Абзац: Полный самый URL: https://lib.co.ua/drama/fedorovpavel/dilogijasiniyshihanvitim.jsp Дилогия: синий шихан. витим золотой Павел ФЕДОРОВ Дилогия: Синий Шихан; Витим Золотой. Павел Ильич ФЕДОРОВ СИНИЙ ШИХАН Дилогия Роман первый ================================================================ Копии текстов и иллюстраций для некоммерческого использования!!! OCR & SpellCheck: Vager (vagertxt@inbox.ru), 14.04.2003 ================================================================ ОГЛАВЛЕНИЕ: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Глава первая Глава вторая Глава третья Глава четвертая Глава пятая Глава шестая Глава седьмая Глава восьмая Глава девятая Глава десятая Глава одиннадцатая Глава двенадцатая Глава тринадцатая Глава четырнадцатая Глава пятнадцатая Глава шестнадцатая Глава семнадцатая Глава восемнадцатая Глава девятнадцатая Глава двадцатая Глава двадцать первая Глава двадцать вторая Глава двадцать третья Глава двадцать четвертая Глава двадцать пятая Глава двадцать шестая Глава двадцать седьмая Глава двадцать восьмая ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава первая Глава вторая Глава третья Глава четвертая Глава пятая Глава шестая Глава седьмая Глава восьмая Глава девятая Глава десятая Глава одиннадцатая Глава двенадцатая Глава тринадцатая Глава четырнадцатая Глава пятнадцатая Глава шестнадцатая Глава семнадцатая Глава восемнадцатая Глава девятнадцатая Глава двадцатая Глава двадцать первая Глава двадцать вторая Глава двадцать третья Глава двадцать четвертая Глава двадцать пятая Глава двадцать шестая Глава двадцать седьмая Глава двадцать восьмая Глава двадцать девятая Глава тридцатая Глава тридцать первая Глава тридцать вторая Глава тридцать третья Глава тридцать четвертая Глава тридцать пятая Глава тридцать шестая Глава тридцать седьмая Глава тридцать восьмая Глава тридцать девятая Глава сороковая Глава сорок первая Глава сорок вторая ================================================================ Аннотация редакции: Синий Шихан — первый роман дилогии, воссоздающей эпическую картину жизни оренбургского казачества начала XX века (второй роман дилогии — Витим Золотой — вошел в четвертый том настоящего Собрания сочинений). В основу произведения положен конкретный исторический материал — открытие золота на землях станицы Шиханской и связанные с этим драматические события в жизни героев повествования. ================================================================ Ч А С Т Ь  П Е Р В А Я ______________________________ ГЛАВА ПЕРВАЯ Пара низкорослых лошадей киргизской породы, мотая головами и пофыркивая, устало тянула добротный с козлами тарантас. В плетеном кузове, глубоко опустив на лоб фуражку с лакированным козырьком, сутуля старческую спину, сидел Никита Буянов. Владел он в городе Зарецке мыловаренным заводом, двумя мельницами и приторговывал скотом. Ездил Никита Петрович верст за сто в верховье Урала, к станице Шиханской, по какому-то срочному делу и сейчас возвращался домой, утомленный и хворый. Чернобородый, похожий на цыгана кучер Кирилл, вяло пошевеливая вожжами, раздумывал, почему в этакую жарищу старику не сиделось дома, а понадобилось тащиться туда и обратно двести верст — на Синешиханские холмы? По обеим сторонам дороги на многие версты лежала пересеченная холмами степь. Горячий восточный ветер прижимал к земле густое море серебристого ковыля, гнал едкую пыль и омертвлял весеннюю свежесть степных душистых трав. Вдоль накатанной колесами дороги на телеграфных столбах, сонно притаившись, сидели орлы-могильники. По приближении повозки они медленно поднимали головы, взмахнув крыльями, поднимались и начинали кружиться в безоблачном небе. Тряская пыльная дорога, беспощадный зной, однообразие степной ковыльной дали наводили на кучера Кирилла уныние и скуку. Иногда он стаскивал с головы мерлушковую шапку, отгонял наседавших мух и, неизвестно в который раз, говорил одно и то же: — Ну и духотища!.. — Недород будет, — глуховато ответил наконец все время молчавший старик Буянов. — Как из печи дует, проклятый... Уж который день беспрестанно засвистывает... И охота вам была ехать... Да и делов-то... Кириллу очень хотелось хоть что-нибудь узнать об этой загадочной поездке, но хозяин как в рот воды набрал. — Ты погоняй лучше, — не вытерпел Буянов. — Подстегни пристяжную, да не шапкой своей козлиной, а кнутом ее дерни! Она у тебя только на беркутов и засматривается, — ворчал старик. — Да ведь жарища, Микита Петрович... Прямо дышать нечем... Коней жалко... — Ты не коней жалей, а хозяина. Вези скорее. Захворал я что-то. Домой приехали поздно вечером. Буянов грузно вылез из тарантаса и прошел на свою половину, где жил вместе с внуком Родионом. Другую половину дома занимал сын-вдовец. Раздевшись, старик тотчас же послал за сыном. Характер у Никиты Петровича был тяжелый и властолюбивый. Пятидесятилетнего Матвея он до сего времени держал в рабской покорности, даже не позволил ему после того, как у него умерла жена, второй раз жениться. Сейчас старик усадил сына перед собой, сам же, опустившись на край широкой деревянной кровати, тяжело переводя дыхание, заговорил: — Неможется что-то мне... грудь словно камнем давит, слабну. — За доктором надо послать. Куда ездил в такую жарищу, зачем?.. Никому ничего не сказал... Эх, тятя, тятя! — Сын укоризненно покачал головой. — Хоть бы прилег, пожелтел весь. Доктора надо, доктора! — Помолчи, — властно перебил его Никита Петрович, вяло поднимая жилистую, мосластую руку. На секунду она повисла в воздухе, длинные с посиневшими ногтями пальцы, задрожав, сжались в кулак. — Я о деле говорить хочу, а он дохтора, — с хриплой одышкой продолжал Буянов. — Ишь какой заботливый... Что мне твой дохтор, жизни прибавит? Не надо. Мне уж без малого девяносто. Это вам, дуракам, жить да мой капитал мотать. Вот и вся ваша забота... По глазам вижу, рад отца в землю закопать, а дохторов-то позвать — дороже сотенной не возьмут... Старик угрюмо сверкнул из-под седых бровей злыми, мутными зрачками и разгладил большую растрепанную бороду. — Не греши, тятя! — взмолился оскорбленный Матвей Никитич и, сгорбив широкую костлявую спину, часто заморгал серыми раскосыми глазами. — Может, и грешу, — медленно поднимая голову, проговорил старик Буянов. — Что грехи! Их и так набралось... Это не денежки. Грехи бог перещитает, а ежели один прибавился, невелика беда... Ежели обидел тебя, не взыщи с отца. Мне бог простит. Я поди того заслужил, чтобы за меня лишнюю свечку поставить. Не о себе заботу имел, а о вас, после спасибо скажете и не один молебен отслужите. Слушай со вниманием и не перебивай, да перечить не вздумай. — Буянов замолчал, жадно отхлебнул из ковша холодного кваса. — Родиона я думаю немедля женить. Вам дело большое предстоит. Хозяйка нужна будет самостоятельная. А дело такое, что тебе и во сне не снилось... Завтра же поедешь в станицу Шиханскую сватать дочь Петра Лигостаева. Помнишь, на скачках приз взяла? Ну вот, ее тогда все приметили, а Родька первый. Да и нельзя ее не приметить. Девица козырная. Хоть и балована, на лошадях скачет, зато не дура. Ребятишек народит и про скачки забудет. Правда, не богата, да ума палата и внуку по душе. Я когда ему сказал, так он меня, подлец, чуть от радости не задушил. Вон какой вымахал, в деда пошел. Теперь нащет капиталу. Деньги нужны наличные, и немалая сумма... Скоро нужны! Может, у Пелагеи перехватишь? — Сколько надо, да и на что? Я тоже знать должен, для чего деньги, — обиженно проговорил Матвей Никитич. Ему неприятно было, что отец не доверяет ему и некстати напомнил о Барышниковой, которая питала к Матвею самые горячие чувства и вместе с ним вела все свои торговые дела. — Сколько все-таки нужно денег, родитель? — переспросил Матвей. — Не торопись! — Старик крепко зажмурил глаза и сжал ладонями скулы. Матвей Никитич заметил, как тряслась голова отца. Нельзя было понять, плакал он или смеялся. — Ты знаешь, куда я ездил? — не поднимая головы, продолжал Никита Петрович. — Знаешь куда? На Суюндукские бугры, как говорят теперь — Синий Шихан. Вот там, на этот самом Синем Шихане, у родника святой великомученицы Марфы, нашел золото. Золото, Матвей! Помилуй меня, господи! Будто дьявольское наваждение! Сколько Зарецк инглиш компани золота намывает? Золотнички! А на Синем-то Шихане богатство, мильёны, Мотька. Мильёны сверху лежат! Своими руками у родника чуть не горстями брал... Боже мой! — Старик заметался и в бешеном исступлении стал рвать на груди рубаху. Матвей Никитич вскочил, крестясь и нашептывая молитвы, попятился к двери. — Желтые камушки... в щелях, в щелях... Не прозевай, Мотька, дурак! Мыльный завод, мельницы береги. Они тебе дадут золото! Голод будет! Недаром сухие ветры... Душно мне! Проба за иконами спрятана, в мешочке... кожаный мешочек... Господи Иисусе! Душно! Спаси, Матвей, спаси!.. — Никита Петрович судорожно вытянулся, взявшись рукой за грудь, резким движением наклонился вперед и грузно упал на пол. Ошеломленный Матвей Никитич, перестав креститься, царапал ногтями дверной косяк. Через минуту, опомнившись, бросился поднимать отца и сразу почувствовал, что все уже кончено. Утомительная жара, далекая поездка на Синешиханские холмы и желтые золотые камешки уходили старика. А собирался жить больше ста лет, и, может быть, прожил бы... С трудом подняв тело отца, Матвей Никитич положил его на кровать, размашисто перекрестился и облегченно вздохнул. Он ждал этой смерти давно, каялся в своем непростительном грехе и господу богу, и Пелагее Барышниковой. А тут еще последние слова отца о мешочке. Матвей с торопливой, воровской сноровкой вскочил на стоявший в переднем углу стол, протянул к божнице руку и вытащил из-за иконы кожаный мешочек. Когда развязал его и высыпал содержимое на ладонь, затрясся и зажмурил глаза. И с закрытыми глазами, казалось, видел блеск самородков и крупинки золотого песка. Он крепко сжимал кулак, угловатые кусочки металла впивались ему в ладонь, снова разжимал и продолжал смотреть ненасытными глазами. Наконец, опомнившись, высыпал золото снова в мешочек. Руки у него тряслись, и он затянул узелок своими крепкими, желтыми, как у лошади, зубами. Сунув мешочек в карман, Матвей Никитич со страхом покосился на мертвого отца, крестясь, задом выпятился из комнаты. Похороны старика Буянова сопровождались тягучим, заунывным колокольным звоном и обильными поминальными обедами, после которых Матвея Никитича полдня отпаривали в бане и отпаивали квасом. Очухавшись на другой день к вечеру, он велел кучеру Кириллу запрягать лошадей в отцовский тарантас. Утром они уже были на Синешиханских холмах, у родника святой великомученицы Марфы. ГЛАВА ВТОРАЯ Весной не выпало ни одного хорошего дождя. Суховей трепал старый ковыль-цветун и гнал по степи песок и пыль. Когда Матвей Буянов свернул с большого тракта к Синему Шихану, над угрюмыми холмами высоко поднялось утреннее солнце. Справа от проселочной дороги, по которой устало шагали разморенные быстрой ездой кони, далеко тянулись по степи многочисленные желто-серые бугры, виднелись неглубокие овраги. По краям этих оврагов, в желтой суглинистой земле, всюду торчали синие каменные гребни колчедана. На дне глубоких оврагов в красноватом, намытом полой водой песке валялся мелкий белый щебень и крупные валуны, издали похожие на сонных грязных свиней. Слева протекала заросшая мелким кустарником речушка Малая Грязнушка, питавшаяся из Марфина родника. Летом она почти пересыхала, а весной бурно мчалась меж холмов к реке Суюндук. За речушкой поднимался длинный отлогий бугор, дальше шла широкая просторная ковыльная степь. Усталые кони вытащили тарантас на небольшой изволок. Матвей Никитич тронул кучера за плечо и велел остановиться. У Марфина родника виднелся чей-то полевой стан с белой, натянутой на колья палаткой. Около рыдвана с сеном лежала колода, употребляемая для кормления лошадей. На приподнятой оглобле болтался кусок вяленого мяса, над которым кружились вороны. В речку упирался длинный загон свежей пашни. Две пары крупных быков с большими рогами медленно тянули однолемешный плуг. Погонщик, резко щелкая сыромятным кнутом, залихватски свистел и протяжно покрикивал: Цо-об, айда, по-об! Беспорядочно навороченные пласты поблескивали на солнце, словно свежевырезанные ремни. Матвей Никитич предполагал, что в этих заброшенных холмах никого нет и он свободно возьмет пробу, а может, и договорится с горными инспекторами, сыпнет сколько нужно золота, а казачьему обществу выставит ведер пять водки — и землица будет у него в аренде на многие годы... А сейчас все планы начинали рушиться. Пахари приближались к стану. Погонщик, высокий плечистый парень, в замызганной, измятой, с голубым околышком казачьей фуражке, беспрестанно махал и щелкал кнутом и кричал то на быков, то на кружившихся над станом птиц: — Кшы-ы! Проклять хищная! Кшы-ы! Вороны, хрипато каркая, взвивались все выше и продолжали кружиться в безоблачном небе. Не к добру каркают, окаянные, — подумал Буянов и перекрестился. — Трогай, Кирюха, — сказал он кучеру. — Остановись вон около тех кусточков да выпрягай. Уморились кони-то, покормить надо. — А может, до станицы Шиханской добежим, Матвей Никитич? — возразил Кирилл. — Уж больно здесь место-то голое да неприветное, мы тута с покойником вашим родителем останавливались, будто бы за смертушкой приезжали, аж муторно глядеть на эти буераки... — Пахари-то тогда были здесь? — спросил Буянов. — А как же! — Чего же молчал, дурак? — проговорил Матвей Никитич. Хотел ругнуть кучера, да пришлось сдержаться. — Ничего, Кирюха, место это божеское. Родничок святой великомученицы Марфы. Выпрягай, а я студеной водицы попью и тебе советую. Из этого родничка сам государь император водицу пить изволил. Там вон за бугром и часовенка стоит. Туда, бывает, отец Евдоким приезжает и живет да богу молится, — вылезая из тарантаса, тихим голосом проговорил Матвей Никитич. — Слыхал про него. Царь его здесь в кустах увидел, когда воду пил. Евдоким, бают, тогда беглым каторжником был, а царь его попом и сделал... — Тьфу! Глупая твоя башка! Не проспался, что ли, после вчерашнего? — возмутился Буянов. — Да оно есть маненько... Толкуют люди-то, ну и я к слову сболтнул. Опохмелиться бы... — Эх, образина! Глотни вон из фляжки, да смотри, ежели лишнего, весь кнут об тебя оборву, — пригрозил Матвей Никитич, направляясь к пахарям. — Ни боже мой, ни боже мой! — обрадованно крикнул вслед хозяину словоохотливый кучер, дивясь неожиданной доброте хозяина. Пахари, окончив утренний уповод, распрягали скотину. Низкорослый, но широкоплечий казак с рыжей, словно опаленной, бородой, в старых с голубыми лампасами шароварах, взмахивая кнутом, завернул кинувшихся было к роднику быков и погнал их на заросший густым ковылем пригорок. Другой, на голову выше ростом, совсем еще молодой казачина, такой же рыжий и вдобавок еще конопатый, подвел лошадей к стану, привязал к рыдвану и не спеша принялся готовить в колоде месиво. — Помогай бог, добрые люди! — приветствовал казаков подошедший Матвей Никитич обычными, принятыми в тех местах словами. — Спасибочки, — ответил конопатый, поливая водой пересохшее, слежавшееся сено. — Чьи будете, мил человек? Часом, не шиханские? — спросил Буянов, стреляя по сторонам хитрыми раскосыми глазами. — Оттедова. Степановы. Меня Митрием зовут, а это мой брат Иван, — кивая на подходившего казака, ответил мил человек и, окинув голубыми глазами приезжего с ног до головы, швырнул на землю ведро, пошел в палатку. Эка рожа-то, — подумал Матвей Никитич. — По какой такой надобности в наших краях? — поздоровавшись, спросил Иван. — По велению господню. Есть надобность... Святой родничок обследовать и дело богово совершить... — Вот как! — удивленно протянул Иван. — Намедни тоже один старик приезжал. У родника все богу молился. Чудной такой! Ни с того ни с сего начал к земле приторговываться. В насмешку или по глупому разумению по пяти целковых за десятину давал. — Верно толковать изволишь, мил человек. Это родитель мой был. Никита Петрович Буянов. Может, слыхали? Поскупился маленько... Любил родитель денежку для дела приберечь... — Буянов, говоришь? — спросил Иван Степанов. — Мыльник зарецкий? — Он, он самый. В хозяйственных и торговых делах так и прозывали покойничка, царство ему небесное. Матвей Никитич замолчал и опустил глаза. — Неужто помер? — удивленно спросил Иван. — Преставился господу богу... Вчера земельке предали, — сокрушенно вздыхая, говорил Матвей Никитич, не зная, с какого конца приступить к щекотливому делу. — А невдомек ведь было, что помереть может... И на вид, кажись, крепкий. Все по оврагам ходил. — Все под божеской милостью ходим... А искал он местечко... обет такой дал — церковку возле этого родничка построить в честь святой великомученицы Марфы; капитал определил, сам не успел святое дело совершить, с меня смертную клятву взял, чтобы я исполнил его родительскую волю... Иван Степанов смотрел на гостя с недоумением и любопытством. Буянов то и дело осенял себя крестным знамением, глубоко вздыхал и суетился. Потом он попросил кружку — святой водицы испить. Подойдя к роднику, встал на колени около кучи песка и грязи и начал усердно молиться. Припадая ниц, Матвей Никитич подолгу лежал на земле и дергался всем туловищем. Ивану почему-то жутко стало смотреть на молельщика. Он отошел в сторонку и стал разжигать костер. Спустя некоторое время Буянов тоже подошел к костру, поблагодарил за кружку, похвалил водицу и степенно присел на чурбачок. — Чую, други милые, земелька-то ваша будет? Вы хозяева-то? Зной-то какой! Помилуй господи!.. В такую рань нынче суховей потянул... Быть беде... ох, горе наше... Что сеять-то думаете? — Под просо пашем. На целине, может, и уродится, — с треском разламывая через колено хворост, ответил Иван. — Дай бог! — Буянов тоже наломал мелких щепочек и швырнул в разгоревшийся костер. — А родничок-то, посмею еще обеспокоить, тоже в вашу делянку входит? — умиленно поглядывая на Ивана, спросил Матвей Никитич воркующим голоском. При этом глаза его сузились и заблестели из-под густых седеющих ресниц. К костру подошел Митька. Сердито покосившись на гостя, занявшего чурбачок, на котором любил сам отдыхать, пнул ногой лежавшее на земле бревно. Буянов, словно угадавший его мысли, поднялся, посторонившись, моргнул Ивану и, отойдя с ним в сторону от полевого стана, снова заговорил о земле, расспрашивая подробно, сколько ее и в каких границах принадлежит она им. — Да все овраги и буераки нам достались, — отвечал Иван, широко взмахивая рукой. — А вот родителю вашему понравилась. Просил меня Христовым именем уступить часть, по пяти рублев за десятину давал. Мы с брательником, грешным делом, подумали: морочит нас старик. Маленько посмеялись над ним, а оно, выходит, и правда: нужна наша землица... — Нужна, мил человек, нужна. Главное дело — святой родничок... ведь сам император государь из него воду пил, — желая придать сделке особый характер, повторил Буянов. И тут же многозначительно добавил: — Может, и столкуемся для божьего дела?.. Называйте свою цену, а там поговорим... — Продавать землю нам нельзя. Земля обчественная, казачья. По дележу досталась на пять лет, вот какое дело... — А мы так столкуемся, мил казачок: с тобой напишем одно условьице, а с обществом другое — это уж моя забота. Пахотная земля мне не нужна. Она пусть вам останется. А может, тебе и в другом месте выделят, это общество решит... Для нас главное — святой родничок и десяток десятин вот этих горочек да балочек... А сеять тут я тебе не советую. В особенности в нынешнем году. Зря скотинку измучаете и себя. На урожай, по всем старинным приметам, надежды нет. У меня две мельницы, обе продаю, наперед знаю, что молоть нечего будет. Зарецк инглиш компани всю пшеницу и просо скупает, цену повысили. Вот и смекни, чем пахнет. А мне продашь десяток десятин, хлебушко тебе готовый. Не пахал, не бороновал, а жил не голодал. Так-то. А я, чтобы исполнить родительскую волю, за ценой не постою. Мне завещано определить капитал на этом месте, я его и определяю... Будучи человеком рассудительным, Иван дивился упорной навязчивости купца и плохо верил в его сладкие речи. Заметив его нерешительность, Буянов понял, что одних святых речей мало, и тут же перешел к изложению более практического и правдоподобного плана, мысленно _прося у бога прощения за свою кощунственную ложь. — Тебе, мил человек, признаюсь. Заветная моя мысля перебраться сюда на постоянное жительство. Построю церковку, заезжий домик для богомольцев да небольшой кирпичный заводик думаю оборудовать для пропитания... Уж глина-то тут больно хороша! С этого и начну, батюшка. У меня сын есть. Он уж, бог с ним, как наши родители, пусть мыло варит, а мы век доживать станем в молитве господней и в искуплении грехов тяжких... Все тебе рассказал, как отцу родному. — Значит, в аренду... на пять годов? — с волнением спросил Иван, начиная соображать, что Буянов не только святым родничком интересуется, но и глиной. Недаром и родитель его ходил по буграм с лопаточкой... Не продешевить бы, — подумал Иван. — В аренду, мил человек, в аренду. Будет форменная бумага и с вами и с обществом. Со станичниками я уж отдельно договорюсь... Общество не особенно беспокоило Ивана. Он знал, как совершаются такие дела: пять ведер водки на сходку — и вся недолга. Вот ежели Митька, дурак, заартачится, то все может испортить, — раздумывал Иван и тут же решил на первых порах о сделке ему не говорить. Соблазн получить за эти овраги деньги был так велик, что Иван неожиданно для самого себя тут же назвал цену: по сто рублей за десятину... Назвал — и сам испугался. Для приличия Буянов несколько минут поторговался, похаял землю, вспомнил святых, но, видя молчаливое упорство, поспешил вытащить из-за пазухи кошелек и, не моргнув глазом, подал растерявшемуся казаку две сотенные с изображением Екатерины. — Воскресным днем непременно заеду и условьице привезу. А сейчас, как полагается, пожалуйте расписочку. Получив расписку, Матвей Никитич как-то сразу переродился и перешел на обычный при торговых сделках тон: — Об остальном, сударь, прошу не беспокоиться. Определим досконально границы, подпишем условие, получите еще восемьсот рубликов наличными. А пока прощевайте. Время дорого. Буянов снял картуз, поклонился и бодрой походкой пошел вниз по речке к стоявшему в кустах тарантасу. Иван дрожащими пальцами мял в кармане две сторублевые бумажки. Как с неба свалилось на него богатство. Такие деньги ему и во сне не снились! ГЛАВА ТРЕТЬЯ Чтобы немного успокоиться и прийти в себя, Иван Степанов подошел к роднику, присев на корточки, выпил несколько горстей воды, вымыл лицо. Он уже думал о том, что неплохо бы после пахоты отделиться от матери, завести самостоятельное хозяйство. С этими мыслями и возвратился в палатку, присел на разостланный полог. Митька принес сварившийся обед. Ставя чугунок, спросил: — Кто это? Монах али поп какой?.. Ох и рожа, прямо сахар, плюнь — растает. — Не монах, а купец Буянов, — сухо ответил Иван, чувствуя, что карман его, словно огнем, прожигают какие-то несуразно полученные двести рублей. — Купец! Не похож чтой-то... Может, каторжник переряженный? За каким шутом он сюда притащился? — Перестань молоть-то, — упрямо проговорил Иван. Двести рублей не давали ему покоя, даже ложка не лезла в рот. Он уже видел себя и жену Аришку в новом доме под железной крышей, а на дворе — гулевых лошадей. Противен стал вид палатки, рыжий Митька, пересоленное, кислое хлебово. Захотелось казаку бросить все и бежать в станицу. Правильно говорит старик, при такой весне надо непременно хлебушком запастись, — вяло черпая из чугунка ложкой, думал Иван. Обед закончили молча. Прилегли отдохнуть. Лежа на спине, Иван, попыхивая цигаркой, выпускал из ноздрей махорочный дым, вызывая у Митьки мучительную зависть. Митьке отчаянно хотелось закурить, а табаку — ни крошки. Попросить у брата — кнута получишь. Курить и просить у старших восемнадцатилетнему парню до женитьбы не полагалось. Эх, жениться бы поскорей, — думал Митька. — Жена бы табаку покупала. Развалился бы вечером на кровати, как царь, и дымил милушке в щечку... А она тебя пальчиками в бок щекочет и мурлычет под ухом, как кошка. Вот жисть-то! Мысли одна жарче другой одолевали Митьку. От Ивашки тогда отделюсь. Я меньшой, значит, отцовский дом мне, как наследнику. А он пусть сруб отделывает, что на задах возле бани стоит. Хозяином буду, тогда хошь работай, хошь в амбарушке с женой прохлаждайся али запрягай мерина в телегу, жену сади рядом и айда на Урал сомов ловить... Вот только кого в жены взять? Девок в станице было много, но на какой остановить свой выбор, Митька пока не знал. Уж очень часто девушки похихикивали над его рыжим, веснушчатым лицом, похожим на перепелиное яичко. Ох, если бы на Маринке Лигостаевой жениться... Ну и девка же! Как глянет своими жгучими черными глазами, аж сердце замирает... При мысли о Маринке Митька закрывал глаза. Однажды он заговорил с Маринкой о своих чувствах. Маринка сначала озорно толкнула его плечом, затем, нахлобучив ему папаху до самого подбородка, вдруг дала такую подножку, что Митька, взмахнув руками, распластался на снегу. Пока он поднимался на ноги, Маринка убежала. После этого посрамленный казачок решил вымазать дегтем Маринкины ворота, но раздумал, побоялся ее отца. Уж очень строг был Петр Лигостаев, побывавший на японской войне и недавно вернувшийся с военной службы. Лежа в палатке, Митька перебрал в памяти многих станичных девушек. Вспомнил он и Олимпиаду Лучевникову — молодую вдову — и покраснел... Жила Олимпиада одна, считалась лучшей мастерицей по вязке пуховых платков, одевалась в цветастые платья, выставляя на вид зрелую свою красоту, выплясывала на яру с девушками и присматривала себе в мужья молодого казака. Любила пошутить и доводила Митьку до белого каления... Нарочно присаживалась рядом и напрямки говорила: — Хоть на мне б, что ли, женился... Уж я б тебе показала, какая она есть любовь... — А ты сначала полюби. — Митька старался втиснуть ладонь под ее руку, но только обжигал пальцы: Олимпиада так поджимала локоть, что под упругую руку, по соседству с теплыми грудями, мизинца нельзя было просунуть. — Не тронь... Вот когда женишься, тогда уж я тебя пощекочу, — говорила она, отодвигаясь. — Ходишь каждый день, а толку от тебя, как от тощего кролика. Хоть бы мяса принес, я бы тебя такими пельменями накормила! Эх ты, кавалер... Приноси, пировать будем!.. Митька тащил из дому баранью ногу. Олимпиада стряпала вкусные пельмени и беляши, кормила Митьку досыта и тотчас же выпроваживала. Иногда шалила, как с котенком, но дальше этого не шло. — Ну, дай хоть на печи поспать до утречка, — хитрил Митька. Но вдовушка была неумолима. — А что люди скажут? Нет, Митенька, без венца не будет хорошего конца, — осторожно подталкивая гостя в сени и прижимаясь горячей щекой к его щеке, отвечала вдовушка. Митька выходил на улицу, тер снегом пылающее лицо и шел домой как в тумане. А почему на самом деле не жениться? — думал Митька. — Высокая, красивая, пройдет мимо с перевалочкой... С такой женой на люди показаться — завидки всех возьмут. Одна коса, почти до самого пояса, чего стоит... Но вся беда в том, что вдова была малость постарше его. Однажды уже он попробовал заикнуться об Олимпиаде матери. Такой ералаш поднялся в доме! Да еще пригрозила мать, что пойдет к атаману. А брат Ивашка целый месяц проходу не давал. Посмеивался с издевочкой. Мать на Маринку Лигостаеву метит. Соседи... Маринка озорница и насмешница. Наденет брата Гаврюшки шаровары с лампасами и скачет на коне как бешеная... На скачках первый приз взяла, всех казаков перещеголяла. С такой женой тоже намаешься. Взглянет своими черными глазищами, да еще нарочно певучим голоском спросит: — Митя, а Мить, скажи, какие бывают перепелиные яички, пестренькие, как твое личико? А сама стоит за плетнем, щурится и хворостинку пунцовыми губами покусывает. А глаза так блестят, словно в них две капли чистого дегтя плеснули. Конопатины на лице просто сводили Митьку с ума. Весной дружно выползают и рассыпаются целыми семьями, в особенности на носу. Такая срамота, хоть на улицу не показывайся. Попробовал сводить. Агашка Япишкина — шинкарка — научила мазать щеки свежей барсучьей печенкой. Не помогло. Умывался парным молоком, тер лицо свиной кожей, весь ободрался щетиной. Зимой как будто конопатин стало поменьше, а сегодня нечаянно взглянул на очищенный землей блестящий как зеркало лемех и отвернулся... Самому противно стало. Вспомнив еще о своих рыжих растрепанных кудрях, Митька вздохнул, повернулся и лег вниз лицом, он уже окончательно решил, что лучшей жены, чем Липка Лучевникова, ему не сыскать. Пусть гневается мать, а он все равно женится после пахоты. — Пахать скоро прикончим? — спросил Митька брата. — А что, небось надоело? — в свою очередь спросил Иван, с наслаждением выпуская изо рта табачный дым. — А какой интерес семена в сухую землю бросать? Весна проходит, а дожди где? — проговорил Митька. — Да, интересу мало, — согласился Иван. — Может, еще даст бог дождика... — Нынче, наверное, молебствие будет, — деловито заметил Митька. — Хорошо можно помолебствовать... — сладко потягиваясь, добавил он, и этой фразой вывел старшего брата из терпения. — Чем хорошо-то? — спросил Иван. — А веселья много. Я тот год дудку вырезал... Наберу полон рот воды и девкам за пазуху. Смехота! — Какой же ты, братец, дурак! — рассердился Иван. — Люди всем народом идут богу молиться, а вам интерес девок в речку швырять. — И, сердито сплюнув, добавил: — Пора балбеса женить, а у него свистульки на уме. — Вот возьму и женюсь, — буркнул Митька. — Приспичило? — Неожиданное желание меньшого брата как-то сразу развеселило Ивана. — Отпашемся — и женюсь, — упрямо повторил Митька. — Невесту-то выбрал? — Вообразив Митьку женатым, Иван улыбнулся. — За ефтим дело не станет, — самодовольно ответил Митька, не переставая думать о полногрудой вдовушке. — Кто же все-таки суженая-то? — допытывался Иван, соображая, что и на самом деле сейчас подходящий случай женить Митьку и потребовать у матери раздела. Но этой затаенной мысли решил не высказывать. — Кто суженая, потом узнаете, что говорить прежде времени. Покосившись на брошенный Иваном окурок, Митька снова отвернулся, пытаясь поймать скакавшую на кошме блоху. Этим он старался отвлечь себя от нестерпимого желания покурить. — Засуха пойдет, не до свадьбы будет, — задумчиво проговорил Иван. Чувствуя перед братом вину за скрытый задаток, достал кисет и бросил его Митьке со словами: — На уж, закури, все равно жениться собираешься. Только вот где денег на свадьбу взять? — Старых быков продадим, помоложе купим. Что останется — на расходы, — быстро свертывая цигарку, оживленно рассуждал Митька. — Быков, может, по случаю недорода на хлеб придется менять. А недород, как пить дать, будет. Купец сегодня говорил... Аглицкий золотой прииск все просо у киргизов под чох скупает, муку... Значит, заморские господа чуют, откуда суховей полынь тащит. Им надо рабочих кормить, чтобы больше золота приносили. — Да что ефти начальники с приисков колдуны, что ли? Откудова они могут знать: будет дождик или нет? Сегодня его нету, а завтра может такой хлынуть, все ихние шахты затопит, — пьянея от табака, разглагольствовал Митька. — Ежели они начали у киргизишек просо скупать, значит, мне и жениться нельзя? А азиаты вечно просом торгуют да кобылятиной. — Ладно, женим, — миролюбиво согласился Иван. — А сейчас вот что, женишок: иди отвяжи лошадей и пусти на траву. Мешку поди доели. Да не забудь вычистить колоду, там столько грязи, смотреть тошно. Митька вышел из палатки, отвел лошадей на бугор и спутал мочальными путами. Возвратившись на стан, он подошел к колоде. Выкинув объедки сена, хотел было приступить к чистке, но раздумал. Осадок в колоде был почти на два вершка. Овсяная шелуха, отруби, сенная труха — все было перемешано с песком и превратилось в кисель. Надо было таскать из родника воду целыми ведрами и мыть колоду начисто. Солнце уже двигалось к полудню. Припекало все жарче. Митьке лень было носить воду, да и не успел он отдохнуть от утомительного раннего уповода. Ветер обдавал стан горячей пылью. Палатка трепыхалась и манила прохладой. Вяло почесывая зудевшую спину, Митька подошел к дверям и с завистью посмотрел, как Иван, укрыв от мух голову холщовым мешком, сладко храпел и посапывал носом. Потянувшись, Митька зевнул, махнул рукой на грязную колоду, опустился на колени и на карачках вполз в палатку. Плюхнувшись головой в мягкую шерсть бараньего тулупа, засыпая, думал: Подсохнет на солнышке, тогда и вымою, а пока отдохну... тоже не каторжный. А на Липке все равно женюсь... женюсь — и баста... Заснув с такими мыслями, он видел во сне молебствие, веселую молодежь, вдовушку с белой шеей... Потом Маринка Лигостаева будто бы стоптала его конем и так больно хлестнула вдоль спины нагайкой, что он проснулся и вскочил, словно осой ужаленный... Перед ним стоял с кнутом в руках разъяренный Иван, грозно потрясая кнутовищем, орал: — Шарлатан непутевый! До каких же ты пор дрыхнуть будешь! Открой зенки, посмотри, где солнышко-то, где? На самом деле, солнце уже далеко перевалило за полдень и раскаленным блином висело над холмистой степью. Быки в поисках воды ушли по знакомой тропе к речке, преспокойно залегли в кустах. Туда же упрыгали спутанные кони. Искать их пришлось часа два. — И колода не вычищена, обормот конопатый! — размахивая кнутом, кричал Иван. После третьего удара Митька щукой нырнул под низ палатки, выскочив с противоположной стороны наружу, предусмотрительно спрятался за рыдван с сеном. Иван пытался и там достать его длинным кнутом, но это ему не удавалось. Несколько раз они обежали вокруг рыдвана. Митька, прыгая через оглобли, ловко увертывался от кнута. Улучив момент, выхватил из ярма железную занозу, угрожающе крикнул: — Снесу башку! Кровью умоешься! Не подходи! — Убью! — со свистом вертя над головой кнутом, ярился Иван. — Трахну! Вот те бог, трахну! — кричал в ответ Митька, размахивая занозой. Иван наконец опомнился. Выругавшись, побежал собирать скотину, которая разбрелась в разные стороны. Митька взял ведро, пошел к роднику, но, пытаясь зачерпнуть, только замутил воду — набрал менее половины, и то с грязью. Родник перед пахотой прочищали, но он засорился снова. Быки обвалили и растоптали его края. Пришлось опять чистить. Митька сходил на стан, принес лопату и выкидал из родника кучу грязного песка. Подойдя к колоде, он скрутил из клочка сена жгут и стал счищать со дна грязь. Вдруг он заметил какой-то блеснувший предмет... Митька взял его в руку. Это был кусочек необычайно тяжелого металла. Угловатые края его ярко поблескивали, с боков же прилипла рыжеватая плесень. Митька зажал находку в кулаке и, что-то соображая, замер на месте. Потом, наклонившись, свободной рукой захватил горсть песку, поднес его близко к глазам и разжал пальцы... На грязной, заскорузлой ладони в сером песке лежало несколько одинаковых по форме и цвету комочков, блестевших загадочным колдовским светом, который, казалось, мог свести с ума... — Золото... Золото, — прошептал Митька осипшим голосом и упал животом на старую, сколоченную из досок колоду, сжимая в руках тяжелые угловатые самородки. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ В середине дня Матвей Буянов приехал в станицу Шиханскую. Он приказал кучеру подстегнуть коней и бойко подкатил к дому Петра Лигостаева. Спрыгнув на землю, постучал в некрашеные, с тесовым верхом ворота. В калитке показался высокий, черноусый, горбоносый казак с густыми темными с проседью волосами. Взглянув на Буянова, казак нахмурился, потом вышел из калитки, поклонился и протянул руку. — Принимай гостей, хозяин! — Матвей Никитич, подмигнув, вытер платком красное потное лицо. Мельком взглянув на рваные, выпачканные в дегте брюки Лигостаева, ухмыльнулся, но руку пожал крепко. — Милости просим, гостям всегда рады, — ответил Петр Николаевич. Он сразу догадался, что неожиданный гость пожаловал неспроста. Не иначе, как лошадь торговать приехал, — подумал Лигостаев. Петр Николаевич Лигостаев познакомился с Буяновым на осенней ярмарке, во время большой скачки, где дочь его Маринка взяла первый приз, а молодой жеребчик Ястреб стяжал себе и наезднице громкую, небывалую славу. Торговали Ястреба многие. В особенности приставал Матвей Буянов со своим отцом. Старик Никита Петрович даже не поскупился тогда на цветастый кашемировый платок для Маринки, битых два часа вел с девушкой какой-то замысловатый разговор и приглашал приехать в гости. Продать лошадь Петр Николаевич наотрез отказался, а Маринка в гости так и не собралась. — Въезжать во двор будете, Матвей Никитич? — спросил Петр Николаевич. — Ежели позволите, мы с нашим удовольствием, — расшаркался Буянов. Он был в самом веселом расположении духа. Шутка сказать, дела-то какие разворачивались... — Да, прошу, прошу, самовар есть, — проговорил Петр Николаевич, открывая ворота. Взглянув на кучера, он удивленно заморгал глазами. — А ведь никак сослуживец! Кирилл! — Он самый, Петр Миколаич... Давненько не видались, — ответил Кирилл, понукая истомленных лошадей. Кирилл был тоже казак, родом из станицы Шиханской. Вместе уходили на действительную, вместе побывали и на полях Маньчжурии в 1905 году. Потом Кирилл служил денщиком у есаула Печенегова, впоследствии войскового старшины. Ушел от него, пропил небольшое, оставшееся от отца хозяйство и нанялся к тому же Печенегову кучером. Пьянствовали они вместе, устраивали оргии в уездном городе, шел слух, что и тревожили они киргизские табуны. Потом Печенегов уехал в Оренбург. И с тех пор б нем не было ни слуху ни духу. Усадьба стояла заколоченной, а земли сдавались в аренду крестьянским хозяйствам. — Каким ветром тебя занесло, Кирилл Миронович? — спросил Петр Николаевич, с любопытством поглядывая на постаревшего сослуживца. — На родину потянуло, Петр Миколаич, в свои края. Вот и объявился. Нищему сбор не долог — котомку за плечи, да и в путь-дорогу... — Подобрав вожжи, Кирилл спрыгнул с козел, разглаживая широкую, черную как смола бороду, добавил: — Спасибо, что не забыл станичника. Мы тебя тоже завсегда вспоминали с барином добрым словом. — Где же теперь твой барин? — спросил Петр Николаевич, мрачнея и вспоминая, как ушел однажды от этого барина едва живым. — Барин? — Развязывая поперечник, Кирилл загадочно усмехнулся. — С барином, Петр Миколаич, мы полюбовно расстались. А ежели по правде, так из-за барыни... Филипп-то Миканорыч женился, в приданое вместе со своей красавицей конный завод получил. Ну, значит, как это бывает, не показался я барыне-то... рожа, дескать, у меня разбойничья, ездить, говорит, со мной страшно. Лошади, говорит, даже пугаются, трясутся. Ну и получилась мне полная отставка... А вот Матвей Никитич не боится со мной ездить, гоняем за милую душу. Буянов стоял в сторонке, покрякивая, рассматривал привязанную под густым вязом лошадь игреневой масти, подседланную великолепным призовым, в серебре, седлом. Конь был невысок, слегка вислозадый, сухоголовый, необычайной в экстерьере длины, с белым расчесанным хвостом. Матвей Никитич, казалось, забыв обо всем на свете, любовался его тонкими сухими ногами и желтыми, стаканчиками, копытами. Это был знаменитый Ястреб, забравший на скачках все призы. Обеспокоенный присутствием других коней и чужими людьми, он гордо вскидывал голову, сердито фыркал и, раздувая красноватые ноздри, косился умными глазами на чужого бородатого человека, широко размахивающего руками. — Эко, что он распроделывает, дьявол киргизский! — восхищенно кричал Буянов. — Ах, змееныш проклятый, где ты народился такой! На крыльце, с плеткой в руках, показалась высокая, смуглая, черноглазая девушка в казачьих с лампасами шароварах, заправленных в пестрые киргизские ичиги. Повесив на плечо ременную плеть, она неторопливо оправила синюю, туго обтянувшую ей грудь сатиновую кофточку, пошевеливая темными бровями, вскидывала быстрые цыганские глаза на прибывших гостей. — Ты уже готова, дочка? — увидев Маринку, спросил Петр Николаевич. — Давно, тятя, жду, — легко спрыгивая с крыльца, ответила Маринка. Услышав ее голос, Буянов обернулся. Под его пристальным взглядом девушка на секунду остановилась, но, подумав о чем-то, смело и решительно подошла к нему, низко и почтительно поклонившись по старому обычаю, звонко проговорила: — Здравствуйте, дядя Матвей! — Узнала? Ах, помилуй бог, узнала! Здравствуй, орлица милая, здравствуй! Дай хоть на тебя взглянуть-то! Ах ты, матушка моя! Выросла-то как, боже мой! От строгой красоты девушки Буянов, казалось, совсем ошалел. — Да ить на всем белом свете нет такой раскрасавицы! — почти визжал Матвей Никитич, хлопая себя по бокам. — Ах, господи помилуй! Чуть совсем не забыл... Я тебе, милушка моя, знатный гостинец привез. Погоди, погоди... Он расчувствовался, уже не помнил, что подарок наметил отдать после предварительного сговора, и полез в карман за золотыми сережками. После удачной сделки у Марфина родника возбужденное состояние не покидало его. Кроме того, он вместе с Кириллом на радостях опорожнил фляжку крепкой настойки, приготовленной его разлюбезной Пелагеюшкой. — Да ведь, матушка ты моя, голубушка! Орлица сизокрылая! Я ведь крылышки приехал тебе привязать, чтобы ты не упорхнула в другие края. Сватать тебя приехал, моя разлюбезная! Маринка, вспыхнув, попятилась от наседавшего свата. Петр Николаевич, сверкнув черными глазами, опустив голову, сумрачно смотрел на свои рваные коты — старые, изношенные сапоги без голенищ. Взглянув на Петра Николаевича, Буянов спохватился, что раньше времени спьяну выболтал все о своих намерениях. Прижимая к груди сафьяновый футлярчик с сережками, моргая раскосыми глазами, умоляюще смотрел он на будущую сноху и ждал... Маринка первой поняла его состояние. — Сватать приехали, а жениха что-то, дядя Матвей, не видно. Где же жених-то! Уж не он ли, бородатый? — прищурив улыбающиеся глаза, кивнула она на стоявшего около тарантаса Кирилла. — Помилуй господи! Ах, затейница! Будто и не догадываешься, кто может быть твоим суженым, — ободренный шуткой девушки, рассмеялся Буянов. Улыбнулся и Петр Николаевич. — За кого же мне сватать-то, как не за сына моего единственного? Мильён вам даю, сударики! Живите! Высох по тебе мой Родька, вот и послал. Ежели, говорит, отказ привезешь, в Урал кинусь вниз головой... Разве ты забыла, как на скачках-то нос ему утерла? Ах, разбойница! Что и толковать, от тебя все тогда осатанели... А Родион больше ни о ком и говорить не хочет. Выслушав Буянова, Маринка подошла к коню и стала поправлять седельную подушку, вспоминая при этом белокурого парня, скакавшего на большой породистой лошади. В самом начале скачек Родион вырвался и ушел далеко вперед. Когда Маринка обгоняла его лошадь, парень резко повернул голову и растерянно вытаращил круглые голубые глаза. Потом несколько раз сильно стегнул своего коня тяжелой плетью, но Ястреба так и не догнал. После скачек он стоял рядом со своим дедом, глядел на нее с застенчивой покорностью и все время краснел. Так вот он какой, жених-то, — с тревогой на душе подумала Маринка. Сладкоречивый и настойчивый Матвей Никитич снова подошел к ней. Маринка и не заметила, как сафьяновая коробочка очутилась в ее руках, а Буянов уже охаживал ее отца, ни на минуту не сомневаясь, что отказа не будет. — Сладимся, милушка, породнимся. За такой товарец целый пуд золота не пожалею! — А вы сначала привезите, Матвей Никитич, и покажите свой товарец. Мы тоже ближе поглядим, — как бы шутя, в тон Буянову, проговорил Петр Николаевич. — Ты, Маринка, поезжай, не задерживайся. — Привезем, привезем... Без жениха свадьбы не бывает... А куда невесту-то отсылаешь? Это не дело! — запротестовал Буянов. — Нельзя ей. Она срочный пакет везет в станицу Подгорную. — Да как же ты можешь девку с казенным пакетом посылать? У тебя же сын есть! Не резон, Николаич, не резон, — возмутился Буянов. — Сын занят, на пашне заканчиваем, а черед отводить надо. Для Мариши верхом пробежать — дело привычное. — Казак девка, это верно! — проговорил Буянов, увидев, как Маринка, отвязав игреневого коня, ловко вскочила в седло. Петр Николаевич повел, наконец, гостя в дом. Держа под мышкой дорожный погребец с запасом настоек, Буянов бодро зашагал по ступенькам крыльца. Дело как будто налаживалось. — Вы уж меня того, Петр Николаич, и вы, сваха, простите, — сидя в прохладной горнице за столом, говорил изрядно выпивший Матвей Никитич. — Как перед богом, прошу прощения. Нарушил я обычаи наши дедовские. Выболтал все, матери родной не спросил... Не вытерпел, душа нараспашку... Полюбилась мне ваша дочка пуще родной. Да и сын мой, Родион Матвеич, парень хоть куда. Петр Николаич сам видел, да и молодые друг друга на ярмарке приметили. Откладывать это дело мне не с руки. По-родственному признаюсь вам: ухватил я, милушки мои, мильённое дело! Золото люди ногами топтали, а я его разом шапкой накрыл — и все будет наше... Где и что, пока сказать не могу, да вы скоро сами узнаете... Ну что ж, по рукам, сватушки? Петр Николаевич слушал его, насупившись, и вставлял в разговор лишь отдельные, ничего не значащие слова. Жена его, Анна Степановна, сорокалетняя красавица казачка, с огромной, уложенной на затылке косой, поджимая губы, пытливо рассматривала лоснящееся лицо богатого гостя. Ей не по душе была пьяная энергия Буянова, его то льстивые, то жесткие речи и хитрый взгляд неуловимых серых глаз. Один, как ей казалось, косил на Петра Николаевича, а другой бог знает куда. — Уж больно вы скоро хотите, сватушка, — сказала Анна Степановна. — С таким делом подумать надо, да и жениха с невестой спросить. — Невесту, матушка моя, я спросил! А что касаемо жениха, тут дело отецкое. Как скажу, так и будет. А невеста — казак девка, бойкая... и сережки приняла и жениха потребовала. Не по душе было Лигостаевым это неожиданное сватовство. Петр Николаевич понимал, что дорогим подарком и посулами миллионного состояния сват думал решить все в один мах. — Коли потребовала, значит, надо привезти. Тогда и толковать можно. А сейчас извини, Матвей Никитич, зря сухие бобы пересыпаем, — решительно отрезал Петр Николаевич. Буянов долго куражился, старался убедить Петра Николаевича, но, почувствовав, что упрямство казака сломить трудно, вынужден был согласиться. Уложив опьяневшего гостя спать, Петр Николаевич вышел во двор. Ему не терпелось поговорить с Кириллом. Дело было давнее и очень памятное. Самое главное — любопытно было узнать о войсковом старшине Печенегове... ГЛАВА ПЯТАЯ Несколько лет назад, после пахоты, в жаркий летний день, Петр Николаевич поехал искать убежавших в тугай* быков. Он углубился в чащу. Подъезжая к Уралу, Петр Николаевич почувствовал запах дыма и, решив, что это рыбачий стан, круто повернул коня. Сквозь густые кусты крушины и черемухи он услышал негромкий разговор и ржание лошади. Конь Петра Николаевича откликнулся и бодро пошел вперед. Отстраняя ножнами шашки висевшие на пути ветки, Петр Николаевич выехал на небольшую лесную полянку. _______________ * Прибрежный лес. Под старым кряжистым осокорем около лениво дымившегося костра на разостланной кошме перед четвертью водки сидели люди. От чугунного, висевшего на костре казана шел запах вареного мяса. Кирилл Кожевников большим деревянным черпаком помешивал в котле, есаул Печенегов полулежал на кошме. Рядом с ним, поджав по-восточному ноги, сидели знаменитый степной богач скотовод Беркутбай и еще двое незнакомых киргизов. К дереву было приставлено ружье и казачья шашка с серебряной насечкой. Неподалеку под вязами стояли привязанные за шеи две сытые кобылицы и четыре подседланных коня. В стороне от них косматый, буланой масти красавец жеребец рыл копытами землю. Он зло покосился на лошадь Петра Николаевича. Жеребца этого Петр Николаевич хорошо знал. Он принадлежал его другу, охотнику Куванышу. Бегло окинув взглядом обеспокоенных кобылиц, Петр Николаевич и их узнал по тавру войскового табуна. Увидев неожиданно появившегося казака, Печенегов медленно поднялся с кошмы. Застегивая на ходу мундир, он шагнул к Петру Николаевичу и, взявшись за переднюю луку, щуря налитые кровью глаза, хрипловатым голосом спросил: — Тебе что тут надо, станичник? — Быков ищу, ваше благородие... сбежали, — сдерживая волнение, ответил Петр Николаевич. — Думал, рыбаки здесь... — Рыбаки, говоришь? Ну, коли так... слезай с коня, щербой угощу... Печенегов взялся за поводья. — Слезай, так и быть, я коня приму, гостем будешь, слезай, — приказал офицер. На длинном скуластом лице его дрожала недобрая улыбка, от свисавших к подбородку усов сильно пахло луком и водкой. — Покорно благодарю, ваше благородие, быков надо искать. Петр Николаевич понял, что попал в беду. Это он видел и чувствовал по неумолимым, жестоким глазам есаула и встревоженным лицам всей компании. Он знал, что непрошеного свидетеля краденых лошадей живым не отпустят. Не бросая поводьев, Лигостаев передвинул руку ближе к эфесу своего клинка. Но есаул заметил его движение и еще крепче потянул ремни, стараясь отвернуть голову коня в сторону. — Что ж ты, казак, нашим хлебом-солью брезгуешь? Хотя какой ты казак. Бродяга! С головой продашь есаула! Печенегов тяжело дышал и не спускал с Петра Николаевича подернутых мутью глаз. — Значит, не хочешь слезать? — Разве так встречают гостей, Филипп Никанорыч? — стараясь унять дрожь в голосе, тихо спросил Петр Николаевич. — Чего? — Печенегов, повернув растрепанную голову, подмигнул Кириллу. Тот стоял в нерешительности. — Ничего... Убери руки, ваше благородие, а то у меня конь урсливый. — Кому это ты говоришь? Кому? — хрипло выкрикнул есаул, продолжая выворачивать коню голову. Петр Николаевич сильно дернул поводья к себе и резко осадил лошадь назад. Печенегов всем корпусом метнулся за годовой лошади. Петр Николаевич успел вырвать поводья и отскочил в сторону. Жестко пришпорил лошадь и скрылся за ближайшим кустом крушины. Один за другим вслед грохнуло два выстрела. Пригнувшись к луке, Петр Николаевич выскочил на тропинку и пустил лошадь наметом. Прискакав в станицу и не заезжая домой, он бросился к станичному управлению. Атамана, как обычно, на месте не оказалось. В канцелярии сидел писарь Захар Важенин. Петр Николаевич дружил с ним. Вместе проходили лагерные сборы, а однажды Петр Николаевич спас тонувшую девочку — сестру Важенина. С той поры дружба стала еще крепче. Важенин был казак серьезный, грамотный и пользовался авторитетом. Казаки ценили его и за то, что он умел сдерживать самодура атамана Туркова, втихомолку высмеивал его нелепости в управлении станицей, часто зло издеваясь над его тупостью и непомерной толщиной. Выслушав рассказ Петра Николаевича, Важенин, хмуро закусив желтоватый ус, долго молчал. Потом с брезгливой улыбкой на бледном худощавом лице сказал: — Разбой! — Посмотрев на Петра Николаевича, со вздохом добавил: — Хорошо, что ты живым ушел. Сегодня утром нашего с тобой дружка охотника Куваныша нашли в степи с перерезанным горлом... Да и тело все искромсали. — Что ты говоришь, Захар! — Петр Николаевич сжал кулаки и хрустнул пальцами. Жутко ему стало. Сегодня ушел от пули, а завтра его могут достать из-за угла. Сколько бывало таких случаев. — Как же это, Захар Федорович? — Беркутбай давно косился на жену Куваныша. А нашему есаулу буланый жеребец покоя не давал, вот и стакнулись... — Так и жену? А мальчик? Неужели... — У Петра Николаевича сдавило горло, ему трудно было говорить. — Откочевал весь аул, а куда — неизвестно... — Взять наряд казаков и накрыть! — стукнув рукой по столу, предложил Петр Николаевич. — Ты думаешь, они после того, как ты их увидел, будут ждать? — Важенин горько усмехнулся. — Да и наш бегемот не пойдет на это. Квашня пузатая, а не атаман. Все равно пойду расшевелю его. А ты пока никому ни слова. У Печенегова целая орава знакомых конокрадов, сожгут и тебя и всю станицу. Я приму какие-нибудь меры. Выйдя из станичного управления, Петр Николаевич отвязал лошадь, с тяжелым чувством поехал домой. Наскоро перекусив, поскакал в аул. Когда-то вместе с Куванышем они пасли войсковые казачьи табуны, выезживали самых диких коней, охотились. Рослый, богатырского сложения, Куваныш был великолепным наездником, забравшим на байгах не один ценный приз. Он понравился красивой татарской девушке из бедной семьи и без всякого калыма женился на ней. Мать Куваныша, слывшая отличной мастерицей в тканье ковров, крепко полюбила сноху и передала ей свое искусство. В двадцать шесть лет красавица Минзифа уже не уступала самым лучшим мастерам. Когда Беркутбай приходил к Куванышу кушать праздничного барашка, то на ковер бросались мягкие подушки, подавалось самое лучшее полотенце и ярко начищенный кумган. Уют и опрятность царили в юрте Куваныша. Огладывая баранью кость, Беркутбай часто украдкой косился на статную фигуру Минзифы, плотоядно облизывал губы и вздыхал. Ему казалось, что из его многочисленных жен ни одна не стоила смуглой татарки. На беду Куваныш случил двух кобыл с лучшими породистыми производителями. Появились у него около юрты привязанные волосяными арканами длинноногие жеребята буланой и бурой масти с черными гривами. А года через три десятилетний сын его Кодар обогнал всех скакунов Беркутбая и затмил их давнюю славу. С тех пор затаил богач на Куваныша смертельную злобу... Когда Петр Николаевич Лигостаев прискакал в аул, то на месте юрты Куваныша он нашел холодную золу, разбитый казан и бараньи кости. Через несколько дней Важенин втайне от станичного атамана донес о происшествии наказному атаману. В станицу выехала специальная комиссия. Есаул Печенегов скрылся. Только теперь, спустя несколько лет, рассказал Кирилл Петру Лигостаеву о своем барине. — В Оренбург тогда мы с ним махнули. Место ему дали изрядное. Выслужился, забастовку одну прикончил. Потом женился. Вдовица-то попалась молодая и красотка писаная. Хотел было он ее капиталец к рукам прибрать, да она ему кукиш показала. Баба с головой попалась. Филипп-то Миканорыч стал заниматься поставкой коней для гвардейских полков. А у Зинаиды Петровны свой конский заводик, и порядочный. В это время случись такое дело: Печенегову отставка вышла, да и деньжищ большой недохват случился. Он ей и говорит, что надо завод и усадьбу заложить и недохват покрыть. А то Сибирь-каторга может предстоять... А она ему: не дури, говорит. Я через тебя нищей быть не хочу, да и сына твоего по миру не пущу. Сын — от первой жены, кадетский корпус заканчивал. Ты, говорит, лучше запиши имение на меня, а то и этого не останется. Так и сделали. Тогда я и ушел от Печенегова. А вскоре после того Филиппа Миканорыча всех прав лишили и по этапу послали. А друга твоего Куваныша Мирза, сын Беркутбая, зарезал... Это я точно знаю. Позвал Беркутбай Куваныша к себе в гости, начал торговать жеребца. Куваныш никаких денег брать не хотел. Сидели они в юрте и пили кумыс. И вино было. Филипп Миканорыч тоже там был. Заспорили, кричать начали. Куваныш стал ножом отбиваться от Беркутбая. Он уже был в крови, но стал одолевать бая. Тот крикнул сыну: Помоги! Тогда тот разбойник подскочил сзади, ударил ножом по шее. Куваныш упал и уже больше не встал. А сын Куваныша злой был мальчишка, как волчонок. Прибежал и с ножом на Беркутбая кинулся. Беркутбай велел его связать... — Он теперь здесь, этот мальчишка, сильный, как отец, — заметил Петр Николаевич. — Как здесь? — широко открыв глаза, удивленно спросил Кирилл. — Вот оно что-о! Помнит, наверное? Большой уж был... — Все помнит, — коротко ответил Петр Николаевич. — Да что старое вспоминать... Лучше потолкуем о другом, — добавил он. — О другом? Вот печенеговская барыня собирается сюда приехать. От хозяина слышал, от Матвея Микитыча. А хозяин мой какое-то дельце затевает, ничего понять нельзя. Хитрый! — У него трудновато понять, — проговорил Петр Николаевич и поднялся на крыльцо. Взглянув на синее безоблачное небо, вошел в дом. ГЛАВА ШЕСТАЯ Маринка возвращалась в станицу. Вспотевший Ястреб от прилипшей к шерсти пыли стал не игреневой масти, а какой-то мышиной, но бежал все той же бодрой рысью. Справа от дороги тянулась под знойным солнцем широкая, просторная степь. И четверти ее не вспахано, поэтому степь кажется пустынной и бесконечной. Шумят взлохмаченные ветром застарелые метелки ковыля, над ними одиноко кружатся хищные кобчики, выслеживающие зазевавшихся на солнце сусликов. Слева, по берегу Урала, зеленеет густой тугай. Там прохладно, нет пыли, и можно напоить коня у прибрежного холодного родника, покупаться, отдохнуть, съесть кусок пирога, положенного в переметную суму заботливой рукой матери. Да и дружка увидеть надо — условились... Маринка круто поворачивает коня и медленным шагом направляет его к виднеющейся вдали роще. Маринка любила скакать на лошадях, умело и ловко могла забросить сеть и наловить рыбы. С таким же успехом кидала на шею степному коню аркан. Никто лучше ее не мог вышить красивый, замысловатый узор, выткать оренбургский платок или сплести конскую уздечку с кисточками из крепкого сыромятного ремня. Девушка умела читать и писать, что для простой оренбургской казачки того времени было редкостью. Три года назад старый пастух, друг отца, подарил Маринке на именины маленького жеребенка. Вырастила она его и выездила. Впоследствии этот жеребец Ястреб и взял первое место на скачках. После скачек в окрестных станицах заговорили о Маринке, появились женихи. Маринка до сих пор о замужестве и слушать не хотела. А сегодня, как черт дернул, не сказала ни да ни нет и не помнила, как сережки приняла в подарок. Маринка поймала себя за мочку уха и вырвала сережку, хотела швырнуть ее в кусты, но спохватилась: вернуть надо подарок, вернуть! Не нужен ей светловолосый, с голубыми улыбчивыми глазами Родион Буянов, не нужно и его золото. А вот кто ей нужен, она еще и сама толком не знала. Может быть, черноволосый, с веселыми карими глазами табунщик Микешка, по прозвищу Некрещеный. Прилипло к нему такое прозвище с детства. Когда-то, лет двадцать назад, красивая казачка Ульяна сошлась с киргизом Мулдасаном, бросила родителей, в прах растоптала все дедовские обычаи. Шел слух: будто бы работала Ульяна с мужем на уральских железных рудниках, нашли они огромный, в несколько фунтов весом, золотой самородок и принесли его хозяину. Тот, вместо того чтобы отблагодарить, приказал тайно их уничтожить. Так и пропали без вести Мулдасан с Ульяной. Говорили люди, что это была месть, другие говорили, что хозяин-то был хищник, тайно добывавший кроме железной руды золото и сбывавший его одной иностранной компании. Пятилетнего Микешку привез тогда пастух Кошубей, выкормил, воспитал и определил в подпаски. И вырос в степном приволье лихой наездник, бесстрашный и дерзкий. Его не только кони побаивались, но и бывалые казаки. Только Маринка его ничуть не боялась. С десяти лет вместе скакали на жеребятах, гоняли волков и лис. С Микешкой и договорилась Маринка встретиться у озера, когда он под вечер выгонит из тугая на предгорные пастбища конский табун. Маринка въехала в густой осокоревый лес. Ястреб, хорошо знавший дорогу, настойчиво потянул поводья влево. Маринка проехала по узкой, заросшей зеленым тальником тропинке. Вдруг Ястреб, сердито фыркнув, рванулся в сторону и остановился. Маринка едва удержалась в седле. Натянув поводья, она приподнялась на стременах и вскрикнула. На тропинке лежал человек. Бледное, позеленевшее лицо его обросло густыми русыми с проседью волосами. Всклокоченная борода упиралась в расстегнутый воротник изношенного пестрядинного кафтана. Маринка попятила жеребца назад. Ей казалось, что человек начинает шевелить головой и поднимает кверху худую, мосластую руку. Человек действительно зашевелился и вяло отмахнулся ладонью от наседавших мух. Он тихо и протяжно застонал. Маринка поняла, что перед ней лежит очень истощенный человек. Спрыгнув с коня, она привязала его за сук осокоря и стала подходить ближе. Человек почувствовал ее приближение, вздрогнул, приподнял голову и открыл глаза. Он долго смотрел на Маринку и шарил около себя исхудалой рукой. Сухой, напряженный блеск его глаз заставил Маринку остановиться. Бессильно уронив на траву голову, пожевав губами, глухо спросил: — Ты кто? — Человек, — произнесла Маринка первое пришедшее на язык слово. Он осмотрел ее колючим, пронизывающим взглядом и, задержав глаза на казачьих шароварах, со стоном проговорил: — Вижу, что человек, только не пойму; не то парень, не то девка. Ты из какой станицы? — Из Шиханской, — ответила Маринка уже смелее. — До Зарецка очень далеко? — спросил он и попытался сесть, но тут же бессильно упал на спину. — Больше ста верст. — Сто верст!.. Нет, не дойду. Значит, все кончено... — прошептал он точно в забытьи и плотно закрыл ввалившиеся под бровями глаза. — Да вы совсем хворый! — Маринка, наклонившись, присела на корточки. — Больной, дочка, лихорадка замучила, — сказал он и, приоткрыв глаза, снова пристально оглядел странно одетую девушку. — Случайно, не атаман ли у тебя отец? — Какой атаман! — Маринка замахала руками. — У меня очень хороший отец. — А атаманы, значит, нехорошие? — На лице исхудалого человека мелькнуло подобие улыбки. — Мой отец сам атаманов не любит, — с наивной откровенностью проговорила Маринка. — Хотите пирога с луком? — Пирога-а... — человек часто заморгал глазами. Пирога-а... — повторил он протяжно. Пожевав губами, сказал: — Ты б мне воды, дочка, зачерпнула. Вон там, в котомке, кружка и чайник. Маринка вытащила из-под его головы котомку. Достала чайник. Сбежала по тропинке к роднику, зачерпнула воды. Человек жадно выпил целую кружку. Попросил было еще, но тут же отказался: — Погоди, дочка, сразу много нельзя. Вот и легче стало. Спасибо. Как тебя зовут? — Маришей. — Ну, а меня Василием. Если бы не ты... Марина подала ему большой кусок пирога. Василий поблагодарил кивком головы и с жадностью стал есть... Когда половина была съедена, он, видимо, что-то вспомнил и отложил пирог в сторону. — Будет, — сказал он медленно и вдумчиво. Выпив еще несколько глотков воды, начал расспрашивать Маринку, далеко ли до станицы Шиханской, какая у нее семья, куда она и зачем ездила. Маринка на все вопросы отвечала с присущей ей откровенностью и предложила отправиться в станицу. — У нас там и фельдшер есть. Василий оглядел свою одежду и грустно улыбнулся. — В таком виде мне нельзя. Атаман-то у вас вон какой, как бочка толстый, сама же рассказала, что без шашки никуда не ходит. Еще в этапную упрячет. — За что же прятать-то? Вы совсем хворый. Василий приподнялся. Силы, видимо, возвращались к нему. — Ты говоришь, зачем меня упрячет атаман? — Василий загадочно усмехнулся. — Непременно упрячет. Личность будет выяснять. А как выяснит, так в Сибирь... — За что ж в Сибирь-то? — Маринка широко открыла глаза и, что-то сообразив, робко спросила: — Может быть, человека убили? — Нет, не убивал. — Так чего ж вам бояться? — Ну бояться-то, предположим, мне есть чего, да я не из трусливых. Значит, говоришь, до Зарецка сто верст? — Да, — кивнула головой Маринка. — Не дойдете. — Сокрушенно вздыхая, спросила: — Вы там живете? — Нет. Не был никогда. — Зачем же вам в Зарецк? Маринка удивлялась этому непонятному человеку все больше и больше. — Где же ваш дом? — У меня его сроду не было. Еще не легче! Человек нигде не живет, никогда дома не имел. — А семья у вас есть? — спросила Маринка. — Была когда-то. А теперь потерял. Не знаю где. Василий глубоко вздохнул. Потерев руки, неожиданно спросил: — Около Зарецка где-то есть золотые прииски, знаешь? — У нас нет. Скоро, говорят, будут. Купец Буянов открывает. Сегодня к нам в станицу приезжал. И за одну девушку сына сватал. Два пуда золота сулил. Проговорив Это, Маринка густо покраснела. Потрогав в кармане золотые сережки, вспомнила пьяный кураж раскосого, неопрятного Буянова, который должен был стать ее свекром. Страшно стало на душе от такого воспоминания. Василий уловил на лице Маринки какую-то растерянность. Пытливо посматривая на нее, спросил: — Не тебя ли, красавица, сватали? — Может, и меня, — резко ответила Маринка и отвернулась. — Небось просватали? Маринка, возбужденно блеснув глазами, отрицательно покачала головой. — А два пуда золота? — Мой тятька знает, что дочь его не овца, и не продаст, коли сама не захочу. А от золота у нас беда одна. Как только открыли его на Урале, пьянство несусветное пошло, драки, до смерти убивают. И тут же рассказала Маринка о страшной судьбе Микешкиных родителей, которых убили за найденный ими самородок. — А на Домбаровскую целым табором заграничные купцы прикатили. На рысаках разъезжают. Много земли хотят закупить, чтобы золото откапывать да к себе за море увозить. Но этот худой, большеголовый, с серыми глазами незнакомец знал об этих купцах гораздо больше, чем она. Бежав с каторги, Василий работал в Сибири на приисках, принадлежавших английской компании. Он видел, как обширные русские земли отдавались царским правительством русским и иностранным капиталистам вместе с лесами и дешевой рабочей силой, как разоренные крестьяне тысячами умирали от голода и болезней. В Орскую степь, на недавно открытые золотые прииски, по заданию большевистской партии для пропагандистской работы среди рабочих и пробирался бывший политкаторжанин Василий Кондрашов. В дороге он заболел. — Значит, много народу туда идет? — переспросил Василий. — Много. И бродяжек всяких полно. Толпами идут. Оборванные. Страсть глядеть. Покосившись на Василия, Маринка смущенно умолкла. Ее новый знакомый и походил и не походил на бродяжку... Кондрашов понял мысли девушки. Осматривая свои рваные сапоги, спросил: — Меня тоже принимаешь за бродягу? Маринка опустила темные глаза. Левой рукой сломала ветку. Над ее головой вздрогнули широкие, маслянисто блестевшие листья молодого осокоря. За него был привязан конь. Помахивая головой, он срывал сочные листья и, пытаясь выбросить удила, скалил зубы. — Никогда я, дочка, бродягой не был, — заговорил Василий твердым голосом. — Ты уж меня не пытай пока, дочка... Потом я тебе, так и быть, все расскажу. Из-за Уральских гор набежали темные тучки, за которые пряталось солнце. — Мы увезем тебя, дядя Василий, к себе в станицу, — торопливо проговорила Маринка после глубокого раздумья. — А кто это мы? — пытливо спросил Василий. — Мы с Микешкой. Он тут близко. Табун стережет. Я за ним мигом съезжу. Отвязывая коня, Маринка видела, как на крупный нос и сурово сжатые губы Василия сквозь листья густого вяза, под которым он лежал, падал яркий солнечный луч. ...Проснулся Кондрашов от негромкого разговора. Перед ним стояла Маринка и держала в поводу двух лошадей, а рядом с ней маячил высокий, угрюмого вида чернобровый парень в широкополой войлочной шляпе. На поясе у него висел большой охотничий нож, за плечами ружье, на руке плеть. Тут же находился подросток верхом на жеребенке-стригуне. Это был помощник Микешки сирота Сашка. Микешка снял шляпу, обнажил крупную, гладко выбритую голову. Сказал негромким хрипловатым голосом: — Здравствуйте! — Здравствуйте! — Кондрашов быстро приподнялся. — Не надо, дядя, сильно двигаться. — Микешка подскочил к нему, подхватывая на руки. Посоветовавшись, они решили послать Сашку вперед и предупредить Петра Николаевича о Василии. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Проснулся Матвей Никитич Буянов только под вечер. Наскоро умывшись, вышел во двор. Петр Николаевич сидел под вязом с каким-то молодым высоким киргизом в белой войлочной шляпе. К ним в это время подходил длинный, как оглобля, неуклюжий казак в старом затасканном мундире и в такой же с грязным околышем фуражке. Это был местный богач Спиридон Лучевников, свекор Олимпиады. Увидев во дворе бурого косматого жеребца, Спиридон нарочно зашел, чтобы узнать, зачем приехал к Лигостаеву гость. Подойдя к Петру Николаевичу, он поздоровался, но молодому киргизу руки не подал. Когда скрипнула сенная дверь, Спиридон поднял голову и, заметив Буянова, засеменил длинными ногами ему навстречу. — Дорогой Матвей Никитич, даже глазам своим не верю! — визгливо сиповатым голосом проговорил Лучевников. Они давно знали друг друга, встречались на базарах и ярмарках. Спиридон несколько раз продавал Буяновым лошадей и всегда при этом до изнеможения торговался за каждую копейку. — А я вот, любезный Спиридон Егорыч, своим верю. Да и нельзя ошибиться. Все тот же мундирчик, такой жирный, что на мыло пустить можно. Как только тебе не стыдно в этой пакости на люди показываться! Тьфу! — плюнув в сторону, проговорил Буянов. — Мы, Матвей Никитич, народ трудовой, только с пашенки приехали... Это вам, купцам, на рысаках разъезжать. Мы люди махонькие... — У такого махонького денег-то поди полон сусек, — не унимался Буянов, успевший уже после сна осушить полфляжки. — Шутите, Матвей Никитич... — Какие там шутки! Сколько косяков в отгул нынче пустил? Вот скоро много лошадей покупать буду, хотел с тобой потолковать, да ну тебя к черту, ты ведь, когда рядиться начнешь, все жилы вытянешь. А это что за степняк сидит? Может, прасол какой? — спросил Буянов. — Покупает лошадок, только больше всего темными ночами... — Вор, значит? — Да неужто ты его не знаешь? Это же Кодар! — нагнувшись к Буянову, зашептал Спиридон с испуганными, словно стеклянными глазами. — Так вот он какой! — удивленно протянул Буянов. — В прошлом году на скачках все первые призы взял. — Так точно. Лошадки у него есть подходящие. Выбор большой, — не унимался Лучевников. Однако Буянов был иначе настроен и, казалось, не слушал его. В упор рассматривая приподнявшегося со скамьи Кодара, сказал: — А я, милуша, другое слышал. Его отца зарезали и ограбили. Он свое назад брал и за родителя мстил. Не егози зря... Лигостаев и Кодар подошли к Буянову. — Значит, ты сын Куваныша? — протягивая Кодару руку, бесцеремонно спросил Буянов. — Здравствуй. — Здравствуй. — Кодар пожал руку Буянова и слегка поклонился. Он был высок ростом и могуч в плечах. Смуглое, с крупными чертами лицо его было строгим и красивым. Буянов невольно залюбовался этим степным богатырем. Кирилл лежал в тарантасе и внимательно слушал разговор. — Знал твоего отца, знал... Беркутбая знаю... Все грызетесь? — Мы отдельно кочуем. В степи места много, — прикрывая глаза черными ресницами, по-русски отвечал Кодар, скупо и немногословно. Он не любил, когда ему напоминали о его врагах. — В гости ко мне приезжай, — сказал под конец Буянов и, попрощавшись, уехал. Ушел и Спиридон Лучевников, так и не узнав, зачем приезжали Буянов и Кодар. — Сына этого человека я знаю, а купца мало. Он такой, как тебе сказать... — Кодар сморщил лоб, напряженно потер его загорелой ладонью, подбирая слова, продолжал: — Такой склизкий... После него хочется брать кумган и руки мыть. Сына его на скачках видел... — Этот купец приезжал сватать за сына Маринку, — после минутного раздумья сказал Петр Николаевич. — Вашу дочь? — Кодар выпрямился всем своим статным телом, широко открыл глаза, но тут же снова прищурил их. И если бы Петр Николаевич внимательно пригляделся, то заметил бы, как изменилось и побледнело лицо Кодара. — Ты правильно сказал, — продолжал Петр Николаевич. — Он на самом деле, как налим, склизкий. — Значит, будет свадьба... Он, конечно, богатый... — До тоя* теперь уже недалеко, — задумчиво ответил Петр Николаевич. — Маринка подросла. Как сама захочет... Неволить не стану. _______________ * Пир, торжество. — Это правильно! Марина имеет большой ум. Не надо ошибаться. Не надо! — горячо, даже несколько резко проговорил Кодар. За плетнем послышался конский топот. К воротам на взмыленном стригунке подскакал Сашка и, помахав рукой, крикнул: — Дядя Петр! Словцо одно хочу вам сказать! — Можно и два... Что тебе? — подходя к воротам, спросил Петр Николаевич... — Совсем, дядя Петр, он хворый, кожа да кости, аж сидеть на коне не может. — Что ж вы решили? — Маришка сказала, штоб место в амбарушке приготовили, и мы его, как маненько потемнеет, подвезем сюда, — сдерживая разгоряченного скачкой жеребчика, говорил пастушонок. — Почему, когда потемнеет? — спросил Петр Николаевич. — Беглый вроде, — таинственно прошептал Сашка, склонившись к стриженой гриве своего рыжего конька. — Куда же мы поместим такого гостя? — А Маришка сказала — в амбарушку... — Маришка, Маришка... сказала... — Петр Николаевич нахмурил брови, пристально посмотрев на взъерошенного Сашку, коротко добавил: — Ладно. Скажи ей, что я навстречу выеду. — А где вы, дядя Петр, нас найдете-то? — Найду. Поезжай. — Да я в один момент... — Сашка концом поводка хлестнул жеребчика и, поднимая тучу пыли, помчался вдоль улицы. Когда Петр Николаевич вернулся от ворот, Кодар уже сидел на коне. — Куда спешишь? — из вежливости спросил Петр Николаевич. Он хотел пригласить Кодара на чашку чая, но теперь стало не до этого. Надо было выехать к Маринке и выяснить, что за человека она решила привезти домой. — Дело есть, Петр-ага. Прощай. — Кодар постучал по передней луке камчой*, посматривая на косматую голову низкорослой лошади, неожиданно добавил: — Того человека с черной бородой я, Петр-ага, тоже знаю. Увижу его, говорить буду, много говорить. Прощай! _______________ * Плеть. — Прощай, Кодар, — открывая ворота, сказал Петр Николаевич. Он понимал, какие чувства обуревали сейчас молодого джигита. Лигостаев рассказал ему все, что передал о его отце Кирилл Кожевников. Вновь ожила эта полузабытая тяжелая история. Переправившись на пароме через реку, Кодар тихим шагом поднялся на крутой прибрежный яр и въехал в Зауральский тугай. С реки тянуло прохладой. На дорогу легла от кустарника вечерняя тень. Под ногами бурого коня шуршали старые осенние листья и молодая, буйно растущая в низине трава. Конь Кодара, рывком нагибая голову, рвал сочные верхушки пырея и, звеня удилами, с хрустом жевал их. Есть о чем подумать молодому джигиту. Вспомнил он, как билась над трупом отца, рвала на себе волосы его мать. В степи, кроме Кодара, немногие знали, кто убил его отца. Он тогда бросился с кривым ножом на самого Беркутбая, но его схватили, жестоко отхлестали камчой и, связанного, бросили в пастушью юрту. А к матери пришли братья Беркутбая, показали аксакалам* бумагу с большим двуглавым царским орлом. В этой бумаге якобы говорилось, что его отец Куваныш был должником Беркутбая, и аксакалы решили, что все имущество Куваныша должно перейти в собственность бая. Кто мог разобраться тогда в этой казенной бумаге? Кто мог спорить с баем, не знавшим счета своим лошадям и барашкам? Пришли наемные люди Беркутбая, сняли юрту, посадили едва живую мать в скрипучую арбу и увезли далеко в степь. А непокорного маленького Кодара привязали к стремени и погнали вместе с племенными жеребятами... Чем же мы прогневали аллаха? — думал тогда Кодар. — А ведь сколько мулла Суюндик слопал курдючных барашков, молясь о благоденствии нашей семьи? Я тоже бегал зимой к мулле и зубрил коран. Или Суюндик неправильно молился? Разве плохим джигитом считался мой отец Куваныш, разве он не аккуратно совершал намаз и скупился на праздничных барашков? Да и мулла был человек почтенный, и борода большая, и чалма белая. Очень захотелось Кодару встретить муллу Суюндика и спросить его, правильно ли он молился, почему аллах напустил такую страшную беду на их семью. Однажды Кодар перетер веревки и сбежал в соседний род, но его поймали, сильно избили и бросили в глубокую яму. Ночь он должен был сидеть в яме, а днем под надзором старших пастухов стеречь скот Беркутбая. Иногда его не посылали в степь, а заставляли мять вонючие сыромятные кожи. Если, падая от усталости, он отказывался лезть в чан, его снова били и не давали пищи. _______________ * Старцы, старейшины аула. Когда обучают молодого скакуна, то гоняют его по степи до тех пор, пока не повалятся с боков и шеи грязные клочья пены. После этого, не вынимая тяжелых железных трензелей, долго держат на привязи, не давая ни воды, ни сена. Целый день его жжет беспощадное солнце, больно кусают злые слепни. Тогда горячий скакун делается покорней. Так и Кодара через несколько дней извлекли из ямы. Снова заставили мять сыромятные кожи. По утрам он с жадностью набрасывался на жиденькую пшенную кашицу — кузю, забеленную кислым молоком, и снова бесконечно мял отвратительные кожи. Однажды его увидела за этой работой мать и сразу же свалилась на примятый ковыль, словно подстреленная птица. После этого Кодара снова послали пасти табуны. Но ни побои, ни изнурительный труд не сломили волю мальчика. Унаследовал он от отца сильный характер. Если тебя будут бить сильней, — внушал ему Куваныш, — не сгибай спину и не думай о боли, а думай о том, как ты сам будешь класть удары на хребет твоего врага. Кодар часто задумывался над этой поговоркой своего отца. Мать его также не покорилась и не сдалась Беркутбаю. Однажды даже пырнула его ножом. Через год из-за жестоких побоев и плохой пищи она заболела. Вскоре Минзифа умерла. Подрастая, Кодар часто приезжал ночью к мрачно торчавшему из земли серому камню, слезал с коня и ржавым гвоздем рисовал на могильной плите лицо матери. Иногда старый рябой пастух Тулеген говорил ему: — Ты большой, как верблюд, отважен, как степной беркут, но ум у тебя молодого барашка... Беркутбай — чтобы змея опоясала его жирную шею! — убил твоего отца, батыра и джигита, замучил твою мать — не было лучшей ковровщицы в степях Казахстана! Беркутбай гложет кости ваших баранов, пьет кумыс от кобылиц твоего отца. Наш хозяин хуже шайтана! Где жеребец с черной гривой, на котором брал призы твой отец? После таких речей Кодар садился на коня и, как ветер, мчался вокруг табунов, узнавал своих кобылиц и молоденьких жеребчиков. Потом бросал коня, отшвыривал ногой бегущих навстречу собак Беркутбая и уходил в степь. Как-то вечером, когда сидели у затухающего костра, Тулеген сказал Кодару: — Туркестанские прасолы покупают коней... За таких жеребцов, какие принадлежали твоему отцу, знатоки могли бы заплатить хорошие деньги... От твоего рождения вдет восемнадцатое лето, а ты еще не высватал невесту, не уплатил калыма... Слова Тулегена западали в молодую душу Кодара и заставляли его много думать о своей жизни. Он понимал, на что намекает пастух. — А чье тавро на ляжках кобылиц? — У тебя меньше ума, чем даже у ягненка... Беркутбай — чтобы верблюд заплевал жвачкой его глаза, в которых нет совести, как в кислой кузе жира! — заставил тебя все забыть... Но ты не должен забывать, Кодар. Может, ты трус? — Я все помню, Тулеген-бабай. Я могу разорвать руками козленка, одним ударом чоблока убиваю степного волка, ты сам это видел, но я не знаю, где мне найти туркестанских прасолов, — сказал Кодар. — Теперь я вижу, что в тебе есть кровь джигита, ты настоящий сын своего отца. Пусть аллах хранит его бескорыстье. Я, конечно, не знаю дороги в Мекку, но туркестанских прасолов разыскать могу... Словно огромным шатром, укрылась степь темной, облачной ночью. Тихо. Только под ногами встревоженного конского табуна шелестит ковыльная заросль. Вдруг глухо и мерно застучали по нетронутой целине сотни лошадиных копыт. Взвизгнул косячный жеребец, захрапел, вытянув длинную шею, схватил зубами шаловливую ногайскую кобылицу и тревожно стал сбивать косяк в кучу. В эту осеннюю ночь Кодар вместе с Тулегеном отделили когда-то принадлежавший Куванышу, теперь разросшийся конский косяк, прихватили часть кобылиц Беркутбая и угнали за горы. В начале зимы в туркестанской чайхане, поджав под себя ноги после сытного бешбармака, за пиалой крепкого кирпичного чая отдыхал старый Тулеген. Одной рукой держал на пальцах пиалу, другой учил Кодара, как нужно ставить на ребро пятирублевые золотые империалы. Вскоре на Иргизской ярмарке молодой, могучего сложения джигит обскакал на высоком тонконогом жеребце бурой масти всех купеческих и байских лошадей. Успех был небывалый. Богатеи приводили новых скакунов высокой породы, прозакладывали десятки тысяч рублей — и проиграли. Трудно было узнать в рослом джигите Кодара. Днем по базарной площади за ним ходила пестрая толпа киргизов, казахов, узбеков, татар, русских и кудлатых, с серьгами в ушах черномазых цыган. Кодар шел, высоко подняв голову, в бархатном малахае с лисьей опушкой, направо и налево оделяя нищих монетами. После этого пошел по степям и аулам хабар*. Заговорили кочевники, что появился за Уралом батыр: Нет в степях великой орды никого красивей, чем он, нет ни у кого такой богатой одежды, нет добрее его сердца. Отнимает батыр у баев кобылиц, баранов и раздает беднякам. Пусть же хранит аллах батыра в бешмете цвета поемного луга и его коня с горящими глазами... _______________ * Весть. Богачи-скотоводы и прасолы сидели на коврах, хмурясь, тянули из деревянных чашек кумыс, посылали проклятия бесстрашному батыру и криво посматривали на своих батраков. Из косяков начали исчезать самые лучшие кони. Шалили другие многочисленные конокрады, но всю вину валили на неизвестного батыра. Баи пожаловались наказному атаману. Но лишь после того, как у многих офицеров появилось на кордоне по два десятка толстозадых барашков, он подобрел и обещал изловить разбойника. По аулам были разосланы казачьи наряды. По приезде в аул они съедали за один присест целого барана, выпивали несколько саба* кумыса, восхваляя гостеприимство хозяина, втихомолку перемигивались с его молодыми женами. Для острастки стрельнув в степи несколько раз, отправлялись в соседний аул, и все начиналось сначала. _______________ * Кожаный мешок для хранения кумыса. — Долго ждать, пока мышь поймает ястреба, — говорили пастухи, посмеиваясь над хозяевами. — О, аллах! Накажи разбойника! Пусть его конь сломает ногу в сурчиной норе! Пошли ему смерть, и пусть от его праха презрительно отвернутся степные бирюки и орлы-стервятники, — совершая намаз, молились муллы, принимая от скотоводов дары. Как-то Кодар приехал на знаменитую Акзярскую ярмарку и увидел, что многочисленная толпа восторженными криками приветствовала стройную черноглазую красавицу, взявшую на скачках приз. Этого еще никогда не знали Оренбургские степи. Грудью своего коня он растолкал толпу и приблизился к девушке. Яркая красота Маринки настолько поразила его, что он вначале не узнал стоящего рядом с ней Петра Николаевича, давнего друга своего отца. Он только видел ее лицо, высокую грудь и улыбающиеся глаза и первый раз в жизни почувствовал, как застучало под бешметом его сердце... С тех пор потерял покой вольный джигит. Спустя неделю он приехал в свой родной аул. Под ним был великолепный аргамак, в поводу он привел двух жеребых кобылиц и породистого производителя игреневой масти. Тулеген приехал на громадном одногорбом верблюде — наре, которого по выносливости и быстроте бега не могла превзойти самая резвая лошадь. В арбе сидела на кошмах его старая жена Камшат. Пригнали они небольшой косяк кобылиц и отару тонкорунных баранов. На берегу круглого, как чайное блюдце, озера появились две белые юрты. На другой день Кодар приехал к Петру Николаевичу Лигостаеву и, поздоровавшись, прямо сказал: — Про меня, Петр-ага, идет худая слава, что я конокрад и разбойник. Но я взял у Беркутбая только свое. Больше я неповинен ни в одном конском волосе. За меня стоит весь мой род. Будь моим посредником. Если Беркутбаевы хотят продолжать вражду, то из нас кто-то должен умереть. Я сделаю так, чтобы мертвыми были они. Кодар молод и силен, он сдержит свое слово. Пусть они не трогают меня, плохо будет... Так и доложи атаману. Пусть он возьмет у меня игреневого жеребца. Такого коня он еще не знал, и если он мне не поможет, то никогда не узнает. Так и говори. Я тебе скажу, Петр-ага, что отсюда никуда не уеду. Буду выводить новую породу овец. Больше мне ничего не нужно, — продолжал Кодар. — Золотых денег у меня много. Мне их дали купцы за то, что мои кони хорошо скачут. Эти дела вел Тулеген... Купцы ругали меня и хвалили. Я много раздавал денег нищим... Я могу дать денег и атаману, если он захочет, только пусть меня не трогают. Я буду разводить овец и делать ковры... Атаман станицы вахмистр Турков охотно принял подарок, и с тех пор Кодара оставили в покое. Он поселился в степи и редко показывался в станице. Целыми днями сидел в юрте, рисовал на картоне узоры и ткал. Однажды он встретил в степи русского с котомкой за плечами и пригласил в юрту. По обычаю, сначала накормил его сытным ужином, потом повел разговор. Кодар уже тогда хорошо говорил по-русски. — Как тебя зовут? — спросил Кодар. — Василий, — ответил незнакомец. Это был рослый человек с ясными, серыми глазами, с коротко остриженной бородкой. — Почему ты шел не по дороге и не зашел в станицу, где живут русские? — В степи пыли нет, воздух чище... Тут живут такие же люди, как и русские, — ответил Василий. — Это правду ты сказал, — согласился Кодар. — У нас в степи хорошо, это тоже верно. — А ты почему отдельно живешь? — в свою очередь, стал расспрашивать Василий. Кодару был неприятен этот вопрос, его задавали многие гости, но не всем он отвечал на него. Посмотрев на Василия пытливым, прозорливым взглядом, сурово проговорил: — В ауле бай живет, он мой враг. Он сделал мне много зла. Я ненавижу баев. Но это мое дело... А вот ты тоже один идешь по степи, у тебя и товарища нет... Какое может быть у тебя в наших степях дело, а? Почему ты все-таки не заходишь в станицу? Я украдкой ехал за тобой не одну версту и понял, что хочешь ты зайти к русским, но чего-то боишься. Может, атамана? Вот я не боюсь его и старшин тоже. В глаза им говорю. Потому что я вольный человек! А вот кто ты, я не знаю. — Я тоже вольный... Ты не боишься баев, а я не боюсь царя, — улыбаясь, проговорил Василий. — Ты не боишься русского царя? — Да, не боюсь, — твердо ответил Василий. — Ты очень храбрый человек. Кодар еще не забыл грозную царскую печать с орлом, по которой отобрали скот его отца. Встретив человека, который не боится царя, Кодар проникся к нему уважением и доверием и рассказал историю своего рода. — Ты мужественный человек, Кодар, — выслушав его, сказал Василий. — Но ты пока боролся один, а это плохо. Есть старая поговорка, что один в поле не воин. Тебе нужны товарищи, если ты хочешь бороться за справедливую жизнь на земле. — Ты правду говоришь. Вот и будь моим первым товарищем, — ответил Кодар. Василий прожил у него неделю. Расстались они друзьями. Это случилось около двух лет назад, когда Василий первый раз убежал с каторги. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Посадив Василия на коня, сумерками Микешка и Маринка привезли его в станицу и спрятали в амбаре. — Это, мама, никакой не бродяга, — успокаивала Маринка обомлевшую от испуга мать. — Час от часу не легче. Куда мы его денем, господи боже мой! — Вылечим и дальше отправим. — Боже мой! — всплескивала руками Анна Степановна. — Мы ее хотели замуж отдать, а она совсем глупенькая. — Вот и хорошо, значит, не нужно отдавать. Пусть Буянов забирает свои сережки и идет на все четыре стороны. — А мы уж решили, что тебе замуж хочется. Отца с матерью не спросила, жениха потребовала. — Для того и потребовала, чтобы вы на него посмотрели, а я уже видела. Богатый, глаза голубенькие. — Уж не женишка ли себе приволокла? — Мать невольно улыбнулась. — Хорош, нечего сказать. — Не смейтесь, мама. Он человек больной. Ежели не примете, увезу в лес, сама кормить буду. И выхожу. — Значит, нам самим теперь пропадать? — упорствовала Анна Степановна. — Не понимаю, мамаша, о чем вы толкуете? Он же больной человек. — А если атаман узнает, тогда что? Такой вопрос сначала несколько озадачил Маринку, однако она тут же сообразила, что знать об этом никто не должен, кроме своей семьи. — Какая нужда атаману к нам в амбарушку заглядывать? Никто не узнает. Меня хоть на куски разрежь, чтобы я кому проболталась. А тятя тоже никому не скажет. Вот и все. — Делай как знаешь, — Анна Степановна махнула рукой. — Придет отец, с ним и говори. Когда вернулся Петр Николаевич, не нашедший в тугае дочери, больной был уже вымыт, переодет в чистое белье, накормлен и лежал в амбаре на Маринкиной перине. При свете керосиновой лампы он разговаривал с девушкой. — Марина, выйди на минутку! — крикнул через дверь Петр Николаевич. Маринка вышла и встала на пороге. — Кого это ты, доченька, подобрала? — после напряженного молчания спросил отец. В его голосе Маринка не чувствовала ни угрозы, ни строгости. Это был обыкновенный, спокойный отцовский тон, каким он всегда с ней разговаривал. Отец и дочь всегда понимали друг друга с одного слова, с одного взгляда. — А вы, тятя, разве не подобрали бы? — с какой-то внутренней напряженностью спросила Маринка. Петр Николаевич на минуту задумался. Потом, притянув Маринку к себе, молча поцеловал ее в лоб. — Замуж пойдешь? — гладя рукой ее мягкие шелковистые волосы, спросил Петр Николаевич. — А что, я вам надоела? — Есть немножко. В темноте Маринка не видела его лица, но чувствовала его обычную задумчивую улыбку. — Чем же я вам надоела? — Характером. — А разве это мой характер? — А чей же? — Ваш... Чья я дочь? — Положим, моя, но все-таки... — Что все-таки, говорите без колдовства. Колдовство на их языке означало ложь, обман. — Зачем сегодня сережки взяла? — Коробочка приглянулась, — смущенно ответила Маринка. — Он ли? — Да откуда мне было знать, что там сережки. — Пожалуй. А старик приглянулся? — Кудряво говорит, в словах запутаться можно, да и глаза раскосые. — А жених как? — Глазки как у барашка. — А как себя твой больной чувствует? — Ему бы фельдшера, тятя. — Посмотрим. В баню надо его. — Мы уж вымыли. — Кто мы? — Микешка. А мы с мамашей воду таскали. — Молодцы. Вот только мать на тебя за гостя сердится. — Петр Николаевич беззвучно рассмеялся. — Про него много говорить не полагается, и мать нельзя тревожить. — А с вами можно тайно разговаривать? — Понемножку. — Вы знали, что царь народ с иконами расстреливал или не знали? — Знал. — Почему мне не говорили? Сказки только рассказывали. А я в школе на царя, как на боженьку, молилась и тоненьким голоском подпевала: Боже, царя храни. Как же бог будет хранить царя, когда он в него из ружьев палит! Значит, бог-то смирненький... — Рано было тебе все это знать. — А вы за бога или за царя? — въедливо допытывалась Маринка. — Я спать, дочка, хочу. — Не дам спать, коль не скажете. Маринка все крепче и крепче прижималась к отцу. — Пока, Маринка, я за бога. Сама сказала, он смирненький. Грехи прощать умеет, а вот царь-то не простит никогда. Запомни. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Вернувшись домой, Буянов продолжил поминки по отцу. Домашние, близкие родственники, знакомые, почувствовав после смерти деспотического старика некоторую свободу, не прочь были пображничать на дармовщинку, старались во всем угодить новому хозяину, льстили, выслуживались и превозносили доброту Матвея Буянова до небес. Главой дома и руководительницей пиршества стала подружка Матвея Никитича, вдова Пелагея Барышникова, дородная сорокапятилетняя женщина с черными над губами усиками и смуглым калмыцким лицом. Барышникова вела в городе крупную торговлю рыбой, арендовала по Уралу многочисленные затоны и плесы. Многие заводы Южного Урала, золотые прииски, в том числе и Зарецк инглиш компани, покупали у Барышниковой большие партии вяленого судака, подуста, леща и другой рыбы. Двадцать лет назад Матвей Буянов, похоронив свою супругу, случайно обласкал молодую вдовушку, пособил сбыть с выгодой залежавшуюся, с тухлятинкой, рыбу и с той поры сделался в ее доме самым желанным человеком. Старик Никита Буянов знал об этом сыновнем грехе, по, записывая в конторские книги пущенные в оборот деньги Барышниковой, помалкивал да еще иногда на рыбный пирог к ней езживал. Появилась Пелагея Даниловна в доме Буянова в день смерти его отца, взяла на себя все хлопоты по устройству похорон и поминок, да так и зажилась. Выхаживая Матвея Никитича после пьянства кислым квасом и жирными пельменями, она с нетерпением ждала от него решительного слова. Ей уже давно надоели краденые ночные встречи, о которых судачил весь город. Но ничего поделать было нельзя. Помехой был старик. Почти два десятка лет она тянула лямку тайной любовницы, ожидая, когда старый купец оставит грешный мир, и, наконец, дождалась. Два дня назад, в большом подпитии, Матвей Никитич, называя ее лапушкой, повелел тотчас же надевать подвенечное платье и отправляться с ним к отцу Евдокиму. Но невеста на такой экспромт не согласилась. Во-первых, жених лыка не вяжет, а во-вторых, надо было как-то приготовиться, предупредить родственников. Сегодня она об этом напомнила Матвею Никитичу. — Убей на месте, Даниловна... ничегошеньки не соображаю... Вот истинный крест! — отрекся Матвей Никитич. У Буянова после отрезвления были другие помыслы. Да и, по совести говоря, надоела ему Пелагея Даниловна хуже горькой редьки. Последнее время слишком уж молодилась и жарко ласкалась начавшая стареть вдовушка, противны были и черненькие колючие усики. Раньше привлекала и свежесть Пелагеюшки, и порядочный капитал, которым распоряжался он как своим собственным. Теперь же мало в нем нуждался, да и не так уж много его осталось. Незаметно перекочевал капитальчик в дело Буянова и растворился в крупных торговых оборотах. — Как ты мог такое забыть? Хоть и выпимши был, но слова говорил правильные. Под венец меня тащил... Пелагея Даниловна вообразила, что они справят пышную свадьбу, пригласят гостей и с бубенцами на бешеных тройках промчатся по всему городу... — Помилуй бог, Даниловна! На старости лет к попу тащиться? Что ты! От детей срам и от людей добрых, — охладил ее Матвей Никитич. — Чего ж тут срамного? Бог-то тоже небось ждет, когда мы двадцатилетний грех покроем, — не сдавалась Пелагея Даниловна. — Все люди грешные. На том и свет стоит. Мне сына женить, а тут, здрасте-пожалте, сам под венец... Нет уж, Даниловна, не блажи. Пока жили, ну и будем далее жить, тихонько, мирненько... — Да ведь сам же! Сам! Не ожидала я этова... — Мало ли что спьяну... Произошла бурная сцена. Нанюхавшись до одури нашатырного спирта и выпив полпузырька валериановых капель, Пелагея Даниловна слегла в постель и потом уже плохо помнила, как приехала домой. Заботливый Матвей Никитич, воспользовавшись ее обмороком, сам помог уложить ее в кибитку и по холодку отправил восвояси. Времени терять было нельзя. Отслужив в честь святой Марфы пышный молебен, Буянов со всей решительностью взялся за дела. Сыну Родиону объявил, чтобы тот немедленно приготовился в дальнюю дорогу. — В Оренбург поедешь, письмецо повезешь нужному человеку. Он тебе все дела обделает. Денег не жалей. Дело верное, окупится. Как только заявку на прииск зарегистрируешь, сейчас без задержки марш обратно! — Уж больно вы круто, папаша... Родион покачал головой с русым чубом и, стоя перед отцом, переминался с ноги на ногу. Это был стройный парень с румяным, девичьим лицом, любимец деда. Покойный не отпускал его от себя ни на шаг, возил с собой по базарам и ярмаркам, дал возможность окончить реальное училище, приучал к торговому делу. Сейчас Родиону шел уже двадцать третий год. Он считался образованным человеком, знал счетоводство, породы лошадей, умело вел мыловаренное дело. К затее отца Родион отнесся со скрытым недоверием. — Круче посолишь, побольше попьешь. Собирайся и не мешкай. — Для такого дела надо инженера взять, изыскание произвести, — осторожно заметил Родион. — Не учи. Умнее отца и деда хочешь быть? Все уже проверено и без инженеров. — Если уж начинать разработку, то надо вести, как вы задумали, в большом масштабе. Без инженеров никак не обойдешься. Уральские компании выписывают их из-за границы. Например, Зарецк инглиш компани... — К черту твою инглиш! Толковал тебе, дураку, что золото там сверху лежит... Видишь, руками брал! Буянов высыпал на стол несколько самородков. Родион уже видел их, но почему-то не верил, чтобы такое богатство могло теперь принадлежать им. — Не знаю, чем тебя в училище напичкали. Сколько тебе толкую, что в оврагах Синего Шихана за сотни аль тыщи лет вода сама все сделала! Ударь кайлом и промывай... Степановы родник чистили, а грязь кажен год наружу выкидывали, ветер обдул кучку-то, а оно, милое, само на солнышко поглядывает. Думал, ума рехнусь! Все в глазах помутилось. Даже сейчас, как начинаю вспоминать, опять в дрожь бросает, мурашки по спине... Кончим этот разговор. Только смотри, не проболтайся никому. Да, и еще ты отцу должен в ножки поклониться. Ведь я тебе невесту высватал... Ах, какая девица, помилуй господи! Сама как брильянт! — Спасибо, папаша... — Родион смущенно умолк. Желая сгладить свою неловкость, добавил: — Сначала надо бы и мне показать ее... — Не мудри. И так знаешь. На скачках у тебя, дурака, приз из-под самого носа выхватила. Забыл? — Помню... — Родион вспыхнул. Перебирая пальцами кисточку шелкового пояса, вспоминал, как снилась ему после ярмарки смуглолицая наездница в синей, с цветочками кофточке и казачьих шароварах, делавших ее озорной и вместе с тем строгой и неприступной. Не поднимая головы, он тихо спросил: — А вы не шутите, папаша? — Ага! Задело? Не шучу. Езжай с богом! ГЛАВА ДЕСЯТАЯ На другой день, отправив сына в Оренбург, Матвей Никитич Буянов приказал Кириллу запрячь рысака и после долгих размышлений и колебаний поехал в управление золотых приисков Зарецк инглиш компани. Буянову хотелось поближе присмотреться к их делам и на всякий случай пощупать почву в отношении цен на хлеб. Никита Петрович закупил крупную партию зерна и перемолол его на муку. Перед смертью старик все время говорил сыну, что хлеб надо придержать. Управляющий золотопромышленной компанией англичанин Мартин Хевурд тоже развил энергичную деятельность и закупил много хлеба, взвинтив рыночные цены. Часть его он перегонял на спирт, снабжая им золотые прииски. Для предстоящего дела Матвею Никитичу нужны были наличные деньги, а их оказалось маловато. Надо было продавать мельницы, хлеб или же мыловаренный завод, дававший хорошие барыши при баснословной дешевизне жира, скупаемого у степных кочевников. Лишаться завода Буянову не хотелось. Управление приисков помещалось на главной улице Зарецка в специально выстроенном двухэтажном доме, обнесенном высоким забором. В нижнем этаже дома размещалась главная приисковая контора, верх занимал управляющий и совладелец фирмы Мартин Хевурд. Он встретил Буянова в отделанной под дуб комнате с массивной, обитой кожей мебелью. Матвей Никитич не первый раз видел этого высокого, сухощавого человека с суровым, гладко выбритым продолговатым лицом. Одет был Хевурд в старомодную бархатную рыжего цвета куртку, в канадские с высокими голенищами сапоги. Стены его кабинета были увешаны ружьями разных систем, чучелами птиц, оленьими рогами. — Прошу садиться, господин Буянов, — слегка коверкая русские слова, проговорил Хевурд. Они уселись в скрипящие кожаные кресла, смерили друг друга глазами, справились о здоровье, стараясь предугадать: один — цель визита, другой — возможные результаты беседы. Зная слабости русского делового человека, Мартин Хевурд встал и широкими шагами подошел к шкафу. Открыв дверцу, достал бутылку, взболтнув ее, посмотрел на свет и вместе с двумя крошечными рюмками поставил на стол. Остановившись против гостя, стал аккуратными ломтиками резать появившийся откуда-то лимон. — Не пью, Мартин Робертович! — замахал руками Буянов. — Как есть напрочь закончил после похорон батюшки... — Очень жаль вашего батюшку. Крепкий ум был у этого человека... очень жаль. Не отказывайтесь, господин Буянов, выпить за вашего отца по рюмочке, добрый коньячок! — Ну, ежели за батюшку... — Буянов опрокинул рюмку, почувствовал, как опалило рот крепчайшим коньяком, и чуть не задохнулся. Какая мерзость, — подумал он. Однако после третьей рюмки распробовал, что не так уж плох этот напиток, и попросил еще. Да и беседа потекла журчащим ручейком, правда с поворотами и извилинками, но по единому деловому руслу. Словесный поток закрутился вокруг буяновских мельниц. К одной из них давно прицеливался Хевурд. Она, по существу, обслуживала все ближайшие прииски. Но продавать эту мельницу Буянову не было смысла. Стояла она на бойком тракте и приносила доход. Другая мельница, паровая, — это была техническая новинка, — помещалась в городе. Она делала крупчатку, обеспечивая мукой городской рынок. Скупив большое количество хлеба и проса, Хевурд через подставных лиц — подрядчиков и торговцев — затеял на окраине города строительство винокуренного завода. Буянов хорошо знал все дела Хевурда и поражался его предприимчивости. Поэтому разговор он вел осторожно. — Хорошее винцо, Мартин Робертович... Спасибо, что батюшку моего добрым словом помянули... Достойнейший был человек. Вы у него все меленку приторговывали... Думал он об этом деле, думал, да не успел... — Вы, кажется, уважаемый, простите... Матвей, Матвей Фомич, так, кажется? — Никитич, Никитич, запамятовать изволили... Батюшка мой Никитой Петровичем прозывался... царство ему небесное. — Да, да... Матвей Никитич... Извините, забыл немножко. Я слышал, дорогой Матвей Никитич, вы как будто бы открываете новое дело? Ошарашенный Буянов так и замер в кресле, расплескивая из рюмки недопитый коньяк. Пронюхал-таки, дьявол! От кого же? Ведь, кроме Родьки, никто об этом не знал? — зашевелились в голове Буянова тревожные мысли. Он совсем забыл, что, будучи в хмельном угаре, хвастался своей подружке Пелагее Даниловне и выболтал все с преувеличенными подробностями. Барышникова же, подписывая с Хевурдом сделку на поставку очередной партии рыбы, оскорбленная коварством любовника, с головой выдала его англичанину. Так с легкой руки торговки Барышниковой было положено начало всех хитросплетений и интриг вокруг новых месторождений золота, повлекших за собой и баснословные взлеты одних, и человеческие катастрофы других. Узнав намерения русского промышленника открыть новый прииск, Мартин Хевурд немедленно отправил на Синий Шихан лазутчиков. Но проникнуть им к роднику не удалось. Из шалаша, сооруженного рядом с родником, выбежал рыжий парень с безумным взглядом, крикнул: Не подходи, тут люди холерой захворали! — и пальнул вверх из ружья. Однако Хевурд не успокоился на этом и продолжал вести разведку другими путями. — О каком таком деле вы спрашиваете, Мартин Робертович? — немного оправившись от растерянности, спросил Матвей Никитич, часто моргая покрасневшими глазами. — О вашем новом предприятии, дорогой господин Буянов. Вам, как это говорят золотопромышленники, большой фарт выпал... Что ж, это очень хорошо! — Кто это вам наболтал, господин Хевурд? — осипшим голосом спросил Буянов, словно длинные белые пальцы Мартина Хевурда сдавили ему горло. — Земля, как это по русской поговорке, слухом полнится. Хевурд поднялся с кресла, пощелкал пальцами, заложив руки за спину, прошелся по кабинету и остановился напротив Буянова. — Мы, уважаемый Матвей Никитич, люди деловые, не так ли? — Истинно так, Мартин Робертович! Я к вам, как к отцу родному, за советом приехал! — воскликнул Буянов, про себя думая: Окорнает меня этот лупоглазый, окорнает. — Вы правильно поступили... Добыча золота — дело трудное, сложное. Если вы нашли жильное золото и некоторое количество самородков, это одно дело. Легкий фарт, что называется. Если рассыпное — совсем другая сторона. Так или иначе, надо исследовать весь участок и, быть может, на очень большом пространстве. Вы, конечно, все понимаете... Для этого нужно сделать огромные затраты! Большое количество средств! А главное, дорогой Матвей Никитич, надо иметь практический опыт. Будем говорить откровенно. У вас нет такого опыта и нет свободного капитала. Ну, скажем, для первого шага вы продадите свои мельницы, ну еще что? Хлеб... Но все это мало стоит. — Хлеб мало стоит? — Во всяком случае, немного... Сколько вы закупили хлеба? Посапывая носом, Буянов настороженно молчал. В голове его вертелись куцые, беспорядочные мысли. — Мне ваши хлебные запасы известны, — продолжал Хевурд. — Скажем, двадцать тысяч пудов... По тридцать копеек мера — это шесть тысяч рублей. Наша компания закупила два миллиона по тридцать пять копеек за пуд. Почем вы продадите свой хлеб? Будете ожидать высокой цены? У Буянова тряслись коленки. Ему становилось душно в этом мрачном кабинете. Со стены угрюмо смотрела стеклянными глазами голова оленя, густой размеренный голос хозяина подавлял его. Матвей Никитич быстро сообразил, что, обладая таким количеством хлеба, Хевурд в любое время может изменить цены, и если захочет, то всех мелких хлеботорговцев пустит в трубу. Надо быть дураком, чтобы не понимать, куда клонил этот зубастый англичанин. Проглотит, как щука карася, — с ужасом думал купец. — Что же вы хотите, Мартин Робертович? — спросил Буянов, теряя терпение. — Что я хочу? — На секунду Хевурд задумался и снова прошелся по кабинету от стола до порога. — Я хочу прежде всего предотвратить ваш банкрот... Да, это самое правильное и страшное в деловом мире слово — банкрот. Пуф — и все! Почему это произойдет? Сидите спокойно и дайте говорить мне до конца. Я плохо знаю русский язык... Это произойдет потому, что вы не знаете того дела, за которое хотите браться. Возьмем самую благоприятную сторону... Предположим на одна минута, что согласно вашего фарта вы на первый случай намыли два пуда золота... Это составит семь тысяч шестьсот восемьдесят золотников... Его себестоимость будет два рубля. Я приблизительно говорю... Казна вам будет выплачивать самое большее четыре рубля за один золотник. Может быть, вы получите высокий дивиденд, я не оспариваю. Не-ет! Но вдруг — я говорю, Матвей Никитич, условно, — вдруг одна какая-нибудь Кочкарская или другая анонимная компания, это неважно, захочет продать правительству тридцать — сорок пудов золота по три рубля один маленький золотник... Почем тогда будет продавать уважаемый Матвей Никитич? — Казна имеет расценки постоянные, — растерянно пробормотал Буянов. — Казна в любое время может изменить расценки. Вы отлично знаете, как это делается... Но продолжим наши экономические соображения. В убыток, разумеется, продавать золото никто не захочет, а придется... Как деловой человек, уверяю вас, господин Буянов, что через полгода надо закрывать свой фирма... Если хотите послушать лицо, знающее золотую промышленность России и конъюнктуру рынка, советую для прочности вашего предприятия составить акционерную компанию. Русскую компанию... Скажем, пусть будет так: Акционерное общество Буянов и К°! Ваш акционерный пай может составить недвижимое имущество, мельницы и мыловаренный завод. Это будет половинная доля, оцененная банком. На эту сумму вы подпишете векселя, банк учтет их и выдаст наличный капитал. Вторая доля должна состоять из средств других акционеров, разумеется по вашему выбору... — Кто же, например, может быть этим другим акционером? Буянов только под конец выспренней речи хозяина начал соображать, что англичанин старается нагнать побольше страху, и понял, кого он метит во вторые акционеры. Тут же Буянов решил, что хлеб продавать ни в коем случае нельзя. Мука пойдет будущим приисковым рабочим по цене, которую он может назначить сам. А сбыть золото он сумеет, тем более что россыпи были богатые. Было бы чего сбыть, а покупатели на желтый металл найдутся... — Я думаю, Матвей Никитич, что на ваш вопрос не стоит отвечать. Вы меня знаете как практического и делового человека. Я вас тоже. Вкладывая свой капитал в вашу компанию, я не намерен терпеть убытки и вас гарантирую от всякий риск... Я сейчас же дам вам средства, опытных в этом деле людей и необходимые инструменты... — Во сколько, Мартин Робертович, вы оценили бы примерно мой недвижимый капитал? — после продолжительного размышления спросил Буянов. — Это скажет банк. Хевурд пожал плечами и устало опустился в кресло. Он понял, что ни в чем не убедил упрямого купца. Хозяин закурил сигару. Буянов, теребя жесткую бороду, молчал. Говорить ему было трудно. — Я подумаю, Мартин Робертович... Такое дело сразу решать нельзя, — сказал под конец Буянов и, попрощавшись, вышел. Акционерное общество Буянов и К° — неотвязно стояла перед глазами Матвея Никитича предложенная Хевурдом вывеска. — На-ка, любезный, выкуси! — проговорил он вслух и, повернувшись к фасаду дома, с яростью показал кукиш. А Хевурд в эту минуту разговаривал по телефону с управляющим Уральского банка Оскаром Карловичем Шульцем, к которому направился Буянов. Увидев Матвея Никитича в дверях кабинета, Шульц встал и пошел ему навстречу. Упитанное лицо немца с маленькими, заплывшими жиром глазками расплылось в радостной улыбке. Казалось, к нему пришел самый задушевный друг. Буянов иногда встречался с Шульцем в домашней обстановке, за праздничным пирогом у Пелагеи Даниловны, перебрасывался по маленькой в картишки и всегда проигрывал. Глядя на уродливую, гладко выбритую голову Оскара Карловича, он думал: Обкрадет, убьет — и все с улыбочкой. Сейчас этот толстый, опрятно одетый человек был особенно противен Буянову. После свидания с Хевурдом не хотелось вести разговор вокруг да около. — Я пришел, Оскар Карлович, потолковать насчет кредиту, — без обиняков начал Буянов. — Такому клиенту мы всегда рады, Матвей Никитич. Как поживает Пелагея Даниловна? Оскар Карлович говорил вполголоса, умиленно посматривал на собеседника прищуренными глазками, словно прицеливался поцеловать его в щеку. Он знал все буяновские дела, как свои собственные, учитывал векселя Барышниковой, которые приносил сам Матвей Никитич. Но сейчас уже был предупрежден Хевурдом. Шульц играл в банке роль подставного директора. Фактически же всеми финансовыми операциями и делами Уральского банка негласно распоряжался все тот же Мартин Хевурд. — Слава богу, госпожа Барышникова хорошо живет, — буркнул Матвей Никитич. — Так вот, Оскар Карлович, мне срочный кредит нужен... дело такое, что не терпит. — Что же это за дело, Матвей Никитич? Может, коммерческий секрет? — склоняя набок лоснящуюся, с синими прожилками бритую голову, спросил Шульц. — Вы угадали. Трезвонить об этом пока еще рано. — Не претендую... Мы люди сами коммерческие и понимаем, что такое залог успеха. Какой же вы хотите получить кредит и сколько? — Обыкновенный, под недвижимое имущество. Вы мое состояние знаете. — Да, да! И мельницу и завод. Это рентабельные предприятия. Надеюсь, они застрахованы? Отлично! Но я должен вам сообщить, что сейчас, — продолжал Шульц уже новым, каким-то казенным голосом, слегка пришепетывая и гнусавя, — у нас несколько изменились условия... Если раньше мы кредитовали под залог недвижимого имущества до двадцати процентов, то теперь не больше десяти... от бухгалтерской стоимости государственного страхования... — Это что же, за одну мельницу не больше пяти тысяч, а за другую десять? — быстро подвел баланс Матвей Никитич, поражаясь наглости Шульца. — Значит, и мыловаренный завод со всеми запасами сырья тоже пойдет за такие проценты? — Такой, Матвей Никитич, у нас порядок. Наш банк является учреждением свободного кредита... Банк не покупает недвижимое имущество, а только принимает его стоимость в обеспечение кредитуемой суммы. В любое время вы можете погасить векселя и освободить себя от всех обязательств. Только уплатите за пользование кредитом соответствующие проценты... А ведь на самом деле, — подумал Буянов, уже всерьез заболевший золотой горячкой и бредивший миллионами. — Черт с ними, с процентами, наверстаю на другом. Я вам тогда, мошенникам, покажу проценты! — заранее торжествовал Буянов. Он долго и без толку торговался с упрямым немцем, бранил его под пьяную руку, но все-таки заложил и мельницы и мыловаренный завод. В общей сложности денег набралось около пятидесяти тысяч: для начала крупного дела сумма достаточная. В течение последующих дней Матвей Никитич носился на рысаке по городу из конца в конец. Большими партиями закупал лопаты, кайла, провиант, лес, гвозди и другие необходимые материалы; пил с поставщиками магарычи, нанимал рабочих и служащих. Встретил какого-то крупного специалиста по золоту, тот, в свою очередь, познакомил его с другими дельцами. Нашелся и артельный староста — богатырского вида мужик Архип Буланов. За ним пришли опытные старатели: китаец Фан Лян, несколько корейцев, башкир. Староста полюбился Матвею Никитичу тем, что яростно хулил Хевурда и его компанию и обещался сманить с его приисков всех опытных рабочих и старателей. Под веселую руку Буянов нанятым работникам выдал аванс. Дела шли полным ходом. Двор паровой мельницы был завален ящиками, бочками и разным инструментом. По случаю был приобретен даже паровой двигатель с насосом, пожарная машина, гурт лошадей и рогатый скот. Приглашен был и конторщик — бухгалтер, специалист по золотым расчетам, которого Матвей Никитич выходил после запоя. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Жизнь в станице Шиханской текла тихо и мирно, пока не наступал какой-нибудь праздник. По праздникам казачки разгуливались на несколько дней. Сейчас все отпахались, вывезли и переделали на кизяк зимний навоз. Рыбаки уже налаживали переметы и жерлицы для ловли сомов к троицыну дню на пироги. Только одни братья Степановы замешкались и все еще оставались на пашне. По Шиханским буграм и возле речки вольно разгуливала их скотина. На стане появилась еще одна белая полотняная палатка и дощатая будка. Однако нигде там не было видно людей, словно все вымерли. Только до ночам у родника ярко пылал большой костер, вокруг которого, как призраки, бродили смутные человеческие тени. Как-то вечером пастух Микешка, собирая в степи отбившихся кобылиц, привез новость и сразу взбулгачил всю станицу. Рассказывал он так: — Решил я заехать к Степановым на стан. Думаю, водички холодненькой на роднике напьюсь, а заодно разузнаю, чевой-то они так долго домой не едут?.. Кажись, и пахать давно закончили, а все там торчат да еще какой-то курятник выстроили. Не доехал я шагов двести, гляжу: Митька рыжий мне навстречу бегет. Остановился, близко не подходит... Я даже сначала обомлел. Прямо черт и черт! Вся образина щетиной заросла, сам худой и злющий, как борзой пес. Глаза полоумные и провалились, как у мертвяка. За плечами ружьишко. Косится на меня, как на чумового, и спрашивает: Тебе чево тут нужно? — Да, — говорю, — водицы холодной хотел попить, жарко... — Туда ходить нельзя. — Это почему же? — спрашиваю. Говорю, нельзя, и шабаш... И ты лучше поменее спрашивай, угоняй своих кобыл к чертовой матери да больше сюда не показывайся, коли тебе жисть не надоела... За такие речи я было размахнулся, хотел его кнутом опоясать, а он орет: Уезжай, дурак, тебе же добра желаю, да никому не болтай, ради истинного бога. У нас тут Ивашка холерой захворал и с ума спятил... Не видишь, что ли, будку сколотили, лежит там, вожжами привязанный. Я, братцы, так и примерз к седлу. Такая меня взяла робость, даже коня назад попятил. А на Митьку-то как еще раз поглядел, совсем струхнул. Глаза-то у него, вижу, и вправду тронутые, блестят, краснющие, ну ни дать ни взять как бешеный, да и обличность вся дурацкая, и руки, ноги, и мордень — все в грязище. А фершал был? — спрашиваю. А что тут фершал может исделать... Сам доктор из города приезжал, обследовал Ивана и домой везти запретил, чтобы в станице заразу не разводить. Велел обкладывать его холодной грязью, чтобы жар сгонять, покамест не отойдет. Я уж из родника всю грязь перетаскал и на него измазал. Теперь из речки беру... — Ну, а Иван что? Как он? — Да как... пока не помирает и не отходит. — А сам-то, Митрий, ничево, того-этова... мозги-то не закручиваются? — Да бывает, ум за разум заходит. Вишь, тебя облаял ни за что ни про что... А так вроде ничего. Только недавно одного человека тоже чуть не прикончил. Из ружья в него тряхнул, да мимо... Затмение в глазах вышло, а то бы мог сшибить... Доктор это меня шибко настропалил. Никого не велел подпускать близко. Ежели, говорит, пустишь, мы тебя самого в острог посадим. Вы, говорит, теперь будете здеся под карантином жить до особова распоряжения... — До каких же пор-то? — спрашиваю я. Пока не помрем, конешно, будем жить... Так мне стало жалко Митьку, хоть реви... Заживо попрощался с ним, хлестнул коня — и тягу... Вон она какая кадрель получается. Любопытные сердобольные казачки одна за другой стали пробираться тайком от мужей к дому Степановых. Тут их совсем оторопь взяла... На сенной двери висел двухфунтовый замок, а во дворе мертвая тишина. Не было видно даже кур, точно и куры все от холеры вымерли. Через Сашку-пастушонка выяснилось, что несколько дней назад, вечером, в станицу приезжал Митька и ночью увез мать, сноху с ребятишками, угнал овец и корову. Микешка тоже рассказывал, что видел издалека, что на стану Степановых сушились овечьи шкуры. Ясно было, что Степановы поехали за больным ухаживать... Но все диву давались, куда могли исчезнуть куры, не мог же их Митька всех в одну ночь переловить... Вдова Агашка Япишкина таинственным шепотком рассказывала бабам, что одну ночь куры в степановском хлеве пели петушиными голосами, а, по старинному поверью, это к несчастью. Все эти разговоры с неизбежными прибавлениями наводили на жителей станицы такой страх, что бабы собирались кучками, вздыхали, охали и судачили на разные лады. Тревожный слух дошел и до станичного атамана Гордея Туркова. Он призвал к себе писаря Важенина и заявил: — Говорят, ета, к нам холерища пожаловала, надо принять екстренные меры... — Может, пока болтовня одна, — сказал Важенин. — Да ить вся станица взбулгачена! Атаман, отдуваясь, плюхнулся на широкое кресло, упираясь толстым животом в край стола. Крупная плешивая голова его походила на желтую перезревшую дыню, пристроенную к туловищу неизвестным путем. Шеи совсем не было видно, а просто у жирного тройного подбородка торчал стоячий воротник серого мундира с ярко начищенными орлами на медных пуговицах. Турков был немного туговат на ухо и близорук. Писарь Важенин, человек не злой, но любивший подшутить, нередко пользовался этим. Из-за безграмотности и частого злоупотребления спиртным Турков никогда не читал бумаг, которые подписывал. Писаря же он очень уважал за его великолепный каллиграфический почерк и многое ему прощал. Как-то в разговоре атаман признался, что верит в домовых и побаивается чертей. Важенин же дружил со станичным фельдшером Пономаревым и учителем Артамоном Шаровым, большим чудаком и оригиналом, не верившим ни в богов, ни в чертей. Шаров имел порядочную библиотеку и снабжал писаря книгами. Туркова за его тупость и самодурство Шаров не выносил и всячески издевался над ним. Однажды они с Важениным купили в лавке конфет с кисточками, смастерили несколько забавных игрушек, склеив из бумаги высокий колпак, намалевали чертячью мордочку с красным язычком, приделали черные заправские рожки. Нарядив трехлетнего сына сторожихи Сашку в этот колпачок, разложив игрушки на столе, усадили его в атаманское кресло... После сытного завтрака и крепкой настойки на вишневых корнях, до которой Гордей был большой охотник, он открыл дверь и вошел в кабинет. Не успев положить атаманскую палицу с серебряными насечками, Турков замер на месте. Перед ним в его кресле восседал настоящий маленький дьяволенок с черными рожками, высунув розовый язычок, что-то мурлыкал себе под нос и, посапывая, грыз белыми зубками твердую копеечную конфету... Не смея перевести дух, Гордей вылетел из двери задом и, опустившись на пол, сказал коротко: Он там! Опомнившись, атаман выбежал на станичную площадь и приказал сотскому бить в набат, что и было немедленно выполнено. Собрался народ. Наряд казаков ворвался в кабинет... К великому их разочарованию, уже не в кресле, а на столе сидел Сашка, сторожихин малец, и мирно уплетал конфеты. Колпак с головы он стащил и тормошил его в ручонках. Много было после этого разговоров и хохота. Турков, обругав сторожиху, запретил пускать мальчишку в управление и на всякий случай заказал попу Николаю молебен. В другой раз Гордей Турков явился утром угрюмый и мрачный. Напялив на красный вспухший нос большие роговые очки с синими стеклами и потребовав от писаря очередные казенные бумаги, усердно читал их до самого обеда. Удивленные казаки подсматривали за ним в замочную скважину. На самом деле станичный, сняв очки, примачивал из пузырька внушительные синяки под глазами. К вечеру через досужих станичных сплетниц вроде Агашки Япишкиной стало известно, что в доме атамана накануне произошла горячая баталия. Когда глава шиханских казаков Гордей Севастьянович явился в обычное время пообедать, его еще на пороге встретила грозная и такая же полнотелая, как он, супруга. Засучив рукава, она воинственно держала пухлые кулаки у пышных своих боков и явно намеревалась дать супругу жестокий бой. За ее спиной, в арьергарде, стояли замужняя дочь и четыре девицы-невесты с хмурыми, заплаканными лицами. — Пожаловал, пес окаянный! — приближаясь к нему, молвила супруга с трясущейся от гнева грудью. — Ты что, Митревна! — опешив, прошептал атаман, не понимая, какое стряслось лихо с его рассвирепевшей супругой. — Я тебе сейчас покажу Митревну, турок кривоногий. Я тебя распатроню! — Да ты что, дрожжей налопалась? Молчать! — в свою очередь разъярился станичный. — Он еще, Махмут, велит мне молчать, бесстыдник! Как только ты на детей будешь зенки-то бесстыжие пялить! Нашел, в чем меня обвиноватить... Да я... Сам-то сколько разов псаломщице подмаргивал, своими глазами видала... — Да что вы на самом деле! — вытаращив глаза, смущенно пролепетал Турков. — Может, ета, вам приснилось чево? — Тебе, наверное, приснилось, срам такой сочинил... Читай, Фроська, — приказала Митревна. Бойкая курносая Фроська выступила вперед, запинаясь и глотая слезы, протяжным голосом начала читать дрожавшую в ее пальцах бумагу. Это было длинное казенное прошение, написанное курьезным, витиеватым, но внушительным для неискушенных людей слогом. Документ был адресован архиерею. Казачий вахмистр Гордей Турков в уничтожительных выражениях обвинял Митревну в супружеской неверности и просил о расторжении церковного брака. Вникая в суть услышанных им слов, которые с завыванием произносила то и дело сморкавшаяся Фроська, Гордей Севастьянович сначала растерянно моргал выпученными глазами, несколько раз внушительно крякнул, но как только услышал скорбную просьбу о разводе, ощетинил всклокоченные усы и раскатисто захохотал. — Дуу-ррыы! Дурех-и-и-и! — приговаривал он. — Бабы дуры! Бабы дуры! Бабы бешеный народ, как услышат какую сплетню, и стоят, разинув рот! Подметной бумажке поверили, шалопутные, а? Вот свистульки, господи прости! — Не подметная! А взаправдышная! И подпись твоя, супостат! — кричала надрывно Митревна. — Подойди полюбуйся на свои букашки! Расписался, словно муравьев на бумагу напустил. И кондибобер твой с закорючками! Что, съел? Гордей Севастьянович, шагнув к дочери, выхватил бумагу и, взглянув на подпись, обалдел... Там стояла его собственная роспись с кондибобером и одному ему присущими завитушками вкривь и вкось... Какой ход приняла дальнейшая домашняя битва, свидетельствовали вспухший нос, синие очки и примочка. Все это подсунул ему на подпись Важенин, а Турков подмахнул, как обычно, не читая. И оскандалился на всю станицу. Виновных он так и не отыскал, зато сам читал теперь до семи потов все казенные бумаги, да еще и казаков заставлял перечитывать вслух по нескольку раз, и если кто-нибудь ему замечал, что бумага читана вчера, хрипло орал: — Молчать! При этом его седоватые усы, краса и гордость атамана, шевелились, как два песьих хвостика, и, в зависимости от настроения, то поднимались вверх, то опускались вниз. Сейчас, поговорив с писарем, Турков вызвал в управление фельдшера Пономарева, учителя Артамона Шарова и священника Николая Сейфуллина на особый совет по поводу холеры. Шиханский поп, отец Николай, по национальности татарин, в детстве воспитывался в доме Буяновых, торговал мылом, служил на побегушках. Никите Буянову пришла однажды в голову блажь, и он решил окрестить татарчонка в православную веру. Черномазый Ахметка превратился в Кольку, выказал вскоре недюжинные способности и по прихоти Пелагеи Барышниковой очутился в Оренбургской духовной семинарии. Успешно ее окончив, он начал кочевать из станицы в станицу в качестве новокрещеного священнослужителя. Но этот сын вольных степей был весьма свободолюбивого и вспыльчивого нрава, редко уживался со станичными атаманами, зато с казаками жил за милую душу. Бывало, как только выпьет в гостях, спляшет такого удалого трепака, что половицы загудят. Если же затянет вместе с казаками громовым голосом Ревела буря, то даже лампы гаснут. Отец Николай не занимался никакими поборами, довольствуясь тем, что сами казаки приносили. Жил запросто, любил ходить по гостям, близко сошелся с писарем Важениным, с учителем Шаровым. Когда Сейфуллин пришел в станичное управление, там уже были фельдшер Пономарев, Артамон Шаров и еще несколько казаков. Важенин сидел за столом и строчил наказному атаману донесение о появлении в станице холеры. Увидев вошедшего священника, тоже любившего позлословить в адрес атамана, Важенин, здороваясь с ним, тихо сказал: — Воззри, отец Николай, на усы сего воина... К великому изумлению Сейфуллина, усы Гордея Севастьяновича сейчас были не седые, как обычно, а пестрые, как сорочьи крылья. — Что это, Гордей Севастьяныч, произошло с вашими усами? — приглаживая черную бородку, спросил Сейфуллин. — А что такое? — по привычке Турков тронул пальцами правый ус, но тут же, отдернув руку, поднес палец к носу, понюхал и, победно взглянув на попа, добавил: — Люблю, ета, когда деготьком пахнет... И чтобы вы знали, почтеннейший отец Миколай, чистый деготь — первейшее в нашей империи средство от холеры... Вот и фершал Василий Парфилыч подтвердить может. — Ах, вот как! — басисто рассмеялся отец Николай. Важенин не выдержал, хохотнул в бумагу, на которой писал, и разбрызгал с пера чернила. Улыбнулся и фельдшер Василий Пономарев. Артамон Шаров, покусывая ногти, тряхнув косматой шевелюрой, сказал: — Еще древние греки в городе Аллилуе паровозы им смазывали, да, говорят, и от запоя пользовались... — Ну-ну! Замолола мельница. Я дело говорю, а он — греки... Объясни ему, Парфилыч, ты все-таки фершал и в етом деле больше его знаешь. — Слыхал, люди пользовались, но самому испытать не довелось, — ответил Пономарев. — А ты вот испытай, тогда узнаешь, — проговорил Турков, вытирая платком испачканные дегтем пальцы. — Так вот, значит, господа станичники... Холерища к нам в гости пожаловала... Нежданно, как говорится, негаданно... Что будем предпринимать? Для устрашения сей анафемской напасти, думается мне, ета, перво-наперво, как и наши предки, ета, делали, надо вспахать вокруг станицы две борозды и освятить их путем священного молебствия всем народом. Как ты полагаешь, отец Миколай? — Можна, — с протяжным татарским акцентом сказал отец Николай. — Далее, — энергично продолжал Гордей Севастьянович, — тебе, фершал, немедля придется навестить на Синем Шихане холерных братцев Степановых... Узнать досконально, в каком чувствии находится Ивашка и протчие родственники... — Я сегодня собрался туда поехать, но пришел сотский и сюда позвал. После нашего совещания непременно поеду, — сказал Пономарев и, немного помявшись, продолжал: — Осмелюсь заметить, ваше благородие, насчет молебствия... При этой эпидемии большое скопление людей опасно... — Надо врачей вызывать, а не такой чепухой заниматься, — заметил Шаров. — Ты всегда анархию разводишь и всем перечишь, — перебил его Турков, не любивший учителя. — Помилуйте, господин атаман! Это вы не хотите послушать здравого совета. Соберется толпа, как на торжество, а на самом дело плакать придется, — возразил Шаров. — И заплачешь, — упорствовал Турков. — Как же без народу обойдешься? Ты думаешь, на чем пахать-то будем, на быках, что ли? Нет, голубь. В сабан девок запряжем и баб. Спокон веков так установлено. И ты мне тут, ета, со своими порядками не лезь. Кто тут атаман: я или ты? Пиши, писарь, приказ. Десятские пусть объявят, чтобы завтра собраться у церкви, разобрать хоругви, иконы, и пойдем молиться все сообща. Наказному атаману донеси, какие, ета, нами принимаются меры и так далее... Снова в разговор вступили фельдшер Пономарев и Артамон Шаров. Битых два часа они пытались доказать атаману, что безрассудно устраивать сборище во время эпидемии. — Я, ваше благородие, о молебствии не спорил бы, но, кто знает, вдруг и среди наших жителей уже есть больные, они могут заразить и здоровых людей, — мягко увещевал фельдшер. — Как, ета, они могут заразить? — упорствовал атаман. — Ежели кто захворал, на кой черт ему по станице шляться! Кто захворает, свозить их в одно место и там лечить... — Даже московский генерал-губернатор во время эпидемии приказывал разгонять толпу. Вся торговля была прекращена. А вы нарочно народ собираете, — говорил Шаров. — У московского губернатора свои порядки, а у меня свои. Может, он был такой же безбожник, как и ты. Конечно! Быть молебствию! А тебе, молодой человек, с богом спорить не советую... Он говорил нудно и долго, разбудив в Шарове желание поиздеваться над его глупостью, но помешал быстро вошедший Спиридон Лучевников. Крайне взволнованный, он неуклюже взял под козырек, поедая глазами атамана, проговорил: — Осмелюсь сообщить, ваше бродье! В станице обнаружен разноситель заразы, вот провалиться на этом месте... — Какой разноситель, где? — тараща на него выпуклые глаза, спросил Турков. — В анбаре Петьки Лигостаева, собственными глазами видели, привезен из степи, вроде скелета, живую кровь из блюда пил... — Ты, Лучевников, случаем, не тово?.. — атаман постучал себя пальцем по лбу. — Присягу могу принять, Гордей Севастьяныч. Надо немедля посылать сотских... — Что за ерунда! — разводя руками, проговорил Шаров, с недоумением посматривая на длинную фигуру Спиридона. — Тут что-то совеем несуразное, — пробасил отец Николай. — А кто подсмотрел такую картину? — подняв от стола голову, спросил Важенин. — Люди подсмотрели... — Какие люди? Толком говори! — рявкнул атаман. — Агашка Япишкина видела и клялась, как он из блюда пил, а чья кровь, не знаю... Может, баранья, может, и... Тут Шаров не выдержал и громко расхохотался. Большей сплетницы, чем Агашка Япишкина, в станице найти было трудно. Но все же атаман Турков, выслушав путаное и сумасбродное донесение Спиридона, приказал Важенину направить в амбар Петра Лигостаева сотских. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Слух о появлении холеры проник во все дома. Хозяева запирали ворота на все задвижки, рисовали на дверях и косяках кресты и старались не выходить на улицу. Станичная молодежь перестала петь песни и играть на гармошках. Старушки, нашептывая молитвы, ходили из угла в угол и кропили стены святой крещенской водой, ею же поили ребятишек. Окутанная ночным мраком станица, словно ожидая чего-то страшного, притаилась, затихла. В избах мелькали редкие огоньки, лениво тявкали собаки, иногда со зловещим завыванием скрипела рассохшаяся дверь, гремели на закрывающихся ставнях железные болты. Содержательница тайного кабачка, торговавшая хмельной уральской бузой, Агашка Япишкина весь день разносила по избам всякие сплетни и небылицы по поводу появления холеры, всюду совала свой длинный рябой нос и своими речами вгоняла суеверных казачек в холодную дрожь. Поздно вечером, возвращаясь от кумушки, она сквозь редкий плетень заметила во дворе Лигостаевых огонек и прильнула глазами к дырке. Освещая лампой с закопченным стеклом под ногами, Петр Николаевич вел по двору незнакомого бородатого человека, что-то тихо говорил ему и несколько раз упомянул слово холера. Агашка, сотворив молитву, прижала ухо к плетню, даже слегка оцарапала щеку, но больше ничего не расслышала. Она видела, как Лигостаев вместе с бородатым вошли в каменный амбар. Минуты через две Петр Николаевич вернулся обратно и притворил за собой дверь. Из щели по двору тонкой струйкой прорезалась полоска света и упала за плетень. Что за оказия такая? — подумала Агашка. — Запер человека в амбар и цепок, кажется, накинул. Шинкарку одолевал страх и нестерпимое любопытство. Зная, что лигостаевский пес Полкан убежал за казаками в ночное, она, недолго думая, ухватилась за осиновый кол, осторожно, чтобы не повиснуть на плетне, перевалила через него свое располневшее тело и тихо, словно блудливая кошка, подкралась к дверной щели. Там, на высоко взбитой постели, лежал бородатый и худой человек. У Агашки от страха екнуло сердце. Самое жуткое было то, что этот похожий на мертвеца дядя хлебал из белой эмалированной миски какую-то красную, похожую на кровь, жидкость и закусывал белой пшеничной ватрушкой. Иногда отламывал кусок мякиша и макал в миску. Агафья бросилась от амбара прочь и напролом полезла через плетень. Зацепившись за кол, она распластала юбку до пояса и, трясясь от ужаса, замертво свалилась в канаву... В этот момент, как она потом рассказывала, сзади кто-то крепко схватил ее за ногу, пытался завязать подол на голове, но она будто бы так лягнулась, что тот завизжал и начал лаять по-собачьи. — Чую, милые, смертушка моя пришла, хочу закричать, а не могу. В горло-то вроде кто тряпку засунул, а в глазах мельтешит все этот кащей и кровищу лакает... Не иначе, он и есть самый холерный заразитель. Откудова он взялся? Зачем к Петру пожаловал? Петр-то и сам на басурмана смахивает, а Маришка его в шароварах щеголяет. Первому она все это рассказала Спиридону Лучевникову, пришедшему к ней утром выпить бузы. Тот сначала не придал ее болтовне никакого значения, уехал в табун, но потом подумал и, вернувшись, решил заявить о происшествии станичному атаману. Не успели Лигостаевы пообедать, как во двор явились сотские и понятые, велели открыть амбар, обшарили закрома и увели Василия вместе с Петром Николаевичем в станичное управление. Арестованных атаман Гордей Турков ожидал в станичном управлении. Он был в фуражке с голубым околышем и с болтавшейся на толстом боку шашкой. Свирепо покручивая хвостик пожелтевшего от высохшего дегтя уса, он, тыча пухлым пальцем, говорил писарю Важенину: — Что же ето такое, Захар Федорович, может быть? Неужто он в самом деле кровь жрал? — А по-моему, Агашка сдуру наплела. Но, между прочим, Гордей Севастьянович, мне доподлинно известно, что тощим людям медики велят употреблять бычью кровь. Очень пользительно. При вашей комплекции, конечно... — Ну, что за погань говоришь, Захар Федорович. Стошнит... А еще георгиевский кавалер, — укоризненно покачал головой Турков и брезгливо сплюнул в открытое окошко. Сидевшие на молодом осокоре воробьи, всколыхнув листья, улетели в ясное, безоблачное небо. Наступал ласковый прохладный вечер. Только иногда порывами налетал еще не остывший суховей, швыряя в открытые окна поднятую прошедшим табуном пыль. Важенин собрался на рыбалку, но атаман помешал, прислав за ним рассыльного. Теперь поездка на Урал сорвалась окончательно: надо было составлять протокол о появлении неизвестного человека. Чтобы убить время и насолить атаману, Важенин продолжал свои рассуждения: — Хорошая, здоровая кровь разве, ваше благородие, это погань? Со мной, например, была такая история. Когда меня, раненного, в Маньчжурии вытащил и спас один солдат... Помните, я об этом рассказывал?.. Доставил он меня сначала в какую-то китайскую фанзу, а там ихний лекарь дал мне хлеба с сырым мясом и свежую лошадиную кровь. — И ты мог употреблять? — Как молочко пил... Целебнейшее средство! — Странный у тебя, Захар Федорович, скус... Ета надо иметь натуру... Ты, говорят, даже кобылятину с киргизами трескаешь? — С превеликим удовольствием кушаю! — Да ето же грешно! — А вот отец Николай говорит, что лошадь самое чистое животное; куры, например, и свиньи черт знает в чем копаются... — Отец Миколай, прости господи, сам бывший киргизец... — Ну, это уж вы зря попрекаете, Гордей Севастьянович. Отец Николай такой же крещеный, как и мы с вами, и церковную службу знает превосходно. — Он и трепака с казаками откалывает за мое почтение, ваш отец святой... Сотский ввел в управление Петра Николаевича Лигостаева и Василия. Увидев худого, желтолицего человека с гладко выбритой головой, Важенин, стараясь припомнить что-то, медленно поднялся и уперся руками в край стола. Василий тоже измерял его зорким, упорным взглядом. Он сразу узнал казака. — Здравствуй, Важенин, — раздельно проговорил Кондрашов. Печальная улыбка засветилась на его исхудалом лице, словно говоря: Вот и встретились. Принимай незваного гостя. Только сейчас, когда Важенин услышал этот голос, вгляделся в устремленные на него серые улыбчивые глаза, память воскресила вдруг темную маньчжурскую ночь и высокие стебли гаоляна, больно хлеставшие по раненым ногам. Небритый, в грязной шинели солдат тащил его на спине, а он, Важенин, обхватив руками крепкую шею стрелка, стонал и скрипел от боли зубами. Потом они сидели у костра. Солдат поджаривал на углях мясо убитой лошади и рассказывал казаку, как и за что он попал в арестантские роты. — Здравствуй... Михаил! — растерянно ответил Важенин. — Ты что... знаешь его? — поворачивая толстую шею к писарю, спросил атаман. — Встречались!.. — Важенин дрожавшими пальцами перебирал на столе бумаги и кидал быстрые взгляды на своего маньчжурского товарища. — Вы забыли, господин Важенин... Меня зовут Василием, — выручил его Кондрашов. — Откудова пожаловать изволил, любезный? — постукивая тяжелой ладонью по эфесу казачьего клинка, спросил атаман, настораживаясь и дивясь такому странному знакомству его писаря. — Кто таков будешь? — Административно-ссыльный, ваше благородие, — твердо ответил Василий и, не спуская с Важенина пристальных глаз, уверенно добавил: — Вид на жительство, выданный Пермским полицейским управлением, вручен господину Важенину. Захар Федорович скомкал на столе какую-то бумагу и чуть не до крови закусил губу. Петр Николаевич ничего не понимал. Василий запросто сказал ему, что паспорта у него нет. — Где его документ? И почему мне вовремя не доложено? Ты мне, господин Важенин, ети кренделя выкидывать брось! Получил какую бумагу, изволь доложить, кого еще черти принесли ко мне в станицу! — Да ведь с этой холерщиной, ваше благородие, все из головы вылетело, — торопливо роясь в столе, разыскивая несуществующую бумагу, оправдывался Важенин, мучительно соображая, как выйти из этого нелепого положения. — Наверно, я дома оставил этот документ... А встречались мы с господином... простите, запамятовал... — Кондрашов, — подсказал Василий. — С господином Кондрашовым мы встречались вчера, временно я его на квартиру определил. — А не упомнишь, что там писано в етом распоряжении? — Как всегда... все по форме, — неопределенно ответил писарь. Турков, немного поостыв, уразумел, что положение облегчается: не нужно составлять протокол, наряжать подводу и посылать конвойного, да еще в такое время, когда в станицу нагрянула холера... С опаской посматривая на исхудалое лицо Василия, он спросил: — Чем хвораешь-то, любезный? — Лихорадкой... — Ага! Лихорадкой, значит, ета, еще ничего... А то поглядеть, больно уж тощой. Только прямо тебе скажу, что для лихорадки у нас климат неподходящий. Степь, жара... Атаман словно в подтверждение своих слов вытащил из кармана широченных шаровар пестрый платок и стал вытирать вспотевшее лицо. И вдруг, как бы невзначай, спросил: — А кровь тоже от етой болести пил? — Какую кровь, ваше благородие? — удивленно пожал плечами Василий. — А ты не отпирайся... Видели вчерась, как ты ложкой хлебал и куски макал... — Да вы шутите, господин атаман! — Зачем же... не шутим... В щелочку видели, ета, вот у него в анбаре, — показывая пальцем на Петра Николаевича, говорил дотошный атаман. — Чего тут отпираться-то... Нам очень любопытно знать... — Куски макал?.. — Василий, вспомнив свой вчерашний ужин, рассмеялся. — Нет, господин атаман, смею вас уверить, кровопийцей никогда не был. Плохо разглядели... Ел я вчера обыкновенный свекольник, потому что десны больны. — Так точно, ваше благородие, можете жену мою спросить, она сама приготавливала, — подтвердил Петр Николаевич, удивляясь, кто мог подсмотреть такие подробности. — Свекольник! — вскакивая с места, крикнул Турков. — Ах ты, сучка рябая, едрена корень! Свекольник, значит? Василий и Петр Николаевич, улыбаясь, снова подтвердили это. С толстых губ атамана срывались по адресу Агашки Япишкиной и Спиридона Лучевникова самые бранные слова. — Эту язву, Агашку, бузницу, — она, говорят, стерва, в бражку табак подмешивает и протчее зелье, — выпороть! Слышишь, Захар Федорович? — Слышу, — облегченно вздыхая, отозвался Важенин. — Пусть сотский даст ей горячих, а Афонька-Коза (так прозвали вестового атамана казака Афоню) пусть ее за ноги подержит. Я ей, охальнице, из спины кровь пущу, чтобы людей не булгачила... Истощив запас сочных слов в адрес шинкарки, Турков приступил к допросу Кондрашова: — Значит, административно-ссыльный! Те-екс... Политический? — Да, господин атаман, политический. — Ты так отвечаешь, любезный, будто гордишься етим... — Каждый думает по-своему. — А ты не торопись. Судился за что? — Совсем пустяки... — По пустяшным делам не судят. Чего натворил? — Малость покуролесили... Забастовки... сами понимаете, обидели народ, пулями встретили... — Нехорошо говоришь, господин Кондрашов, нехорошо. Там бунтовщики были... Вот видишь сам, до чего дошел, на покойника похож, — укоризненно покачал головой атаман и, повернувшись к писарю, спросил: — По бумаге-то где ему проживать велено? — В пределах Зарецкого уезда, — посматривая на Важенина, вставил Василий. — Так точно, в пределах Зарепкого уезда, — машинально подтвердил Важенин. — Наш уезд большой. Почему ты выбрал именно мою станицу? В самую несусветную глушь забрался... Поехал бы куда-нибудь в Кумак али в Таналык, там и речки и леса, а у нас лес далеко, одна голая степь да курганы с сусликами. Атаману вовсе не хотелось иметь у себя этого политического ссыльного. Кондрашов отлично понимал мысли станичного и, чтобы успокоить его, сказал: — А вы не тревожьтесь. Я здесь долго не задержусь. Немножко оправлюсь и дальше поеду, лучшее место искать... — Ну и с богом! А то, что ето за житье выбрал, да еще хворый... В случае чего, я могу и подводу... У тебя прогон-то казенный али как? — Был казенный и даже с харчами... Только вот, когда заболел, ямщик забыл вернуть бумагу. — Ишь подлец какой! Ты, Захар Федорович, устрой ему все, как полагается по закону, — и с богом! Да не забудь, прикажи всыпать етой Агашке... Успокоенный мирной развязкой и вспомнив о горячем пироге с линями и о молочном телке, которого только вчера зарезал Афонька, Турков грузно поднялся с кресла и отправился ужинать. — Король! — после ухода атамана проговорил Кондрашов. — Настоящий степной султан, владыко... Ну, спасибо тебе, оренбургский казак Захар Важенин, спасибо. Теперь по-настоящему здравствуй. Вот как пришлось встретиться... Они шагнули друг другу навстречу и обнялись. Освещенные солнечным закатом, они долго стояли посреди управления, вспоминая свою первую встречу на полях Маньчжурии. Вечером в доме Петра Лигостаева собрались Важенин, фельдшер Пономарев, учитель Артамон Шаров и Кондрашов. Маринка, склонив на плечо гладко причесанную голову, внимательно прислушивалась к разговору. — А на ком, вы думаете, царская власть держится? На ваших казачьих клинках... Вы ее охраняете... — Не могу согласиться, — горячо возражал Пономарев. — Среди казачества тоже есть прогрессивные, так сказать, люди... — Есть, только очень мало. И те больше всего любят играть в демократию, как мальчишки на улице играют в войну. У мальчишек хоть и мордобой случается, а ваши прогрессисты, как только дело доходит до хорошей стачки, — в кусты, а уж ежели с оружием в руках, то и не ищи в них союзников... Они будут возмущаться, что станичники отхлестали нагайками рабочих-забастовщиков или расстрелом петербургской демонстрации, будут ратовать за исправление исторической несправедливости, как вы, господин Пономарев, наверное, ратуете за казачьи права на землю... А разве смоленский крепостной не гнал Наполеона с русской земли в тысяча восемьсот двенадцатом году? А сколько он получил земли? — Вы сознательно умаляете заслуги казачества! — вступился Артамон Шаров. Сын крупного уральского солевара, он учился в университете, был исключен за принадлежность к анархическому кружку, после чего отец предложил ему заняться варкой соли, но Артамон отказался и вот уже два года учительствовал в глухой станице, общаясь с ссыльными революционерами и пытаясь внушить им программу свержения царизма вооруженными силами казачества. По этой фантастической программе вся Русь должна быть реорганизована по принципу вольной Запорожской Сечи... — Кто завоевал Сибирь? — доказывал Шаров. — Ермак с казаками. Кто держит форпосты от азиатских набегов? Казаки — на Урале, в Сибири, на Кавказе, в Крыму... Кто поднимал против власти грандиозные восстания? Опять-таки казаки: Емельян Пугачев, Иван Болотников, Степан Разин... Как можно не учитывать такую реальную воинскую силу? — Сейчас это самая реакционная сила, господин Шаров. Вы забываете о классовом расслоении казачества. Вспомните, кто предал Степана Разина и Емельяна Пугачева в руки царских палачей? Казачья головка. Им не по пути было с беднейшей частью казачества. Ваша программа — это демагогия, авантюризм. Как только началась в России революция тысяча девятьсот пятого года, царское правительство сняло с фронта казачьи полки и повезло в глубь страны подавлять волнения рабочих и крестьян. Скажи, Важенин, разве это не правда? — Так было. Это всем известно... — Вы ищете на теле казачества только черные пятна, — упорствовал Артамон. — Не на всем казачестве. Одна часть защищает свою сытую, жирную жизнь, не думая о другой. Вот на землях оренбургского казачества открывается много золота... Войсковое управление взимает с приисков поземельный сбор. У вас сотни тысяч плодородной земли лежат нетронутыми, а русский мужик боится износить лишние лапти. Нету в бюджете мужика лишних десяти копеек; лыка надрать негде: лес принадлежит помещикам, здесь — казакам. А вы ведь лаптей никогда не носили. Вот вы, господин Шаров, учительствуете. Скажите, сколько учеников-казачат продолжают получать образование в средних и высших учебных заведениях? — Немного, — ответил Шаров. — Да, очень немного. Если не считать редких случаев, когда дети казаков учатся в кадетских корпусах. Но это дети все той же атаманской верхушки. Сколько у вас в станице офицеров, вышедших из среднего казачества? — Нет ни одного. Единственный на всю станицу офицер — Печенегов. Так он из дворян, — сказал Важенин. — Офицер из простых казаков — это редкость. Может подвиг совершить, получить кресты... — А почему? — спрашивал Василий. — Почему власти не готовят офицерские кадры из среднего казачества? На это имеются причины политического порядка. Образованный офицер из бедной казачьей семьи — ненадежный защитник царского престола, не пойдет он хлестать нагайкой рабочих и мужиков. Здесь высшее офицерство придерживается принципа классового отбора. Тут им нужны вот такие разбойники — вроде вашего атамана... У него только плеть на языке! Дай ему волю, он половину людей в Сибирь загонит. Он достаточно сыт для этого и глуп, как баран на торжище, не понимает, что его тоже могут пустить на студень. А время-то к тому идет... — Мы не против образования, — заметил Шаров. — Надо уподобиться вашему барану, чтобы не понимать этого. Ну, а интеллигенцию, которая живет и работает среди казачества, вы тоже относите к реакционной части? — Слишком ее мало, чтобы о ней говорить. Может быть, вы считаете интеллигенцией горных инспекторов, совладельцев торговых фирм и компаний? Конечно, среди них есть даже люди с высшим образованием, они рекомендуют себя почтеннейшей публике демократами, сторонниками каких-то реформ, а по существу, это самые махровые эксплуататоры. К какой классовой категории их причислить, по-вашему, таких людей? — Вы, разумеется, читали Ленина. Я вот тоже читал несколько его брошюр. Программа Ленина по аграрному вопросу является односторонней. Казачество никогда не поддержит такой программы... — Ленин и его партия рассчитывают на поддержку рабочего класса и беднейшего крестьянства, — твердо ответил Василий. Анна Степановна внесла дымящееся блюдо с пельменями и поставила на стол. Важенин разлил водку в рюмки. Протыкая вилкой пельмень, усмехаясь, сказал: — Вот она, сытая жизнь... — Когда дует суховей, не о пельменях думать приходится, а лишнюю дырку на ремне прокалываешь, чтобы потуже подтянуть, — сказал Петр Николаевич. Ему не понравилась фраза о сытой жизни. У большинства казаков пельмени готовились только на заговение, перед постами, да в особых случаях — для гостей. — Не у всех, не у всех... Это мы тоже знаем, — словно угадав мысли хозяина, заметил Василий. Наблюдая за гостем, Маринка дивилась его неутомимости. Ведь прошел пешком тысячи верст, от далеких сибирских рудников; изнуренный голодом и лихорадкой, казалось, сохранил одну кожу и кости... Первые трое суток он только ел, пил кумыс и спал. Но уже на четвертый день попросил принести ему сапожный инструмент, быстро и ловко починил себе сапоги, исправил Гаврюшке гармонь, перебрал два седла, а Маринкино переделал заново. При этом Василий так умел рассказывать разные истории и бранить царя, что у Маринки захватывало дух. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ После многочисленных хлопот по закупке материалов, инструментов и найма рабочих, после многих крючкотворных условий, которые пришлось подписать с разными поставщиками и маклерами, Матвей Никитич, крепко подгуляв, поздно ночью вернулся домой и не помнил, как его уложили в постель... Под утро ему приснился такой дурной сон, что, проснувшись, он вцепился обеими руками в волосы и, чтобы скорей очухаться, дважды стукнул себя кулаком по голове, да так крепко, что громко охнул. Снилось ему, будто венчался он с Пелагеей Даниловной у протоиерея отца Евдокима и, когда тот надевал ему венец, Матвей Никитич показал попу кукиш, потом будто выдернул ему клок волос из рыжей бороды и, мало того, плюнул в дымящееся кадило... А главное, когда целовал невесту, то у нее оказались такие длинные усищи, что у него запершило в горле... — Кто там живой! Дайте квасу! — крикнул он. — Приснится же такая мерзость! Облегченно вздохнув, почесывая волосатую грудь, он начал вспоминать события вчерашнего дня. После кутежа в трактире Урал бешено гонял рысака по городу, потом плясали в номерах Коробкова с девками... Срам-то какой, помилуй бог; вот был бы жив родитель да узнал... Слышал там разговор, что Пелагеюшка наняла нового конторщика, ну и бог с ней, может, успокоится... Никак этому ходячему гробу-бухгалтеру дал сто рублей, дурак старый, но тот умен, черт, хотя и тощеват, такие бумаги пишет — молитвы! Дверь в спальню тихо отворилась. Вместо прислуги с квасом на пороге в запыленном дорожном макинтоше стоял Родион. — Здравствуйте, папаша. Не ожидали, что так скоро вернусь? — Я квасу жду... Здравствуй. — Предчувствуя что-то неладное, Матвей Никитич опустил босые ноги на ковер, поскреб еще сильные покатые плечи и, со свистом откашлявшись, приглушенно спросил: — Почему скоро? — Утешительного привез мало, — хмуро ответил Родион, с беспокойством посматривая на всклокоченного отца. — Не вышло наше дело, папаша... Буянов рывком отбросил спустившееся на пол тяжелое стеганое одеяло и сжал угол его в кулаке. — Что ты, подлец, говоришь? Что ты мелешь? А ну-ка, повтори! — шептал он, дико вращая воспаленными глазами. Родиону даже жутко стало от этого взгляда. — Опоздали, — сказал он коротко, стараясь сдержать дрожь в опущенных пальцах. Отец был страшен. — Как опоздали? Кто опоздал?.. Как это не вышло, сукин ты сын?! — исступленно заорал Буянов и, комкая в руках одеяло, швырнул его в сына, потом вскочил, как поднятый из берлоги зверь, лохматый и гневный. Поймав одеяло на лету, Родион попятился к двери, нажав задом филенки, выскочил в другую комнату и повернул торчавший в замке ключ. — Убью-у-у! Ограбил! Разорил! — во всю мочь барабанил Матвей Никитич в запертую дверь. Послышался грохот брошенного стула, жалобный звон разбитых бронзовых настольных часов. Потом все затихло. Очевидно, первый порыв буйства прошел. Матвей Никитич, утихомирившись, просящим голосом крикнул: — Отопри же, дурак! — В таком виде, папаша, с вами говорить нельзя. Изувечить можете... — И изувечу! — пообещал Буянов. — Этакое дело упустил! Боже ж мой! Отца в пух и прах разорил! Да тебя, подлеца, четвертовать мало! — Не за что, родитель, не за что... Сначала выслушайте толком, а потом уж браните... — Отопри, тебе говорят! Квасу вели прислать и водки, а то я сейчас же умру, — уже немного спокойней заговорил Матвей Никитич. — Малость повремените, все будет. Послушайте и не гневайтесь. Истинный бог, я ни в чем не виноват. Пока мы тут с гостями да со вторыми поминками занимались, все прозевали. Я как приехал, тотчас же пошел в полицейское управление, как вы приказывали. Там меня встретили и руками развели... Заявка, говорят, уже третьего дня зарегистрирована. А сами похихикивают. Я вам сразу же депешу послал... — Какую депешу? Кто зарегистрировал? Чего ты, болван, мелешь! Участок — мой! Понимаешь, дурак! Слово дадено купецкое, задаток... Условие со Степановыми подготовлено, только подписать осталось... сегодня поеду... Да наше слово дороже всяких условий! — Вот как раз мне и не сказали, кто зарегистрировал. Говорят, целый бочонок золота казне сдали да в дарственность горной инспекции чуть не целый пуд... За дверью послышалось хриплое рычание. Буянов со стоном призывал: — Квасу-у! Родя, сынок мой, спасай! Ох, дурак старый! Помру сейчас, помру-у-у!.. Родион поспешно открыл дверь. Потом, выглянув, крикнул, чтобы принесли водки и квасу. Матвей Никитич, сжимая руками седую голову, сидел в одной нижней рубашке на полу и надрывно шептал: — Все пропало... Господи боже мой! В кадило плюнул, попу бороду раздергал... Спаси и помилуй, что ж я натворил! Подхватив отца под мышки, Родион уложил его на кровать. Ему показалось, что отец сошел с ума. Выбежав, велел звать доктора. Но когда вернулся, то увидел отца сидящим на кровати. Матвей Никитич решительно встряхнул головой, не открывая прищуренных глаз, с поразительным спокойствием проговорил: — Ты никак за доктором послал? Никого не нужно... Водки дай. Залпом осушив стакан водки, налил квасу, выпил и разгладил бороду. Взглянув на побледневшего Родиона, продолжал: — Доктора, сынок, тут не помогут... Ты меня сразил, а я вот тебя сражу — и квит! Нищие мы с тобой... Все без тебя разорил. Сам себя ограбил, старый мерин... — Что вы такое говорите, папаша? — Все, брат, прахом пошло. Завод и мельницы я ведь в банк заложил. А эти грабители... О-о-ох! — Вспомнив улыбочку управляющего банком, Буянов не смог говорить дальше и с жадностью стал пить квас стакан за стаканом. — Заложили! Завод! Да вы что, родитель? Однако, чтобы не раздражать старика, Родион изменил тон, махнув рукой, добавил: — Можно это дело поправить. Вернуть деньги по закладной. Только проценты. Пустяки! — Пустяки? А с деньгами как? Я ведь получил из банка тридцать тысяч... — За мельницы и завод — тридцать тысяч? — Родион шагнул к отцу и глубоко засунул руки в карманы макинтоша. — Вы рехнулись, папаша! Шутите! — Но, говоря это, Родион чувствовал, что отцу совсем не до шуток. — Сам не пойму, как сыграли со мной этакую штуку, — дергая кудлатую бороду, проговорил Буянов. — Оценили дешево, такой уж у них, у мошенников, закон... Да еще пять тысяч процентов содрали. Слушая его, Родион злобно кусал ногти. Ясно было, что отец сам закрутился в вихре мнимой наживы и его втянул в эту дурацкую авантюру. Молодой коммерсант крепко задумался. При дедушке жизнь его была простой и легкой: Никита Петрович вел дело твердой хозяйской рукой. Он уж не заплатил бы таких бешеных процентов. — Сегодня же надо вернуть банку деньги, — посматривая на мокрые отцовские усы, решительно заявил Родион. — Мало их осталось, — приниженно ответил Матвей Никитич, начиная понимать, что сын еще не знает, сколько его папаша ухлопал под пьяный кураж капитала на свои золотопромышленные операции. Только после подробного отчета Родион понял, куда затащила отца золотая лихорадка. Матвей Никитич настолько запутался, что был близок к полному разорению. — Натворили вы, папаша, делов. — Ничего... Мы еще посмотрим, чья возьмет! Я этого Ивашку Степанова за шиворот схвачу... У меня расписка и условие заготовлено, — успокаивал себя Буянов. Условие было действительно составлено бухгалтером со всеми формальными пунктами, но не подписано. Матвей Никитич хотя и обещал привезти его в Шиханскую в следующее воскресенье, но не поехал, справляя вторые поминки по отцу и распивая магарычи в счет будущего золота. А там закрутился, решил дождаться Родиона. Незаметно прошло еще два воскресенья. — Поймите наконец! Условие и расписка сейчас не играют никакой роли, — с досадой в голосе пытался втолковать ему Родион. — А что, по-твоему, играет роль? Скажи, ученый человек. Под действием изрядно выпитой водки Матвей Никитич совсем успокоился. В душе он питал призрачную надежду, что с приисками не все еще покончено. Мало ли кто там мог зарегистрировать, земля-то все-таки принадлежит казакам Степановым, а с ними-то он поладит... — Роль играет золото, полученное начальством в подарок, — зло сказал Родион. — Понимаете, пуд, если верить болтовне чиновников; там оно сверху лежит... — А я тебе что говорил? Пуд золотища! Ох! Помилуй господи! Буянов даже подпрыгнул на кровати. Прихотливая судьба, стечение разных обстоятельств выхватили богатство из его рук. И какое богатство! Он так верил в него, так убедил себя, что скоро будет владеть миллионами, что расстаться с этой мыслью не было сил. — Неужели на людях креста нет! — доказывал он Родиону. — Я открыл золото, значит, мне и компаньоном быть, а заявка та — незаконная! Сегодня же поеду к казакам Степановым... — Поехать надо обязательно. Хоть доподлинно узнаем, кто дал заявку. Может быть, инструмент продадим, так и он теперь никому не нужен, пожалуй. — Как это не нужен? Он агромадных денег стоит! — возмутился Буянов. — Ежели Хевурду предложить, он, безусловно, купит за полцены, — язвительно сказал Родион. — Он мне предлагал компанию составить, а я отказался. — Надо было подумать. Он деловой человек, а мы... — Хватит! Буянов, зацепив пальцами горсть седых волос, долго молчал. Сын оказался во всем прав. Выходило, что он намного умнее своего отца. — Что же о женитьбе-то ничего не говоришь? Брани отца, проклинай! — Сейчас не до свадьбы, родитель. Матвей Никитич ничего не ответил. Плотно закрыв глаза, он долго сидел с опущенной головой. В памяти возникла большая густобородая фигура отца, сердито и укоряюще смотревшего на него, своего взлохмаченного полупьяного сынка. Отец словно спрашивал: Как ты выполнил, непутевый, родительский завет мой? Зачем врал, что построишь церковь? Бога прогневил, мне не даешь покоя в земле. Вчера в трактире и в коробковских номерах с голыми девками забавлялся... Сына бы постыдился. Эх ты! Содрогнувшись от этих мыслей, Буянов встал и начал торопливо одеваться. Подмигнув вошедшему Родиону лихорадочно воспаленным глазом, сказал: — Не все еще кончено... Вели подседлать жеребца. На Шихан поеду. — Верхом? — Ничего, ветерком продует в степи. О нашем с тобой разговоре пока никому ни слова. Приеду, сам решу, как быть. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Ранним утром, когда казачки, гремя ведрами, выходили доить коров, из станицы Шиханской выехала подвода. Маринка правила, Василий полулежал на разостланной в телеге кошме. Минут двадцать спустя, за станицей, когда подвода уже подъезжала к парому, их догнал верхом на коне Микешка. Они решили с Маринкой отвезти гостя в аул сами. Для этого Микешка отпросился у старшего пастуха Кошубея на целый день. Ему хотелось поговорить с Кондрашовым по душам, побыть с Маринкой наедине и вместе возвратиться назад. За то короткое время, пока Василий жил в станице, они успели привыкнуть друг к другу и сдружиться. Рассказы этого смелого человека тревожили горячее Микешкино воображение; хотелось слушать его без конца: как он жил в разных городах, как воевал с японцами, как работал, будучи каторжником, на Ленских золотых приисках и бежал оттуда. Правда, рассказал Василий о своем побеге только одному Микешке. А Микешка больше всего на свете уважал доверие людей. Микешке казалось раньше, что только его учитель и старший товарищ Кошубей знает все тайны природы и человеческой жизни. Но когда он встретился с Василием, то понял, что помимо степной, пастушьей, жизни есть другая, сложная, с какими-то неразрешенными тайнами, о которых так много знал этот худощавый человек. Переправились через Урал. Телега застучала по прибрежной гальке и, поскрипывая колесами, въехала в тугай. Зацветала крушина, подставляя восходящему солнцу белые и розовые лепестки. В густой листве молодого вязника и черемухи тысячами струн звенел пчелиный рой. Не слышно было этим прохладным утром пронзительного свиста степного ветра, не видно и серой мглы. От гнилого старого русла, где раньше бежал быстрый Урал, местами поднимались клочья тумана и исчезали в верхушках высоких осокорей. — Давно уже я не видел такого утра, — вдыхая прохладный воздух, проговорил Василий. — А вы, Марина, наверное, не выспались? — А я всегда рано встаю, — ответила Маринка. Она думала об эпидемии. Вчера прибегала к ней подружка Кланька и сообщила, что завтра вся станица собирается на молебствие, девки и бабы будут тянуть сабан и пропахивать священную борозду. Маринка сказала сейчас об этом Василию. — Расскажите, как это делается? — расспрашивал он Маринку. — Значит, запрягаются и тянут? — Ну да... Так говорят... Я-то сама не видела. — А что, это действительно задержит болезнь? — Кто ж его знает... Тятя говорит, что все это ерунда, — смущенно отвечала Маринка. — Как всегда, выйдет одна потеха, — заявил Микешка, посматривая на спину Маринки, на тяжелый жгут темной косы, сплетенной из трех прядей. Коса, прикрывавшая смуглый Маринкин затылок, не давала Микешке покоя, и он ловил себя на мысли, что ему хочется потрогать руками эти волосы. — А золота, дядя Василий, на тех шахтах много добывается? — спросил он у Кондрашова. — В девятисотом году взяли двести тридцать пять пудов и тридцать девять фунтов, а сейчас, вместе с иностранцами, добывают вдвое больше. — Значит, около пятисот пудов? Ой-ей-ей! А ежели его на деньги переделать, сколько получится. — Много, — подтвердил Василий. — Только не все золото на деньги идет. Делают из него кольца, серьги, разные украшения для богатых барынь. — А рабочих там много? — спросил Микешка. — Сейчас больше десяти тысяч. Работают беглые, беспаспортные. Эти самые дешевые. Им мало платят. Работа для них та же тюрьма, и еще самая скверная, простудная тюрьма — с грязью, сыростью. Единственным утешением бывает пьянство, а чаще всего подхватит рабочий лихорадку — и на тот свет. Бывает и так, что гнет он шею год-два, а вместо заработанных денег накладут ему стражники по той же шее — и на все четыре стороны. — И женщины там работают? — спросила Маринка. — Наравне с мужчинами. Была бы сила. Женщины выполняют и горные работы. Закон по типовому договору — я на память помню — такой: Состоя на промыслах, начинать всем работу во всякое время года — зимой и летом — с пяти часов утра и оканчивать в восемь часов пополудни, имея в промежутках работы один час времени для обеда, то есть работать всего четырнадцать часов в сутки. И еще есть восьмой пункт этого каторжного договора: Если кто сделается болен, то врачебные пособия больным как за время болезни, так и вообще за льготные дни не производить. — И что ж, рабочие так все и переносят? — возмущенно спросил Микешка. — Мои родители тоже где-то там работали... — Сейчас рабочие везде начинают бороться за свои права, устраивают забастовки, стачки. Но хозяев защищает власть, казаки, стражники. В том же договоре, например, есть и такой пункт: В случае, если рабочий сделает важный проступок, дозволить уряднику, не дожидаясь приезда горного исправника, наказывать виновных розгами или держать в карцере. — Может, и мать мою тоже пороли розгами и в карцер сажали, — задумчиво проговорил Микешка. Сжав в кулаке тяжелую камчу, он сердито сверкнул глазами. — Вот уж ни за что бы не стал в карцере сидеть! — А что бы ты сделал? — усмехнувшись, спросил Василии. — Все бы вдребезги разбил и убег... — Подумаешь, какой герой, — обернувшись, сказала Маринка. — Пусть бы меня на куски изорвали, а пока живой, не дался бы, — упорствовал парень. — Бывали такие, — подтвердил Василий. Ему нравился задор Микешки, и он поверил, что этот богатырски скроенный юноша сумеет постоять за себя. Миновав тугай, поехали по степи. Маринка по проселочной дороге пустила было лошадь рысью, но Василий просил не спешить, ехать шагом. Уж очень хорошо было утро в степи. Кругом в безветрии цвело весеннее разнотравье. Большой тракт пересекала узкая тропа, ведущая к Буртинскому лиману, вокруг которого приютился Турумский аул. У невысокого, заросшего ковылем кургана встретился всадник в синем малахае с лисьей опушкой. Рядом с всадником мелкими шажками, едва поспевая за лошадью, бежала тоненькая девушка в пестрых шальварах. Когда подвода и всадник сравнялись, Василий широко открыл глаза и удивленно спросил Микешку: — Что это такое? У девушки на запыленной шее висела волосяная веревка, завязанная калмыцким узлом, другой конец был замотан всадником за переднюю луку. Полудевушка-полуподросток, часто дыша, смотрела на людей дико и испуганно. На худеньких вздрагивающих плечах в беспорядке лежали нечесаные, спутанные пряди каштановых волос. Всадник, поздоровавшись с Микешкой, добродушно улыбался, обнажив под рыжими, аккуратно подстриженными усиками белые крепкие зубы. Это был киргиз, как называли тогда казахов, лет сорока пяти, с круглыми, словно у барашка, глазами. Поигрывая камчой, черенок которой торчал из длинного рукава стеганого бешмета, он быстро что-то сказал Микешке на своем языке и, почесывая красноватую бороденку, покосил улыбающийся рот в сторону своей жертвы. — Ты его знаешь? — спросил Василий. — Знаю всю семью, — мрачно ответил Микешка. — Это он свою сноху ведет. Недавно только сына женил, а она, вишь, домой к родителям убежала... Сыну-то годов пятнадцать. Ему бы в бабки играть, а они его, дурака, женили... У них титешных могут женить. Эх ты, страна наша Азия! — горестно закончил Микешка. — А почему она убежала, Микешка? — быстро проговорила Маринка, взволнованно перебирая на коленях спутавшиеся вожжи. — Маненько, говорит, муж побил, маненько поучила свекровь... выходит, все поманеньку, — поправляя на пояске в кожаном чехле нож, ответил Микешка и вдруг, спрыгнув с коня, закрутив за луку поводья, подошел к девушке, выхватил нож и в один мах перерезал веревку пополам. Девушка, волоча отрезанный конец по земле, шарахнулась в сторону, но, видя, что ничего страшного не произошло, остановилась и гневно, как показалось Василию, посмотрела на свекра. Тот продолжал растерянно и глупо улыбаться. Девушка торопливо развязала на шее узел и швырнула веревку в ковыль. Сугир, как звали ее свекра, опасливо посматривал на Василия, оправдываясь, забормотал что-то. — Что он говорит? — спросил Василий. — Да болтает, что она против закона идет. Это тоже, значит, не лучше каторги, — ответил Микешка и, обращаясь к девушке, заговорил с ней по-казахски. Та молчала и только качала головой. — Они ей есть не давали, — решил Микешка. — Мариша, дай ей хлебушка. Маринка вытащила из-под кошмы мешок, развязала его и достала шаньгу, положенную матерью в дорогу на всякий случай. — Как тебя зовут? — подавая девушке хлеб, спросила Маринка. — Гульбадан, — ответила девушка и стыдливо отвернулась. Марина стала уговаривать, чтобы она взяла лепешку и поела. Еще она сказала, что рядом с ней сидит человек, который не позволяет обижать таких, как она. С удивлением посмотрев на этого странного человека, Гульбадан робко протянула руку и взяла лепешку. Постояв немного, она кивнула Маринке головой и, повернувшись, медленно пошла по скотопрогонной тропе, откусывая на ходу шаньгу крохотными кусочками. — Зачем ты ее, как скотину, ведешь? — тем временем отчитывал Микешка Сугира. — А зачем она нарушает обычай? Она осрамила нашу семью на всю степь! В своей юрте я хозяин, могу немножко и поучить глупую, — почесывая черенком камчи рыжие усики, возражал Сугир. — Ты сам глупый, как овца, таких детей обижаешь. Ты попробуй кого другого обидеть... Я вот расскажу Кодару и Тулегену. Все табунщики от тебя отвернутся. Девку на веревке вел... Ну и джигит! — Зачем говорить Кодару? Не надо! И табунщикам нельзя говорить. У них языки злые. Ты, я вижу, очень хороший человек, мог бы приехать ко мне покушать молодого барашка, — польстил Микешке Сугир, намереваясь попросить у него шаньгу. Этой беглой козе дали хлеба, почему бы не дать и мне, старшему рода? — думал он, почтительно придерживая своего коня и следуя за Микешкой. В дореволюционной России казахи, кроме проса, почти ничего не сеяли. На целинных землях просо родилось при самой примитивной обработке. Из проса изготовлялся основной хлебный продукт — сек, или сюк, — пресные просяные лепешки, испеченные в золе. Поджаренное в большом казане просо толкли в деревянной ступе, обивали шелуху и просо провеивали на ветру. Получалось жареное пшено. Из него варилась кузя — кашица, заправленная кислым молоком. Это была основная пища бедняков в летнее время, когда еще не подросли молодые барашки. Сек также употреблялся в пищу с сырым молоком, а в богатых семьях со сливками. Пшеничный же хлеб был редчайшим лакомством в семье кочевников. Муку покупали на базаре только богачи. Поэтому-то Сугиру очень хотелось попробовать русского хлеба. Так он протащился за телегой с полверсты, пока Микешка не догадался дать ему кусок шаньги. Только после этого Сугир повернул обратно, подхлестывая низкорослую лошаденку, поскакал за удаляющейся в ковыле Гульбадан. На место приехали в полдень. Юрты Кодара и Тулегена были разбиты на берегу небольшого лимана. Услышав скрип колес, Кодар вышел навстречу. Открылась резная дверь и второй юрты; там показалась пожилая женщина в белом высоком тюрбане. Приложив руку к глазам, она рассматривала вылезавших из телеги приезжих. Увидев стоявшую возле лошади Маринку, Кодар растерялся. Такой гостьи он не ожидал... Отогнав лаявших собак, он подошел и низко поклонился. — Здравствуй, Кодар. Не узнаешь? — видя смущение хозяина, спросил Василий, крепко пожимая ему руку. — Узнал... Только мне сказали, что придет другой человек. Разве я знал, что вы приедете вместе? — С кем вместе? — Все вот гости, — разводя руками, сказал Кодар. — Идите в юрту, я сам распрягу лошадей. — Да ничего, — успокоил его Микешка. — Я тут управлюсь, а ты веди гостей да барашка режь. Вишь, какой он худой. Маринка, продолжая думать о девушке с веревкой на шее, рассеянно смотала вожжи, прибрала на телеге, свернув тулуп, закрыла его кошмой. Мешок с подарками для Камшат взяла с собой в юрту. Открыв дверь, Кодар почему-то вошел первым и поспешно прикрыл одеялом рисунок заделанного на станке небольшого ковра. — Работаешь? — присаживаясь на брошенную Кодаром подушку, сказал Василий и оглядел жилье. Станок, на котором ткались ковры, занимал весь правый край юрты. На левой стороне стояло несколько сундуков, поставленных один на другой, а сверху лежали ковры, перины и одеяла. — Понемногу работаем, когда время есть, — ответил Кодар. — Можно мне посмотреть? — попросила Маринка. — Еще не готово, когда будет готово, посмотришь, — ответил Кодар, пряча глаза, словно боясь взглянуть на девушку. — А поучиться можно? Мне очень хочется научиться ткать такие ковры. Откинув в сторону сильные и стройные ноги, Маринка бочком села на ковер и, покусывая былинку, стала рассматривать разноцветные нити, натянутые вдоль деревянной станины. Удивительно было, почему Кодар, всегда такой внимательный и вежливый, сегодня был неловок, рассеян и даже не разрешил посмотреть ковер. Может быть, он был недоволен, что привезли такого гостя? Но, как выяснилось, они давно знали друг друга. Два года назад Василий несколько дней жил в этой самой юрте. Оба они сидели на ковре и вспоминали о прошлом, как старые друзья. После чая с баурсаками* Микешка увел мужчин купаться, Маринка прилегла отдохнуть. В степи было жарко и душно. Маринке тоже захотелось освежиться в лимане, но она постеснялась мужчин. Полежав на ковре, она встала. Окинув взглядом станок, все-таки решила взглянуть на рисунок: уж очень было ей любопытно, что и как делал Кодар. Приподняв край одеяла, она увидела сначала конские ноги, а затем корпус лошади и фигуру всадника. Но что это? Лошадь была точь-в-точь похожа на Ястреба, а всадник... Всадник был в шароварах с голубыми лампасами, в синей кофте и белом платке... Маринка почувствовала, как щеки вспыхнули, словно в лицо ударила струя горячего воздуха, и торопливо закрыла ковер. Так вот почему не хотел показать свою работу Кодар! _______________ * Шарики из теста, жаренные в масле. Потом снова открыла ковер и стала внимательно его рассматривать. Игреневый конь стоял на тонких ногах твердо, резко надавливая острым копытом на зеленую травку. Сильная, выпуклая грудь всадницы под синей кофточкой, казалось, дышала, шевелилась. Эта же самая любимая ею простенькая кофточка была на Маринке и сейчас... Как же это он смог? — мелькнула в голове мысль. — Так вот почему он часто приезжал и странно следил за каждым моим движением. Но для чего он задумал такое? Да и что скажут в станице? Она еще больше покраснела, закрыла ковер и, прижав ладони к горящим щекам, опустилась на подушки. Она ясно чувствовала, что безмятежный покой ее нарушен, встревожена душа... Не сможет она теперь запросто разговаривать, шалить, устраивать свидания с Микешкой... Она должна скрывать случайно разгаданную ею тайну. А раз есть тайна, то не будет прежней откровенности и душевной простоты. Маринке захотелось немедленно уехать, хотя было решено, что они заночуют здесь, дадут коням отдохнуть, а утром, по холодку, она поедет домой и с ней Микешка, замечательный, преданный друг и товарищ, которого она любит и, конечно, будет его женой... Если даже он узнает про этот ковер, — думала Маринка, — что же делать, я тут совсем ни при чем. После ужина Маринка рано ушла в юрту Камшат, отдала подарки и легла спать. Микешка хотел проехаться вечером по степи. Кодар предложил ей своего коня, но Маринка отказалась. Ворочаясь под мягким одеялом из верблюжьей шерсти, она долго не могла заснуть. Над степью опустилась короткая летняя ночь. Слышен был лай аульных собак, шорох проходивших мимо отар и конских табунов. Привыкшая рано вставать, Маринка проснулась, когда еще на небе сверкали последние бледные звезды. Камшат уже была на ногах и успела подоить кобыл. У стойла отпущенные с привязи жеребята, тыча мордами в вымя сытых кобылиц, досасывали оставленное молоко и игриво повизгивали. Камшат мешала заквашенный кумыс. — Зачем мало спала, дочка? — спросила Камшат. — Пока нет жары, ехать надо, — ответила Маринка, знавшая немного по-киргизски, и попросила хозяйку разбудить Микешку. — Ничего, успеешь. Маленько чай будем пить, баурсаки кушать. Такого закона нет в степи, чтобы гость уезжал и ничего не кушал. Оставив свою работу, Камшат вошла в юрту и вынесла до блеска начищенный самовар. Наложив чурок, бросила пучок зажженных лучинок и надела местами дырявую, прогоревшую трубу. Однако чурки загорались плохо и только дымили. Ворча, Камшат снова сходила в юрту, принесла старый ичиг, надела его на самоварную трубу и стала раздувать. После этого самовар разгорелся и зашумел. — Вот хорошо, — довольная своим успехом, проговорила Камшат и бросила на Маринку торжествующий взгляд. Но вдруг лицо ее вытянулось, добродушная улыбка сошла с морщинистых щек. — Постой, постой, девка, — быстро заговорила Камшат. — Я где-то видела твои глаза. Да и кофточка тоже знакомая, постой! Только шальваров нет... А-ха-ха! — неожиданно засмеялась Камшат и, оборвав смех, продолжала: — Ой, какой дурак наш Кодар! Русскую девку на ковре нарисовал. Ай-яй-яй! Узнают люди, сколько смеху будет! Вся орда будет смеяться... Опустив голову, Марина подошла к телеге и быстро стала запрягать лошадь. Сколько ни упрашивали ее проснувшийся Василий и Кодар, не дожидаясь утреннего угощения, собралась ехать. Микешка, видя упорство своей подруги, зная ее характер, не настаивал. Привязав подседланную лошадь к левой оглобле, покорно сел в телегу. — Ты что это взъерепенилась, Мариша? Почему завтракать не осталась? Это не порядок. Хозяева обидятся... — Ну и пусть обижаются... Может, я хочу на молебствие посмотреть, — сумрачно ответила Маринка. — Мне что-то домой захотелось... — Ни с того ни с сего? И на конях не прокатились. — Подумаешь, невидаль: на конях скакать! В любое время можно подседлать и поехать. Ты, случаем, ковер, который в кибитке делается, не видел? — придерживая дыхание, тихо спросила Маринка. — Нет. А что? Больно хороший? — Не знаю. Не готовый. Он его никому не показывает... — Да ты только намекни ему, он тебе сам подарит. Хочешь, я намекну? Он для тебя все сделает... — А что я ему? — вспыхнула Маринка, ругая себя за то, что не вовремя заговорила о злосчастном ковре. — Будто ты и не знаешь, — неопределенно сказал Микешка. Но Маринку это задело за живое, прервать разговор было уже невозможно: хотелось выяснить, что знает Микешка... — Ты о чем говоришь? Что это такое я должна знать? Ну-ка, ответь. — Он на тебя так смотрел! Мне со стороны даже жалко его стало. Ей-богу... Любят они русских женщин, ну ведь как любят! Азия, горячая кровь... — болтал Микешка, не подозревая, как он терзал душу девушки и разрушал их дружбу и любовь. — А ведь парень хороший... Вот ты, например, пошла бы за него замуж? — Как тебе такое взбрело в голову? Эх ты!.. Маринка хотела сказать, что он тоже сын азиата, а ведь полюбила она его. Острыми иглами заколола в сердце обида. Она насупилась и отвернулась от него. — Мало ли бывает в жизни... А бабы, они что... — злясь на Маринку за ее непонятное поведение, брякнул Микешка. — Пальчиком помани, гостинчиков поболе... Маринка сильно натянула вожжи и остановила лошадь. Повернув голову, она смотрела на Микешку гневными глазами. Такой взгляд ничего хорошего не обещал. Грудной голос девушки прозвучал глухо и резко: — Слазь! — Ты что, Мариша? — разинул рот Микешка. — Слазь, говорю! — скручивая руками концы вожжей, проговорила Маринка. — Слазь! А то... так поманю пальчиком!.. — Да ты белены, что ли, объелась, уж и пошутить нельзя... — Уезжай от меня, ради истинного бога уезжай! — со странным испугом в голосе крикнула она и, привскочив, встала на колени. Вспомнив буяновский подарок, еще больше разозлилась на себя, на Микешку. Микешка спрыгнул с телеги и трясущимися руками отвязал от оглобли повод своей лошади. Вскочив в седло, помахивая нагайкой, сказал: — Подумаешь, краля какая! Шутейного слова сказать нельзя... Маринка ничего не ответила, хлестнула лошадь кнутом. Подпрыгивая на кочковатой дороге, телега покатилась по глубоким колеям, захлестывая концами осей серебристые метелки ковыля, сбивая с придорожной травки утреннюю росу. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Когда Маринка подъезжала к станице, над площадью раздался унылый колокольный звон. Церковный сторож Архип Кулагин, сильно натягивая веревку, бил в колокол, призывая шиханских жителей на моление. Слегка надтреснутый колокол издавал дребезжащие звуки и нагонял тревожную тоску. Обычно Архип совсем не так звонил, но сегодня он по случаю приближения холеры с утра выпил лишнюю косушку водки, сильно расчувствовался и решил придать молебствию некоторую грустную торжественность, чтобы вызвать у станичников если не слезы, так хоть скорбное умиление. И это ему вполне удалось. Подходившие к церкви старушки, вздыхая и крестясь, прикладывая к глазам платки, говорили: — Хорошо как нынче звонит Архипыч, пошли ему, господи, доброго здоровья и райскую жизнь на том свете... Маринка тихим шагом подъехала к площади. Там уже было много людей. Несколько вдов и девушек во главе с Олимпиадой Лучевниковой возились около небольшого плужка, готовясь запрягаться, чтобы сделать вокруг станицы священную борозду. Вокруг них табунились молодые парни и мальчишки-подростки с обветренными и облупленными от солнца и купанья носами. Старые и пожилые казаки стояли отдельной толпой. Женщины крикливо переговаривались, судили и рядили на разные лады о предстоящем событии. Белокурая, высокая Олимпиада вырядилась в праздничную коричневого цвета юбку, длинную и широкую. Рядом с ней подруга Маринки Кланька Мишутина в пестреньком, с розовыми цветочками платье выглядела девчонкой-подростком. Увидев проезжавшую по улице Маринку, Кланька, постукивая по пыльной затвердевшей земле каблучками полусапожек, подбежала к телеге. — Мариночка, здравствуй, ой как хорошо, что вернулась! Придешь? Гляди, сколько людей набралось! Интересно будет... — Приду. Садись, вместе доедем. Я только лошадь распрягу, и прибежим, — обрадованная встречей с подружкой, сказала Маринка. — Садись, Кланя, да смотри платье не выпачкай. Кланька, наступив ногой на край измазанной дегтем оси, легко вспорхнула на телегу и уселась на кошме рядом с Маринкой. Прибрав лошадь и наскоро перекусив хлеба с утренним молоком, подруги побежали на площадь. Микешка прискакал в станицу раньше Маринки и уже стоял в толпе в новой красной рубахе, подпоясанной узеньким наборным ремнем. Чтобы позлить Маринку, он оделял девушек семечками, насыпая каждой в горсточку, а Лучевниковой отвалил две горсти. Но на Маринку это никак не подействовало. К удивлению всех, она категорически отказалась впрягаться в плуг и стояла рядом с Кланькой в сторонке. — Кнут забыл взять... Нечем будет девчат подхлестывать, — балагурил Микешка. — А тебя, Липочка, в корень запряжем, смотри, борозду не скриви... — А тебя куда, конский урядник? — игриво косясь на него, говорила Олимпиада, прижимая к груди белые оголенные руки. Микешка, под стать ей, высокий, стройный, с бравым чубом парень, давно тревожил сердце молодой вдовушки. Она даже пробовала приголубить его да свести под венец, но Микешка был крепко привязан к Маринке, по праву считавшейся первой в станице красавицей. Сегодня, огорченный ссорой с Маринкой, он решил позабавиться с Олимпиадой. Взяв ее под локоток, проговорил: — Пусть запрягут на пару, потянем, Липушка... Чать, не собьемся с борозды-то? Тебя — по праву сторону, чтобы к сердцу поближе. А если собьешься, уложу в бороздку и запашу. Холера-то через таких грешниц не пройдет... — Типун тебе на язык, — отвернувшись, прошептала Олимпиада. — Ты любую в грех вгонишь. Молиться пришел или языком чесать? — Язык без костей. Жалко поди Митьку-то! Вишь, какая беда приключилась... Ничего, может, выздоровеет после наших молитв. — А разве не жалко? Да он еще не захворал, чего ты каркаешь? Его фелшер видел, разговаривал с ним... — Он, наверное, и его тоже, как и меня, с ружьем встретил? — И близко не подпустил. Еще какой-то сарай выстроил. Мать, что ли, захворала или Аришка, Иванова жена... Наконец к церкви прибыл со всем своим семейством сам атаман Гордей Турков. Степенно передвигая крупное на коротких ногах тело, он остановился около ограды, расправил толстыми пальцами свои, размашистые усы, совершил крестное знамение и подал отцу Николаю команду выносить из церкви иконы и хоругви. Построившись по два в ряд, хоругвеносцы во главе с попом и атаманом вышли вперед. Церковный хор под управлением дьякона Мирона Рванова и Спиридона Лучевникова басовито гаркнул псалом, и молебственное шествие двинулось на окраину станицы — на большой Синешиханский тракт, ибо оттуда как раз и грозило явиться страшное бедствие. Почтенные густобородые казаки бережно несли на высоких шестах позолоченные хоругви. Полнолицые дебелые казачки, семеня ногами, путая строй, часто спотыкаясь, попарно подняли большие иконы. Позади них бойкие вдовушки-молодки и девушки в сопровождении оравы ребятишек катили на железных колесиках однолемешный плужок, на котором предстояло проложить борозду... Большая группа молящихся вышла за околицу и здесь остановилась в тихом и тревожном молчании. Лишь ребятишки резвились и взвизгивали. Перед толпой в беспорядке лежали недалекие Синешиханские холмы, изрытые сусликовыми норами. В степь извилистой серой лентой уходил шлях. Он скрывался за первыми буграми, где к мглистому бледноватому небу поднимался взвихренный столб пыли. Слабый, еще не разгулявшийся ветерок донес отчетливый звон бубенчиков... И вдруг из-за ближайшего пригорка, словно из-под земли, бешено выскочила пара черных лошадей, запряженных в легкую коляску, и, высоко задрав головы, рассыпая веселый перезвон многочисленных бубенцов, помчалась прямо на толпу. Рослые грудастые кони, сверкая серебряным украшением сбруи, круто выгибая длинные шеи, рвали из рук кучера ярко-красные с кистями вожжи. Толпа молящихся замерла на месте, потом шарахнулась в стороны. Толстые, коротенькие ноги понесли было станичного атамана куда-то в сторону. По пути он опрокинул икону Георгия Победоносца и вместе с двумя старушками налетел на отца Николая. Тот, не растерявшись, поймал его за фалды мундира и начал срамно стыдить, даже замахнулся большим серебряным крестом и произнес на татарском языке какие-то магические слова. Глава станицы немного опомнился, устыдившись, промямлил что-то непонятное, да не было времени прислушиваться к его речам. Коляска уже остановилась посреди изумленной толпы, взиравшей на нее, как на чудо... Задирая красными вожжами конские головы, вместо кучера на козлах сидел в лакированных сапогах, в новой касторовой фуражке с высоким голубым околышем рыжий Митька Степанов, одетый в шелковую кумачовую рубаху, подпоясанный наборным ремешком. Набор состоял из искусно сделанных собачек, звездочек, сердец, изготовленных, как потом выяснилось, из чистого золота. На заднем сиденье коляски, с подстриженной рыжей бородкой и такими же рыжими, лихо закрученными усами, настоящим барином, с толстой сигарой в зубах, восседал в серой шляпе Ивашка Степанов. Атаман Гордей Турков широко раскрыл рот и заморгал глазами. Все походило на несуразный бред. Ему хотелось, чтобы отец Николай осенил эту анафемскую коляску большим крестом и избавил молельщиков от наваждения, явившегося в образах Ивашки и Митьки взбаламутить православный народ и помешать молитве. И действительно, получилось не молебствие, а черт знает что... Гордей Севастьянович смутно помнил, как несколько сильных услужливых рук подхватили его, и он очутился в коляске рядом с Ивашкой Степановым. Кони, рванувшись с места, помчали в станицу, прямо к кабаку. Туда же хлынули почти все молельщики. С иконами и хоругвями на околице остались одни старушки да часть особо богомольных молодых казачек. С грехом пополам они перенесли святое имущество в церковь. А в это время братья Степановы велели целовальнику открыть двери кабака настежь. К вечеру вся станица, от мала до велика, была пьяным-пьяна. Пир продолжался и на другой день. Такого дикого разгула еще не было ни на одном престольном празднике. В первый же день торжества Микешка Некрещеный, выпив ковшик водки, снова взбудоражил всю станицу. Окруженный молодыми казаками, он высказал такую мысль, что, мол, земля, на которой обнаружено золото, принадлежит не Степановым, а всему обществу, значит, участок на Синем Шихане следует переделить. — Почему общество, — говорил Микешка, — не может вынести такое решение: разбить все урочище на паи и устроить жеребьевку, как это делается при разделе ценных лугов. То золото, что добыли Степановы, пущай будет ихний фарт, а остальное поделить поровну. Микешкина мысль была настолько проста и доступна каждому, что поднялся несусветный галдеж. Жадный к наживе Спиридон Лучевников первый крикнул: — Верна! Почему одним Степановым владеть! — Саженем все измерить и поделить! — кричали подвыпившие казаки... Казачья земля делилась тогда по паям и нарезалась только мужчинам, достигшим призывного возраста. Женщины и дети никакого земельного надела не получали. Однако земли у оренбургских казаков было столько, что маломощные хозяева не в состоянии были обработать даже один пай. Многие казаки сдавали излишки целинных земель в аренду переселенным из Центральной России крестьянам, которые поднимали своей тягловой силой по нескольку десятин вековечных залежей, а в иных случаях засевали участок владельца собственными семенами и даже производили уборку. Сенокосные угодья сдавались в аренду напополам, то есть арендатор косил, а хозяин получал равную долю... В результате владелец земли не пахал, не сеял, а получал готовое зерно и сено, обогащаясь за счет переселенцев. Тем и объяснялся в то время быстрый рост казачьих кулацких хозяйств. Четыре брата, прасолы Полубояровы из станицы Шиханской с семнадцатью сыновьями призывного возраста, имели двадцать один пай. Им же принадлежали участки Баткак и Петровки, закрепленные за их прапрадедом царским указом за поход и набеги на Хиву. Сотнями голов там отгуливался предназначенный на продажу скот. Пахотная земля сдавалась в аренду. Пахали Полубояровы и сами, чтобы больше засеять овса для лошадей. Полубояровы не считались помещиками, а принадлежали к казачеству. Крепкая староверская семья, по существу помещичья, никогда не делившаяся, жила одним коштом. Жила эта семья обособленно, со своими обычаями и порядками. Возглавлял ее старший брат Ерофей, вырастивший восемь сыновей. Почти все Полубояровы отличались могучим сложением и высоким ростом и служили в гвардейских полках. Старший из сыновей, Панкрат, сейчас находился на площади и первый запротестовал против Микешкиного предложения. Дело в том, что земли Баткака граничили с Шиханом. Несколько лет назад какой-то исследователь Оренбургских степей обнаружил на полубояровском участке ценную руду. Один из братьев Полубояровых ездил тогда в Петербург, принял нужные меры, и бумага исследователя была похоронена в архивах горного департамента... Открытие на Синем Шихане сильно обеспокоило владельцев Баткака. Земля, где обнаруживались золотоносные руды, после их разработки уже не принадлежала казакам, а находилась под контролем государства. Казачьи общества получали с предпринимателей поземельный взнос, чаще всего — через суд. Другой компенсации не полагалось. — Зря, станичники, ералаш поднимаете, — завивая колечком длинный ус, вмешался Панкрат. — Все равно из этого ничего не выйдет. По наделу земля принадлежит Степановым, значит, они и хозяева. Да и участок уже зарегистрирован в горной канцелярии. Ивашка в Оренбург ездил... Но слова его только распалили станичников. Большинство казаков были злы на братьев Полубояровых. Кто-то предложил затрубить сбор на сходку. — Пойдем всем скопом к станичному управлению и атамана позовем, — предложил Микешка. Панкрат протиснулся сквозь бушующую толпу к Микешке, толкнув его в плечо, негромко, со злостью в голосе сказал: — С каких это пор ты в мирские дела влезаешь? Чего людей баламутишь? Шел бы лучше к табуну, а то... — Грозишь? Микешка и сам не ожидал, что его затея наделает такой переполох. Он уже чувствовал себя в некотором роде вожаком, и вмешательство Полубоярова, его пренебрежительный тон подстегнули горячего, необузданного парня. Тряхнув чубатой головой, он сжал кулаки. — Чем же я баламучу? А ты что... за свои хутора побаиваешься? — напирая на него, говорил Микешка. Рослые, плечистые, они, готовясь к схватке, свирепо мерили друг друга глазами. В это время, по приказанию Ивана Степанова, на площадь принесли двадцать четвертей водки. Ивашка, увидев, что Полубояров и Микешка ссорятся, захотел еще больше разжечь их. Он сунул нескольким казакам по трешнице и послал их в толпу, окружившую Панкрата и Микешку. — Почему гам, а драки нет? А ты, киргизский ублюдок, чего к гвардейцу пристаешь? — подступая к Микешке, заорал Афонька-Коза и, подойдя, ткнул его кулаком в грудь. Микешка покачнулся. Такое оскорбление простить было нельзя. Размахнувшись, он ударил Афоньку по скуле и свалил с ног. Началась драка. Микешка бил сторонников Полубоярова без разбора. Кто-то нанес ему удар сзади по голове выдернутым из ближайшего плетня колом. Очнулся Микешка только в этапной, в изодранной в клочья рубахе, без ремня. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Наутро в этапную вошел атаман Турков; грозя толстым пальцем, начал орать и браниться: — Я тебя, сукин сын, загоню туда, куда ворон костей не заносил! Всякое богатство, которое находится в земле, принадлежит не тебе, голодранцу, а его императорскому величеству и казачьему воинству! На Синем Шихане поставлен царский столб и знак с орлами, понял? Ты скажи спасибо обчеству, что тебе, азиатскому выкормышу, пай дали да еще казачий табун доверили! Вон из табуна! Чтобы духу твоего там не было! Да тебя, паршивец, за одно то, что ты народ холерой взбулгачил, надо в Сибирь, в кандалы заковать! Сейчас же велю штаны снять и плетюганов всыпать, да так, чтобы, ета, всю жизнь чесалось... Я тебя отучу народ мутить! — Только троньте! — посматривая исподлобья на атамана, тихо проговорил Микешка. Горько и муторно было у него на душе. Свинцовой тяжестью налилась грудь. Горланили все, а в этапной очутился он один. — А что будет?.. Что будет, ежели я тебя, подлеца, велю при всем народе высечь?.. Да ты еще мне грозить вздумал! — топая ногами, хрипел атаман. Только случай избавил Микешку от постыдной расправы. Верхом на великолепном вороном рысаке подъехал Митька, чтобы пригласить атамана позавтракать и опохмелиться. Увидев Микешку, Митька удивленно спросил: — За что он тут валяется, Гордей Севастьяныч? — Тоже золота захотел... Поди слыхал про вчерашний ералаш? Он первый придумал ету каверзу, — ехидно проговорил Турков. Привыкший к дракам и потасовкам в пьяном виде, Митька простодушно не придал вчерашнему происшествию никакого значения, да и не верил, чтобы кто-нибудь всерьез послушал табунщика. Он стал уговаривать атамана, чтобы тот отпустил Микешку и не наказывал. Ведь совсем недавно они с этим парнем горланили по ночам песни, до упаду плясали казачка. Не раз Митька приезжал в табун, ночевал у костра, слушая сказки старых пастухов. Турков поупрямился немного, но, желая потрафить баловню судьбы, отругав Микешку разными словами, отрешил его от должности табунщика и отпустил. — Ну и черт с ним, с табуном, — оставшись с Микешкой наедине, сказал Митька. — Нанимайся к нам в кучера, слышь, а? У меня будет свой кучер, у Ивашки — свой. Дорогих лошадей заведем. Мы с тобой такое покажем! Разлюли-малина! Посоветовавшись с Кошубеем, Микешка согласился. — Знаешь что, Микифор. Я, слышь, женюсь... — неделю спустя заявил Митька. — Так скоро? Погулял бы малость... — Маманя настаивает. С Аришкой у них разные теперь резоны получаются. Сноха хочет жить по-своему, а мы тоже. Да и невесту упущать не хочется. — И невесту выбрали? — Девки, Микеша, сами на гайтан мне повесятся, отбою не будет... — Кого же все-таки решили посватать? — А вот угадай. — Прищуривая смеющиеся глаза, Митька пристально наблюдал за Микешкой. — Я не Ванька-угадчик, — Микешка пожал плечами. Сидели они под навесом на дышле пароконной пролетки. Митька надраивал щеткой сапоги, Микешка смазывал дегтем новые с набором уздечки. — Не знаю, на кого и подумать... Однако сердце Микешки, когда он перебирал девушек, защемило от какого-то недоброго предчувствия. — Кто, по-твоему, самая красивая из наших станишных? — пытал Митька. — Это кому как, — неопределенно ответил Микешка, думая о Маринке. А Митька, точно угадав его думку, проговорил: — Я, конечно, Микешка, знаю, что-то у вас с ней было... Вы водились, ну и протчее... Только промежду нами тебе скажу: Маринка тоже мне давно нравилась... Я так думаю: кого она захочет, того и выберет... Мы решили ее посватать... Микешка порывисто встал и повесил уздечку на вбитый в осокоревую соху железный гвоздь. Сердце его колотилось буйными, резкими толчками. Не глядя на своего нового богатого хозяина, вчерашнего товарища, отрывисто сказал: — Ты верно говоришь: кого хочет, того и выберет... Только, Митрий, наперед тебе говорю. Рассусоливать я не умею. Прямо скажу! Под венец тебя не повезу, а то как бы, случаем, кони нас вместе с пролеткой под Красный яр не грохнули... — А ежели она сама захочет? — перекидывая на руках сапожную щетку, спросил Митька, нисколько не удивляясь Микешкиным словам. — Как хочешь, так и понимай... Хоть сердись, хоть гневайся... — Гневаться тут не за што... Спасибо, что сказал. Знать будем... Ты, конешно, посильнее меня, но сам понимаешь, я ведь теперь не в твоем косяке пасусь, тоже и лягнуть могу... Так-то, Микешка. Ступай покамест домой. Ежели нужно будет, я за тобой пришлю. Тоже скажу тебе напрямки: и я неуступчивый, кто будет мою дорожку переходить, ногу могу отдавить... Пока прощевай! Митька встал с дышла и вразвалочку пошел к сеням. Под вечер, нарядившись во все новое, привезенное братом из Оренбурга, захватив несколько кульков гостинцев, он, хмельной и веселый, тайком от матери, отправился к Лигостаевым. Митька решил сначала переговорить с Петром Николаевичем и Маринкой сам, а потом уже заслать сватов. Войдя в калитку Лигостаевых, Митька столкнулся у крыльца с Петром Николаевичем. Поздоровавшись, он неловко поскреб под фуражкой рыжие, завитые вязальной иглой кудри и без всяких околичностей начал: — Вы меня, дядя Петр, часто ругали и за то и за се... И правильно вы меня ругали. А то бы жил я дурак дураком и золото в кормовой колоде не увидал бы... Досталось бы оно, конешно, купцу Буянову, который и так чуть Ивана не охмурил. И жить бы мне век оболтусом и быкам хвосты крутить... Вы, дядя Петр, очень сурьезный человек и очень нашей мамане нравитесь... — Погоди, погоди, — засмеялся Петр Николаевич, начиная угадывать, что кроется за несуразным Митькиным вступлением. — Ты, брат, такое завернул, что надо разобраться... Мамашу пока оставь, а толком говори, чем могу служить? — Я ведь, как есть, Петр Миколаич, настоящая безотцовщина... Хочу, чтобы вы были мне заместо родного отца... и маманя тоже так говорит... Тут Митька окончательно запутался, закрутил головой и забыл все приготовленные дорогой слова. А по двору, как назло, с ведром в руках прошла Маринка, насмешливо, как показалось Митьке, прищурив глаза, поклонилась и задержала свой взгляд на Митькиных кудрях и разнесчастных конопатинах. Отмытые душистым туалетным мылом, они, как конопляное семя, выступали по всему лицу отчетливо и ярко. Обдавая гостя запахом парного молока, Маринка прошла рядом, чуть не задев его плечом, и скрылась в сенях. — Значит, Лукерья Глебовна говорит, чтобы я был тебе вместо отца? Да ты никак сватаешь меня за свою мамашу! А куда же я свою Степановну дену? — шутил Петр Николаевич — Что вы, дядя Петр! — взмолился Митька. — Я ить от чистого сердца... не того, а етого... На самом деле породниться хочу. Я ить нащет Марины!.. — Ах, насчет Марины! Это дело другое... Только чего же ты сам заявился? Разбогател — и обычаи позабыл. — Да не-ет, не забыл. Все сделаем по-форменному... Мне хотелось сначала одному с вами потолковать... и с Мариной. Да с ней-то мало разговоров, а вот с вами... — А по-моему, она тут первое лицо, — возразил Петр Николаевич, не зная, всерьез принимать Митькино сватовство или отшутиться. — Хозяин есть хозяин, я так считаю, — расхрабрился Митька. — Вот я человек богатый теперь, скоро выйду в господское состояние и Марину, значит, туда же поведу. — В какое такое состояние? — сдерживая клокотавший в горле смех, спросил Петр Николаевич. — Известно, наше такое положение... Хоромы думаю себе построить, а Ивану — в отдельности, чтобы промежду нами никакого сумления в житье-бытье... — Где же думаешь строиться? — Может, и в самом Петербурге, а здеся, конешно, само собой... Такое сбрякаю, ахнут все! Совсем обалдел парень, — подумал Петр Николаевич и, желая вызвать Митьку на более откровенный разговор, спросил: — А денег-то хватит? — Нащет капиталу, дядя Петр, не сумлевайтесь... Золота на Синем Шихане, как овечьего навозу... Я в одной водомоине ведерком черпал. Вырыл ямку, а сверху решето от веялки положил. Зачерпну ведро и туда высыплю, а потом водой поливаю, снизу ишо такой щиток пристроил; грязь там, песок — все проваливается, камешки и золото остаются. Крупное в решете, а мелочь на щитке. Камешки, конешно, выкидываешь, а золотце — в кожаный мешочек. Много ево там... Так, бывало, умаешься, а песок все таскаешь и таскаешь, ноги начинают подкашиваться, а все ишо хочется... — простодушно рассказывал Митька. Он говорил сущую правду. На прииске дела шли полным ходом. Работало свыше пятисот рабочих и несколько старательских артелей. Ивану посчастливилось нанять опытного управляющего, старого сибирского старателя Тараса Маркеловича Суханова. Он-то и наладил умело и быстро разработку новых, чрезвычайно богатых россыпей. Первое время Степановы брали только так называемое подъемное золото — самородки, не зная, что в мелком песке, который проваливается через решета, содержался, как после было установлено, очень большой процент золота. — Так что денег у нас и золота столько, что самого турецкого хана завидки возьмут... Вот я и пришел к вам, дядя Петр, нащет Марины Петровны... Уж такую свадьбу закатим, чтобы век люди помнили! При теперешнем моем состоянии жена будет нужна до зарезу, хозяйство там, гости, то да се, не какая-нибудь вертушка, а самостоятельная и собой видная... Мариша почти что шабренка и хорошо нам с маманькой знакомая. Вот мы и решили, что Мариша самая подходящая для меня невеста, и любовь у меня к ней есть, а не что-нибудь такое другое. А с вами я говорю как с будущим моим родителем и ничего не таю... — Я, Митя, пока ничего тебе сказать не могу. Надо Маринку спросить, с матерью потолковать, — поколебавшись, ответил Петр Николаевич. Петр Николаевич даже и представить не мог Маринку женой Митьки Степанова. В его представлении Митька был недоумок и неисправимый лентяй, который делал все из-под братниного кнута. До сих пор Степановы жили не бедно, но хозяйство вели лениво. Пахать или косить они всегда выезжали после всех, перед этим обязательно дрались и устраивали в доме содом. Семья была взбалмошная, безалаберная. Неожиданно привалившее богатство не только не привлекало Петра Николаевича, а отталкивало. Он понимал по поведению Митьки, что новая жизнь ни к чему хорошему братьев не приведет. И в то же время считал, что этому малоразумному парню действительно нужна сильная и верная подруга, которая могла бы его взять в крепкие руки. Пригласив гостя в избу, Петр Николаевич провел его в горницу, позвал Степановну и Маринку. — Ну вот, мать, встречай дорогого счастливца. Митрий Александрыч теперь человек почтенный, богатый, делает нам честь: за нашу дочь сватается. Но люди мы свои, друг друга отлично знаем. Митрий правильно сделал, что сначала один пришел... Лучше самим поговорить, чтобы люди потом меньше языки чесали, что да как. Пусть невеста скажет свое слово, а потом мать свое, а мое мнение вы давно знаете. Я, как родитель, могу только совет дать, а послушает аль нет — ее дело... В горнице стало так тихо, что слышно было, как часто задышала Анна Степановна, теребя руками выпачканный в муке передник. Маринка, перевив на груди смуглые руки с засученными рукавами, удивленно смотрела на разительно переменившегося Митьку. В щегольски сшитом казачьем чекмене, с рыжими завитушками на висках, на которых искрились сквозь окно золотистые лучи вечернего солнца, жених был как-то по-новому чист и свеж, даже привлекателен. Серые телячьи глаза с откровенной покорностью уставились на Маринку, ждали ласкового слова или взгляда, как бычок ждет пучка травы или корочку хлеба... Девушка чувствовала это и стыдливо улыбалась. От такой улыбки у Митьки дрогнуло сердце. Еще вчера, в толпе, он смотрел на эти розовые цветочки на синем платье и черные глаза, похожие на две спелые смородины. Тогда же, на площади, Митька переменил свое решение насчет Олимпиады... Как ни далека была Маринка от мысли о замужестве, она все же смутилась. Смущала ее не только Митькина внешность, но и необычайная перемена в его судьбе. Еще совсем недавно, зимой, Маринка могла с озорством нахлобучить ему на лоб папаху, подставить ногу, запустить в него снежком, похохотать, наблюдая, как он барахтается в снегу. А сейчас он сидел в горнице, положив ногу на ногу, выставляя как напоказ сапоги с лакированными голенищами, и ждал ответа: захочет ли она стать его женой и пойти под венец. Странно было все это и вовсе не смешно... Неожиданное появление Митьки в станице, волшебное, словно в сказке, богатство, черные со злыми глазами рысаки, коляска на резиновых шинах, до буйства разгульный праздник сразу же после унылого колокольного перезвона — все это перевернуло в душе Маринки прежние чувства и мысли. Что же ей ответить?.. Она сидела, опустив голову, и лишь изредка вскидывала глаза на присмиревшего жениха, которому надо было что-то сказать. Все молчали и ждали ее ответа. На мгновение Петру Николаевичу показалось, что дочка кивнет сейчас головой... Ослепительное счастье Степановых могло вскружить голову кому угодно. Анна Степановна, плотно поджав губы, тоже притихла. Неужели запах золота и ей по сердцу? — внезапно подумал Петр Николаевич. — А вы, мама?.. Что молчите? Скажите хоть свое слово, — задыхаясь от волнения, тихо попросила Маринка. — Я тебе потом... одной скажу... А сейчас, как отец, как сама решишь... Сцена для всех была напряженной и тягостной. — Ты сама скажи, сама! Я для тебя полпуда золота не пожалею! — брякнул совсем обалдевший Митька и, закрыв глаза, махнул рукой. — Ладно, мама, — перебила Маринка. — Дай мне ответ Сказать... Значит, приготовил полпуда золота? — насмешливо прищурив глаза, спросила Маринка. — Да что об ефтом толковать! — широко взмахнув руками, проговорил Митька. — Ладно! — решительно кивнула Маринка. Над ее черными, нахмуренными бровями образовались две сердитые морщинки. — Ладно, — повторила она, — пойду за тебя, Митя, замуж!.. Только при одном уговоре... — Ну вот! Совсем другое дело! Да для тебя все, что хошь, исполню! — крикнул Митька и вскочил со скамейки. Петр Николаевич склонил голову и не мог сразу понять, как могло случиться, что его любимая дочь так быстро, не посоветовавшись с родителями, дала свое согласие. Анна Степановна хотела что-то сказать, но Маринка так посмотрела на мать, что у той словно онемел язык. — Погоди, Митя, не торопись... Выслушай, какой будет уговор... — Какой там уговор! Мы теперь все можем! — восторженно выкрикнул Митька. — Говори и проси, что хошь! — А если ты не сможешь исполнить? — Я сказал, что все могу! — А может, тебе не понравится и ты рассердишься? — Только один раз на тебя сердился, когда в снег толкнула. Хотел даже ворота вымазать дегтем. Уж чего теперь... Можно признаться, — сболтнул Митька, считая, что дело его уладилось. — Вот видишь, какой ты злопамятный... Значит, можешь и сейчас рассердиться? — Говори, говори! Ей-богу, не обижусь! Все можешь просить. Это мое веское слово! — Ладно, поверю... А уговор мой вот какой: когда мы поедем венчаться, ты должен сделать так, чтобы у тебя не было на лице ни одной конопатины... На губах девушки играла злая, лукавая улыбка. Покручивая ус, Петр Николаевич отвернулся и облегченно вздохнул. Глядя на дочь, Анна Степановна укоризненно качала головой: как могла придумать такое озорство ее дочь, да еще в такой момент? — Зачем смеетесь, Марина Петровна? — Кровь прилила к Митькиному лицу, а обветренный и облупившийся нос побелел, отчего еще ярче обозначились веснушки. — Я, Митенька, не смеюсь. Добра тебе желаю, чтобы люди не надсмеялись над тобой... Да и надо мной тоже... Петр Николаевич, облокотившись о стол, молчал. Он желал теперь только одного: чтобы Митька скорее ушел. — Не сумлевайтесь, — дрожащим голосом говорил Митька. — В нашем-то положении мы и купецкую дочь можем высватать, не гордитесь... Прощевайте покедова! Нахлобучив на голову фуражку, Митька бросился из избы вон, хлопнув дверью. Очутившись на улице, с минуту растерянно стоял на одном месте и тер ладонью горячую щеку. Никогда он не думал, что так скандально закончится его сватовство. Хорошо, дома никому не сказал, что отправился добывать себе невесту: Ивашка житья бы не дал, засмеял. Вдруг, о чем-то вспомнив, круто повернувшись, снова забежал в сени. Войдя в комнату скорыми шагами, он схватил забытый на подоконнике сверток, прилаживая его под мышку, вызывающе сказал: — Гостинец не потребовался... Может, спонадобится в другом месте. Здеся сережки-то почище буяновских будут... Гостинец на самом деле понадобился очень скоро. Сумерками, плотно прижимая локтем объемистый сверток, он, крадучись, вошел в калитку Олимпиады Лучевниковой и тихонько постучал в окошко. Накинув на плечи ажурную, белую, как пена, оренбургскую шаль, скрестив на груди руки, Олимпиада удивленно и радостно смотрела на гостя. Митька шагнул к ней и ткнулся носом и губами в гладенький на голове пробор. Осмотрев подарки: кашемировую с цветами шаль, золотые сережки, — раскупорили бутылку и сели за стол. Выпив подряд два стакана сладкой настойки, выразительно посматривая на Олимпиаду, Митька по-хозяйски сказал: — Я, слышь, сегодня уж тут останусь... Ты перинку-то помягчей взбей... Слышь? — Что ты, Митя! — замялась Олимпиада. — А то, что ты ефти фу-ты ну-ты брось!.. Я ить не титешный, чтоб меня гулькать да в зыбку укладывать... Митька повертел пальцами над розовым оттопыренным ухом, вытянув ногу, стал стаскивать тускло блестевший при свете керосиновой лампы лакированный сапог; тот скрипел и плохо поддавался. — Пособи-ка, слышь, Липочка, а? — Да слышу... — Она с полминуты постояла в нерешительности, а потом, склонив плотную фигуру, неумело потянула за сапог. За стеной прокричал ранний петух, и в маленьких окнах погас свет. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ К роднику Матвей Никитич подъехал в полдень и, не узнав изменившейся местности, оторопело придержал коня. Все русло речушки, до ближайших увалов, наполовину было обнесено дощатым забором. Через доски виднелись недавно построенные балаганчики. На склоне крутого бугра, невдалеке от родника, прилепились сложенные из камня лачужки, крытые свежим дерном; всюду мельтешил пестро одетый рабочий люд, строились новые домишки. Слышался стук топоров, визг пил, на буграх паслись бараны и коровы, отовсюду доносились голоса людей и плач ребятишек. Здесь, как почувствовал Матвей Никитич, над человеческими душами уже властвовал волшебный металл, который так предательски сверкнул ему, потряс душу, а потом поверг чуть ли не в пучину банкротства. Все исчезло за дощатым забором, даже незаборонованные пласты вековечной целины, вспаханные под просо. Не знал еще Буянов, что по станицам шел слух, будто бы ходила по этим пластам старуха Степанова и собирала в мучное сито золотые самородки, как гальку. Однажды будто бы набрала столько, что не смогла донести до стана... Не знал Матвей Никитич и того, что в оврагах Синего Шихана вода тысячи лет разрушала золотоносные жилы. Золото отлагалось вместе с кварцем, галькою, песком, как в сейфах; оседал золотой песок в трещинах шиханских колчеданов, среди плитняка на дне водомоин и оврагов. И если бы Матвей Никитич видел, как Митька извлекал самородок весом свыше тридцати фунтов, то, наверное, его хватила бы кондрашка... Степановы брали богатейшее подъемное золото, не подозревая, что самые богатые россыпи где-то рядом, никому не ведомые, нетронутые, таятся в буграх. Только вчера в неглубокой еще Родниковской шахте после взрыва управляющий Тарас Суханов не выпускал из шахтенки рабочих свыше суток. Такого челноковского золота и обилия самородков старый старатель Суханов не видел даже на Ленских приисках в далекой Сибири. Столько было здесь снято золота, что управляющий запретил обыскивать рабочих, отпускал их прямо домой и велел отдыхать. Значит, для всех хватило... Чтобы хоть немножко успокоиться, Буянов остановился под бугром, достал из переметной сумы бутылку с водкой, жадно выпил несколько больших глотков, подтянул усталому коню подпруги, снова сел в седло и поехал к видневшимся неподалеку воротам. Когда Матвей Никитич подъехал ближе, огромный желтый волкодав зарычал и, гремя цепью, бросился навстречу. Собаку сдерживал молодой киргиз, широколицый и чумазый. Вместе с собаками его уступил Степановым богатый скотовод Жумагул. В одной руке киргизенок держал цепь, на которой дергался и зло лаял пес, в другой — старое, длинноствольное ружье. — Ухади! — по-русски крикнул он подъезжавшему Буянову. — Не ори, басурман некрещеный, мне сам главный хозяин нужен, — остановившись, проговорил Буянов. — Вот хозяин, — киргизенок ткнул ружейным стволом в прибитую на столбе вывеску. На большом фанерном листе колесной мазью Митька жирными буквами, вкривь и вкось, намалевал: ЗОЛОТОЙ ПРЫЙСК БРАТИЯ СТЕПАНОВЫ И КОНПАНИЯ СИНИЙ ШИХАН з а х о д и т ь  в о с п р е щ а е ц а. — Повторяю тебе, балбесина, мне хозяин нужен, Ивашка Степанов, а не эта мазня, — обозлился Матвей Никитич, браня хозяев за то, что приличной вывески не могли заказать. Рыжего волкодава и молодого с дерзкими глазами киргизенка тоже не одобрил. При таком деле я бы не басурмана тут поставил, а гвардейца со штыком, — подумал он. — Нету хозяин. Уехал... Ухади, а то стриляю адин-другой раз и собака пускаю... — Убери ты своего кобеля! — закричал Буянов. Но, видя, что это мало помогает, перешел на другой тон: — Ты хоть скажи, как тебя зовут? — Мурат. Мы не желаем разговариват... — Куда уехал? — спросил Буянов и, достав из кармана мелкие деньги, бросил караульному под ноги. Покосившись на серебряные монеты, Мурат почесал за ухом, дернул за собачью цепь и, не глядя на всадника, проговорил: — Не хачу, денга не бросай. Мурат сам денга караулит, панимаешь? Ему Тарас-ага сказал никого не пускать. Тарас-ага нам бишмат давал, фражка, никого не пускаю, панимаешь? — Перестань лопотать. Все понимаю. Мурат, нагнувшись, подобрал деньги, сунул их Буянову. — Ухади. Иван-ага, Митрий-ага в станицу ушла. Я тут хозяин, и правляйщий Тарас хозяин, он в земля вторая сутка сидит, никого пускат не велел, я никого не пускаю, хош! Мурат отвернулся и пошел в другую сторону. Обругав караульного, Матвей Никитич помчался в станицу. До самой Шиханской он гнал лошадь галопом. Скача по узкому проулку, Матвей Никитич едва не задавил Агашку, катившую от речки бочонок, который она замачивала в воде. Проезжая мимо дома Спиридона Лучевникова, раздразнил плетью кинувшихся к нему собак, яростно хлестнул ни в чем не повинного переходившего улицу теленка. Буянов очутился у ворот лигостаевского дома. Посмотрев на деревянного петуха, пристроенного на коньке тесовой крыши, на секунду задумался: заезжать к свату или нет? Сватовство теперь выглядело как-то не очень солидно... Хоромы ждет зазнобушка, а на деле — гнездо воробушка, — теребя бородку, подумал Матвей Никитич. Взмахнув плетью, собрал поводья и молодо спрыгнул с коня. Была не была, как говорится, а буланка со двора, и мы туда заедем. Все равно сына женить надо, не все еще наше пропало, — решил Матвей Никитич. Всю дорогу в голове у него вертелся план, как выкрутиться из беды, спастись от разорения... Надо было принести жертву не господу богу, а самому сатане: повиниться перед Пелагеей Даниловной, деньжонок у нее перехватить... Хоть и опостылели ему эти черненькие усики, жирные ручищи, а ведь поди сразу-то и на козе не подъедешь. Вот тут и кумекай!.. Был бы сват побогаче, посоветовался бы с ним, помощи попросил, а то тоже нашел голытьбу, красота одна, толку-то что? Привязав лошадь у калитки, Буянов вошел во двор. Молодой, но мощный лигостаевский вяз, как показалось Матвею Никитичу, вырос еще больше, шире распустил корявые буйные сучья, склонив густолистые концы веток к новому, недавно поставленному таловому плетню. В тени вяза на скамейке сидела Маринка и вязала из серого дымчатого пуха платок. В сторонке, в шелковом, фиолетового цвета бешмете, стоял высокий и стройный Кодар. Чего это она тут с азиатом рассусоливает? А он, смотри, какой веселый, как на картинке, — подумал Буянов, отвечая на поклон вскочившей и раскрасневшейся Маринки. — Здравствуй, невеста, здравствуй! Родитель дома? — Буянов сегодня был гораздо более сдержан, чем месяц назад. Ответив, что отец дома, Маринка еще больше покраснела и убежала в избу предупредить родителей о неожиданном приезде гостя. Кодар, по-восточному сложив руки на груди, поклонился Буянову. Матвей Никитич небрежно кивнул головой, сказал что-то по-киргизски, нелепо коверкая слова. Кодар засмеялся и по-русски спросил: — Здоров ли? — А если не здоров, ты доктор, что ли? — неприязненно косясь на его сиреневый с узорами бешмет, глухо буркнул Буянов. Кодар раздражал его своим веселым видом. — Приезжай к нам в аул. Хворь вылечим, кумыс будем пить, жирного барашка кушать, — не обращая внимания на грубость Буянова, говорил Кодар, улыбаясь чисто выбритыми губами. — Заехал бы, да ехало в бока въехало... Не до кумысов, хоть квасу бы напиться... Из сеней вышел Петр Николаевич; поздоровавшись с Буяновым, пригласил его в дом. — Некогда, сват... Дела такие, хоть башку с плеч... — Матвей Никитич потряс головой и, выразительно кивнув на Кодара, добавил: — Мне с тобой поговорить надо. — Иди, Кодар, там самовар готов... Я скоро вернусь, — сказал Петр Николаевич. Кодар, поклонившись, стал подниматься по ступенькам крыльца. Буянов с Петром Николаевичем отошли к вязу и присели на скамейку. — Где тут у вас двор Ивашки Степанова? — спросил Матвей Никитич и, сжав кулак, ударил себя по колену. — Мне позарез увидать его нужно и потолковать... — Почти шабер мой, через дом живет... — Лигостаев показал рукой через плетень, где на свежих прутьях тальника шелестели начавшие вянуть листья. — Ивана теперь не достать. Такой фарт выпал... Два дня почти всей станицей куролесили, насилу утихомирились. Слыхали, какое счастье-то Степановым подвернулось? — Все знаю... Ивашка, подлец, разорил меня в пух и прах! Буянов захватил в горсть седоватую бороду и, казалось, готов был вырвать ее клочьями. Браня Ивана, он поведал Петру историю с задатком. — Я в это дело почти весь капитал вбухал, а остался на эфесе, ножки свеся... — Вот оно какое дело! Петр Николаевич слушал, сочувственно кивая головой, а в глубине души посмеиваясь над алчным купцом. В дальнейшем разговоре Лигостаев будто ненароком поведал о Митькином сватовстве и этим окончательно вывел Матвея Никитича из терпения. — Тот, значит, пегий, меньшой? Видал на пашне... Да куда ему с рыжей-то мордой до Марины! Он и одного ноготка ее не стоит! Ты, сват, не сумлевайся, мое слово крепкое. Я еще не совсем опростался. Да и план у меня есть один... Уж себя закабалю на веки вечные, а детей по миру не пущу. От своих слов я никогда не отказывался. Петр Николаевич молчал. Во дворе снова появилась Маринка. Она стала кормить около амбара цыплят. Маленькие, еще не оперившиеся, желтенькие, с пестрыми шейками цыплята, попискивая, жались вокруг неглубокой деревянной чашки и тыкали острые клювы в разваренное пшено. Из дому вышел Кодар; помахав Петру Николаевичу рукой, он исчез за воротами. Маринка обернулась и проводила его глазами. Это не укрылось от зоркого взгляда Матвея Никитича. На крыльце несколько раз показывалась и Анна Степановна. Она знаками подзывала к себе дочь и что-то шепотом ей говорила, но к свату так и не вышла. — Да ладно, мама... Я же сказала, — отмахивалась Маринка. Матвей Никитич, размахивая толстой с красным, из таволги, черенком плетью, говорил Петру Николаевичу: — Вот сейчас пойду и этого рыжего черта за глотку возьму! — Трудновато будет, Матвей Никитич, — сдержанно возражал Петр Николаевич. — Они, говорят, золото лопатой гребут. — Должен он меня в кумпанию взять, ежели на нем крест есть! — кипятился Буянов. — Крест мы все носим, а при случае готовы один другого на гайтане повесить, — сказал Петр Николаевич. — Вот, вот! Не надо далеко за примером ходить... Разорил, ограбил... У всех, как говорится, своя рубашка ближе к телу, — продолжал Буянов сумбурно и гневно. Медленно, словно крадучись, пряча под кофточкой руки, подошла Маринка и остановилась позади отца. Сквозь густую листву вяза блеснул солнечный луч и осветил взволнованное лицо девушки. — Вот и наша красавица пожаловала, — изменившимся голосом проговорил Матвей Никитич. — Обещал я тебе женишка привезти, да не вышло... Придется маленько потерпеть, отложим до другого разочка... — Ничего не будет этого, дядя Матвей, — тихо сказала Маринка. Она чувствовала, как лицо ее, уши, шея облились пламенем румянца. Выдернув из-под кофточки руку с сафьяновой коробочкой, она осторожно положила ее на колени Матвея Никитича и, наклонив голову, убежала. Буянов покачнулся, словно от удара, и едва удержался на скамье. Коробочка соскользнула с колен, упала на землю. — Что же это такое, Петр Николаевич? — оправившись, грозно спросил Матвей Никитич. — Ее дело, Матвей Никитич... Она невеста, как хочет... Однако Буянов все понял иначе. Вскочив со скамьи, дергая всклокоченную бороду, стал ногами топтать коробку. — Ясное дело! Значит, подороже сошелся, на золотцо променял! Хоть и пегий жених Степанов, зато мошна толста! Так вот отчего ты мне про гайтан плетешок плел... Купца Буянова, значит, и осрамить можно? Может, ты ее азиатам на коней давно променял, все время тут околачиваются... Меня же ограбили, обесчестили, да еще надсмехаетесь! Буянов поднял тяжелую плеть над головой. Петр Николаевич встал. Он был на голову выше Буянова. Глаза его гневно вспыхнули. Над горбинкой носа дрогнула густая, черная бровь. Наклонив чубатую голову и медленно приподнимая, словно взвешивая, большой мосластый кулак, он заговорил, сдерживая в голосе дрожь: — Ты, Матвей Никитич, плетью не маши... Спасибо скажи, что находишься в моем доме, гостем моим считаешься, а то бы за обиду... Лучше-ка съезжай со двора и в другом доме ищи честь и место. Я тебя не звал, родства с тобой не искал и не ищу. А слова твои я долго буду помнить... Уезжай пока подобру-поздорову... Глубоко передохнув, Петр Николаевич замолчал. Из-под черных, аккуратно подстриженных усов блеснул крепкий оскал ровных зубов, загорелая шея напряглась и слилась с гладко подстриженным затылком. Под синей нанковой рубахой дрожали выпуклые, твердые мышцы. Одним ударом он мог бы свалить Буянова насмерть. Буяновский гнев так же быстро ослабел, как и вспыхнул. Опустив плеть, он, дурашливо изгибаясь, наклонил голову к плечу, подставляя ее, проговорил: — Ну, ударь старика, ударь... Только и осталось — отдубасить его да со двора вышвырнуть... Бей, чего стоишь! Срами! — Никто тебя не срамил. Брось комедианничать, не к лицу тебе... Сам себя постыдись, эх ты! За что девку-то мою обидел? Стыд-то есть у тебя! Для гордого, своенравного Буянова такие слова были хуже удара, больней всякой пощечины. Он уже и сам понимал, что свалял дурака. И перед кем? Перед человеком, которого уважал, в ком ценил ум и степенную выдержку... Да и Маринку, на самом деле, ни за что обидел... А ежели узнает об этом Родион?.. Молча пожевав растрепанные усы, упрямо поглядывая на концы запылившихся сапог, Буянов сказал: — За обиду я и в ответе. Только не тебе меня стыдить... Я, наверное, за спиной лишних двадцать годков имею, могу вгорячах и лишнее слово молвить. Ну что ж, прощай!.. Хозяйке поклонись... Значит, не ко двору пришелся Матвей Буянов, много чести... Вот она, честь-то моя... Наклонившись, он поднял растоптанную сафьяновую коробочку, сунул в карман и зашагал к воротам. Не такой разговор он хотел иметь с Петром Николаевичем Лигостаевым. Думал по-родственному душу открыть, посоветоваться, объяснить, что хочет он сначала сам вступить в законный брак с Пелагеей Даниловной, что только ради спасения своих дел, ради сына решился на такой шаг... Всех бы облагодетельствовал разом: и Палашу, и Родиона, и Маринку, — умиленно думал Матвей Никитич. — Глядишь, и со Степановыми поладил бы по-хорошему, может, и в кумпанию вошел бы... Инструмент-то для добычи весь налицо, поди до зарезу им нужен и немалых денег стоит. Ведь не с красивым словом, а со своим капиталом в дело прошусь... С такими мыслями, ведя коня в поводу, Матвей Никитич подошел к дому Степановых. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Курносенькая, в желтой юбочке девчонка провела Матвея Никитича в большую горницу, оклеенную пестрыми, крикливыми обоями. В переднем углу, около стола, на высоком позолоченном кресле, словно султан на троне, в пестром восточном халате, с листом бумаги в руках, с лихо закрученными рыжими усиками восседал Иван Степанов и громко по складам читал: — Самовар белый меди шешнадцать рублев и восемь копеек, лисапед детский на резинках одиннадцать рублев, кашемир голубой одна штука сорок пять аршин и три четверти... Нашла, нет?.. Глянь-ка в том угле, не под Манчестером ли завалился аль под мамашиным шелковым одеялом?.. Жена Ивана Аришка, в голубой, накинутой на плечи шали с кистями, рылась в наваленных в углу комнаты тюках. Тут были и ширмы, и гардины, и целые штуки сукна, и два больших, ярко расписанных деревянных павлина, приобретенных Иваном у ловкого монаха, всучившего свой товар в пьяные руки, и высокие ботфорты времен Петра Первого, и шахматы из слоновой кости, стоившие больших денег. Иван продолжал тягуче читать. Не то он не видел стоявшего у порога Буянова, не то просто куражился, делая вид, что не замечает его. — Человек пришел, неужели ты, Ванюша, не видишь? — сказала Аришка. — Сто разов тебе говорить! Какой я Ванюша! Я тебе не мальчишка сопливый, у меня будто отечество есть... А то Ванюша! Кто там еще? — Мир дому сему, — проговорил несколько опешивший Матвей Никитич. — Здравствуйте! Иван поднял на Буянова посоловевшие, припухшие глаза. Встал с кресла, запахнул широкие полы халата. Узнав Матвея Никитича, засуетился. — Милости просим, господин Буянов. Всегда рады встретить такого гостя. Арина Константиновна, оставь покупки-то, приветь гостя дорогова... Это тот самый купец Буянов, о котором я тебе говорил. Имя-отечество, извините, запамятовал. Гость кстати — к горячим пельмешкам. Должок ему надо возвернуть и угощение поставить. — Благодарствую, сыт, — буркнул Матвей Никитич, оглушенный этим обилием слов и приветствии. — Сыт али как, нашим хлеб-солью брезговать нельзя. Присаживайтесь, Матвей Никитич... Вот и вспомнил, как величать надо. Я все ведь помню. И гость вы для меня тово... очень дорогой. — Спасибо, что помнишь... Буянов огляделся, отодвинул в сторонку лежавшую на скамье лисью шубу, степенно присел. — Ты, Ариша, выдь на час, шанпанскова с фрухтами подай да с пельменями поторопи. Сама постарайся. — Особо-то не хлопочи, Иван Александрыч... Я ведь по известному тебе делу приехал, — когда вышла хозяйка, сказал Буянов. — Дело не волк, в лес не убежит... Мы тоже не бездельничаем, Матвей Никитич, — с гордостью посматривая на купца, ответил Степанов. — Вижу, — мрачно отозвался Буянов. — Слыхал... Ну что ж, дай бог, как говорится. — Матвей Никитич сам удивился, как сорвались с языка эти миролюбивые слова. Ехал с намерением бунтовать, возмущаться, а вышло совсем по-иному. — Спасибо на добром слове. В тот самый день вас будто сам господь бог послал. Во сне такое счастье не снилось! Сколько мы вас потом вспоминали!.. — Значит, меня не забыл все-таки? — не теряя в душе вожделенной надежды стать компаньоном, спросил Буянов. — Как забыть! Какая ведь история-то! Говорю, вспоминаем частенько... А здорово... — Иван засмеялся веселым, заливистым хохотком, — здорово вы меня облапошили! Церковку, кирпичики... Хе-хе-хе! А я, будто дурак, уши развесил. Вот умора! Буянов крякнул и завозился на лавке. Вспомнил, какой лисой подкатился он тогда к простоватому казаку с молитвами да с причитаниями, и самому стало противно. Вот она, кара-то господня. — Мы-де богомольцев привечать будем, то да се... Ну, стало быть, приветили бы, а наше добро в земле кому бы тогда досталось? Кто бы там теперь хозяйствовал? — Построил бы и церковку, Иван Александрыч, ей-ей! Крест кому поцеловать! А теперь я разорен, по миру пущен, — наклонив голову, слезно проговорил Матвей Никитич. — В чем же это мы виноваты? Ну-ка скажи. Ежели те двести рублев, так я их возверну вам с моим удовольствием! Степанов, размахивая ярко расшитыми полами халата, козырем прошелся по комнате. — Ты, мил человек, у меня не двести рублев взял, а в прах меня разорил. Я завтрева, может быть, пищим сделаюсь! А то двести! Нет, брат, там поболее двухсот... — Ну, это уж вы бросьте! У меня расписка вам выдана! — воскликнул Степанов. — На расписку мне наплевать! А вот по миру меня ты чуть не пустил, это как? — Несуразное вы говорите, господин Буянов. Что я у вас, последние деньги взял? Вы мне их тогда сами сунули, — уже начиная искренне удивляться, сказал Иван. — Разве в задатке суть? Слово делового человека дороже всего на свете. На этом стоит весь торговый мир. Двести рублей мне — тьфу! Ты мне, Иван Александрыч, делянку продал, задаточек получил, а сам богатством завладел, мое золото добываешь? — Ваше золото?.. С какого конца оно вашим стало? Вы что у меня покупали: прииск или место для церкви да для кирпичного завода... молитвы мне разные напевали... При чем тут золото?.. А ежели уж вы богомольный такой, так я вам нарежу не десять десятин, а пятьдесят... Я у обчества и войскового правления пятьсот десятин арендовал, со всеми горами, долами, лесом и речками, поняли! Матвей Никитич ахнул в душе. Вон куда рыжий успел лапы-то протянуть... Его теперь и вправду рукой не достанешь. Разговор надо было вести в другом тоне. — Я тебя, Иван Александрыч, давно понял, а ты меня нет. Золото на Синем Шихане мой родитель раньше тебя открыл, а перед смертью мне завещание сделал. — Поняли и мы вас, раскумекали потом, как вы собирались нас с братом облапошить... А теперь зачем явились?.. Еще хотите заморочить? Может, вам какую долю отвалить? Может, наши денежки вам пересчитать? — Мне твоих денег не надо... Ты мне землю запродал десять десятин, задаток взял. Я инструмент закупил, рабочих нанял, капитал затратил... Значит, должен отвести мне соответственный участок али на паях принять. Тут Матвей Никитич выложил перед Степановым все карты, призывая в свидетели всех святых, с унижением просил принять его в дело пайщиком. — Прямой тебе расчет, Иван Александрыч. Весь инструмент у меня налицо. Несколько артелей подготовлено, задаток выдан. — Все ваши артели уже у нас работают, — сразил его Иван. — Тем паче! Ведь я им авансы выдал? Как же мне быть-то? Прямой тебе расчет принять меня в пай... У меня весь инструмент налицо, скот. Мы такое дело завернем, небу будет жарко. — Сейчас и без того жарко... Второй месяц суховей дует, — съязвил Степанов. — На случай недорода у меня хлеб в запасе и две мельницы. Английская кумпания закупила мильенные партии, — доказывал Буянов. — Была бы денежка, будет и хлебушка... Иван понял, что этот упрямый гостечек снова пытается надуть его, явно посягая на богатство Синего Шихана. Предложение Буянова возмутило его. Продажу земли он считал теперь глупостью — вспоминать о ней не хотелось. Все посулы Буянова он резко и гордо отклонил. Только после выпитого вина и пельменей, немного подобрев, он согласился приехать в город посмотреть материалы и инструмент. Матвей Никитич пробовал ругаться, несколько раз принимался плакать, но Степанов был черств, как старый калач. Прежде чем вернуть двести рублей, он потребовал из рук в руки расписку, последний буяновский козырь на владение Синим Шиханом. Под конец беседы с прииска приехал управляющий Тарас Маркелович Суханов. Иван бросился ему навстречу, провел в горницу и усадил высокого, крепкого старика в позолоченное кресло. На своем веку этот седобородый золотоискатель повидал многое и не удивился ни раскрашенным павлинам, ни бильярдным шарам, ни шахматам из слоновой кости и прочим степановским покупкам. — Вот, Тарас Маркелыч, тот самый господин Буянов, который золотцем нашим хотел завладать, — знакомя Суханова с гостем, проговорил Иван. — Ну, что там у нас? Прибывает народ? — Прибывают люди, строятся... Что ж, очень приятно познакомиться, — поглядывая на свои пыльные сапоги, сказал Суханов и, повернувшись к Буянову, спросил: — Как вам удалось разузнать про здешние места? — Родитель мой давно открыл, — угрюмо ответил Буянов, разглядывая этого строгого, бородатого человека, который командовал теперь всем богатством. — На нашей-то казачьей земле, — вмешался Иван. — Вишь, какой открыватель нашелся!.. Охмурить хотел, вот и все. — Может, вы, господин Суханов, рассудите нас, — ухватился Матвей Никитич за управляющего, увидев в нем человека бывалого и делового. Ничего бы для тебя не пожалел, ежели бы дал ты разумный совет этому рыжему дураку, — обещающе говорили его раскосые глаза. — Поздно судить, господин Буянов. Мне дело ваше хорошо известно... Суханов вынул из кармана платок и вытер им морщинистую шею. Претензии Буянова были неосновательны, и говорить с ним было не о чем. Так Суханов и ответил Матвею Никитичу. Сейчас он приехал сообщить хозяину радостную весть, что вчера на Родниковской даче, как именовал управляющий участки, взяли столько подъемного золота, что пришлось работать круглые сутки. Такое богатство Тарас Маркелович сам видел впервые. При постороннем говорить об этом было нельзя. Согласие Ивана осмотреть материалы и инструменты Суханов одобрил и обещал сам приехать или же прислать знающего человека. Последние надежды Матвея Никитича рухнули. Оставалась одна Пелагея. Матвей Никитич, усталый и разбитый, влез на коня и направился улаживать дела с Пелагеей Даниловной. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Второй день Пелагея Даниловна Барышникова подолгу сидела в кабинете покойного мужа и слушала отчет нового бухгалтера. Цифры и факты, которые сообщал ей бухгалтер, заставляли ее то и дело пить валерьяновые капли. До появления в ее доме этого человека она дни и ночи скучала, терзалась ревностью и даже начала понемножку выпивать. Принятый несколько дней тому назад по рекомендательной записке дальней родственницы бухгалтер оказался весьма опытным. Покопавшись в конторских книгах и счетах, он пригласил ее в кабинет, где работал, и сразу же разогнал всю ее хандру. Худощавый, высокий, в очках, он колдовал над бумагами, словно чародей, и в сравнительно короткий срок изучил состояние дел лучше, чем сама хозяйка. Новый бухгалтер — это был Василий Михайлович Кондрашов, недавно вернувшийся из аула, где он вылечился от лихорадки и окреп, — нимало не интересуясь переживаниями хозяйки, откровенно и прямо заявил: — Должен вас огорчить, Пелагея Даниловна... Около вашего капитала некоторые личности порядочно руки греют... — Как это понимать, Василий Михайлыч? — с тревогой в голосе спросила Барышникова. Или совсем дура, или прикидывается, — подумал Василий Михайлович. — Понимать надо в том смысле, что вас порядочно обобрали... Ручки приложил небезызвестный вам Буянов... ну, который золото открыл... Пелагея Даниловна почувствовала, будто под ней задрожал пол. Всего она могла ожидать от Матвея Никитича, но только не этого. — Что вы такое говорите! — промолвила она в замешательстве. Верить словам бухгалтера не хотелось. Так или иначе, Матвея Никитича, несмотря на его коварство, она все же любила... — Говорю то, в чем убежден. Партия протухшего судака и сазана, как вам известно, была продана на золотой прииск английской компании. Есть рыбу рабочие отказались, даже небольшую забастовку устроили... Был составлен акт. Хевурд, управляющий, потребовал с вас неустойку и пригрозил судом. Чтобы замять скандал, вам пришлось уплатить неустойку... Если помните... — Четыре тыщи содрали, чего же тут не помнить... Да еще и скидку на брак подписала, едва отделалась, даже в газетах пропечатать хотели... — Пелагея Даниловна махнула толстой рукой. — При чем же все-таки тут Матвей Никитич? Он, помню, старался... — Да, он действительно постарался... Рыба была забракована вся, но порченой оказалась только половина. Неустойку вы заплатили за всю партию, а рыбу вернули... По вашей доверенности Матвей Никитич продал ее вторично уральским заводам по полной стоимости. Разницу в десять тысяч рублей положил себе в карман... а вам привез, как вы мне говорили, в подарок чернобурую лису за четвертную... — Неужто десять тыщ нажил? — застонав спросила Барышникова. — Примерно. Но это еще не все... На ту же самую рыбу, по уцененной стоимости, он вам выдал вексель сроком на один год, и должок до сего времени остается непогашенным. — Ну, это я с голубчика стребую, он у меня не выкрутится... — Мудрено, Пелагея Даниловна... Его дела, кажется, сильно пошатнулись. — Слыхала... Так ему и надо... Всем заведовал... как своим добром распоряжался. Пелагея Даниловна заплакала и выпила валерьянки. — При постройке мыловаренного завода, — продолжал Василий Михайлович, — господин Буянов одолжил у вас двадцать пять тысяч рублей под векселя. На бланках имеется гарантийная надпись: В случае неплатежеспособности векселедателя указанную сумму обязуется погасить заемщик, то есть владелец учтенных в банке векселей... Короче говоря, вы и расплатитесь. — Да я-то тут при чем? — предчувствуя неладное, удивленно спросила Пелагея Даниловна. — Ваше поручительство... Не следовало подписывать такую глупую гарантию. Через несколько дней наступает срок платежа, а у вашего Буянова нет денег. Зная, что он запутался, Хевурд, как главный пайщик, выкупит эти векселя с вашей гарантией, заставит Шульца опротестовать их и насчитает на вас столько штрафа и пени, что придется отдать ему всю рыбу с костями и снастями... — Вы меня, Василий Михайлыч, пугаете! — Не пугаю, а правду говорю. Буянов хотел открыть прииск, значит, для английской компании новый конкурент. Они готовы его живьем съесть и вас вместе с ним проглотят... — Что же мне делать? — Надо срочно повидаться с Буяновым. Пусть сам расхлебывает. — Да я ему, дьяволу, всю бороду по волосику выдергаю... Уж я ли его не привечивала! Я ли не доверяла!.. Так со мной поступить, так сироту несчастную обидеть! Тут Пелагея Даниловна не выдержала. Она заревела белугой и, замахав полными руками, сползла с кресла на ковер. Василий позвал прислугу. Купчиху снова напоили валерьянкой и уложили в постель. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Весть об открытии новых богатых золотых приисков произвела переполох на всем Южном Урале и дошла до Петербурга. Пайщиками многих золотопромышленных компаний Урала, в частности анонимных, состояли не только лица из высших придворных кругов, но и некоторые члены царского семейства. Подряженные Буяновым артели перешли к братьям Степановым, за ними хлынули и другие. О богатстве новых россыпей из уст в уста передавались легенды. Рабочие, приискатели, обслуживающий персонал, жестоко эксплуатируемые приисковыми компаниями, требовали улучшений условий, бастовали, огромными партиями бросали старых хозяев и шли искать фарт на новых местах. Четко налаженная работа по добыче золота нарушилась и грозила некоторым русским и заграничным компаниям большими убытками. К концу XIX века, в период становления империализма, бурно нарастал процесс увеличения золотых запасов в капиталистических странах. В обращении находилось большое количество валюты, что требовало огромного накопления золотых фондов. В Англии и Франции золото обращалось в массовом порядке. Этот золотой ручей в большей своей части тек из России, через промысловые компании: Лена Гольдфильдс в Сибири, Зарецк инглиш компани на Урале и другие. Помимо того, много было анонимных компаний, куда также привлекался английский и французский капитал. Выпуская мелкие акции, английские капиталисты вовлекали в свои операции мелкую буржуазию. Но мелкие акционеры практически лишены были возможности контролировать свое общество и влиять на его дела. В начале XX века капиталисты круто изменили политику. Жестоко стал вводиться золотой стандарт, началось сколачивание сокровищ, усиливались безналичные расчеты. Царское правительство, начиная с 1910 года, увеличило обращение золота, и оно широким потоком не только по импортным расчетам, но и через дворянских туристов-бездельников потекло за границу. Этому способствовало и увеличение добычи золота русскими промышленниками, открытие новых приисков, жестокая эксплуатация промысловых рабочих. К концу тринадцатого года Россия по золотым запасам стояла на втором месте в мире, а в Европе на первом. Однако тайными путями через меняльные лавки, через подставных лиц золото скупалось английскими, американскими и германскими агентами. Так, например, еще до войны золотоносный Амурский округ был разбит германскими специалистами на четырнадцать районов, заранее вырабатывалась и устанавливалась соответствующая проба. Достаточно было агенту узнать, из какой местности добыто золото, как он уже знал и его состав и цену. Агенты же английских компаний выменивали золото у русских промышленников и купцов на спирт, сделанный из русского хлеба, и на дешевые британские товары народного потребления. Такой лакомый кусок, как новые богатые золотые россыпи, не давал Хевурду покоя. Он рвал и метал. На приисках компании срочно пришлось повысить расценки на заработную плату, на подъемное золото, увеличить число праздничных дней, подумать об улучшении быта рабочих. Но и это не помогло. В течение двух месяцев прибыль компании уменьшилась наполовину. Слава братьев Степановых росла с каждым днем, они уже считались миллионерами. Условия работы на новых приисках были относительно выгодными. Первое время там отсутствовала горнополицейская стража, не было ни штрафов, ни той чудовищной кабалы, которая была у англичан и на Ленских приисках, у Белозерова. Рабочие Зарецк инглиш компани требовали расчета и уходили. Надо было срочно принимать какие-то меры. Под видом большого парадного обеда по случаю своего дня рождения Хевурд пригласил хозяев и управляющих золотыми приисками. Из Троицкого общества был вызван главный управляющий Горслей, высокий, худощавый англичанин со строгим, словно каменным лицом. Он сидел в гостиной рядом с Хевурдом, помешивая ложечкой в стакане, пил смесь чая, виски, сиропа и коньяка. Тут же, за длинным столом, присутствовали управляющий Тептярского общества, веселый и подвижный, с круглыми совиными глазами Терпель, представитель американской компании длинноносый Раснер в роговых очках, представители германских фирм Фитингоф, барон Земеринг и главный врач горной инспекции Бикгоф. Из русских приехали управляющий Кочкарского общества Роман Шерстобитов, из Миасса — Хлебников и Белов, и, наконец, знаменитый Авдей Иннокентьевич Доменов со своим совладельцем по анонимному обществу Эрдели. Грузный и бородатый Доменов едва умещался в большом кресле; поблескивая рыжими кабаньими глазками, тыча пальцем в плечо Шерстобитова, он говорил: — Ну кой черт мог думать, что тут у тебя под боком лежит богатство? Да и такое, рассказывают... что ушам своим не верю! Сам поеду, непременно... — Поезжай, Авдей Иннокентич, поезжай... — опрокидывая в широкий рот рюмку водки, напутствовал его Шерстобитов. — Там ведь в управляющих бывший твой дружок ходит, Тарас Суханов. — Брось! — Доменов рывком повернул голову и часто заморгал глазами. — Тараска — управляющий?.. Да он все дело с потрохами пропить может! — Как раз теперь капли в рот не берет. Зарок дал после того дела... — Да, дело было... Но с ним, однако, не раз бывали случаи... Неужто напрочь бросил? — Три дня тому назад я его навестил, — отвечал Шерстобитов. — Три года не пьет. И знаешь, что я тебе скажу, изменился старик, не узнать. Посмотрел на меня угрюмо, как раскольник, и говорит: Если ты, Ромка, вынюхивать приехал, скажу тебе напрямки: золота такого ты еще не видел... Я тоже не встречал... И если ты вздумаешь разбойничать или какой вокруг нашего дела плетень плести, мой характер и повадки ты знаешь. Я свое дело в обиду не дам, понял? — Что же ты там увидел? Может, испугался Тараса? — спросил Доменов. — А что можно у этого медведя увидеть? Приставил ко мне такие рожи, в нужник иду — и они за мной. Да что тебе говорить, ты его лучше меня знаешь. Прижмет он нас. — Это ты верно говоришь, — согласился Доменов, знавший Суханова еще по Сибири. — Фартовый человек. К нему и рабочие и все золотишники тянутся. У него, как у Моисея святого, своя правда. Кого-кого, а меня он всегда на заклание пустит... На другом конце стола, где сидели Хевурд, Горслей, Раснер и немцы, шел разговор о Буянове, о ценах на хлеб. — Просчитался Матвей Никитич солидно, — говорил Хевурд, краем уха прислушиваясь к разговору между Шерстобитовым и Доменовым. — Буяноф на такой дел не котится, — мотая седой головой, говорил Земеринг. — Пустой челофек. Шум потнималь, а толку — фу! Мокрый мука нам продафаль, книлой рыб... Рабочий сташка устраиваль, сколько нам убитка приносиль... Ефо нато тафно расорять... этот Буяноф... — А ведь сам, подлец, из мошенников, — наклонившись к уху Доменова, шептал Шерстобитов. — Знал, что покупает порченую муку, за дешевкой погнался, а сейчас, видите, что говорит, сквернавец... — У меня недавно был Гассавей, — повернув голову к Хевурду, неожиданно проговорил Горслей. — Он приехал из Англии и обследовал почти весь приленский край. — Это любопытно, — ответил Хевурд. Он давно слышал о деятельности известного эксперта по вопросам добычи золота Гассавея. — Он находит, что Ленские прииски по богатству золота уступают только Аляске. — Горный инженер Роклер это подтверждает и говорит, что Ленские прииски могут давать не менее семнадцати миллионов рублей прибыли, — заметил Раснер. — Наши компании должны самостоятельно вести разведывательные работы, — продолжал Горслей. — Надо давно было получить такое разрешение от русского правительства. Кто знает запасы русского золота? Сколько золота лежит в недрах приуральских гор и степей? Достаточно того, что русские открыли богатые россыпи, как мы уже бойкотированы, от нас бегут рабочие, устраивают забастовки, нам надо усиливать горнополицейскую стражу... Нам надо действовать, мистер Хевурд, действовать... Господин Доменов — это хитрец, — косясь на раскатисто хохотавшего Авдея Иннокентьевича, продолжал на английском языке Горслей. — Он пошлет своего человека в Петербург, тот проникнет во дворец, там найдутся советчики... — Господин Горслей, вы ведь владеете русским языком, — услышав свою фамилию, сказал Доменов. — Простите, мистер Доменов, я рассказывал нашему уважаемому хозяину одну историю, которая лучше звучит на родном языке, — надменно улыбнувшись, ответил Горслей. Доменов, сильно подвыпивший, начал уже входить в обычный раж. — Но в этой истории участвует моя персона. Ежели не ошибаюсь, я слышал свою фамилию... Может, я главное лицо в этой истории? — багровея, спросил он. Разговор притих. Все знали, что управляющий анонимного общества пользовался в округе большим влиянием. — Я прошу извинения, мистер Доменов, — желая сгладить неловкость, начал Хевурд. — Вы всеми у нас уважаемое лицо... Понимаете... мне трудно говорить по-русски... Мой друг говорил, что золотопромышленники плохо ведут разведки... Авторитет вашей компании и лично ваш, как справедливо заметил мистер Горслей, помогли бы нам поставить этот вопрос в высших сферах, где вас знают и ценят... Вы знаете, что всякое новое предприятие, входящее в сферу, в нашу сферу, я хочу сказать, неблагоприятно отражается на деловой жизни соседей... Я не против конкуренции, но вообразите себе, что будет, если братья Степановы развернут дело с еще более широким размахом. — А я ни капельки не сомневаюсь в этом, — тяжело засопел Доменов. — Управляющего прииском я знаю тридцать лет. За дело, где золотце светит тускло, Тарас Суханов не возьмется... А ежели уж он взялся, то, будьте покойны, к нему вся Сибирь придет работать... Он заведет такие порядки, что заморозит нас, как тараканов. Почему он с Ленских приисков ушел? Потому, что там главным управляющим стал Кешка Белозеров. А это два медведя в одной берлоге. Кешка — бывший конторщик, а Тарас — настоящий старатель, пол-Сибири и весь Урал исколесил. Пить любил, в трактирах горстями золото половым и девкам, швырял, а Белозеров за один золотник человека удавит или сам удавится... Говорят, Суханов пить бросил. Уж если верно бросил, то держись... Трезвый, он сам дороже золота, так знает дело, что сквозь землю все видит... Я считаю так: коли прозевали, пенять нечего... Все идет на пользу отечеству и его императорскому величеству... Надо искать новое. Россия-матушка велика, Урал богат; и платинка есть и камешки... У кого фарт, тот и найдет... Вот так я думаю, так и в Петербург отпишу... А пока разрешите за новое дело казаков Степановых бокал поднять, счастья им пожелать!.. За приумножение богатства русского, — неожиданно для всех закончил Доменов, сверля удивленных гостей маленькими, полупьяными глазками... Вот поди и узнай, что у Авдея на уме! — улыбаясь, подумал Шерстобитов. В душе он был рад, что Доменов угостил всех иноземцев такой горькой пилюлей... Вскоре гости разошлись. Хевурд теперь отчетливо понимал, что в этом вопросе на русских золотопромышленников полагаться нельзя. Надо действовать самостоятельно. Позвав слугу, он приказал подать в кабинет турецкого кофе и сигар. Туда же для беседы пригласил инженера Шпака. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ В кабинете Мартина Хевурда густо плавал сигарный дым. На маленьком столике стыла чашка кофе. Хевурд был в плохом настроении. Раздражали его и крупные неприятности в делах, и острый приступ ревматизма. Сегодня он получил сведения, что русские чиновники нащупали тайный канал, по которому золото утекало за границу. На афганской границе был задержан пограничным кордоном агент фирмы. Чтобы замять дело, пришлось порядочно раскошелиться... Не радовали Хевурда и вести из дому. Сын, офицер королевской армии, что-то натворил и просил выслать непомерно крупную сумму денег. Окончательно избаловался парень. Хорошо бы вызвать его в Россию и заняться им как следует. А тут еще два казака нашли золото и ощутительно пошатнули хорошо налаженные дела. Приходилось срочно принимать действенные меры. Мартин Хевурд любил риск, по обладал чувством благоразумия. В игре самое главное — не зарываться. Добыча золота, да еще в чужой стране, дело сложное, требующее большого опыта. Петр Эммануилович Шпак работал у Хевурда не больше полугода, но уже успел стать его особо доверенным лицом. В Зарецк инглиш компани он перешел из анонимной компании. Это был молодой, лет под тридцать, русоволосый, с добрейшими голубыми глазами человек, полунемец-полушвед, сын разорившегося дворянина, образованный и воспитанный, сводивший с ума провинциальных купчих и их дочерей. Шпак в совершенстве знал несколько языков и все марки заграничных вин. Как и почему он попал в Оренбургский край, знал только один Хевурд, пользовавшийся его услугами, еще когда Шпак служил в анонимной компании... Шпак сел против мистера Хевурда и почтительно стал его слушать. Разговор шел в присутствии вызванного Хевурдом бухгалтера. — Нам придется расстаться, господин Шпак, — сухо заявил Хевурд и, выразительно посмотрев на бухгалтера, добавил: — Срочно приготовьте господину Шпаку полный расчет... Через полчаса принесите мне на подпись. Мартин Хевурд посмотрел на часы, давая бухгалтеру понять, что он может идти. Тот, поклонившись, удалился. — Я думаю сэр, что вы должны все-таки объяснить, — удивленно и робко начал Шпак. — Увольняю я вас потому, что весьма ценю ваши заслуги перед компанией, — ответил Хевурд, бережно, чтобы не стряхнуть пепел, поднося к губам сигару. — Странное объяснение, мистер Хевурд, — пожав плечами, проговорил Шпак. — Да, это именно так. В доказательство моей искренности я приготовил вам чек... Прошу принять... Я решил, что вы должны использовать ваше большое дарование на другом, более полезном поприще... Прищурив под очками острые глаза, Хевурд с удовольствием любовался растерянностью инженера. Выслушав похвалу и получив тут же чек на тысячу рублей, Петр Эммануилович совсем был сбит с толку. Хевурд жестом руки остановил его. — К черту всякие церемонии! Надо учиться у русских. Вы слышали, как сказал Авдей Доменов, ваш бывший начальник? Будем говорить прямо и просто. Вы образованный человек, что представляет редкость в этом захолустье. Вы пойдете в жизни очень далеко. Это я вам говорю, старый английский консерватор. Я взял над вами шефство, хочу помочь до конца, как помог уйти от неприятности в том обществе, где вы отлично работали и немножко ошиблись... Это свойственно молодому человеку... Я вам советую попытать счастье на новом прииске. Доменов — старый плут, ему можно верить. Дело Степановых должно принять широкий размах. Туда потребуются опытные инженеры. Вы отлично знаете золотую промышленность Урала, ее теперешнее состояние. Там узнаете еще больше. Эти два братца Степановы — настоящие варвары. Вы будете учить их, как надо добывать золото, и сами получите немалую пользу. Я думаю, что вы поступили бы очень глупо, если бы не воспользовались моим дружеским советом. Вы меня понимаете, Петр Эммануилович? — Отлично понимаю, сэр... Внезапное чувство радости пригвоздило Шпака к креслу. Ясно было, что он не только не увольнялся, а становился особенно близким и нужным лицом для Хевурда. Вся история с освобождением его из английской компании будет фикцией. Он знал своего хозяина не хуже самого себя. Не такой уж мистер Хевурд добросердечный простак, чтобы выбросить на ветер чек на тысячу рублей. Он заставит их отработать... Но Шпак никакой работы не боялся, бывали у него дела потрудней и поопасней... Не он ли скупал вольноприносимое золото в других компаниях и по указанию Хевурда переправлял его через афганскую границу? Это была работа посерьезней, чем быть инженером у полуграмотных казаков, обалдевших от богатства. Тут, как понимал Шпак, была реальная возможность обеспечить себя на всю жизнь. Петр Эммануилович сунул чек в карман и рассыпался в благодарностях. — Разумеется, мои пожелания заслуживают вашей благодарности, но пошлем все это к черту, — продолжал Хевурд, — закончим деловой разговор. Послушайте мой совет. С чего вам следует начинать? Я думаю, на первое время вы возьмете в свои руки все исследовательские работы... Вам, как инженеру, любопытно будет знать, что представляют из себя россыпи Синего Шихана. Вокруг этого дела поднимают большой шум. Откровенно говоря, мне, как деловому человеку, очень важно иметь представление о конъюнктуре этого района. Откровенно говоря, тебе хочется прибрать его к рукам, — подумал Шпак, слушая наставления хозяина с большим вниманием. — Это мне нужно знать как предпринимателю, чтобы быть в курсе всех событий, — твердо подчеркнул Хевурд. — Я уверен, что по старой дружбе вы не лишите меня такой информации, дорогой Петр Эммануилович. — Я, сэр, высоко ценю ваше расположение и доверие и всегда готов быть покорным слугой... Можете располагать мной, как вам будет угодно. Шпак низко склонил голову. Сделка была заключена. На следующий день Шпак снял лучшую комнату в номерах Коробкова, где останавливались купцы и прасолы. Теперь предстояло обдумать, каким путем получить место инженера на Синем Шихане. Но тут ему помог случай. В город неожиданно прикатил на вороных рысаках сам Митька Степанов. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Больше месяца Олимпиада Лучевникова наслаждалась горячей вдовьей любовью. Митька чувствовал себя полновластным хозяином в ее доме, блаженствовал, приносил подарки, устраивал пиры, но о дальнейших их отношениях пока не задумывался. Скоро Олимпиада почувствовала, что такая легкомысленная связь к добру не приведет: в один прекрасный день все откроется, пойдут сплетни... и, очевидно, они уже и шли, только пока шепотком. Надо было что-то предпринять и решить... Однажды вечерком Митька застал свою возлюбленную в полном расстройстве. Олимпиада, скрестив руки, сидела за столом, на его приветствие не только не ответила, но даже не кивнула головой. А когда он полез, как обычно, целоваться, резко оттолкнула его со словами: — Калиткой ошиблись, Митрий Александрыч... — Это как понимать? — озадаченно спросил Митька. — Так и понимай, как сказано... — Да скажи по-человечески! А то калитка какая-то! В твою калитку взошел... Что еще за ферты? — А ты и в другую заходил... Вот туда бы и шел, — тихо проговорила Олимпиада и опустила голову. — Куда? В какую такую? Вот придумала! Что ты, Липа! — К Маринке Лигостаевой, вот куда! — К Маринке?.. Ну, ты ефти подковырки брось, — мрачно и обиженно заявил Митька. Ему неприятно было вспоминать свое неудачное сватовство, о котором, правда, мало кто знал. Олимпиаде он рассказал об этом в тот же вечер. — К одной сватаешься, а к другой ночевать ходишь!.. Что я тебе, потаскушка какая? — со злостью, сквозь слезы, проговорила Олимпиада. — Вот тебе и раз! — воскликнул Митька. — Да разве я когда-нибудь так думал? — Ты, может, и не думал, а люди думают. — А им какое дело... — Значит, хочешь, чтобы меня на всю станицу срамили? Нет, Митя, больше этого не будет, — тихим, убитым голосом проговорила Олимпиада, приглаживая ладонью гладко зачесанные волосы. В этот вечер, готовясь к решительному разговору. Олимпиада нарядилась во все новое и самое лучшее и была необыкновенно хороша. Парень переживал сильный порыв увлечения. Для него потерять Олимпиаду казалось не только невозможным, но и противоестественным. — Что не будет? Что ты такое говоришь? — спрашивал он возбужденно. — Не будет больше того, что было... Мне на улицу показаться совестно... Вон Агашка Япишкина сегодня сказала такие слова... — Олимпиада закрыла лицо руками и заплакала. — Если бы ты хоть капельку любил, то сделал бы, как все добрые люди... Думаешь, мне нужны твои подарки? Все отдам, верну назад... Я не такая... Уронив на стол голову, она плакала уже по-настоящему, проклиная свою горькую вдовью долю, вспоминая погибшего в японскую войну мужа и свою первую любовь. Прожили они тогда с мужем два месяца; потом его взяли в лагеря, а оттуда в Маньчжурию. — Ну что ты, Липушка, что ты! Да я за тебя жисти могу порешиться! — растерянно повторял Митька и сам едва не расплакался. Он присел рядом, обнял ее и продолжал говорить всякие нелепые, но искренние и любовные слова. Но Липочку эти слова устраивали мало, она требовала доказательств в виде вмешательства отца Николая Сейфуллина. Митька сначала на все соглашался, но потом, вспомнив мамашу и родственничков, крепко задумался. Горячо лаская притихшую Олимпиаду, думал о том, как ему поступить? Знал, что много будет разговоров и перетолков. Женился на вдове, да еще старше себя годами, словно в станице девушек не было... А мать приказала Ивану подыскать для Митьки купчиху с капиталом. Присмотрели на Ярташкинских хуторах дочь прасола Батурина. Митька ни разу ее не видел; говорят, чернющая, как цыганка... Зачем ему такая? Да и как же он может оставить свою Липушку?.. Прижимаясь к вдовушке, Митька горел и забывал все на свете... Задернув занавески и потушив лампу, Олимпиада прилегла на кровать. Рядом робко притулился и Митька. — Ты не липни... все равно ничего не будет; а если любишь, так сам знаешь, как надо поступить, — поглаживая рыжие Митькины волосы, говорила она. — А ты думаешь, не поступлю? Начихать мне на всех! — бодрился Митька. — Ивашка мне перечить не будет. В горенку вползала теплая июньская ночь. За окном мигали звезды, они обрумянивали кусты сирени в палисаднике. Избушка Олимпиады стояла на самом краю станицы, неподалеку от оврага. Дальше начиналась луговая поляна, отведенная казаками под выгон. Сейчас там паслись в ночном рабочие лошади и быки. На разные мотивы звенели колокольчики и медные боталы. Станица окуталась сонной тишиной, даже собаки лаяли лениво и неохотно. Только пес Спиридона Лучевникова вдруг протяжно взвыл и залаял яростным, хриплым лаем. На улице по пыльной, высохшей земле протопал копытами чей-то конь и замер у самых окон избушки. Митька услышал, как всадник спрыгнул с коня, скрипнул ременным поводом, захлестывая его за загородку палисадника. Потом хлопнула калитка, и кто-то, шурша травой, подошел и остановился у открытого окна. — Кто это? — прижимаясь к Митьке теплым дрожащим телом, шепотом спросила Олимпиада. — Откудова я знаю? — отозвался Митька. — Может, твой хахаль какой... — Тоже скажешь!.. — Олимпиада толкнула его локтем в бок и тихо добавила: — Встань да погляди. Я боюсь, Митя... — У тя топора какого близко нету? — Что ты, Митя! — Я ефтих наездников быстро отучу, — храбрился Митька. — Митрий, ты здеся? — раздался за окном знакомый басок... В горенке повисла тишина. Слышно было, как гундосили комары и часто колотилось Олимпиадино сердечко. — Иван... брательник! — прошептал Митька, вынимая руку, на которой покоилась голова его подружки. — Срам-то какой, батюшки мои! Олимпиада чувствовала, как горячая кровь приливала к ее лицу. Отвернувшись, она стыдливо натянула на ноги подол белой ночной сорочки, закрыла голову подушкой и свернулась клубочком. — Откликнись, что ли? Ить знаю, что ты здеся, — чиркая спичку, проговорил Иван. — Ну, здеся... Чего тебя принесло, — мрачно откликнулся Митька. — Выдь-ка на час, поговорить надо. — Дня тебе мало, приперся... Али беда какая стряслась? — ворчал Митька, проклиная старшего брата и его взбалмошный характер. Житья теперь не даст, — соображал он. — Выдь, тебе говорят! А то сам зайду и таких плетюганов дам, почешешься... — Иди, Митя, иди ради истинного бога! Ох, стыдобушка моя! — со страхом, боясь скандала, прошептала Олимпиада. Нащупав в темноте висевшую на стуле верхнюю одежду, Митька, недовольно посапывая носом, обдумывая свою тайную думу, торопливо оделся и вышел на улицу. По дороге, ведя коня в поводу, Иван назидательно говорил младшему брату: — Его, дурака, женить собираются, а он по вдовушкам шаманается. — А тебя что, завидки берут? — огрызнулся Митька. — Как потом жене-то в глаза смотреть будешь? Думаешь, не узнает? — Глазами буду глядеть. Говори, чего встревожил? — В нашем теперешнем положении надо тебе, дураку, серьезность иметь, а ты баранки на веревочке таскаешь к Липке Лучевниковой! — Перестань комедианничать. Тоже, подумаешь, замаялся... — Дело говорю дураку и добра желаю! — Не надо твоего добра, своего девать некуда... — Тебе старший брат говорит. Не перечь! — Ох же и надоел!.. Скажешь, зачем позвал, а то назад вернусь, — заявил Митька, укорачивая шаг. — Мать ночи не спит! Ты ефти шашни с Липкой брось, всурьез говорю, — отрезал Иван, подбадривая поводом устало шагающую позади лошадь. Он только что приехал с прииска. Увидев, что мать ругается и плачет, поехал разыскивать брата. — И не подумаю, — упрямо проговорил Митька. — Может, я с ней под венец желаю встать? Ты, Иван, Липу не тронь! Сам я завязал узелок, сам и развяжу... А ту чернявенькую цыганку, ежели хочешь, сам бери, мне не нужна... — У тебя башка трухой набита... — Брось меня срамить! Ты что в самом деле? А то, ей-богу, схвачу камень и трахну куда попало! Сколько дней в грязище копался, сколько золота накопал, и опять я дурак. Да что на самом деле!.. Не миновать бы драки, но Иван, видя, что он переборщил, быстро переменил тон: — Да ить у меня душа за тебя болит! Не хочешь Батурину? Ну и шут с ней! С нашим-то капиталом княгиню можно высватать!.. Ну чем тебя эта приворожила? Лицом и фигурой видная? — И лицом и всем берет... Эх, Иван, ничегошеньки ты не знаешь... — Митька сдвинул на затылок фуражку и тяжело вздохнул. — Мне теперь хоть раскнягиня будь, я с той буду жить, а об ефтой думать али бегать к ней... Наперед знаю... — Ну, уж оставь, брат... Чтобы мы, Степановы, полюбовниц завели? Срамно, брат! Иван, чувствуя фальшь в своих словах, замолчал. Уже дома Митька за бутылкой вина напомнил ему: — Значит, в князья хочешь меня определить? Интересно... Князь Митрий Лександрович Степанов! Вот история, а? Вчерась кизяки на станке делал, а седни князь... Подать ишо вина, князь велит! — Митька напыщенно выпятил грудь и взъерошил рыжие волосы. В конечном счете все свелось к шуткам. Братья похохотали от радостного ощущения великой силы богатства и легли спать. А утром, позавтракав, подседлали коней и поехали на прииск, чтобы участвовать при крупном съеме золота на Родниковской даче. Там Тарас Суханов творил чудеса. Золото брали пудами. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ После разговора за бутылкой вина братья как будто примирились, но Митька понимал, что уломать родственников на его свадьбу с Олимпиадой будет трудно. А Митька уже не мог отказаться от Олимпиады. Не мог он забыть ее горячие ласки. Однажды Митька уже заявил матери о своем намерении жениться на Олимпиаде. В доме поднялся такой ералаш, что хоть хватай веревку и лезь в петлю. Мать за икону — и проклинать. Сноха Аришка — нос кверху, о невестке слышать не хочет, разделом хозяйства грозит, и Иван на ее руку тянет. Все произошло накануне престольного праздника. Иван предложил поехать на Ярташкинские хутора невесту смотреть, а Митька уперся. Пришел на конюшню к Микешке, сел на ларь и чуть не со слезами: — Что мне делать, Микешка? — Ежели такое дело, — выслушав его, заговорил Микешка, — я бы на твоем месте разом все прикончил... — Как прикончить, научи! — попросил Митька. — Пошел бы к отцу Николаю, договорился... и темной ночкой обвенчался... Что у тебя, денег нет?.. Заплатишь хорошенько... — Ну, положим, есть у меня полсотни рублев... А больше Ивашка не даст... — Какой же ты тогда хозяин?.. На золоте сидишь, а в кармане полушка, — сказал Микешка, не подозревая, какого жаркого огонька он подбросил в Митькино сердце. — Я покажу, кто здеся хозяин, — пригрозил Митька. Вечером он незаметно пробрался в дом попа. Отец Николай собирался спать. В длинной ночной рубахе стоял перед зеркалом и расчесывал густую с проседью бороду. Из другой комнаты выглянула черноволосая, с насмешливыми, такими же круглыми, как у отца, глазами девочка и с дерзким любопытством осмотрела голубой Митькин чекмень и рыжие кудри. — Лидуха-галчонок, кшы спать, — увидев в зеркало ее улыбающееся личико, сказал отец Николай. И правда, на галчонка смахивает, — подумал Митька. Он надул щеки. Девочка потешно сморщила нос и, показав забавному гостю язычок, шмыгнула за дверь. Это развеселило Митьку. Разумеется, в то время никому и в голову не могло прийти, что из этой девочки впоследствии выйдет известная русская писательница. — Я к вам по делу, отец Николай, — откашливаясь в кулак, проговорил Митька. — Что за дело в такой поздний час? — Мне обвенчаться надо, да так... ну, как говорится, и все такое. — В добрый час, хоть завтра, — зевая, ответил отец Николай. — Тут такое дело, украдкой надо. — Митька сбивчиво рассказал всю свою историю. — Не годится без согласия-то родителей. — А ежели, скажем, она в положении? — соврал Митька. — Как же я могу дите свое оставить? — Это, брат, похвально. Ничего не могу сказать... Значит, дурак Ванька на золоте помешался?.. А с матерью я потом сам поговорю... Приходите... Совет да любовь... Только жить где будете? — Строиться начну, а покамест у ней поживем. Спать Митька в эту ночь пришел на сеновал. — Завтра, Микифор, чтобы лошади чуть свет дома были. Далеко поедем... Как моргну, в один момент запрягай, — приказал Митька, перед тем как улечься на кошме. — Куды поедем, Митрий Лександрыч? — спросил Микешка. — На кудыкину гору. Спи... Ежели кто придет меня будить, гони всех к черту... Скажи, ни в какую церкву я не пойду, слышишь? — Слышу. Утром, когда все ушли в церковь, Митька слез с сеновала и приказал Микешке выводить лошадей. Сам он несколько раз подходил к каменному амбару, трогал огромный висячий замок. Остановившись посреди двора, о чем-то задумался. — Может, скажешь, куда поедем-то? — не удержавшись, спросил Микешка. — Делай, что тебе говорят... Где у нас железный лом? — Вон под навесом стоит... Да зачем он тебе понадобился? — не унимался Микешка, дивясь лихорадочной возбужденности молодого хозяина. Митька бросился под навес, схватил тяжелый лом, подойдя к Микешке, глядя на него шалыми, налитыми кровью глазами, задыхаясь, проговорил: — Ежели ты каждый раз будешь меня спрашивать, куды да зачем, то сейчас же вались к чертовой бабушке! Понял? Чтобы духу твоего тут не было! И вообще, покороче держи язык!.. Мне нужен кучер, как коршун, раз — и в небе! А ты тары-бары растабариваешь! Навоз ты конский, а не кучер! Запрягай живо! — Да мне-то што? Я с моим удовольствием, — растерянно пробормотал Микешка и тут же подумал: А ведь настоящий хозяин, едрена корень. Чего это он так взбесился? — Только не суетись и не юли. Подкатывай тарантас к анбару. Смотри, в другой раз две обедни служить не буду, — с угрозой добавил Митька и чертом посмотрел на кучера. Сам подошел к амбарной двери, оттолкнув ногой ласкавшегося желтого волкодава, привязанного на длинной цепи, сунул конец лома в дужку замка. Старые ржавые петли заскрежетали, не выдержали. Бросив пристегивать постромки, Микешка стоял с разинутым ртом. Што ж он это задумал, шалопутный? — думал кучер, испуганно посматривая на Митьку. Тот уже вышел из амбара и торопливо надевал на плечо старую шашку. Подманив к себе Микешку, тихим, но твердым голосом сказал: — Ежели кому про мое дело пикнешь, голову вот этой шашкой снесу, понял? Подкатывай к дверям... Через минуту они выкатили из амбара два тяжелых бочонка, сделанных из мореного дуба, положили в пароконную бричку и закрыли пологом. — Что это здесь такое, Митрий? — снова сорвалось у Микешки с языка. — Еще раз спросишь, ей-богу, полосну клинком по шее... Что за человек! — Да так с тобой можно в Сибирь угодить, — краснея от натуги и волнения, проговорил Микешка. — Ежели ты трус, то иди к... — Ну, нащет труса ты, хозяин, полегше... Да делай что хошь! Поехали, что ли? — берясь за вожжи, спросил Микешка. — Валяй. Когда выехали, Митька глухо приказал: — Гони степью, минуя Ярташкинские хутора. В город поедем. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Возвратившись из церкви, Иван Степанов в ожидании, пока соберут на стол, вышел во двор и по прирычке бросил взгляд на амбар, но ничего подозрительного не заметил. Пристроенный Митькой замок висел на месте. Сейфа у Степановых не было, золото они хранили в бочонках. Каждый день Иван собирался перенести бочонки в горницу, в подпол. Но там не было запора, ключ же от амбара он носил всегда с собой. Поэтому хватились только к вечеру, когда Аришка, растолкав пьяного Ивана, попросила ключи. Ей потребовалась мука. Погоня во главе с Иваном выехала ночью и помчалась по большому шляху. Задержаться пришлось потому, что лошади были угнаны в ночное. Кроме того, по станице прошел слух, будто Митька сбежал вместе с Олимпиадой Лучевниковой. Слух этот распустила работница отца Николая, случайно услышавшая накануне Митькин разговор с попом. Иван, сев на коня, сначала поскакал к вдове. Застав ее дома, он изругал ни в чем не повинную Олимпиаду и осрамил на всю станицу. Тем временем Митька проехал на крепких, выносливых конях больше ста верст. Еще засветло он был в городе. Последнее время он часто ездил туда с управляющим Сухановым закупать материалы, инструменты, нанимать рабочих. Поэтому Митька знал в городе несколько постоялых дворов. В одном из них он и остановился. Передав Микешке шашку, велел ему сидеть в тарантасе и никуда не отлучаться, а сам, почистив одежду от дорожной пыли, отправился в ближайший трактир. В этом заведении он бывал вместе с Сухановым и наблюдал, как решались за расстегаями многочисленные коммерческие дела. Здесь же сбывалось тайно привезенное из степей золото. Его скупали сам трактирщик и специальные люди. Но это были подставные лица. В действительности же главным скупщиком была, как поведал Митьке в свое время Тарас Маркелович Суханов, иностранная компания, возглавляемая Хевурдом. В трактире было малолюдно и тихо. Минуя встрепенувшихся официантов, Митька подошел к буфетчику и небрежно кинул на стойку золотой червонец. Он уже прежде приметил, что так всегда делали приходившие сюда щеголи. На Митьке была казачья одежда: широкие брюки с голубыми лампасами, заправленные в лакированные сапоги, узкий ремешок с золотым набором на шелковой сиреневой рубахе. Все это шло к его высокой статной фигуре и давало повод думать, что приехал сынок богатого казачьего атамана или прасола. — Что прикажете? — почтительно склонив голову, спросил буфетчик. — Не угодно ли за столик? — Красного вина налей, — ответил Митька, косясь на молодого человека с усиками, евшего с ложечки за ближайшим к буфету столиком пышный бисквит. — Бутылочку прикажете? Стаканчик? И еще что? — ворковал буфетчик сладким голосом. — Давай бутылку и вон этова, что тот, в черном пиджаке, ест. — Митька указал пальцем в направлении посетителя, евшего бисквит, и вдруг неожиданно спросил улыбнувшегося буфетчика: — Слушай, приятель, а ты, случаем, не знаешь, где тут англичанин Хеворд проживает, а? — Господин Хевурд? — вежливо поправил буфетчик. — Можно показать... Вы что, приезжий? Господин в черном пиджаке при этих словах положил на стол чайную ложечку и повернул голову в сторону казака. — Да, только что приехал, — ответил Митька. — Если угодно, простите... я не знаю, с кем имею честь, — продолжал буфетчик. — Я Степанов... с Синего Шихану... с прииска... В прошлый наезд он почувствовал, что слова Синий Шихан имеют прямо-таки магическую силу. Продавцы, услышав, кто покупатель, бросались показывать и упаковывать товары как угорелые. Митьку и Суханова тащили в особые помещения, угощали вином, чаем. И сейчас кушавший за столом молодой человек так быстро вскочил, словно сидел на остром шиле. — Прошу прощения, — степенно подойдя к Митьке, проговорил посетитель. — Очень рад слышать вашу фамилию и желал бы с вами познакомиться... Я близко знаком с господином Хевурдом... Не угодно ли к столу? — Спасибо, — немного опешив, промямлил Митька. — А кто вы такой будете? Тоись, с кем имею честь? — подделываясь под тон буфетчика, спросил он грубоватым голосом. — Инженер Петр Эммануилович Шпак. Я служил у господина Хевурда и недавно получил, как говорится, отставку. — По золотому, значит, делу? Митька оглядел инженера с ног до головы. — Совершенно верно. Я геолог, исследователь. Чрезвычайно рад знакомству. Простите, не знаю вашего имени и отчества. — Димитрий Лександрыч. Будем знакомы. Степанов добродушно улыбнулся и протянул Шпаку руку. Ему сразу понравился этот вежливый господин, да еще инженер по золотому делу, и к тому же хорошо знающий англичанина Хевурда. Митька принял приглашение и сел за столик. Петр Эммануилович умело и с большим тактом выбирал вина и закуску, по каждому случаю советовался с новым знакомым. Однако Митька, плохо разбиравшийся в гастрономических тонкостях, просто сказал: — Пусть дают, что у них тут есть... Только выпивать я буду мало... У меня серьезное дело. Самого англичанина Хевурда повидать надо. — А вы, Дмитрий Александрович, не беспокойтесь... Это я могу устроить... С господином Хевурдом вы познакомитесь завтра. — Да нет, зачем завтра!.. Мне он сегодня нужен. Ежели можно, я очень буду просить вас... Никакой оттяжки дело не терпит. Понимаете? Шпак минуту соображал, каким путем узнать у этого степного богача причину такой спешки. Мне везет, черт побери, — мелькнула в голове ликующая мысль. Но он чувствовал, что надо быть весьма осторожным и не испортить впечатления, которое он произвел на богача. — Я отлично понимаю вас, господин Степанов. Бывают такие дела, что и минуты нельзя помедлить... Но не знаю, дома ли сегодня господин Хевурд и сможет ли он вас принять... — Ежели дома, то сможет. Это такое дело... я думаю, он не откажется. Вы только покажите, где он живет, а я сам зайду, — после двух рюмок вина заявил Митька. — Разумеется, я не вправе спрашивать, почему вам так спешно нужно иметь свидание с господином Хевурдом. Коммерческая тайна — залог делового благополучия... — Правильно, Петр Эммануилыч... Да я и не люблю, когда меня расспрашивают. Лучше потом сам расскажу, ежели будет нужно. Этот степной волчонок хоть и дик, но хитер, — подумал Шпак. Шпак еще не подозревал, что волчонок сам лезет очертя голову прямо в пасть тигру. Почувствовав властную силу золота, он одним махом, без особых раздумий, решил избавиться от рабской семейной зависимости и зажить самостоятельно. Он не жалел денег, ибо знал, что на Синем Шихане желтого песка хватит на долгие годы, благо сам он теперь не пачкал рук в грязной воде. — Вы меня пока ни о чем не расспрашивайте. Если хотите, то приезжайте к нам. Я покажу вам кое-что, — потягивая из стаканчика вино, продолжал Митька. — Мне сейчас этот англичанин во как нужен! — проводя ребром ладони по шее, закончил он. — Знаете что, Дмитрий Александрович... Я здесь живу, в гостинице... Может быть, зайдете ко мне в номер, и закуску можно туда потребовать. Вы там отдохнете, а я наведу справки о Хевурде, — предложил Шпак. Немного подумав, Митька согласился и вместе с любезным хозяином поднялся наверх. Двухкомнатный номер с мягкой, обитой бархатом мебелью поразил его. После грязных постоялых дворов, где он останавливался с Сухановым, он очутился в чистой, уютной комнате, в которой пахло цветами и было прохладно. Вот бы мне так зажить, — подумал он и, вспомнив о бочонках с золотом, спросил: — Сколько стоит такая квартера? — Два рубля в сутки, — ответил Шпак, удивляясь Митькиной наивности. — А ить совсем пустяки... А наш управляющий черт его знает на каком-то вонючем постоялом дворе останавливается, а тут два рублишки за такие партаменты!.. Митька уже совсем забыл, что несколько месяцев назад он получал от матери целковый только в большие праздники и считал это за великое богатство. — Ежели целый дом купить вот с такой мебелью, сколько будет стоить? — Смотря какой дом, Дмитрий Александрович. Приличный особняк, в десять — двенадцать комнат, можно приобрести за двадцать тысяч рублей. Вас это интересует? — А как же! — Жилой или для коммерческих целей? — Вот именно, семейно жить... Ну, об ефтом деле можно будет особо покалякать, а сейчас, пожалуйста, узнайте про англичанина. Он очень богатый человек али как? Наличность у него есть? — Насчет наличности не знаю... Но вообще господин Хевурд имеет солидный капитал. Могу позднее подробно вас познакомить с делами Зарецк инглиш компани. А теперь разрешите попытаться выполнить вашу просьбу. Располагайтесь как дома. Артельский парень, — подумал Митька, когда Шпак ушел. — Видать, обходительный, образованность имеет... Денежки, наверное, водятся, как барин живет... А что, на самом деле, купить тут дом, привезти Олимпиаду и зажить по-господски. От Ивашки отделиться, половинную долю потребовать. Черт с ним, с Синим Шиханом! Пусть там Тарас Суханов песок моет. Иногда можно и наезжать самому, чтобы Ивашке кулаком пригрозить. Пусть не забывает, кто нашел золото, да не вздумает мошенничать... — А то, дурак, землю продал и двести рублев прикарманить хотел, идиёт! — меряя шагами комнату, вслух выругался Митька. Возбуждение продолжало расти, усилилась злоба и на брата, и в особенности на вздорную, курносую свояченицу. Но неприятен и тягостен был и свой поступок. Точно вор, сломал замок и увез бочонки. — Все буду делать вам назло, шалопутные... И дом куплю, и на Липке женюсь, — успокаивал себя Митька. — Я еще вам покажу, язви вас в душу! Вошел коридорный и предложил самовар. — Пшел к чертям! Чего лезешь, когда тебя не спрашивали! — сердито крикнул Митька и ощетинился, как рыжий кот. Коридорный, пятясь задом, бесшумно исчез. Степанов подошел к окну и отдернул штору. По улице, поднимая пыль, протрусили два киргиза на мохноногих, саврасых лошадках, промчался рысак, запряженный в черную лакированную коляску. Неподалеку в саду заиграл духовой оркестр. Медные трубы гудели протяжно и нудно. Они нагнали на Митьку тоску. На тротуаре, прямо напротив окна номера, раздался густой, хрипловатый бас, громкое чертыхание и звонкий женский смех. Митька высунулся из окна. Мимо окон медленно шла высокая в белом платье девушка в соломенной широкополой шляпе, со свернутым в руках зонтиком. На шаг позади грузно двигались двое мужчин: один — чернобородый, в длинном коричневом пиджаке, другой — огромного роста, с отвислым животом под широкой чесучовой пижамой с массивной позолоченной палкой, которой он яростно размахивал в воздухе. Часто он, останавливаясь, стучал по тротуару и кого-то бранил. Белокурая миловидная девушка оборачивалась, лукаво щуря чистые голубые глаза, закидывая назад красивую голову, весело и задорно смеялась. Толстый мужчина был Авдей Иннокентьевич Доменов, чернобородый — Роман Шерстобитов, а девушка, привлекшая Митькино внимание своим беззаботным весельем, — дочь Авдея Иннокентьевича Марфа. — Супостат этот всех наших приисковых модниц с ума свел... А потом вижу, сукин сын... — Папа! — предупреждающе крикнула девушка и топнула ножкой в синем башмаке. — А ты ступай вперед и не слушай, — отмахнулся Доменов. — Вижу, лиходей на Марфушку взгляд кидает, в дом зачастил. Тэ-экс, думаю... Рожа-то у тебя смазливая, на фортепьянах брянчишь, а вот как ты работать, не знаю, будешь... Проследил, вижу, парень дошлый... Ну, а ежели бабенки на него зарятся, так это не в диковинку, усики там и прочее... Мужчина казовый... Наблюдаю за ним дальше, специальных людишек поставил. Знаю, что инженер наш в меняльную лавку захаживает, золотишком промышляет... Хотел его выпороть да в дальнюю дорожку на Бодайбо направить, смотрю, дочь заступается, другие тоже... Ну взял да и прогнал... О ком это они? — подумал Митька. Выйдя из гостиницы, Шпак столкнулся на улице с Доменовым. Хотел было перебежать на другую сторону, но Доменов его окликнул. Пришлось остановиться и выслушивать от этого самодура разные дерзости. Особенно неприятно Шпаку было встречаться с его дочерью, на которой Шпак едва не женился. Начитавшись романов, впечатлительная Марфа с первой же встречи заинтересовалась им. Петр Эммануилович только того и хотел. Невеста была красивая и богатая... Но ему не повезло. Выгнал его тогда Авдей Иннокентьевич с позором. Хорошо, что Хевурд заступился. Сейчас Доменов, остановив Шпака, как ни в чем не бывало поздоровался, играя заплывшими глазками, спросил: — Чем теперь, Петр Эммануилович, промышляете? — Пока ничем, Авдей Иннокентьевич, — сдержанно кланяясь поодаль стоявшей Марфе, ответил Шпак. Девушка наклонила головку и торопливо стала застегивать у зонтика замок. Роман Шерстобитов, покуривая длинную папиросу, что-то тихо ей говорил и на Шпака, с которым почти не был знаком, не обращал внимания. — Значит, не у дел? Тэ-экс, — разглаживая расчесанную на обе стороны пышную бороду, сказал Доменов. — А где Степанов с Шихана? У кого он остановился? — Кажется, на постоялом дворе, — замялся Шпак. Ему вовсе не хотелось, чтобы Митька встретился с этим степным владыкой. Доменов не только занимался добычей золота, но и торговал скотом и имел винокуренный и конный заводы. — Не финти, Петр Эммануилович, — грубо отрезал Доменов. Помолчав, решительно добавил: — Разыщи его и приведи ко мне. Ежели обиду помнишь, так сам виноват... Больно тогда скоро чужую шапку начал на свою голову напяливать, а башка-то мала оказалась... Подрасти малость. Умен будешь, мешать не стану... Иди, да просьбу мою не забудь, — почти с угрозой закончил Доменов. От этих слов Шпака даже в пот бросило. Надо было поторопиться и обо всем доложить Хевурду. Он знал, что в это время управляющий всегда находится у себя в кабинете, просматривает многочисленные газеты и журналы. Это был его предвечерний отдых. Шпак зашел в управление и позвонил по телефону. Выслушав его, Хевурд охотно согласился немедленно принять владельца Синешиханского прииска. Через несколько минут Шпак подвел Митьку к чугунной решетке. Задержавшись у калитки, дал несколько советов и наставлений, как называть хозяина и как вести себя. Однако о Доменове пока умолчал. — А вы разве не пойдете? — спросил Митька. — Нежелательно видеть этого господина. Он на меня немножко обижен... Я только недавно отказался от службы в их компании... — Отчего же? — Так, знаете... Условия неподходящие... — Приезжайте к нам на Синий Шихан, все условия предоставим. Мне управляющий говорил про инженеров... Нужны они нам будут. — Признаться, я уже думал об этом. Надеюсь, после беседы с господином Хевурдом вы не откажетесь от совместного ужина? — Там видно будет, — не задумываясь, ответил Митька и быстро зашагал к парадному подъезду. Если номер, который занимал инженер Шпак, произвел на казака впечатление, то обстановка в комнатах Хевурда его просто ошеломила. Мягкие ковры, бронзовые люстры на потолках, массивная кожаная мебель, кресла и диваны с высокими спинками, тяжелые драпировки на дверях и окнах — все это просто давило на него своей внушительностью. Хевурд встретил его посредине большой, застланной ковром комнаты и с улыбкой протянул ему длинные, жесткие руки. — О-о! Вы не можете себе представить, дорогой коллега, — кажется, Дмитрий Александрович? — как мне приятно в лице вас приветствовать такого знаменитого человека! Русская империя никогда не забудет вашего замечательного открытия! — Мы о вас тоже наслышаны, господин Хеворд, — перемогая хрипоту, ответил Митька, проваливаясь в мягкое, удобное кресло. Услышав искажение своей фамилии, хозяин повел седой бровью. — Что о нас говорить, мистер Степанов. Мы маленькие коммерсанты, копаемся на чужой земле, а вы хозяин, русский деловой человек! Мы работники вашего государства... Как ни наивен был Митька, но и он понял, что этот седой, остроскулый человек, называя себя маленьким коммерсантом, начинает плутовать, словно плохой игрок в дурачка. Всем известно, что он несусветный богач, а говорит дребедень, — подумал Степанов и насторожился. Все же велеречивые излияния Хевурда придали Митьке смелости. Посматривая на хозяина, Митька соображал: К чему он ведет этот разговор? Ладно, мы тоже не лыком шиты. Какой-то лысый человек, в коротенькой, зеленого цвета куртке, принес большой круглый поднос. На тарелках лежал тонко нарезанный сыр, кусочки мяса, мелкие рыбешки и желтые лимоны. Все это было поставлено перед гостем на стол. — По русскому обычаю, сначала гостя накорми, напои, а потом веди разговор... Так я говорю? — Правильно. Только вы уж извините, выпивать не хочется... Я в трактире пил. У меня к вам дело есть. — По маленькой рюмочке можно. Вы, я вижу, очень аккуратный молодой человек, это похвально. Англичанину понравилась Митькина непосредственность и деловитость. Кроме того, он терпеть не мог пьяных людей. — Ради нашего знакомства, мистер Степанов, по одной рюмочке! Хевурд наполнил рюмки. — Ну что же, по одной так по одной, — согласился Митька. Опрокинув в рот вино, он, морщась, добавил: — Это какая-то пакость! У нас так водку на красном перце настаивают и от лихоманки пьют... Взявшись за бока, Хевурд откинулся на спинку кресла и громко расхохотался. Видя веселое настроение хозяина, Митька, не дав ему опомниться, сразу же приступил к делу: — Можно у вас про одну вещь спросить? — Спрашивайте сколько угодно... Как вы это сказали про коньяк? Пакость, что это такое? — А просто настойка ваша невкусная... — Ах так! Ну извините! Я вас слушаю. — Почем вы продаете золото? Хевурд вытаращил глаза и, как бык на огонь, уставился на Митьку. Такого нелепого вопроса он никак не ожидал. — Простите, мистер Степанов, я вас не понимаю. — Чего же тут не понимать? Вы свое золото продаете? Я тоже хочу продать, а вот цены-то и не знаю... Чтобы не продешевить, пришел совета у вас попросить. Вы тут все знаете... — Есть же скупочные конторы, они вам скажут цену и определят кондицию. — А что такое кондиция? — откусывая кусочек жесткого сыра, спросил Митька. — Кондиция — это чистота металла, качество, так называемая проба. Вы, конечно, знаете, что такое проба? Как можно иметь богатство таким варварам? — удивляясь Митькиному невежеству, подумал Хевурд. — О пробе слыхал... На колечках, на крестиках полагается пятьдесят шестая, кажется, а ишо не знаю... Но наше золото, не сумлевайтесь, чистое. — И много у вас золота? — осторожно спросил Хевурд, разгадавший, наконец, что требуется этому дикарю. — Когда взвесим, видно будет, — неопределенно ответил Митька, чувствуя, что в вопросе англичанина кроется какое-то нехорошее любопытство. — Отлично. Отлично. Вы хозяин своего дела. Я понимаю, что трудно входить в наш мир. Мне очень приятно с вами познакомиться. Я согласен дать вам добрый совет и помощь... Будьте так любезны, приходите завтра, и мы все устроим... — А нельзя ли сегодня? Митька вздохнул и нахмурился. Он хотел поскорее разделаться с золотом, чтоб позабыть о нем. Да и побаивался погони. Вдруг нагрянет брат вместе со стариком Сухановым, да еще казаков прихватит! Он почему-то больше всего стыдился Тараса Маркеловича, который уже кой-чему его научил и относился к нему, как к родному сыну. — Завтра поздно будет, — решительно встряхнув рыжими кудрями, заявил Митька Хевурду. — Вы весьма нетерпеливы, молодой человек. Вам, как я понимаю, срочно нужны деньги. Отлично. Хевурд подошел к телефонному аппарату и снял трубку... Сумерками Митька с Микешкой привезли бочонки в условленное место. Заключили сделку быстро. Степанов получил сто тысяч рублей. Через подставных лиц, при содействии инженера Шпака, золото купил Хевурд, заработав на этой операции огромную сумму. Кроме того, там оказались редкостные по величине самородки, которые купили бы музеи. Часов в одиннадцать вечера Шпак повез Митьку к Авдею Иннокентьевичу Доменову. Шпак побоялся не выполнить поручения бывшего хозяина, да и Степанов охотно согласился. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ У Авдея Иннокентьевича собрались золотопромышленники. Чествовать нового, молодого промышленника решили в узком кругу. В богатом доме на центральной улице Зарецка царили простые нравы. Можно было отлично закусить, выпить, бросить соленое словцо. Хозяин иногда под пьяную руку отплясывал русскую. Он был вдовцом. За столом распоряжалась Марфа. За Митькой ухаживали наперебой. Он уже был навеселе. Митька сидел рядом с Марфой и млел от запаха дорогих духов. Один раз даже запросто обнял девушку за стройную талию. Она немножко съежилась, покраснела и больно наступила ему на ногу. В просторной горнице, обставленной на купеческий лад, за большим столом сидели Роман Шерстобитов, хорунжий Парфен Гурьев и приисковый врач Бикгоф. Они расспрашивали Митьку о Синем Шихане, но тот отвечал невпопад, много пил какой-то вкусной настойки и злился, что ему мешают говорить с Марфой. Шпак заиграл на рояле, и казачий офицер увел Марфу танцевать. В белом платье с широким розовым поясом она соблазнительно подкидывала ножки и легко выгибала сильную, стройную фигуру. Потом вышел Авдей Иннокентьевич да так притопнул, что стены задрожали. В Митьке тоже забурлила подогретая вином удалая казачья кровь. Он выскочил на середину комнаты и отколол такого трепака, что развеселил всех. — Ну как, гостек-то понравился? — улучив минутку, спросил у дочери Доменов. — Он, папа, такой забавный!.. — Марфа поняла, что отец спросил о Степанове неспроста. Историю со Шпаком она не забыла: просидела тогда две недели взаперти да еще родитель пригрозил отправить ее в уральский скит к тетке. Петра Эммануиловича она сегодня, казалось, не замечала, да и тот, побаиваясь Доменова, старался на девушку не смотреть. Вообще Марфе приисковый, чиновничий и торговый мир давно надоел. Появление грубоватого казака повлияло на нее, как прохладная степная свежесть. Ее взволновала молодая сила его горячей руки, с которой еще не сошли жесткие мозоли. Видела она и то, как он смотрел на нее, и не стыдилась его взгляда. — Надолго приехал Дмитрий Александрыч? — обмахиваясь веером, спросила она у отца. — А ты желаешь, чтобы он погостил? Ничего не имею против... Парень молодой, как жеребчик... Выездить можно, хорошо пойдет в упряжке... Иди к нему, развлеки... Между тем Шпак, склонившись к Митьке, говорил: — Прелесть какая девушка... Вот вам и невеста. Самая богатая во всем округе... — Я за богатством не гонюсь, — лениво отвечал Митька. — А вы давно ее знаете? — Да, порядочно... жил у них на прииске. Плавно, вразвалочку, подошла Марфа. Шпак встал, уступив ей место, сказал несколько пустых фраз и отошел к мужчинам. — Бывает же такое... — поглядывая сбоку на девушку, проговорил Митька и покачал головой. — О чем вы, Дмитрий Александрыч? — помахивая веером, спросила Марфа. Они сидели у открытого, выходящего в сад окна. Было уже далеко за полночь. За кустами акации, над крышей какой-то пристройки, перемигивались звезды. Небо, как показалось Митьке, было похоже на Марфины глаза. В них тоже светились неяркие, ласковые звездочки. — Случай такой, Марфа Авдеевна, — продолжал притихший Митька. — Золото я ведь как раз нашел у Марфина родника. Святая такая была. Когда наследник наши места посещал... тоись нынешний инператор... вот и назвали в честь той святой Марфы... Родничок-то там у нас бойкий, вода в нем, как в чугунке, кипит, ну и промывала земельку, может быть, мильён лет... Сколько она там песчинок желтеньких намыла! Много! Вот и вас, вишь, Марфой зовут, бывает же... — Неужели правда, что так родник называется? — спросила Марфа, тронутая словами Митьки. — Да ей-богу же! Мы там с братом пахали... Земля около этого родника вся наша. Заставил он меня колоду чистить... Не люблю вспоминать и рассказывать, а вам ничего, могу рассказать... Стал я труху из-под конского месива выгребать, гляжу, что-то блестит... Думал, стеклышко какое, а потом разглядел и догадался — золото... Вот ить какая история! Счастливая, наверно, была эта самая святая... — Это вы счастливый, Дмитрий Александрыч, — тихо, с грустью в голосе проговорила Марфа. — Сам ишо не знаю... Вроде как и счастливый... А вот сегодня продал на сто тысяч золота, а сам чего-то боюсь... — Чего же вам бояться? Вы же в святом роднике умывались... — Сколько раз. Там водичка чистая, как лед, холодная... А сейчас можно умыться? — тряхнув головой, вдруг спросил Митька. — Голова такая тяжелая... Куда ни приедешь, везде пить надо... — Вам нехорошо? — тревожно и участливо спросила Марфа. — Голову бы смочить и лицо сполоснуть... — Идите за мной, — решительно проговорила девушка и поднялась. Прошли две большие полутемные комнаты и очутились в третьей, едва освещенной привернутой лампой. За полураздвинутой шелковой занавеской виднелась кровать. Несколько стульев вокруг маленького, уставленного флаконами столика игриво выпятили точеные ножки. Все здесь было пропитано нежными запахами. У Митьки еще пуще закружилась голова. — Кто же здесь живет? — спросил он, пораженный необыкновенной обстановкой. — Это моя комната. Подождите здесь. Марфа оставила Митьку посреди спальной, щелкнув замком, скрылась за следующей дверью, задернутой голубой гардиной. Митька слышал, как она чиркала спичкой, что-то передвигала. Через минуту вернулась с чистым полотенцем в руках и провела гостя в ванную. Пока он мылся и освежал лицо, она дожидалась, сидя за столиком. Прищурив улыбающиеся глаза, о чем-то задумалась и даже не слышала, как он вошел с мокрыми руками и с капельками воды на рыжих бровях. Марфа поднялась и подала ему полотенце. Он долго тер влажное лицо, шею. А она стояла около него, тоже белая и чистая, словно молодая березка после дождя, смотрела куда-то в сторону. Митька видел ее плечи, колечки завитых волос на шее, волнующее его колыхание груди. Митька качнулся, точно стоявший позади него бес подтолкнул его к ней. Кинув полотенце себе на плечо, словно недоуздок, сорванный с головы взбунтовавшегося коня, схватил ее своими ручищами за талию, рывком притянул к себе и начал целовать. Марфа, не ожидавшая этого, сначала замерла от страха, но опомнившись, сильно толкнула его в грудь и несколько раз хлестнула по щеке. Он попытался было поймать ее за руку. Началась возня. В это время скрипнула дверь. Марфа отскочила и спряталась за ширмой. Митька обернулся. На пороге с длинной папиросой в зубах стоял Авдей Иннокентьевич Доменов. Заметив, что дочь увела гостя, он пошел почти вслед за ними и все время стоял за дверями. — А ты, оказывается, как кот, уже знаешь, где сметанка, а где сливочки... Тэ-экс!.. Митька опустил голову и руки. — А ты, Марфенька, уж его и повела! Ай-яй-яй! Ну ладно... За то, что хорошо по усам дала, хвалю. А тебе, гостек, следовало бы кости помять, да уж бог с тобой... Не стану... Добрый я сегодня... А теперь пошел вон, болван! Вон, пока не рассердился!.. — Да мы... — залепетал Митька. — Ступай! Доменов поднял толстую, тяжелую руку и показал на дверь. Косясь на него, Митька бочком выскользнул из девичьей комнаты. На другой день при помощи Петра Эммануиловича, которого Митька взял с собой, закупив множество подарков, ни минуты не медля, он выехал в Шиханскую. План его был такой: загладить вину перед Липочкой, быстро обвенчаться, нанять квартиру и приступить к строительству дома в городе. Но еще по дороге все его планы были нарушены. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ Не успел Гордей Турков опомниться от злосчастной эпидемии открытия золотых приисков, внезапного степановского богатства, едва убрала жена его, Феодосия Дмитриевна, в глубокие сундуки Ивашкины подарки, как произошло еще одно немаловажное событие. В станицу Шиханскую нежданно-негаданно на паре резвых чистокровных коней, запряженных в легкий закрытый экипаж, прикатила молодая Печенегова. Постукивая высокими каблучками, небрежно посмотрев на усатых писарей, прошла прямо в комнату атамана и предъявила документы на владение печенеговской усадьбой. Гордей Севастьянович вынужден был пригласить гостью к себе домой. От ее зеленоватых с поволокой глаз, вольных, не женских речей, от особенного вкуса привезенных госпожой Печенеговой вин и настоек Гордей Севастьянович растерялся. В присутствии Печенеговой ежеминутно краснел, щелкал каблуками, покусывая кончики своих усов, ходил за барынькой по пятам и делал для нее все, что она требовала: нанял плотников для ремонта большого печенеговского дома, восстановил конюшню, устраивал пикники и даже взял на себя поручение скупать для будущего конного завода овес и сено. Перед отъездом в Оренбург Печенегова всех членов семьи Туркова оделила подарками и этим расположила к себе всю семью. Не забыла она также нанести визит братьям Степановым, смутила своими вольностями Аришку, показала ей новые городские моды, подарила какие-то сарафаны и не раз заставила покраснеть Ивана и Митьку. — Черт, а не баба! — решил после ее ухода Иван и, посмотрев на курносую жену, прищурил глаза и закрутил рыжие усики. На пикнике эта дамочка пила с ним на брудершафт и так развольничалась, что едва не довела бог знает до какого соблазна. Старший Степанов вздыхал и облизывал обветренные губы. Ить народится же на свет божий такая анафема, — с испуганным восхищением думал Иван, ловя себя на мысли, что все время льнет к Зинаиде Петровне и с презрением поглядывает на свою жену... С тех пор как уехала Печенегова, прошло больше месяца. Перед вечером, выехав из города, изрядно подгулявшие Митька и Шпак гнали резвых рысаков почти без отдыха. Под утро, не доехав до Шиханской верст пятнадцать, Микешка, пустив лошадей шагом, решительно заявил: — Как хотите, Митрий Лександрыч, а так ехать — коней загубить можно. — Это еще что? — сердито крикнул Митька. — А то, что коням надо отдых дать. Нельзя же гнать без останову... В городе с утра гоняли и всю ночь... — С кем разговариваешь, а? За последние дни Митька так изменился, что его невозможно было узнать. При каждом случае словно нарочно старался унизить Микешку, подчеркнуть свою беспредельную власть хозяина. От Доменова он вернулся особенно злой, словно его там подменили. То ему не так, то не этак. Микешка начинал противоречить и огрызаться. В его сознании хозяин все еще оставался рыжим, взбалмошным Митькой, который только благодаря случаю вытащил свой билетик счастья... — С кем ты разговариваешь, я тебя спрашиваю? — кичась перед инженером, приставал к Микешке Митька. — С золотодобывателем и продавателем, его превосходительством господином Степановым... Вот так и буду тебя называть, — с издевкой ответил Микешка, теряя терпение. Митька еще пуще разгневался. — Помолчи, кобылий урядник, да погоняй без рассуждениев, а то вдоль спины кнутом перекрещу! — Ну, кнут-то пока я в руке держу, Митрий Лександрыч... хозяин-барин, как говорится... Обидные слова бывшего товарища больно задели Микешку. Сжимая в кулаке обвитое тонким ремешком кнутовище, решил было стегнуть по лошадям, но сдержался, только щелкнул хлыстом и, тронув вожжами, поехал легкой, перевалистой рысью. Микешка с детства привык любить и жалеть коня, как самого верного друга. Потому и пошел в кучера, да и привлекла на первых порах Митькина доброта. От бессонной ночи, безалаберной езды, от пьяного Митькиного куража, от разлада с Маринкой тяжело и горько было на душе у Микешки. С грустью вспомнил он, как в разгар весны, когда травы от легкого ветерка начинают шевелиться и словно шептаться на разные голоса, выходил он с табуном на широкий степной простор. Много знает Микешка разных степных трав. Как приятно растереть на ладонях иван-чай, душистый шалфей, чабрец, сорвать пучок желтоватой кислятки, поднести его к губам трехмесячного жеребенка или приманить брыкливую озорницу с белой звездочкой и поймать за теплую шею. А как хорошо лежать на пригретой солнцем земле или промчаться по степи на диком коне! Раздумье Микешки прервали звуки дорожных колокольчиков и глухой топот конских копыт. Микешка оглянулся. Пара больших коней рыжей масти катила экипаж. Позади ехала повозка и маячили двое верховых на таких же рослых серых конях. Чубатый, с красным лицом кучер, догнав степановский тарантас, крикнул: — Эй, любезный! Сколько верст осталось до Шиханской? — Пятнадцать будет! — С гаком? — Не мерил, — ответил Микешка и придержал коней. — Ну что еще? Кто там? — встревоженно закричал Митька. Разбуженный его криком Шпак вздрогнул и в полусне часто заморгал. Сопровождавшие экипаж верховые, плечистые, вислоусые казаки в серых косматых папахах, молча поклонились, сдерживая разгоряченных коней. Из экипажа высунулась женщина в зеленой шапочке. Прищурив глазки, она рассматривала попутчиков. Потом вдруг, замахав рукой, крикнула: — Боже мой! Кого я вижу! Петр Эммануилович!.. Неужели это вы? Шпак продолжал спросонья хлопать глазами и ничего не мог сообразить, да и трудновато было думать после нескольких бутылок выпитого вина. — Чего же вы, голубчик, старых знакомых не хотите признавать? — улыбаясь дерзкими зелеными глазами, спросила женщина. — Зинаида Петровна!.. Нет, нет, я даже сам себе не верю! Может быть, продолжается чудесный сон? Петр Эммануилович выпрыгнул из коляски и бросился целовать у Зинаиды Петровны руки. Согнув спину, он застыл в каком-то оцепенении. Не то он прятал свои глаза, не то был сильно взволнован неожиданной встречей. Что это он перед ней гнется, того и гляди спину переломит? — с неприязнью подумал Митька, тоже вылезая из тарантаса. — Ах, вот кто еще мой попутчик! — с удивлением воскликнула Зинаида Петровна. — Здравствуйте, милый степной богатырь, здравствуйте! Это сам господь бог сжалился надо мной и послал вас, — неустанно щебетала Зинаида Петровна, лукаво посматривая на растрепанные Митькины волосы, огнем горевшие при утреннем солнце. — Днем ехать жарко, так мои изверги ночью нас везут. Уморили! Я и спать хочу, и пить, и кушать... Слушайте, господа! Давайте-ка устроим маленький пикничок. Ехать еще порядочно. Подкрепимся на воздухе! Дашенька! Ты проснулась? — А я, Зинаида Петровна, давно не сплю, — раздался из экипажа приятный женский голосок. Вместе с Печенеговой из экипажа легко выпрыгнула молоденькая девушка с припухшими от сна голубыми глазами, повязанная беленьким измятым платочком. Когда экипажи свернули от дороги в сторону и остановились, Даша подошла к повозке и стала вынимать из-под козел какие-то свертки и бутылки, укладывая все это прямо в густой ковыль. Верховые спешились в сторонке и отпустили подпруги у коней. Микешка хлопотал около своих лошадей. Свернув из сухого ковыля жгут, смахивал с лошадиных крупов серый налет пыли. Даша при помощи кучера разостлала на траве ковер и скатерть, расставила тарелки с закусками и бутылки. У экипажа кто-то крякнул и громко рассмеялся. Микешка обернулся. Даша из темной бутылки наливала вино в синюю чашку и угощала казаков и чубатого кучера. Те выпивали, разглаживали усы и благодарили. Даша посмотрела на Микешку, в одной руке держа бутылку, в другой чашку, направилась к нему. — Не хотите выпить немножко? — спросила она нежным, певучим голосом. Микешка вдруг так растерялся, что выронил из рук ковыльный жгут. — Это не крепкое, хорошее вино, — наполняя чашку розовым вином, проговорила Даша. Взгляд ее больших, смелых глаз был ласков. Вьющиеся волосы густыми прядями лежали на открытой нежной шейке и спадали на стройные плечи. — Мы тоже всю ночь ехали, — продолжала Даша, когда Микешка выпил и поблагодарил. — Хорошо ехать ночью, прохладно... А я все смотрела, как в небе звезды пролетали... Спать неудобно, трясет... А ваш хозяин смешной, правда? — Он больше, наверное, дурной, — неожиданно вырвалось у Микешки. Даша тихонько засмеялась и отошла. Ее позвала Зинаида Петровна. Микешка ласково посмотрел вслед Даше. В синем платье и белой косынке она походила на степную бабочку, порхающую среди кустов серебристого ковыля. Он потер ладонью горячий лоб, нахмурил сросшиеся у переносицы брови и, сам не зная почему, засмеялся. Подняв голову, огляделся вокруг. Все словно бы изменилось... Солнце пробилось через мглистую тучку и засветило с яркой утренней силой. Над степным ковыльным морем высоко парил ястреб. Микешка стоял с непокрытой головой, загорелый и сильный, и чему-то улыбался. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Все сидели на разостланном ковре. Петр Эммануилович успел шепнуть Зинаиде Петровне, что этому богатому казаку непременно захотелось жениться. — Не вы ли выступаете в роли свата? — поджав тонкие губы, сухо отозвалась Печенегова, что-то обдумывая. Глаза ее прищурились, брови сбежались к переносице. — Помилуйте! Эта роль мне совсем не идет, — оправдывался Шпак. — Уж вас-то я, милый, знаю, — грозя ему маленьким, с розовым ноготком пальчиком, проговорила Зинаида Петровна. — Вас иногда считают французом по легкомыслию, поляком по темпераменту, по некоторым деловым качествам вы можете сойти за англичанина, за еврея... Каков вы сейчас, трудно сказать... — Вы хотите спросить, на кого я работаю? — О том, что вы работаете на мистера Хевурда, не трудно догадаться... Шпак низко склонил голову. Ох, умна! — подумал он и, стараясь вложить в слова возможно больше искренности, ответил: — Сейчас, Зинаида Петровна, думаю поработать сам на себя. — Вы, Петр Эммануилович, какой-то неуловимый... Я знакома с вами около трех лет, а даже не знаю, откуда вы родом. — Моя родина там, где больше платят... — Понимаю! Теперь отвечайте мне: зачем вам понадобилось женить этого рыжего мальчика? — О-о, поверьте! У него есть какая-то вдовушка, но я ее и в глаза не видел! Предполагаю, что не дурна и не глупа, коли сумела так привязать к себе. Да к тому же наш новый друг непостижимо упрям. Ему захотелось иметь жену — вынь да положь... Он даже успел поссориться... И знаете с кем? С Авдеем Доменовым... Что у них вышло, не говорит. Пробовал расспрашивать, гневается и молчит. У него есть характер... Поговорите с ним и убедитесь. Я с ним знаком всего два дня. Знаю, что ради своей вдовушки он решил порвать с родителями и разделиться. Буду с вами откровенным, мы еще пригодимся друг другу... Сейчас я вступаю в какое-то новое, магометанское или черт знает какое царство, где золото, насколько мне известно, черпают деревенскими пудовками и насыпают в бочонки... Сейчас меня не интересуют никакие гурии. Зинаида Петровна почувствовала, что на этот раз ее старый друг не лгал. Митька, выпив много дорогого вина, впал в блаженное состояние. Этому способствовало внимание Зинаиды Петровны. Примерно через час она уже знала всю его подноготную и даже историю о двух бочонках с золотом. Не удержавшись, она выкрикнула: — Продешевили! — Ну и пусть! Они ить как вороны на падаль, — махнув рукой, ответил Митька. — У нас его на Синем Шихане, как дерьма... Зинаида Петровна склонилась к Митьке и тихо сказала: — С этого дня, милый Дмитрий Александрович, разрешите мне быть вашей опекуншей и другом. Я сама устрою вашу свадьбу и предоставлю в ваше распоряжение мой дом... Это было как раз кстати. Митька расчувствовался. — Уж я вас так отблагодарю, век будете меня помнить! Веселье продолжалось. Откупоривались новые бутылки. Шпак, чувствуя, что начинает пьянеть, высказал желание выпить крепкого кофе. У Печенеговой нашелся кофейник, но не было спиртовки. — В этой проклятой степи и деревца не увидишь, — брюзжал инженер. — Ты, Петр Эммануилович, нашу степь не ругай. На Урале есть такие леса — медведи водятся. А насчет дров аль там чайник скипятить, это мы сейчас устроим. — Приподнявшись на локте, Митька крикнул: — Микешка, подь сюда! Микешка руками дергал траву и кормил ею лошадей. Вытерев попоной руки, он подошел и остановился неподалеку. — Чего ты, байбак, стоишь, как телеграфный столб? — швыряя на скатерть опорожненную рюмку, спросил Митька. — Ложиться рано, еще ночь не пришла, — посматривая куда-то в сторону, ответил Микешка. По мрачным его глазам было видно, что обида все еще кипела в нем горячим ключом. — Вот невежа! — возмутился Митька. — Ты когда-нибудь научишься правильному обхождению? Как учил тебя Петр Эмманунлыч? Должен подойти и сказать: Слушаю. — Кроме ругани, Митрий Лександрыч, я пока ничего не слышу... А что нужно, можно и оттуда сказать, услыхал бы, не за горами... Мое дело кучерское, коней кормить... — Это еще что такое! Да я... Митькины слова заглушил громкий смех Зинаиды Петровны. Шпак, растянувшись на ковре, тоже визгливо похохатывал. Только Даша, покусывая зеленый стебелек, поворачивая головку, серьезно посматривала то на растрепанного Митьку, то на его смелого кучера. — Не надо волноваться, — спохватилась Зинаида Петровна. — Вы прикажите, что нужно... Впрочем, я сама скажу. Микеша, — кажется, тебя так зовут?.. — Как хотите, так и называйте, — угрюмо ответил Микешка. Митька попытался было встать, но Зинаида Петровна, положив свою руку ему на плечо, ласково и внушительно продолжала: — Нам нужны дрова, чтобы сварить кофе, понимаете? — Понимаю... Чайник, что ли, скипятить? Так бы и сказали сразу... Дров никаких не надо... Тут в степи столько кизяку, можно целого барана зажарить. Я сейчас, барыня, мигом... Микешка повесил попону на плечо и быстро зашуршал сапогами по ковылю. Через несколько минут, набрав в попону кизяку, он уже расчищал место для костра. Рядом с наполненным водой кофейником стояла Даша. Она наблюдала, как Микешка выдирал крепкие корни ковыля и откидывал их в сторону, видела его широкую спину, обтянутую темно-синей сатиновой рубахой. Наверное, он очень сильный, — подумала почему-то Даша. Над степью сияло утреннее солнце. Трещали кузнечики. Где-то шумно вспорхнула стая куропаток и с пронзительным свистом пронеслась в стороне. Из норки выглянул желтенький суслик. Когда костер загорелся, Даша присела на корточки и хотела поставить кофейник на огонь. Но Микешка, коснувшись ее плеча, не поднимая головы, дул на костер. Задыхаясь от дыма и напряжения, он глуховато сказал: — Погодите маленечко, барышня... Как только разгорится, я сам повешу. — Зовите меня просто Дашей. Девушка улыбнулась и, отмахиваясь от ядовитого кизячного дыма, спросила: — А на что вы его повесите? — Железку принесу. Микешка поднялся и, отряхивая на ходу коленки, побежал к тарантасу. Вернулся он с двумя железными приколами с кольцами на концах и куском проволоки. Быстро и ловко воткнул острые концы приколов в землю, на проволоку подвесил кофейник, стал подкладывать в костер сухой кизяк. — Вот как это делается! — проговорила Даша. Охватив оголенными по локоть руками колени, она сидела на корточках, глядя в костер. — Ничего тут хитрого нет. Привычное дело, — ответил Микешка. — Вы давно служите у господина Степанова? — после двух-трех минут молчания спросила Даша. — Нет, недавно... Я лошадей пас... — Микешка коротко рассказал, как он попал в кучера. — Вы его, видно, этого вашего хозяина, вовсе не уважаете? — Раньше вроде как ничего парень был, а теперь... куда там... Я, наверное, уйду от него, — тихо проговорил Микешка. — А что же вы будете делать? Снова табуны пасти? — Туда меня не возьмут... Атаман не позволит. Даша продолжала свои расспросы. Положение Микешки напомнило ей о ее собственной судьбе. Зинаида Петровна обходилась с ней хоть и без грубых окриков, но помыкала, как хотела. Даша родилась в семье сельского учителя. Рано лишившись родителей, она сначала жила у чужих людей, потом ее отдали в сиротский приют. Печенегова однажды посетила этот приют. Ей понравилась красивая десятилетняя девочка. Зинаида Петровна взяла ее на воспитание. Даша много читала. По мнению Зинаиды Петровны, жизнь ее была сытой и устроенной, но тихая и внешне покорная девушка чувствовала между собой и Печенеговой пропасть. Когда Степанов грубо кричал на Микешку, Даша подумала, что и с ней Зинаида Петровна частенько обращалась почти так же. И сейчас ей вдруг стало жаль себя. Солнце припекало все сильнее, укоротились тени привязанных к экипажам лошадей. Откуда-то долетели неясные звуки и звон колокольчиков. Микешка встал и приложил руку к глазам. То же самое сделала Даша. На шляхе заклубилась туча пыли. Вскоре из-за ближайшего небольшого бугорка выехало около десятка фургонов, попарно запряженных лошадьми. По обеим сторонам дороги шли два конских табуна. Тонконогие, мелкоголовые жеребята, склоняя шеи, на ходу щипали зеленую поросль. Густогривые, с длинными крупами, породистые кобылицы встревоженно поднимали головы и призывно ржали. Киргизы-табунщики, посвистывая, взмахивали длинными чоблоками, бойко вертясь на низкорослых лошадях, сгоняли их в кучу. Постукивая железными осями, подводы остановились. С переднего фургона, из брезентовой кибитки вышел длинноусый, с широким калмыцким лицом казак в синем чекмене, подпоясанный дорогим наборным ремнем. Это был конский ремонтер и коновал Кирьяк, служивший у Печенеговой главным коневодом. — Вот и мои приехали! — поднявшись с ковра, крикнула Зинаида Петровна. Кирьяк степенно, разминая кривые, затекшие от долгого сидения ноги, обутые в сапоги с низкими голенищами, неторопливо закосолапил навстречу барыне. Не дойдя шагов пяти, остановился, согнул широченную спину, низко поклонился. — Нижайшее почтение госпоже Зинаиде Петровне, — приветствовал он хозяйку грудным хриповатым голосом. — Здравствуйте, Кирьяк. Ну, как шли? — зорко оглядывая повозки и табунившихся по ковыльному полю лошадей, спросила Печенегова. — Обыкновенно, матушка Зинаида Петровна... Малым шажком да с сытой прикормкой. Матки веселые, сосунки за птичками гоняются. — Я не попадья... Что ты меня матушкой величаешь? — Вот тебе раз! Опять не угодил... Уж я-то старался угодить, жеребчиков, как детишек, берег, — посматривая на хозяйку влажными, с лукавинкой глазами, обиженно проговорил Кирьяк. — Вижу... Спасибо. Поили давно? — Насчет водички тут плоховато. На зорьке к лиману сворачивали. Вода вроде как тухлая, пить тошно, а коням ничего, пили. — Придете на место, там будет привольно, — сказала Печенегова. — Попасите немного здесь, тягловым коням дайте отдохнуть — и с богом. К вечеру быть на Урале, выкупать и помыть весь табун. Жеребцов отдельно... И не спускать — погрызутся. — Что и говорить, известное дело, как звери друг на друга кидаются, — согласился Кирьяк. Покачиваясь, подошли Митька и Шпак. Полуобнявшись, тупо смотрели на прибывший табун и подводы с имуществом Печенеговой. Даша с Микешкой укладывали подушки, пледы, разбросанные по траве пустые бутылки и оживленно разговаривали. Митька, показывая на привязанных, не стоявших на месте жеребцов, с восторгом говорил: — Ух, конищи! Таких и у Полубояровых нету! Слушай, Петр Эммануилыч, давай купим вот ефтих белоногих и подарим раскрасавцев лапушке моей в подвенечный подарок! Барыня-госпожа, слышь? Лошадей я у тебя покупаю! Говори цену, сейчас же магарыч разопьем! — Не продажные, Дмитрий Александрович, — кокетливо прищурив улыбающиеся глаза, самодовольно заявила Печенегова. — За деньги, Зинаида Петровна, все продается, все! — упорно твердил Митька, бесцеремонно обнимая Печенегову за плечи. Она ежилась и увертывалась от его рук, как кошка. Хлестнув его плеткой по руке, загадочно сказала: — Не всегда, мой дорогой... — За золото все можно... Мне на свадьбу самые лихие кони нужны... Хошь, я весь косяк закуплю, хошь? — настойчиво приставал к ней Митька. — Уж я за ценой не постою!.. — Для вашей свадьбы еще лучше найдем, — уверила Зинаида Петровна. — Давайте-ка, господа, поедем... Жарко, — умоляюще попросил Шпак. — Подожди, Мануилыч, — оборвал его Митька. — Ну чего ты, ваше благородие, раскис? Выпьем ишо, а потом уж и помчимся, чтоб ветерком обдуло... А тебе, расхорошая моя Зинаида Петровна, целую пудовку золотого песка насыплю, ей-богу! — Хватит! Больше не могу! — возражал Шпак и крикнул Микешке, чтобы тот подъезжал с тарантасом. Микешка подкатил рысью. Показывая в степь кнутом, громко сказал: — Митрий, гляди-ка! Никак брат твой Иван скачет?.. Эх, едрена корень, сейчас будут цветочки-ягодки!.. Митька круто повернулся. Распугивая печенеговский косяк, на большой лошади саврасой масти, клонясь к передней луке, во весь мах скакал Иван Степанов, за ним трое казаков. Микешка узнал Панкрата Полубоярова; второй, на пегом жеребце, был Спиридон Лучевников; третий — Афонька-Коза. Он, размахивая нагайкой, что-то кричал. Митька сначала попятился назад, потом, круто повернувшись, зашел за экипажи. На его побледневшем лице отчетливо выступили частые веснушки. Глядя на подъезжавшего брата застекленевшими глазами, глухо и коротко спросил у Микешки: — Где шашка? Достань-ка... Шашка лежала под всякими покупками на дне тарантаса. Микешка вытащил ее и, выпуская из рук, сказал: — Неужели до этого дойдет? — Не знаю, — сквозь зубы ответил Митька. — Положь тут рядом... на всякий случай... — Здравствуйте, кого не видал, — задирая взмыленному коню голову, крикнул подскакавший Иван, ища брата лихорадочно блестевшими глазами. — Здравствуйте! — растерянно пробормотала Печенегова. Шпак еще заранее, предчувствуя недоброе, отошел в сторонку и остановился рядом с притихшей Дашей. Вислоусый и бравый Полубояров вытирал пестрым платком взмокшие от пота усы, сдерживая беспокойно переступающего коня, с любопытством рассматривал всю компанию. После бегства Митьки из станицы Иван поднял его с постели; уговорил поехать догонять Митьку. Спиридон согласился только после того, как ему был обещан пятирублевый золотой. Афоньку послал атаман станицы, к которому Иван зашел с жалобой. Они попусту прогнали коней до самого города и только на другой день узнали от проезжавших киргизов, что Митька на своих вороных рысаках выехал обратно в станицу. — Ну ты, шарлатан!.. — Не находя подходящих слов, Иван только замотал головой, сжимая в кулаке плеть. Погрозив Митьке, добавил: — Я с тобой дома поговорю, скотина! — А ты маненько полегче выражайся, братан, я ить тебе в работники не нанимался. Да и сам давно не маленький... Людей-то постыдись, — урезонивал его Митька. — Замолчи!.. Вор!.. Каторжник!.. — кричал Иван. Но это уже была брань остывшего человека. Охладила его встреча с Печенеговой. Именно из-за этой встречи баталия не состоялась. Последние до станицы версты, отчасти успокоенный ласковым взглядом Печенеговой, Иван ехал рядом с ее экипажем и жаловался на Митьку. А тот всю дорогу, сладко похрапывая, спал в тарантасе. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ В Шиханской, как и условились, Митька Степанов, минуя свой родной дом, заехал к Зинаиде Петровне и, ни минуты не медля, послал Микешку за Олимпиадой. Чувствовал он себя скверно. Неизвестно было, как встретит его и как посмотрит на его поступок невеста. Может, испугается и в самую решительную минуту откажет ему. Встреча и объяснение с матерью тоже ничего доброго не сулили. Угрюмый и осунувшийся, он ходил по кабинету Филиппа Никаноровича Печенегова, с тоскливым нетерпением ожидая Олимпиаду. Ведь только ради нее пошел он на такой рискованный шаг. В кабинет вошла Зинаида Петровна и сообщила, что пришел какой-то Суханов и хочет немедленно видеть его. — Да это же Тарас Маркелыч! Наш управляющий! — обрадовался Митька. — Я сейчас выйду к нему... Он кинулся было к дверям, но Печенегова удержала его за плечо. — Зачем вам самому бегать? Позовите сюда... И вообще, Дмитрий Александрович, держитесь и ведите себя, как настоящий хозяин, понимаете? — А разве я не хозяин? Продал золото? Так я его нашел... я! Стало быть, я полный хозяин! Почему вы мне такое говорите? — Я говорю для того, чтобы вы вели себя достойно вашему положению и не выбегали навстречу своему лакею. — Да разве Тарас Маркелыч лакей? Что вы, Зинаида Петровна! Я его шибко уважаю. Митьке стало даже как-то обидно за Суханова. В его представлении с лакейством было связано что-то трактирное, унизительное. Нетерпеливо посматривая на дверь, он тихо, с упрямством ребенка добавил: — Никакой он не лакей, а управляющий, всеми нашими приисками распоряжается. — Не то я хотела сказать, Дмитрий Александрович, — спохватилась хозяйка, заметив на лбу гостя сумрачные складки. — Вам уже пора свою прислугу завести. Она и будет вам докладывать, кто и зачем пришел. — Примерно как у вас или Доменова? — задумался Митька. — Вот уж женюсь, там видно будет. Пока еще не привычно как-то. Вы уж нам пособите. — Я сказала, что буду вашим добрым другом и советчиком. Положитесь на меня. — Спасибо. Только я очень буду просить вас... Не пущайте сюда брата, он снова канительство заведет... Сами видели, какой он ералашный человек... — Не пустят. Я прикажу, — улыбаясь, проговорила Зинаида Петровна. Митька не знал, что Иван давно уже сидел в ее комнате и она уговаривала его помириться с братом и поскорее сыграть свадьбу. Митька бросился обнимать вошедшего Тараса Маркеловича, но тот осторожно его отстранил. Степенно, по-хозяйски отодвинул кресло, повернул его спинкой к письменному столу и, покрякивая, втиснул свое крупное тело между ручек. Широкобородое, скуластое лицо Тараса Маркеловича было суровым, но из-под густых бровей умно и проницательно поблескивали глаза. Тарас Маркелович смотрел на Митьку строго и выжидательно, словно любуясь его подавленным состоянием, без слов говоря: Хорош герой. — Слава богу, что пришел, дядя Тарас. Я сам собирался за тобой послать, да не успел, — отрывисто, с волнением сказал Митька, предчувствуя, что разговор будет тяжелый, неприятный. И тут же невпопад спросил: — Как на Шихане-то? Идет работа? Вместо ответа Тарас Маркелович в упор посмотрел на Печенегову, будто спрашивая: Когда ты, барынька, перестанешь теребить кисти своего халата и уйдешь отсюда? — Пошто, хозяин, родной-то дом мимо проскочил, позволь спросить? От такого вопроса Митьку передернуло. — Ладно, Тарас Маркелыч, об ефтом потом потолкуем. У меня своя башка на плечах. Я сам себе хозяин. Ну, заехал!.. Позвали люди добрые, вот и заехал. — А дальше-то как? — искоса посматривая на Митьку, спросил Суханов. — Как дальше будем жить? — Да уж как-нибудь проживем, — не поднимая головы, отозвался Митька. Зинаида Петровна с удовлетворением отметила, что советы ее подействовали, и, по-видимому, этот рыжий казачок еще покажет зубы. Однако чувствовала она себя неловко. Этот старик с хитрыми, медвежьими глазками, как будто не замечающий хозяйки, раздражал ее своей скрытой, внутренней силой. Он как-то невольно заставил ее насторожиться. — Нам, Митрий Лександрыч, надо поговорить с тобой наедине, — веско произнес Суханов. — Вы уж извините, хозяйка... Тут дело серьезное, семейное... Может, Митрий, на прииск поедем, там потолкуем? — Покамест никуда не поеду. Сказывайте... Зинаида Петровна нам не помешает. Ей все известно, — нерешительно произнес Митька, но по его глазам было видно, что ему тоже хочется остаться вдвоем с управляющим. — Ничего, я выйду, — быстро проговорила Печенегова и, вызывающе тряхнув головой, покинула кабинет. — Вот что, Митрий, — после минутного молчания начал Тарас Маркелович, — разговор у нас будет, как у отца с сыном, если позволишь. — Ругайте, дядя Тарас, только поскорее, — мрачно проговорил Митька. — Из ругани тоже не всегда толк выходит... А тут коротко не отделаешься... Суханов наклонился, сунул руку за голенище сапога, вытащил измятое письмо, разглаживая его на коленке, продолжал: — Ты хоть, парень, и ерепенишься, а в жизни-то ты еще несмышленыш... Как жеребенок-стригунок сорвался с прикола — хвост метелкой и пошел по хлебам скакать... Не столько съел, сколько вытоптал. Как ошалелый через голову кувыркаешься... Сам не понимаешь, какого ты наделал изъяну. Делу навредил, мать родную обидел, брата... — Ты мне, Тарас Маркелыч, про брата не толкуй, — вскипел Митька. — Сколько он меня кнутом порол! — Мало порол, — коротко отрезал Суханов. — Значит, и ты за этого живоглота заступаешься! А не он ли меня обмануть хотел? Землю украдкой продал! И еще обманет. Это уж я наперед знаю. Митька гневно топнул ногой и вплотную подошел к управляющему. — Жить с ним вместе я больше не стану! А прииск делить будем. Вот мое последнее слово. Я инженера привез. Будем с тобой работать, Ивашку из дела вышибу! Я нашел золото. Ты мне будешь хошь за брата, хошь заместо родного отца. Я тебя с ног до головы озолочу! — Спасибо, хозяин... Но только меня, Митенька, золотить не надо, я уж давно позолоченный... Ты слушай и не перебивай. Сам бывал богат, да не один раз... Только не за богатством гонюсь, а оно за мной по пятам шляется... Бывали такие дела! Золотишке я давно настоящую цену знаю! Мы с отцом не один год в глухой тайге, как звери, жили. Сверкнуло — намыли. Как-то надо было идти семьсот верст по непроходимым местам. Отец не выдержал — умер от голоду и лишений... И рассказал Суханов Митьке, как он, похоронив отца, чуть живой пришел в ближайший порт на Енисее и сел на пароход Пермяк. Восемнадцатилетний золотоискатель прошел прямо в буфет. На нем были огромные, растоптанные валенки, косматая шапка из черного енота. Поставь такого на бахчу заместо чучела — птицы за версту будут облетать. — Жрать! Да побыстрее! — прохрипел изголодавшийся Тараска. — Сию минуточку-с! — Официант торопливо вытирал тарелки и ставил их на стол; наклонившись к уху, трепетным голосом спросил: — Какими-с платить будете? — Как какими? Обыкновенно! — Сунул руку под шубу и высыпал на тарелку, как горох, целую горсть желтеньких таракашек. — Всех угощай! Поминки справляю: отца в тайге оставил. — Пожалста... слушаюсь... — ворковал официант, гремя бутылками и подносом. Пили все, начиная с поваренка и кончая капитаном. Пили день, пили ночь и весь следующий день. Допились до того, что капитан разрешил Тараске командовать пароходом. Тараска знал одну-единственную команду: Отдать якорь! — которая и была моментально выполнена. Под истошные крики ура Пермяк остановился напротив какой-то деревушки. Разгулье продолжалось. Над рекой висело медноголосое эхо пьяных выкриков и пароходных гудков. Сначала труба лениво дымилась, но к вечеру машина заглохла. На пароходе к этому времени все спали мертвецким сном. — Что это пароход посреди реки стоит? — спросили у мужиков приехавшие в деревню стражники. — Стало быть, надо, коли стоит, — уклончиво отвечали мужики, успевшие побывать на пароходе и угоститься. Стражники сели в лодку и отправились на пароход — узнать, что случилось. На палубе раздавались храп и пьяное бормотанье. — Это што ж такое, а? — спросили стражники у проснувшегося поваренка. — Упились вдрызг, — тараща глаза на представителей власти, промычал поваренок. — Вот он якорь велел отдать, — поваренок указал рукой на Тараску, спавшего полусидя в камбузе. — А капитан где? — спросил стражник. — В ванне... Заснувши... — виновато ответил поваренок. Капитана вытащили из ванны. — Не резон, господин капитан, — помогая ему одеваться, укоряюще говорил стражник. — Ни шиша! Выпил, да и все... Ну и помянули! Еще выпьем, а потом поедем, — оправдывался капитан. — А мы думали, тут все померли. Тараске вылили на голову ведро воды. — Вина хошь, дядя? За отца моего выпить хошь? — кричал он толстоносому стражнику. — Нет, ты уж, любезный, не тратился бы, — отнекивались стражники нерешительно. — Уж вы поезжайте... — Шабаш! Гуляем! — орал Тараска. Через час и стражники были пьяны. Что было потом, Тараска помнил смутно. Кто-то его бил, он кого-то колотил, потом ему скрутили руки, спустили вниз по трапу, и ему казалось, что он проваливается в бездонную пропасть... Очнулся Тараска в холодной этапной, без единого таракашка в кармане... А ведь когда садился на пароход, под шубой было не меньше тридцати фунтов золота... — Все, брат, взяли, — продолжал Тарас Маркелович. — Вот так же и тебя ограбили... Кому ты золото продал? Иностранной компании. Это похуже тех стражников. Ты, брат, знаешь, кто такой Хевурд... — Я ему ничего не продавал, — возразил Митька. — А кому продал? Эх ты, парень! Мне один добрый человек все твои похождения описал... Вот оно, письмо-то! Ты ведь и сам не знаешь, что натворил... Наше золото перекупщики сцапали... Хевурд больше половины тебе недоплатил! — Неужели обманул? — изумленно спросил Митька. — Никак бы не поверил: такой вежливый, обходительный, можно сказать, простецкий человек... — Мало того, можно тебя под суд закатать! Ты закон нарушил. Все золото мы обязаны казне сдавать. — Я ефтих законов не знаю, — хмуро произнес Митька. Самым удивительным было для него то, что золото попало английской фирме и господин Хевурд оказался обманщиком и мошенником. — В Сибирь упекут тебя, голубчика, там узнаешь все законы, — продолжал Тарас Маркелович. — Это еще не все, милый человек. Слава-то какая пойдет... А зачем разболтал, как да сколько мы добываем золота? В таких делах надо тайну великую соблюдать, а ты незнамо какого инженера привез... Эх, Митрий, Митрий, широко шагаешь, сечь тебя некому... — Суханов укоризненно покачал головой. — Инженер — человек хороший... Образование по этому делу имеет, — насупив брови, сказал Митька. — Слов нет, может, он и хороший, да мало мы его знаем. Пока и без него могли бы обойтись... — Без инженера нам только нельзя... Весь Шихан исследовать надо, — попытался возразить Митька, но Суханов не дал ему договорить. — Рано об этом думать, хозяин. Прежде надо самим изучить. Где оно есть, так мы и без посторонних справимся. Дело знакомое. Ты меня, старика, послушай. Я тебе не враг и чести своей ни перед кем не запятнал. Вот ты задумал жениться, самостоятельность приобрести, несколько пудов золота ахнул... Понимаю, любовь и всякое прочее, сам был молодой... М-да... С братом теперь на ножах, мать обидел, все это не только для тебя, и для дела плохо. Вдовушка тебе приглянулась, ну что ж, твое дело. Но почему со мной не посоветовался? Я бы мешать не стал и без всяких передряг такую свадьбу сварганил бы, все черти заплясали бы! Отдельный дом тебе нужен? Будет дом. Только напополам дело сечь, как ты задумал, нельзя. Большое дело больших капиталов требует, рассечешь его, все рухнет. Думку о дележке выкинь из головы. Мой совет таков будет: иди к матери, в ноги поклонись и прощения попроси, да и с братом помириться надо. А что тобой сделано, того не воротишь. — С Ивашкой мириться не стану! Лучше и не уговаривай, Тарас Маркелыч! — горячо запротестовал Митька. — Надо помириться, надо! Брось, Митрий, ерепениться, — упрямо твердил Суханов. — Разделюсь я с ними, вот и весь сказ. — Ну что ж, коли так, твое дело... Только знай, служить я у тебя не буду. С Иваном останусь... Это был последний довод Тараса Маркеловича. Ему было жаль молодого, необузданного парня. Ивана же он не любил за его жадность и лукавство. Но больше всего было жаль прииск, дело, в которое он вкладывал опыт, силы, знания. Митька никак не ожидал, что Тарас Маркелович может остаться с Ивашкой. С первых дней работы на прииске он полюбил Суханова за его прямой и решительный характер, за его умение обращаться с народом. Рабочие и старатели не только боялись его, но и уважали. — Неужели ты меня на самом деле бросить хочешь, Тарас Маркелыч? — искренне огорченный и напуганный, взмолился Степанов. — Не послушаешься — брошу, — твердо заявил Суханов. — Трудно мне с ним помириться, — тяжело вздохнул Митька, чувствуя, что старик не изменит своего решения. — Знаю. Но ты меньшой и ради дела уступить должен. Ну, живите врозь, шут с вами, только сук не рубите, на который вас посадил счастливый случай. — А мать? Она проклясть меня собиралась. — Страшно, да не очень... Матери обидно, вгорячах всякое сказать может, обижаться тут не следует, на то она и мать. Мать я сам уговорю, но сходить тебе следует домой. Постыдят, побранят, не без этого, да и заслужил ты, удалой молодец... А свадьбу надо сыграть потише да попроще, и так, наверное, на всю округу нашумели... Я вчера на прииске двух лазутчиков поймал, из других компаний подосланы. Охрану надо покрепче иметь... Так-то, молодец, ступай и мирись... В дверь постучали. Вошла Зинаида Петровна. Она почти насильно ввела за собой закутанную в белую шаль Олимпиаду. Вдова стыдливо опустила голову и не знала, куда девать руки. Митька, изменившись в лице, поздоровался и суетливо стал усаживать гостью на диван. Тарас Маркелович видел ее первый раз. Румяные щеки Олимпиады горели, утолщенная верхняя губа маленького чувственного рта чуть заметно вздрагивала. Экая сытая телушка, — подумал Суханов и, не желая смущать молодых людей, молча вышел. Ушла и Печенегова. ...При содействии Суханова и Печенеговой Митька Степанов помирился с родными, жить же временно остался у Зинаиды Петровны. Там же поселился и Петр Эммануилович Шпак. Тарасу Маркеловичу было поручено строить для молодых большой новый дом. Богатые новые хоромы начал строить Иван Степанов. В городе Зарецке, при посредничестве Шпака, братьям Степановым был открыт неограниченный кредит. Митька с Олимпиадой собирались отправиться после венца в Петербург. На столицу хотелось взглянуть и себя показать. Ч А С Т Ь  В Т О Р А Я ______________________________ ГЛАВА ПЕРВАЯ Офицер британских королевских войск Бен Хевурд, вернувшись с утренней верховой прогулки, стоял возле крыльца коттеджа и наблюдал, как Рем, мальчишка-мулат, вываживал на корде чистокровную арабскую лошадь вороной масти по кличке Ночь. Лошадь была высоконогая, подвижная, с коротким хвостом и, видимо, не особенно покорная. Она резко вскидывала сухую продолговатую голову, круто выгибала точеную шею и рвалась в ворота конюшни. — Короче повод, Рем! — крикнул Бен Хевурд. Чисто выбритый и свежий, одетый в фиолетового цвета куртку, он провожал лошадь спокойными, коричневыми глазами и слегка улыбался. Бен Хевурд был доволен утренней поездкой. Он был так хорошо настроен, что даже забыл дать большеглазому Рему очередной щелчок в лоб, от которого подросток-мулат забавно скалил белые, крепкие зубы, стараясь изобразить на искаженном лице подобие приятной улыбки. Это было очень смешно. Бен Хевурд любил иногда развлечься и пошутить... Причиной его великолепного настроения была не только утренняя прогулка верхом. Сдалась, наконец, дочь немецкого банкира Эльза и пообещала стать его женой. Эта двадцатидвухлетняя девушка была строга и упорна. Однако после того разговора об отце, его доходах, Эльза разрешила целовать себя. Расспрашивала о многом и даже о том, во сколько оценивается золотник золота. Бен показал ей письмо от отца. Мистер Хевурд писал, что в Оренбургской губернии два местных жителя открыли богатейшие золотые россыпи, приглашал сына приехать погостить и журил его за некоторые легкомысленные поступки. Перед молодым человеком открывались в связи с согласием Эльзы блестящие перспективы. С бодрым, радостным чувством он отправился на службу. Однако очень скоро радость его была омрачена. Полковник официально и сухо сообщил ему, что на завтра его вызывают для секретной беседы в генеральный штаб. Это было так неожиданно, что Бен Хевурд растерялся. Да и было отчего. Офицеров редко вызывали в генеральный штаб. Причину вызова, по-видимому, не знал и командир полка. Всю ночь Бен Хевурд ломал себе голову, вспомнил свои крупные и мелкие проступки, но ничего подходящего не находил. Скверно было на душе у молодого Хевурда, когда он на другой день шел к высокому начальству. Молчаливый и вежливый офицер в чине майора повел его по мрачной, из черного мрамора, лестнице, застланной мягким ковром, затем шли по длинному коридору, полутемному, несмотря на то что под потолком висели люстры. В кабинете со стенами, увешанными картинами, за длинным письменным столом, в кресле с высокой спинкой сидел пожилой седеющий генерал с круглой, гладко выбритой головой. На толстоватом носу генерала были надеты очки, прикрывавшие тусклыми стеклами большие серые глаза. Бен Хевурд много раз видел это лицо на журнальных фотографиях. Там оно выглядело добродушнее и привлекательнее. — Вы сын Мартина Хевурда? — гортанным, захлебывающимся голосом спросил генерал. — Да, сэр! — чересчур громко от сильного волнения ответил Бен. — Я не глухой, капитан. Говорите потише. — Виноват, сэр. — Вы, я вижу, волнуетесь! Ничего, это пройдет... Не желаете ли отправиться в длительное путешествие? — неожиданно спросил генерал. — Смотря куда, сэр... если вы спрашиваете о моем желании. Обычно у военных об этом не спрашивают. — Вы хотите сказать, что вас можно послать и на тот свет? Нет, пока вы поедете только в Россию к своему отцу... Вы, кажется, единственный сын? — Благодарю вас. Это действительно так, сэр, — охваченный радостью, ответил Бен. — Вот и отлично... Будем откровенны, мой мальчик. Я давно знаю вашего отца, вас видел еще ребенком, когда вы с отцом и матерью уезжали в Россию. На Урале открываются все новые месторождения золота и ценных руд, — лениво перелистывая в папке бумаги, говорил генерал. — Британское правительство очень заинтересовано в деятельности компании, возглавляемой вашим отцом... Бен Хевурд не знал, что сидящий перед ним генерал был заинтересован в делах отца прежде всего как акционер, вложивший в концессию свой личный капитал. — Ваш отец пишет нам, что он сейчас очень нуждается в хороших помощниках. Мы нашли, что вы можете помочь ему, как человек, знающий Россию. Вы жили там в детстве, знаете русский язык, обычаи. Бен почтительно склонил голову. Он понимал, что в таких случаях подтверждать что-либо или дополнять не следует. Кроме того, ему порядком надоели уже и лондонские туманы, и офицерские кутежи. Русскую зиму в уральских степях, конный спорт казаков и степных кочевников — все это он помнил и любил. Ведь он учился в России в кадетском корпусе, а потом в юнкерском училище. Отлично было бы, если бы Эльза согласилась поехать со мной, — подумал он. Когда разговор принял непринужденный, полуофициальный тон, Бен Хевурд сказал об Эльзе генералу. Генерал, насупив седые брови, грубовато ответил: — Не запутайтесь в этой немецкой юбке. Вы, очевидно, знаете, что оружие, из которого в свое время в нас стреляли буры, продавал им немецкий банкир, отец вашей девицы. Бен Хевурд досадливо поморщился. Не надо было говорить генералу о невесте. — Да... я вас должен предупредить, чтобы вы меньше откровенничали с этой немкой. Она не должна знать, что вы едете в Россию. Вы поедете туда не как офицер, а как совладелец фирмы Зарецк инглиш компани. Вы путешественник, изучающий природные богатства России. Ваш путь будет проходить через Афганистан. Вас должно интересовать состояние среднеазиатских границ, экономика пограничных районов, административное управление и так далее. Подробную инструкцию вы получите дня через два. В России вам следует заиметь знакомых, приобрести в местном обществе вес. Вам придется вращаться среди казачьего офицерства, вы будете жить в центре оренбургского казачества. Изучайте его быт. Он интересен и романтичен. — Отец пишет, что два каких-то казака открыли новые россыпи, — заметил Бен Хевурд. — Вот и познакомьтесь с ними. Непременно. Это ваши будущие конкуренты. Мы вкладываем большие капиталы в промышленность Урала, и нам не нужны сильные конкуренты. Через неделю Бен Хевурд, захватив с собою двух слуг, в том числе мулата Рема, выехал в Россию. После длительного путешествия он прибыл в резиденцию своего отца. По дороге из Оренбурга в Зарецк он случайно познакомился с молодым казачьим офицером, окончившим кадетский корпус и училище, с Владимиром Печенеговым. Вновь испеченный хорунжий ехал в станицу Шиханскую, в вотчину своего покойного родителя. Знакомство оказалось очень важным для Бена и нужным. Во время пути Владимир Печенегов знакомил путешественника с достопримечательностями Оренбургской губернии, со структурой управления казачьих войск. Отпрыск печенеговского рода не подозревал, что Хевурд — офицер и знает Россию. Владимира Печенегова, этого безусого офицерика, без особого труда удалось уговорить остановиться в городе Зарецке и заехать к его отцу. — Откуда этот красивый и легкомысленный офицер? — оставшись вдвоем с сыном, спросил мистер Хевурд-старший. — Это мой новый друг, сын войскового старшины. Бен рассказал отцу, как он познакомился с ним в одной из станиц. — Значит, это сын Зинаиды Петровны! Мартин Хевурд встал с кожаного кресла, подошел к Бену и похлопал его по плечу. — Недурное начало. Отличное знакомство! — Ты знаешь его родителей? — несколько удивленный, спросил сын. — Я знаю его мачеху. О-о! Это довольно приятная женщина... Хевурд тряхнул головой и сухо рассмеялся. — Если мать или мачеха моего нового друга имеет отношение к нашему делу, то ты должен, отец, дать некоторые разъяснения, — сказал Бен. Лицо старика приняло жесткое выражение, небольшие сузившиеся глаза смотрели пронзительно и строго. — Все, что имеет отношение к золоту, касается и нашей компании! — не сразу заговорил Мартин Хевурд. — Только не советую спешить. Поспешишь, как говорят русские, — людей насмешишь. Тебе не стоит здесь долго задерживаться. Поскорее поезжай в гости к своему новому другу. Поживи там как можно дольше и непременно подружись с его матерью. Возьми с собой четверку хороших лошадей — эта дама очень любит лошадей, — подари ей, черт побери, кобылу или двух, арабского жеребца в придачу. Внуши ей, что тебя не интересует желтый металл, и не жалей денег! Не забывай, что ты находишься в России. В этой стране любят жить на широкую ногу. Внуши ей, что ты такой же шалопай, как и твой друг, молодой Печенегов. Он, кажется, сегодня утром уже подмигивал нашей горничной. Но, во всяком случае, держись так, чтобы не было повода сказать, что сын Хевурда — подлец. На этом пока закончим. Теперь расскажи мне, что делается в нашей старой доброй Англии? — Бейп и Филипс подарили ее величеству алмаз величиной с голубиное яйцо, — ответил Бен. — Это мне уже известно. Еще что? Бен стал рассказывать о каком-то офицере, который получил двойное повышение в чине и высокую награду. — В чем заключались его доблести? — Порядочно уничтожил буров, а недавно отличился в подавлении крупного колониального восстания. — Такие люди далеко идут, — проговорил мистер Хевурд с одобрением. — Да, он очень способный офицер, — подтвердил сын. — В России имеются не меньшие возможности приобрести славу и почет. Колоссальные возможности! Мартин Хевурд потряс в воздухе рукой, потом, опустив ее, длинными сухими пальцами взял сигару, аккуратно обрезая кончик, продолжал: — Эта страна сказочно богата! И здесь глупый царь с ленивыми и пьяными министрами. Министров и многих чиновников, не вводя себя в большие убытки, можно покупать их же собственными деньгами. — Каким образом? — спросил Бен. Ему было приятно, что отец разговаривает с ним откровенно, как равный с равным. — Русским золотом, я хотел сказать. Русскими драгоценными камнями, русской рудой, лесом, пенькой, наконец, дешевым русским хлебом и водкой! — Лондон об этом знает? — осторожно спросил Бен. — Да, я говорю это не одному тебе. Сейчас, после войны с Японией, Россия сближается с Германией. Очень важно то, что Соединенные Штаты Америки уже протягивают руки к Дальнему Востоку. И даже сюда — на Урал! Совсем недавно из-под нашего носа янки выхватили платиновые прииски. Платиновые! Черт бы их побрал, — гневно как будто его обокрали или бессовестно обманули, говорил мистер Хевурд. Молодой Бен хорошо знал привычку отца говорить людям одно, а делать другое. Даже ему он очень редко высказывал свои истинные мысли. Но сегодня Мартин Хевурд говорил то, что было у него на душе. И Бен понял, что отец уже считает его настоящим мужчиной, с которым можно разговаривать откровенно. ГЛАВА ВТОРАЯ На другой день после отъезда из Зарецка Митьки Степанова Доменов, запершись в своем кабинете, долго корпел над какими-то письмами. Закончив, отправил их с доверенным человеком в Петербург. С Марфушей после происшествия в ее спальне не виделся. Вечером Авдей Иннокентьевич пришел к дочери. Самодовольно поглаживая вислый живот, уселся на хрупкий стульчик, насмешливо спросил: — Чего киснешь? — Закваска плохая, — отложив в сторону недочитанную книгу, ответила Марфа, поглядывая в окошко. — Плохо тебе живется, ой как плохо! — притворно качая головой, продолжал Доменов. — Отец, как Мишка Топтыгин, в своей берлоге, а ты — в своей... Хочешь, веселиться поедем? — Куда? Что-нибудь опять придумал? Уж я вижу... — Ох, какая ты у меня умница! Замуж бы тебя выдать, да скушно одному-то будет, побраниться не с кем. На Синий Шихан поедем, к братьям Степановым в гости... — Ни за что на свете! — шумно вставая с кушетки, крикнула Марфа. — Стыдно небось? — спросил Авдей. — Подумаешь, поцеловал! Дело холостяцкое... Ты ведь сама повод дала... — Еще чего выдумаете? — И выдумывать нечего. Зачем в девичью повела? Ты знаешь, что он женится? — Ну а мне-то что? — Ежели бы по щекам не отхлестала, к тебе бы непременно посватался... Погоди, погоди, не егози! Об этом надо всурьез подумать. — Не хочу думать! И вспоминать не хочу! — Да ведь он тебе понравился! Чего врать-то! Марфа не отвечала. Встряхнула головой, поправила упавшие на плечи волосы. Да, с Митькой сначала ей было хорошо. Если бы не его неожиданная грубая выходка, все могло обернуться по-другому. Щеки девушки снова обжег румянец. Покусывая губы, она вспомнила стоявшего посреди комнаты парня, растерянно потиравшего скулу, и улыбнулась. Зачем я его ударила? — вдруг мелькнуло у нее в голове. — Можно было бы как-нибудь по-другому. А тут еще появился папаша... Нехорошо все как вышло! Если бы не эта глупая пощечина, почему бы и не поехать, не посмотреть родничок святой Марфы? Дома такое однообразие, такая скукота! — Ну что ж, ангел мой, собирайся! — словно подслушав ее мысли, продолжал Авдей Иннокентьевич. Зная, что отец если что задумал, то все равно настоит на своем, Марфа молча кивнула головой. Выехали через два дня на двух тарантасах. В переднем ехал с дочерью Доменов, в заднем — пристав Ветошкин, высокий, костлявый, с редкими желтыми усиками. На новый прииск начальство на первых порах валило валом. Оправившись после болезни, заторопился сейчас туда и Ветошкин. У Доменова еще не было определенного плана. Он ехал посмотреть на месте дело, поближе познакомиться с хозяевами, а там видно будет... Единственно, с кем не особенно хотелось Авдею Иннокентьевичу встречаться, это с Тарасом Сухановым. Своенравный и гордый старик! Если уж он за что взялся, из рук не выпустит. Сам не возьмет и другим не даст. Трудно с ним поладить. Но надо... Вскоре Авдей Иннокентьевич пересел к Ветошкину. Марфа осталась одна. Часто сворачивали на казачьи бахчи, останавливались около шалашей караульщиков, распивали бутылочку и закусывали сочными арбузами. На одной из бахчей черный, загорелый казачонок, в больших, не по росту штанах, подпоясанных толстой веревкой, притащил чуть не пудовый арбузище. Авдей Иннокентьевич срезал ножом верхушку, вынул часть мякоти и вылил в образовавшуюся пустоту бутылку водки. Снова прикрыл верхушкой и густо обмазал сырой глиной. — Что же такое получится? — спросил Ветошкин. — А вот завтра попробуешь... Это, брат, такое хлебово, королям только пить, — ухмыляясь, ответил Авдей Иннокентьевич, отнес свое изобретение в тарантас и положил под козлы. Поехали дальше. По дороге навстречу тянулись подводы, нагруженные хлебом и арбузами. Высокорогие быки тащили тяжелые арбы. Сытые кони, помахивая хвостами, резво бежали вперед. В синем мареве августовского дня по степи навстречу тарантасам медленно двигались таинственные курганы, заросшие седым кучнистым ковылем. За курганами поднималась большая грозовая туча. Солнце, как шторкой, прикрывалось облачком. Тусклой змейкой блеснула молния, отдаленно и глухо прогремел гром. Воздух посвежел, ветерок пошевелил сухие травы, резче запахло полевыми цветами и горькой полынью. Старая волчица с выводком хотела перебежать дорогу, но не успела. Положив на вытянутые лапы острую морду, вытянулась в густой траве, глядя на тарантасы. Волчата, шевеля тонкими ушами, озирались и хватали друг друга зубами. Волчица мордой ударила одного из них и сердито заворчала. Волчонок тоненько заскулил и, отскочив в сторону, притих в траве. Вдруг что-то со свистом упало на землю и прикрыло зверька. Через секунду крылатый беркут взвился к небу, унося в острых когтях трепетавшего волчонка. Насторожив уши, захрапели кони. Отвлеченная конским запахом, волчица слишком поздно заметила, как хищник улетел с ее волчонком. Сквозь сладкую, томительную дремоту Марфа слышала, как кучер проговорил, удерживая рванувшихся коней: — Где-то близко волки. — Коршун! Коршун! Зайца поймал! — закричал Доменов. — Да это никак волчонок, — поправил его кучер, вглядываясь в улетающего беркута. Неожиданно позади что-то треснуло. Авдей Иннокентьевич велел остановиться. Оказалось, вино перебродило в сладкой мякоти, взорвало арбуз и испачкало все в тарантасе. Авдей Иннокентьевич вылез. Отряхиваясь, ржал, как пристяжная лошадь. Ветошкин, очищая новый, пропахший водкой мундир, бранился. Сумерками, когда начал накрапывать крупный дождь приехали в Шиханскую и остановились в доме атамана Гордея Туркова. Всю ночь гости пировали. — Делов тут у нас, Авдей Иннокентьевич! — размахивая вилкой с пельменем, говорил Турков. — Степановы мильонщиками стали, дома строят! А меньшой женится. — На ком? Больно скоро! — настороженно спросил Авдей Иннокентьевич. Атаман так распалил его богатством шиханских россыпей, что он готов был бежать к Степановым и немедленно расстроить свадьбу. Моя-то по харе заехала, надо же было дурехе, — мысленно сокрушался Доменов. Он много пил и напряженно думал. — Глупо упускать случай! И дочь бы пристроил, и новое дело пристегнул. Из такого зятя можно веревки вить, можно ноги ему путать, когда брыкаться начнет. — Кто невеста-то? — переспросил он Туркова. — Вдова наша здешняя. Как будто ему, балде, девок не хватило, — отвечал Гордей Севастьянович. — Вон у меня четыре крали, любую бери! Турковские крали, окружив Марфу, щебетали, как сороки. Все они были рослые, с толстыми губами, высокогрудые, словно под кофточками было втиснуто по пшеничной булке. Бойкие, глупые, сытые, — рассматривая хозяйских дочек, думал Авдей Иннокентьевич. — Если всех четырех запрячь в сабан, потянут... — Ить ни разу не намекнул Митька-то, что жениться собирается. Я бы ему живо сосватал. А то нашел... На вдове, говоришь? Кто ж такая? — допытывался Доменов. — Да это станичная наша, Липка Лучевникова. Голь перекатная. Мужа-то на японской войне убили, а она у свекра жила. Да Спиридон, подлец, снохачом, слышь, хотел заделаться... Ха-ха! Ну и маненько скандал получился... Ах, грехи наши тяжкие! С лица, конечно, воду не пить, но все же... — Красивая, значит? — Более того... уж очень в приятном теле... Гордей Севастьянович, покосившись на жену, крякнул и расправил ладонью пестрые усы. — Тэ-экс! — протяжно произнес Авдей Иннокентьевич. Утром чуть свет он разбудил дочь. — Собирайся. На Синий Шихан поедем. — Мне-то что там делать? — попыталась возразить Марфа. — Я здесь с девушками побуду, за ежевикой пойдем. — А родник-то ведь твоим именем назван. Забыла, ангел мой? Помолимся вместе. Пришлось ехать. Авдей Иннокентьевич не стал сразу осматривать прииск, а сначала подъехал к новенькому, еще пахнущему смолой домику Суханова. Здесь же помещалась и приисковая контора. Кругом по буграм, как птичьи гнезда, лепились мазанки, сушилось белье, где-то пели и играли на гармонике, на солнцепеке копошились ребятишки. Знакомая картина! Тарас Маркелович встретил старого приятеля деловито и сухо. Вместе когда-то бродяжничали по Сибири, но потом пути их разошлись. Авдей Иннокентьевич неожиданно и быстро разбогател. А Тарас все, что наживал, спускал. Прошли в чистенькую горницу с белым, только что настланным полом. Пожилая миловидная женщина в синем сарафане, из каторжных, как определил опытным взором Доменов, принесла кипящий самовар и, молча поклонившись, вышла. — Ты что же, решил чаем меня наливать? — разводя руками, спросил Доменов. — Ведь сколько лет не виделись! — Если хочешь, велю подать. Только меня не неволь, — хмуро сказал Суханов. Он сам заварил чай и поставил чайник на конфорку. На Марфушу бросил ласковый, изучающий взгляд. Было видно, что девушка ему понравилась. Марфа смирно сидела в конце стола и тоже с любопытством рассматривала сурового и спокойного старика. — Так и не выпьешь? — приставал Доменов, наливая себе третью рюмку. — Ты, Авдей Иннокентьевич, знаешь мой характер. Чего же зря толковать. Уже лет пять как пошабашил. — Вот и тебе бы бросить надо, — заметила Марфа. — Кшы под стол, не твое дело, — огрызнулся Авдей Иннокентьевич. — У хозяев скоро свадьба. И там не выпьешь? — Тебе и про свадьбу известно? — Нашел чему дивиться. Весь город знает, что Митрий Степанов на вдове женится. Ради этого я и приехал. Марфа удивленно посмотрела на отца и потупилась. — На свадьбу, что ли, приглашен? — с иронией спросил Тарас Маркелович и сбоку посмотрел на покрасневшую Марфу. — Свадьба-то как бы со слезами не вышла, — загадочно проговорил Доменов. — Бывает и так. Только ты непонятное что-то говоришь. — Пристав приехал следствие вести. — Какое такое следствие? — Суханов поднял кверху клочкастые седые брови. — Будто не знаешь? Доменов усмехнулся, налил рюмку водки, выпил; прожевывая свежий огурец, продолжал: — Кому твой молодой хозяин несколько пудов золота продал? — А это уж его дело. Мы ведь тоже не знаем, куда и сколько другие продают. Значит, вот с чем ты приехал! — Мое дело десятое... парня жалко... Дело-то Сибирью пахнет. — Ежели уж судить, то тут надо копнуть всех промышленников, — веско заключил Суханов и замолчал. Он знал доменовскую ухватку — от него легко не отделаешься. — Значит, Дмитрия Александровича судить будут? — встревоженно спросила Марфа. — Ты, дочка, выдь-ка да погуляй на свежем воздухе, — вместо ответа сказал Доменов. — Почему же ты мне ничего про это не говорил? Наверное, как-нибудь уладить можно... Марфе искренне стало жаль Дмитрия Степанова. По правде сказать, она не особенно сильно рассердилась на него. — Видал, какие у него заступники? — с поощрительной улыбкой посмотрев на дочь, сказал Доменов. — Ладно, когда надо будет, мы тебя в адвокаты наймем, а сейчас ступай-ка. Может, самородок найдешь... Тут ведь золотище-то лопатой гребут. Иди, у нас тут мужской разговор. Марфа поблагодарила хозяина и вышла. — Говори-ка напрямик, любезный Авдей Иннокентьевич. Не люблю я пустую породу с места на место пересыпать, — когда захлопнулась за Марфой дверь, сказал Тарас Маркелович. Доменов что-то обдумывал и ответил не сразу. Выпил, разгладил широкую бороду. Прищурив под густыми бровями хитрые кабаньи глаза, в упор спросил: — Как идет работа? Фартит, поди, богато? — О таких делах много не говорят. Но запирать на замок прииск не собираюсь. Теперь ответь ты на мой вопрос: что тебе нужно? — Приехал помочь, хозяина твоего из беды выручить. Дело тут уголовное, ты это сам понимаешь. Ежели он попадет в руки следователей из горной инспекции, все по золотнику сожрут. — Меня-то не пугай, Авдей. Посадят... Ну что ж... есть второй брат... Дело пустить на ветер никому не позволим, и ни один шаромыжник у меня золотой песчинки не получит. Да и не то у тебя, Авдей, на уме, не то! — погрозив ему пальцем, решительно и твердо проговорил Суханов. — Тебя послушать, так можно подумать, что ты здесь хозяин, а не братья Степановы. Говорю тебе, что жалко мне парня, вон и дочь моя это подтвердила. Да и тебе жалко, врешь ты! — А я и не сказал тебе, что не жалко. Насчет дочери согласен. Видно, что она хорошая девушка, а насчет папаши, ты уж меня извини, мы с тобой не один куль муки в тайге вместе съели — жалости у тебя к людям никогда не было... Поэтому и дороги наши разошлись. Не верю я тебе! — А ты один раз поверь. Ты не знаешь, что у них вышло? Авдей Иннокентьевич подробно рассказал Суханову, как Митька был у него в гостях и чем это закончилось. Преувеличив, изобразил его чуть ли не Марфиным женихом. — Верно, конечно, парень-то наш, как слепой щенок, везде сует морду, больно наколоться может, — после небольшого раздумья заговорил Суханов. — Короче говоря, хотел ты зятька с богатым делом заиметь, только очень уж скоро, Авдей Иннокентьевич. А теперь и поздно... Сегодня девичник готовятся справлять. Мне и самому не по душе эта затея, — признался Тарас Маркелович. — Надо приостановить свадьбу, — заявил Доменов. — А дальше что? — А дальше совсем похерить. — А потом с твоей дочерью повенчать. Так, что ли? — Хотя бы и так... Что она, не стоит этого рыжего казака? Она, брат, у меня гимназию окончила! — Она-то его стоит, вот он-то как, не знаю... Задал ты мне задачку, — хмурясь, задумчиво ответил Суханов. — Ты только мне не мешай, а я сам ее решу. — Что и говорить! Ты на эти дела мастак. На правах тестюшки потом и меня проглотишь, тоже знаю. Только и у меня мослы, Авдей, жесткие, смотри не подавись... — Рассердиться на тебя, Тараска, хочется, да, ей-богу, не могу! — Доменов, несмотря на свою полноту, легко вскочил. Постукивая по столу толстым пальцем, на котором блестел тяжелый золотой перстень с крупным зеленым камнем, громко, стараясь придать голосу больше искренности, продолжал: — Кто же не знает твоей честности? Я даже сам тебе иногда завидую. Я в двадцать раз, а может и более, богаче твоих Степановых! Ты еще им накопишь, я знаю! Мне ничего не нужно, все им достанется, как ты этого не можешь понять? Управляешь? И управляй на доброе здоровье! Мешать не стану! Только и ты не мешай! — Поверить сразу все равно не могу. Поживем, как говорится, увидим. Только одного не пойму. Неужели ты при таком приданом не можешь подыскать зятька пофорсистей, с положением? — Все они, щелкоперы, на приданое рассчитывают, готовы растерзать меня, как беркуты, а я много не даю. Наличный капитал в делах да в имуществе... Не табуны же и не прииски мне им отписывать! Я им вот что покажу, — Авдей Иннокентьевич показал кукиш. — А сколько все-таки можешь дать? — улыбаясь, поинтересовался Суханов. — Смотря по жениху. Если подходящий и не жаден, прибавлю, а авантюристам, вроде вашего главного инженера, — по загривку... Ты за этим шустреньким приглядывай. Такая, брат, блоха, не скоро придавишь. — Это ты правду сказал — шустренький, — согласился Тарас Маркелович. — Работал он у меня, знаю... Ну, так говори: мешать будешь? — Не стану. Думаю, что родной дочери ты не лиходей, — подумав, твердо ответил Суханов. — Мой совет: тебе надо с Ивашкой и госпожой Печенеговой повидаться. Здесь новая помещица объявилась. Митрий там пока живет. Она всем делом верховодит. Как вы там расхлебаетесь, не моя забота. — Ложку покрепче возьму, — усмехнулся Доменов. — Вот еще что, Тарас. Нам надо об одном деле потолковать... Ты, говорят, рабочим дорого платишь. Они везде бросают работу и сюда подаются. В нашем деле такой переман не годится, — строго закончил Доменов. — Плачу, сколько полагается. Ты зря говоришь. Скажи, что я расценок на товары не меняю, это верно. Отпускаю продукты по таксе, утвержденной горным инженером. Можешь в любое время проверить. А что на других приисках делается? Ты отлично эту механику знаешь. Когда хозяева нанимают рабочих, показывают одну таксу, а лавочники на прииске устанавливают другую, три шкуры с рабочего сдирают... Сами с тобой работали. В марте нанимают и платят дороже. У меня этого, Авдей Иннокентьевич, не было и не будет. Мошенников я на прииск не допущу. Тут мы с тобой не сторгуемся. — Мошенничать я тебя не заставляю, а предупреждаю... Впрочем, черт с тобой! Только говорю тебе, чтобы с моего дела ни одного сбежавшего не принимать... Архипка Буланов от меня всю артель увел. Говорят, тут работает, верно? — Здесь. Вот видишь, Авдей, ты еще не тесть Степанова, а уже командовать начинаешь, — шутливо произнес Тарас Маркелович. — А я многим кое-чем командую. Тебе-то знать это следует. В общем, мы еще о том поговорим в другой раз, а теперь мне пора. За угощение и за добрый совет спасибо. Выезжая с приисков, Доменов встретил группу рабочих. Впереди шел высокий, чернобородый богатырь с большими круглыми смолевыми глазами. Рядом с ним шагал широколицый китаец с коричневой жилистой шеей; размахивая длинными руками, он что-то говорил чернобородому. — А ведь это Архипка-смутьян! — сказал Авдей Иннокентьевич дочери и велел кучеру придержать лошадей. — Здравствуй, каторжник! — крикнул Доменов. Рабочие, пропуская тарантас, сошли на обочину, опираясь на ломы и лопаты, остановились, с любопытством разглядывая темное платье Марфуши, ярко оттенявшее ее красивое румяное лицо. Черноглазая, в измятой войлочной шляпе молодайка, подобрав холщовую юбку с рваным расписным подолом, улыбаясь бойкими глазами, ткнула черенком лопаты в спину бородатого богатыря и что-то зашептала ему на ухо. Отмахнувшись от нее, как от мухи, узнав Доменова, он даже не поклонился; кося рот в нехорошей улыбке, ответил: — А-а! Батюшка Авдей! Надо же на такой большущей земле и вдруг опять встретиться! Недаром вчера тебя во сне видел... Будто бы по ятапу вместе шли в дальнюю путь-дороженьку. По толпе пробежал робкий смешок. — Все сквернословишь, бегляк... Да я тебя, ежели будет нужно, в преисподней разыщу! — проговорил Доменов. — Уж там бы мы с тобой наговорились, Авдей-батюшка, как твоего кислого квасу напились... Без Ветошки... — Все помнишь, злодей! Погоди, я тебя не так напою... Квасу тебе не хватило, забунтовал и других взбудоражил, — злобно говорил Доменов, вспоминая, как рабочие на его прииске бросили работу, когда лавочники перестали давать бесплатно квас, предусмотренный по типовому договору. Главным зачинщиком был Архип Буланов. — Поедемте, папаша, — тронув отца за локоть, попросила Марфа. Встреча и разговор с Архипом произвели на нее тяжелое впечатление. Рабочие стояли насупившись и смотрели на ее отца с явной враждебностью. — Поди и Ветошку с собой привез? — крикнул Архип. — Привез, тебя пощупать. — Сказал бы я тебе, Авдей-лиходей, но вот барышни жалко. Негоже ей такие слова слушать. Поезжай-ка лучше, а ежели хошь, вернись, покалякаем, кваску попьем. Есть квасок... Тарас не такой жмот, как ты, вволю дает. — Времени нету, а то бы вернулся. — Авдей Иннокентьевич ткнул кучера в спину и велел ехать дальше. Вихорьком закружилась на дороге пыль. Тарантас провожал задорный хохот рабочих. ГЛАВА ТРЕТЬЯ — ...Только так, ангел мой, можно ему помочь, — уговаривал Авдей Иннокентьевич Марфу, утомленную его длинной полупьяной речью. — Зятя Авдея Доменова никто не засудит. Нужно будет, самой государыне-матушке в ножки поклонюсь. А так не миновать ему Сибири. Встретишься с ним, ну, для примера, подуйся, а потом и поласковей будь... Парнишка он не дурной. Обомнется, подучится, хорошим мужем будет... Как ни жаль было девушке Митьку, но она далека была от такого замужества. Хорошо ли чужое счастье разбивать? Но знала, что отец будет настаивать на своем. Весь этот разговор вызвал в душе Марфы брезгливое чувство, отвращение к родителю и к самой себе. — Как хотите, так и делайте, — тихо проговорила она и заплакала. — Ну вот, давно бы так. Хотя невестам реветь и полагается, тебе же плакать не о чем, — гладя плечо дочери, говорил Авдей Иннокентьевич. — После свадьбы в Питер вас пошлю: гуляйте, уму-разуму набирайтесь... Так-то! Сытно пообедав с атаманом станицы, изрядно подвыпив, Авдей Иннокентьевич предложил Ветошкину вызвать к себе Митьку и повести разговор, как они условились, а сам, с пьяных глаз накричав на Дашу, ворвался в дом Печенеговой, как медведь в малинник. Девушки, готовившие для невесты подвенечное убранство, увидев пьяного бородача, с визгом убежали в другие комнаты. Зинаида Петровна после обеда отдыхала. Митька готовился к девичнику, рыскал по станице верхом на коне, созывал гостей. В гостиной осталась одна Олимпиада. Она готовилась примерить подвенечное платье. Все последние дни она держала Митьку в полной своей женской власти и уже чувствовала себя настоящей хозяйкой. Она научилась у Зинаиды Петровны командовать и сейчас, строго сдвинув темные брови, умело подведенные Печенеговой, гневно смотрела на ворвавшегося в гостиную толстого гостя в чесучовом пиджаке. Олимпиада так рассердилась, что забыла о том, что она без платья. А Доменов, растерявшись при виде ее соболиных бровей и голых плеч, приняв ее за хозяйку дома, начал смешно и путано извиняться: — Простите... я... я Доменов. Вы, наверное, обо мне слышали?.. Еще раз извините, мадам... — Что вам надо? Никогда я о вас ничего не слышала! — прикрывая грудь, сердито поблескивая голубыми глазами, проговорила Олимпиада. — Как же, ангел мой! Мы с вашим мужем отлично знакомы, не раз в компании бывали, да и о вас, красавица моя, я порядочно наслышан. А сейчас сражен, повержен!.. Ах, сударыня! Авдей Иннокентьевич, стараясь выгнать хмель, замотал головой. — Что вы такое говорите, господин Доменов! Я еще пока не замужем, — начиная догадываться, что ее принимают за хозяйку дома, ответила Олимпиада. — Как это не замужем? Простите! — Да так... Я невеста Дмитрия Александровича Степанова, — гордо и вызывающе ответила Олимпиада. Она уже почувствовала силу денег. Авдей Иннокентьевич вытаращил на нее глаза. Задыхаясь от волнения, хрипло протянул: — Тэ-экс! Невеста!.. — Что вам нужно, господин Доменов? — спрашивала Олимпиада, все более возмущаясь. Авдей Иннокентьевич опустил свое грузное тело на первый попавшийся стул. Прищурив глазки, он нагло и бесцеремонно рассматривал полуодетую женщину. С помещицей он бы вел себя сдержанно, но с казачьей вдовушкой можно было вести себя попроще, да и гневная, раскрасневшаяся невеста с крутыми молочными плечами произвела на него ошеломляющее впечатление. — Может быть, вам хозяйка нужна, Зинаида Петровна? — Пардон прошу, мадам, как раз именно ты мне и нужна... — Зачем? — Сказать тебе пришел, что свадьбы никакой не будет, — разом отрезал Доменов. — А не можете ли вы покатиться отсюда к черту! — тряся перед его носом платьем, проговорила Олимпиада. — Это что за модель — пьяному колобродить! — Хорошо! Вот это хорошо! Ах как дивно! И характер есть, не то что моя тряпка Марфушка, подоконники можно вытирать, — восхищенно посматривая на Олимпиаду, говорил Авдей Иннокентьевич. — Я, ей-богу, сейчас Микифора позову! Да что это такое на самом деле! Что вам надо? — Русским языком говорю — тебя! — почти закричал Авдей Иннокентьевич. — А ты еще позлись! Посердись маленечко, ангел... — Убирайтесь к черту! — топая ногами, кричала Олимпиада. — До чего же хороша-то, господи боже мой! — млея от наслаждения, приговаривал Авдей Иннокентьевич. — Не бывать свадьбе, дурочка ты моя хорошая, поплакать тебе придется и за другого выйти... За меня, например... — Да вы не дурачок ли? Олимпиада не выдержала и расхохоталась. Уж очень смешным показался ей Доменов со своей соломенной шляпой и курьезными речами. — Сама ты глупенькая! У этого дурачка-то больше пяти миллионов, поняла, ангел мой? Я тебе всерьез говорю, а ты бранишь меня. Не быть свадьбе-то, не быть! Может, будут, да другие... Ты сразила меня, голубушка, головку мою с плеч сняла! Я всех попов в округе удавлю али деньгами подкуплю, а свадьбы не допущу... Не знал я раньше, не знал, не заставил бы тебя слезы горькие понапрасну лить... — А вы и впрямь, родимый, полоумный! А может, сильно в хмелю? Я сейчас Зинаиду Петровну позову. Отвернитесь, дайте мне одеться. Как вам не стыдно! — прячась за край стола, говорила Олимпиада. — Погоди! — громко и властно крикнул Доменов. — Ты думаешь, я шутки с тобой шучу. Женишок твой в Сибирь-каторгу пойдет. Его уже арестовали... Кому он краденое золото продал? Ты знаешь или нет? Олимпиада медленно опустилась на стул, забыв даже прикрыть голые плечи. Она уже знала всю историю с золотом. Зинаида Петровна говорила ей, что за такие дела в самом деле в Сибирь ссылают, и советовала в дальнейшем покрепче держать мужа в руках и не распускать вожжи. — Зачем вы пришли? Зачем? Где Митя? Где? — кричала Олимпиада. Услышав шум в гостиной, проснулась Зинаида Петровна. Даша разбудить ее не решилась: не любила и гневалась хозяйка, когда ее беспокоили. Кроме того, у Даши были и другие причины бояться Зинаиды Петровны... Вчера Микешка пригласил девушку поехать за свежей травой на уральские поймы. Заехали в тугай. На противоположном берегу Урала крутой стеной возвышался лес. За ним виднелся киргизский аул. Все это было очень красиво... Микешка рассказывал, как кочевники увозят невест и какие из-за этого случаются побоища. Он умел хорошо и увлекательно рассказывать. Накосили пахучей травы, видели тетеревов. Потом поехали домой, а дальше... немножко стыдно было вспоминать... Сначала ей стало жарко. Они выкупались. Микешка за одним кустом, она за другим, а потом Микешка подплыл к ней и они плавали рядом. И руки у него как железные. Микешка рассказал ей, что он не ладит со своим хозяином и собирается уйти на прииск к Тарасу Маркеловичу. Ей не хотелось, чтобы Микешка уезжал, и она сказала ему об этом. Тогда он пристал: отчего да почему? И тут — она сама не помнит, как это случилось, — он стал целовать ее, а она только стыдливо опускала голову и не протестовала... За эту поездку ей крепко досталось от Зинаиды Петровны. Ну и пусть! Она тоже с инженером допоздна катается и со старшим Степановым любезничает... — Кто там кричит? — кутаясь в длинный, зеленого цвета восточный халат, спросила у Даши Печенегова. — Какой-то пьяный господин пришел, с Олимпиадой Захарьевной разговаривает... — Зачем пустили? Что здесь, кабак, что ли? — проворчала Зинаида Петровна. — Он никого и не спрашивал. Я хотела остановить, так он на меня раскричался и прямо в гостиную ввалился. Шурша шелком; Печенегова вошла в гостиную. Невеста, уронив голову на край стола, комкая белое подвенечное платье, рыдала. Доменов что-то говорил ей. Заметив Зинаиду Петровну, он приподнялся и поклонился. — Что здесь творится? Вы как сюда попали, милостивый государь? — с трудом сдерживаясь, нараспев проговорила Печенегова. — Не с хозяйкой ли сего дома имею честь говорить? — спросил Доменов и назвал свою фамилию. — Как вы сюда попали, господин Доменов? Вы себя недостойно ведете! — возмутилась Печенегова. — Олимпиада Захаровна, что с вами? Невеста, перекатывая голову на столе, зарыдала еще горше. Печенегова позвала Дашу, а та еще какую-то девушку. Олимпиаду увели в другую комнату. — Видите, что вы наделали? — укоряюще сказала Печенегова. — Добра ей желаю, Зинаида Петровна... Доменов без лишних слов с присущей ему грубой прямотой посвятил хозяйку в суть дела и этим привел ее в полное смятение. — Где же сейчас Дмитрий Александрович? — спросила она. — А его господин пристав вызвал, — ответил Доменов, уверенный, что пристав все сделает именно так, как они условились. И на самом деле Ветошкин уже битый час, как голодный волк, терзал несчастного жениха. После обеда с Доменовым Мардарий Ветошкин решил было прилечь отдохнуть, а потом уже вызвать Митьку в станичное управление. Но, как говорится, на ловца и зверь бежит... Веселый, празднично разодетый Митька прискакал на взмыленном рысаке приглашать Туркова на девичник и попал прямо в пасть Мардарию Ветошкину. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Только вчера ночью, лаская Митю, Олимпиада, словно чуяло ее сердце, говорила ему: Наверное, не дождусь того часу, когда венцы наденут да крест дадут поцеловать на веки вечные... Все сердце изболелось... — С чего ему болеть-то? — лениво, как сытый кот, мурлыкал жених. Все мне завидуют, живую проглотить готовы. А Ариша, как увидит, губы скривит и отворачивается. И по станице всюду разносит, что юбчонки-то у меня все залатанные, новой рубахи даже своей нет... По-всякому срамит. Приданого-то, говорит, вошь на аркане да блоха на цепи. — Ты не слушай бабьи сказки. — Эх, кабы мне девушкой за тебя выйти... Господи, почему это так все случается? Сидя перед приставом, Митька со страхом вспоминал опасения Олимпиады. Он чувствовал, что это делается из черной зависти. Шутка сказать, Сибирью грозит. Пробовал ругаться с приставом, золото сулил, но тот был жесток и хитер. — У меня же завтра свадьба! — упрашивал Митька. — Не могу-с. Закон! — изрыгал из клыкастого рта Ветошкин и что-то с зловещим видом писал мелким убористым почерком. — Крест-то на тебе есть? — стуча себя в грудь кулаком, вопрошал Степанов. — Так точно, золотой имеем-с... Подарок Авдея Иннокентьевича... — Пусть сдохнет твой Авдей! — Напрасно бранитесь. Господин Доменов могли бы вам помочь... — И помогу! — распахнув дверь, помахивая своей шляпой, крикнул Доменов. По излюбленной привычке, он немного постоял у дверей, послушал разговор, предварительно кинув удивленным сидельцам зазвеневший по столу золотой, и только после этого вошел в кабинет. — Здравствуй, женишок! Грызет он тебя поманеньку? Это, брат, такой Архимед, все звезды на небе пересчитал, все законы съел и ни разу не подавился... А из тебя он всю кровь по капельке выцедит, ему только попадись! — Так приветствовал Доменов растерявшегося Митьку. После этого он прошелся по кабинету из угла в угол, потрепал Митьку по плечу и заглянул в бумагу Ветошкина. — Ты, ангел, значит, допрыгался? Моя Марфа тебе поклон шлет, — продолжал Доменов, присаживаясь к столу. — Ты сходи-ка, навести ее по старому знакомству. — Не пущает господин пристав, в этапную запереть грозится... Да рази я знал всякие такие законы! — вытирая рукавом малиновой рубахи потное лицо, взмолился Митька. — Ну, вот теперь знать будешь, почем гусиные лапки... Потопаешь по сибирской дальней, а там, глядишь, и самого заставят золотце добывать... Угодишь на Ленские прииски к Кешке Белозерову, там тебя научат разным законам. У него там половина каторжных работает. Значит, не отпускает? Ах, изверг! Я же тебе говорю, с ним шутки плохи. Отпустил бы ты его, Мардарий Герасимыч, к моей дочери. Они знакомство имели амурное... Ух ты мне стрикулист! — Авдей Иннокентьевич погрозил Митьке тяжелым кулаком. — У самого невеста была, а Марфе голову вскружил, семь ночей после тебя не спала. На вдове, прохвост подлецович, задумал жениться, как будто девок мало. Подержанный товар ни один купец не покупает... Это нам, грешным, сошло бы... Чего зенки-то опустил? Стыдно?.. На меня гляди! Митька, не поднимая головы, молча выслушивал брань и скабрезности Доменова. Сердце стучало, к горлу подступала тошнота. Хотелось пить, но воды не было. А Доменов продолжал подносить ему пилюли, одна горче другой. — Подумай, сколько ты сразу наделал? Мою дочь оскорбил. Ежели бы я тогда не вошел, ты бы ее, голубушку, как былинку смял... Вон какая дубина вырос! Да ежели я захочу, подам сейчас Мардарию еще одну бумагу, распишу тебя, ангела, и кандалы велю надеть... Ну да ладно, я человек не злопамятный. На поруки тебя возьму. Отдашь его мне, Мардарий Герасимыч? — Да можно покамест... — пожимая плечами, согласился пристав. — Только залог надо внести. По этой статье... — Оставь свою казуистику! Сколько нужно, столько и внесу. — Спасибо, Авдей Иннокентьевич, — сдерживая слезы, пробормотал Митька. — Только беру тебя, ангелочек мой, с одним условием. Перво-наперво, напиши письмо и откажись от своей вдовушки... Это одно баловство. — Да как же это? Да мы ить... — задыхаясь, шептал Митька. Удар был настолько сильным, что у Митьки пошли перед глазами круги. Правду наворожила Олимпиада. — Она годами старше тебя, дурак! Разве тебе такая нужна жена? Выкинь ее из головы! Я уже говорил с матерью и братом твоим, Иваном. Ты их не хотел слушать, так меня послушай. Не мое ты чадо... Я бы тебе показал, как золотом торговать. — Да как же так? — ворочая помутневшими зрачками, говорил Митька. — Липушка-то... — О ней мы сами позаботимся... Ты о себе подумай. — Не-ет! Этого я не желаю! — попробовал протестовать Митька. — Ах, не желаешь? Ну, тогда пиши письмо, чтобы тебе сухари сушили, — решительно заявил Авдей Иннокентьевич. Он и сам в эту минуту верил, что мог бы закатать этого упрямца на несколько лет. Ветошкин ходил перед ним на цыпочках, ибо Авдей Иннокентьевич знал все его большие и малые прегрешения, а за верную службу щедро платил. Митька часто моргал глазами. Вяло опустив красные, в веснушках руки, глуховатым голосом проговорил: — Писать, писать... Я и пишу-то плохо... Дрожащими пальцами он вытащил из золотого портсигара папиросу и долго чиркал спичку. Парня окончательно сломили. — Мардарий Герасимыч за тебя напишет, а ты только распишешься, — успокоил его Доменов. Ветошкин, поскрипев кожаной портупеей, откинул за край стула шашку и принялся писать. Строчил он утомительно долго. Письмо было длинное, начиналось оно так: Милостивая государыня, Олимпиада Захаровна! По малолетству своему и малому разумению я чуть на вас не женился и родителям своим причинил немало горя. Из-за вас я проступок совершил, за который по всем строгостям закона должен понести соответственное наказание. Сейчас нахожусь у его благородия пристава, господина Ветошкина. По своей чувствительной и сердечной доброте господин Ветошкин принял во внимание мою молодость... — Прибавь: и глупость! — вмешался Доменов, стоявший позади и строго следивший за каждой выведенной на бумаге буквой. — Себя-то не очень расписывай. Твою ангельскую доброту и без того все знают. Пиши попроще, без этих премудростей, чтобы понятно было, как и что, без околичностей. Скажи, что свадьбы не будет и я его на поруки беру, понял? — Вы бы лучше не перебивали, господин Доменов. А то я весь стиль исковеркать могу, — покручивая желтенькие, словно спаленные, усики, недовольно проговорил Ветошкин. — Я уже написал: по малому разумению... Зачем же еще лишние и унизительные слова вставлять? — Ладно, ладно, не спорить. Кончай скорее. У нас сегодня столько еще дела... — Поглядывая на Митьку, добавил: — А ты, голубь, не вешай нос! Утрясется великолепнейшим манером. И женихом будешь и женатым намаешься! Когда письмо было закончено, Доменов еще раз прочитал его и сунул в карман. — Кто же его доставит? — уныло спросил Митька. — Почтальона найдем. Не сомневайся. Только шалить не вздумай! Ежели задумаешь еще раз побежать к ней, от меня пощады не будет. Ты у меня, ангел мой, вот где... Доменов выразительно сжал волосатый, с ребячью голову кулак и помахал им в воздухе. Домой Митьку Авдей Иннокентьевич не отпустил, а повел в дом атамана Туркова. По дороге, надавливая на его локоть жесткими пальцами, говорил: — У Марфуши мягкое и доброе сердце. Она, когда услыхала вчера про твои выкрутасы, разревелась. Прощеньице ты у ней попроси. Мы, ангел мой, мужская-то сторона, в подпитии хуже скотов. Сграбастал ее, и горя мало... А так не годится. Не-ет! Женщина ласковую изюминку уважает, — философствовал Авдей Иннокентьевич. Дом атамана под зеленой железной крышей стоял в переулке. Шумел ветер, сбивал с высохших кустов полыни горькую пыль; пыль попадала Митьке в рот и глаза. У высокого каменного забора качались, сбрасывая на землю твердые, запыленные листья, корявые ветви толстого осокоря. На верхушке дерева виднелись сухие палки, оставшиеся от разоренного гнезда. На дороге, раздавленный колесом, с разинутой пастью, валялся мертвый галчонок. Сколько раньше сам он, Митька, поразорил гнезд, повыкидывал на траву беспомощных желторотых галчат! В первый раз в жизни он пожалел птицу. Сейчас сам он походил на раздавленного галчонка... Сдерживая глубокий вздох, Митька плотно сжал губы. — Марфенька, принимай, ангелочек, дорогого гостя! — входя в горницу, крикнул Авдей Иннокентьевич растерявшейся Марфе. Лупоглазые атаманские дочери, готовясь на девичник, трепали в руках праздничные платья. Увидев жениха, смущенно столпились в кучу. Самая бойкая, Наташка, с хитрыми серыми глазами, поднявшись на цыпочках к уху Доменова, тихо спросила: — Дядя Авдей, говорят — и свадьбы не будет и будто невеста в свой домишко сбежала... Правда? — Кшы! — зашипел Авдей Иннокентьевич и доверительно прошептал: — Будет свадьба... Я говорю, слышишь? Крестик могу поцеловать. А сейчас уведи-ка отсюда всех юбошниц, у нас тут дела! Сурьезные! Девушки, толкая друг друга, стали выходить. Хотела выскользнуть и Марфуша, но отец поймал ее за розовый поясок и удержал со словами: — Ты, дочка, останься. Вам поговорить надо... Я уж мешать не буду. Помиритесь да приготовьтесь, может, поедем... — Далеко? — сжимая руками огнем горевшие щеки, спросила Марфа. Она так была свежа и хороша в своей девичьей растерянности, что Митька опустил голову и не знал, куда девать глаза. — После скажу, — неопределенно ответил Авдей Иннокентьевич. Насупив брови, он волком посмотрел на Митьку, поскрипывая модными башмаками, вышел. — Ну что, Дмитрий Александрович? — отрывая листья герани и не глядя на гостя, спросила Марфа. Кроме жалости к этому грустному и притихшему парню в измятой малиновой рубахе, в душе девушки ничего не было. Но все окончилось быстро и для обоих странно и неожиданно. — Они, они... Марфа Авдеевна, душу из меня выпотрошили... — дрожащим голосом прошептал Митька и, швырнув к порогу касторовую фуражку, упал головой на взбитые подушки. Вцепившись руками в кудрявые волосы, рвал их, крутил головой, вздрагивая большим телом, безудержно плакал. Глядя на него, не выдержала и Марфа. Успокоившись, Митька рассказал ей все, как на исповеди. Марфа принесла таз и ковш с водой, заставила его умыться. Сама полила ему на руки. Целебна бывает жалость и доброта русской женщины... Они сели рядышком. Он плакал и рассказывал про свою сумбурную жизнь, а она слушала его и жалела... Тем временем Авдей Иннокентьевич заканчивал со священником Сейфуллиным короткий разговор. В открытое окно было видно, как отбивались от овода запряженные в тарантас саврасые кони. Кучер в синей сатиновой рубахе, откинувшись назад и натянув вожжи, едва их сдерживал. — А венчать попрошу на дому, — наставительно говорил Авдей Иннокентьевич отцу Николаю. — Не полагается... На то церковь есть. Да и странное вы дело затеваете, господин Доменов, — хмуря мохнатые брови, говорил священник. — Я завтра должен его с другой венчать, и плата внесена... — Я же объяснил вам, что парня обманом завлекли, под уголовную статью подвели! На поруки мне пришлось его взять... Ежели на то пошло, так он и дочери-то моей не стоит. — Тогда зачем же повенчать хотите? — А это уж мое дело. Посвящать вас во все подробности я не обязан, отец Николай. Может, тут старый грех надо прикрыть... Зачем вам это знать? Авдей Иннокентьевич шел на все и говорил, что взбредет ему в нетрезвую голову. Теперь уже главной причиной этой скорой и несуразной свадьбы были не Шиханские прииски, как это думал Сейфуллин, а молодая вдовушка... Упрямый и взбалмошный золотоприискатель ради нее готов был на все. — Пусть придет сам жених, я поговорю с ним, — не сдавался отец Николай. — Я уже деньги получил и запись приготовил. — Подумаешь, какая беда! Я могу еще раз заплатить. — Доменов достал объемистый кошель и высыпал на стол чуть не половину — золотыми пятерками и десятирублевками. — И прежнюю плату при себе оставьте... — Мне, господин Доменов, лишнего не надо, — смущенно сказал священник. — Все равно, пока с женихом не увижусь, венчать не буду. — Ну и черт с тобой! — переходя на ты, объявил Доменов. — Да я по дороге в город в любой станице могу перевенчать! Десять раз их мужем и женой сделаю! Чем кочевряжиться, ты лучше бы чарку гостю поднес... — Это можно. Извини, я сейчас... — захлопотал отец Николай и, поднявшись, достал из шкафа графинчик. Выпили по одной, затем по другой, и беседа пошла тихо и мирно. — Я сам скоро женюсь и к тебе венчаться приеду, — говорил Авдей Иннокентьевич. — И тебя можно... Только смотри, башка, на молодой-то не женись, — басил отец Николай. — Больно уж хлопот с ними много. — На старости лет, ангел мой, всегда к молодой тянет. Я к ней, как турецкий паша, евнухов приставлю... Ну поедем, что ли? — Поедем так поедем, нам что... Только ежели бы ты мне угрожать с тал, не поехал бы. Но знай: прежде чем повенчать, я с ними с обоими поговорю. — Толкуй сколько угодно. Я ведь тотчас же в город их отвезу, — признался Доменов. — Там и свадьбу гулять будем. — Это тоже правильно делаешь, а то какой-нибудь грех выйдет, — согласился Сейфуллин и стал собираться. Венчание происходило в доме атамана, в горнице с наглухо закрытыми ставнями. Митька, словно утратив способность думать, на все согласился беспрекословно. Розовая от смущения невеста, зная, что она приносит жертву ради спасения Митьки от каторги, чувствуя себя в какой-то степени героиней, старательно исполняла все, что требовалось. В другой комнате вместе с женой и дочерьми Туркова суетливо хлопотала расфуфыренная Аришка, расставляли столы и закуску. По углам сидели немногочисленные родственники, не поместившиеся в горнице, где происходило венчание. Здесь же находился и Иван. Он от души гордился новым родством и посматривал на всех свысока. На дворе яростно жевали удила четыре тройки и две пары запряженных лошадей. — Бабы, девки, пляши-и! — спустя час кричал раскрасневшийся Авдей Иннокентьевич. От топота ног и пьяных выкриков вздрагивал турковский дом. После всех передряг Митька пил стакан за стаканом и почти не пьянел. Он часто поворачивал голову, целовал Марфу в горячие, влажные губы и, тупо вращая глазами, с тоской думал об Олимпиаде. Подсевшая к Марфе пьяная Аришка что-то шептала ей на ухо и тоже беспрестанно чмокала в щеку. Иван и братья Полубояровы затянули казачью песню. ГЛАВА ПЯТАЯ В окнах маленькой избушки на краю станицы мерцал огонек. Олимпиада несколько раз принималась читать письмо от Митьки, вскакивала, ходила по комнате, падала на кровать, кусая подушки, вспоминала разговор с купцом, который доставил ей письмо... Хорошо, что быстро ушел, а то я его без глаз бы оставила. В такую минуту, толстый дурак, свататься вздумал... Господи боже мой, — молилась Олимпиада, — дай мне силушки, чтобы в Урал-реку броситься! В доме Печенеговой оставаться было нельзя, да и Зинаида Петровна сразу переменилась к ней. А ведь до этого ходила вокруг и пела пташечкой. В чем была Олимпиада, в том и ушла. Возвращалась берегом Урала, задами, чтобы никто не видал ее позора. Ах, Митя, разнесчастный ты мой, — старалась пожалеть его Липушка, но в душе вместо жалости поднимались ненависть и озлобление за то, что тряпкой оказался, а не казаком. — Я бы с тобой и в Сибирь-каторгу пошла... А может, у меня теперь ребеночек народится?.. Господи, чтобы только теперь не народился!.. Сумерками к ней кто-то постучался. Оказалось, что пришла Маринка Лигостаева. — А ты зачем? — грозно посматривая на девушку, словно та была виновницей ее бед, спросила Олимпиада. — Я видела, как ты по берегу бежала, — теребя конец накинутого на плечи платка, ответила Маринка. — Говорят, Митю твоего в этапную засадили? — А ты небось радехонька! Не удалось Митиной невестой стать, так теперь надо мной измываться пришла! — Что ты, Липа! Я совсем не за этим... По станице разнесся слух, что будто бы Митька вместе с Микешкой украли какие-то деньги и им обоим грозит каторга. Говорили, что Митька уже сидит в этапной, а Микешку ищут... Маринку тревожила судьба Микешки. После возвращения из города он явно избегал встреч с ней. Видели, как он с Дашей в тугай ездил, а потом на лугу обучал печенеговскую горничную на коне скакать. Маринку это сильно задело. — Зачем бы ты ни пришла, все равно разговаривать я с тобой не желаю! — вымещая злобу на ни в чем не повинной девушке, говорила Олимпиада. — Ты вон по аулам в гости ездишь, от конокрадов подарки получаешь... Ступай отсюдова! — Вот не думала, что ты такая злющая... глупая! Маринку словно жаром обдало. Повернулась и, нагнув голову, ничего не видя перед собой, убежала, даже не закрыв распахнутых настежь дверей. Олимпиада решила пойти в станичное управление и начала торопливо переодеваться. В сенях заскрипели половицы. Олимпиада подняла голову. На пороге, кося лицо в ехидной улыбочке, стоял краснощекий и потный Афонька-Коза, денщик и телохранитель атамана Туркова. На боку у него болталась шашка с потертыми ножнами. — Ты за мной? — испуганно спросила Олимпиада. — Не то чтобы за тобой, а, промежду прочим, коственно... — Афонька-Коза был навеселе. Из кармана у него торчало горлышко бутылки. — Значит, ты дома, ну и сиди! — Афонька приставил темную ладонь к мерлушковой папахе, стукнул о каблук стоптанного сапога ножнами, повернулся, вышел и закрыл за собой дверь. Хозяйка слышала, как он набросил в сенях на дверь цепку и щелкнул замком. — Ты что там, антихрист, творишь? — крикнула Олимпиада. — Стало быть, сударыня-барыня, велено тебя вроде как под домашний арест запереть. — Кто велел, кто? — задыхаясь от обиды и гнева, выкрикивала Олимпиада. — Начальство велело... Твой хахаль уж заперт семью замками и в кандалы закованный... Для тебя кузнец Игнашка вторые кует, — стращал Афонька. — Ты, гляди, не вздумай в окошко выпрыгнуть, а то я оружие применю. Собственно, применять такие строгие меры ему никто не приказывал. Повеление присмотреть за Олимпиадой он получил от Авдея Иннокентьевича. Доменов дал ему на водку и сказал: — Пока не приду, из дому не выпускай. Может, она приставу потребуется... Да смотри аккуратно, а то мы тебе с атаманом голову открутим. Такого щедрого купца Афонька встречал впервые. Действовал он не за страх, а за совесть. Кроме того, со вчерашнего дня он был навеселе. Раз его начальник и покровитель гуляют, значит, и слуге праздник... Афонька расположился в сенях. Убрал со скамьи пустые ведра, вытащил из кармана бутылку и поставил перед собой. Открыл дверь маленького чуланчика, в поисках съедобного обшарил пыльные полки. Ничего не найдя, постучал хозяйке в дверь. — Слышь, арестантка! У тебя там закусить не найдется? Хоть огурца какого завалящего... Но Олимпиада не отзывалась. Она распласталась на кровати и рассматривала бледный рисунок выцветших дешевых обоев с изображением аляпистых роз и мелких полевых цветочков. Только вчера она получила в подарок от жениха пышный букет живых цветов. А сегодня? Что ее ожидает дальше? Позор на всю станицу, сплетни баб и грубые насмешки казаков. И зачем-то еще Маринку обидела! — думала Олимпиада. — Что она плохого мне сделала? Строгая и самостоятельная девушка, тоже опутана, как сетью, бабьими пересудами, что на скачках призы берет, с азиатами знается... От злобы и зависти люди судачат. — От таких мыслей еще тяжелее стало на душе. — Хоть беги и топись! А разве мало вокруг таких случаев? В соседней станице забеременела девушка и под мельничное колесо бросилась. Затравили и родители и соседи. Чем бы унять сосущую в груди боль? Афонька напомнил о выпивке. Олимпиада встала, подошла к комоду, взяла с него бутылку вина. Когда-то с женихом недопили... Вылила в стакан и выпила залпом. Но она уже привыкла пить ежедневно, и этого оказалось мало. Решительным шагом подошла к двери. — У тебя, Коза, водка есть? — А-а! Жива еще... Есть, а што, тебе дать? Закуски прошу, а ты не откликаешься... — Дай мне водки, — попросила Олимпиада. — Эк, чего захотела! Мне самому чуть причаститься... Одна полбутылочка. — Налей мне. Я тебе денег дам... — А сколько отвалишь-то? — после минутного молчания спросил страж. — Рублевку. — А не обманешь? — Дурак! Бабы испугался. А еще шашку нацепил! Давай, что ли, да отопри. Никуда не убегу. — Сичас! — Афонька поскрипел замком и открыл дверь. — Ну, где твои деньги? Олимпиада протянула ему два серебряных полтинника и взяла чуть начатую бутылку. Ставя ее на стол, строго шевеля подведенными бровями, спросила: — Кто тебя сюда послал? — Сказал бы, да не велено. А вдруг нас с тобой вместе прихватят, ить черт знает што могут сплести. Ты ить вот какая... — Какая? — Ух! Шельма, краля бубновая! С тобой... — Афонька помотал головой и поскреб за ухом. — Ну, иди, шут, карауль... козлишка! Афонька и в самом деле походил на сытенького козла: остренькая бороденка, надутые небритые щеки цвета немытой моркови. — Ты не дразнись, — кося на нее круглые нагловатые глаза, произнес он обиженно. — А что будет? — наливая в стакан, спросила Олимпиада. — Выпороть тебя могу... Я на такие дела мастер. — Выдь, дурак. Я еще на тебя попу нажалуюсь и жене твоей расскажу, что ко мне приставал... — Ну, это оставь... и уж пошутить малость нельзя... Жены своей, высокой, здоровенной казачки, и отца Николая он боялся больше всего на свете. Жена часто ходила жаловаться на него попу, а тот после этого каждый раз казнил его убийственными речами. — Ты оставь хоть маненько, — видя, что Олимпиада наливает второй раз и пьет без закуски, попросил он. — Опьяняться ить! — Ну и хорошо... потом спать с тобой вместе лягем... Стуча стаканом о зубы, Олимпиада надрывно захохотала. — Да ну тебя! С тобой черт те что натворишь. На улице послышался шум колес и конский топот. — Это за тобой приехали, — сказал Афонька. — Прощевай пока. Дала бы еще денег-то... Поди много прикарманила... На что они тебе в остроге-то, там харчи казенные... — А черта лысого не хочешь? Мы еще вам с Митькой покажем! В комнатку, тяжело сопя, вошел Авдей Иннокентьевич Доменов, за ним, с охапкой свертков и картонных коробок, кучер. — На стол клади и остальное сюда тащи, — распоряжался Авдей Иннокентьевич, как у себя дома. Повернувшись к низкорослому казаку, так взглянул мохнатыми глазками, что Афоньку даже оторопь взяла. — А ты чего тут околачиваешься, любезный! Ступай, тебя атаман ищет. — Слушаюсь! — Афонька-Коза, взбрыкнув ногой, исчез, словно испарился. Олимпиада стояла спиной к столу. До боли закусив губы, глядела, как кучер вносил подарки Доменова. Здесь были пестрые халаты, сарафаны, куски шелка и бархата, белье, несколько пар туфель, шелковые и кашемировые платья, два дорогих одеяла. Олимпиада перевела взгляд на дородного Доменова и уловила в его неморгающих глазах огоньки безумия. — Вот видишь, не позабыл и о тебе позаботиться, — тихо говорил Авдей Иннокентьевич. — Спасибо бы сказала, улыбочкой бы одарила... Я ведь сегодня две человеческие души спас... А моя-то душа тоже ласкового слова хочет, ангел мой! Тут хоть сердись, хоть гневайся, ничего не воротишь... Я еще тебя не в такие тряпки наряжу. Ты мне верь! Я тебя самой царице-матушке покажу, ее, голубушку нашу, на тебя радоваться заставлю. Я туда, куропаточка моя, запросто летаю. Недавно ей золотого петушка послал, в семь фунтов весом... Ежели мне нужно будет, дитятко мое, я кого хочешь на Алдан упеку и кому хочешь милости выпрошу. — Добрый... Это видно, — улыбаясь болезненной улыбкой, проговорила чуть слышно Олимпиада. — Вот и заступился бы за Митю... — А разве я не заступился? На поруки его взял! Но еще тебя ему отдавать — жирно будет. Лучше в гробу тебя видеть, чем с ним. Я сказал и еще повторяю: хозяйкой тебя сделаю, командовать всем будешь. Вместо жены-то тещей его станешь, плохо ли? — Никогда этого не будет! Я за ним на каторгу пойду, — отворачиваясь, проговорила Олимпиада. — Фу, вздор какой мелешь, ангел мой! Я тебя миллионершей делаю, а она — на каторгу... Твой суженый-то обвенчался уж, с молодой женой пирует. Сегодня и в город укатят... — Врете вы все! — Олимпиада не только не верила, но и не допускала самой возможности, чтобы Митька мог от нее отказаться. — Парфен, иди сюда, — позвал Доменов кучера. — Скажи барыне, — он уже так величал Олимпиаду, — кого сегодня здешний поп венчал? — Вашу дочь Марфу Авдеевну и Митрия Степанова... Отчество запамятовал. А что? — Да вот барыня сумлевается... ...Минут двадцать спустя Авдей Иннокентьевич и Олимпиада уже сидели за столом и чокались. — Обнимает и твою дочку целует, — с туманной рассеянностью шептала вдова. — А только вчера на меня раздетую глядел... Господи! Вот вы какие, мужики! — Она пила рюмку за рюмкой... Авдей Иннокентьевич нарочно привез крепких настоек и все подливал и подливал. Потом взял в охапку, покорную и вялую, и отнес в постель. Раздевал, а она и рукой не могла пошевелить. Вскоре же и заснула. Он положил кошель под подушку, укрыл вдову новым одеялом, тихонько, стараясь не шуметь, вышел. Усаживаясь в тарантас, сказал кучеру: — Ох, Парфишка, и натворил же я делов! Считай — мне не пятьдесят нять годков, а всего четвертной... Я такого еще не знал. Трогай! Да заверни-ка на минутку к той барыне... Печенегова на свадьбу не пошла. Она сидела со Шпаком, который уже вернулся с пира и рассказывал ей все подробности. Доменов, хлопнув дверями, шумно вошел в гостиную, не садясь, заговорил: — Попрощаться зашел, Зинаида Петровна. У меня рука легкая и скорая. Все дела обделал. Олимпиадушку приголубь, приласкай, на днях ее своей законной женой сделаю... Тэ-экс! — Глянув на Шпака прищуренным взглядом, добавил: — Тебе, Петр, тоже спасибо, было тут и твое участие. Только мой совет: рыбку удить не собирайся, тут вода-то мутная. Я приеду, просвечу, дело теперь в наших руках будет. Извините, тороплюсь. И Доменов удалился. ГЛАВА ШЕСТАЯ Еще до приезда инженера Шпака Тарас Маркелович всю территорию приисков распределил по старому сибирскому образцу на дачи и каждой из них присвоил особое наименование. Первая дача называлась Родниковской, вторая — Заовражной, третья — Желтоглинной, четвертая — Крутой горой, пятая — Марфинской. Особенно богатой оказалась пятая дача — Марфинская. Она давала больше жильного и челноковского золота, чем Родниковская и Желтоглинная, вместе взятые. Однако за последнее время добыча на Марфинской даче резко пала. Шпак, прибыв на прииск, сразу же отдал распоряжение прекратить работу на Марфинской даче. Суханов спорить не стал, но не успокоился. Он произвел дополнительную проверку, убедился, что Марфинская дача хранит в своих недрах огромные запасы россыпного золота, но решил оставить этот участок в резерве, благо работы хватало и на других дачах. Тарас Маркелович и не подозревал, что Шпак знал о богатстве Марфинской дачи не меньше, чем он. После женитьбы Митьки Суханов вынужден был заниматься не только делами прииска, но и строительством обширных хором для братьев, каждому отдельно. Одновременно с этим строилась приисковая контора и подсобные предприятия. Все это отнимало у Тараса Маркеловича много времени. Часто приходилось отлучаться в Зарецк. Как-то ночью на двух тройках в Шиханскую приехал Авдей Иннокентьевич, связал все Олимпиадины узелки и умчал в Зарецк. Перед отъездом между Авдеем Иннокентьевичем и Олимпиадой состоялся следующий разговор: — Все, что вы со мной сотворили, Авдей Иннокентьевич, вовек не забыть. За это надо бы вам в глаза карболовки плеснуть, да боюсь, в острог посадят, — расчесывая перед зеркалом длинные волосы, говорила Олимпиада. — Мне после вашего отъезда три раза ворота дегтем вымазали. Камень хотела себе на шею привязать да в Урал кинуться... — Страсти-то какие! — хлопая ладонями по бедрам, хохотал Авдей Иннокентьевич. — Не смейтесь! Спасибо скажите Зинаиде Петровне. Она меня приветила, душу мою успокоила да уму-разуму научила. — Что верно, то верно. Она научит. Не баба, а разбойник в юбке! Ты ведь не знаешь: это я ей велел тебя приголубить да приласкать, алмазик мой бирюзовый. — Может, и не знаю. Только пока алмаз-то не ваш. В полюбовницы к вам все равно не пойду. И не мечтайте! — Да говорю тебе, как приедем в Зарецк, сразу обвенчаемся. А ты решила, что я тебя здесь оставлю? Думаешь, не знаю, как за тобой Петька Шпак петухом ходит? Все знаю! Она бы тебя ему продала, да меня побаивается. Ну и сама пока спит с ним, и то дело... — Какие вы говорите глупости! — слегка покраснев, слабо защищалась Олимпиада, вспоминая, что Петр Эммануилович и в самом деле смотрел на нее, словно кот на сало, и шептал такие слова, что и пересказывать совестно. Зинаида Петровна, видимо, заметила эти ухаживания и следила за ней, как урядник. Только теперь начала понимать Олимпиада, что и в дом Зинаиды Петровны инженер ходил неспроста. Все знает, черт взбалмошный, — подумала вдовушка, почти со страхом косясь на Доменова. — А я для того и живу на свете, чтобы глупости творить... Собирайся, ангел мой, скоро поедем. — Русским языком говорю, никуда не поеду! Лучше на прииск уйду, за каторжного замуж выйду, чем в полюбовницы идти. Хочешь меня женой сделать, тут обвенчаемся. Для дочери в дом попа позвал, Значит, и сюда можешь привести. Олимпиада хорошо усвоила наставления Печенеговой — не верить мужчинам, да и сама поняла это на горьком опыте. В душе вдовушка взлелеяла мечту стать тещей Митьки Степанова, а там уж она над ними покомандует. Позор Олимпиада уже пережила. Осталось одно: стать миллионщицей и Митьку у жены отбить. Тогда отольются ему ее горькие слезы. — В городе мы такую свадьбу закатим, золотые венцы наденем! А тут что? Баб смешить! — доказывал Авдей Иннокентьевич. Ему действительно хотелось удивить всю городскую знать пышностью свадьбы. Пусть все знают, что Авдей Доменов вступил в законный брак, пусть весть эта до самого Петербурга докатится. А тайное венчание все равно что тайная любовь. Но невеста была неумолима. — Свадьба в городе, а венчаться здесь, в моем доме! — настаивала Олимпиада. Доменов вынужден был согласиться. Обвенчались и ночью же уехали в город. Станичным бабенкам даже в щелочку не удалось посмотреть на это бракосочетание. Попировав в Зарецке, Авдей Иннокентьевич увез молодую жену и заперся с ней на Кочкарском прииске. Иван Степанов почти целый месяц вместе с Аришкой гулял на Митькиной свадьбе. Свадьба эта стоила таких денег, что, протрезвившись, Иван сначала не поверил Шпаку, который принял на себя заботы по устройству празднества. Тот подтвердил все расходы документами. После этого Иван целые дни стал пропадать то на квартире инженера Шпака, то у Зинаиды Петровны. Разбогатевший казак вертелся вокруг Зинаиды Петровны. Сам не замечая того, он с головой запутался в ловко расставленные красивой барыней сети. Используя влияние Зинаиды Петровны, Петр Эммануилович постепенно забирал малоопытного хозяина в свои цепкие руки, а вместе с ним и приисковые дела. Пользуясь отсутствием Тараса Маркеловича, он прежде всего упразднил дачи и заставил Ивана подписать специальный приказ, в котором бывшие дачи именовались шахтами. — Какие там к черту дачи! Хотите, чтобы над вами коммерческие люди смеялись? — говорил Шпак хозяину. — Так участки называют только в Сибири, где тайга, лес, а тут буераки да степь с верблюжьей колючкой. Шахты — это солиднее! К нам будут приезжать иностранцы, заводчики. А где громкое название, там и неограниченный кредит. Иван Степанов согласился с этими доводами. Он тоже начинал чувствовать себя солидным коммерческим человеком. Как опытный делец, Шпак понимал, что Суханов повел дело честно, с широким русским размахом. Воспользовавшись мелким инцидентом с названиями участков, Шпак решил попытаться качнуть авторитет старого управляющего на пустячке и посмотреть, как Тарас Маркелович примет этот щелчок и как будет на него реагировать. Может, заартачится и в отставку подаст? Хевурд уже настойчиво требовал ощутительных действий, а управляющий все время ему мешал. Прииск давал огромную прибыль. Надо было исподволь готовить сильный удар по финансам Степановых, пока Авдей Иннокентьевич, забыв свою алчность, миловался на Кочкарском прииске с Олимпиадой. Шпак по горло завалил себя и своих помощников спешной работой. Особое внимание Петр Эммануилович обратил на производственный и оперативный учет, составляя его двояко: для себя и для хозяев. В то же время, недосыпая ночей, в короткий срок он составил проект золотопромывательной фабрики, которую предложил строить на Родниковской шахте. Он полагал, что в этой стройке можно закопать попусту крупные средства. Запасы этой шахты были незначительны. Когда он показал свой проект Ивану Степанову и Печенеговой, те только ахнули. Творение Петра Эммануиловича было вычерчено на дорогой глянцевой бумаге, броско и красиво. К проекту была приложена объемистая пачка ведомостей, смет и расчетов — на рабочую силу, на закупку дорогостоящих заграничных электродраг и других предметов и материалов. В конце стоял итог всех затрат на кругленькую сумму в несколько сот тысяч рублей. По всем цифровым и плановым расчетам фабрика должна была давать миллионные прибыли. Рассмотрев проект, в котором он ничего не смыслил, Иван устроил пир. Новое дело вспрыскивали целую неделю, несколько раз выезжали в приуральский тугай. Во время одного из пикников Зинаида Петровна пошла с Иваном Александровичем в шалаш стрелять тетеревов... и осталась с ним до утра. В шалаше она убедила его, что бородатый дед Тарас Суханов, может быть, и хорошо знает золотое дело на практике, но в науке и современной технике ничего не смыслит. Братьям Степановым нужно целиком положиться на Петра Эммануиловича и бояться следует больше всего Авдея Доменова, недаром он дочку-то свою так быстро замуж за Дмитрия выдал — прииском хочет командовать. Иван решил, что такой клад, как Зинаида Петровна, ему сам бог послал. Ее горячие ласки, нежное тело и умные слова могли так растревожить или, наоборот, так успокоить душу, что ему оставалось одно: пользоваться этим свалившимся с неба счастьем и всю жизнь благодарить судьбу за встречу с такой женщиной. От Аришки ведь, кроме укоров да ругани, ничегошеньки не получишь — ни ласки, ни сказки, ни совета, ни привета... Шпак торжествовал. Он подарил Зинаиде Петровне слиток золота в несколько фунтов. На радостях, с молчаливого благословения Печенеговой, решил снова приволокнуться за Дашей. Не давала ему покоя эта свежая, улыбчивая девушка. Во время пикника инженер подкараулил Дашу на берегу Урала, когда она мыла посуду. Подсел рядом и заговорил: — Скучно? — Отчего же мне должно быть скучно, Петр Эммануилович? — протирая висевшим на плече полотенцем тарелки, спросила Даша. — Микеши вашего нету. Не с кем за травой поехать, некому и верховой езде поучить... — Приедет! — весело ответила Даша. — Говорят, вы его у такой красавицы отбили! Смотрите, казачки мстительны, а ваша соперница в особенности... — О чем вы говорите? Ничего я не знаю... Глупости! Даша покраснела и, наклонившись, стала осторожно укладывать стопки тарелок на разостланную на песке скатерть. Ни о какой сопернице она не слышала, Микешка ничего не говорил ей. Да и какое ей дело до станичных девушек, успокаивала она себя. Догадывалась Даша, что любит ее Микешка, сердце ее радостно билось, когда смотрел на нее этот сильный и дерзкий казачина, когда робко и нежно брал ее за плечи. А какие слова он ей говорил! Таких слов она не встречала ни в одной книжке! — Будете теперь знать, как на чужих женихов заглядываться, — трогая за плечи Дашу, проговорил Шпак. Девушка отодвинулась и, изогнувшись стройной фигурой, приподнялась. — Вы меня, Петр Эммануилович, не трогайте, — посматривая на него сбоку, сказала она. Ей неприятно было его прикосновение, сузившиеся коричневые глаза с застывшей полупьяной улыбкой были противны. — Скажите, какая недотрога!.. Поедемте на лодке кататься. Вон на те островки. А потом будем уху варить. Скоро рыбаки свежих окуней привезут. Шпак захватил тонкими пальцами горсть мелкой гальки и швырнул в воду. Камешки звучно рассекли медленно текущую воду. Даша отошла в сторонку, вынула из скрученных на затылке волос костяную шпильку и, взяв ее в зубы, как это делала Зинаида Петровна, стала поправлять сбившуюся прическу. Петр Эммануилович, отряхнув руки, решительно направился к ней. Даша круто повернулась. Вынув изо рта шпильку, судорожно сжала ее в кулачке. Светлые глаза ее гневно сверкали. — Не подходите ко мне, — прошептала она, стараясь сдержать дрожь в губах. Инженер уже не первый день преследовал ее. Она боялась и ненавидела эти пьяные мужские преследования. Так делал и кадет Владимир Печенегов, и пьяный Митька Степанов. Все они смотрели на нее с наглым бесстыдством, а при случае бесцеремонно хватали за плечи и пытались тащить в чулан, куда попало. Даше гадко было смотреть и на то, как Зинаида Петровна выпроваживала ночью из спальни пьяного Ивана Александровича. Утром она видела, ее хозяйка беспечно сидела за чашкой чая с инженером Шпаком. Только один Микешка относился к ней по-другому, бережно, как будто боясь уронить, подсаживал иногда на коня, а сам заразительно смеялся над ее неловкостью. Иногда ночью, томительно перекатывая голову на подушке, Даша думала: Жить не легко, а прислуживать Шпаку и Зинаиде Петровне невыносимо; сломят они меня, испачкают... Лучше пойду к Микешке, скажу ему: Защити, Микеша, спаси, а там — что будет! Ты сильный, честный... Возьми меня с собой на прииски, ты ведь говорил уже с Тафасом Маркеловичем, буду вам с Сухановым обед готовить, белье штопать. Петр Эммануилович между тем пьяно бормотал, что готов жениться на Даше, обещал сделать для нее все, если она поедет с ним на острова... — Разве вы не видите, Дашенька, что я без вас жить не могу? — продолжал Шпак. — Не верите? Что же мне сделать, чтобы вы поверили? Может быть, в Урал броситься? Это глупо! — Вы меня, наверное, считаете дурочкой. Я вам давно сказала, что никогда этого не будет. Оставьте меня, а то я кричать начну... Смотрите, если Микеша узнает... — Ми-ке-ша! — с издевкой повторил Шпак. — Что же вы хотите, стать женой пастуха? Выйдете за него замуж, возьмете посошок и пойдете с ним жеребят пасти? Экая пастораль! Неужели вы полагаете, что Зинаида Петровна согласится выдать вас за кучера? Она вам образование дала! Воспитала вас! — Петр Эммануилович, прекратим этот разговор. Все равно ни вашей женой, ни любовницей я не буду. Я уже сделала выбор. У меня... — У вас другой есть! Но вы не знаете, с кем имеете дело! Я ведь тоже упрямый! — А вы не знаете Микешу... А может, и знаете? — резко спросила Даша. Да, Шпак, знал, кто такой Микеша. Однажды тот повез инженера на прииск, остановил лошадей в лощине и, повернувшись на козлах лицом к Шпаку, скаля белые крепкие зубы между темных, только начинающих пробиваться усов, раздельно сказал: Вы там, Петр Эммануилыч, к Даше пристаете насчет всякого прочего. Так вот, упредить вас хочу... У нас, по казачьему обычаю, за это головы рубят али вот в этих бугорках подкараулить могут. Мало ли какой грех может случиться! Вы уж не донимайте Дашу. Лучше будет! Помахал, над головой страшенного вида сыромятным кнутом, тряхнул черным чубом и, сутуля щирокую спину, тронул коней. У инженера тогда задрожали колени; в голове мелькнула трусливая мысль: А ведь такой и на самом деле подкараулит. Кое-как овладев собой, Шпак пробормотал несколько пустых слов о сплетнях. Однако Микешка еще раз повернулся и сурово отрезал: Мы это, господин инженер, доподлинно знаем, так что зря ничего не сделаем. Шпак вскоре убедил Ивана Александровича прогнать кучера. Тарас Маркелович, однако, определил его на прииск, оставил при себе и уехал с ним в Зарецк. Сейчас Петр Эммануилович вспомнил злое Микешкино лицо и понял, что у этой девицы сильный защитник. Захотелось сказать что-нибудь насмешливое, ехидное, но Даша отошла к берегу и молча смотрела на приближающуюся к берегу лодку. Это везли заказанную для ухи рыбу. Утром, когда Иван Степанов ходил купаться, мимо него на лодке проплыл Петр Лигостаев с Маринкой. Они плыли осмотреть поставленные накануне сети. Приближался праздник, нужна была свежая рыба. Иван подозвал казака, кинул в лодку золотой и попросил привезти судаков, окуней и еще что-нибудь. Петр Николаевич согласился, но денег вперед не взял. Широкая лодка, покачиваясь на легкой волне, медленно приближалась. Петр Николаевич стоя греб длинным веслом; Он был босой, с засученными по колено шароварами. Маринка, тоже босоногая, сидела на корме и подруливала деревянной лопатой. Синеватый ее платок с розовыми, линялыми цветочками ярко выделялся на фоне песчаных островков, заросших зеленым тальником и молодой порослью осокоря. Здесь Урал разделялся на два русла, обнимал острова двумя узкими рукавами. Правый рукав прижимался к густому тугаю, где расположился Степанов с компанией; левый, огибая песчаную косу, подмывал высокий красноглинный яр противоположного берега, откуда начиналась киргизская степь и где серели под синим дымчатым небом горы, раскаленные полуденным зноем. От тугая по тихому плесу реки тянуло прохладой. На реденькие хлеба с тощими колосками оседала рыжая едкая мгла. Только яйцевидные кисти зеленого проса, посеянного на целине, могли стойко сопротивляться этой страшной, почти незримой пыли. Лодка, взбороздив звонкую гальку, врезалась в берег. Петр Николаевич снял измятую казачью фуражку с выгоревшим на солнце голубым околышем; поздоровавшись, сказал: — Рыбы просили, принимайте. Помоги, Марина. Маринка, поправив платок, наклонилась и стала вынимать из-под зеленой куги и кидать в подставленный отцом сачок толстых окуней с колючими плавниками и небольших пестрых судачков. Даша видела, как под стройными босыми ногами высокой казачки, под смятым камышом с белыми кореньями, да, дне лодки трепыхалась, била хвостами рыба, брызгая водой в смуглое, красивое лицо девушки. Так вот о какой моей сопернице говорил инженер, — подумала Даша. Маринка только один раз пристально посмотрела черными продолговатыми глазами на Дашу и, почувствовав, что Даша следит за ней, больше ни разу не взглянула. Она знала, что перед ней стоит та самая барышня-приемыш, которую Микешка учил кататься верхом и ездил с ней в тугай за травой... Маринка почувствовала резкую боль в пальце. Она вытерла рыбью слизь и увидела на пальце капельки крови. Сунула в рот палец, пахнущий сырой рыбой, и крепко закусила. Почувствовав ее неприязнь, Даша часто заморгала и прижала руку к груди. Слушая, как трепещет сердце, хотела что-то сказать этой гордой казачке, объяснить, но смутилась и не нашла нужных слов. Шпак заглядывал в лодку, восхищался уловом, рассеянно говорил с Петром Николаевичем о затонах, о рыбе, о жаркой погоде, а сам следил за каждым движением Даши и Маринки. — Ивана Александровича что-то не видно, — сказал Петр Николаевич, вываливая из сачка на примятую траву прыгающую рыбу. — Господин Степанов охотится, — кривя губы в насмешливой улыбке, объяснил Шпак. — А-а! — Петр Николаевич прыгнул в лодку и взялся за весло. — Позвольте, надо же уплатить! — крикнул Шпак и торопливо полез в карман. — Ничего не надо! Со свежего улова у рыбаков не полагается... Да и улов сегодня добрый. Всем хватит на праздник, — скупо улыбаясь, ответил Петр Николаевич и сильным движением оттолкнул лодку от берега. — Нате вот еще! — крикнула Маринка и бросила под ноги оторопевшей Даше крупного судака. — Микешке передайте! От меня! Опираясь на лопатку, она стояла на корме и улыбалась странно-печальной улыбкой, словно ей не хотелось уезжать от растерявшейся девушки и жалко было оставлять ее на берегу вместе со Шпаком. — Вот вы теперь во всем и убедились, милая капризница, — отшвыривая от воды трепыхающегося судака, после напряженного молчания назидательно проговорил Шпак. — Петр Эммануилович! Последний раз прошу: оставьте меня! Я ведь тоже могу быть колючей! — выкрикнула Даша. Светлые глаза ее сухо и недобро поблескивали. Крадучись, словно из-под земли, из кустов вырос Кирьяк. Покосившись на Шпака, он почесал волосатую грудь. Увидев рыбу, наклонился умиленно и оживленно с прибаутками заговорил: — Прелесть-то какая божеская! Окунечки-судачечки, язи-князи! Дашенька, молодочка, тащи-ка ножичек повострее, я их, миленьких, потрошить начну, да такую щербицу сварганю, вовек не забудете. Господин хороший, Петр Эммануилыч, тебя там хозяин зовет. Давно уже кличет... Доложи-ка ему, голубю, что, мол, Кирьяк начинает уху готовить. Ну и уха же будет! Шпак повернулся и ушел в кусты. — Щиплет все он тебя, молодочку, — подняв на Дашу красные, заспанные глаза, продолжал Кирьяк. Даша не ответила. — Ты уж прости меня. Я тут неподалеку лежал. Сам сплю, а уши все слышат. Такой уж у меня подлый сон. Этот ястребок кровожадный живую ощиплет и глазом не моргнет... Не поддавайся, молодочка, ему и Зинаиде, хозяйке своей, не поддавайся. Она змея! Да что тебе говорить-то, сама понимаешь... Ох, змея! Мне уж с ней, наверное, по гроб жизни не расстаться, сам дьявол связал. Умойся-ка холодненькой водицей, освежись. Аль вон отойди в сторонку да выкупайся. Жара! Даша смочила голову водой и, приложив на лоб сырой платок, села под куст, слушая монотонную, ласкающую ухо речь Кирьяка. Он всегда говорил обнаженно, грубо и просто. — Я бы тебе про эту кралечку многое рассказал, да не желаю душу твою тревожить. Если бы этот беркут-хищник захотел тебя под куст повалить, я бы его в плесе выкупал да поглыбже место нашел... Тебя-то я, молодочка, еще махонькой знаю. Жалко мне тебя, ей-богу, жалко! Самого себя тоже жалко. Рассказать про муку мою некому. Старею вот и кругом один; подлостей в жизни тоже немало натворил. Ладно, за то я перед богом отвечу. Под старость-то и доброе дело хочется сделать, и сделаю. Кирьяк умолк и задумался. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Кирьяку хотелось рассказать Даше, как судили мужа Зинаиды Петровны, Филиппа Никаноровича Печенегова, и многое другое, но вместе с тем что-то сдерживало его. А все подробности суда он помнил хорошо. Суд тянулся долго и поглотил почти все наличные средства. Со службы Филиппа Никаноровича выгнали. Его супруга, став полноправной хозяйкой, после того как он переписал на ее имя все имущество, устроила ему черную жизнь, от которой такие люди, как Печенегов, обычно пускаются во все тяжкие. Так поступил и Филипп Никанорович. Связавшись со старыми знакомыми конокрадами, он впутался в новую историю и, наконец, угодил на каторгу, а там и канул как в воду: ни слуху ни духу с той поры не было. Оставшись одна, Зинаида Петровна, впервые столкнувшись с жизненными невзгодами лицом к лицу, рьяно взялась за поправление имущественных дел. Репутация ее к этому времени сильно пошатнулась. Она вынуждена была покинуть Оренбург и переселиться в глухой уральский уезд, где оставалась еще нетронутая усадьба и небольшой конный завод, окруженный привольными степными пастбищами, с чистокровными производителями, которых Филипп Печенегов успел приобрести, будучи поставщиком лошадей для армии. Зинаида Петровна при помощи бывшего вахмистра Кирьяка, тогдашнего управляющего заводом, быстро расширила коннозаводское дело. Начавшаяся война с Японией требовала для армии большого количества лошадей. Жизнь Зинаиды Петровны быстро пошла в гору. Однако, лишенная городских удовольствий, она начала жестоко хандрить. От скуки стала попивать и приблизила к себе Кирьяка, но он быстро надоел ей своей собачьей привязанностью. Отвергнув его дальнейшие притязания, она навсегда сделала Кирьяка своим рабом и самым несчастным человеком: в порыве любовного увлечения он выболтал ей про себя и про ее мужа такое, что впору было брать голубчика за ухо, вести в полицию и посылать вслед за Филиппом Никаноровичем на каторгу... Два неурожайных года после японской войны снова сильно пошатнули дела Печенеговой. Начавшийся спор с киргизами по поводу самовольно захваченных ею пастбищ, принадлежавших степным кочевникам, вызвал судебное дело и множество связанных с ним хлопот, Зинаида Петровна решила продать усадьбу и перегнать лошадей в Шиханскую. Оставаться на прежнем месте и жить рядом с обозленными киргизами было невозможно: на заводе начинали гореть стога накошенного сена, вытаптывались посевы. Кирьяк не раз был бит обиженными русскими мужиками и кочевниками. Шел слух, что и по всей России начинали пылать дворянские поместья, а в иных местах и сами хозяева на огоньке поджаривались. Предприимчивая Зинаида Петровна перебралась под крылышко зажиточных шиханских казаков. Кирьяк сам в свое время подсказал ей мысль о переселении... Кирьяк глубоко вздохнул и, потроша рыбу, сказал: — У тебя тоже жизнь-то не медовая... А Микешка — казачок башковитый, характерный, да и сирота кругом, как и ты. Держись за него. Может, хоть вы счастливые будете. А я помогу... Захочу, все смогу сделать. — А что вы, дядя Кирьяк, можете сделать? — тихо спросила Даша. — Совет могу дать дельный, да и деньжатами малость помогу на первое обзаведение. Микешка-то рассказывал мне про свою мать и про жизнь ее. У меня волосы под фуражкой шевелились, когда он рассказывал. Долю свою нашли в любови, в земле — самородок, а их тово... Ну, да чего там вспоминать, душу твою тревожить. — Спасибо, дядя Кирьяк, — прижимая мокрый платок к голове, по-прежнему тихо проговорила Даша. Она тоже знала про трагическую судьбу Микешкиной матери Ульяны. Какая же ее-то будет судьба? Вспомнила Микешку, его живые, зоркие глаза. Они у него всегда как-то особенно меняются и живут то гневом, то радостью, то грустью, то скрытым лукавством. Даша приучила его книжки читать. Теперь он одного дня не может прожить без книжки. Прочитает, а потом наизусть рассказывает. Хорошо его слушать... Кирьяк, сердито посапывая, продолжал чистить рыбу. — А вы очень любите Зинаиду Петровну? — вдруг спросила Даша и смутилась. Желая поправить неловкость, добавила: — Я ведь все знаю, все... — А коли знаешь, так и спрашивать нечего, — грубо ответил он. Над рыбьими потрохами гудели слепни и крупные зеленые мухи. Кирьяк отмахивался от них; с зажатым в кулаке ножом, покрякивая, возился с окунями. Даша смущенно молчала, посматривая на медленно текущую воду, прислушиваясь к отдаленному шуму речного переката... Вскоре Зинаида Петровна вместе со всей компанией ела уху, хвалила Кирьяка, пила вино, говорила о проекте Шпака, поднимала бокалы за его здоровье. Шпак благодарил и торопил Ивана Александровича поскорее приступить к строительству. На уральские заводы, в Москву и в Петербург поехали степановские агенты по заказам и закупке материалов и оборудования. Где-то по Каме и в верховьях Урала уже шел для прииска лес. С каждым днем требовалось все больше и больше денег. При посредничестве Шпака банки всюду открывали неограниченные кредиты, отсчитывая на счета Степановых огромные коммерческие проценты... Читая письма Шпака, Хевурд и американский инженер Горслей потирали руки, стараясь всюду побыстрее продвинуть шиханские заказы. Колесо закрутилось полным ходом. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Тем временем Тарас Маркелович вместе с Микешкой находился в городе Зарецке. С утра он условился с Буяновым встретиться за ужином в номерах Коробкова, чтобы окончательно договориться о злосчастном буяновском инвентаре и материалах. Родион рассказал Суханову о своем тяжелом положении, сообщил о хлебной торговле, о взвинченных Хевурдом ценах и посоветовал Тарасу Маркеловичу закупить для приисков большую партию хлеба. День был базарный. Суханов с Микешкой поехали на Зарецкое торжище, чтобы понаблюдать за торговлей хлебом. Через толпу они добрались до хлебных рядов. Привоз был небольшой. Бойкая торговля шла только в купеческих лабазах. У казенных весов не было почти никого. Несколько мастеровых и женщин-домохозяек стояли у воза и яростно спорили с его владельцем — казаком. — Креста на тебе нет, леший бородатый! — тряся пестрым мешком, кричала молодая, с измученным лицом женщина в люстриновом сарафане. — Целую гривну на пуд накинул! Окстись! — Ты, баба, не ори эдак! Не берешь, не надо! Не неволю! — отругивался Спиридон Лучевников, словно нехотя пережевывая белый пшеничный калач. Тут же лежала привязанная к оглобле пара сытых, красной масти, большерогих волов. — Сам-то лопаешь, как энтой пестрый бык! А у меня, может, той гривны-то, что ты накинул, нетути! А ребятишки хлебушка просят. Понимаешь, борода? — Так его, тетка, так! Жарь! Вовсю! Совести нету! — поддакивали мастеровые. — Сам-то крупитчатый жрет! А на базар размол припер и гривенник накинул! Мироед! — А ну, брысь! Тряпишники! — заорал озлившийся Спиридон. С самого утра он не продал ни одного пуда. Видя, что муки на базаре мало, запрашивал цену, как у лабазников-спекулянтов, и до обалдения торговался за каждую копейку. — Брысь, говорю! Отойди, кто покупать не хочет! Отхлынь! А то... Спиридон, торопливо дожевывая калач, схватил кнут и взмахнул им. Народ попятился, но ругань посыпалась еще злее и обиднее. Круторогий, с белым на лбу пятном бык, тяжело вздохнув, медленно поднялся и замахал изгаженным хвостом. — Смотри, дядя Тарас! Это наш шихановский живоглот Спиридон сюда торговать приперся. Сейчас будет комедь... Микешка озорно засмеялся, приложив палец к губам, звонко, по-шмелипому запел: — Б-з! Б-з! Наступила страшная для скота пора летнего овода, и бывший пастух решил сыграть с ненавистным ему Спиридоном коварную шутку... Белолобый бык сначала яростно засопел, крутнул длинным хвостом и боднул головой. Тут же вскочил и второй. Дальше все совершилось в один миг. Животные рванулись, с треском дернули оглоблю, подвернув передние колеса, опрокинули воз на землю. Ошалевший Спиридон упал вместе с мешками и забарахтался под возом. А волы, испуганные громкоголосым хохотом толпы, задрав хвосты, помчались к реке. В такую минуту их не могла остановить никакая сила. Поворчав на кучера, Тарас Маркелович отошел в сторону. Раздумывая о резком повышении цен на хлеб, что-то соображал и прикидывал. Оглянувшись, Суханов увидел, как высокий мужчина, в шляпе и роговых очках, жал Микешке руку. — Дядя Василий! — тиская человека за широкие плечи, кричал Микешка, а тот, сняв шляпу, радостно улыбался. Вот у Микешки знакомый оказался, — подходя поближе подумал Тарас Маркелович. — Что за дядя такой... А ведь говорил, что никого нету, ни родных, ни знакомых, — продолжал думать Суханов. Он уже успел привыкнуть к Микешке и полюбить его за гордый характер и за быструю смекалку. Видя, что Шпак обижает парня напрасно, он заступился тогда за него и взял к себе кучером. Честный доверенный человек был ему нужен позарез. Микешка и сам быстро привязался к старику. Он охотно ездил с ним на паре породистых коней, купленных Митькой у Печенеговой за большие деньги... — Как же это мы так-то встретились? Дядя Василий, я бы вас ни за что не узнал! Вы на барина стали похожи, ей-богу! — А чем же я не барин? — ответил Василий. Серые глаза его улыбались ласково, с загадочной добродушной иронией. — Я вот на господскую службу перешел, только никак не привыкну. Из пастухов-то меня взашей прогнали, да еще в Сибирь атаман грозился сослать... В этапной маленько подержали, бока помяли... Но я тоже в долгу не остался, — проговорил Микешка с веселой беспечностью. — У нас там, дядя Василий, такие дела закрутились. Золото открыли! Степановы несусветными богачами стали. — Слыхал, слыхал! Расскажи-ка про все, — беря Микешку под руку, с явной заинтересованностью сказал Василий. Микешка коротко рассказал ему обо всем, что произошло после его отъезда в станице Шиханской. Оказалось, что Василий уже многое знал. Сейчас он собирался поехать на Синешиханский прииск и устроиться там на работу. — Это, дядя Василий, вы верно надумали! Там работы завались. Я с управляющим приехал, вон стоит, меня дожидается, — показывая на Суханова, сказал Микешка. — Ты только обо мне, Микешка, много-то не рассказывай, — предупредил Василий, посматривая на подходившего Тараса Маркеловича. — Ни боже мой! Только я вам скажу, что старик он сурьезный, справедливый; ей-богу, дядя Василий. Нравится он мне, и рабочие его любят, на наш прииск валом валят. — Я тебе верю, но все же... А я вот служу у госпожи Барышниковой! — громко заговорил Василий. — Уж такая, брат, любопытная барынька, поискать! Уловив краем уха фамилию Барышниковой, Тарас Маркелович остановился. — То-то я смотрю, вы барином ходите. Не слыхал о такой... Микешка пожал плечами. В нем еще не утихло возбуждение от этой радостной встречи. Прошлая их встреча в тугае и разговоры, которые они там вели, крепко запомнились Микешке. — Не слыхал, говоришь? Ну, значит, еще услышишь. Госпожа Барышникова — это, брат, чудо из чудес! — добродушно посмеиваясь, сказал Василий. — Тогда покажите! — Непременно покажу! Оба весело и задорно рассмеялись. Суханов много знал о делах Барышниковой. То, что этот человек работал у нее, показалось Тарасу Маркеловичу достаточным основанием, чтобы и о нем думать плохо. Легкий человек, — охарактеризовал он про себя Кондрашова. — Извините, конешно... Нам, Микешка, пора, — проговорил Тарас Маркелович по-хозяйски сурово. Потом добавил мягче: — Так, значит, у Пелагеи Даниловны проживаете? Я имею честь быть с ней знакомым. — Временно работаю в ее конторе по счетной части, — ответил Василий. Он вспомнил, как этот суровый старик заходил к его хозяйке, выбранил ее за тухлую рыбу, не стесняясь в выражениях, и довел барыню до истерики. — Ага, по счетной части... Да-с! Так говорите: чудо-юдо рыба кит! — заметил Суханов, с неприязнью поглядывая на Василия. — Нет, с китом сравнивать ее нельзя. Это просто староватая, ленивая щука, все подряд глотает. Пальца в рот не клади, — проговорил Кондрашов. Старик ему понравился. — Знаем все ее делишки, — ответил Суханов. — Вот и отлично. Разрешите познакомиться, господин Суханов. Мы ведь тоже о вас кое-что слышали, — подавая руку, сказал Василий, улыбаясь. — Что же тут знакомиться? Все равно покупать рыбу у твоей хозяйки больше не буду. — Может, пригодимся друг другу? — Не знаю... А щука она зубастая, это ты верно сказал, — пожимая его руку, ответил Суханов. — Да, да, именно зубастая, вроде того казака с быками, — засмеялся Василий. — А вы видели? — озорно поблескивая темными глазами, спросил Микешка. — Это я ему подстроил... Эх, какого тигаля дали, только треск пошел! — Ну и дурак. Связался! — сердито оборвал его Суханов. — Тут не смеяться надо, а плакать! Все лето дождей нет, цены на хлеб взвинтили, как бы голод не начался... Какой тут смех! — Верно, — подтвердил Василий. — Народу трудновато приходится. Дело, конечно, не только в том казаке с быками. Тут есть и другие. Понаблюдайте, что делают горнозаводчики да разные иностранные компании, например Инглиш компани. Их агенты скупают хлеб тысячами пудов у въезда в город, против рынка — пятаком выше. Поэтому и привозу мало. Потом перегоняют хлеб на спирт, в Сибирь его везут, спаивают народ, за бесценок скупают золото. Походите по трактирам, послушайте. Там под веселую руку много интересного говорят и купцы, и промышленники, и золотоискатели... Попрощавшись с Сухановым, Василий отозвал Микешку в сторону, склонив голову, тихо спросил: — Где можно старика увидеть? Переговорить надо. — Сегодня с купцом Буяновым в трактире ужинать будут, — ответил Микешка. — Приходи и ты туда. Может, хозяин не разрешит? Скажи, что я пригласил. Мы с ним договоримся. Придешь? — Конечно, приду! Я сам себе хозяин! — задорно ответил Микешка. Василий потрепал парня по плечу и скрылся в базарной толпе. — Откуда ты знаешь этого человека? — спросил Тарас Маркелович Микешку, когда тот догнал его. — А он нынешней весной у нас в станице жил. Это друг нашего писаря Важенина. Вместе на японской были, а потом он в ауле кумысом лечился. У Кодара жил. Я вам про него рассказывал. Хороший человек. — Хороший человек у торговки Барышниковой служить не станет, — резко проговорил. Суханов. — Это уж его дело. Узнаете его получше, другое скажете, — заявил Микешка. Тарас Маркелович больше ни о чем не спрашивал. Опустив голову, задумавшись, шагал молча. Положение с хлебом взволновало его. Нужно было создавать запасы муки. Иначе все дело с приисками могло рухнуть. Наступил уже август, хлеба убирали, но местами и жать было нечего. Решив выкупаться, Суханов и Микешка спустились к реке. Даже к вечеру было очень жарко. С юго-востока дул горячий ветер. На растущих вдоль улицы ветлах и акациях серым слоем лежала пыль. Река обмелела. На перекатах было но щиколотку. Возвратившись с пастбища, скот бегом кидался к реке, заходил на глубокие места, тяжело отдуваясь, ложился. Около тихого плеса, в тени осокорей, мельтешил полуголый народ. Визжа и плескаясь, у берегов играли дети. После купанья Тарас Маркелович отослал Микешку на постоялый двор, а сам отправился в трактир. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ На прииске, куда собирался устроиться Кондрашов, его ожидала важная работа. На Синий Шихан потянулись массы изголодавшихся обездоленных людей. Шел трудный для рабочего класса тысяча девятьсот одиннадцатый год. В тяжелых условиях столыпинской реакции большевики использовали все возможности для сохранения связи с массами, готовили народ к новому подъему революционного движения. Василий Кондрашов окончательно оправился после болезни. Работа у Барышниковой его уже не устраивала. Последнее время Василий усиленно старался пополнять свои знания по социально-экономическим вопросам. Еще будучи рабочим на брянском заводе Бромлея, он посещал вечернюю школу. Там он получил первоначальные знания по общеобразовательным вопросам. Впоследствии, в тюрьме и ссылке, он упорно изучал алгебру, геометрию, политическую экономию и бухгалтерию. В Зарецке вместе с группой ссыльных товарищей приступил к глубокому изучению знаменитого труда Развитие капитализма в России. Этот труд гениального вождя революции произвел на Василия неизгладимое впечатление и стал одной из его настольных книг. Все свободное время Василий Михайлович просиживал за книгами. — Романы, поди, все читаете? — заглядывая в его конторку, с любопытством спрашивала скучающая хозяйка. — Иногда читаю и романы. — Хоть бы мне какой-нибудь дали, — говорила Пелагея Даниловна, не прочитавшая в жизни ни одной книжки, кроме сонника. — А вы в городскую библиотеку запишитесь, — посоветовал Василий. — Там много интересного найдете. — А вот в этой вашей толстой книжке про что написано? — Здесь написано, как лучше учитывать прибыль от рыбных промыслов, — пряча лукавую улыбку, отвечал Кондрашов. — Про такие дела вы и так все знаете. Ах, какой вы ученый человек, Василий Михайлыч! Вы такой мозговитый! Сегодня Василий сообщил Пелагее Даниловне, что покидает ее рыбное дело и уезжает. — А как же хозяйство-то мое? — прикладывая к вискам толстые пальцы, спросила Барышникова. — Хозяйство при вас останется. — Может, вам жалованья мало, так я прибавлю... Без вас меня опять обманывать начнут. — Все может быть. Будут и обманывать. Только мой совет — сначала перестаньте сами людей обманывать... — И, посматривая на смущенную хозяйку, добавил: — На купца Буянова дело передайте в суд. Я все подготовил. Иначе он вас наверняка надует. Прощайте. Совсем непонятный человек, — подумала после ухода Василия Пелагея Даниловна. В трактире было шумно. Матвей Никитич Буянов почему-то опаздывал. Все отдельные комнатки для чиновников и купцов были заняты. Только около буфета, в относительно тихом уголке, были свободны два стола, накрытые чистыми скатертями. Один из них занял Тарас Маркелович. Он заказал себе окрошку. За другой стол вскоре сели три скромно одетых человека. Одним из них оказался Микешкин знакомый, приятель писаря Важенина, работающий у Барышниковой по счетному делу. Увидев Суханова, Василий приветливо кивнул ему. Двое других, как показалось Тарасу Маркеловичу, посмотрели на него с пристальным любопытством. Подозвав полового, вся компания долго о чем-то с ним разговаривала, смеялась чему-то и, наконец, заказала очень скромный ужин. Этот, по счетной части, как видно, здесь завсегдатай и любитель выпить на шаромыжку, — решил Тарас Маркелович. — А те двое, видать, тоже хлюсты, его прихлебатели. И сколько их развелось за последнее время! Реку Урал можно мошенниками запрудить. Так размышлял, хлебая окрошку, Тарас Суханов. Но если бы он знал, о чем шел за соседним столом разговор, и если бы подслушал, что час Назад говорил на квартире Василия большеголовый человек с коротко подстриженными усами, Тарас Маркелович удивился бы. Не знал старик, что большеголового зовут Михаилом Михайловичем, что он только вчера приехал в Зарецк с Ленских приисков, временно остановился у Кондрашова, живет по фальшивым документам, часто меняет местожительство и один раз был уже приговорен к смертной казни, которую ему заменили вечной каторгой, откуда он бежал, и что полиция давно разыскивает его, но он умеет от нее уходить. Рассказывал своим друзьям на квартире Василия большеголовый о Ленских приисках... — ...Такого произвола, какой творится на Ленских приисках, вы еще не видели, товарищи. Белозеров там устроил настоящую каторгу. В забоях ледяная вода, а сапог рабочим не выдают. Вместо этого обещали добавлять за сапоги по восемнадцати копеек в день. Но и этого не сделали, украли у рабочего и эти копейки. В шахтах темно: две слабые лампочки на восемнадцать сажен, а то и совсем их нет; спускаться приходится в темноте. Лестницы не глухие, а стремянки, люди падают и калечатся. К тому же бадьи для инструмента не дают, рабочие спускаются вместе с инструментом, в темноте натыкаются на оголенные электрические провода, получают смертельные удары. Динамит плохой, от него головные боли и тошнота; людей из шахт выносят замертво, они угорают от газа. Раздевалок при шахтах нет. Зимой рабочие ходят в мокрой одежде, одежда обледеневает, приходится часа полтора оттаивать ее. В шахте кипяченой воды нет, люди пьют почвенную воду. Поэтому постоянные кишечные заболевания. Сушилок в казарме нет, приходится сушить одежду над плитой для варки пищи. Плиты же находятся посреди казармы, стены промерзают, в полах кругом щели, дует, с потолка земля сыплется; сырость, холод, грязь, вонь от преющей одежды. Вентиляция устроена в виде сквозных дыр в стенах; закрываются эти дыры тряпками. На большинстве шахт золотоносный слой расположен на глубине от семи до двадцати сажен, по климатическим условиям Сибири — на глубине вечной мерзлоты. Прежде чем копать, надо оттаивать породу. Жгут костры: дым, угар! — Ну, а как рабочие? — спросил Василий. — Ты же знаешь, как настроены рабочие... Все озлоблены и возмущены до предела! Предъявили администрации требования, а ссыльные меньшевики агитируют за умиротворение. Предатели! — сжимая кулаки, говорил Михаил Михайлович. — Пока мы с ними воевали, Белозеров вызвал из Киренска воинскую команду и приказал прекратить выдачу продуктов забастовщикам. Мы же там отрезаны от всего мира. Там царь — Кешка Белозеров. По его просьбе товарищ министра юстиции приказал начать против забастовщиков уголовное преследование, а дела по поводу беспорядков вести без всякого промедления. Начались аресты. Мне пришлось выехать. Ленское товарищество теперь богатое. Его прибрали к своим рукам английские капиталисты. Из Петербурга я имею сведения, что корпорация Лена Гольдфильс получает пятьдесят процентов всех дивидендов, значит, половину всех прибылей! Мало того, лорд Гаррис предложил начать разведку Чукотки, иначе он прекратит финансировать Ленское товарищество... Вот ты, товарищ Кондрашов, собираешься на новый прииск. А ведь новые прииски здесь, на Урале, — это новое пополнение рабочего класса, и это нам следует учесть. С людьми надо вести политическую работу, готовить их к борьбе, к боям. Расскажи-ка вот им, как живут рабочие Ленских приисков, расскажи, что за счет русских пролетариев растят себе пузо не только наши капиталисты, но и заграничные. Они все сейчас рвутся на Урал. Царский трон одряхлел. При наших порядках отечественная промышленность развиваться не может. Поэтому царизм и отдает рабочий народ в иностранную кабалу. Иностранные и русские капиталисты смотрят на Россию как на колонию. Им нужна дешевая рабочая сила и наши природные богатства. Они выжимают у народа все его жизненные соки, приобретают миллионы за счет крестьян и рабочих, не считаясь ни с кем и ни с чем. Кондрашов, выслушав друга, рассказал ему о Суханове, о Микешке, через которого познакомился с управляющим Шиханским прииском. Матвей Никитич Буянов не пришел вовремя в трактир потому, что задержался у Пелагеи Даниловны Барышниковой. Он был почти трезвый, но сильно возбужден. Чтобы отвести удар, он сразу же заявил, что в самые ближайшие дни рассчитается с подружкой и заплатит все проценты. Жадную на деньги торговку это обрадовало, но она недоверчиво спросила: — Откудова денег-то найдешь столько? — Денежки нас сами ищут, — заливаясь тоненьким ликующим смехом, ответил Буянов. — Может, опять на золотой родничок нанал? — съязвила Барышникова, кокетливо набрасывая на плечи Пуховый платок. — Родничок хоть и не золотой, но вроде того... Казачки Степановы с Шихану, — чтобы им захлебнуться в ихнем проклятом роднике, — весь мой инструментик покупают. Я с этих варнаков за один рублик три запросил — и сдеру! Золотопромывательную фабрику вздумали строить. В Зарецк агентов нагнали — все закупают, даже сам Тараска Суханов приехал. Сегодня у Коробкова свиданьице мне назначили... Уж я его угощу! Преподнесу ему пельмешек горяченьких, только угольком начиню вместо бараньего мясца... Наговорив три короба всякого вздору, наобещав Пелагее Даниловне разных благ, Буянов вкрадчиво спросил: — Этот злодей-то очкастый все еще у тебя служит? — А где же ему быть-то? Я им довольна. — Ну и ладно. Только ты, милушка моя, не того... Не вели ему бумаги-то в суд посылать. Как сказал, все наличными привезу и до копеечки рассчитаюсь. С кем греха не бывает... Не дай-то господи!.. — Ну что ж, пока подождем, — неопределенно ответила Барышникова. Матвей Никитич смиренно вздохнул, трижды перекрестился и клятвенно заверил, что все исполнит, как обещал. Разгладив бороду, он степенно удалился, продолжая ломать себе голову, как бы так сделать, чтобы все-таки не заплатить Барышниковой. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Доедая окрошку, Тарас Маркелович услышал, как у соседнего стола заскрипели передвигаемые стулья. Отгулялись. Ну и слава богу, — подумал он и поднял голову. Поднесенная к губам ложка остановилась против его широкой бороды, а рот так и остался раскрытым. Брови Тараса Маркеловича сначала полезли вверх, а потом спустились вниз. Напротив него, за соседним столиком, сидел Микешка. Положив ложку на стол, Суханов вытер платком губы и поманил Микешку пальцем. Тот приподнялся, подошел и выжидающе остановился около стола. — Ты зачем тут? — мрачно спросил Тарас Маркелович. — В гости позван, — поправляя на синей сатиновой рубахе наборный ремешок, улыбаясь, ответил Микешка. — Ага! В гости... А по-моему, тебе еще рано по таким местам шляться, — сердито посматривая на Микешку, резко проговорил Суханов. — Негоже, Микешка... Да и компанию неизвестно с какими людьми завел. В нашем деле это... — Они люди хорошие! — обиженно перебил Микешка и сразу вспылил. — Промежду прочим, дядя Тарас, я не жеребенок-стригун, чтобы дома сидеть и к матке прижиматься. У меня ее давно нету. Мне уже девятнадцать лет солнышко щеки греет, а вы меня все сосунком считаете... Извините, дядя Тарас, понравится вам или нет, но я прямо скажу, что за свои дела сам буду в ответе. Позвали добрые люди, вот и пришел... В прошлый раз Митька Степанов целую ночь бражничал, а я голодный на козлах дремал. А эти люди не Митьке чета... — Значит, ты сам за себя отвечаешь? Так, так... А кто будет за коней в ответе? — растягивая слова, спросил Суханов. — Кто же будет за коней отвечать, кучер или управляющий? — Кто побогаче, тот и ответит... А у меня жалованье пустяшное, — дерзко сказал Микешка. Тарас Маркелович отшатнулся и удивленно вытаращил заблестевшие глаза. Он словно впервые увидел этого смуглого парня, с крупной лохматой головой, с сильными огрубевшими руками. Потом старик, вынув из кармана платок, вытер голову. Не меня ли он упрекает в богатстве? — подумал Суханов. — Нет, не туда бьешь, Микеша! В течение сорока лет Тарас Маркелович искал и добывал золото. Но золото он мыл не ради богатства, не ради ощущения силы денег. С молодых лет, не задумываясь ни о чем, он дни и ночи копал землю, корчевал пни, дробил камни, промывал породу, собирал крупинки золота и бережно ссыпал в кожаный мешочек. А потом после всех лишений в ближайшем городе разбрасывал деньги по трактирам и прочим злачным местам. Спустя годы он стал задумываться. Опустошенный и подавленный, он наблюдал страшную жизнь приисковых рабочих, в особенности в Ленском товариществе, и начинал тяжко и жестоко пить. Однажды в хмельном угаре едва не убил Доменова, который в середине зимы в глухой тайге закрыл прииск и едва не погубил большую артель старателей. Несколько лет назад Суханов бросил пить. Охотился на Камчатке, работал на Ленских приисках. Разругавшись с Белозеровым, ушел в тайгу, а потом перебрался на Урал. Слова Микешки задели старика. Работая у Степановых, он ничего, кроме жалованья, не имел и не хотел иметь. Весь свой богатый опыт он отдал делу, которое любил больше всего на свете. После небольшого раздумья Тарас Маркелович, не глядя на кучера, негромко проговорил: — Ну ладно, Микешка... После покалякаем. Оглянувшись, он увидел, как в трактир вошел Матвей Буянов вместе со своим сыном Родионом. — Садись, Матвей Никитич, — хмуро проговорил Суханов. Буянов, уже успевший изрядно выпить, сел, развязно вытянув ноги. Рядом с ним сел Родион. — Ну, милушка моя, любезный Тарас Маркелович, загадаю же я сегодня тебе одну загадочку, — сказал Буянов и залился дребезжащим неприятным смешком. — Загадывай, загадывай... Мы, сибирские бродяги, мудреные заковыки любим. Попробуем разгадать. — Эта заковыка больших денег стоит, ба-альших! Сейчас, милушка моя, кругом ба-альшие дела закручиваются! Вон Авдей Иннокентьевич дочку разом пристроил, сам молодую красавицу выхватил. Вот голова! Он теперь на Шихане-то всех накроет, как куропаток шатром, и сожрет с косточками... А дочка у него раскрасавица! Мой-то дурачок — вон какой вымахал — такую невесту из-под носа выпустил... Вот это был бы тестюшка! А то казачку в мущинских штанах решил сватать... Эх, тетеха! — Это уж, папаша, совсем не к месту, — меняясь в лице, сказал Родион. И тут же вспомнил, как обнадеживающе-ласково говорила с ним Маринка при последней, недавно состоявшейся встрече. Правда, она отложила окончательное решение до осени, но Родиону радостно было ждать этой счастливой золотой осени... Буянов куражился перед Тарасом Маркеловичем, балагурил, говорил загадками, междометиями и явно чего-то не договаривал. Суханов, внимательно слушая его, старался разгадать истинные мысли этого пройдохи-купца. Вдруг Матвей Никитич, словно прячась, наклонил голову и как-то весь сник. Толкнув Суханова локтем в бок, он перешел на шепот. Кося глазами на соседний стол, где сидел Василий, Буянов изменившимся голосом: проговорил: — Вон сидит самый мой распроклятый враг! Буянов полез в карман за платком. Зажмурив глаза и широко раздувая ноздри, стал раскачивать головой, будто опрокинули ему на лысину горячую яичницу. — Насолил он тебе? — спросил Тарас Маркелович. — Еще как, подлец, насолил, вспоминать тошно. — Этого орла видно по полету. Пальца в рот не клади, — заметил Суханов. — Это, брат, не орел, а настоящий удав-змей. Ох, не дай господи попасть такому в руки, все кишки вымотает. Подцепил он меня, проглотить норовит. — Я уж давно заприметил, — отодвигая от себя налитый Буяновым стакан вина, сказал Тарас Маркелович, посматривая на соседний стол, где восседал его кучер. Наклонившись к Буянову, тихим голосом добавил: — Я думаю, Матвей Никитич, что этот фрукт в полиции работает. — Тоже сказал, — отмахнулся Буянов. — Ежели бы там!.. Там бы я тремя углами отделался. Этому супостату сначала лебедя посулил... Гляжу — посмеивается и в ус не дует. Потом двух предложил. Вижу, смеяться перестал, чертом смотрит... Меня даже пот прошиб. Неужто, думаю, мало? Я ему тогда на стол три сотельных. А он, мошенник... — Перестаньте, родитель, несуразности рассказывать, — вмешался Родион, опасаясь, что подвыпивший отец может наболтать что-нибудь о деле Барышниковой. Он знал, что Василий, когда Матвей Никитич предложил ему взятку, выкинул его из конторы. — Ты кого это учить вздумал? — вскипел Матвей Никитич. — Я, папаша, вас не учу. Сами потом раскаиваться будете, что лишнее наговорили. — А по какому делу история-то вышла? — осведомился Суханов. — Было дело, да сплыло, — замялся Буянов. Сердито поглядывая на сына, он продолжал: — Для кого я стараюсь? Отец за детей всегда дырки латай, а когда живот подвело, то садись на помело да в трубу вылетай... А они еще со своими советами... — Оставьте, папаша! Зачем такой разговор... А то я, ей-богу, уйду отсюда, — склонив над тарелкой голову, сказал Родион. — Я те уйду! Ишь волю взял отцу перечить! — визгливо крикнул Матвей Никитич. Родион поднял голову и резко откинулся на спинку заскрипевшего под ним стула. Сидевший рядом с Микешкой Василий Кондрашов поднялся и направился к Матвею Никитичу. Родион почувствовал, что сегодня без скандала не обойдется. Не нужно было приходить сюда с нетрезвым родителем. Между тем Василий, подойдя к столу, поздоровался с Сухановым, как со старым знакомым. Матвей Никитич же не только не начал скандалить, а, наоборот, рассыпался перед ним мелким бисером: — Ах, милушки мои! Вот радость-то! Такой уж у меня сегодня счастливый денек, везет на друзей-приятелей... К нашему столику просим, не побрезгуйте, любезный, нашим винишком... А мы уже того, немножко выпивши, извините!.. — Вот и отлично. Веселее и проще разговаривать, — ответил Василий и, взяв придвинутый Родионом стул, вежливо поблагодарил его. Извинившись перед Сухановым, он добавил: — У меня до вас дело есть, да и к господину Буянову тоже... Может быть, я не вовремя? Тогда простите... Но только в другое время вряд ли застанешь вас вместе. — О делах после! Как говорится, дело делом, заварила старуха бузу с дедом, наложили мучки да хмелю, а потом спали неделю; проснулись, голова трещит, а на печи кот пищит; корова не доена, лошадка не поена, сено не скошено, с кого будет спрошено? — Непременно, обязательно будет спрошено, — с особенным весом подтвердил Василий. Матвей Никитич, поняв намек, широко раскрыл зубастый рот и часто заморгал красными глазами. Суханов с затаенным любопытством вплотную рассматривал Кондрашова, стараясь разгадать, почему так боится его Матвей Буянов. Родион, ожидая чего-то неприятного, глядел исподлобья с виновато застывшей на губах улыбкой. — С кого полагается, со всех будет спрошено, — часто моргая, хмуро заметил Тарас Маркелович. — Ве-ер-рна-а! — неожиданно хрипло и громко выкрикнул Буянов. Тяжело дыша, он угрожающе взмахнул в воздухе вилкой, невпопад стал тыкать ею в край сковородки и опрокинул ее. — Успокойтесь, папаша. Нельзя так, — вмешался Родион. — Это мне-то нельзя? — Буянов наклонил голову, как рассвирепевший бык, и всем корпусом повернулся к сыну. Он сообразил, что бухгалтер разлюбезной Пелагеюшки подсел к столу не зря. Неуместное вмешательство Родиона подстегнуло его. Всю свою ярость он и обрушил на сына: — Значит, мне, Буянову, нельзя и до сковородки дотронуться? — заговорил он приглушенным голосом, сжимая в костлявом кулаке вилку. — Может, скоро мне и по улице нельзя будет ходить? — Да перестаньте, папаша! — резко сказал Родион и плотно сжал губы, чтобы унять их дрожь. — Замолчи! Убью! — Буянов взмахнул вилкой, но тут же почувствовал, что рука его начинает неметь. Вилка, скользнув, со звоном упала на пол. Помутившимися глазами он увидел около своего плеча насмешливое лицо Василия. Тот, словно тисками, сжимал буяновскую побледневшую у кисти руку. Матвей Никитич хотел было пошевелить ею, но она была точно мертвая. — Так не годится, хозяин, — проговорил Кондрашов, еще крепче сжимая его руку. — Не годится! Сын-то ваш кровный, каяться после будете. А вы, молодой человек, — обращаясь к Родиону, продолжал Василий, — лучше бы не трогали папашу, оставили его. — Ты хоть руку-то отпусти, — когда скрылась за дверями сиреневая рубаха Родиона, взмолился Буянов. Он даже не почувствовал, что его уже никто не держит. Василий рассмеялся, наклонившись, поднял с пола вилку и положил ее на стол. Улыбнулся и Тарас Маркелович, оторопевший от несуразной выходки Буянова. — А рука-то у тебя, как клещи. Железная, что ли? — вяло пошевеливая пальцами, спросил Буянов, ощущая во всем теле слабость. Выплеснув, гнев, он заметно отрезвел. — Обыкновенная рука, рабочая, — улыбчиво ответил Василий. — Тебя бы, дурака, этой ручищей да по башке! — уже с уважением посматривая на Василия, проговорил Суханов. Буянова он и прежде не любил, а сейчас опьяневший купец казался ему просто омерзительным. Он глядел на него сумрачно, без насмешки. Не спуская с Василия глаз, вздохнул. Вот и узнай человека по его очкам да шляпе. А что под этой шляпой?.. Маху ты дал, Тарас. О ладном человеке неладно подумал. И, обратившись к Кондрашову, совсем неожиданно спросил: — Вы говорили, что дело ко мне имеете? Сказывайте, а то поспешить думаю. — А мы еще и нашего дела не начинали. Не торопись, Тарас Маркелыч, — залпом выпив рюмку коньяка, вмешался Буянов. — Ты уж сделал одно дело... Сына вон чуть не укокошил. Хлещи еще свое зелье да снова кураж начинай, — сердито покрякивая, отчитывал его Суханов. — Не на твои пью. — И не на свои, — отрезал Тарас Маркелович. Вспыхнуть новой ссоре не дал Василий. Успокоив снова начавшего шуметь Буянова, он без всяких околичностей заявил, что имеет желание поехать работать на Синешиханский прииск в качестве бухгалтера. Суханова теперь уже тянуло к этому человеку. Он стал рассматривать его пристально и по-таежному пытливо и сторожко. Ему бросился в глаза крутой, резко выпуклый лоб. Нос был крупный, слегка приплюснутый, придававший лицу упрямое и насмешливое выражение. — Вы ведь, кажется, имеете службу? — спросил Суханов, но в душе уже решил пристроить этого человека на прииске. — Имел службу, да отказался, — ответил Василий. Немного отрезвевший Буянов все время прислушивался к их разговору. Самый страшный его враг может на самом деле покинуть службу у Барышниковой. Это было непостижимо! Услышав последние слова Кондрашова, он резко отодвинул бутылку. Василий с усмешкой следил за выражением лица Буянова, безошибочно угадывая надежду купца, что забудется его долг Барышниковой. — Отказались от должности? — переспросил Суханов. — Да. Не по мне дело. — Правильно! — не утерпел Буянов. Хмелея от нахлынувшего восторга, он выкрикивал: — Да и какое там дело, боже мой! По образованности господину Кондрашову надо не с вонючей рыбой дело иметь, а большим капиталом управлять! И ты, любезный Тарас Маркелыч, — душевно тебе говорю — должен такому человеку предоставить пост соответственный! Василий слушал, протирал очки и улыбался. — А тебе, милушка моя, — продолжал Буянов, мотая головой и пуская пьяную слезу, — тебе я по гроб жизни не забуду, как ты меня сегодня от смертоубийства спас! Помилуй господи! Молебен отслужу! — Уймись ты наконец! Вот ералашный человек! — крикнул вышедший из себя Суханов. — Все равно твоему молению бог не поверит. Ты лучше объясни-ка свою загадочку, которую обещал загадать, а то мне идти пора. — И тут же, повернувшись к Василию, добавил: — Вам, господин Кондрашов, без всяких загадок скажу: приезжайте, дело найдется. На месте и вам будет виднее и нам. А тебя, Матвей Никитич, прошу, говори, пожалуйста, покороче и без загадок, а то, ей-ей, слушать не буду, уйду. — Экий ты нетерпеливый! Дай хоть мне чуточку на человека порадоваться да и самому душой отдохнуть. Буянов вынул из кармана платок, вытер вспотевшее лицо, покрякивая и блаженно улыбаясь. — Не томи, Никитич, не коня любимого продаешь, — урезонивал его Суханов. — Тут не один конь-то, а четыре дюжины! Не угадал ты, милушка моя Тарас Маркелыч. Четыре, братец, дюжинки да материалу тысяч на восемьдесят! Ваш доверенный все сегодня обсмотрел и довольнехонек остался. — Какие материалы, что за доверенный? Не городи ты, хмельной человек, слушать тебя тошно, да и некогда. — Может, и хмельной, а я свое дело знаю, — обидчиво возразил Буянов. Он и не подозревал, что Суханов о новом проекте Шпака еще ничего не знает. Василий коротко объяснил управляющему, что из Синего Шихана прибыл агент, закупающий для строительства золотопромывательной фабрики материалы, инструмент и лошадей. — Для какой фабрики? — недоуменно спросил Суханов. — Разве вы не знаете? — Ни святым духом, — ответил Тарас Маркелович, начиная соображать, почему его отправили в командировку на такой длительный срок. Удивился и Буянов. — Ну что ж... — после напряженного молчания сдержанно, чтобы не уронить своего достоинства, проговорил Суханов. — Я в отлучке уже давно. Значит, без меня начали. И то хорошо, что поторопились. Крупное дело застоя не любит. Говори, Матвей Никитич, цену, товар я твой знаю, видел. Буянов назвал. Сумма превышала действительную стоимость товара в три раза, но он надеялся получить ее. Доверенный Шпака почти не возражал, а после того, как Буянов намекнул, что на этом деле даст ему заработать, сразу на все согласился. Дело оставалось только за задатком. — Разбойничью цену не запрашивай, не дам, — категорически заявил Суханов. — Дело ваше... Но мне думается, что мой товарец прииску вот как нужен! Буянов самодовольно захихикал и, сузив раскосые глаза, победоносно посмотрел на Тараса Маркеловича. Василий, закурив коротенькую трубочку, спокойно заговорил: — Аппетит на деньги у вас, Матвей Никитич, неистощимый. — А у кого нет его, позвольте спросить? — перебил Буянов. — Однако у вас особенный! — продолжал Василий. — Кстати сказать, госпожа Барышникова тоже очень любит денежки. Не забудьте ей заплатить по векселям и распискам. До суда доводить не советую. А в отношении стоимости материалов и инструмента: накиньте десять процентов — и делу конец... — Это будет по совести, — подхватил Суханов. — Да это ж грабеж! — крикнул Матвей Никитич. — По справедливости, господин Буянов, по справедливости! Еще раз напоминаю: рассчитайтесь по рыбным делам. Если не сделаете этого, то ваша тухлая рыба всплывет наверх. А может быть, и того хуже... Василий говорил негромко, по с твердой, беспощадной прямотой. Смешно было видеть, как Буянов лихорадочно расстегнул воротник рубахи и вытащил золотой крест. Прижимая его к круглому животу, он приглушенно сказал: — Последний крест хотите снять, сымайте! Все отдам, все! Василий резко поднялся со стула, кивнув Суханову. Вместе они направились к выходу. Продолжать разговор с охмелевшим Буяновым было бесполезно. На другой день они уехали на Синий Шихан. Часа за четыре до их отъезда проспавшийся Буянов, проклиная мошенников, согласился на их условия. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ Прожив две недели в Зарецке, Дмитрий Степанов и Марфа собрались в Петербург. Авдей Иннокентьевич торопил их с отъездом. После свадьбы Марфа от кучера узнала, куда отлучался отец во время их свадьбы. Когда Авдей Иннокентьевич приехал с Кочкарского прииска в Зарецк, Марфа спросила его: — Вы, говорят, папаша, жениться собираетесь, да еще на бывшей Митиной невесте... Может, это неправда? — Тебе что... сорока на хвосте принесла? — Авдей Иннокентьевич решил отделаться шуточками, но Марфа была дочь своего отца и умела быть упрямой. — Слыхала... Может быть, боишься правду сказать? — Ну, а ежели правда, тогда что? — Ежели сраму не боишься, тогда ничего, — опустив голову, сказала Марфа. — Только знай, что признавать я ее не буду. — Ах, как испугала! Может, и меня признавать не захочешь? — Я этого не говорю. — Вот что, дочь моя, — немного помолчав, продолжал Авдей Иннокентьевич. — Ты ломоть отрезанный. У тебя есть муж, за ним и присматривай, а уж о себе я сам позабочусь. Поезжайте в Питер, да не мешкайте. — Гонишь? — Как хочешь... Оставайся... Только я советую. Да смотри, мужу не проболтайся. Скажу тебе одно, но ты меня вряд ли поймешь. Я тебя растил и мачехи в дом не привел. Молодость свою ногами топтал, тебя жалел; а сам черт знает чем услаждался. Хочу на старости лет гнездо иметь свое... — Доменов говорил отрывисто, путано, но дочь отлично понимала его. Не будь Олимпиада бывшей невестой ее мужа, Марфа бы и слова не сказала отцу. — Женись на ком хочешь, только не на ней, — заявила она резко. — За мужа не бойся. У меня не забалуется. Да и тебя он любит. Как телок за твоей юбкой ходит. Кончим разговор, поздно... — Авдей Иннокентьевич махнул рукой, пошел из комнаты и уже на пороге добавил: — Поезжайте-ка лучше в Питер да погуляйте, а там и я вслед прикачу... — Один? — Говорю, смирись! Поздно! Она уже мне жена. Я еще неделю тому назад обвенчался и на Кочкарский прииск ее увез, а ты хлопочешь. Доменов рассмеялся и вышел. — Не верю! — крикнула Марфа. — Верь! — Доменов вернулся, подбоченившись, лихо прошелся по комнате, притопывая ногами и подпевая: — Ах, он, сукин сын, кочкаровский мужик, к молодой жене под крылышко бежит; он бежит и приговаривает, балалаечку настраивает!.. — Ты, отец, с ума сошел? — Есть отчего, дочь моя! — Авдей Иннокентьевич растопырил руки. — Есть!.. Поезжайте в Шиханскую, там вам расскажут. Окончательно поссорившись с отцом, Марфа решила ехать в Шиханскую. Дорогой рассказала обо всем мужу, тот тоже не поверил. Однако по приезде в станицу все подтвердилось. — Это не тесть, а всем чертям батька. Ну и шут с ними, Марфа моя нисколько не хуже, а может, и получше, — сказал Митька брату Ивану. — Нашел с кем равнять, — упрекнул его брат. — Ты тестю лишний раз в ноги поклонись за дочь, такая павлиночка — заглядение... После замужества Марфа еще больше похорошела. Она поразительно быстро приучила мужа спать на разных кроватях, долго валяться в постели, пить по утрам кофе и пользоваться салфетками. Временно они поселились в пустующей половине печенеговского дома. Комнаты были отремонтированы, оклеены новыми дорогими обоями и обставлены с такой невиданной в станице роскошью, что люди диву давались. Гости у молодоженов не переводились. Сюда, как мухи на мед, слеталось почти все чиновное начальство из уезда. Заезжали на прииск и путешественники, купцы, коммерсанты, казачьи офицеры, новые служащие прииска, привезенные и рекомендованные Шпаком. Пили и ели сколько влезет. Петр Эммануилович Шпак юлой вертелся около Марфы, подстерегал каждое ее желание. Тут он преследовал свои далекие цели... Веселье шло беспрерывно. Иван Александрович Степанов приходил каждый день; подкручивая рыжие усики, перехватывал многозначительную улыбку Зинаиды Петровны и упоенно похохатывал в укромном уголочке. Иногда она присаживалась рядом с ним, обдавала его запахом умопомрачительных духов, от которых казак задыхался и пьянел. Хмельной и веселый, он приносил этот запах домой. Вытягиваясь рядом с женой на мягкой перине, блаженно улыбался. Аришка не давала ему заснуть; бесцеремонно толкая его в бок, спрашивала: — Где был до этих пор? — Где был, там нету, — поворачиваясь на другой бок, отвечал Иван. — Опять у той Зинаидки. Вот повадился каждый день... Тошно смотреть, как она в своих зеленых штанах задом виляет. Срам! — Отстань, дуреха необразованная, — вяло огрызался Иван. — А вот и не отстану! Каждый день туда рыскает и пьяный является. Сам тоже халаты завел. Нальет зенки-то, напялит на себя татарский балахон и ходит вроде муллы. Вот посмотришь, чует мое сердце, затянет она тебя в татарскую веру! — Ну што ты будешь делать! — волчком поворачиваясь на постели, возмущался Иван. — Сто раз тебе говорил: русская она, понимаешь, русская! — То-то и видно, — презрительно говорила Аришка, — щеголяет в махометанских штанах... Все говорят, что она из Туретчины приехала, а там у какого-то Рахмет-паши в наложницах была. Она тебя подстерегает! Думаешь, ты ей нужен, образина рыжая? Как бы не так! Денежки наши, вот что ей надо. А сношенька тоже там прижилась; где уж нам с ней из одной чашки щи хлебать. Она образованная... А та змея-офицерша всех околдовала. Так и знай: ошпарю ее кипятком, дай только правду узнать про ваши шашни... Али научу холостежь за четверть водки, чтобы ворота дегтем вымазали, и твое имечко ночью на тех воротах сама выведу. Пусть полюбуются люди добрые на нового богача. От таких речей Иван мгновенно вскакивал. Сжимая кулаки, говорил: — Ты меня, Орина, не позорь! Побью! — Все равно опозорю... Да и сношка-то не видит, что Митька каждый день, как зюзя... Сноху Аришка невзлюбила за то, что та хорошо, со вкусом одевалась и умела держать себя на людях. Она была со всеми ровна и ласкова. Аришке казалось, что Марфа делает это нарочно, в пику ей. К Ивану, как к старшему брату мужа, Марфа относилась с почтительным уважением. Ивану это очень нравилось. Покоренный ее вниманием, он по-своему полюбил сноху, приносил ей иногда мелкие подарки и, сравнивая Марфу со своей женой, завидовал брату. А Митька был действительно счастлив. Угарная страсть к Олимпиаде как-то выветрилась сама по себе, забылась. Вставали они с женой поздно, ложились спать глубокой ночью. — Я еще никогда так не уставала, — падая на взбитую постель, говорила Марфа и раскидывала руки. По белой подушке рассыпались ее каштановые волосы, с кровати небрежно свисала рука. Дмитрий не мог оторвать глаз от лица жены, горевшего усталым, нездоровым румянцем. — Вот и отдохни, — тихо говорил он, склоняя голову рядом с ее теплым плечом. Счастлив был Дмитрий Степанов, очень счастлив, но иногда вдруг забирался под сердце какой-то маленький паучок и начинал пощипывать, вызывая нудную и непонятную боль во всем теле. Может, оттого, что не любил молодой казак, когда кто-нибудь вольно шутил с его Марфушей, нехорошим взглядом следил за каждым ее движением... А тут еще Зинаида Петровна велела ей сшить платье с открытой грудью. Вот еще выдумали моду, даже ему, мужу, глядеть стеснительно. Сегодня этот казачий хорунжий Гурьев разговаривал с Марфушей, а сам глаза за пазуху пялил. Потом схватил руку и давай целовать... Митьке хотелось запустить в него бутылкой, да Шпак удержал. Этот везде поспевает. Все гости какие-то срамные. Напьются и начинают плести всякую околесицу, иное при женщинах и говорить-то стыдно, а они плетут, а потом Марфу расхваливают, воздушные поцелуи шлют, а у самих губы слюнявые, глядеть противно... Скорее бы уехать отсюда да Петербург посмотреть, там, наверное, люди совсем другие. Единственно хороший человек — это инженер Шпак, — продолжает размышлять Митька. — Для него моя жена просто хозяйка, и все, а шашни он завел с Зинаидой Петровной по старому знакомству... Умный, образованный. Дело как разворачивает! Машины выписал, новые шахты закладывает, знающих людей подбирает. Только вот Тарас Маркелович его не любит. Отчего?.. — Марфуша, ты спишь? — Засыпаю, Митя, — вяло пошевеливая рукой, томно отзывается Марфа. — Спросить тебя хочу. — Дмитрий поворачивается на спину, заводит руки к затылку. — Что тебе сегодня говорил тот хорунжий? — Гурьев, что ли? — встрепенувшись, переспрашивает Марфа. — Он самый... — Молол что-то... не помню уж... — А зачем ты ему руки целовать позволяешь? — Глупости, Митя... Я спать хочу... — Ежели он будет целовать твои руки да за лифчик подглядывать, я ему все усы повыдергиваю. — Ах, Митя, какой ты глупенький! — Марфа обнимает мужа за шею и прижимается к нему. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Возвратившись из города, Тарас Маркелович сразу же поехал на Родниковскую дачу. Управляющему казалось странным одно обстоятельство: почему Шпак, опытный инженер, решил строить фабрику совсем не там, где нужно? Побывав на Родниковской даче, Суханов убедился, что строительство уже в полном разгаре. Весь двор был завален кучами леса, рылись глубокие котлованы, закладывались фундаменты для двух больших домов. Один из них предназначался для приисковой конторы, другой — для обслуживающего персонала, строился и третий дом — для управляющего шахтой. Мысленно прикинув, сколько здесь будет ухлопано денег, Тарас Маркелович растерялся. Возбужденный и разгневанный, старик погнал лошадей в станицу Шиханскую. Сначала он решил повидать старшего брата, Ивана, который казался ему человеком более умным и оборотистым; Митькину же голову пока еще продувал ветер молодости. Но Тарас Маркелович не застал Ивана. Он был у Печенеговой. Скрепя сердце пришлось идти Тарасу Маркеловичу в дом Зинаиды Петровны. Летний вечер был душным и пасмурным. В темном небе не было видно ни одной звездочки. Надвигалась гроза. В станице стояла полусонная тишина. Люди, утомленные дневным трудом, спать ложились рано. Не лаяли собаки. Только из кабака доносился пьяный галдеж и нестройные звуки голосов. В широких окнах печенеговского дома ярко горел свет. Усатый казак в мохнатой папахе, открыв садовую калитку, басисто спросил: — Кого нужно? — А это я сам знаю, кого мне нужно, — ответил Суханов и, распахнув дверцу, грузно зашагал к крыльцу. — Никого пущать без докладу не велено! — идя следом, ворчал казак, но остановить гостя не решался. Он не впервые видел этого могучего вида старика с внушительной и гордон осанкой. — Иван Степанов, хозяин прииска, тут? — вдруг, неожиданно остановившись, спросил Тарас Маркелович. — Это рыжий такой? — Казак ухмыльнулся и поскреб за ухом. — Здеся... Через него больше и стеречь заказано. — Смотри, брат, какая честь! — с удивлением сказал Суханов. — Да баба его, вишь, намедни по своей необразованности барыню нехорошими словами обозвала. Большую кутерьму подняла. Грозилась кипятком ошпарить. — Барыню? — Ее и Ивана Лександрыча тоже... — А за что? — начиная кое-что понимать, спросил Суханов. Казак замялся. Посапывая носом, полез в карман широченных штанов за кисетом. От казака попахивало водкой. Тарас Маркелович вложил в его руку серебряный целковый и решил поговорить поподробней. Торопливо спрятав серебряную монету, казак, проникшись к почтенному старику доверием, стал словоохотливее. — Оно, вишь, какое дело, — заговорил он. — У барыни с Иваном Лександрычем, значит, того... В тугай ездили вместе и заночевали там. А народ увидел и все Ивановой бабе на ушко передал. С этого и начался трам-тарарам. — Ты давно барыне-то служишь? — Да недели четыре, стало быть. — Сам-то из каких мест? — Таналыцкой станицы. Фамилия моя Рукавишников. — И не стыдно тебе, казаку, в лакеях служить? Да еще дурацкую одежину на себя напялил... — Барыня приказала, — смущенно ответил казак. — В охрану личной персоны наняла. У ней не один я, а и хохлы еще есть. Она и Ивану Лександрычу таких служак велит завести, чтобы на прииске поставить, в случае там бунт какой али еще что... — А инженера Шпака знаешь? — задумываясь все больше и больше, спросил Суханов. То, что он услышал, не удивило старика. Он знал из опыта, что где много денег, там и алчность, и грязь, и бесстыдство. — Ты про Петра Мануилыча спрашиваешь? Знаю. Каждый день здеся... Мм-да... — Рукавишников умолк. По выражению его лица, виляющему взгляду и сожалеющей ухмылке Тарас Маркелович понял, что казак многое не решается договорить. — Развязывай узелок-то, чего таишь? — прямо спросил Суханов. — Наше дело маленькое. Про вас тоже калякали. — Что же про меня говорят? — Хорошее говорят... Супружница Ивана Лександрыча ждет вас. Она расскажет. Петр-то Мануилыч вокруг Марфы увивается. А Митрий-то Лександрыч только на рысаках ездит да винцо попивает... — Много пьет? В вопросе Суханова послышалась горечь. На вопрос Тараса Маркеловича Рукавишников долго не отвечал. Потом, сплюнув в ближайший куст сирени, подняв голову, злобно проговорил: — Без просыпу пьет! Все здесь гуляют! Дурной крови, что ли, в них много? Смотреть муторно. Думаете, мне легко в холуях-то ходить? Одним словом — слава казачья, а жизня собачья. Нынешний год все посевы солнышко спалило, а у меня пятеро детей, мал-мала меньше, даже по миру послать некого. А ты говоришь — в лакеи нанялся... Тут к самому сатане батрачить пойдешь! Тарас Маркелович вошел в печенеговский дом сумрачный и подавленный. Встретив горничную Дашу, попросил позвать кого-нибудь из Степановых, сам же устало присел в гостиной и начал разглядывать комнату. После ремонта здесь все блестело. Наше золотце на стенки прилипло, — подумал Суханов и глубоко вздохнул. — Э-э!.. Дорогой Тарас Маркелыч! Прикатил! — крикнул Иван, входя в комнату. — А мы тут... того-этова... Иван Александрович почувствовал себя неловко перед стариком. На нем был новый, дорогой костюм, щегольские лакированные сапоги с заправленными в них брюками. На Суханове же, как и всегда, был коричневый длиннополый пиджак, выгоревший на солнце и запыленный, юфтевые сапоги были густо смазаны дегтем. — Давно приехал? — спросил Иван, приглаживая напомаженные волосы. — Перед вечером. Да вот на Родниковской даче успел побывать... — Побывал? Строим, Тарас Маркелыч, строим! Вон как дело-то ворочаем, дыбом поставили! Петр Эммануилыч такие проехты сообразил, ахнешь, дядя Тарас, ахнешь! Мильёны потекут, мильёны! На Родниковской-то золотое дно открыли! — На Родниковской не может быть золотого дна, — осторожно заметил Суханов. — Да ты еще ничего не знаешь, Тарас Маркелыч! — Знаю, Иван Александрович, все знаю, — твердо проговорил старик. Подняв голову, взглянув из-под тяжелых нависших век, добавил: — На Родниковской даче золото жильное, сегодня оно есть, а завтра пустая порода пойдет. Господину Шпаку, как инженеру, должно быть понятно, что, прежде чем строить фабрику, надо знать запас шахты. — Родниковская — самая богатая. Больше всех дает золота. Не сам ли ты мне об этом говорил. Да и Шпак все время твердит. — И сейчас скажу: дача пока прибыльная, но запас там маленький! Я ее вдоль и поперек обследовал. — Но Петр-то Эммануилыч все-таки человек ученый, а мы с тобой, Тарас Маркелыч, ниверситетов-то и в глаза не видали... Суханов громко кашлянул и отвернулся в сторону. Степанов не понимал, как сильно обидел старика, ставя его опыт и знания под сомнение. — Мы, сибирские люди, хоть и наук не проходили, однако шлифовый песок от простого колчедана отличить можем. Извини, Иван Степанов, я сорок годков в тайге прожил и золотишко всякое видывал. Могу тебе сказать, что и книжки, умными людями писанные, читал. Ты, наверное, еще только белый свет глазами увидал, а я уже знал, что на ваших буграх золото имеется. — Раньше меня знал? — недоверчиво спросил Степанов. — Еще двадцать пять лет тому назад Мокей, сибирский старатель, по прозвищу Черный, нарыл здесь четыре золотника и тридцать четыре доли. — Почему же бросил? — напряженно слушая старика, спросил Степанов. — Каторжанин он был. Казаки-староверы его едва до смерти не убили. Чуть живой ушел. Клятву взяли, чтоб молчал. — Он и молчал? — Мне сказал, больше никому. — Стало быть, дурак, коли от своего счастья отказался! — засмеялся Иван. — У нас свои законы, таежные. Даденное слово блюдется строго, — сурово ответил Тарас Маркелович. — А жив он, Черный-то? — спросил Иван. — Жив. Поклон мне прислал недавно. Сюда просится. — Нет уж, оставь! Степанов вскочил и, дергая рыжие усики, подражая Шпаку, пробежался по комнате до порога и обратно. — Нет, дорогой Тарас Маркелыч, ты уж не того... не бери, — крикливо продолжал он. — Нам каторжные не нужны. Ежели не сумел он извлечь для себя полезности, пускай забудет про это, а раз клятву дал — тем паче. Все было давно и быльем поросло... — А я ему уже известие послал, — спокойно проговорил Суханов, словно не замечая тревожного настроения хозяина. Ему забавно было видеть, как волнуется Иван Александрович, бегает по комнате и тормошит свои рыженькие усики. — Да на кой он тут сдался, на кой? — Он штрейгер башковитый. Дело хорошо знает, — попробовал возразить Суханов. — Да что мне его штрейгерство! — окончательно взъерепенился Степанов. — Болтать начнет всякое! Я-де, мол, открыл золото! Он открыл! На нашей-то казачьей земле! — Несуразное вы говорите, Иван Александрыч. От его разговора вреда никакого не будет, да и болтать он не станет, не такой человек. — Станет или нет, мне неизвестно, только скажу вам напрямки: без моего на то согласия всяких сибирских шаромыжников в работники не нанимать! Суханов снова посмотрел на него с удивлением. А беспаспортные, а каторжные, которых братья Степановы брали сотнями за ничтожную оплату? Откуда они? Не из Сибири? Но Тарас Маркелович промолчал. Он видел, что Иван опьянен не только от выпитого перед ужином вина, но и от своих слов, от власти и богатства. Не входя в длительные объяснения, управляющий доложил о найме бухгалтера и закупке у Буянова материалов и инструмента. Степанов разгневался окончательно. Особенно возмутила его сделка с Буяновым. — Что же выходит, и покупать больше не у кого? — взлохмачивая и без того ершисто торчавший рыжий вихор, кричал Иван. Он все еще не мог позабыть коварства Буянова, пытавшегося завладеть его золотом. — Подождите, Иван Александрыч, не кричите зря-то... Из конторы было такое распоряжение, купить именно у Буянова. И человек был послан. Тут не моя вина. — Какое такое распоряжение? — спросил Степанов. — Господин Шпак с Митрием Александрычем подписали. Хорошо, что я узнал об этом, а то бы втридорога пришлось платить. — Почему втридорога? — Вы же золотопромывательную фабрику строить задумали! Вошел Митька. Он был в широком цветном халате, в легких, красного цвета козловых ичигах. За последнее время он заметно располнел, раздался в плечах. Суханову он искренне обрадовался. — Какую это ты бумагу подмахнул, чтоб струмент у купчишки Буянова купить? — набросился на него брат. — Бумагу? Буянову? — Митька закрыл глаза, старался что-то сообразить, но, видимо, ничего не вспомнил. Тряхнув головой, он засмеялся: — Чудной ты, брательничек, человек, а еще в князья метишь... Разве я могу припомнить, сколь мне за день разных приказаньев приходится подписывать! — А ты, дурак, не подписывай. Мне присылай, — заявил Иван. — Почему тебе? Что, Митрий Степанов не хозяин? А к тому же тебя часто дома не случается... На рыбалке все пропадаете... — Митька ехидно усмехнулся и, подмигнув правым глазом, показал на дверь. Иван зашмыгал носом и отвернулся к окну. Отодвинув занавеску, он увидел подходившего к крыльцу Шпака. За палисадником пофыркивали запряженные в тарантас кони, на которых приехал инженер. У Шпака был теперь особый выезд — пара белоногих, рыжей масти рысаков, купленных тоже у Печенеговой. Войдя в гостиную, Шпак поздоровался со всеми за руку. Старика Суханова он окинул с ног до головы настороженным, прощупывающим взглядом и начал расспрашивать о поездке в город. Суханов отвечал неохотно и немногословно. Ивану все это неинтересно было слушать, а хотелось скорее узнать, что будет отвечать инженер старику управляющему по поводу строительства золотопромывателыюй фабрики на Родниковской даче. — Вы, кажется, привезли бухгалтера? — спросил Шпак. — Привез. — Очень печально, — с сожалением проговорил инженер. — Какая же тут печаль? — шумно передвинувшись на стуле, отозвался Тарас Маркелович. — Я без вас пригласил другого, — ответил Шпак. — Очень знающий человек. — Не знаю, кого вы пригласили, но я, как управляющий, считаю себя вправе нанимать работников, — поглядывая на инженера сбоку, резко сказал Суханов. — Я тоже нанимал, как управляющий... По моему мнению, в ваше отсутствие эти обязанности исполнял я, — пожимая плечами, ответил Шпак. — Так-с, так-с, Петр Эммануилыч... Все это верно-с, — не без иронии согласился Суханов. — Вы без меня задумали и фабрику строить, и дома, и конторы, а вот где все это надо строить, об этом не подумали. А если и подумали, то плохо. Шпак, к великому удивлению Ивана, нисколько не обиделся. Не переставая посмеиваться, он стал крутить аккуратно подстриженную бородку. — Продолжайте, Тарас Маркелович, продолжайте, — сказал он, поощрительно кивая головой, и весело подмигнул Ивану. — Тут и продолжать нечего, Петр Эммануилович. Строить фабрику на Родниковской даче, — нарочно подчеркивая предпоследнее слово, сказал Суханов, — нельзя! Вы это сами знаете! — Ошибаетесь, уважаемый! Шпак вскочил со стула и быстро вышел в прихожую. Через минуту он возвратился с объемистым портфелем в руках. Щелкая замками, торопливо расстегнул его и вынул несколько бумажек. — Вот, дорогой мой Тарас Маркелович, неопровержимое доказательство того, что Родниковская шахта самая богатая на всем Синем Шихане. Инженер положил бумажки перед Сухановым и снова торжествующе улыбнулся. За этой наигранной беспечностью чувствовалось глубоко скрытое волнение. Неожиданный и резкий протест Суханова смутил его. Надо было выставить какие-то веские аргументы. Суханов, не читая бумажки, отодвинул их на середину стола, глухо покашливая, твердо сказал: — Не будем спорить, а лучше проверим еще раз. — Вы мне, значит, не доверяете? — перебирая бумажки трясущимися пальцами, тихонько спросил Шпак. Он встревожился не на шутку. — Я и себе не доверяю, любезный Петр Эммануилович. Семь раз примерь, как говорится, а один раз отрежь, — ответил Суханов. Он видел, что инженер начинает серьезно волноваться. — Правильно говорит Тарас Маркелыч. Чем спорить, лучше еще раз проверить, — вмешался все время молчавший Митька. Отказавшись от ужина, Тарас Маркелович уехал на прииск. В дороге он перебирал в памяти события сегодняшнего дня. Он понимал, что за хитрыми словами Шпака, за его усмешками скрывалось что-то большое и важное. Уж не разгадал ли он, этот полунемец-полушвед, его тайну, не дающую ему покоя? Некоторое время назад, исследуя породу на Заовражной даче, Суханов обнаружил в ней платину и скрыл свою находку не только от главного инженера, но и от Степановых. Он знал, что братья совсем обалдеют от нового богатства и разнесут весть о нем по всему округу. После разговора с Василием Кондрашовым, который состоялся между ними в пути из города на прииск, он окончательно утвердился в этом намерении. Братья Степановы с первых же шагов новой жизни стали нагло обманывать людей, которые за гроши добывали им волшебный металл. Едва сменив свои заплатанные, испачканные дегтем шаровары на новенькие, из дорогого сукна, они уже перестали замечать нищенские лохмотья приискателей, валивших на Синий Шихан несметными толпами, и думали теперь лишь о том, чтобы извлечь из этого полуголодного люда побольше пользы для себя. Суханов достоверно знал и то, что их прииском интересуются иностранные компании, которые вырастали на русской земле как грибы. Это подтвердили и разоблаченные лазутчики. Невольно вспомнились Тарасу Маркеловичу слова Василия Кондрашова: — Инглиш компани ищет не только золото и драгоценные уральские камни, но и платину. Их конкуренты, американцы, уже добывают платину во многих районах Урала. Рассказал Василий Тарасу Маркеловичу и об англо-бурской войне, о том, как англичане из-за золота и алмазов убивали тысячи ни в чем не повинных людей. После этого разговора Суханова еще больше стала терзать тайна открытия залежей платины. Кому принесет пользу открытое им богатство? Больше станет денег у рыжего Ивашки Степанова, наденет его курносая Аришка еще несколько пестрых, нелепых платьев, Митька купит еще десяток рысаков. Печенегова, присосавшись к Ивану, выпишет новую партию заграничных вин и французских духов, положит себе в карман не одну лишнюю тысячу. Ну, а Шпак? Что будет иметь этот образованный инженер? Он тоже получит свое: и славу, и богатство, и власть. Может быть, из-за платины прольется чья-нибудь кровь, и падет она на седую голову Тараса Маркеловича. Может быть, разбогатеют еще больше иноземцы. Страшной начинала казаться Тарасу Маркеловичу его находка. В прежние времена он бы гордился ею, сейчас она тяготила его, давила, как непомерный груз. Может быть, потому, что стар стал? Интерес к жизни потерял? Или потому, что думает он теперь не только о своей жизни?.. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Бен Хевурд в сопровождении хорунжего Владимира Печенегова появился в станице Шиханской. Особенное впечатление на казаков произвел не сам англичанин, приехавший верхом на чистокровной арабской лошади, а его молоденький слуга — черноголовый и кудрявый, как барашек, мулат Рем. Казачата провожали гостей до самого печенеговского дома. — На чертененка похож, — сказал пастушонок Сашка. — Эй, дегтем мазанный, смотри! У тя ось-то в колесе, а чакушка-то в осе; колесо покатилось, лошадь задом поворотилась, в хомуте шея, под хвостом шлея, давай поедем ты да я, ишо матанька моя! — под смех таких же сорванцов-мальчишек кричал Сашка. Рем, сидя на козлах тарантаса рядом с кучером, скалил зубы и корчил такие рожи, что казачата приседали от хохота. — Скажи что-нибудь по-свойски! Хала-бала, в бане чертиха жила, тебя родила, да помыть забыла, ты, наверно, мыться не давался, так копченым и остался, — зубоскалил Сашка. — Купать конь айда! — крикнул Рем, когда тарантас остановился у дома Печенеговой. Смышленый мальчуган уже немного научился говорить по-русски. — По-нашему тараторит, вот леший, а! — удивился Сашка. — Как тебя зовут, слышь? — с опаской подходя ближе, спросил он. — Я Рем, Рем Джонсон, Британия! — тыча себя пальцем в грудь, закричал в ответ мулат. — Олл райт, русска господин, хрошо, хрошо! — Рем Джонсон, господин-сковродин! — озорно тряхнув головой, залился смехом Сашка. — Может, и я господин, а? Так произошло первое знакомство Рема Джонсона с шиханскими казачатами. Разговор между новыми знакомыми, может быть, продолжался бы и дальше, если бы его не оборвал резкий окрик Хевурда. Он что-то крикнул своему слуге на английском языке, тот сразу же замолчал и скрылся в доме. — От кого может родиться такой человек? — спросил курносый, с неровно постриженной головой парнишка. — Такие люди из дикарей выходят, — шмыгая облезлым носом, объяснил Сашка. — А родят их карие лошади... Эти сведения он почерпнул из сказки, рассказанной Микешкой. А во всех сказках Микешки неизменно фигурировали лошади, резвые и умные, помогавшие людям преодолевать трудности и выходить победителями из самых невероятных положений. Эти чудо-кони могли мгновенно превращаться в любого зверя, птицу, в богатыря, в красавицу, и наоборот. — Не ври, — возразил ему курносый Степка, — этого никогда не бывает. — Нет, бывает... Неизвестно, чем бы кончился этот спор, если бы к ребятишкам не подъехал Микешка. Микешка приехал поговорить с Сашкой о предстоящих скачках. — Не хочется мне на степановском коне скакать, — говорил он не то сам для себя, не то обращаясь к мальчишке. — Митька-дурак не понимает, что надула его Печенежиха. Конишка жиденький. А скакать-то двенадцать верст, не выдержит. Твоя кобыленка, не гляди, что вроде горбатая, большой запас силы имеет! Сашка должен был скакать на молодой кобылице табунщика Куленшака. Она была небольшого роста, вислозадая, с несуразно выпуклым, похожим на небольшой горб крупом, но с необычайно удлиненным экстерьером и приходилась сестрой лигостаевскому Ястребу, только от другой матери. — На скачках не зевай. Башкиры из Акзяра таких зверей привели, говорят, зайцев догоняют. Вот иностранец тоже, сказывают, каких-то породистых привел... На первых кругах до нагайки и не дотрагивайся, не маши, она не любит этого. Далеко вперед тоже не вырывайся. Поводья придерживай, сам посылай ее вперед только пятками. Старайся держаться вровень сильным лошадям и до последнего круга береги силы. С половины круга начинай помахивать нагайкой. Ежели прибавит ходу и станет заметно обходить, так и держи. Когда начнешь последних обскакивать, шибче крикни и даже немножко подстегнуть можно. Она, едрена корень, только Ястребу уступить может. Ну, а Марише не грех и уступить... ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ Еще в первый свой приезд владетельница печенеговской усадьбы удивила казаков неслыханной дерзостью: незванно-непрошенно явилась на станичную сходку, куда женщинам испокон веков приходить было запрещено. Придя в управление, она небрежно кивнула присутствующим головой и, не обращая внимания на казаков, села на подоконник. По-мужски закинув ногу на ногу, выставила напоказ зеленые, восточного покроя шаровары, татарские ичиги, расшитые позолоченными узорами, и стала похлестывать по голенищу короткой, мелко сплетенной нагайкой. Собравшиеся на сходку казаки притихли. Все замолчали. — Извините, господа станичники, что я вам помешала, — заявила Печенегова. — У меня неотложное дело. Я жена войскового старшины Печенегова и вступила во владение имением, дарованным предкам моего мужа самим государем императором! Я переселяюсь сюда на жительство и желаю вместе с моим сыном, окончившим кадетский корпус, быть членом вашего общества и пользоваться всеми правами и привилегиями. Казаки переглядывались. Удивился и сам атаман станицы Турков. Гордей Севастьянович, гулко откашлявшись, крутнул по привычке конец отвислого уса, отпустил в душе по адресу гостьи и мрачно помалкивающих станичников несколько ругательств, но вслух сказал: — Спасиба, ста, на добром слове, Зинаида Петровна. Живите промежду нас и здравствуйте, не обидим, ета, по-божески, значит... М-да! Вспомнив полученные им от Печенеговой подарки, он посчитал себя обязанным добавить: — Наша достопочтенная Зинаида Петровна здесь, у нас, на пользу отечества поставит, ета, конский завод, чтоб жеребцов с нашими кобыленками случать... Почувствовав, что брякнул несуразное, Гордей Севастьянович неловко замолчал. Казаки, ухмыляясь в бороды, ниже склонили головы. Хохот грянул после того, как Печенегова вышла из управления. Долго потом вспоминали казаки речь станичного начальства. Высмеивая диковинную затею молодой барыни, говорили между собой: — Лучше бы ей самой ребятишек рожать, а не конскую породу выращивать. — Муженек-то, вишь, тоже любил чужим конишкам свои узды примеривать и бабенку, видно, приучил с лошадями вожжаться. Никто тогда всерьез не поверил в успех задуманного Печенеговой дела. На другой день Петр Николаевич Лигостаев рассказывал своим домашним, как барыня в зеленых татарских шароварах явилась на сходку и какую произнес станичный атаман речь. — Я бы тоже такие с охотой надела, — с улыбкой посматривая на отца, заметила Маринка. — Еще ничего не выдумаешь? — сердито поджимая губы, спросила Анна Степановна. — И то моду взяла — Гаврюшкины штаны надеваешь. Срам один... — А в них верхом хорошо ездить, — возразила Маринка. — Это верно, — согласился Петр Николаевич и добавил: — Тебе бы, дочка, надо мальчишкой родиться. — Ты тоже старый потатчик! — вскипела Анна Степановна. — Скоро дочь-то на самом деле в казака превратишь и шашку заставишь привесить. Барыня-то вон всем пример дает, в штанах ходит, как киргизка, прости господи. Маринка, не желая перечить матери, ушла в горницу и, присев к окну, начала довязывать пуховый платок. Брови девушки трепетали от тихой, загадочной улыбки. Как-то в ауле, куда Маринка приехала навестить Василия, она в присутствии Кондрашова и Кодара сказала, что в длинных, связанных у щиколотки шальварах удобно работать, готовить пищу, стирать одежду, доить коров и кобылиц, а главное, скакать на коне. Услышав это, Кодар улыбнулся и пообещал подарить Маринке азиатские шальвары... Тогда Маринка посмеялась над его обещанием, а вот сейчас, после слов отца, ей захотелось получить подарок и выехать в таком виде на скачки. Вот было бы разговору! Скачки она ожидала с нетерпением. Да и не только одна Маринка ждала их. Вся станица готовилась к предстоящим состязаниям. В этом году мусульманский праздник курбан-байрам совпадал с престольным праздником в одной из крупных станиц. Ожидалась большая байга и козлодранье... Готовилась к скачкам и Зинаида Петровна Печенегова. Чтобы создать себе репутацию щедрой госпожи, она выделила в качестве призов двух породистых жеребят, два казачьих седла и уздечки, отделанные чеканным серебром. Предприимчивая женщина задумала извлечь из конного завода немалый доход. Несколько месяцев назад, когда табуны ее прибыли из приуральских степей в станицу Шиханскую, казаки увидели необычайных жеребят с уродливыми экстерьерами. Однако к концу лета их совершенно нельзя было узнать. Они превратились в рослых, тонконогих стригунков, сильных и выносливых. Тогда казаки повели было на печенеговские конюшни своих кобылиц. Но Зинаида Петровна потребовала, чтобы за обгул каждой матки казаки своими семенами засевали на ее поле осьминник овса. Плата была чрезвычайно высокая. Охотников случать кобылиц нашлось немного. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Как-то утром к печенеговской усадьбе подъехал Кодар. Под ним был крупный, бурой масти конь с лохматой, низко свисающей гривой и тонкими белыми ногами. Кодар легко спрыгнул с коня, прикрутил поводья к передней луке, развязал переметную суму, достал какой-то сверток и, оставив коня на свободе, вошел в калитку. На гостя набросились собаки. Однако Кодар не растерялся: плетью он заставил всю свору с визгом отскочить прочь. — Эй, постой, знаком, куда ты? — крикнул Рукавишников. — Барыня нада! Салям тамыр! Кодар приветливо махнул казаку рукой и скрылся в коридоре. Он толкнул первую попавшуюся ему на пути дверь. В светлой комнате, куда он вошел, его поразило множество картин, сверкающих позолотой рам, на которых были изображены обнаженные женщины. Решив, что ему оставаться здесь не годится, Кодар открыл другую дверь. Это был кабинет бывшего войскового старшины. Здесь тоже оказалось много картин. На одной из них женщина смотрела на блюдо, где лежала отрубленная человеческая голова. Кодар оторопел. Он сам был художником и мог выткать на ковре бешено мчавшийся по степи табун лошадей, или одиноко тоскующего у прикола сосунка-жеребенка, или группу играющих возле юрты детей, или же бородатых аксакалов, сидящих за чаепитием. Голова же Иоанна Крестителя, обрамленная густыми спутанными волосами, произвела на Кодара жуткое впечатление. Он долго не мог оторвать взгляда от этого лица с полузакрытыми глазами. Никогда Кодар не думал, что можно так хорошо выразить человеческую мысль, застывшую на мертвом лице. Забыв обо всем на свете, Кодар стоял как зачарованный. Его мысли оборвал раздавшийся за стеной звонкий женский голос: — Даша! Ну где ты там пропала! Сначала послышалось шлепанье босых ног, затем распахнулась дверь кабинета. Кодар повернул голову. На пороге стояла полураздетая, с распущенными косами Зинаида Петровна. На мгновение Кодару показалось, что с картины сошла та самая женщина, которая держала на блюде мертвую голову. Женщина ахнула и скрылась за дверью. Вслед за тем шумно открылась вторая дверь, высунулась другая женская головка и также быстро исчезла. Через несколько минут все выяснилось. Печенегова, быстро одевшись, вошла в кабинет. Зябко кутаясь в пуховую шаль, присела на диван. Кодар, приложив руки к груди, низко поклонился, слегка искажая русский язык, певучим голосом проговорил: — Извиняй. Я немножко испугал тебя. И сконфуженно умолк. Его смущало здесь все: и яркий утренний свет, и большие картины в тяжелых позолоченных рамах, и бронзовые подсвечники на письменном столе, заваленном книгами. Зинаида Петровна с любопытством вскидывала свои зеленые кошачьи глаза на стоявшего посреди комнаты Кодара, одетого в шелковый зеленого цвета бешмет, подпоясанный сиреневым кушаком. Голова у него была большая, гладко выбритая. Глаза черные, выразительные, с ярко поблескивающими, быстро двигающимися зрачками. Нос прямой и правильный, с чуть заметной горбинкой. В руках он держал объемистый куржум — сумку, сотканную им самим из разноцветных шерстяных нитей. Куржум был чем-то наполнен и завязан сверху тонким сыромятным ремешком. — Нам хотелось хорошее с тобой знакомство завести. По нашим обычаям, мы тебе подарки привезли. Развязав куржум, Кодар вытащил оттуда и расстелил на полу небольшой пестрый ковер. На нем с удивительным мастерством был выткан косяк кобылиц, пригнанных на водопой вместе с жеребятами к берегу широкого степного лимана. Некоторые лошади, вытянув шеи, жадно припали к воде, другие резвились на песчаном берегу. В отдалении, на небольшом бугорке, стоял косячный жеребец с высоко и гордо поднятой головой. — О, это прекрасно! — Зинаида Петровна взялась за край ковра и руками приподняла его. — Какой он тяжелый! — Чистая верблюжья шерсть, — спокойно ответил Кодар. — Не знаю, чем вас благодарить. Вы такой милый... Да, да! — В подтверждение своих слов она протянула ему для поцелуя руку. Но Кодар только низко поклонился. До протянутой и повисшей в воздухе руки он не дотронулся. Ей понравился этот степной богатырь, который не раболепствовал перед ней, как это делали другие, и держался с достоинством. — Где вы купили такую прелесть? — Нигде не покупал, сам делал. — Вы умеете ткать такие замечательные ковры? — удивилась Зинаида Петровна. — Да. Этому научила меня моя мать, — тихо ответил Кодар. В его словах слышалась гордость и уважение к матери. — У вас прекрасная мать! Вы понимаете, что это... это... — Печенегова, ища подходящее слово, пощелкала пальцами. — Это искусство, талант! Понимаете? — У нас в аулах многие умеют так делать; только одни мастерят хорошо, другие хуже. Мать наша хорошо знала это дело. Умела коня из глины вылепить, коров и разных птиц. — От кого же она научилась? — От своей матери. — У вас ковры ткут обыкновенно женщины, а вы... джигит. — Когда маленький был, помогал матери. Теперь без такой работы не могу. — Но чем же я отплачу за этот великолепный подарок? Садитесь, гостем будете! — Зинаида Петровна пододвинула ему кресло. Сама взяла колокольчик, позвонила. Потом прилегла на диван и сбросила с маленьких ног раскрашенные туфли. — У вас очень хорошие кони, — присаживаясь на кресло, заговорил Кодар. — Я знаю эту породу. У меня есть небольшой косяк кобылиц. Я бы хотел пустить их в ваш табун. — Вы хотите улучшить породу коней? Но, кажется, ваши аксакалы противятся этому? — Наши аксакалы любят сильных лошадей и не хотят, чтобы ушла от них выносливость. Слабые кони не могут вынести наших буранов. А я думаю, что если жеребенок родится здесь, то он привыкнет и к этому. У нас так говорят: от хорошего дерева растут и хорошие листья. Он, кажется, умен, — подумала Печенегова, внимательно рассматривая его. — Вы грамотны? — Могу читать, писать. Арабскую письменность знаю. Говорил он мягким, приятным голосом, делая твердые, но неправильные ударения. — А по-русски? Вошла Даша и позвала Зинаиду Петровну завтракать. — Хочешь, я буду учить тебя русской грамоте? — неожиданно для самой себя проговорила Зинаида Петровна, когда девушка вышла. — По-русски тоже умею, — ответил Кодар. — Меня научил один очень хороший человек, он... — Кто он такой? — спросила Печенегова. — Он — русский учитель... В столовой, куда пригласила своего гостя Печенегова, Кодар увидел много незнакомых ему людей. Здесь был Владимир Печенегов, молодой офицер с белокурыми волосами и неприятным, угристым лицом, и его новый друг Бен Хевурд, одетый в простую русскую косоворотку. Кодар принял его за купца. Рядом с ними сидел рыжий Иван Степанов, напротив — инженер Шпак. Кроме Ивана Степанова, хорошо знавшего Кодара, на гостя все посмотрели, как на большую и необыкновенную в этом доме редкость. Увидев вытканный Кодаром ковер, особенно заинтересовался им Хевурд-младший. Но он стал спрашивать Кодара не о коврах, а о породах лошадей, их выносливости и резвости. Бен Хевурд даже полюбопытствовал, сколько мистер Кодар надаивает в день кумыса. — Один турсук, — неохотно ответил тот. — Почему так мало? — Нам хватает. Больше жеребятам оставляю. Кодар пил чай из блюдечка, поставив его донышком на вытянутые пальцы. — На скачках будешь? — спросил его Иван, знавший лошадей Кодара и чувствующий в нем соперника. — Не знаем. В байге будем скакать. — Значит, козла драть станешь! Вот, барин, умора-то! Иван запросто ткнул локтем в бок Хевурда и, не замечая гримасы на его лице, продолжал: — Посмотрите, как они будут козленка потрошить. — А что это такое? Я в детстве слышал об этом, но никогда не видел. — А вы расспросите его, он вам расскажет. Бен Хевурд повернулся к Кодару. — Так просто говорить — непонятно будет. Надо посмотреть... — Нет, ты все-таки скажи, — приставал захмелевший Иван. — На наших казачьих скачках участвовать будешь? Вот этот господин, — кивая на Хевурда, продолжал Иван, — заморских лошадей привел, хочет наших степных обтяпать! Да мы на своих мухортеньких всех позади оставим! Видал, каких аргамаков наша любезная Петровна пригнала! Львы! Печенегова, изобразив на своем лице улыбку, кивнула головой. Развязность Ивана последнее время начинала ей надоедать, да и по станице о ней шли самые нелестные слухи. Но приходилось пока терпеть. Все оплачивалось чистым шиханским золотом. — Вы имеете свой косяк? — с любопытством рассматривая Хевурда, спросил Кодар. — Он имеет самых породистых лошадей, — заметил Владимир Печенегов, не принимавший до этого участия в разговоре. Владимир Печенегов был недоволен обстановкой в доме. Половину дома занимали чужие люди, какой-то нелепый Митька Степанов, напомаженный Иван, почти все время торчавший около мачехи и без всякого стеснения заходивший к ней в спальню. И этот еще инженер Шпак с усиками, хитро косившийся на Митькину Марфу. Препротивная рожа, — думал о нем Владимир. Шпак был мрачен и молчалив. Не дождавшись конца завтрака, он уехал на прииск. Последнее время его начал беспокоить новый бухгалтер, оказавшийся довольно опытным служащим, отлично знающим свое дело. Он сумел быстро войти в курс не только учета и отчетности, но и в процессы всех работ. С особенной тщательностью он занялся капитальными затратами. Новый бухгалтер потребовал, чтобы образцы пород складывались в особые ящики и в запечатанном виде доставлялись в специально открытую для этого лабораторию. Там золотоносная порода обрабатывалась и устанавливался процент содержания золота под личным наблюдением самого Тараса Маркеловича. Кроме того, по настоянию того же бухгалтера управляющий издал приказ о введении на прииске двойной бухгалтерии и о количественном учете всех материально-технических ценностей. Шпаку ничего другого не оставалось, как внешне смириться с этими мероприятиями, но он отлично понимал, что Суханов при помощи бухгалтера нанес ему ответный удар. Тарас Маркелович почти переселился на Родниковскую дачу и занимался вместе со своим кучером Микешкой какими-то дополнительными исследованиями, которых Шпак опасался больше всего. Побаивался он и кучера. Этот смуглый широкоплечий парень стал настоящим телохранителем управляющего и ходил за ним по пятам, как волкодав, не признавая никакой другой власти. На Шпака он смотрел с презрением и явной насмешкой. На Родниковскую дачу Шпак ехал по срочному вызову Суханова для каких-то объяснений. Приказание Суханова Шпаку передал Микешка грубо и резко, взбесив этим инженера до последней степени. ...После завтрака Зинаида Петровна задержала у себя Кодара. Не спуская с гостя смеющихся, прищуренных глаз, она стала расспрашивать его о жизни. На вопрос, почему он не женится, Кодар загадочно улыбнулся, но ничего не ответил. Прощаясь с гостем, Зинаида Петровна просила его заезжать в любое время. Кодар в знак благодарности низко поклонился и, попрощавшись, уехал. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Под утро, когда пропели вторые петухи, Зинаида Петровна еще лежала на кровати с открытыми глазами. Только что она с большим трудом выпроводила Ивана. Его ласки и заносчивое чванство становились для нее тягостными, невыносимыми. Кроме того, Зинаиду Петровну смутил и заставил задуматься этот вольный кочевник. Раньше все азиаты, ходившие в широких пестрых халатах, были для нее полудикими существами, которых можно было и не считать за людей. Но Кодар... Зинаида Петровна закрыла глаза, и сразу же ей показалось, что она видит перед собой могучие плечи в зеленом бешмете, широкий сиреневого цвета кушак, высокий лоб Кодара. Узкие с насмешливым прищуром глаза, казалось, неотступно следили за каждым ее движением. Уж не больна ли я? — подумала Печенегова. — А если... хуже? — охваченная удручающим предположением, она быстро вскочила с кровати и подошла к висевшему на стене зеркалу. Спальню уже заполнял серый рассвет, тускло освещая раскиданные в беспорядке вещи. Оглядев себя с ног до головы, она сняла с ковра маленькую на золотой цепочке иконку, поцеловала ее и начала быстро креститься. Но молитва не помогла. В воображении она уже видела себя с большим животом, темными пятнами на лице, рыжеголового, похожего на Ивана ребенка... ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ На третий день после приезда в станицу Бен Хевурд рано утром вышел на берег реки. Покуривая длинную трубку, он наблюдал, как мулат Рем купал и чистил щеткой лошадь. К реке спускался небольшой, засыпанный мелкой галькой, отлогий скат, по которому казаки ездили за водой и гоняли на водопой скотину. Гальку эту нанесла полая вода, колеса укатали ее и превратили в твердую дорогу. Окончив чистить лошадь, Рем, не замечая на пригорке хозяина, наклонившись, выискивал глазами красивые цветные камешки и клал их в карман. Хевурд сердито крикнул на слугу, приказал ему вести лошадь домой. Ведя в поводу коня, Рем стал медленно подниматься по скату. Хевурд пошел за ним. Им встретилась Маринка. Она остановилась и с нескрываемым любопытством стала разглядывать Рема. Хевурд, в свою очередь, рассматривал девушку-и, пораженный ее красотой, невольно остановился. — Скажите, как вас звать? — не спуская с Маринки пристальных улыбающихся глаз, спросил Хевурд. Маринка быстро повернула голову и вздрогнула. Иностранец, о котором она уже слышала от Микешки, был одет в голубую косоворотку. В серых с холодноватым оттенком глазах его было что-то чуждое и отталкивающее. Она хотела молча пройти мимо, но дорогу загораживал конь; с другой стороны стоял Хевурд. — Скажите свое имя, — настаивал он, подходя все ближе и ближе. — А для чего вам это нужно? — немного оправившись от смущения, дерзко спросила Маринка. Хевурд видел, как лицо девушки облилось ярким румянцем. Пожалуй, у себя на родине мистер Хевурд нашелся бы, как ответить, но здесь для простой, как ему казалось, дико-красивой казачки он не сразу нашел подходящие слова. — Такое лицо и фигура могут околдовать любого мужчину, — улыбаясь, проговорил англичанин. Маринка никогда еще не слышала от мужчины таких слов. — Я не колдунья, — гремя ведрами, проговорила она и, переложив коромысло с правого плеча на левое, слегка нахмурилась. — Пустое говорите. Колдуны бывают не такие. — Волшебницы-феи часто принимают образ хорошеньких девушек, — продолжал Хевурд. — Но я согласен, чтобы вы меня приворожили, и поэтому хочу знать ваше имя! — Мариной меня зовут, — ответила она и стала рассматривать красавца коня с лоснящейся после купания кожей, который беспокойно дергал головой и таскал на поводу слугу-мулата. — Марина-а! — проговорил Хевурд. — Разве это плохое имя? — спросила девушка. — Наоборот, в этом имени есть красота, — задумчиво ответил Хевурд, вспомнив, как проездом через Варшаву он встретил в одной компании польскую цыганку, которая сказала ему: Вам нужна жена, похожая характером на Марину Мнишек, понимаете? — Не понимаю, — признался он откровенно. Коварному человеку нужна коварная жена, — ответила цыганка. — Да, Марина — это прекрасное имя, — посматривая на девушку, проговорил он тихо. — Была у вас в Смутное время царица Марина, красивая, вроде тебя... но несчастная. — Может, и была, — смущенно ответила Маринка и, неожиданно улыбнувшись, добавила: — Не будет и вам счастья: с пустыми ведрами навстречу попалась. — Что значит — с пустыми? — не понимая ее, спросил Хевурд. — Если бы я назад шла, с водой, тогда было бы все хорошо! — Чепуха, предрассудки! — пожимая плечами и усмехаясь, сказал он беспечно. — Вот конь у вас... ох какой! — любуясь на прекрасную породистую лошадь, продолжала Маринка. — Чудесный конь! — согласился Хевурд, обрадованный тем, что девушка начинает с ним попросту разговаривать. — Я на нем первые призы брал, это очень дорогая лошадь! Князь Урусов мне за нее десять тысяч рублей давал! — А вы его пустите на байгу? — спросила Маринка. Это сейчас интересовало ее больше всего. — Непременно! Я люблю скачки не меньше, чем ваши казаки, — признался Хевурд, не предполагая, что перед ним стоит его будущая и самая опасная соперница. — Вы поедете на праздник? — посматривая на изменившуюся в лице девушку, спросил он. — Может быть, — неопределенно ответила Маринка и, снова загремев ведрами, стала спускаться под гору к реке. Бен Хевурд, помахав ей вслед рукой, направился к дому. Он был доволен этим маленьким приключением и уже надеялся по возвращении в Лондон рассказать в кругу друзей, за бокалом вина о своем экзотическом романе с юной красавицей казачкой... В саду Хевурда встретил Владимир Печенегов и позвал завтракать. — Где вы пропадаете? — спросил Владимир. — Мы вас целый час разыскиваем! — Э-э! Дорогой мой! Вы долго спите и многое теряете! — поднимая палец кверху, многозначительно проговорил Хевурд. — Пока что я еще ничего не потерял, а хорошо выспался. А вы что изволили найти? — О-о, я открыл чудо! — произнес Хевурд, улыбаясь большим, неприятным ртом. — В чудеса я верил, когда был маленьким, но все-таки любопытно, что за чудо? — Встретил на берегу реки девушку. И влюбился по самые уши. — Может быть, русалку встретили? Не смейтесь, здесь у нас водятся. — Без шуток, хорунжий! Эта девушка — как греческая богиня! Такую достаточно один раз увидеть — и уже больше никогда не забудешь. — Вы так восторженно говорите, что можно, действительно, поверить в чудо. Расскажите подробнее, — настаивал Печенегов. — Я могу сказать только одно, что зовут эту очаровательную русалку Мариной, что у нее великолепные длинные косы, глаза как две спелые вишни, ну а фигура... ведь я уже говорил вам... фигура богини. В столовую вошла Зинаида Петровна и, поздоровавшись с молодыми людьми, оправляя на плечах синий японский халат, села за стол. Хевурд с удовольствием оглядел уставленный закусками стол и дорогую посуду. — Мистер Хевурд встретил на берегу реки какую-то красавицу Марину и с первого взгляда влюбился в нее. Каков! — отрезая ножку цыпленка, заговорил Владимир. — Ей очень понравился мой конь, — шутил Хевурд. — Очевидно, он произвел больший эффект, чем хозяин. — Марина, говорите? — прищуривая левый глаз, задумчиво спросила Зинаида Петровна. — Лошадью вашей любовалась? — Да, да! Я видел, как у нее вспыхнули глаза. Очевидно, казачки любят породистых лошадей. — Это особенная казачка, — встряхнув головой, сказала Печенегова. Всматриваясь в улыбающееся лицо Хевурда, она продолжала: — В такую девушку немудрено в влюбиться. Это знаменитая в станице наездница. Вам с ней, видимо, придется поближе познакомиться. После бокала шампанского хозяйка рассказала, как Маринка взяла на прошлогодних скачках все призы. В свой первый приезд, возвращаясь из станицы Шиханской, Зинаида Петровна, не пропускавшая ни одной ярмарки, завернула в станицу Никольскую, с давних пор славившуюся по всему Оренбургскому краю большим скотоводческим рынком. Два раза в год туда съезжались кочевники, уральские и оренбургские казаки, многочисленные торговцы, купцы и прасолы. Скачки происходили на окраине станицы. Огромный, пыльный, утоптанный скотом выгон заполнился тысячной толпой. Среди участвующих в скачках наездников особенно привлекала внимание собравшихся стройная чернобровая казачка на рослом, игреневой масти коне. Одета она была в старые казачьи с лампасами шаровары и в пестрые татарские ичиги. Черт, а не девка! — раздавались из толпы голоса. — Сидит-то как, отчаянная! Гляди, так и приросла к седлу! — Вот угодит кому-нибудь в жены раскрасавица этакая! — Такая и плеткой отстегает за мое почтение. — Говорят, она колдовством занимается. Глаза может отвести... — Закрой хайло-то! А зенки вылупленные вытащи на время и спрячь в известное место, чтобы не отвела. — Вот нашелся придурок! — Жеребчик под ней ладный! — А что, возьмет да придет первой. Вот будет сраму-то казачкам! — Там зарецкие купчишки, гляди, каких поджарых вывели. Говорят, такие кони зайцев догнать могут. — Пошли! Пошли! — загалдела толпа. Кто ведет?.. Впереди кто?.. Ой, ой! Пропали мои ребрышки! — Чего над самым ухом орешь?.. Началась обычная в таких случаях давка. Толпа хлынула куда-то в сторону. Для молодых трехлетних лошадей было установлено по кругу три заезда с первыми призами: первый круг — две версты, приз казачье седло; второй — три версты, приз двадцать пять рублей; третий круг — пять верст, приз пятнадцать рублей и серебряные часы марки Павла Буре. С самого начала, в первом круге, на большой серой лошади вперед вышел Родион Буянов и повел за собой всю смену. Однако во второй половине круга Маринкин Ястреб начал быстро обходить серого жеребца. Вытянув тонкую шею, Ястреб легко и свободно обогнал своего соперника и далеко вырвался вперед. Охваченный азартом скачки, Родион Буянов глянул на девушку сердито блеснувшими глазами, стал усиленно нахлестывать лошадь нагайкой, но догнать Ястреба ему все-таки не удалось. Результат скачки был настолько неожиданным, что многие казаки и богатые прасолы, ставившие деньги на тренированных породистых лошадей, остались в проигрыше. Много денег выиграл Кодар. Он хорошо знал силу Ястреба. Случайно выиграла и Зинаида Петровна, поставившая не на лошадь, а на понравившуюся ей наездницу. Во втором и третьем заездах так же легко и свободно все призы взяла Маринка. Смущенную девушку стащили с седла и, подбрасывая вверх, куда-то понесли. Толпа орала исступленно. — Замуж беру! Сватов засылаю! — кричал тогда подгулявший Матвей Буянов. — Хошь за сына иди, а хошь за меня! Я человек вдовый, голубушка моя, краса писаная. Петр Лигостаев и Кодар насилу вырвали Маринку из рук хмельной и буйной толпы и увезли на постоялый двор. Там Маринка впервые встретилась с Зинаидой Петровной. Поселившись в станице Шиханской, Зинаида Петровна вскоре вспомнила о необыкновенной девушке и позвала ее к себе в гости. Маринка долго колебалась. Как-то не хотелось ей идти к малознакомой госпоже в дом. Но верх взяло девичье любопытство. В одно из воскресений Маринка надела свое лучшее платье из темно-синего сатина и пошла вместе с поджидавшей ее Дашей. Зинаида Петровна встретила ее на крыльце и, крепко, бесцеремонно расцеловав, повела в комнаты. В сатиновом простеньком платьице Маринка показалась Печенеговой еще более красивой, чем на ярмарке. Ее бы одеть по-настоящему! — глядя на девушку, подумала Печенегова и, решительно подойдя к шкафу, вытащила василькового цвета платье. Несмотря на протесты Маринки, заставила надеть его. — Вот теперь посмотри на себя, — сказала Зинаида Петровна дрогнувшим голосом. Маринка подошла к трюмо и робко заглянула в него. Она не узнала себя. Из зеркала смотрела на нее незнакомая красавица с обнаженными плечами и приоткрытой грудью. Платье было длинное, оно почти касалось свежевыкрашенного пола. А если бы показаться на улице в таком наряде? — подумала Маринка и почувствовала, как загорелось от стыда ее лицо и часто застучало сердце. Печенеговой неожиданно пришло в голову отдать ей платье совсем. Однако Маринка от такого подарка отказалась. Ей неприятна была бесцеремонная навязчивость богатой барыни. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ После завтрака Бен Хевурд и Владимир Печенегов по приглашению Ивана и Митьки Степановых поехали осматривать Синешиханский прииск. Вместе с ними отправились Зинаида Петровна и Марфа. На переднем тарантасе сидели Печенегова и Хевурд. За кучера правил Иван Степанов. На заднем вместе с Марфой сел Владимир. Рядом с тарантасом верхом на высоком гнедом жеребце гарцевал Митька; увлеченный ездой, он заставлял жеребца прыгать через все канавы, которые попадались ему на пути, и не замечал того, как Печенегов, склонившись к плечу Марфы, шептал ей на ухо такие словечки, от которых молодая женщина краснела и отодвигалась к стенке тарантаса. — Марфа Авдеевна, бежим в Африку, а? — говорил Владимир Печенегов Марфе. — Вот глупости! Мне и тут хорошо. — Жестокая вы женщина! Если вы меня не полюбите, пущу себе пулю в лоб или выкраду вас. На тройку — и умчу! — Лучше уж стреляйтесь. А то Митя догонит и голову с плеч снесет. Вы его мало знаете. — Чучело гороховое ваш Митя. Клоун рыжий! Ему бы в цирке конюхом служить, навоз чистить! Везет же таким обормотам! Марфа, отвернувшись, стала смотреть на однообразную степь. Белесое море высокого ковыля шевелил горячий полуденный ветер. Вдали над верхушками приуральских гор расплывалось лиловое марево. Это ветер гнал пронизанную солнечными лучами серую пыль. Печенегов, чувствуя, что, завравшись, наговорил лишнего, с такой же удивительной легкостью, с какой умел изрекать всякие пошлости, стал просить прощения. Но Марфа, не поворачивая головы, упорно молчала. Ей было обидно. Митя был некрасив, но ласков и добр, а главное, он любил ее. И Марфа знала, что стоило ей сказать мужу о том, как ведет себя и как отзывается о нем этот хорунжий, — и Митя жестоко проучил бы его. Золотоносные пески начали промывать в длинной, сколоченной из досок колоде. Промывку производили в присутствии Тараса Маркеловича и Шпака, не отходивших от колоды ни на шаг. Здесь же находился и Василий Кондрашов, который приготовился составлять особый акт. Сегодня должен был окончательно решиться спор между Шпаком и Сухановым. Для проверки были приготовлены кучи породы. Обнаруженное в каждых ста пудах промытой руды золото вместе с шлифовым песком лабораторно исследовалось и запечатывалось в отдельные банки. Породу брали из разных штреков. Разработка на прииске велась самым примитивным способом. Рабочие прорывали неглубокие траншеи — штольни, выбрасывали породу на тачки и вывозили на лошадях или же выносили вручную к драгам, на берег ручья. Всеми проверочными работами руководил Дементий Мартьянов, невысокий, горбатенький, с кудлатой головой человечек, принятый недавно на службу Тарасом Маркеловичем. Суханов знал его еще по Сибири. Мартьянов раньше сам был владельцем небольшого прииска в Бодайбо, но продал его и приехал искать фарт на Урал. Привел он с собой крепкую артель опытных старателей, которые при найме на работу единодушно потребовали, чтобы начальником над ними поставили Дементия. — Справедливый человек и дело знает, — заявили они. Тарас Маркелович препятствовать не стал. К тому же выяснилось, что артель вся целиком состоит из староверов и Мартьянов у них вместо попа. С первых же дней Мартьянов доказал, что он действительно человек хозяйственный и хорошо знает золотое дело. За короткий срок удалось повысить добычу почти вдвое. По своему собственному плану Мартьянов начал строить глинобитные хаты, в которых и поселил своих рабочих отдельным хутором. В деревянных бараках старатели жить отказались. Клопов и в Сибири много, — заявил Мартьянов. — А тут из глины хоромы можно построить. Мои люди привыкли на особку жить. Быстро выросший хутор прозвали староверским городом. Проработав месяц, Мартьянов понял, что главная роль на прииске принадлежит Шпаку. Это было заметно по тому, как он начал разворачивать строительство обогатительной фабрики. Удивляло Мартьянова лишь то, что такой опытный человек, — а в этом Мартьянов уже успел убедиться — начинает дело не с того конца. Мартьянову, всю жизнь искавшему золото и стремившемуся во что бы то ни стало разбогатеть, совсем не трудно было понять, что строить на Родниковской даче обогатительную фабрику нельзя. Даже по простым поверхностным признакам, по состоянию породы можно было определить, что золото жильное и, наверное, быстро кончится. Решив себя проверить, Мартьянов тайно от всех исследовал почти всю окружность, сделал большое количество пробных шурфов и убедился, что его догадки правильны. Ничего не подозревая, он выложил свои расчеты перед инженером Шпаком, надеясь заслужить благодарность за предупреждение. К его изумлению, Шпак и сам подтвердил, что золота здесь мало, но фабрика все же будет строиться для других целей. — Для каких же? — удивленно спросил Мартьянов. — А это уж разреши мне знать. Я здесь главный инженер. Сдерживая бешенство, Шпак приблизился к растерянному управляющему шахтой вплотную и раздельно проговорил: — За самовольство и воровство принадлежащего хозяину золота знаешь что, милый мой, бывает? Я тебя, сукин сын, туда загоню, откуда не возвращаются! Понял? Вздумай только цыкнуть! Здесь такое богатство, что тебе и во сне не снилось, — медленно и загадочно продолжал инженер. — Об этом знаю один я. Будет или не будет золото, я гарантирую тебе и твоей артели повышенный заработок. Вот получи задаток. Ты мне еще пригодишься. Шпак сунул Мартьянову пачку денег и шепотом добавил: — Узнает хоть одна дута — пеняй на себя. Перед контрольной проверкой вечером он зашел к Мартьянову. В маленькой мазанке горела керосиновая лампа. Свет ее падал на широкую, стоявшую около чисто побеленной печки кровать, покрытую цветным одеялом. Дементий Мартьянов сидел у стола и шил из новых овчин тулуп. Одет он был в черную косоворотку, подпоясанную узким ремнем. На ногах белые шерстяные носки, заправленные под широкие, с казачьими лампасами шаровары. Происходил Мартьянов из амурских казаков, но от казачества давно отстал. — Здравствуйте, Дементий Иванович, — войдя в избушку, проговорил Шпак. — Добро пожаловать, Петр Эммануилыч. Мартьянов встал и отложил овчины в сторону. Сутуля горбатые плечи, пододвинул инженеру табуретку. Он понял, что неожиданный визит такого гостя не сулит ничего приятного, и приготовился к большому разговору. В то же время он чувствовал, что разговор этот должен осветить всю загадочную историю с постройкой фабрики. — На этих днях состоится контрольная проба. Будет проверять особая комиссия. Мне нужно, — твердо закончил Шпак, — чтобы проба подтвердила на Родниковской даче большой запас золота. — Как же это можно сделать? — после длительного и мрачного раздумья спросил Мартьянов. Шпак пристально смотрел на него своими круглыми прилипчивыми глазами. Он сразу же увидел смятение управляющего шахтой. — Тебе лучше знать, как это делается, — ответил Шпак. — Не занимался. Не знаю, — еще больше помрачнев от шпаковского взгляда, тихо отозвался Мартьянов. На самом же деле он знал много случаев, когда старатели увеличивали пробу при первой промывке. Чаще всего идти на это заставляла нужда. Загонит какой-нибудь хозяйчик артель старателей в глухую тайгу и начнет разработки. Бывало, сверкнет сначала фарт, а потом вдруг исчезнет золото, словно по колдовскому наваждению, исчезнет все до песчинки. А тут зима лютая наступает. Если хозяин прекратит разработку, расторгнет договор, тогда рабочий ложись на землю и помирай с голоду за сотни верст от населенного пункта. В таких случаях рабочие доставали свое припрятанное Золотишко и бросали в пустую породу. Или насыпали в ружейный патрон вместо дроби золотого песку и выпаливали куда-нибудь в штольню. Обрадуется хозяин, глядишь, магарыч поставит по случаю богатого золота и продолжает вколачивать денежки в землю. Мартьянову непонятно было, кого хотел нагреть инженер. Для чего и кому был нужен обман, в который Шпак втягивал его? Несколько раз Мартьянов при встречах с Сухановым порывался сказать обо всем управляющему прииском, но страх перед всесильным инженером, которого безропотно слушались даже сами хозяева, сдерживал Мартьянова. Он знал, что веры будет больше главному инженеру, а не ему, таежному бродяге, у которого было немало грехов на душе. — Не могу я втемную играть, Петр Эммануилыч, — попробовал возразить Мартьянов. — Я тоже должен знать, для чего делаю. — А для чего ты самовольно разведки делал? — в упор посматривая на Дементия, спросил Шпак. — По любопытству своему. Леший попутал. По земле хожу, ногами топчу, хотелось знать, что она скрывает в себе. Для пользы дела старался. — Для своей пользы ты старался. Сколько украл золота, сказывай? — Ежели бы я украл его, то промолчал бы, как вам не грех, Петр Эммануилыч! На самом деле Мартьянов добыл при разведках всего несколько золотников... Но как докажешь это? — Грехи подсчитаем после, Дементий Иванович. Тебе много молиться надо. Ты ведь, кажется, на Кочкарском прииске меновую лавку держал, дружил с приставом Щерстобитовым. Спиртонос-то Кулагин, кажется, тебе родственником доводился? При последних словах Мартьянов вскинул сухое остроносое лицо и часто заморгал. Его всклокоченная рыжая борода затряслась. Длинная, похожая на дыню голова глубже вдавилась в горбатые плечи. Всей щуплой согнутой фигуркой он напоминал съежившуюся черную перепуганную кошку. Он был пригвожден осведомленностью Шпака к скамье. Ему показалось, что в избушке стало тесно, не хватало воздуха. Как мог проникнуть в его тайны этот беспощадный человек? Мартьянов и не предполагал, что инженер Шпак, работая на английскую компанию и находясь в самых близких отношениях с горнополипейской стражей, знал всю подноготную анонимного Кочкарского общества, где Мартьянов владел меновой лавкой, вместе с приставом Шерстобитовым обирал так называемых вольноприносителей и случайно участвовал в убийстве и ограблении богатого спиртоноса Кулагина. — Не будем, Петр Эммануилыч, сродственников вспоминать, — после длительного молчания, взяв себя в руки, проговорил Мартьянов. — Мы теперь и с вами близкая родня. — Ты только не забывайся, Дементий Иванович! По-родственному и будем помогать друг другу. Помни, что проверка должна дать хорошую пробу. Повторяю, не забывай, что любопытных людей я не терплю, — жестко, с угрозой в голосе продолжал Шпак и, поднявшись с табурета, собрался уходить. — А как же, Петр Эммануилыч, с золотишком? — замявшись спросил Мартьянов. — С каким золотишком? — Для хорошей пробы песок нужен. — Да у тебя любые сорта есть! — усмехнувшись, ответил Шпак. — Зря смеетесь, ваше благородие, — дрожащим голосом проговорил Мартьянов. — Золотых запасов я с собой не вожу. — А ты поищи. Используй, что на Родниковской намыл. Да смотри, кочкарского не подложи! То золото совсем другого сорта. — Подлец! — прошептал вслед вышедшему инженеру Мартьянов и дал волю своему гневу. — Я тебя, иуду, еще выведу на свежую воду! Ты еще не знаешь Дементия Мартьянова! И еще что-то выкрикивал после выпитого спирта старый амурский казак. Он не подозревал, что Шпак ушел не сразу, а постоял напротив открытого окна, притаившись в темноте. Тусклая предосенняя ночь была тихой и душной. Только на рассвете Шпак пришел к себе на квартиру, и раздевшись, встал у окна. Над прииском с хрипловатым высвистом разливались звуки петушиных голосов. Тоскливо и нудно завывала привязанная на цепи собака Мартьянова, купленная им недавно в станице и еще не привыкшая к новому хозяину. А может быть, и не суждено ей привыкнуть к новому хозяину! Шпак подумал об этом и вздрогнул. Из окна была видна врытая в бугор штольня. Ее темное отверстие походило на разинутую пасть, а ручки брошенных тачек торчали вверх, словно тигриные клыки, готовые вцепиться в горло. Инженер поежился и резко захлопнул окно... Когда Бен Хевурд в сопровождении братьев Степановых, Марфы и Печенеговой прибыл на Родниковскую дачу, у староверского городка на старых дуплистых ветлах сидели и угрюмо каркали вороны. У избушек, выбеленных известью, в кучах нарытого песка копались детишки, одетые в холщовые рубашонки. Заметив приближающиеся тарантасы, они подняли головенки, вытирая руками грязные носы, с любопытством разглядывали нарядных гостей, высокую лошадь, на которой гарцевал одетый в новую казачью форму Митька. Гостей встретили Суханов, Шпак, Василий Кондрашов и Микешка. — А это кто? Белобрысый, в белой косоворотке? — спросил Василий, показывая на вылезавшего из тарантаса Хевурда. — Товарищ и гость хорунжего Печенегова, — поспешил ответить инженер Шпак. — Это тот самый англичанин, который арапчонка привез и лошадей на скачки будет пущать! — сказал Микешка, успевший познакомиться с маленьким слугой мистера Хевурда. — Ох, и потешный парень! — Откуда он здесь появился? — допытывался Василий. Тарас Маркелович, стиснув зубы, мрачнея в лице, тихо ответил: — Сын управляющего Зарецк инглиш компани... путешествует... — Понятно, — кивнул головой Василий, глядя на Хевурда и Шпака, помогавших женщинам вылезти из тарантаса. — Напрасно вы допускаете, Тарас Маркелович, разных путешественников на прииск, да еще во время исследовательских работ, — заметил Василий. Суханов и сам был недоволен этим. — А что мне делать, коли у этих шалопутных братцев ума на копейку, а фанаберии на весь целковый! Баб притащил и этого... Уйду к чертовой бабушке, брошу все и уйду! Вокруг приехавших стала собираться толпа свободных от работы людей, одетых пестро и рвано. Впереди всех выдвинулся приисковый сторож Мурат, широколицый юноша с узенькими глазками, в коричневом стеганом длиннополом бешмете, с ружьем в руках и кривой саблей на боку. Рядом с ним стоял пожилой китаец Фан Лян с тонкими усиками и жиденькой на затылке косичкой. Склонившись к своему артельному старосте Архипу Буланову, он говорил: — Это, наверное, большие начальники, очень большие, а? — Да не махонькие... Посмотрим! Архип разгладил черную большую бороду и стал пристально рассматривать приехавших людей. Ему бросилась в глаза Марфа, которую вел под руку Владимир Печенегов. — И родятся же такие, брат, на свете бабы. Душу может сжечь такая краля! И побить и полюбить есть кого! Буланов был слегка навеселе. Браво расправив плечи, он лихо подкрутил черный ус и прищурил диковато блестевшие под густыми бровями глаза. — У тебя, Архип, усы, как у горного исправника. — Ты, Фан Лян, меня не дразни. Горный мне не черт, не сват, а скорпиён. Не вспоминай ты эту ядовитую змеищу! Зачем он тебя требовал? — Хочет выгнать из артели, — показывая белые крепкие зубы, ответил Фан Лян. — Как это выгнать? — круто повернувшись лицом к китайцу, спросил Архип. — Говорит, что есть такой закон. Корейцы, китайцы, маньчжуры будут уволены с прииска. — Это почему? — допытывался Буланов. Архип был старостой и вожаком большой артели. С ним работали башкиры, киргизы, татары, мордвины, чуваши и русские. Это была сплоченная артель, состоявшая почти из одних холостяков. Жили старатели на товарищеских началах, ели из общего котла и поровну делили свой заработок. Артель считалась самой трудолюбивой и давала большой процент выработки. — Начальник мне сказал, что китайцы и корейцы ненадежные люди, они говорят про русское начальство плохие слова и подбивают воровать золото. — Он сам первейший вор и злодей! Сукин сын! — гневно проговорил Буланов. — Что ты ему на это ответил? — Я ему сказал, что китайцы умеют работать, искать золото, строить фанзы. Почему их надо прогонять? Он говорит, что нет, китайцы — мошенники, бунтовщики. Скажи, брат Архип, больше исправника есть начальники или нет? — Есть, Фан Лян, начальники и побольше, чем исправники, но почти все они сами мошенники и сукины дети, а самый главный злодей — это... это... в Петербурге сидит. Буланов, широко раскрыв рот, громко захохотал. Подмигнув артельному старосте, тоненько засмеялся и китаец. — Ты чего гогочешь? — оглянувшись на сидящего поодаль Архипа, спросил Суханов с раздражением. Он слышал весь этот разговор, но не обратил на него особого внимания. Немало наслушался он уже на прииске хлестких ругательств по адресу царя. — Да вот Фан Лян, Тарас Маркелыч, меня смешит, спрашивает, кто у нас после пристава самый главный сукин сын? — А ты и рад стараться всех паскудить! Смотри у меня! Тарас Маркелович погрозил ему пальцем и пошел навстречу подходившему Митьке. Слышал слова Архипа и Василий Кондрашов. Он давно приметил артельного старосту, говорившего густым басом и часто под хмельком распевавшего не совсем дозволенные песни. Однажды Василий попытался заговорить с ним, но из этого ничего не вышло. Буланов сразу замкнулся. — Откуда родом-то? — спросил его Василий. — А мы, господин начальник, — особенно подчеркивая с преувеличенной вежливостью слово начальник, ответил Архип, — мы без роду, без племени, трескаем пельмени, глотаем яйца всмятку, танцуем вприсядку, песни распеваем, винцо попиваем, на дуде свищем да золотце ищем; что найдем, проедим да пропьем, а потом сапоги дегтем смажем и брюху кукиш кажем; в тайгу идем, глядишь, чего-нибудь и найдем; так и живем, не сеем и не пашем, поем и трепака пляшем... — Весело живете... Слышал я ваши песенки... Буланов медленно повернул к нему свою большую кудлатую, как у цыгана, голову и уже без балагурства, раздельно сказал: — Мы ведь для себя только поем, господин начальник; извините, может, не так я вас величаю. Песни наши не всем понятные и не каждому по сердцу приходятся. В тайге родились, толстому кедру молились, топором да ножичком крестились; серые людишки — медвежий картуз и оленьи портишки. Не слушайте, господин хороший, наших срамных песен, не дай бог жена узнает, хлопот не оберетесь из-за наших бродяжьих напевов. Василий тогда еще понял, что за балагурством артельного старосты скрываются вольные и смелые мысли, что он своим складным и метким словом привлекает людей и пользуется среди рабочих довольно большим авторитетом. Но все попытки Василия завести с этим явно незаурядным человеком серьезный разговор ни к чему не привели. — Разные мы люди, ваше степенство. Вы бухгалтер, образованный человек, а мы бродяжки, господом богом обиженные, книжные премудрости для нас хуже дремучей тайги. — А читаете все-таки книжки-то? — спросил Василий. — Читаем, а как же! Про Бову-королевича читывали артельно, вслух. Книжка, я вам скажу, завлекательная! Направо махнет мечом — улица мертвых, налево — переулок!.. На японцев бы такого богатыря послать, он бы их там всех расчихвостил! ...Сейчас Василий подошел к Буланову и, поздоровавшись, запросто спросил: — Как поживаете, Бова-королевич? — Не забыли, господин начальник? — весело спросил Архип. Он был в хорошем настроении и приветливо улыбнулся. — Даже много думал над вашим Бовой... Я такой же тебе начальник, как умывальнику чайник. И байки не хуже тебя умею складывать. — Это мы любим! — Ты деньги зарабатываешь, а я подсчитываю, сколько тебе достается и сколько хозяину. — А сколько же все-таки хозяину достается? — склонив голову, косясь на собеседника прищуренными глазами, спросил Буланов. — Какой любопытный! Мы тоже живем не тужим, хозяину служим, — отшутился Василий, чувствуя, что старосте это может понравиться и расположить его к более откровенному разговору. — Да вроде телега-то одна, только хомуты с постромками разные. — Мое ярмо сравнительно легче, — строго проговорил Василий. — Приходи вечерком, я один живу. Так и быть, покажу тебе все заработки. Да и книжечку могу дать прочесть. Там как раз об этом написано. Буланов, всмотревшись в лицо Кондрашова, понял, что тот говорит серьезно. — Ладно, приду, — сказал он негромко и простился кивком головы. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Усилия Шпака не пропали даром. Проверка подтвердила наличие на Родниковской даче россыпного золота. Но Шпак не кичился своей победой. Он хорошо понимал, что Суханов будет настаивать на продолжении исследовательских работ и в конце концов докажет свою правоту. Однако, к его великому удивлению, Тарас Маркелович отнесся к результатам проверки со странным равнодушием и не мешал начатым работам. Это заставило главного инженера крепко задуматься. Он почуял, что Суханов имеет свой скрытый замысел, который следует во что бы то ни стало разгадать. Беспокоил Шпака и Мартьянов. Во время проверки Мартьянов суетился около нагруженных породой тачек и часто вскидывал на Шпака жесткие глаза, полные презрения и ненависти. Этот не пощадит, — подумал Шпак. Бен Хевурд прислал ему записку, в которой приглашал вечером зайти к нему для важной интимной беседы. Шпак знал, что Бен Хевурд — переодетый офицер. С первой же встречи он почувствовал неприязнь к его самодовольному, тщательно выбритому лицу. Раздражало Петра Эммануиловича и то, что Хевурд-младший легко входил в доверие к людям, умел применяться к обстановке. Когда Шпак вошел в комнату Бена Хевурда, тот сидел за столом и что-то записывал в аккуратно переплетенную из тонкой бумаги тетрадь. Захлопнув ее, он встал и протянул гостю большую сильную руку. — Садитесь, коллега! Располагайтесь, — сказал Хевурд по-французски. Еще раньше он предупредил Шпака, что не выносит ошибок в английской речи. Того же, что Петр Эммануилович морщился от его французского языка, он упорно не замечал. — Вы будете на этих азиатских скачках? — спросил Хевурд-младший. — К сожалению, у меня много более важных дел. Хевурд посмотрел на Петра Эммануиловича холодными глазами, как экзаменатор на провалившегося ученика, от которого он ожидал блестящих ответов, а тот понес околесицу. — Надо уметь и делать дела и развлекаться, — поучительно сказал Хевурд. Отвернувшись от собеседника, он открыл тетрадку и заложил нужное место карандашом. — Кто такой Бикгоф? Вы знаете такую фамилию? — Приисковый врач с Кочкарских россыпей. — Отлично! — Хевурд отметил что-то в тетради, покачал головой и негромко свистнул. Шпак, привыкший к этим офицерским вольностям, не удивился. Он вообще склонен был считать Хевурда-младшего не очень умным и не очень воспитанным человеком. — А кто такие Земеринг, Раснер, Эдуард Шолле, Ганс Рейтар? — Немцы, — зло ответил Шпак. Хевурд громко рассмеялся, потом в упор спросил: — Вы, кажется, тоже принадлежите к этой нации? — Какое это имеет отношение к делу? — начиная все более сердиться, спросил инженер. — Нет, все-таки! Вы не обижайтесь, я имею сообщить вам нечто интересное. — Вашему отцу хорошо известно, что я швед, а моя мать француженка, — сдержанно ответил Шпак. — Я так и знал, что вы не имеете ничего общего с этими подлецами! — Разрешите вам заметить, господин Хевурд, что ваш отец очень дружен с названными лицами и вам едва ли следует так о них отзываться. Во всяком случае, о трех Первых, последних двух я не знаю. — Мой отец коммерсант, и его мало интересуют политические комбинации. — А какое отношение весь этот разговор имеет к скачкам, смею спросить вас, мистер Хевурд? — Дело в том, что все перечисленные мной господа непременно будут присутствовать на празднике и мне надо поближе с ними познакомиться. Если не ошибаюсь, Земеринг и Раснер являются владельцами крупных золотых приисков. Шолле и Рейтар — исследователи. Они также отлично знают, что делается в Сибири и на Урале... Вы меня представите им как путешественника, изучающего коневодство, как легкомысленного и беспечного человека. Я даже начну за кем-нибудь ухаживать... Ну, скажем, за красивой казачкой, о которой мы говорили... — У вас есть вкус, но вы можете себя скомпрометировать. — А это еще лучше. Вы можете всем говорить, что я болван и повеса... Не стесняйтесь, черните меня как угодно и постарайтесь убедить в этом золотопромышленников. — Вы только за этим меня и пригласили? — сразу повеселев, спросил Шпак. Он уже успел составить совершенно новое мнение о своем молодом хозяине. — Нет, уважаемый коллега, это не все! Мне нужно знать, что вы намерены предпринять дальше. Я должен вам признаться, что в лице управляющего прииском, этого старика Суханова, вы имеете сильного противника. По-моему, его очень трудно обмануть. Это умный человек, хорошо знающий свое дело. Как вы на это смотрите? — Я на него так и смотрю. Опасный человек, — задумчиво подтвердил Шпак. — А нельзя ли его привлечь на нашу сторону? — Я думал об этом, но ничего не придумал... — А желтый песок? — вопросительно посматривая на инженера, медленно проговорил Хевурд-младший. Ему неприятно было говорить такие вещи малознакомому человеку. — Вы предлагаете подкупить Суханова? — спросил инженер подчеркнуто грубо и откровенно, чтобы мистер Хевурд в случае неудачи не мог отказаться от своих слов. Хевурда от этих слов слегка покоробило, но он полушутливо проговорил: — Это слишком громко... Но вам предоставлено право действовать по своему усмотрению! — Суханов, по-моему, человек неподкупный. Он ищет золото только ради того, чтобы его найти. Он фанатик с замашками социалиста. Можно заранее сказать, что ни на какую сделку он не пойдет. — Что же вы намерены предпринять? Есть у вас надежные люди, на которых вы могли бы опереться? Шпак давно уже старался подбирать таких людей, но пока их было очень мало. Вынужденное привлечение Мартьянова, как выяснилось, не только не устраивало инженера, но, наоборот, все сильнее начинало его беспокоить. Дело в том, что после их встречи Мартьянов стал изрядно выпивать и отзывался о своем начальнике в самых оскорбительных выражениях. Трезвый же старался избегать встречи с глазу на глаз, но по всему его поведению чувствовалось, что он резко враждебно настроен против инженера. Шпак знал, что таежные золотоискатели обид никогда не прощают. В душе он уже раскаивался, что сразу так круто поступил с управляющим шахтой. Лучше было бы щедро одарить его деньгами и этим, без угроз, привлечь на свою сторону. Шпак откровенно поделился со своим патроном всеми подробностями этого щекотливого дела и попросил совета. Чем больше говорил Шпак, тем мрачнее становился Хевурд. Под конец он поднялся со стула и, пройдясь по комнате, остановился посередине. Со скрытым раздражением сказал: — Удивлен вашим легкомыслием. Вы, такой опытный, видавший виды деловой человек, поступили — вы меня извините, — как парижский апаш: избили прохожего, ограбили и сами же отправили его в полицию... Он, этот ваш штрейгер, выдаст вас Суханову с головой и заработает на этом вдвое. А что там за ним водятся грешки, так он с успехом откупится от горнополицейской стражи, убежит в Сибирь и будет спокойно промывать золото в какой-нибудь американской компании. Американцы такими субъектами никогда не брезгали. Этот же для них настоящий клад. Кроме того, вы, как практический человек, можете легко предположить, что американцам не безынтересно будет знать, в какой степени ваше имя связано с компанией Мартина Хевурда. Американские газеты жадны на сенсацию. Немцы тоже любят перепечатывать скандальные истории из других газет. Подумайте, чем может закончиться весь этот шум для вас! Шпак понимал, что он действительно опростоволосился, и мучительно искал выхода из создавшегося положения. — Дело сделано. Посоветуйте, как мне быть? — выжидательно посматривая на задумавшегося англичанина, спросил Шпак. — Вы должны знать, что советовать в таком щекотливом деле весьма трудно, — жестко ответил Хевурд, давая понять, что тут он умывает руки. — Я считаю, что лицо, которое может нам помешать, должно исчезнуть вообще, — проговорил Шпак, отчеканивая каждое слово, — о чем и довожу, мистер Хевурд, до вашего сведения. — А у вас есть надежные люди? — тихо спросил Хевурд, не глядя на Шпака. Волнение последнего, мелкая дрожь в пальцах, когда он взял со стола наполненную коньяком рюмку, отрывистый голос со скрипящими интонациями взвинтили нервы и англичанину. Но Хевурд-младший ничем не выдал себя. Он со вкусом курил сигару. Пустив к потолку несколько колец дыма, решительно сказал: — Надо иметь очень надежных людей! — Я больше всего привык надеяться на себя, мистер Хевурд. Хевурд наклонил голову и ничего не ответил. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Пока Бен Хевурд и инженер Петр Эммануилович Шпак решали судьбу амурского казака Мартьянова, в доме Печенеговой произошло исключительно важное событие. Действие происходило в заново отделанном кабинете Филиппа Никаноровича Печенегова. Около широкого итальянского окна, держась за тяжелую штору, стояла Зинаида Петровна. По кабинету из угла в угол, придерживая полы изодранной, много раз заплатанной черкески, подпоясанной мочальной веревкой с большим узлом, ходил грузный, высокий человек. Изредка останавливаясь напротив барыни, он грозно встряхивал седеющей чубатой шевелюрой, подносил большой грязный палец к своему длинному крючковатому носу и хриплым басом говорил: — Стол, который ты заставила своими финтифлюшками, кто приобрел? Я, войсковой старшина Филипп Никаноров Печенегов. Ковер, ружья, шашки отец мой из Хивинского похода привез с поручиком Куропаткиным, которого я, тогда молодой хорунжий, охранял. А ты меня, мужа своего, принять не желаешь. — И не приму, — чуть слышно отвечала Зинаида Петровна упавшим голосом. Ее муж, которого все привыкли считать мертвым, пожаловал к ней в полном здравии. Для Печенеговой его появление было кошмаром, от которого хотелось бежать без оглядки. Только бы не видеть этих маленьких желтоватых глаз, хищно загнутого носа и широких коричневых, выгоревших на солнце штанов, заправленных в рваные, когда-то покрытые лаком голенища. — Ты не примешь? Может быть, ты на меня собак натравишь? Своих гайдуков заставишь бить меня? Да я вас съем со всеми потрохами! Я здесь хозяин. Я, Филипп Печенегов. — У меня завещание, — попробовала защищаться Зинаида Петровна. — Ха, ха! Этой бумажкой козырнешь, когда меня не будет на свете! А сейчас я, матушка моя, живехонек и здоровехонек, мужчина в расцвете сил... А ты? Ты... тоже ничего... Печенегов многозначительно прищурил один глаз и залихватски, как он это умел делать, с ничем не прикрытой наглостью крутнул головой и басовито рассмеялся. — Не смейте называть меня на ты! Не смейте! — визгливо крикнула Зинаида Петровна, беспомощно топая по полу маленькой ножкой в бархатном башмаке. — Хорошо, хорошо... Я буду приличен. Только ты мне эти... — Печенегов покрутил перед ее лицом грязным согнутым пальцем, — разные фи-фи и би-би оставь. Знаю я тебя давно... Лучше скажи холуям своим, чтобы баню пожарче натопили да мундир мой достали и чтоб закуска была приготовлена, как полагается при встрече хозяина. Предупреди всех своих гостей и слуг, чтоб почтение мне было оказано полное! А то я их выучу, весь мясоед чесаться будут... Кстати сказать, что это у тебя за приживальщики? Зинаида Петровна назвала всех живущих в доме гостей. Печенегов остался доволен. В особенности его заинтересовал Бен Хевурд. Еще будучи конским ремонтером и офицером с незапятнанной репутацией, он не раз встречался в Оренбурге с Мартином Хевурдом и продал ему несколько породистых выездных лошадей. О богатстве Степановых он уже слышал в Сибири. О них он сказал жене так: — Дуракам счастье! Ну, а как сын? Володька как? — Владимир уже офицер. В отпуск сюда приехал. — Отца-то хоть вспоминал когда-нибудь? — хрипло спросил Печенегов, подавляя скрытое в душе чувство, силу которого он понял, только находясь в тюрьме. — А ты-то сам его помнишь? — усмехнулась Зинаида Петровна, помнящая, что прежде он относился к ребенку так, словно его и не существовало. — Мне некогда было о нем помнить. Я тогда для тебя старался, капитал наживал... Филипп Никанорович взглянул на жену зло и хриплым, прерывающимся голосом продолжал: — Не о нем думал, а о тебе, чтобы ты красивые платья могла надевать, пить дорогие вина, на рысаках гонять... ты, ты!.. Э! Да что там толковать! — Он взмахнул рваными кистями широкого обшлага черкески и присел на накрытый ковром диван. После напряженного молчания, глухо откашлявшись, добавил: — Я тут останусь. Мне в этом отрепье самому на себя глядеть тошно... Как вор, задами к собственному дому крался... Ты иди распорядись, хотя нет... я хочу еще два слова молвить. — Говори уж все сразу, — унимая зябкую во всем теле дрожь, не глядя на него, проговорила Зинаида Петровна. — Я хочу, чтобы ты поменьше юбками крутила и меня и сына не позорила. Это не Петербург, куда ты бежать с этим мизгирем собиралась... — Я тебе не позволю об этом говорить! Слышишь? — Да не визжи! — крикнул Печенегов. — Знаю, кто ты такая. Говорю тебе, что ты живешь в станице. Казаки за беспутство никого не милуют... Имей в виду, суд мой будет короткий. Теперь уж каторгой меня не запугаешь. Помни, у нас, у казаков, есть свой закон, ты его знаешь: голова будет на земле, а суд на небе... — Ты... мне... О боже мой! — только и смогла выговорить Зинаида Петровна. Встретившись с блестевшими под мохнатыми бровями желтоватыми глазами, она попятилась и бесшумно выскользнула за дверь. Поздно вечером, попарившись в бане, плотно закусив и отоспавшись. Печенегов, обласкав смущенного, но обрадованного Владимира, с грубоватой нежностью сказал ему: — Ну вот, ты и мужчина и офицер. Дождался я наконец. Теперь можно с тобой разговаривать и как с сыном и как с товарищем. Я знаю, что тебе говорили обо мне много плохого, но ты не должен строго судить родителя, тем паче, что узнаешь, зачем я все это делал и для кого... — Мне ничего не говорили о тебе плохого. Мне много рассказывал о тебе Кирьяк, и он всегда говорил о тебе хорошее. А если бы кто позволил сказать о тебе дурное, я бы с ним посчитался, — напыщенно заявил Владимир. — Кирьяка я не раз из беды выручал, и не за что ему меня хулить. За все, что я сделал, сам перед богом буду грехи замаливать. Скажу тебе одно: в жизни люди грызутся между собой, как собаки из-за лучшей кости, каждый выбирает поаппетитнее, посытней. Я тоже дрался и буду драться за свою косточку... А ты поживешь с мое и узнаешь, батенька мой, как она достается, эта сладкая косточка. Высокий, грузный отец в новом серого цвета мундире, с еще не старым лицом в глазах Владимира стал олицетворять собой силу и мужество. Хорунжий выглядел перед отцом совсем мальчиком. Многое в их мыслях и чаяниях совпадало, и оба почувствовали это. Богатство и власть — вот к чему рвался опять Филипп Печенегов. О том же давно уже мечтал и его сын. На другой день рано утром Филипп Никанорович отправился представляться своему старому товарищу, станичному атаману Гордею Туркову. Он застал его за обедом. — Слышал, ета, ишо вчера и попервоначалу не поверил! Истинный крест, не поверил, — раздирая спутанные пегие усы и выбирая застрявшие в них рыбьи кости, говорил Турков. В душе он не очень был рад появлению бывшего войскового старшины, от которого было немало хлопот, да и побаиваться приходилось этого ни перед чем не останавливающегося человека. Печенегов держал себя с достоинством, точно он снова был войсковым старшиной и не было у него позади ни позорного суда за присвоение казенных денег и взятки, ни тюрьмы, ни ссылки, ни кражи войсковых, казачьих и киргизских лошадей. Многое о нем знал шиханский правитель Гордей Турков, но уже многое перезабыл, да и не осуждал особенно, зная старозаветную поговорку, что в мире один бог без греха. — Ну-с, рассказывай, Филипп Миканорыч, где жил-поживал, какие царства-государства воевал. — Хватит с меня, Гордей Севастьяныч, того, как я у япошек бритые черепашки шашкой пробовал да в Хиву походом ходил с Ермолаем Кузьмичом... — А кто это Ермолай Кузьмич... тоже каторжник али как? — Так выражаться о генерале станичному атаману, по-моему, непристойно-с. Он царев слуга-с и не нам чета. — Да я, того-етова... Все, дурак, позабыл, все! От строгих слов Печенегова Гордей Севастьянович опешил. Его поразила не столько высокая генеральская должность бывшего начальника Печенегова, сколько словоерсы, которых он боялся больше всего на свете. Когда в станицу приезжало какое-нибудь высокое начальство и, обращаясь к нему, добавляло в конце многих слов официальное с, Туркова начинало бросать в дрожь. Ему казалось, что все каверзы, какие могут существовать на свете, кроются именно в этой букве. — Такие вещи забывать нельзя-с! Так можно, батенька мой, напрасно пострадать за здорово живешь. Я тоже вот по навету пострадал, а потом господа судьи разобрались и извинение изволили принести. Вот-с можешь прочесть. Тебе и доверяю... С этими словами Печенегов достал из кармана купленную им при освобождении на выигранные в карты деньги бумагу. Турков документ читать не стад, а только замахал руками и стал торопливо из графина наливать настойку. — Тебе, Филипп Миканорыч, — после шестой рюмки говорил Турков, — тебе с твоей башковитостью надо поступать на службу в приставы. Смотри, что мы тут раскамариваем! Золото роем! Лопатой гребем! Богатство! Народу понаехало тысячи, и дрянной всякий народишко, прости господи. Никакого спокою нету. Надо мной, станичным атаманом, в глаза смеются. Пузан, — кричат и всякие такие прочие мерзости. А приструнить не смей, не твое, мол, ведомство, а пристава! А пристав Ветошкин перед Ивашкой Степановым шапку ломает. А на приисках уже крамольные листовки подкидывают, против царя народ подбивают. Говорят, это китайцы вместе с нашими студентами народ булгачат. Вот недавно приходят ко мне, ета, три студента из Казанского города: вот-де, мол, мы, студенты, прахтиковаться приехали, нам, дескать, лошади понадобятся, рабочие, то и се... Видите ли, им надо казачью землю вымерить и сосчитать, сколько у нас земли. Я им, ета, такой обмер хотел показать, а тут бухалтер приисковый, такой адвокат, все законы вдоль и поперек знает, говорит мне: вы-де не имеете права. Они, вишь ли, выполняют приказ начальства. А студенты, ета, я тебе скажу, такие подлецы, что и свет не видывал. Вытаращили на меня свои зенки и ржут, ржут! Ты, ета, помнишь, Филипп, чтобы над атаманом кто-нибудь смеяться мог, над ево палицей изгаляться! Не-ет, шалишь! Тебе быть приставом, тебе — и никому больше! Они от одной твоей представительности в страх придут. И уж ты-то им воли не дашь! — Нет-с, батенька Гордей Севастьянович, полицейскую должность никогда не занимал и не собираюсь занимать. Думаю торговым делом заняться. Царю-батюшке послужил достаточно, совесть моя спокойна. Начальству надо бы оценить мои заслуги перед престолом и отечеством. А вместо этого без вины виноватым сделало и перестрадать напрасно заставило. Ну да бог им судья!.. Коммерция — дело выгодное и спокойное. — Хозяйка-то твоя вот уж рада-то поди! Шутка, ета, сказать, одна, горемычная, таким хозяйством управляла! Я уж ей помогал, чем мог... А бабочка, должен тебе сказать, сообразительная, знает, где фунт, а где осьмушка... Да, бабынька, как говорится, в полном соку... Туркова так и подмывало намекнуть Печенегову о сплетнях станичных баб, да не решился. Бог знает что из этого может получиться. С таким человеком, как Филипп Печенегов, опасно было связываться. Уже спустя несколько дней Филипп Никанорович освоился в новой обстановке и запросто сошелся со всеми гостями, жившими в его доме. Он стал участвовать в попойках и поощрял мелкие шалости молодежи. Бену Хевурду Печенегов очень понравился. Понравился он и Митьке Степанову. Митьке льстило, что войсковой старшина поставил себя на равную ногу с молодым золотопромышленником, а в иных случаях даже отдавал ему предпочтение. В порыве пьяного откровения Митька рассказал ему, как продал золото и нанял на работу инженера, как не ладит Шпак со стариком Сухановым, как последний ошибся в определении запаса золота на Родниковской даче и какое там сейчас развернулось строительство. Филипп Никанорович попытался определить, кто же особенно близок к его жене. Что такой человек существовал, он не сомневался. Приглядевшись к главному инженеру, который относился к нему, как к настоящему хозяину печенеговской усадьбы, и даже стал отодвигать Зинаиду Петровну на второй план, Филипп Никанорович понял, что отношения Шпака с его женой очень сложные. Он ни разу не заметил, чтобы они обменялись взглядом или условным знаком, ни разу не застал их наедине. Но такому опытному человеку, как Филипп Никанорович, нетрудно было разгадать, что между ними существует какая-то тайная зависимость. В нелепом положении с приездом Печенегова оказался Иван Степанов. Зинаида Петровна, ссылаясь на супружеские права Филиппа Никаноровича, которые, кстати сказать, несмотря на его притязания, она с первых же дней категорически отвергла, сделала Ивана Александровича самым несчастным человеком. — Я себя изничтожу, — мрачно говорил ей при встречах Степанов. — Глупости говоришь, Иванушка! Побаловались — и достаточно. Про нас с тобой и так бог знает что говорят в станице. — А мне сто разов наплевать!.. — Э-э, нет, голубчик! Теперь у меня муж дома: если до него дойдет... Ты сам знаешь, какой он... Голову с плеч снесет, — пугала Ивана Зинаида Петровна. Впрочем, хорошо зная характер Филиппа Никаноровича, и на самом деле боялась его. Но Филипп Никанорович, до которого дошли все слухи и сплетни станичных кумушек, в глубине души даже одобрил, ее выбор. Уж кому, как не ему, была известна практическая расчетливость супруги. Она наверняка запускала свою красивую лапку в мешок с шиханским золотом. Такой выгодной связи, несмотря на бунтовавшую в нем ревность, Печенегов сразу прервать не решился. Он дал возможность событиям развиваться своим чередом. Вскоре же он убедился, что Зинаида Петровна не пытается возобновлять прежнюю связь. Всем своим поведением она давала понять, что стоит выше подозрений. При гостях Зинаида Петровна встречала мужа ласковой улыбкой и в шутку называла его мой страдалец, но стоило им остаться наедине, как она усаживалась в сторонке, ближе к двери и начинала разговор примерно так: — Ну, что скажешь? — Посоветоваться с тобой нужно. — Плохая я советчица. — Все-таки. В приставы хочу поступить. Как ты на это смотришь? — По мне хоть в жандармерию поступай. Мне все равно. В действительности Зинаиде Петровне было далеко не безразлично, что станет делать муж. Она понимала, что если Печенегов захочет отрешить ее от управления имением, в котором она чувствовала себя как рыба в воде, то он сможет это сделать. Пристроить этого человека на прибыльную должность, где бы он мог еще раз запутаться в какую-нибудь историю и сломать себе шею, было ее мечтой, и должность пристава как раз соответствовала ее помыслам. Но Печенегов добивался другого. — Лучше уж я торговлей займусь, а может быть, и пахать землю стану. Всех этих коняшек побоку, машин накуплю. Да и вообще деньги нужны, без наличности делать нечего — даже в приставы не примут без суюнчи*. _______________ * Взятка. Ему надо было хоть приблизительно знать, сколько его оборотистая подружка сумела выкачать денег из Ивана Степанова. — Так тебе все равно? — с усмешкой посматривая на все еще красивое лицо жены, спросил Филипп Никанорович. — Твое дело. Мог бы и не спрашивать, — сухо ответила Зинаида Петровна, чувствуя, что разговор далеко не окончен, что усмешка, которую он прятал в своих неприятно прищуренных желтоватых глазах, ничего хорошего ей не сулит. Муженек до поры до времени только присматривался, примерялся к новой обстановке и поэтому вел себя спокойно и мирно. Но стоило ему получше войти в курс событий, как он быстро начал выпускать когти. — Тебе все равно, а мне, матушка моя, тошнехонько. Ты меня хоть и не считаешь за мужа, а я все же твой законный супруг. Все любовные шашни твои мне доподлинно ведомы. Рыжего дурака Ивашку ты опутала?.. Опутала! При инженере этом усатеньком губки-то у тебя бантиком складываются... Я ведь все вижу! Хоть ты надень тысячу тришкиных кафтанов, все равно на шее будет одна воротник болтаться. А инженер твой здесь самый первеющий пакостник, я это нутром чую и знаю. Ежели хочешь добром жить — живи; женой будь, хозяйкой, не то повешу обоих на первой попавшей ветле... Чем больше говорил Печенегов, тем отчетливей чувствовала Зинаида Петровна, что этот человек опутывает ее не ниточными сетями, а крепкими веревками, которые ей ни за что не порвать. Она ощущала на себе его пронзительный, подстерегающий взгляд, взгляд, которому не могла, не в состоянии была противиться... — Что ты от меня хочешь? — вяло, со стоном в голосе спросила она, не поднимая опущенной вниз головы. То, что Печенегов разгадал ее отношения со Шпаком, было для нее особенно тяжким. — Ты меня спрашиваешь, чего я хочу? Жить хочу с тобой. Жить хочу! Чтоб еще резвее были мои рысаки, чтоб не я шапку ломал, а передо мной хребет гнули эти хлипкие усатенькие инженеры, которые мне даже в подметки не годятся! Вот чего я хочу! — Не много ли? — с удивительным упорством выговаривала она, желая хоть чем-нибудь уколоть его. — Не много. Не больше, чем стою. — Еще что? Договаривай! — Еще, милая, мне нужны деньги. На первое время тысячи четыре-пять. Лавку думаю открыть на новом прииске. Зинаида Петровна изумленно раскрыла глаза. Она никак не могла представить, как это бывший казачий офицер будет стоять за прилавком и отвешивать старателям селедку или отсчитывать пуговицы. — Чем ты намерен торговать? Да это же срам! Войсковой старшина — и вдруг будет продавать колбасу! Нет, уж лучше в приставы иди, чем в бакалейщики! — Я буду спиртом торговать! А там, где спирт, там и золотой песок! Разлюбезное дело! Ты должна поговорить с этим усатеньким, он все может устроить! — Хорошо. Я поговорю с ним. Зинаида Петровна облегченно вздохнула и поднялась с кресла. Глаза ее повеселели. Муженек, кажется, задумал верное и стоящее дело. — Нет, Ханша (так он называл ее в первые годы женитьбы), нет, это еще не все. Я тебя простил... и беру с тебя первую суюнчу... Печенегов шагнул к ней и взял за руку. — Нет! Не будет этого! — протестующе закачала она головой. — Нет, будет! Печенегов обнял ее и, не обращая внимания на сопротивление, повел в спальню. Спустя два дня Шпак, встретившись с Хевурдом-младшим, сообщил ему, что Филипп Никанорович Печенегов решил открыть на прииске торгово-питейное заведение и просит походатайствовать за него перед горной инспекцией. — Вы можете обрести в этом человеке неплохого помощника, — заявил Хевурд. — У него очень скверная репутация! — возразил Шпак. — Для кабатчика иной репутации не требуется. В вашем деле человек, от которого скверно пахнет, будет более покладистым. Надо устроить так, чтобы он еще больше подпортился. — Вы, мистер Хевурд, неисправимый колонизатор. Но Россия не Индия. — Россия — полуазиатская страна со средневековыми обычаями. Вот смотрите! Разве это не нужно колонизировать? Хевурд взмахнул рукой, показал на степь. Она лежала необъятная, далекая. В туманной дымке редко ютились киргизские аулы. Хмуро и неприветливо выглядели под осенним облачным небом темные высокие курганы. По степному шляху тянулся к горам длинный караван, глухо доносились гортанные выкрики погонщиков верблюдов и переливистый звон колокольчиков. — Сюда нужны хорошие, трудолюбивые руки европейцев. Азиаты — ленивый и лукавый народ. Для них нужны надсмотрщики. Такой же плут и невежественный человек и ваш Печенегов. Для него тоже нужен надсмотрщик с кнутом из бычьих ремней! Вы знаете, что он хочет? — Он будет менять спирт на золотой песок, — засмеявшись, ответил Шпак. — Вот и отлично! Посадите в его таверну надежного и преданного вам человека и накройте его на месте преступления. Потом можно будет делать с ним все что угодно. Даже покупать у него приобретенное таким путем золото. Вы мудро поступите, если так сделаете. — Я попытаюсь устроить к нему Мартьянова. Ему знакома торговля по Кочкарскому прииску... Не возражаете? — Вы вправе поступать по своему усмотрению, — уклонился от прямого ответа Хевурд. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Был воскресный день. Многие рабочие и служащие были в церкви, расположенной за четыре версты от шахты, в небольшом казачьем выселке, называвшемся Малый Суюндучок. Название шло от небольшой речушки, впадающей в реку Суюндук. Выселок был полузаброшен, но церквушка в нем сохранилась. Служил там одноглазый поп Евдоким, бывший каторжанин, получивший сан священника. Рассказывали, что Николай Второй, будучи наследником престола, путешествовал по Оренбургским степям и останавливался около родничка напиться. Говорили, что от предложенной каким-то сановником кружки Николай отказался и по-ребячьи решил напиться нападкой. Есть такая старая поговорка: Не пей нападкой — ударит черт лопаткой. Не успел сановник и глазом моргнуть, как будущий правитель Российской империи лег на землю и припал губами к чистой родниковой воде. Утолил наследник жажду или нет — неизвестно. Известно лишь, что после первого же глотка он поперхнулся, а потом вскочил с искаженным от страха лицом, крикнул истошным голосом и бросился бежать в степь. Очевидно, невидимый черт подстерег будущего царя и огрел его все-таки лопаткой... Беглеца поймали. Топая ногами и глотая слезы, он заявил, что увидел на дне родника черта с бородой и усами... Кое-кто из свиты попробовал ему возразить, что его высочеству, вероятно, почудилось. Но будущий царь и слушать не хотел. С присущей ему тупостью он стал настойчиво убеждать всех, что видел настоящего черта. Не надо было, ваше высочество, так пить, — мрачно заявил сановник, почувствовавший в этом событии дурное предзнаменование. Тут же он приказал обыскать кустарник, росший в изобилии вокруг родника. Через минуту, к великому изумлению присутствующих, сопровождавшие наследника конвойные казаки выволокли из кустов бородатого бродягу и бросили на землю. Он назвал себя божьим человеком и заявил, что задремал на берегу. Проснувшись, увидел перед собой посланца самого всевышнего и не мог оторвать от видения своих грешных очей. Очевидно, его высочество в этот момент и заметил в воде его бородатое отражение. Происшествие это многих тогда позабавило. Успокоившись, Николай сказал: Раз он божий человек, запишите его в попы. — Его в этапную надо, он беспаспортный и ваше высочество напугать изволил, — заявил сановник. Пользуясь правами воспитателя наследника, только он один мог поколебать решение цесаревича. Но если бы в воде действительно оказался черт, тогда бы ведь мне хуже было! — резонно возразил наследник и велел наградить бродягу. После отбытия царского поезда на этом месте, у родника, был поставлен каменный обелиск с надписью, что такого-то числа и года здесь пил воду цесаревич Николай. Евдоким же, произведенный в попы, на полученные в награду деньги выстроил церковь и получал от богомольцев немалый доход. Кто знает, может быть, история эта достоверна. Каменные обелиски сохранились до наших дней. Всюду, где наследник останавливался и пил воду, ставились за счет казны памятники. Груда таких камней, например, сохранилась в Губерлинском ущелье, что расположено между поселками Хабарным и Губерлинским. Именно около этого местечка Филипп Печенегов и решил открыть свое небольшое торговое заведение. На выселке сохранился полуразвалившийся старый дом, принадлежавший когда-то брату Печенегова, отделившемуся от своего беспокойного родственника и умершему после сильной и не по-родственному жестокой драки с Филиппом Никаноровичем. Отремонтировав помещение, Печенегов половину дома отвел под бакалейную лавку, а в другой открыл небольшой трактир с горячими закусками. По рекомендации Шпака буфетчиком стал Мартьянов. Мартьянов понравился Филиппу Никаноровичу своей степенностью, а главное тем, что, как оказалось, после приступа белой горячки он перестал брать в рот даже каплю спиртного. Распивочная внутри была оклеена зелеными обоями. Снаружи дом был выбелен, на стене маляр написал вывеску: РАСПИВОЧНАЯ ЧАРКАМИ И НА ВЫНОС Г-НА МАРТЬЯНОВА И К° Свою фамилию Печенегов поставить не решился. Многие приисковые рабочие прямо с обедни заходили в распивочную. Пришел туда и Василий Кондрашов и встретил Архипа Буланова, сидевшего за общим столом с группой своих друзей. Здесь был и китаец Фан Лян, хмуро обгладывающий куриное крыло, и приисковый сторож Муратка, одетый в красную косоворотку. У Муратки сегодня был дважды праздник. Первый день курбан-байрама, и, кроме того, ему посчастливилось найти самородок весом в несколько фунтов. По случаю счастливой находки Муратка, как заправский богач, угощал всю булановскую артель. Увидев Кондрашова, Архип Буланов быстро встал и, растопырив свои могучие руки, пошел навстречу. Настроен Архип был, как показалось Кондрашову, буйно, и Василий почти уже раскаивался, что зашел сюда в неподходящий, разгульный час. В последнее время Буланов часто приходил к Василию на квартиру, суровый и трезвый. Жаловался на Тараса Маркеловича за то, что тот много дает спуску инженеру Шпаку, который завез в приисковую лавку протухшую рыбу и в долг спускает ее вновь прибывающим голодным рабочим. Он же рассказал Василию и легенду о путешествии по Уралу престолонаследника, и об удивительной судьбе бродяги Евдокима, так легко превратившегося в священнослужителя... — Господину Кондрашову наше нижайшее! — подходя к Василию, крикнул Буланов, но тут же, заметив пристальный и неприветливый взгляд, осекся и остановился с застывшими в воздухе руками. — Здравствуйте. Значит, снова загулял, Бова-королевич? — пытаясь улыбнуться, проговорил Василий. Но праздничной улыбки, какой ожидал от него Буланов, не получилось. Звуки голоса Кондрашова потонули в пьяном галдеже нескольких десятков оборванных, с изможденными лицами старателей, которые уже понесли в кабак потом и кровью добытые копейки. На столах стояли бутылки с водкой, а на иных и целые четверти. У некоторых рабочих на плечах висели связки сухих баранок, купленных в подарок ребятишкам. Лицо Василия Кондрашова, оглядывавшего кабак, изменилось. Видно было, что зрелище показалось ему тяжелым. Буланов понял это и как-то сразу отрезвел и, опустив вниз свои тяжелые бронзового цвета кулаки, негромко сказал: — Пойдем отсюда... Вона на тот бугорок пойдем, там и посидим. Когда они вышли из кабака, Буланов, вытащив из кармана пестрый платок, стал вытирать потное загорелое лицо. Сентябрьский день выдался не очень знойным. Было часов одиннадцать утра. Низко над степью плыли облака. В неглубоких оврагах между холмами еще цвели травы. Всюду на разные голоса трещали кузнечики, над тугаем кружились орланы. Кондрашов и Буланов присели за церквушкой на небольшом пригорке, у подножия которого рос объеденный скотом ольшаник. — Значит, не нравится, паря, как старатели воскресный день встречают? — после длительного молчания заговорил Буланов. И, не дождавшись ответа, продолжал: — А на приисках всегда так: в праздник орешки грызут, а потом от голодухи на пузе ползут... Видишь, наш Муратка какой сегодня? В сатиновой рубахе, ремень с побрякушками — двадцатикопеечный... Азия, она и есть Азия! — Архип зло сплюнул и, нещадно колотя себя ладонями по коленям, с гневом и издевкой продолжал: — Вчера у меня в артели полдесятка баб на работу вышли. Одна моя знакомая привела. Ну, взял я их к себе. Каторгу они отбыли, а теперя на заработки пришли... Вот тебе с ними поговорить надо. Одна, к примеру, помещика зарезала, другая живьем сожгла... Любопытно!.. Девчонками были, а теперь, конечно, бабы, под тридцать. Да что толковать, сам увидишь. Ну, чтобы полегче дать им на первый раз работенку, направил я их ямки покопать для буров на новом участке. Шпак приказал. Шахту новую собирается закладывать. А чтобы показать, как надо делать ямки, Фелянку с ними послал. Потянулся туда и Муратка. Подружились они с Феляном. Ну, Муратка отоспался за день-то, накормил своих волкодавов, и ему очень интересно, как наши подружки будут золото искать. Бабенки они все видные. Мы им за это время мазанку слепили, — Тарас разрешил, даже досок и стекла дал. Сначала у меня с ним крупный разговор был: Почему у нас в артели чужие бабы? — Какие, — говорю, — чужие, наши знакомые... Что ж, к нам в гости прийти нельзя, у нас ведь не каторга. Уладили это дело и на работу определили на равных паях. Что заработаешь, твое, а что за стирку и другие женские дела, каждый платит отдельно. Радехоньки они... Ну вот и отправились. Копают. Фелянка человек добрый, все показал как следует. Умная голова. Муратка тут кружится, стоит, черт, в сторонке и зубы скалит, любопытно ему. Одна бабенка, Василисой зовут, бойкая такая, видная собой, та, что помещика ножиком чикнула, копала-копала, устала, лопату бросила и говорит Муратке: Какого ты черта, косоглазый, зенки свои на меня пялишь, взял бы да помог, не видишь, руки отнимаются. Схватил тут наш Муратка лопатку и давай копать. Одну выкопал, другую, третью. Она сидит, на его силу любуется. Вдруг лопатка обо что-то ударилась. Камень!.. Выкопал его Муратка, хотел руками в сторонку отбросить, да что-то тяжел больно... Величиной примерно с телячью голову, а одной рукой поднять трудно. Тут Муратка нагнулся, хотел обеими руками взять и видит — блестит краешек, лопаткой покарябанный... Ему бы, дураку, оттащить его в сторону да ковыльком прикрыть, а он благим матом заорал: Зулото! Моя зулото нашла! Подбежал Фелян, видит — точно золото. Такой самородок, какой попадается в сто лет один раз. Отнесли они его в сторонку. Шпаков прихвостень тут неподалеку находился. Забрал — да и к Шпаку. Этот гусь завел Муратку в приисковую лавку и говорит: Бери все, что твоей душе угодно и сколько унесешь. А Муратка орет: Давай мой фунт чай и два фунта сахар! Дурак! Набрал на полсотни рублей всякой ерунды — и все. Вот сегодня празднует, на байгу собирается. А Фелянке Шпак пригрозил, что если кому пикнет, то без башки останется. А ведь бывали такие случаи, господин Кондрашов, за такие находки десятники рабочему голову разбивали и в шурф, — чтобы от хозяина золото себе прикарманить. Бывали!.. Вот и выпил я сегодня маненько. А у самого кошки на душе скребут. Сгонят они Фелянку, давно уже подметил его Шпак. Да я однажды пригрозил, что уведу артель, а то и всех рабочих взбулгачу, вот он и притих, а теперя не знаю, что будет. Вам решил рассказать. За себя я не боюсь. Артель жалко. Хорошая артель, работящая. — Что ж ты вчера не пришел и не рассказал? — стараясь сдержать волнение, спросил Василий. Он знал об огромном богатстве прииска, но находка все-таки была удивительной. — Хотел прийти, да решил маненько подумать. Дело-то щекотливое. Артель жалко. Шпак так наших бабенок напугал, что у них языки поотнимались. Вы, говорит, скрыть хотели самородок, а за это каторга полагается... Вот они и упросили меня молчать, и Фелянка просил. От меня он ничего не таит. У нас с ним крепкая дружба, таежная. Вот вы человек такой, что за рабочий народ стоите, хотите, чтобы рабочий человек жить стал лучше, революцию там сделать или как... Хозяева-то сегодня на скачки первейших лошадей пустят, будут курдючных барашков жрать да дорогим винцом запивать, а мы последнее золотишко в кабак несем. Поди тут, рассуди. — Ничего, Архип, придет время, вы, рабочие, сами будете судить, сами и приисками и заводами управлять, — медленно проговорил Василий. — Вот вы, революционеры, толкуете о том времени, а когда оно придет? И в Сибири я много встречал таких людей. Целыми ночами у костра просиживали. — Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Вот тухлую рыбу мы выкинули... — возразил Василий. Он отчетливо сознавал, что Буланову надо еще привить очень многое, чтобы сделать его действительно передовым рабочим. Вместе с Булановым и другими рабочими Василий заставил выбросить и закопать в овраг тухлую рыбу, перепроданную Барышниковой при посредстве Хевурда и Шпака братцам Степановым. Все нити этого мошенничества Кондрашов держал в своих руках. С большим трудом удалось напечатать об этом короткую заметку в одной московской газетке. На основе заметки подпольным комитетом большевиков города Зарецка была составлена листовка, и сотнями экземпляров она разошлась по заводам и приискам. Это уже была первая победа. — Да что мне эта рыба! Мне давай, паря, революцию, как в пятом годе! — сжимая кулаки, крикнул Архип. — Чтобы все к чертовой матери вверх тормашками полетело! Да разве с таким народом у нас на приисках можно делать революцию? Тут тебе и бродяги и каторжники; башкирцы летом в рваных шубах на приисках ходят, вечно голодные; тут тебе и рязанские лапотники с кучами ребятишек от голоду за тысячу верст пришли кусок хлеба добывать; тут и киргизцы вроде нашего Муратки, который увидел самородок и чуть уж не рехнулся, а после попросил фунт чаю, два фунта сахару. Ну, не дурак ли? Как же с таким сбродом революцию делать? — Научатся, все поймут и станут передовыми рабочими, — пытался возразить Василий. Но Архип снова с озлоблением его перебил: — Ты погоди, товарищ Кондрашов. Дай мне все высказать. Я им однажды, тоись своей артели, книжечку читал, что ты дал, а они мне знаешь что поют? Ежели, говорят, мы, оборванцы, тут зашевелимся, то рядом кругом в станицах казаки. У каждого конь, пика, шашка. Живут все хозяйственно. Земли у них куры не клюют. Золото-то добываем на ихней земле, а они, как вы мне говорили, за это с казны процентики получают, процентики, господин Кондрашов! — Архип погрозил пальцем и с прежним азартом продолжал: — Они нам такую революцию покажут, что спину будем чесать, как в пятом годе. Вот оно что! — Да нас-то все равно больше! Сколько раз я тебе говорил. Да и казаки после революции пятого года и японской войны тоже стали не те, все по-разному живут. Есть богатые, есть победнее, а есть и безлошадные. А о тебе я вот что скажу, дорогой Бова-королевич: ты сейчас такой ретивый потому, что не твоей артели и не тебе достался этот вчерашний самородок. Признайся: поди всю ночь вчера не спал? — Ну и не спал, — мрачно ответил Архип. — Оно и похоже. Достанься тебе этот самородок — ведь это богатство! Ты бы увел свою артель, сделал заявочку, открыл свой небольшой прииск. Золота здесь много, там, глядишь, подфартило. Артель у тебя хорошая, еще бы принял бедного народу, сам бы стал хозяйчиком, да еще, наверное, таким — по твоему характеру — деспотом, что братья Степановы тебе бы и в подметки не сгодились. Тоже рысаков бы завел. Куда там тебе в революционеры! — Ну, это ты врешь, господин Кондрашов! Я бы все поровну делил, — с наивной простотой ответил Буланов. — Нет, это ты врешь, — снова возразил Кондрашов. — Не мог бы ты делить поровну. Потому что не все работают одинаково. Ты и сейчас зарабатываешь больше всех, потому что сильнее других и больше других перемываешь руды. Поэтому ты артель подобрал молодец к молодцу, а слабых не берешь. Сам же мне признался, что женщинам ты определил, кто сколько заработает, а за стирку белья отдельно. А куда же деваться тем слабым, оборванным мужикам да бабам с детишками, башкирам, китайцам, киргизам? Значит, пусть они работают у Степановых, у Хевурдов, у Раснеров? Пусть едят тухлую рыбу? А тебе бы только один крупный десятифунтовый самородок, тогда у тебя свой прииск, своя артель, дележка поровну... Все это такая же сказка, как про Бову-королевнча. Буланов, опрокинувшись на спину, закрыл от солнца ладонью глаза и долго молчал. Потом, вдруг приподнявшись, сел, поворошил свои косматые волосы, неожиданно спокойно заговорил: — А ведь верно ты меня поколошматил. Просто так побил, что голова начинает болеть... — С похмелья! — Не шути, товарищ Василий. Я всерьез говорю. Встречали мы с Фелянкой в Сибири переселенцев. Это, брат, такая беднота с детишками из Центральной России, два года они до своей земли пробирались. А приехали, земля-то вся под таежным лесом. Сначала надо лес повалить, пни выжечь да выкорчевать, потом уже пшеничку посеять. А у них у всех цинга. Ну, словом, все такие одинаково разнесчастные бедняки! Помогли мы им маненько. Чесноку дали, ягод сухих. Сохатины свежей, каждому поманеньку, сколько могли. Мы, конешно, народ бродячий, то соболевать идем, то по белке, то корень женьшень ищем, то золотишко. Ходили далеко. Эдак года через два пришлось на том месте снова побывать. Смотрим — прижились. Хатенки построили, огороды, посевы завели, рыбы там много. Ну, одним словом, ничего зажили. Потом пригляделся я к ним поближе: неодинаково живут, однако. Богатенькие завелись, рысаков — ты правду сказал насчет рысаков-то — завели. Начинаем догадываться. Тот, который поподлее, начал северных людей обманывать: пушнину за водку скупать, за порох, за всякие финтифлюшки. Глядишь, и разбогател. Пымал ты меня сегодня, за самую глотку схватил, ей-богу. Ведь и сам я им, когда они бедствовали, последний порох отдавал, а потом же у одного такого пришлось нам с Фелянкой целое лето батрачить. Вот тебе и поровну! Архип удивленно развел руками, словно не понимал сам, как это могло случиться. — Поработали мы у него, а при расчете подрались. А все золото! Много из-за него еще драки будет. Ты только мне верь. Вот как в следующий раз найду подходящий самородок, так пожертвую его на революцию. — Откуда же у тебя такие мысли появились? — усмехнувшись, спросил Василий. — Да как-то мне один человек говорил, что даже буржуи некоторые деньги на революцию жертвуют. А мне что, я ведь буржуем быть не собираюсь, нет! Это только одни мои фантазии. Артельно, так все надо делать артельно. Вот сегодня мы всей артелью на скачки поедем, айда и ты с нами. Там наших много будет. Лошадей люблю, паря, ох как люблю! Вот как только наш хозяин Митька на своих рысаках на прииск приезжает, так мне работать не хочется, во сне даже их вижу. Так бы проехал, аж земля задрожала! — Ну что ж, Бова-королевич, может быть, когда-нибудь проедешь, — задумчиво проговорил Василий. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Из станиц, из хуторов, с приисков и из уездного города за реку Урал потянулись толпы народа посмотреть байгу. В степи, вдоль длинного и широкого лимана, полукругом раскинулись многочисленные серые юрты. В самом центре стояло шесть больших белых юрт и до десятка малых, разукрашенных цветными кошмами. Эти юрты принадлежали богатым скотоводам, братьям Беркутбаевым, и предназначены были для приема почетных гостей. Всюду, взбадривая скакунов, гарцевали всадники, сотни подседланных коней стояли у коновязей. Тут же томились на солнце привязанные волосяными арканами жеребята, сотни курдючных баранов ожидали ножа. Против каждой юрты в огромных казанах варилось мясо, квасился кумыс. Кругом раздавалось конское ржание, лай собак и задорный смех черномазых ребятишек. Смуглый, загорелый пастушонок лет четырнадцати, без рубашки, в рваных, вывернутых шерстью наверх шароварах, в таком же рваном малахае, очевидно с чьей-то головы, пригнал с полсотни баранов. Сдав их резакам, он смотрел большими черными глазенками на диковинное зрелище, сжимая в загорелых исцарапанных руках длинный ременный кнут. Кругом толпился народ. Всюду пестрела разноцветная одежда, от которой у мальчика рябило в глазах. В одном месте было особенно много народу и сновавших вокруг ребятишек. Над толпой, пробраться через которую было совершенно невозможно, возвышался высокий белый верблюд. Мальчик видел только его длинную тонкую шею с маленькой неуклюжей головой и белую седлистую кочку. Мальчик знал, что это особая порода белых верблюдов. Такие были у его хозяев, братьев Беркутбаевых. На этих быстроходных верблюдах, как он слышал от старых пастухов, его хозяева крали и увозили себе красивых жен из чужих племен. Всю свою жизнь мальчик мечтал иметь верблюда. А за такого он готов был дать отрезать один палец. Так он сказал однажды пастухам, но они только долго над ним потешались. Мальчик попытался пробраться поближе, но это оказалось невозможным. Он, разумеется, не знал того, что Зинаида Петровна Печенегова, для того чтобы снискать себе популярность, организовала лотерею. За полтинник можно было выиграть самовар, трехкопеечный гребешок, наперсток, цветную ленту и прочие безделушки. Но главной приманкой был молодой верблюд. Его по настоянию этой барыньки пожертвовал один из братьев Беркутбаевых — Мирза. Мирза был в полной ее власти, за одну ее бесовскую улыбку, которую она дарила молодому богачу, бывавшему в ее доме частым гостем, он готов был пригнать ей десять таких верблюдов. Не знал мальчик и того, что лотерея разыгрывается в пользу сирот. Пастушонка одолевал голод. Он еще на рассвете выпил чашку кузи — жидкой кашицы из пшена, забеленной кислым молоком. После этого тридцать верст гнал барашков для гостей его хозяев. Вдруг его кто-то окликнул: — Ты чего здесь делаешь, Кунта? Пастушонок повернул голову. Перед ним стоял пастух казачьих табунов Куленшак, друг его покойного отца. — Я смотрю, Куленшак-бабай, на этого верблюда, — почтительно поклонившись, ответил мальчик. — Разве твои глаза никогда не видели верблюда? Разве мало их у твоего хозяина? — Мне очень нравится этот верблюд, — упрямо проговорил Кунта. — Он всем нравится. На него все смотрят, кричат и смеются, значит, это самый лучший в степи верблюд. Я так думаю, Куленшак-бабай, что на этом верблюде вчера ночью мой хозяин Мирза Беркутбаев примчал себе четвертую жену. Поэтому и показывают его всем. — Говори тише, если не хочешь, чтобы тебя услышали слуги Мирзы. Иначе у тебя вырвут язык и бросят собакам. Кто тебе, глупому мальчишке, сказал такой вздор. Правду говори. — Сегодня ночью пастухи рассказывали, когда я спал под кошмой. — Может быть, тебе это приснилось? — Я тебя никогда не обманывал, Куленшак-бабай, — обиженно ответил мальчик и насупился. — Хабар летит по степи, как птица, так говорят аксакалы. А еще они говорили, что идет погоня — много джигитов. Они будут резать род Беркутбаевых и жечь степь. — Хватит болтать, Кунта. Ты ничего не слышал, ты ничего не знаешь, понял? — сказал Куленшак и, строго посмотрев на мальчика, погрозил ему пальцем. — А сейчас пойдем отсюда. Здесь обманывают бедный народ. Показывают верблюда за деньги, а ты можешь на него смотреть задаром в табунах твоего хозяина. Ты и твой брат, вы оба глупые, как два молодых барашка. Вчера твой брат Мурат нашел деньги и был богатый. А сегодня он такой же бедный, только красная рубашка осталась. Ступай разыщи его и приходи в мою юрту. Мне нужно поговорить с ним. Ищи его, он здесь. Куленшак удалился. Кунта обошел все больше растущую вокруг белого верблюда толпу. Брата своего он разыскал на той стороне, где людей было меньше. Молодые парни — русские и киргизы — поворачивали и дергали хохотавшего Мурата, как куклу, а он, сдвинув на затылок старенькую казачью фуражку с голубым околышем, которую выменял здесь же за лисий малахай, добродушно улыбался и, чтобы поразить аульных сверстников своим богатством, вызывающе бренчал в кармане звонкими монетами. В этом наряде Кунта едва узнал брата. Это был он и не он. Кунта понял, что над Муратом все смеются, и ему стало обидно за брата. Пусть кто-нибудь посмеет посмеяться над тем, что у Кунты овчинные штаны, что он бережет, не надевает свою единственную рубашку. Зато какие сильные эти прокопченные на солнце плечи. Зато как он может стегнуть степного волка своим тяжелым сыромятным кнутом. Кунта раздвинул своим голым плечом каких-то мальчишек, подскочил к брату и, схватив его за рукав красной рубашки, сильно дернул к себе и, не говоря ни слова, потащил из толпы. Мурат, увидев брата и зная его строптивый характер и такой же злой язык, чтобы не быть посмешищем товарищей и не желая ради праздника вступать в драку, покорно последовал за ним, выслушивая следующие сердитые слова: — Ты, наверное, не сын нашей доброй матери, а сын коровы, которая обожралась травы и наложила ошметку зеленого дерьма, а ты вместо малахая надел его себе на глупую башку и не замечаешь, что над тобой все смеются. — Ты сам, Кунта, дурак и забыл, что я охраняю деньги и на моей голове должна быть фуражка казаков. Пусти старшего брата и не тащи его, как собаку за ухо. Ты не знаешь, кто такой твой старший брат? — Я знаю, что мой старший брат глупее старой овцы, которая даже отнимает корм у своих ягнят. Я все знаю. Ты вчера нашел много золотых денег. Куда ты их дел? — Ты сначала научись вежливости, потом говори со старшим братом о серьезных делах. Лучше сядем под эту арбу, а то мне жарко. — От тебя водкой пахнет? — свирепо и в то же время с некоторой завистью спросил Кунта. — Ты пил водку? — Почему богатому брату не пить водку? — присаживаясь в тень под наполненную свежим сеном арбу, с достоинством проговорил Мурат. — Ты что, на самом деле стал богатым человеком? — несколько успокоившись, спросил Кунта. Мурат с прежним ухарством гордо посмотрел на брата, тряхнул карманом и вытащил оттуда целую горсть новеньких монет. Они заманчиво звенели и волшебно блестели на солнце, словно настоящее золото. Да, брат его был настоящим богачом. Куленшак-бабай от зависти сказал неправду. Пусть аллах простит ему и не тревожит его старость. Он все-таки добрый человек и друг отца. Когда деньги есть, и соврать можно, — подумал Кунта. Мурат рассказал ему, как он был в приисковой лавке и брал все, что он считал нужным брать. — Ты молодой и глупый, мой младший брат, — солидно и нравоучительно продолжал Мурат. — Я уже был дома и подарил нашей доброй матери фунт чаю, два фунта сахару, материи на платье и шальвары. Тебе я тоже привез рубашку и ножик. У тебя рубашка цвета воды, а у меня, видишь, цвета вишни. Я имею должность и не могу ходить с тобой в одинаковых рубашках. Кунта слушал его рассказ не дыша и думал, что его старший брат действительно великий и мудрый человек, а он, Кунта, глупый, не разобравшись, обругал его сыном старой коровы и наговорил всяких других нехороших слов, даже вспомнить стыдно. Пожалуй, можно сказать брату, пусть он шлепнет меня три раза по спине и забудет оскорбление. За это можно стерпеть. Мало ли мне, маленькому пастушонку, приходилось переносить всяких побоев?! Но Мурат не дал ему высказать этой мысли, а продолжал говорить: — Вот сегодня я хочу выиграть и подарить матери самовар, но пока не выиграл. Ты мне помешал. — Как это можно выиграть самовар? — чувствуя свое невежество, робко спросил Кунта. — Когда все время будешь держаться в степи за курдюк овцы, то, конечно, ничего не узнаешь и ничему не научишься. За пятьдесят копеек, это значит за десять пятаков, можно выиграть не только самовар, но и того белого верблюда. Кунта от удивления разжал пальцы и уронил на землю свой кнут. За десять маленьких денег можно выиграть белого верблюда, это было неслыханно. В деньгах он уже понимал толк, не раз имел копейки и пятаки. — Ты это правду говоришь, Мурат? Прошу тебя, не шути! — прикладывая руки к сердцу, проговорил Кунта. Он видел свою мечту во сне, он носил ее в сердце и украдкой любовался, когда сосед их, знаменитый джигит и наездник Кодар, проезжал на своем высоком наре, которого даже не догоняла ни одна самая быстрая степная лошадь. Говорили, что он угонял на этом верблюде байские косяки. И сейчас баи еще косо смотрят на этого джигита. Но он больше знается с русскими. Мурат ясно и просто объяснил ему устройство лотереи и этим вселил в душу мальчика фантастическую уверенность в том, что он выиграет верблюда, и разубедить его в этом было невозможно. — Я поставил и проиграл уже сто пятаков и не мог выиграть самовар, а ты хочешь выиграть верблюда. Да и зачем нам верблюд? Лучше иметь в доме самовар, — убеждал его Мурат, не знавший того, что на деньги, которые он проиграл, можно было купить такой самовар в приисковой лавке. — Ты дай мне десять пятаков, и я выиграю верблюда, — упрямо твердил Кунта. — Я могу тебе дать один пятак, и ты можешь купить на него сладких петухов целых пять штук, или кишмишу, или орехов, или халвы. — Мне не надо халвы и петушков, мне нужно выиграть верблюда. — Я, твой старший брат, говорю тебе, что киргизы и русские проиграли мешок денег и никто не выиграл верблюда. А самовары уже два раза выигрывали. Я тебе дам два пятака, ты можешь купить все, что тебе нравится, и отнести матери. Кунта, глубоко вздохнув, зажал два подаренных братом пятака в кулаке и, волоча по земле кнут, склонив голову, медленно пошел к юрте Куленшака. Сначала Кунте хотелось еще раз взглянуть на белого верблюда, но он решил в душе, что именно сегодня он будет, как вихрь, носиться верхом на этом красавце наре, потом приедет в свою юрту, попросит мать испечь лепешку, круто посолит ее и положит за щеку своему любимцу. А когда будет кочевать, матери не придется завьючивать их последнюю корову и четырех барашков. Все повезет на себе Белый Ястреб, как он мысленно уже назвал своего невыигранного нара. Он посадит свою мать на самую верхушку вьюка, а сам поведет его на длинном чумбуре. Потом он возьмет у Куленшака старую деревянную соху, вспашет поле, посеет просо, у него будет собственная кузя и просяные лепешки. Мечтая так, Кунта подошел к юрте Куленшака. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ В юрте Куленшака на кошмах сидели Василий Кондрашов, Тарас Маркелович Суханов и Петр Николаевич Лигостаев. Пили кумыс. Петр Николаевич работал на прииске по доставке леса, сначала — возчиком, а потом Тарас Маркелович, заметив честного расторопного казака, назначил его заведующим лесным складом. Дома в хозяйстве управлялись мать и сноха. Сын Гаврюшка готовился на действительную службу. На складе Петру Николаевичу помогала грамотная и смекалистая Маринка. Она могла выписать накладную, отпустить лес, подсчитать прибывающие грузы. Всему этому ее научил Василий. — Никто мне о самородке не докладывал, — поставив на скатерть деревянную чашку с кумысом, сказал Суханов. — Я тоже узнал случайно, под большим секретом, — продолжал Василий. — У нас столько этих секретов... А известно вам, Тарас Маркелович, что бывший войсковой старшина Печенегов секретно выменивает золото на спирт, а помогает ему Мартьянов? — Это я знаю... Только поймать надо с поличным, — мрачно ответил Суханов. — Я уже докладывал вам, Тарас Маркелович, что скоро наступают сроки платежей за оборудование золотопромывательной фабрики на Родниковской даче. Суммы огромные, а в царстве господина Шпака пока темно, ничего не блестит. — Там и никогда не заблестит... Сам не пойму, как случилось, что при повторной проверке намыли тогда богатую пробу. Сейчас все изрыли, а толку мало. Самая бедная дача. — Значит, закрывать... а как же убытки? — спросил Петр Николаевич. Он уже порядочно освоился на прииске и был в курсе многих дел. — То-то и оно, что убытки, — подтвердил Суханов. — Я тогда говорил братцам. Да разве им втолкуешь! С Иваном сладу нет. Пьет. Если правду сказать, так нами не хозяева управляют, а госпожа Печенегова. Хоть бы Авдей скорее приехал. Он хоть подлец, да умен. В приоткрытой двери юрты показалась Маринка. Она была в широких шальварах зеленого цвета, в белой тонкой косынке, завязанной на затылке тугим узлом; вдоль стройной спины на васильковой кофточке лежала заплетенная коса. — Вы здесь, тятя? Выдьте-ка на минутку, — сказала она рассеянно. — Да ты зайди, — проговорил Петр Николаевич. — Чего в дверях-то стоишь? Случилось что-нибудь? — Посидите с нами, молочка выпейте, — предложил Суханов. — Ну как, наездница, приз нам выиграешь? Я на тебя поставлю, — весело добавил Тарас Маркелович. — Не знаю, — тихо ответила Маринка, перешагивая через порог. Движения ее были вялы, осторожны, точно она боялась, что не удержится на ногах и упадет на кошму. Смуглые щеки горели возбужденным румянцем, яркие черные глаза подернулись влагой и странно блестели. Петр Николаевич сