчетливее, яснее, понятнее. Я ошибся. То не был обычный гул крови в жилах, от которого у меня начинался шум в ушах, это были какие-то особые, хотя и смутные шорохи, несомненно, исходившие из моего дома. Я слышал сквозь стены это непрерывное постукивание, - и то был скорее шелест, чем шум, непонятное перемещение массы вещей, словно кто-то потихоньку толкал, сдвигал, переставлял, перетаскивал всю мою мебель. О, я еще довольно долго сомневался в верности своего слуха. Но, приникнув ухом к ставню, чтобы как следует вслушаться в странное движение, происходившее в доме, я уверился, убедился, что там делается что-то особенное и непонятное. Я не боялся, но был... как бы это определить?.. был изумлен. Заряжать револьвер я не стал, догадавшись - и правильно, - что в этом нет никакой надобности. Я ждал. Я ждал долго и не мог ни на что решиться. Ум мой был ясен, но отчаянно возбужден. Я ждал стоя и все прислушивался к нараставшему шуму; временами он доходил до какого-то яростного напряжения, так что казалось, будто слышишь рев нетерпения, гнева, непонятного возмущения. И вдруг мне стало стыдно своей трусости: я выхватил связку ключей, выбрал нужный ключ, вложил в скважину, дважды повернул его и изо всей силы толкнул дверь, так что она ударилась в стену. Удар прогремел, как ружейный выстрел, и этому выстрелу ответил ужасающий грохот по всему дому, сверху донизу. Это было так неожиданно, так страшно, так оглушительно, что я отступил на несколько шагов и вынул из кобуры револьвер, хотя по-прежнему чувствовал всю его бесполезность. Я подождал еще - о, очень недолго! Теперь я уже различал какой-то необычайный топот по ступенькам лестницы, по паркету, по коврам, топот не подошв, не людских башмаков, а костылей, деревянных и железных костылей: железные костыли гремели, как цимбалы. И вдруг я увидел на пороге, в дверях, кресло - мое большое кресло для чтения, вразвалку выходившее из дому. И оно проследовало по саду. За ним потянулись кресла из моей гостиной, потом, словно крокодилы, проползли на коротеньких лапках низенькие канапе, потом проскакали, словно козы, все мои стулья, а за ними трусили кроликами табуретки. О, какое волнение! Я проскользнул в гущу деревьев и присел там на корточки, не отрывая глаз от этого шествия своей мебели: ведь она уходила вся, вещь за вещью, то медленно, то быстро, смотря по росту и весу. Мой рояль, мой большой рояль, проскакал галопом, словно взбесившийся конь, и музыка гудела в его чреве; словно муравьи, спешили по песку мелкие предметы: щетки, хрусталь, бокалы, - и лунные лучи блестели на них, как светляки. Ткани ползли, растекаясь лужами, наподобие каракатиц. Я увидел и свой письменный стол, редкостную вещь прошлого века; в нем лежали все полученные мною письма, вся история моего сердца, старая история, так выстраданная мной! И фотографии тоже были в нем. И вдруг я перестал бояться, я бросился и схватил его, как хватают вора, как хватают убегающую женщину; но он двигался с непреодолимой силой, и, несмотря на все старания, несмотря на весь свой гнев, я не мог даже замедлить его ход. Отчаянно сопротивляясь этой ужасающей силе, я упал на землю. И он потащил, повлек меня по песку, и вещи, шедшие позади, уже начинали наступать на меня, ушибая, разбивая мне ноги; а когда я разжал руки, эти вещи прошли по моему телу, как кавалерийская часть проносится во время атаки по выбитому из седла солдату. Наконец, обезумев от страха, я все-таки уполз с большой аллеи... и снова притаился под деревьями; оттуда я увидел, как уходят мельчайшие вещи, самые маленькие, самые скромные, - те, которых я почти не знал, но которые принадлежали мне. И затем вдали, в своей квартире, отныне гулкой, как все пустые дома, я услышал страшное хлопанье дверей. Они хлопали по всему дому сверху донизу, пока, наконец, не закрылась последней входная - та, которую я сам, безумец, открыл для этого бегства вещей. И тогда я тоже пустился в бегство. Я убежал в город, и только на его улицах я успокоился, встречая запоздалых прохожих. Я позвонил у дверей гостиницы, где меня знали, кое-как руками почистил одежду, стряхнув с нее пыль, и рассказал, будто потерял связку ключей, в том числе и ключ от огорода, где спали в домике мои люди, - спали за стеной, охранявшей мои фрукты и овощи от ночных воров. Я зарылся с головой в постель. Но заснуть не мог и, слушая биение своего сердца, ждал утра. Я уже распорядился, чтобы моих людей предуведомили еще до восхода солнца, и в семь часов утра ко мне постучался камердинер. На нем лица не было. - Сегодня ночью, сударь, случилось большое несчастье, - сказал он. - Что такое? - Украдена вся ваша обстановка, сударь. Вся, вся до последней мелочи. Это сообщение обрадовало меня. Почему? Кто знает! Я отлично владел собою, был уверен, что скрою все, никому ничего не скажу о том, что я видел, утаю все это, похороню в своей памяти, как страшнуютайну. Я ответил: - Так это те самые воры, которые украли у меня ключи. Надо немедленно сообщить в полицию. Я сейчас же встану, и мы пойдем вместе. Следствие длилось пять месяцев. Ничего не было открыто, не нашли ни одной, самой маленькой моей безделушки, ни малейшего следа воров. Ах, черт! Если бы я сказал то, что было мне известно... если бы я это сказал... да они бы меня посадили под замок! Меня! Не воров, а того человека, который мог видеть подобное! О, я умел молчать! Но обставлять дом заново я не стал. Совершенно лишнее. Все началось бы снова. Я не хотел возвращаться в этот дом. И не вернулся. Больше я его не видел. Я уехал в Париж, остановился в гостинице и посоветовался с врачами относительно состояния своих нервов; после той страшной ночи оно начало беспокоить меня. Врачи предписали мне путешествие. II Я последовал их совету. Я начал с поездки в Италию. Южное солнце принесло мне пользу. На протяжении полугода я странствовал из Генуи в Венецию, из Венеции во Флоренцию, из Флоренции в Рим, из Рима в Неаполь. Потом я прокатился по Сицилии, замечательной своею природой и памятниками - реликвиями, оставшимися от греков и норманнов. Я проехал по Африке, мирно пересек эту огромную желтую безжизненную пустыню, где бродят верблюды, газели и кочевники-арабы, где в легком и прозрачном воздухе ни днем, ни ночью вас не преследует никакое наваждение. Затем я вернулся во Францию через Марсель, и, несмотря на всю провансальскую веселость, сравнительно слабая яркость неба уже опечалила меня. Вернувшись на родной материк, я испытал своеобразное ощущение, какое бывает у больного, когда он считает себя выздоровевшим и вдруг глухая боль говорит ему, что очаг недуга не уничтожен. Я снова поехал в Париж. Через месяц мне там надоело. Была осень, и мне захотелось до наступления зимы проехаться по Нормандии, где я никогда не бывал. Начал я, разумеется, с Руана и целую неделю, развлекаясь, восхищаясь, восторгаясь, бродил по этому средневековому городу, по этому изумительному музею необыкновенных памятников готики. И вот однажды, около четырех часов дня, я забрел на какую-то невероятную улицу, где протекает черная, как чернила, река под названием О-де-Робек, заинтересовавшись причудливым и старинным обликом домов, как вдруг мое внимание было отвлечено целым рядом лавок случайных вещей, следовавших одна за другой. О, эти мерзкие торговцы старьем прекрасно выбрали место в этой фантастической улочке, над мрачной водой, под этими острыми череличными и шиферными крышами, на которых еще скрипели старинные флюгера. В глубине темных магазинов громоздились резные сундуки, руанский, неверский и мустьерский фаянс, резные и раскрашенные статуи из дуба - Иисусы, мадонны, святые; церковные украшения, нарамники, ризы, даже священные сосуды и старая позолоченная деревянная дарохранительница, которую господь бог уже давным-давно покинул. О, что за странные притоны были в этих высоких, этих огромных домах, набитых от погреба до чердака всевозможными вещами, жизнь которых казалась конченой, вещами, пережившими своих естественных владельцев, свой век, свои времена, свои моды, чтобы новые поколения скупали их как редкость! В этом антикварном квартале ожила моя любовь к вещам. Я переходил из лавки в лавку, в два прыжка перебираясь по мостам в четыре гнилые доски, переброшенным над вонючим течением О-де-Робек. Боже великий, какой ужас! Под одним из забитых вещами сводов, который показался мне входом в катакомбу, в усыпальницу старинной мебели, я увидел один из прекраснейших своих шкафов. Я подошел, весь дрожа, так дрожа, что не решился прикоснуться к нему. Я протягивал руку, колебался. Но это, несомненно, был мой шкаф стиля Людовика XIII, уникальная вещь, которой не мог не узнать тот, кто видел ее хоть раз. И вдруг, заглянув немного вперед, в еще более мрачные глубины этой галереи, я различил три своих кресла, обитых гобеленом тончайшей работы, а затем подальше - два моих стола времен Генриха II, таких редких, что люди приезжали из Парижа поглядеть на них. Подумайте! Подумайте, каково было мое состояние! И я пошел вперед; ноги не слушались меня, я умирал от волнения, но все шел, потому что я храбр; я шел, как рыцарь давних, темных времен, проникающий в заколдованное жилище. И с каждым шагом я открывал все свои вещи: мои люстры, мои книги, мои картины, мои ткани, мое оружие - все, кроме стола с письмами, - его я не видел. Я шел, спускаясь в темные подвалы и снова поднимаясь в верхние этажи. Я был один. Я звал, мне не отвечали. Я был один: в этом доме, обширном и извилистом, как лабиринт, не было никого. Наступила ночь, и мне пришлось опуститься во мраке на один из моих стульев, потому что уходить я не желал. Время от времени я кричал: - Эй! Эй, кто-нибудь! Я, наверно, прождал не менее часа, пока услышал где-то шаги, легкие медленные шаги. Я чуть не сбежал, но потом, успокоившись, позвал еще раз и увидел в соседней комнате свет. - Кто там? - спросил голос. Я отвечал: - Покупатель. Мне ответили: - Сейчас уже поздно ходить по лавкам. Но я сказал: - Я жду вас больше часа. - Можете прийти завтра. - Завтра я уезжаю из Руана. Я не решался приблизиться к нему, а он не подходил. Я только видел свет, озарявший гобелен, на котором два ангела летали над покрытым трупами полем сражения. Гобелен был тоже мой. Я сказал: - Ну, что же, вы идете? Он отвечал: - Я жду вас. Я встал и направился к нему. Посреди большой комнаты стоял крохотный человечек, совсем крохотный и страшно толстый, феноменально толстый, - отвратительный феномен. У него была реденькая неровная бороденка из скудных желтоватых волосков и ни одного волоса на голове. Ни одного. Так как свечу он высоко поднял над собой, чтобы разглядеть меня, то череп его показался мне маленькой луною в этой огромной комнате, заставленной старинной мебелью. Лицо было сморщенное и одутловатое, глаза - еле заметные щелки. Я купил три своих собственных стула, тут же уплатил крупную сумму и назвал только свой номер в гостинице. Стулья надлежало доставить на следующий день к девяти часам утра. Затем я ушел. Он очень вежливо проводил меня до дверей. Я немедленно явился к главному комиссару полиции и рассказал ему о случившейся у меня покраже движимости и о только что сделанном открытии. Он тут же послал телеграфный запрос в прокуратуру, которая вела дело об этой покраже, и попросил меня дождаться ответа. Через час ответ был получен, и притом вполне для меня удовлетворительный. - Я распоряжусь немедленно арестовать и допросить этого человека, - сказал мне комиссар. - Ведь он может почуять опасность и убрать из магазина все ваши вещи. Не угодно ли вам пока пообедать и вернуться сюда через два часа. Он будет уже здесь, и я еще раз допрошу его при вас. - С большим удовольствием, сударь. Сердечно благодарю вас. Я пошел обедать к себе в гостиницу и ел гораздо лучше, чем ожидал. Я все же был доволен. Он попался! Через два часа я вернулся к полицейскому чиновнику; он ждал меня. - Что делать, сударь! - сказал он, увидев меня. - Не нашли вашего молодца. Моим агентам не удалось застать его. Ах! Я почувствовал, что мне дурно. - Но... дом его вы нашли? - спросил я. - Разумеется. Этот дом даже взят под наблюдение, пока не вернется хозяин. Но хозяин исчез. - Исчез? - Исчез. Обычно по вечерам он бывает у своей соседки, тоже старьевщицы, вдовы Бидуэн, довольно занятной ведьмы. Но сегодня вечером она его не видела и ничего не может о нем сообщить. Придется подождать до завтра. Я ушел. О, какими мрачными, пугающими, полными наваждения казались мне руанские улицы! Спал я плохо, все время просыпался от кошмаров. Утром, не желая показаться слишком взволнованным или торопливым, я дождался десяти часов и только тогда явился в полицию. Торговец не возвращался. Магазин его был все еще закрыт. Комиссар сказал мне: - Я принял все необходимые меры. Суд в курсе дела: мы вместе пойдем в эту лавку и вскроем ее. Вы мне покажете все ваши вещи. Мы поехали в карете. Перед лавкой стояли полицейские со слесарем. Дверь была открыта. Войдя, я не увидел ни своего шкафа, ни своих кресел, ни столов - ничего, ничего из той мебели, которой был обставлен мой дом! Ничего! А накануне вечером я шага не мог сделать, чтобы не наткнуться на какую-нибудь свою вещь. Комиссар удивился и сначала взглянул на меня недоверчиво. - Боже мой, сударь, - сказал я ему, - исчезновение этих вещей странным образом совпадает с исчезновением торговца. Он улыбнулся: - Правильно. Напрасно вы вчера купили и оплатили стулья. Этим вы его спугнули. Я сказал: - Непонятно мне одно - на всех местах, где стояла моя мебель, теперь стоит другая. - О, - отвечал комиссар, - у него ведь была целая ночь, и, конечно, он не без сообщников. Дом, безусловно, соединен с соседними. Не беспокойтесь, сударь, я энергично займусь этим делом. Разбойник ускользнул от нас ненадолго; мы ведь стережем его берлогу. О, сердце, сердце мое, бедное мое сердце, как оно билось! В Руане я пробыл пятнадцать дней. Этот человек не вернулся. О, черт! О, черт возьми! Разве что-нибудь могло его смутить или застать врасплох? И вот на шестнадцатый день утром я получил от своего садовника, сторожа моего ограбленного и опустевшего дома, следующее странное письмо: "Сударь, честь имею известить вас, что нынче ночью случилось такое, что никто не понимает, и полиция не больше нашего. Вся мебель вернулась - вся без исключения, до последней мелочи. Теперь дом точь-в-точь такой же, как накануне покражи. Есть от чего голову потерять. Это случилось в ночь с пятницы на субботу. Дорожки в саду так изрыты, словно мебель тащили по ним от калитки до дверей. Точно так же было и в день пропажи. Мы ждем вас, сударь. Ваш покорный слуга Филипп Роден". Ну, уж нет! Ну, уж нет! Ну, уж нет! Не вернусь. Письмо я отнес руанскому комиссару. - Возврат сделан ловко, - сказал он мне. - Запасемся терпением. На днях мы этого молодца сцапаем. Не сцапали они его. Нет. Не сцапали, а вот я теперь боюсь его так, словно это дикий зверь, натравленный на меня. Неуловим! Он неуловим, этот изверг с черепом, похожим на луну! Никогда его не поймают. Он не вернется домой. Очень-то ему нужно! Встретить его не может никто, кроме меня, а я этого не хочу. Не хочу! Не хочу! Не хочу! А если он вернется, придет в свою лавку, то кто докажет, что моя мебель действительно была у него? Никаких улик нет, кроме моего показания, а я отлично чувствую, что оно становится подозрительным. Ах, нет! Такое состояние было невыносимо! И я уже не мог держать в тайне все, что видел. Не мог я жить, как живут все, и вечно бояться, что снова начнется что-нибудь такое. Я пришел к главному врачу этой лечебницы и открыл ему все. Он долго расспрашивал меня, а затем сказал: - Вы бы согласились, сударь, пожить некоторое время здесь? - С большим удовольствием, сударь. - Вы человек состоятельный? - Да, сударь. - Хотите отдельный флигель? - Да. - Вам угодно принимать друзей? - Нет, нет, никого. Этот руанский человек, может быть, попытается отомстить мне, он способен преследовать меня и здесь. И вот уже три месяца я один, один, совершенно один. Я почти спокоен. Я боюсь лишь одного... что, если антикварий сойдет с ума... И если его поместят здесь... Ведь даже тюрьма не вполне надежна. ¶Ги де Мопассан. Мадемуазель Перль§ OCR: Светлана К. Поистине странная мысль пришла мне в голову в тот вечер - мысль избрать королевой мадмуазель Перль! Крещенский сочельник я ежегодно провожу у моего старого друга Шанталя. Когда я был маленьким, меня возил к нему мой отец, который был его ближайшим другом. Я продолжал эту традицию и, без сомнения, буду продолжать ее, покуда жив и покуда на это свете останется хоть один Шанталь. Надо сказать, что Шантали живут как-то странно: в Париже они ведут такой же образ жизни, какой ведут обитатели Грасса, Ивето и Понт-а-Муссона. Они живут в доме с небольшим садом около Обсерватории. Там они чувствуют себя как дома, как в провинции. Парижа, настоящего Парижа они не знают, они не имеют о нем ни малейшего представления, они так далеки, так бесконечно далеки от него! Порою, однако, они совершают путешествие в Париж, и притом долгое путешествие. Г-жа Шанталь отправляется "запасаться провизией", как это называют в семье. А "запасаться провизией" означает вот что. Мадмуазель Перль, у которой хранятся ключи от кухонных шкафов (бельевые шкафы находятся под надзором самой хозяйки дома), видит, что запасы сахара подходят к концу, что консервы кончились и что на дне мешка, в котором хранится кофе, осталось всего ничего. И тут г-жа принимает меры против голода: она производит смотр оставшимся продуктам и делает заметки в своей записной книжке; когда цифр накапливается много, она уходит сперва в бесконечные вычисления, потом в бесконечные споры с мадмуазель Перль. Дело кончается тем, что они приходят к соглашению и устанавливают точное количество продуктов, которыми необходимо запастись на три месяца вперед: количество сахара, риса, чернослива, кофе, варенья, банок с зеленым горошком, фасоли, омаров, соленой или же копченой рыбы и прочего, и прочего. Затем назначается день для закупок; они садятся в фиакр, в извозчичью карету с багажником наверху, и отправляются в лавку солидного бакалейщика по ту сторону мостов, в новые кварталы. Госпожа Шанталь и мадмуазель Перль совершают это таинственное путешествие вместе и возвращаются к обеду, все еще взволнованные, измученные тряской в экипаже, верх которого завален мешками и свертками, словно это фургон для доставки грузов. Весь Париж, расположенный по ту сторону Сены, - это для Шанталей новые кварталы, причем кварталы, заселенные странными, шумными и весьма непочтенными людьми, которые день тратят на развлечения. А ночь - на кутежи и бросают деньги на ветер. Со всем тем время от времени Шантали вывозят дочерей в театры - в Комическую оперу или же во Французский театр, вывозят в том случае, если пьесу расхваливает газета, которую читает г-н Шанталь. Девицы Шанталь еще совсем молоденькие: одной из них девятнадцать. Другой семнадцать лет; это красивые девушки, высокие и свежие, прекрасно воспитанные, слишком хорошо воспитанные, так хорошо воспитанные, что их не замечаешь. Словно это хорошенькие куколки. Никогда в жизни не придет мне в голову обратить внимание на барышень Шанталь или поухаживать за ними; от них веет такой невинностью, что вы не без боязни решаетесь с ними заговорить; даже здороваясь с ними, вы рискуете показаться дерзким. Их отец - прелестный человек, очень образованный, очень простодушный, очень сердечный; превыше всего он ценит покой, отдых, тишину, а потому сделал от себя все зависящее, чтобы превратить членов семьи в манекенов и жить по своему вкусу, в тихой заводи. Он много читает, охотно вступает в разговор, его легко растрогать. Отсутствие связей, столкновений, частых встреч с людьми сделали весьма чувствительной и нежной его эпидерму, эпидерму его души. Любой пустяк волнует его, приводит в смятение и причиняет ему боль. И все же знакомые у Шанталей есть - это знакомые придирчиво выбраны среди соседей, - но круг их весьма ограничен. Кроме того, раза три в год Шантали обмениваются визитами с теми родственниками, которые живут далеко от них. Я обедаю у них пятнадцатого августа (прим.: день рождения Наполеона) и в Крещенский сочельник. Для меня это такой же непременный долг, как для католиков причастие на Пасху. На пятнадцатое августа Шантали приглашают кое-кого из друзей, но в сочельник я у них единственный гость. Итак, в этом году я, как всегда, обеда у Шанталей в канун Богоявления. Я, как всегда, расцеловался с г-ном Шанталем, г-жой Шанталь и с мадмуазель Перль и отвесил низкий поклон мадмуазель Луизе и мадмуазель Полине. Меня принялись расспрашивать обо всем на свете - о скандальных проишествиях,о политике, о том, как относятся к положению дел в Тонкине, и о наших дипломатах. У г-жи Шанталь, тучной дамы, все мысли которой кажутся мне квадратными, как каменные плиты, была привычка из любого спора о политике делать нижеследующий вывод: "Все это до добра не доведет". И почему, собственно, я всегда представлял себе мысли г-жи Шанталь в виде квадратов? Понятия не имею, но все, что бы она ни сказала, принимает в моем воображении именно эту форму - форму квадрата, большого квадрата с четырьмя симметричными углами. Есть люди, чьи мысли всегда кажутся мне круглыми и катящимися, как обручи. Как только заговорит такой человек - пошло-поехало, покатилось, десять, двадцать, пятьдесят круглых мыслей, больших и маленьких, и я так и вижу, как они бегут одна за другой до самого горизонта. А еще есть люди, у которых мысли остроконечные... Впрочем, к моему рассказу это отношения не имеет. Мы уселись за стол так, как садились всегда, и ничего, достойного упоминания, за обедом не произошло. На сладкое был подан крещенский пирог. Каждый год королем оказывался г-н Шанталь. Я не знаю, было ли это дело упрямого случая или же семейный заговор, но только он неизменно находил боб в своем куску пирога и провозглашал королевой г-жу Шанталь. Потому-то велико было мое изумление, когда в куске пирога мне попалось нечто столь твердое, что я едва не сломал себе зуб. Я осторожно извлек изо рта этот предмет и увидел крошечную фарфоровую куколку величиной с боб. От неожиданности я вскрикнул: "Ах!" Все посмотрели на меня, и Шанталь, хлопая в ладоши, закричал: У Гастона, у Гастона! Да здравствует король! Да здравствует король! Все в один голос подхватили: Да здравствует король! А я весь залился краской - так часто без видимой причины краснеют люди, очутившиеся в довольно глупом положении. Я сидел опустив глаза, держа двумя пальцами фарфоровое зернышко, силясь засмеяться и не зная, что мне сказать и что сделать, но тут снова заговорил Шанталь: А еперь ты должен выбрать королеву. Вот тут-то я совсем растерялся. За одну секунду множество предположений пронеслось у меня в голове. Уж не хотят ли заставить меня выбрать одну из барышень Шанталь? Не есть ли это способ заставить меня сделать выбор? Не есть ли это деликатная, осторожная, скрытая попытка родителей подтолкнуть меня к браку? Мысль о браке всегда бродит в домах, где есть взрослые девушки, и принимает все формы, все обличия, осуществляется всеми способами. Меня охватил безумный страх скомпрометировать себя и отчаянная робость перед непобедимой чопорностью и неприступностью Луизы и Полины. Выбрать одну из них представлялось мне делом таким же трудным, как сделать выбор между двумя каплями воды; к тому же мысль о том, как бы не ввязаться в такую историю, когда меня против воли, тихо-спокойно женят с помощью таких ловких, незаметных и осторожных приемов, как эта призрачная королевская власть, приводила меня в ужас. Но тут меня осенило, и я протянул символическую куколку мадмуазель Перль. Сперва все пришли в изумление, но затем, должно быть, оценив мою скромность и деликатность, бешено зааплодировали. Да здравствует королева! Да здравствует королева! - хором кричали все. А несчастная старая дева совсем растерялась: дрожащим от волнения голосом она лепетала: Нет... нет... нет... не меня... пожалуйста... не меня, пожалуйста... И тут впервые в жизни я обратил внимание на мадмуазель Перль и спросил себя, что же она собой представляет. Я привык смотреть на нее в этом доме так, как смотрят старые штофные кресла, на которых сидишь с детства и которых никогда не замечаешь. И вдруг в один прекрасный день, сам не зная почему, - быть может, потому, что на обивку упал солнечный луч, - неожиданно говоришь себе: "А ведь это занятная штука!" - и обр\наруживаешь, что резьба по дереву выполнена художником, а обивка великолепна. Я никогда не замечал мадмуазель Перль. Она жила в доме Шанатлей, вот и все. Но почему? И на правах кого? Высокая, худая, она старалась быть незаметной, но отнюдь не была ничтожной. С ней обращались дружески, лучше, чем с экономкой, но хуже, чем с родственницей. Сейчас я неожиданно вспомнил множество нбансов, на которые доселе не обращал внимания. Г-жа Шанталь говорила ей "Перль", барышни - "мадмуазель Перль", а сам Шанталь называл ее просто "мадмуазель" - пожалуй, это выходило у него почтительнее, чем у них. Я принялся рассматривать ее. Сколько же ей могло быть лет? Лет сорок? Да, пожалуй, что сорок. Эта пожилая девушка не была старухой - она себя старила. Я был неожиданно поражен этим наблюдением. Она смешно причесывалась, смешно одевалась, носила смешные украшения и при всем том не казалась смешной - так много было в ней врожденного, естественного изящества, изящества прячущегося и тщательно скрываемого. Вот уж действительно странное существо! И как это я до сих пор хорошенько ее не разглядел? Она носила нелепую прическу с какими-то комичными старушечьими букольками, но под ее волосами, убранными в стиле Непорочной Девы, был виден высокий чистый лоб, прорезанный двумя глубокими морщинами - то были морщины, проведенные глубокой печалью, - большие, голубые, добрые глаза, такие застенчивые, такие боязливые, такие смиренные, - чудесные глаза, сохранившие свою наивность, полные детского изумления, юной чувствительности и вместе с тем глубоко затаенной грусти, которая смягчала их выражение, но от которой они не потускнели. Черты ее лица были тонкие и благородные; это было одно из тех лиц, которые увядают, еще не успев постареть. поблекнуть от усталости или от великих страстей. Какой у нее прелестный рот! И какие прелестные зубки! Но я бы сказал, что улыбаться она не смеет. И тут я сравнил ее с г-жой Шанталь. Мадмуазель Перль несомненно была лучше, во сто раз лучше, тоньше, благороднее, величавее. Эти наблюдения поразили меня. Разлили шампанское. Протянув руку с бокалом в сторону королевы, я провозгласил тост за ее здоровье и ввернул какой-то удачный комплимент. Ей хотелось - я заметил это- закрыть лицо салфеткой; когда же она пригубила золотистое вино, все закричали: "Королева пьет! Королева пьет!" И тут она покраснела и поперхнулась. Все засмеялись; но я прекрасно видел, что в этом доме ее очень любят. Как только обед кончился, Шанталь взял меня под руку. Это были священные мгновения - мгновения, когда он выкуривал сигару. Если он был один, он выходил курить на улицу; если же к обеду кто-нибудь приходил, он шел в бильярдную и курил за партией. В этот вечер ради праздника в бильярдной даже затопили. Мой старый друг взял свой кий, тонкий-тонкий кий, который он тщательно натер мелом, и сказал: Тебе начинать, мой мальчик! Надо заметить, что он говорил мне "ты": несмотря на мои двадцать пять лет, он все ще смотрел на меня как на ребенка. Итак, я начал партию. Я сделал несколько карамболей и несколько раз промахнулся, но мысли о мадмуазель Перль все бродили у меня в голове, и я вдруг спросил: Скажите, пожалуйста, господин Шанталь, мадмуазель Перль - это ваша родственница? Он очень удивился, прервал игру и посмотрел на меня. Как! Разве ты не знаешь? Тебе не рассказывали историю мадмуазель Перль? Нет. Твой отец никогда не говорил тебе о ней? Нет, нет. Ну и ну! Чудн! По правде говоря, очень чудн! Да ведь это настоящее приключение! Помолчав, он заговорил снова: И если б ты только знал, как странно, что ты спросил меня об этом именно сегодня, в Крещенский сочельник! Почему странно? Почему? А вот послушай. Как раз сегодня, в день Богоявления, тому уже сорок один год, ровно сорок один год. Мы жили тогда у крепостного вала в Роюи-ле-Тор. Но сперва, чтобы тебе все было ясно, я должен объяснить, что представлял собой наш дом. Роюи построен на косогоре, вернее на холме, который возвышается над бескрайними просторами. Там у нас был дом с чудесным висячим садом, который держали на воздухе старые крепостные стены. Таким образом, дом стоял в городе, на улице, а сад возвышался над равниной. В саду была калитка, которая выходила в поле; к ней спускалась потайная лестница, прорубленная в толще стены - точь-в-точь как в романах. К этой калитке вела дорога, а к самой калитке был подвешен большой колокол: крестьяне, чтобы не делать круга, подвозили провизию прямо туда. Ты хорошо представляешь себе эти места, не правда ли? Так вот, в том году перед Крещением шел снег. Казалось, настал конец света. Когда мы поднимались на вал, чтобы взглянуть на равнину, кровь стыла у нас в жилах при виде этого бесконечного, белого, совершенно белого ледяного простора, сверкавшего так, словно его покрыли лаком. Можно было подумать, что господь Бог упаковал землю, чтобы отправить ее на чердак исчезнувших миров. Зрелище, уверяю тебя, было весьма печальное. Жили мы в ту пору вместе, и семья была большая, даже очень большая: отец, мать, дядя, тетка, двое моих братьев и четыре мои двоюродные сестры, хорошенькие девочки; на младшей из них я женился. Из всех этих людей в живых остались только трое: моя жена, я и моя невестка - она живет в Марселе. Господи, как быстро редеет семья! Как подумаю, прямо мороз по коже подирает! Ведь тогда мне было пятнадцать лет, а сейчас пятьдесят шесть! Итак, мы собрались праздновать Крещение; нам было весело, очень весело! К обеду все собрались в гостиной, и тут мой старший брат Жак сказал: "На равнине вот уже минут десять воет собака; должно быть, заблудилась, бедная". Не успел он договорить, как в саду зазвонил колокол. Он обладал густым звуком церковных колоколов, услышав который, невольно вспоминаешь об умерших. Все вздрогнули. Отец кликнул слугу и велел ему пойти посмотреть, что случилось. Ждали его в полной тишине; думали мы о снеге, покрывшем землю. Лакей вернулся и стал уверять нас, что ничего не видно. А собака выла не умолкая, и вой ее не приближался и не удалялся. Мы хоть и сели за стол, но были взволнованы, особенно молодежь. Все шло благополучно, пока не подали жаркое; тут колокол зазвонил снова - один за другим раздались три удара, три сильных, долгих удара, от которых дрожь прошла у нас по всему телу и внезапно перехватило дыхание. Мы замерли, глядя друг на друга, подняв вилки, все прислушивались, охваченные каким-то сверхъестественным ужасом. Наконец матушка сказала: " Как странно - второй раз зазвонили много времени спустя! Не ходите туда один, Батист, с вами пойдет кто-нибудь из господ". Из-за стола встал дядя Франсуа. Это был настоящий Геркулес; он очень гордился своей силищей и не боялся ничего на свете. Отец сказал ему: "захвати ружье. Кто знает, что там такое?" Но дядя взял только трость и вышел со слугой. А мы сидели, дрожа от ужаса, от волнения, молча и не шевелясь. Отец попытался нас успокоить. "Вот увидите, это либо нищий, либо прохожий, который сбился с пути в сугробах, - сказал он. - Он позвонил, увидел, что никто не открывает. Попробовал найти дорогу, но потом понял, что это безнадежно, и вернулся к нашей калитке". Нам казалось, что дядя не возвращается целый час. Наконец он вернулся. "Никого там нет, черт побери! Это чьи-то шуточки! Никого, кроме проклятого пса, который воет с ста метрах от стен! Если бы я захватил ружье, я пристрелил бы его, я заткнул бы ему глотку!" - в бешенстве ругался он. Мы опять принялись за обед, но тревога не покидала нас; мы чувствовали: это не конец, что-то еще должно произойти, и колокол вот-вот зазвонит вновь. И он зазвонил как раз в ту минуту, когда матушка начала резать крещенский пирог. Мужчины, все как один, встали. Дядя Франсуа, который уже хлебнул шампанского. Объявил, что убьет "его", объявил с такой злобой, что матушка и тетя, желая его утихомирить, бросились к нему. Отец, вообще человек очень спокойный и даже до известной степени беспомощный (однажды, свалившись с лошади, он свалившись с лошади, сломал себе ногу и с тех пор приволакивал ее), теперь заявил, что хочет узнать, в чем дело, и пойдет вместе с дядей. Мои братья, одному из которых было тогда восемнадцать, а другому двадцать лет, побежали за ружьями; на меня особого внимания не обращали; но я схватил дробовик и решил присоединиться к экспедиции. Вскоре мы двинулись в путь. Впереди шел отец и дядя, сопровождаемые Батистом, который нес фонарь. За ними следовали мои браться Жак и Поль, а позади всех плелся я, несмотря на уговоры матери, которая осталась стоять на пороге вместе со своей сестрой и моими двоюродными сестрами. За час до того снова повалил снег, засыпавший деревья. Ели, которые стали похожи на белые пирамиды, на огромные сахарные головы, сгибались под тяжестью этого иссиня-белого покрова; сквозь серую пелену мелких, быстро падавших хлопьев виднелись тоненькие кустики, в темноте казавшиеся совсем белыми. Снег валил до того густой, что в десяти шагах ничего не было видно. Но фонарь бросал перед нами яркий свет. Когда мы начали спускаться по лестнице, вырубленной в стене, я, признаться, струсил. Мне показалось, что за мной кто-то идет, что вот-вот кто-то схватит меня за плечи и утащит. Мне хотелось вернуться, но для этого пришлось бы снова пройти через сад, а на это у меня не хватило бы храбрости. Я услышал, что калитка, выходившая на равнину, отворяется; дядя снова начал браниться: "Опять он удрал, дьявол его задави! Ну попадись ты мне только на глаза, уж не промахнусь, сукин ты сын!" Страшно было смотреть на равнину или, вернее, догадываться, что она перед тобой: ее ведь не было видно; видна была только бесконечная снежная завеса вверху, внизу, впереди, направо, налево - куда ни глянь. "А собака-то опять воет! Что же, я покажу ей, как я стреляю! Хоть до не-то доберусь!" - снова услышал я голос дяди. Но тут же услышал голос доброго моего отца: "Лучше пойдем и возьмем бедное животное к себе, ведь оно воет от голода. Несчастный пес зовет на помощь, он обращается к нам, как обратился бы человек, попавший в беду. Пойдем к нему". И мы тронулись сквозь эту завесу, сквозь этот непрерывный, густой снегопад, сквозь эту пену, заполнявшую собой и ночь и воздух, колыхавшуюся, колебавшуюся, падавшую и таявшую на коже, леденившую тело, леденившую так, как будто пронзало насквозь кожу острой, мгновенной болью при каждом прикосновении крошечных белых хлопьев. Мы увязали по колено в мягкой, холодной массе; чтобы сделать шаг, приходилось высоко поднимать ногу. По мере того, как мы продвигались вперед, вой собаки становился все слышнее и громче. Вдруг дядя воскликнул: "Вот она!" все остановились, чтобы рассмотреть собаку, как это делают, встретив ночью врага. Я ровно ничего не видел, но все-таки догнал взрослых и разглядел собаку, казавшуюся страшным, фантастическим созданием; это была большая черная овчарка с длинной шерстью и волчьей мордой, стоявшая в самом конце длинной световой дорожки, которую проводил на снегу наш фонарь. Собака не двигалась; она замолкла и только смотрела на нас. "Странно: она не подходит к нам и не убегает. Мне смерть как хочется всадить в нее пулю", - сказал дядя. "нет, надо взять ее с собой", - решительно возразил ему мой отец. А мой брат Жак заметил: "Да ведь она не одна! Рядом с ней что-то стоит". И в самом деле, за собакой стояло что-то серое, неразличимое. Все осторожно двинулись вперед. Видя. Что мы подходим, собака села. Она вовсе не казалась злой. Похоже было, что она скорее довольна, что люди пришли на ее зов. Отец направился прямо к собаке и погладил ее. Она стала лизать ему руку, и тут мы увидели, что она привязана к колесу коляски, похожей на игрушечную тележку, обернутую несколькими шерстяными одеялами. Кто-то из нас бережно развернул одеяла и, когда Батист поднес фонарь к дверце колясочки, напоминавшей гнездышко на колесах, мы увидели там спящего ребенка. Мы были до такой степени поражены, что не могли произнести ни слова. Отец первым пришел в себя и, так как он был человеком отзывчивым и к тому же несколько восторженным, он положил руку на верх колясочки и сказал: "Несчастный подкидыш! Мы возьмем тебя к себе!" И велел Жаку катить нашу находку впереди всех. Думая вслух, отец заговорил снова: "Это дитя любви; несчастная мать позвонила в мою дверь в ночь накануне Богоявления, прося нашего милосердия ради Христа". Он снова остановился и, подняв голову к ночному небу, во весь голос четырежды крикнул на все четыре стороны: "Мы взяли ребенка!" Затем положил руку брату на плечо и прошептал: "Франсуа! А что было бы, если бы ты выстрелил в собаку?" Дядя ничего не ответил, но широко перекрестился в темноте: несмотря на все свое фанфарство, он был очень религиозен. Собаку отвязали и она пошла за нами. Господи, до чего же радостным было наше возвращение домой! Правда, немалого труда стоило нам втащить коляску по лестнице, прорубленной в стене, но в конце концов мы все-таки вкатили ее прямо в прихожую. Какая смешная была мама, как она была рада и растеряна! А четыре мои двоюродные сестры, совсем еще крошки, - самой младшей было шесть лет, - были похожи на четрыех куропаточек, прыгающих вокруг гнезда. Наконец так и не проснувшегося ребенка вытащили из коляски. Оказалось, что это девочка, которой было месяца полтора. В ее пеленках обнаружили десять тысяч франков золотом - да, да, можешь представить? - десять тысяч франков! Папа положил их в банк - ей на приданое. Да уж, на дочь бедняков эта девочка была непохожа... Скорее это была дочь дворянина и простой женщины из нашего города... а может быть...Словом, мы строили уйму самых разнообразных предположений, но истины так никогда и не узнали... Ничего и никогда... Ничего и никогда... Да и собаку в наших краях никто не признал. Она была нездешняя. Как бы то ни было, тот или та, кто трижды позвонил в нашу дверь, хорошо знал моих родителей, коль скоро выбор его пал на них. Вот таким-то образом, полутора месяцев отроду, мадмуазель Перль появилась в доме Шанталей. Впрочем, "мадмуазель Перль" ее прозвали гораздо позже. А при крещении ей дали имя Мари-Симона-Клер, причем имя Клер должно было впоследствии стать ее фамилией. Откровенно говоря, наше возвращение в столовую с проснувшейся малюткой, глядевшей на людей, на огни испуганными голубыми глазенками, со стороны могло показаться довольно забавным. Мы опять сели за стол, и каждый получил свою порцию пирога. Королем оказался я, и я избрал королевой мадмуазель Перль, как сегодня - ты. Только в тот день она вряд ли понимала, какая ейоказана честь. Девочку приняли в нашу семью и воспитали. Шли годы; девочка выросла. Она была хорошенькой, ласковой, послушной. Все ее любили и, вероятно, страшно избаловали бы ее, если б этому не мешала матушка. Матушка была женщиной строгих правил и неукоснительно придерживалась сословной иерархии. Она согласна была относиться к Клер как к родным детям, но считала нужным, чтобы разделявшее нас расстояние не сокращалось ни на йоту и чтобы положение девочки в семье было определено совершенно точно. И вот, едва она подросла настолько, что могла понимать такие вещи, матушка рассказала ей ее историю и очень деликатно, даже мягко, внушила ей, что она не родная дочь, а приемыш, и что семье Шанталей она, в сущности говоря, чужая. Клер поняла свое положение и повела себя удивительно умно и поразительно тактично: она сумела занять и сохранить то место, которое ей отвели, с таким неподдельным добродушием, непринужденностью и чуткостью, что отец не раз был тронут до слез. Да и матушка была так растрогана горячей благодарностью и какой-то робкой привязанностью этого милого, ласкового создания, что стала называть Клер "дочкой". Порой, когда малютка проявляла особую добросердечность или деликатность, она, подняв очки на лоб, - это всегда служило у нее признаком волнения, - повторяла: "Нет, этот ребенок просто перл, настоящий перл!" Это прозвище привязалось к маленькой Клер, и она как и былаЮ так и осталась для нас мадмуазель Перль". Господин Шанталь умолк. Он сидел на бильярдном столе и болтал ногами; левой рукой он сжимал бильярдный шар, а правой теребил тряпку, которой мы стирали записи на грифельной доске и которая называлась у нас "меловой тряпкой". Слегка покраснев, он погрузился в воспоминания и теперь уже глухим голосом разговаривал сам с собой и тихонько брел по далекому прошлому, среди событий, которые давно миновали и которые сейчас возникали в его памяти, - так бродим мы по старинному родовому парку, в котором росли и где каждое деревце, каждая дорожка, каждый кустик - и колючий остролист, и душистый лавр, и тис, красные сочные ягоды которого лопаются у нас в пальцах, - на каждом шагу воскрешают какую-нибудь мелочь из былого, одну из тех незначительных, но милых сердцу мелочей, которые и создают самую основу, самую сущность нашей жизни. А я стоял напротив него, прислонившись к стене и опираясь на ненужный бильярдный кий. Помолчав с минуту, он продолжал: Господи, как она была хороша в восемнадцать лет!.. Как грациозна!.. Как прекрасна!.. Да, хороша...хороша... хороша... и добра... и благородна... Чудесная девушка! А глаза у нее были... глаза у нее были голубые... прозрачные... ясные... Таких глаз я никогда больше не видел... Никогда!.. Он опять помолчал. Я спросил: Почему она не вышла замуж? Он ответил не мне, а на слово "замуж", которое дошло до него. Почему? Почему? Да потому что не захотела... не захотела. А ведь у нее было тридцать тысяч франков приданого, и ей делали предложение ни один раз... А она вот не захотела! Она все почему-то грустила. Это было как раз в то время, когда я женился на моей кузине, на малютке Шарлотте, на моей теперешней жене - я был ее женихом целых шесть лет. Я смотрел на Шанталя, и мне казалось, что я проник в его душу, внезапно проник в одну из тех тихих и мучительных драм, которые совершаются в сердцах чистых, в сердцах благородных, в сердцах безупречных, в тех замкнутых и непроницаемых сердцах, каких не знает никто, даже те, кто стал их безмолвной и покорной жертвой. И вдруг, подстрекаемый дерзким любопытством, я сказал: Вот на ком вам надо было жениться, господин Шанталь! Он вздрогнул и посмотрел на меня. Мне? На ком? - переспросил он. На мадмуазель Перль. На мадмуазель Перль? Но почему? Потому что ее вы любили больше, чем вашу кузину. Он смотрел на меня странными, округлившимися, испуганными глазами. Что? Я любил ее?.. Я? Кто тебе сказал? - лепетал он. Да это же ясно как день, черт побери!.. Ведь это из-за нее вы без конца оттягивали свадьбу с вашей кузиной, которая ждала вас целых шесть лет! Он выронил шар, который держал в левой руке, обеими руками схватил "меловую тряпку" и, закрыв ею лиц, зарыдал. Он рыдал безутешно и в то же время комично: у него лилось из глаз, из носу, изо рта - так льется вода из губки, которую выжимают. Он кашлял, плевал, сморкался в "меловую тряпку", вытирал глаза, чихал, и опять у него лило из всех отверстий лица, а в горле булькало так, что можно было подумать, что он полощет горло. А я, перепуганный и пристыженный, хотел удрать; я не знал, что сказать, что сделать, что предпринять. Внезапно на лестнице раздался голос г-жи Шанталь: Скоро вы кончите курить? Распахнув дверь, я крикнул: Да, да, сударыня, сейчас спустимся! Потом я бросился к ее мужу и схватил его за локти. Господин Шанталь. Друг мой Шанталь, послушайте меня: вас зовет жена, успокойтесь, успокойтесь как можно скорее; нам пора идти вниз; успокойтесь! Да. Да.. я иду... Бедная девушка!.. Я иду... скажите Шарлотте, что я сейчас приду, - пробормотал он. И он принялся тщательно вытирать лицо тряпкой, которой года три стирали записи на грифельной доске. Когда же он наконец отложил тряпку, лицо его было наполовину белым, наполовину красным; лоб, нос, щеки и подбородок были вымазаны мелом, а набрякшие глаза все еще полны слез. Я взял Шанталя за руку и увлек его в свою комнату. Простите меня, пожалуйста, господин Шанталь, за то. Что я сделал вам больно... Но я же не знал... Вы... вы понимаете... - шептал я на ходу. Он пожал мне руку. Да, да.. Бывают трудные минуты... Тут он окунул лицо в таз, но и после умывания вид у него, как мне казалось, был весьма непрезентабельным. И тогда я решил пуститься на невинную хитрость. Видя, что он с беспокойством рассматривает себя в зеркале, я сказал: Скажите, что вам в глаз попала соринка, - это будет самое простое. Тогда вы сможете плакать при всех сколько угодно. В самом деле: спустившись вниз, он принялся тереть глаз носовым платком. Все встревожились: каждый предлагал вытащить соринку, которой, впрочем, так никто и не обнаружил, все рассказывали такого рода случаи, когда приходилось обращаться к врачу. А я подсел к мадмуазель Перль и стал всматриваться в нее, снедаемый жгучим любопытством, любопытством, превратившимся в пытку. В самом деле, когда-то она, несомненно, была очень хороша; у нее кроткие глаза, такие большие, такие ясные и так широко раскрытые, что казалось, она никогда не смыкает их, как прочие смертные. Но платье на ней, типичное платье старой девы, было довольно смешное; оно портило ее, хотя и не придавало нелепого вида. Мне казалось, что я читаю в ее душе так же легко, как совсем недавно в душе господина Шанталя, что передо мной от начала до конца проходит вся ее жизнь, жизнь тихая, скромная, самоотверженная; но я чувствовал потребность, непреодолимую потребность задать ей вопрос, узнать, любила ли она его и так ли любила, как он, страдала ли, как и он, долгим, тайным, мучительным страданием, которого никто не видит, о котором никто не знает, о котором никто не догадывается, но которое прорывается ночью, в одиночестве темной комнаты. Я смотрел на нее, я видел, как бьется ее сердце под темным корсажем со вставкой, и спрашивал себя: неужели это чистое, кроткое создание каждый вечер заглушало стоны влажной, мягкой подушкой и, сотрясаясь от рыданий, лихорадочно металось по жаркой постели? И я тихонько сказал ей - так делают дети, когда ломают игрушку, желая посмотреть, что там внутри: Если бы видели, как сейчас плакал господин Шанталь, вы бы его пожалели. Она вздрогнула: Что? Плакал? Да, плакал, и еще как! Но почему? Она была очень взволнована. Из-за вас, - ответил я. Из-за меня? Ну да! Он рассказывал мне, как горячо он вас когда-то любил и чего ему стоило жениться на кузине, а не на вас... Мне показалось, что ее лицо сразу осунулось; ее глаза, обыкновенно такие ясные и так широко раскрытые, внезапно смежились, да так плотно, что можно было подумать, будто они сомкнулись навеки. Она соскользнула со стула и медленно, тихо опустилась на пол, словно упавший шарф. Помогите! Помогите! Мадмуазель Перль дурно! - закричал я. Госпожа Шанталь и ее дочери бросились к ней, и пока они сновали взад и вперед с водой, уксусом, салфеткой, я взял шляпу и незаметно вышел на улицу. Я шел большими шагами; сердце мое было в смятении, душу терзали сожаления и угрызения совести. И в то же время я был доволен собой: мне казалось, что я совершил нечно похвальное и необходимое. "Правильно ли я поступил или неправильно?" - спрашивал я себя. Любовь засела у них в сердцах, как пуля в затянувшейся ране. Может быть, с этого дня у них станет легче на душе? Теперь уже поздно вновь переживать любовные муки, но есть еще время для того, чтобы с нежностью вспоминать о них. И, быть может, будущей весной, как-нибудь вечером, они. Взволнованные лунным лучом, который падает сквозь ветви деревьев на траву у их ног, возьмутся за руки, и это рукопожатие напомнит им все их тайные и жестокие страдания; а может быть, от быстрого пожатия по этим мгновенно воскресшим мертвецам пробежит легкий, неизведанный им трепет и подарит им мимолетное, божественно, упоительно ощущение, то безумие, благодаря которому влюбленные за один краткий миг познают такое великое счастье, какого иные не изведаю за всю жизнь! ¶Ги де Мопассан. Марсианин§ --------------------------------------------------------------------------- Перевел Л. Штерн "Наука и жизнь", 1968, Э 8 OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- --------------------------------------------------------------------------- Предлагаемый читателям "Наука и жизни" малоизвестный рассказ Ги де Мопассана "Марсианин" был написан знаменитым французским беллетристом в 1889 году. Необычная для творчества Мопассана "космическая" тема свидетельствует о том живом интересе, который проявлял писатель к последним достижениям науки своего времени. Рассказ "Марсианин" навеян знакомством Мопассана с теориями известного астронома XIX века Дж. Скиапарелли, который в 80-е годы выдвинул гипотезу о существовании на Марсе каналов, сооруженных разумными существами. ---------------------------------------------------------------------------- Я собирался работать, когда вошел мой слуга и объявил: - Сударь, с вами хочет поговорить какой-то господин. - Проси. Передо мной предстал маленький человечек в очках. У него был вид изможденного школьного учителя, платье свободно болталось на его тщедушном теле. Поздоровавшись, он пробормотал: - Извините, сударь, ради бога извините за беспокойство. - Присаживайтесь, сударь, - сказал я. Он присел и заговорил: - Сударь, я очень волнуюсь оттого, что отважился на этот шаг. Но я должен был во что бы то ни стало с кем-то потолковать. Мне не к кому было пойти, кроме вас... кроме вас... Наконец я набрался храбрости... но право же... я не решаюсь. - Не робейте, сударь. - Видите ли, сударь, боюсь, что, как только я начну свой рассказ, вы можете подумать, что я не в своем уме. - Помилуйте, сударь, это уж будет зависеть от вашего рассказа. - Признаться, сударь, я собираюсь рассказать вам странную историю. Только, пожалуйста, не сочтите меня за безумца: я сам допускаю, что этот случай необычен. - Хорошо, сударь, я слушаю вас. - Я не безумен, сударь, нет, у меня лишь безумный вид одного из тех людей, которые больше других предавались размышлениям и сумели хотя бы немного раздвинуть границы человеческой мысли. Посудите сами, сударь: люди в этом мире ни о чем не думают. Каждый занят своими делами, своим состоянием, своей жизнью, наконец, или же всякими вздорными развлечениями - театром, живописью, музыкой или политикой, этим пустейшим времяпрепровождением, проблемами индустрии. Но где же мыслители? Где они? Их нет! Однако я увлекся. Извините. Вернусь к моему рассказу. Вот уже пять лет, как я приезжаю сюда, сударь. Вы меня не знаете, но я знаю вас очень хорошо... Я никогда не появляюсь ни на вашем пляже, ни в казино. Я живу среди скал, я совершенно очарован скалами в Этрета {Местность на побережье Нормандии, где часто бывал Мопассан.}. Нигде я не встречал подобной красоты и покоя. Я хочу сказать, что нигде не думается так легко. А что за прелесть эти тропинки между морем и небесами, петляющие среди трав по отвесным каменным кручам, где земля обрывается над океанским простором! Здесь, на стометровой высоте, под палящими лучами солнца на заросшем травой откосе я уносился мыслями вдаль, здесь я провел мои лучите дни. Понятно ли я говорю? - Да, сударь, вполне. - А теперь разрешите мне задать один вопрос. - Спрашивайте, сударь. - Верите ли вы в то, что другие планеты обитаемы? Не выказав своего удивления, я, не задумываясь, ответил: - Разумеется, верю. Его охватил бурный восторг. Он вскочил, явно намереваясь стиснуть меня в объятиях, снова сел, потом воскликнул: - Ах, какая удача, какое счастье! Мне стало легче дышать! Как я мог усомниться в вас? Одни невежды не верят в существование обитаемых миров. Только глупцы, идиоты, кретины и неучи могут думать, что тысячи галактик излучают свет и вращаются в пространстве лишь ради удовольствия и забавы человека - этого безмозглого насекомого. Они не понимают, что Земля - невидимая песчинка среди других миров, что вся наша система не более чем несколько молекул звездного вещества, которым грозит неминуемая гибель. Взгляните на Млечный Путь, на этот поток звезд, и задумайтесь над тем, что он всего лишь капля в бесконечном пространстве. Поразмыслите над этим каких-нибудь десять минут, и вы поймете, почему мы ничего не видим и не знаем, почему мы не способны что-либо предсказать. Мы уперлись в одну точку и, кроме нее, ровным счетом ничего не замечаем, но обо всем беремся судить и рядить. Ах, какое было бы диво, если бы в один прекрасный день перед нами раскрылась великая тайна внеземной жизни! Но, увы, я сам говорю глупости, мы ее никогда не разгадаем, ибо наш разум способен познавать лишь земные явления и не может выйти за их пределы; он ограничен, как и наша жизнь, прикован к нашему маленькому шарику и способен лишь сопоставлять. Посмотрите же, сударь, как тупы и безрассудны люди, как слепо верят они в могущество нашего разума, который недалеко ушел от инстинкта животных. Мы не в состоянии осознать даже собственное бессилие, мы годимся только на то, чтобы разбираться в ценах на масло и пшеницу или в лучшем случае сравнивать достоинства двух лошадей, двух пароходов, двух министров или актеров. И только. Единственное, что мы действительно умеем делать, так это обрабатывать землю и с грехом пополам пользоваться тем, что лежит на самой поверхности. Стоит нам сконструировать машины, способные двигаться, как мы, словно дети, начинаем удивляться каждому открытию, которое разумным существам положено было бы сделать много веков назад. Нас до сих пор окружает неведомое, даже теперь, когда, имея за плечами тысячелетнюю цивилизацию, мы вдруг обнаружили существование электричества. Бы согласны со мной? - Да, сударь, - с улыбкой ответил я. - Ну, что же, очень хорошо. Итак, сударь, вы никогда не интересовались Марсом? - Марсом? - Ну да, планетой Марс? - Нет, сударь. - Разрешите мне кое-что рассказать вам о ней? - Конечно, сударь, с большим удовольствием. - Вы, очевидно, знаете, что планеты нашей солнечной системы произошли из раскаленной туманности в результате отделения от нее газовых колец, которые, постепенно сжимаясь, образовали плотные сферические тела. - Да, сударь. - Из этого следует, что планеты, наиболее удаленные от Солнца, являются самыми старшими по возрасту и, следовательно, имеют более древнюю цивилизацию. Они возникли в таком порядке: Уран, Сатурн, Юпитер, Марс, Земля, Венера, Меркурий. Допускаете ли вы, что эти планеты, как и Земля, могут быть населены? - Разумеется, да. Почему Земля должна быть исключением? - Отлично. Марсиане древнее землян... Но я забегаю вперед. Сначала я хочу вам доказать, что на Марсе есть жизнь. Марс представляется нам примерно таким же, какой Земля должна представляться марсианам. Океаны там занимают меньше места, они более разбросаны. Их распознают по темному оттенку, потому что вода поглощает свет, тогда как суша его отражает, география этой планеты часто изменяется, и это подтверждает, что там происходят активные процессы. Времена года там сходны с нашими, а на полюсах лежит снежная шапка, которая в зависимости от сезона то уменьшается, а то начинает расти. Год там продолжается очень долго - в нем шестьсот восемьдесят семь земных или шестьсот шестьдесят восемь марсианских суток, которые по временам года распределяются следующим образом: на весну приходятся сто девяносто одни сутки, на лето - сто восемьдесят одни, на осень - сто сорок девять и на зиму - сто сорок семь суток. Облачность на Марсе менее значительная, чем на Земле. Поэтому он сильнее нагревается и сильнее остывает. Я перебил его: - Простите, сударь, но поскольку Марс находится на большем расстоянии от Солнца, чем Земля, мне кажется, что там постоянно должна быть более низкая температура. Мой странный посетитель взволнованно воскликнул: - Заблуждение, сударь! Совершеннейшее заблуждение! Летом мы намного дальше удалены от Солнца, чем зимой. Температура на вершине Монблана гораздо ниже, чем у его подножия. Впрочем, сошлюсь на механическую теорию тепла Гельмгольца и Скиапарелли. Нагревание почвы зависит главным образом от влажности атмосферы. И вот по какой причине: поглощающая способность молекулы пара в шесть тысяч раз выше, чем молекулы сухого воздуха. Таким образом, водяные испарения являются для нас источником тепла; поскольку же на Марсе незначительная облачность, климат там должен быть более холодным и более жарким, чем на Земле. - Вы меня убедили. - Прекрасно. Теперь, сударь, послушайте меня внимательно. Я вас очень прошу. - Я весь внимание, сударь. - Слышали ли вы о знаменитых каналах, открытых в 1884 году господином Скиапарелли? - Очень немного. - Возможно ли! Так знайте же, что в 1884 году, во время противостояния Марса, когда он находился от нас на расстоянии всего в двадцать четыре миллиона лье, господин Скиапарелли, один из крупнейших астрономов нашего столетия и один из самых внимательных наблюдателей, неожиданно обнаружил множество прямых и ломаных полос правильной геометрической формы, которые, пересекая континенты, соединяют марсианские моря! Да, да, сударь, прямолинейные каналы, каналы геометрической формы и одинаковой ширины на всем своем протяжении, каналы, созданные разумными существами! Это доказывает, сударь, что Марс обитаем, что на нем есть жизнь, что там работают, мыслят и наблюдают за нами, вы понимаете?! Через двадцать шесть месяцев, сударь, во время следующего противостояния, удалось еще раз наблюдать эти каналы, на сей раз более многочисленные. Они огромны и достигают в ширину не менее ста километров. Я улыбнулся в ответ: - Сто километров в ширину? Чтобы прорыть такие каналы, должно быть, понадобилось немало землекопов. - О сударь, как вы можете говорить такое? Вы забываете, что на Марсе работать гораздо легче, чем на Земле, потому что удельный вес его составных элементов в шестьдесят девять раз меньше! А сила тяжести едва ли не в тридцать семь раз меньше, чем у нас. Один литр воды весит там всего триста семьдесят граммов! Он сыпал цифрами с уверенностью коммерсанта, у которого все подсчитано до мелочей, так что я не выдержал и рассмеялся - меня подмывало спросить, сколько весит на Марсе сахар и масло. Он покачал головой. - Вы смеетесь, сударь, сначала вы приняли меня за безумца, а теперь считаете дурачком. Но цифры, которые я вам называю, можно найти в любой специальной работе по астрономии. Диаметр Марса почти вполовину меньше нашего; его поверхность составляет всего двадцать шесть сотых поверхности земного шара, его объем в шесть с половиной раз меньше объема Земли, а скорость движения двух его спутников говорит о том, что он весит в десять раз меньше, чем наша планета. Таким образом, сударь, поскольку сила тяжести зависит от объема и массы, то есть от веса и расстояния поверхности от центра, то на этой планете, вне всякого сомнения, все должно находиться в облегченном состоянии, и благодаря этому жизнь там протекает совсем по-иному, взаимодействие тел должно подчиняться другим, неведомым нам законам, и населяют ее главным образом крылатые существа. Да, да, сударь, на Марсе царь природы имеет крылья. Он парит в воздухе, переносится с одного континента на другой, подобно духу, пролетает над планетой, вырваться за пределы которой ему мешает атмосфера, хотя... Теперь, сударь, вы можете представить себе эту планету с ее невиданными растениями, деревьями и животными, где обитают огромные крылатые существа, похожие на ангелов на картинках? Я мысленно вижу, как они порхают над долинами и городами под золотистым небосводом. Когда-то считалось, что небо на Марсе красное, это не вызывало сомнений, как и то, что наше небо голубое, но это не так; на самом деле, сударь, оно нежного желто-золотистого цвета. Стоит ли удивляться? что эти существа прорыли каналы шириной в сотню километров? Вспомните, чего достигла наша наука всего за одно столетие, и скажите: разве обитатели Марса не могли добиться большего прогресса? Он внезапно умолк, потупился и глухо прошептал: - Вот теперь вы подумаете, что я сумасшедший... потому что я вам расскажу, что мне довелось увидеть вчера вечером. Вы, наверное, знаете, что сейчас пора звездопада. Особенно в ночь с 18-го на 19-е каждый год можно наблюдать массу падающих звезд, вероятно, в это время мимо нас пролетают осколки какой-нибудь кометы. Так вот, я отправился на Ман-Порт и, расположившись на этом могучем утесе, выступающем в море, принялся наблюдать звездный ливень над моей головой. Это куда более красивое и увлекательное зрелище, чем фейерверк, сударь. Неожиданно внизу подо мной, совсем рядом, я заметил звезду - прозрачный светящийся шар с огромными подрагивающими крыльями, во всяком случае, мне показалось, что я разглядел крылья в вечернем полумраке. Вращаясь с таинственным гулом вокруг собственной оси, он кружил, словно обессилевшая раненая птица перед смертью. Он пролетел неподалеку от меня. Это был какой-то гигантский кристаллический баллон, а в нем, едва различимые на глаз, метались обезумевшие существа, точно матросы потерпевшего крушение корабля, который потерял управление и стал добычей волн. Вслед за тем странный шар, описав крутую дугу, рухнул далеко в море, и грохот его падения прозвучал, как пушечный выстрел. Этот мощный грохот разнесся по всей округе, но люди приняли его за удар грома. И только я один видел... Если бы они упали на берегу невдалеке от меня, может быть, как знать, мы познакомились бы с обитателями Марса. Ничего не говорите, сударь, поразмыслите хорошенько и потом, когда-нибудь, если у вас появится желание, расскажите об этом. Да, я видел... я видел первый воздушный корабль, первый межзвездный корабль, запущенный во Вселенную разумными существами... во всяком случае, это была не падающая звезда, притянутая Землей. Вы ведь знаете, сударь, что планеты охотятся за блуждающими небесными телами и преследуют их, как мы, скажем, преследуем бродяг. Земля имеет небольшую силу притяжения, и поэтому ее добычей становятся лишь мелкие частицы мироздания. Он вскочил, задыхаясь от возбуждения, и. восторженно размахивая руками, принялся чертить в воздухе орбиты небесных светил. - Кометы, сударь, блуждают по краям огромной туманности, из которой мы образовались, кометы, эти яркие, вольные птицы, направляются к Солнцу из глубин Вселенной. Они несутся к сверкающему светилу, оставляя за собой гигантскую полосу света, но в своем неистовом движении набирают такую немыслимую скорость, что оказываются не в состоянии слиться с ним и после легкого прикосновения уносятся обратно в просторы Вселенной, увлекаемые собственной скоростью. Однако если во время своих удивительных странствий они пролетают мимо больших планет, то, повинуясь неумолимому влечению, отклоняются от своего курса, становятся пленниками своего нового хозяина и постоянно возвращаются к нему. Они начинают двигаться по замкнутым кривым, и это позволяет нам вычислить время появления периодических комет. У Юпитера восемь таких "рабынь", у Сатурна одна, у Нептуна также одна и еще одна у его спутника, а кроме того, множество падающих звезд. И все же... и все же могло случиться, что я видел всего лишь небольшое небесное тело, притянутое Землей... Прощайте, сударь, ничего не говорите мне, поразмыслите хорошенько и потом когда-нибудь, если у вас появится желание, расскажите об этом... Визит закончился. Мне показалось, что этот одержимый рассуждал более здраво, чем обыкновенный рантье. Ги ДЕ МАПАССАН ПЛЕННЫЕ В лесу - ни звука, лишь чуть слышно шуршит снег, падающий на деревья. Этот мелкий снежок шел с утра, припудривал ветки ледяным мхом, накрывал сухие листья зарослей легкими серебристыми шапочками, расстилал по тропинкам бесконечно длинный, мягкий белый ковер и сгущал мертвую тишину лесного океана. У лесной сторожки молодая женщина, засучив рукава, колола дрова на большом камне. Это была высокая, худощавая, крепкая дочь лесов - дочь лесника и жена лесника. В сторожке послышался голос: - Нынче мы одни, Бертина, иди-ка лучше домой: ведь уж ночь на дворе, а кругом, небось, рыщут и пруссаки, и волки. Лесничиха раскалывала полено, высоко взмахивая топором, от чего всякий раз, как она поднимала руки, напрягалась ее грудь. - Иду, иду, матушка, я уже наколола дров. Бояться нечего: еще светло, - отвечала она. Она принесла в кухню хворосту и дров, свалила их около печки, опять вышла, закрыла ставни - толстенные ставни из цельного дуба, - и, войдя в дом, задвинула тяжелые дверные засовы. У огня сидела за прялкой ее мать, морщинистая старуха; с годами она стала боязливой. - Не люблю я, когда отца нет дома, - сказала она. - От двух женщин проку мало. - Ну, я-то уложу на месте и волка и пруссака, - сказала молодая, показывая глазами на большой револьвер, висевший над очагом. Ее муж ушел в армию в начале прусского нашествия, и обе женщины остались с отцом, старым лесничим Никола Пишоном, по прозвищу Верзила, который наотрез отказался покинуть свое жилище и перебраться в город. Ближайший город, Ретель, представлял собой старинную крепость, стоявшую на скале. Горожане были патриотами; они решили оказать завоевателю сопротивление, запереться в стенах и, следуя давней традиции своего города, с честью выдержать осаду. Уже дважды - при Генрихе IV и при Людовике XIV - жители Ретеля прославились героической обороной своей крепости. И теперь, черт побери, они поступят так же, или пусть их сожгут в стенах родного города! Они закупили орудия и винтовки, обмундировали ополчение, сформировали роты и батальоны и целыми днями проводили ученье на плацу. Булочники, бакалейщики, мясники, нотариусы, адвокаты, столяры, книгопродавцы и даже аптекари - все, по очереди, в определенное время, проходили строевые занятия под командой г-на Лавиня, в прошлом драгунского унтер-офицера, а ныне владельца галантерейного магазина: выйдя в отставку, он женился на дочери г-на Раводана-старшего и унаследовал его заведение. Он получил звание коменданта крепости и, когда вся молодежь ушла в армию, сформировал ополчение из оставшихся жителей города; ополченцы принялись усердно готовиться к обороне. Толстяки ходили по улицам не иначе как беглым шагом, чтобы растрясти жир и избавиться от одышки; слабосильные таскали тяжести, чтобы мускулы их окрепли. Город ждал пруссаков. Но пруссаки не показывались, И все-таки они были недалеко: дважды их разведчики пробирались по лесу к сторожке Никола Пишона, прозванного Верзилой. Старик лесничий, проворный, как лис, прибегал в город, чтобы сообщить об этом жителям. Те наводили пушки, но враг не появлялся. Жилище Верзилы служило для города аванпостом в Авелинском лесу. Два раза в неделю Пишон ходил в город за провизией и рассказывал его обитателям о том, что делается в округе. *** В тот день он отправился в город, чтобы известить коменданта, что третьего дня, после полудня, у него очень ненадолго останавливался небольшой отряд немецкой пехоты. Командовавший отрядом унтер-офицер говорил по-французски. Опасаясь волков, которые становились все свирепее, старик, уходя из дому, брал с собой двух собак - двух огромных сторожевых собак с львиными челюстями - и наказывал женщинам с наступлением ночи запираться крепко-накрепко. Дочь не боялась ничего на свете, а мать вечно тряслась от страха и твердила свое - Это кончится скверно, вот помяните мое слово: это кончится скверно. В тот вечер она тревожилась больше обыкновенного. - Ты не знаешь, когда вернется отец? - спросила она. - Да наверняка не раньше одиннадцати. Когда он ужинает у коменданта, он всегда возвращается поздно. Дочь повесила было над огнем котел, чтобы сварить похлебку, но вдруг замерла, прислушиваясь к неясным звукам, долетавшим до нее сквозь печную трубу - Слышишь: идут по лесу! Человек восемь, не меньше, - прошептала она. Старуха в испуге остановила прялку: - Ах ты, господи, а отца-то и нет! Не успела она договорить, как дверь задрожала от сильных ударов. Женщины не откликались - Открыфайт! - послышался громкий гортанный голос. Спустя мгновение тот же голос повторил: - Открыфайт, не то мой ломайт тферь! Бертина сунула в карман юбки револьвер, висевший над печкой, и, приложив ухо к двери, спросила: - Кто там? - Мой есть отрят, который уше биль у фас. - Чего вам надо? - допытывалась лесничиха. - Мой плуталь ф лесу з мой отрят фесь день. Открыфайт, не то мой ломайт тферь! Делать было нечего; лесничиха отодвинула засов и, приоткрыв тяжелую дверь, увидела в белесых от снега сумерках шесть человек, шесть прусских солдат - тех самых, что уже к ним приходили. Она твердым голосом спросила: - Что вы тут делаете об эту пору? Унтер-офицер повторил: - Мой заблутиль, зофсем заблутиль, но мой узнафаль дом. Мой нитшефо не ель фесь день, и мой отрят тоше. - Но нынче вечером мы с матушкой одни в доме, - объявила Бертина. Солдат производил впечатление человека порядочного. - Это нитшефо, - отвечал он. - Мой не зделайт плохо, но фы долыцен дафать нам кушать. Мы падайт от голот и от уздалост. Лесничиха посторонилась. - Входите, - сказала она. Отряд вошел в кухню; солдаты были все в снегу; их каски, казалось, были покрыты взбитыми сливками и напоминали безе; у солдат был усталый, измученный вид Лесничиха указала на лавки, стоявшие по обе стороны большого стола. - Садитесь, - сказала она. - Сейчас я сварю вам похлебку. Видать, вы и впрямь ног не таскаете С этими словами она снова заперла дверь на засовы. Она подлила в котел воды, прибавила масла, бросила еще несколько картофелин, затем сняла с крюка кусок сала, висевший над печкой, отрезала половину и положила в суп. Шестеро солдат голодными глазами следили за каждым ее движением. Винтовки и каски они сложили в угол и теперь ждали ужина, послушные, словно школьники, сидящие за партами. Старуха снова взялась за прялку, то и дело бросая растерянные взгляды на завоевателей. В кухне слышно было только негромкое жужжание веретена, потрескивание огня да шум закипающей воды. Внезапно всех заставил вздрогнуть послышавшийся за дверью странный звук, напоминавший хриплое дыхание, громкое, шумное дыхание зверя. Унтер-офицер метнулся было к углу, где стояли ружья, но лесничиха, улыбаясь, движением руки остановила его. - Это волки, - сказала она - Они похожи на вас: такие же голодные и тоже рыщут по лесу. Недоверчивый немец захотел сам убедиться в том, что это волки, но едва успел он открыть дверь, как тут же увидел двух больших серых зверей, убегавших быстрой, размашистой рысью. - Я пы не пофериль, - пробормотал пруссак и снова уселся на место, в ожидании, когда сварится похлебка. Они поглощали ее жадно, разевая рты, чтобы захватить побольше; их круглые глаза раскрывались одновременно с челюстями, а в горле у них клокотали звуки, похожие на бульканье в водосточной трубе. Женщины молча следили за быстрыми движениями окладистых рыжих бород; казалось, что картофелины проваливаются в эти движущиеся заросли. Солдатам захотелось пить, и лесничиха слазила в погреб и нацедила им сидра. Она пробыла там долго. Это был сводчатый подвал; поговаривали, что в годы революции он служил тюрьмой и тайником. Спускаться туда приходилось через люк в углу кухни по узкой винтовой лесенке. Когда Бертина вернулась, у нее был такой вид, какой бывает у человека, когда он чтото замышляет; она все посмеивалась втихомолку. Покончив с едой, солдаты, все шестеро, задремали, не выходя из-за стола. Время от времени чей-нибудь лоб с глухим стуком опускался на стол, и, внезапно проснувшись, солдат выпрямлялся. - Да ложитесь вы у огня - там вполне хватит места для шестерых. А мы с матушкой уйдем в мою комнату, - сказала унтер-офицеру Бертина. Женщины поднялись на второй этаж. Слышно было, как они запирались на ключ, как ходили по комнате; потом все стихло. Пруссаки разлеглись на полу, ногами к огню, подложив под головы свернутые шинели; вскоре все шестеро захрапели на разные лады; кто храпел тенорком, кто басом, но одинаково протяжно и оглушительно. *** Они проспали довольно долго, как вдруг раздался выстрел, такой громкий, что можно было подумать, будто выстрелили в стену дома. Солдаты вскочили. Но тут опять прогремели два выстрела, потом еще три. Дверь наверху распахнулась, и со свечой в руке появилась перепуганная лесничиха, босая, в сорочке и в нижней юбке. - Это французы, их человек двести, никак не меньше, - пролепетала она. - Если они найдут вас здесь, так они дом спалят. Живо спускайтесь в погреб, да не шумите. А не то мы пропали. - Карашо, карашо, - растерянно прошептал унтер-офицер. - Где наш дольшен итти вниз? Лесничиха открыла узкий квадратный люк, и шестеро солдат один за другим спустились по винтовой лесенке, пятясь задом, чтобы лучше нащупывать ступеньки, и исчезли в подземелье. Но как только скрылся медный шип последней каски, Бертина захлопнула тяжелую дубовую крышку погреба, толстенную, как стена, прочную, как сталь, укрепленную на шарнирах и запиравшуюся на тюремный замок, дважды повернула ключ и засмеялась беззвучным, торжествующим смехом; ее охватило безумное желание пуститься в пляс над головами своих пленников. Пруссаки молча сидели, запертые в этом сундуке, в этом прочном каменном сундуке, куда воздух проникал только через отдушину, забранную железной решеткой. Бертина мигом разожгла огонь, повесила над ним котел и опять принялась варить похлебку. - Отец устанет нынче ночью, - пробормотала она. Потом она уселась, поджидая отца. Только звонкий маятник стенных часов нарушал тишину своим равномерным "тик-так". Время от времени женщина бросала взгляд на стрелки часов, нетерпеливый взгляд, в котором можно было прочитать; "Ох, и медленно же они двигаются!" Вскоре ей послышалось, что под ногами у нее кто-то шепчется... Тихий, невнятный говор долетал до нее сквозь каменные своды подвала. Пруссаки начали догадываться, что она провела их, и малое время спустя унтер-офицер поднялся по лесенке и застучал кулаком в крышку люка. - Открыфайт! - снова заорал он. Она встала, подошла поближе к погребу и, передразнивая немца, спросила: - Што фам укотно? - Открыфайт! - Мой не открыфайт. Немец был в бешенстве. - Открыфайт, либо мой ломайт тферь! Она расхохоталась: - Ломай, ломай, милый человек! Он принялся колотить прикладом винтовки в дубовую крышку, захлопнувшуюся над его головой. Но такая крышка выдержала бы и удары тарана. Лесндаюха услышала, что унтер-офицер спускается. Потом все солдаты по очереди поднимались по лесенке, испытывали свою силу и пробовали крепость запора Но, убедившись, что их старания напрасны, они снова сгрудились в подвале и снова стали совещаться, Сперва Бертина пыталась разобрать, о чем они говорят, потом отворила входную дверь и стала вслушиваться в ночную тьму. До нее донесся отдаленный лай. Она свистнула по-охотничьи, и почти тотчас два огромных пса выскочили из темноты и радостно бросились к ней. Она схватила их за ошейники, чтобы они не побежали назад. Потом крикнула что было мочи: - Ау, отец! Далеко-далеко откликнулся голос: - Ау, Бертина! Она выждала немного и снова крикнула: - Ау, отец! С более близкого расстояния тот же голос ответил: - Ау, Бертина! - Не ходи перед отдушиной! У нас в погребе пруссаки сидят! - крикнула лесничиха Внезапно громадный силуэт вырисовался слева и остановился между двумя деревьями - Пруссаки в погребе? Зачем это они туда забрались? - с тревогой спросил старик. Дочь засмеялась: - Да это позавчерашние. Они заблудились в лесу, вот я и посадила их в погреб прохладиться. И она рассказала ему всю историю: как она напугала их выстрелами из револьвера и как заперла в погреб. Старик недовольно спросил: - Что же теперь, по-твоему, я должен с ними делать? - Сходи за господином Лавинем и за его отрядом Он возьмет их в плен. Вот обрадуется-то! Тут и папаша Пишон усмехнулся: - Да уж, обрадуется, что верно, то верно. - Похлебка готова, ешь поскорей да и ступай, - сказала дочка. Старик сел за стол и принялся за еду, поставив сперва на пол две полные миски для собак Услышав голоса, немцы притихли. Через полчаса Верзила опять ушел. А Бертина, подперев голову руками, стала ждать. Пленники снова зашевелились. Теперь они орали, звали, беспрерывно изо всей мочи колотили в несокрушимую крышку погреба. Потом они стали стрелять в отдушину, надеясь, что их может услышать какой-нибудь немецкий отряд, оказавшийся поблизости. Лесничиха сидела неподвижно, но весь этот шум беспокоил и злил ее. В душе ее поднималась неистовая злоба; она готова была прикончить этих сволочей, чтобы заставить их замолчать. Тревога ее росла с каждой минутой; она то и дело смотрела на часы, считая минуты. Отец ушел полтора часа тому назад. Теперь он уже в городе. Она так и видела его. Он рассказывает о случившемся Лавиню, тот бледнеет от волнения, звонит горничной и велит принести мундир и оружие. Она, казалось, слышала, как на улицах бьет барабан. Из окон высовываются головы перепуганных жителей города. Из домов выбегают полуодетые, запыхавшиеся добровольцы и, застегивая портупеи, беглым шагом направляются к дому коменданта. Затем отряд во главе с Верзилой пускается в путь - в ночь, в снег, в лес. Она посмотрела на часы. "Они будут здесь не раньше чем через час". Ее нервное напряжение достигло предела. Каждая минута казалась ей вечностью. Как долго все это тянется! Наконец, настало время, когда, по ее расчетам, французский отряд должен был добраться до сторожки. Лесничиха отворила дверь и прислушалась. Заметив осторожно двигавшуюся тень, она испуганно вскрикнула Но это был ее отец. - Они послали меня вперед, чтобы узнать, нет ли чего новенького, - сказал он. - Нет, ничего. Лесничий прорезал ночную тьму долгим, пронзительным свистом. И вскоре под деревьями стало явственно видно что-то темное, медленно приближавшееся: то был авангард из десяти человек. - Не ходите перед отдушиной, - то и дело повторял Верзила. И шедшие впереди показывали тем, кто шел за ними, на опасную отдушину. Наконец показались основные силы отряда - все двести человек, у каждого из которых было по двести патронов. Лавинь, дрожа от волнения, расставил своих людей так, чтобы дом был оцеплен со всех сторон; широкое свободное пространство оставалось лишь перед маленьким черным отверстием вровень с землей: через него в погреб проникал воздух. Отдав распоряжения, Лавинь вошел в жилище лесника и осведомился о численности и расположении неприятеля, а неприятель между тем примолк, так что можно было подумать, что он исчез, испарился, улетучился через отдушину. Лавинь топнул ногой по крышке люка и крикнул: - Господин офицер! Немец не отвечал. - Господин офицер! - повторил комендант. Ответа снова не последовало. В течение двадцати минут он уговаривал молчаливого офицера сдаться вместе с оружием и снаряжением, обещая сохранить жизнь ему и его солдатам и воздать им воинские почести, но не обнаружил никаких признаков ни мирных, ни враждебных намерений. Положение становилось затруднительным. Добровольцы топтались на снегу, изо всех сил хлопали себя руками по плечам, как это делают кучера, когда хотят согреться, смотрели на отдушину, и у них возрастало детски озорное желание пробежать мимо нее. Наконец солдат по имени Потдевен, проворный малый, рискнул. Он промчался мимо отдушины, как олень. Попытка удалась. Пленники, казалось, умерли. - Да там никого нет! - раздался чей-то голос. Еще один солдат пробежал перед грозным отверстием. Это превратилось в игру. То и дело какой-нибудь солдат сломя голову мчался от одной группы людей к другой, - так дети бегают наперегонки, - и до того быстро перебирал ногами, что из-под них летели снежные комья. Чтобы согреться, ополченцы развели большие костры из валежника, и при перебежке из одного лагеря в другой фигура бегущего освещалась пламенем. - Малуазон, твой черед! - крикнул кто-то. Малуазон был толстяк булочник, над пузом которого вечно потешались товарищи. Толстяк заколебался. Посыпались шуточки. Тогда он набрался храбрости и, пыхтя, затрусил мелкой и ровной рысцой, от которой трясся его объемистый живот. Весь отряд хохотал до слез. - Браво, браво, Малуазон! - кричали ополченцы, чтобы придать ему духу. Он пробежал почти две трети своего пути" как вдруг из отдушины вымахнул длинный красный язык пламени. Раздался выстрел, и тучный булочник с диким криком упал лицом в снег. *** Никто не бросился к нему на помощь. Он полз по снегу на четвереньках и стонал; миновав страшное место, он потерял сознание. Пуля засела у него в нижней мясистой части тела. Прошли первые минуты растерянности и страха, и снова поднялся смех. На пороге сторожки показался комендант Лавинь. Он уже разработал план атаки. - Лудильщик Планшю и его подручные! - звонко выкрикнул он. Три человека подошли к нему. - Снимите с дома водосточные трубы. Через четверть часа перед комендантом лежало двадцать метров водосточных труб. Он приказал осторожно провертеть небольшую круглую дырку у края люка и, когда к этому отверстию насосом подвели воду, весело объявил: - Сейчас мы дадим господам немцам водички. Громовое, восторженное ура, радостные крики и взрывы неудержимого хохота были ему ответом. Комендант разбил отряд на рабочие группы, которые должны были сменять одна другую каждые пять минут, и скомандовал: - Качайте. Железное коромысло заработало, в трубах послышалось журчание и побежало вниз по ступенькам в погреб, напоминая плеск фонтана, плеск в бассейне с золотыми рыбками. Прошел час, другой, третий. Комендант в бешенстве шагал по кухне; время от времени он ложился на пол и прислушивался, стараясь понять, что делает неприятель, и спрашивая себя, скоро ли он капитулирует. Наконец неприятель зашевелился. Было слышно, как он передвигает бочки, переговаривается, плещется в воде. И вот около восьми утра через отдушину донесся голос: - Я хотель кафарить каспадин французский официр. Стараясь особенно не высовываться, Лавинь спросил: - Сдаетесь? - Здаюс. - В таком случае выбросьте оружие во двор. И тут все увидели, как из дыры вылетела и упала на снег винтовка, за ней другая, третья - все шесть винтовок. Тот же голос крикнул: - Польше нэт! Побистрее: мой тонуль. Комендант скомандовал: - Отставить! Рычаг насоса опустился и замер. Когда кухню заполнили ополченцы, ожидавшие, что будет дальше, и державшие ружья наизготовку, комендант поднял дубовую крышку люка. Сперва показались четыре мокрые головы, четыре белобрысые головы с длинными бесцветными волосами, и, наконец, из погреба, один за другим, вылезли шестеро дрожащих, мокрых, растерянных немцев. Их схватили и связали. Затем, опасаясь какого-нибудь сюрприза, все тотчас же отправились в обратный путь, разбившись на две группы: одна сопровождала пленников, другая - Малуазона, которою уложили на тюфяк, а тюфяк - на жерди. В Ретель вернулись с торжеством. Лавинь был награжден орденом за взятие в плен прусского авангарда, а толстяк булочник получил медаль за ранение в бою с неприятелем. Ги де Мопассан. Рука Все окружили судебного следователя, г-на Бермютье, излагавшего свое мнение о таинственном происшествии в Сен-Клу. Уже целый месяц это необъяснимое преступление волновало Париж. Никто ничего не понимал. Г-н Бермютье стоял, прислонившись к камину, и говорил об этом деле, приводя одно за другим доказательства, обсуждая различные мнения, но не делая никаких выводов. Несколько женщин поднялись с места и подошли ближе, не сводя взгляда с выбритых губ судебного чиновника, произносивших важные, веские слова. Дамы содрогались, трепетали от мучительного любопытства, страха и ненасытной потребности ужасного, которая владеет женской душой и терзает ее, как чувство голода. Когда наступило минутное молчание, одна из слушательниц, самая бледная, произнесла: - Это ужасно. Это граничит с чем-то сверхъестественным. Здесь никогда и ничего не узнают. Судейский чиновник повернулся к ней: - Да, сударыня, весьма вероятно, что никто ничего не узнает. Однако слово "сверхъестественное", которое вы употребили, тут совсем ни при чем. Мы столкнулись с преступлением, очень ловко задуманным, очень ловко приведенным в исполнение и так умело окутанным тайной, что мы не можем постигнуть загадочных обстоятельств, при которых оно совершилось. Но мне однажды пришлось вести такое дело, в которое как будто действительно замешалось что-то фантастическое. Это дело пришлось, впрочем, бросить из-за полной невозможности внести в него какую-либо ясность. Несколько женщин произнесли одновременно и так быстро, что их голоса слились: - Ах, расскажите нам об этом. Г-н Бермютье важно улыбнулся, как подобает улыбаться судебному следователю, и продолжал: - Не подумайте, однако, что я сам, хоть на минуту, мог предположить участие в этом деле чего-то сверхъестественного. Я верю только в реальные объяснения. Поэтому будет гораздо лучше, если мы вместо слова "сверхъестественное" употребим для обозначения того, что для нас непонятно, просто слово "необъяснимое". Во всяком случае, в деле, о котором я собираюсь вам рассказать, меня взволновали прежде всего побочные обстоятельства, обстоятельства подготовки преступления. Вот как это произошло. Я был тогда судебным следователем в Аяччо, маленьком, белоснежном городке, дремлющем на берегу чудесного залива, у подножия высоких гор. Чаще всего мне приходилось там вести следствие по делам вендетты. Попадались замечательные дела, драматичные до последней степени, жестокие, героические. Мы встречаемся там с самыми поразительными случаями мести, какие только можно себе представить, с вековой ненавистью, по временам затихающей, но никогда не угасающей совершенно, с отвратительными хитростями, с убийствами, похожими то на бойню, то на подвиг. Целых два года я только и слышал, что о цене крови, об этом ужасном корсиканском предрассудке, заставляющем мстить за всякое оскорбление и самому виновнику, и всем его потомкам и близким. Я сталкивался с убийством стариков, детей, дальних родственников, и голова у меня была полна таких происшествий. Однажды я узнал, что какой-то англичанин снял на несколько лет маленькую виллу, расположенную в глубине залива. Он привез с собою лакея-француза, наняв его по дороге, в Марселе. Вскоре этот странный человек, который жил в полном одиночестве и выходил из дома только на охоту и на рыбную ловлю, привлек общее внимание. Он ни с кем не разговаривал, никогда не показывался в городе и каждое утро час или два упражнялся в стрельбе из пистолета и из карабина. Вокруг него создавались легенды. Говорили, что это какое-то высокопоставленное лицо, бежавшее со своей родины по политическим причинам, затем стали утверждать, что он скрывается, совершив страшное преступление. Даже приводили ужасающие обстоятельства этого преступления. По обязанности судебного следователя я счел нужным навести справки об этом человеке, но так ничего и не узнал. Он называл себя сэром Джоном Роуэллом. Я ограничился поэтому тщательным наблюдением, но, по правде говоря, за ним не было замечено ничего подозрительного. Однако, поскольку толки о нем не умолкали, а, наоборот, росли, ширились, я решил попробовать лично повидаться с иностранцем и для этого начал регулярно охотиться неподалеку от его владения. Я долго ждал благоприятного случая. Он представился, наконец, когда я подстрелил куропатку под самым носом у англичанина. Собака принесла мне дичь, но я тотчас же извинился за свою невежливость и попросил сэра Джона Роуэлла принять убитую птицу. Это был очень высокий, широкоплечий человек, с рыжей шевелюрой и рыжей бородой, - нечто вроде смирного и воспитанного Геркулеса. В нем совсем не было так называемой британской чопорности; за мою деликатность он горячо поблагодарил меня по-французски, но с сильным английским акцентом. В течение месяца мне случилось разговаривать с ним пять или шесть раз. Как-то вечером, проходя мимо его виллы, я заметил, что он курит трубку в саду, сидя верхом на стуле. Я поклонился, и он пригласил меня зайти выпить стакан пива. Я не заставил себя просить. Он принял меня с педантичной английской любезностью, расхваливал Францию и Корсику и заявил, что очень любит "этот страна и эта берег". Тогда я чрезвычайно осторожно и с видом живейшего участия задал ему несколько вопросов о его жизни, о его намерениях. Он отвечал без всякого замешательства и сообщил, что много путешествовал по Африке, по Индии и Америке. Он добавил со смехом: - У меня был много приключений. О, yes! Затем я перевел разговор на охоту, и он поведал мне немало интереснейших подробностей об охоте на бегемота, на тигра, на слона и даже на гориллу. Я сказал: - Какие это опасные животные! Он улыбнулся. - О, нет! Самый скверный животное это есть человек. И он рассмеялся довольным смехом здоровяка-англичанина. - Я много охотился на человек тоже. Потом он заговорил об оружии и предложил зайти в дом посмотреть ружья разных систем. Его гостиная была затянута черным шелком, расшитым золотом. Большие желтые цветы, разбросанные по черной материи, сверкали, как пламя. Он объявил: - Это есть японская материя. Но тут мое внимание привлек странный предмет, висевший посредине самого большого панно. На квадрате красного бархата выделялось что-то темное. Я подошел ближе: это была рука, человеческая рука. Не рука скелета, белая и чистая, но черная, высохшая рука, с желтыми ногтями, с обнаженными мускулами и следами запекшейся крови, похожей на грязь, причем кости были обрублены посередине предплечья как бы ударом топора. Вокруг запястья обвилась толстая железная цепь, заклепанная, запаянная на этой грязной руке, которую она приковала к стене с помощью кольца, достаточно прочного, чтобы удержать даже слона. Я спросил: - Что это такое? - Это был моя лучший враг. Он приехал из Америка. Рука был рассечен саблей, и его кожа сорван острым камнем, и он сушен на солнце один недель. А-о! Это есть очень хорошо для меня эта рука. Я прикоснулся к этому обрубку человеческого тела, принадлежащему, должно быть, какому-то великану. Неимоверно длинные пальцы держались на огромных сухожилиях, и на них еще висели лоскутья кожи. На эту ободранную руку было страшно смотреть, и, естественно, она вызывала мысль о какой-то мести дикаря. Я сказал: - Этот человек был, наверное, очень силен. Англичанин скромно ответил: - А-о! Yes. Но я был более сильный, чем он. Я надел на него эта цепь, чтобы держать. Я подумал, что он шутит, и сказал: - Но теперь цепь не нужна, рука никуда не убежит. Сэр Джон Роуэлл серьезно ответил: - Она всегда хочет уходить. Эта цепь есть необходимая. Я пристально взглянул на собеседника, спрашивая себя: "Что это - сумасшедший или зубоскал?" Но его лицо оставалось непроницаемо спокойным и любезным. Я заговорил о другом и начал расхваливать ружья. Я заметил, однако, что на столе и на этажерке лежало три заряженных револьвера, точно этот человек жил в постоянном страхе, ожидая нападения. Я заходил к нему еще несколько раз. Потом перестал бывать. Все привыкли к его присутствию и уже относились к нему с полнейшим равнодушием. Прошел целый год. И вот однажды утром, в конце ноября, слуга разбудил меня и сообщил, что сэра Джона Роуэлла ночью убили. Через полчаса я уже входил в дом англичанина вместе с главным полицейским комиссаром и жандармским капитаном. Растерянный лакей в отчаянии плакал, сидя перед дверью. Сперва я заподозрил этого человека, но он был невиновен. Преступника так и не удалось найти. Войдя в гостиную сэра Джона, я сразу же увидел труп, лежавший на спине посреди комнаты. Жилет был разодран, один рукав оторван совсем; все свидетельствовало, что тут происходила ужасная борьба. Англичанина задушили! Его почерневшее, раздувшееся и страшное лицо выражало безмерный ужас, стиснутые зубы что-то сжимали, а шея, на которой виднелось пять небольших ран, как будто нанесенных железными остриями, была вся в крови. Вскоре к нам присоединился врач. Он долго рассматривал отпечатки пальцев на теле и произнес странную фразу: - Можно подумать, что его задушил скелет. Дрожь пробежала у меня по спине, и я взглянул на стену, где когда-то видел ужасную руку с ободранной кожей. Ее там больше не было. Висела только разорванная цепь. Тогда я наклонился над мертвецом и увидел в его сведенном рту один из пальцев этой исчезнувшей руки, который он отгрыз или, вернее, перепилил зубами как раз на втором суставе. Затем началось следствие. Оно ничего не дало. Не были взломаны ни двери, ни окна, ни столы, ни шкафы. Обе сторожевые собаки не просыпались. Вот в нескольких словах показания лакея. В течение последнего месяца его хозяин казался взволнованным. Он получал много писем и сжигал их. Часто он брал хлыст и в ярости, чуть ли не безумной, неистово бил им эту иссохшую руку, прикованную к стене и неизвестно как исчезнувшую в самый момент преступления. Он ложился очень поздно и тщательно запирался. Оружие всегда было у него наготове. Нередко он громко разговаривал по ночам, словно с кем-то ссорился. Но как раз в эту ночь у пего в спальне не было никакого шума, и только утром, открывая окна, слуга нашел сэра Джона убитым. У него не было подозрений ни на кого. Я сообщил судейским чиновникам и полиции то, что знал о покойном, и на всем острове произвели тщательные розыски. Однако ничего не нашли. Но вот однажды ночью, месяца через три после преступления, у меня был страшный кошмар. Мне казалось, что я вижу эту ужасную руку, вижу, как она бежит по моим занавескам, по моим стенам, словно скорпион или паук. Три раза я просыпался, три раза засыпал снова, и три раза я видел, что этот отвратительный обрубок бегает в моей комнате, шевеля пальцами, как лапками. На следующий день мне принесли эту руку, найденную на могиле сэра Джона Роуэлла, которого похоронили на кладбище в Аяччо, так как не могли разыскать его родственников. Указательного пальца на руке не хватало. Вот, сударыни, и вся история. Больше я ничего не знаю. Ошеломленные женщины были бледны и дрожали. Одна из них воскликнула: - Но ведь это не развязка и не объяснение! Мы не будем спать, если вы нам не Скажете, что же там, по вашему мнению, произошло. Чиновник улыбнулся и сказал серьезно: - О, сударыни, я могу только испортить ваши страшные видения. Я просто-напросто думаю, что законный владелец руки не умер, что он явился за нею и отнял ее единственной оставшейся у него рукой. Но как он это сделал, этого я не мог дознаться. Это своего рода вендетта. Одна из женщин пробормотала: - Нет, быть этого не может, тут что-нибудь не так. А судебный следователь, улыбаясь, заключил: - Я же говорил вам, что мое объяснение вас не удовлетворит. Ги де Мопассан. Страх Поезд мчался в темноте на всех парах. В купе никого не было, кроме меня и старого господина, который сидел напротив и смотрел в окно. В этом вагоне поезда Париж - Лион - Марсель, прибывшем, вероятно, из Марселя, остро пахло карболкой. Ночь стояла безлунная, душная, жаркая. Звезд не было видно, и мчащийся поезд обдавал нас горячим, влажным, тяжелым дыханием. Уже три часа, как мы выехали из Парижа. Теперь мы проезжали по центральной части страны, ничего не видя кругом. Вдруг перед нашими глазами мелькнули, точно фантастическое видение, два человека, стоявшие в лесу у большого костра. Они вынырнули из темноты лишь на миг. Это были, как нам показалось, двое бродяг, костер бросал красноватый отблеск на их лохмотья. Они повернулись к нам бородатыми лицами. Вокруг, словно декорации в драме, высились деревья. Зелень была яркая и сочная, отчетливо выделялись стволы, освещенные пламенем; листва вся сквозила, пронизанная и как бы омытая светом. Затем все снова погрузилось во мрак. Поистине это была странная картина. Что делали в лесу эти бродяги? Зачем они развели костер в такую жаркую ночь? Мой сосед поглядел на часы и сказал: - Ровно полночь, сударь! Мы видели странное зрелище. Я согласился, и мы разговорились, стараясь угадать, кто же были эти люди: преступники, уничтожавшие следы злодеяния, или знахари, готовившие волшебное зелье? Не зажигают же такой костер в лесу летом в полночь, чтобы сварить похлебку. Что же они делали? Мой сосед оказался общительным. Это был старик, род занятий которого я никак не мог определить. Без сомнения, большой оригинал, человек очень образованный, но как будто со странностями. Впрочем, разве скажешь, кто мудр, а кто безумен в этой жизни, где рассудок часто следовало бы назвать глупостью, а безумие - гениальностью? Он заговорил: - Я доволен, что увидел это. В течение нескольких минут я испытывал давно исчезнувшее ощущение. Какой жуткой была, должно быть, земля в те времена, когда она хранила столько тайн! По мере того как с неведомого срывают покровы, воображение людей истощается. Не находите ли вы, сударь, что ночь опустела и мрак стал довольно скучным с тех пор, как исчезли призраки? Говорят: нет больше ничего фантастического, забыты суеверия, все необъяснимое стало объяснимым. Сверхъестественное иссыхает, как озеро, из которого отводят каналом воду; наука день за днем отодвигает границы чудесного. Но я, милостивый государь, принадлежу к старому поколению, которому нравится верить. Я принадлежу к наивному старому поколению, к тому поколению, которое привыкло не понимать, не знать, не доискиваться причин; оно примирилось с тем, что его окружают тайны, и отвергает простые, ясные истины. Да, сударь, наша фантазия оскудела с тех пор, как перестали верить в невидимое, теперь мир кажется нам покинутым, пустым и голым. Исчезли верования, делавшие его поэтичным. Когда я выхожу ночью, мне так и хочется вздрогнуть от страха, от того жуткого страха, который заставляет старух, проходящих мимо кладбищенской ограды, креститься, а суеверных людей - убегать от причудливых болотных туманов и капризных блуждающих огней! Как мне хотелось бы верить во что-нибудь таинственное, устрашающее, что как будто проносится во мраке... Каким угрюмым, пугающим должен был казаться вечерний сумрак в те времена, когда его населяли выдуманные, неведомые существа, блуждающие, злобные, способные принять любой образ! Страх перед ними леденил сердце, их тайная власть выходила за пределы нашего разума, избежать их было невозможно. Вместе со сверхъестественным с лица земли исчез и настоящий страх, ибо по-настоящему боишься лишь того, чего не понимаешь. Видимая опасность может взволновать, встревожить, испугать. Но что это по сравнению с той дрожью ужаса, которая охватывает вас при мысли о встрече с блуждающим призраком, об объятиях мертвеца, о появлении одного из чудовищ, порожденных напуганной фантазией людей? Мрак кажется мне уже не таким темным с тех пор, как он стал пуст. Вот вам доказательство: если бы мы сейчас очутились одни в этом лесу, то нас больше тревожила бы мысль об этих странных людях, только что виденных нами у костра, чем страх перед какой-нибудь реальной опасностью. Он повторил: - По-настоящему боишься только того, чего не понимаешь. И вдруг я вспомнил историю, которую как-то в воскресенье у Гюстава Флобера рассказал нам Тургенев. Не знаю, записана ли она им или нет. Никто лучше великого русского писателя не умел пробудить в душе трепет перед неведомым, показать в причудливом таинственном рассказе целый мир пугающих, непонятных образов. Он умел внушить нам безотчетный страх перед незримым, боязнь неизвестного, которое притаилось за стеной, за дверью, за видимой жизнью. Он озарял наше сознание внезапными проблесками света, отчего страх только возрастал. Порою, слушая его, мы постигали смысл странных совпадений, неожиданных стечений обстоятельств, на вид случайных, но на самом деле руководимых какой-то скрытой, тайной волей. Общение с ним помогало найти незаметную нить, таинственным образом ведущую нас сквозь жизнь, как сквозь смутный сон, смысл которого все время ускользает от нас. Он не вторгался смело в область сверхъестественного, как Эдгар По или Гофман, в его простых рассказах жуткое и непонятное сплетались в одно. В тот день он тоже сказал: "Боишься по-настоящему лишь того, чего не понимаешь". Он сидел или скорее лежал в глубоком кресле; руки его свисали, ноги были вытянуты; седые волосы и борода, струившаяся серебристым потоком, придавали ему вид бога-отца или овидиевского речного божества. Он говорил медленно, несколько лениво, - что сообщало его речи особую прелесть, - чуть-чуть запинаясь, как будто с трудом подбирая слова, но это только подчеркивало точность и красочность его выражений. Светлые, широко раскрытые глаза отражали, словно глаза ребенка, все движения его мысли. Вот что он нам рассказал. Будучи еще молодым, он как-то охотился в русском лесу. Он бродил весь день и к вечеру вышел на берег тихой речки. Она струилась под сенью деревьев, вся заросшая травой, глубокая, холодная, чистая. Охотника охватило непреодолимое желание окунуться в эту прозрачную воду. Раздевшись, он бросился в нее. Он был высокого роста, силен, крепок и хорошо плавал. Он спокойно отдался на волю течения, которое тихо его уносило. Травы и корни задевали тело, и легкое прикосновение стеблей было приятно. Вдруг чья-то рука дотронулась до его плеча. Он быстро обернулся и увидел страшное существо, которое разглядывало его с жадным любопытством. Оно было похоже не то на женщину, не то на обезьяну. У него было широкое морщинистое гримасничающее и смеющееся лицо. Что-то неописуемое - два каких-то мешка, очевидно, груди, болтались спереди; длинные спутанные волосы, порыжевшие от солнца, обрамляли лицо и развевались за спиной. Тургенев почувствовал дикий страх, леденящий страх перед сверхъестественным. Не раздумывая, не пытаясь понять, осмыслить, что это такое, он изо всех сил поплыл к берегу. Но чудовище плыло еще быстрее и с радостным визгом касалось его шеи, спины и ног. Наконец молодой человек, обезумевший от страха, добрался до берега и со всех ног пустился бежать по лесу, бросив одежду и ружье. Страшное существо последовало за ним; оно бежало так же быстро и по-прежнему взвизгивало. Обессиленный беглец - ноги у него подкашивались от ужаса - уже готов был свалиться, когда прибежал вооруженный кнутом мальчик, пасший стадо коз. Он стал хлестать отвратительного человекоподобного зверя, который пустился наутек, крича от боли. Вскоре это существо, похожее на самку гориллы, исчезло в зарослях. Оказалось, что это была сумасшедшая, жившая в лесу уже свыше тридцати лет; ее кормили пастухи. Половину своей жизни она проводила, плавая в речке. И великий русский писатель добавил: - Никогда в жизни я так не пугался, потому что не мог понять, что это было за чудовище. Мой спутник, которому я рассказал это приключение, согласился: - Да, боишься только того, чего не понимаешь. Дикую судорогу души, называемую ужасом, испытываешь лишь тогда, когда к испугу примешивается суеверный страх, свойственный людям минувших столетий. Я ощутил этот ужас во всей его полноте, и притом из-за такого пустяка, из-за такой чепухи, что мне стыдно об этом и рассказывать. Я путешествовал по Бретани, пешком, один. Я уже обошел Финистер, пустынные обнаженные ланды, где растет лишь терновник вокруг огромных камней, священных и часто посещаемых. Накануне я побывал на угрюмом мысе Раз, оконечности Старого света, о которую непрерывно разбиваются волны Атлантики и Ламанша, и мой ум был полон прочитанными или услышанными легендами и сказаниями об этой стране преданий и суеверий. Я шел ночью из Пенмарша в Пон-л'Аббе. Знаете ли вы Пенмарш? Это плоский, отлогий берег, такой низкий, что кажется ниже уровня моря. Море видно отовсюду, седое, грозное; оно усеяно рифами, покрытыми пеной, как пасти разъяренных зверей. Я поужинал в рыбацкой харчевне и шел теперь прямой дорогой, пролегавшей по ландам. Было очень темно. Время от времени попадались высокие друидические камни, похожие на призраки, следившие за мною, и мало-помалу в мое сердце закрадывался смутный страх. Чего я боялся? Я не знал и сам. Бывают вечера, когда кажется, что тебя обступают духи, когда душа беспричинно трепещет, а сердце бьется сильнее от непонятного страха перед чем-то необъяснимым, об исчезновении которого из нашей жизни я сожалею. Путь казался мне долгим, нескончаемо долгим. Дорога была пустынна. Ни звука, только плеск волн за спиной. Иногда этот монотонный грозный шум казался близким, таким близким, как если бы волны, увенчанные пенистыми гребнями, преследовали меня по пятам, катясь по равнине; и я испытывал желание помчаться со всех ног, спасаясь от них. Ветер дул порывами, свистя в терновых кустах. И хоть я шел очень быстро, мне было холодно, противный холодок страха пробегал по рукам и ногам. О, как хотелось кого-нибудь встретить! Стало так темно, что я с трудом различал дорогу. Вдруг послышался далеко впереди стук колес. Я решил: "Ага, повозка!" Затем все смолкло. Через минуту тот же звук раздался ясно и теперь уже ближе. Правда, огней не было видно, но я подумал: "Они ездят без фонарей, и это не удивительно в таком захолустье". Шум то затихал, то возобновлялся. Он был слишком слаб для телеги; к тому же я не слышал звука копыт; это меня удивило, так как ночь была очень тихая. Я старался угадать: что бы это могло быть? Звуки приближались быстро, очень быстро. Но слышался только стук колес: ни шагов, ни звяканья подков - ничего. Что же это такое? Теперь шум был совсем близко. В порыве инстинктивного страха я бросился в канаву и увидел, как мимо прокатилась... тележка. Она двигалась сама собой... никто ее не толкал. Да, тележка... совершенно одна... Сердце у меня забилось так сильно, что я опустился на траву и долго слушал стук колес, удалявшихся по направлению к морю. Я не решался ни подняться, ни идти, ни даже шевельнуться. Если бы она вернулась и стала преследовать меня, я бы умер от страха! Я не скоро пришел в себя, очень не скоро. И в течение остального пути меня томил такой страх, что от малейшего шороха дыхание у меня прерывалось. Ну, не глупо ли? А как я испугался! Позднее, думая об этом, я понял, что тележку, без сомнения, толкал босой ребенок, а я искал человеческую голову на обычной высоте. Вы понимаете, когда в душу уже закрался страх перед сверхъестественным... так страшно увидеть тележку, которая катится сама собой...какая жуть! Он помолчал, затем продолжал: - Знаете ли, сударь, мы присутствуем при любопытном и ужасном зрелище - вторжении холеры. Слышите запах карболки, которым пропитаны вагоны? Это значит, что холера близка. Побывать бы сейчас в Тулоне! Ясно чувствуется, что она там. И вовсе не от страха перед болезнью обезумели люди. Холера - нечто иное, это Невидимка, это бич древних времен, что-то вроде злого духа, возвращение которого и удивляет и ужасает нас, ибо он явился из глубины минувших столетий. Мне смешны доктора с их микробами. Не эти козявки так пугают людей, что они готовы прыгать из окон, а Холера - непонятная, ужасная гостья, пришедшая с Востока. Поезжайте в Тулон: там на улицах пляшут. Зачем плясать в дни смерти? На равнине вокруг города зажигают фейерверк, все горит огнями; в местах общественных гуляний оркестры играют веселые мотивы. Зачем все эти безумства? Потому что Она здесь, и люди бравируют своим отношением - не к микробам, а к ней, к Холере, хотят казаться бесстрашными, как перед лицом врага, скрывающегося, подстерегающего. Вот почему танцуют, смеются, кричат, зажигают огни, играют вальсы - все из-за этого несущего смерть злого духа, чье незримое грозное присутствие ощутимо повсюду. Холера подобна одному из тех гениев зла, которых заклинали в древности языческие жрецы. URL: https://lib.co.ua/novel/mopassangide/gizn.jsp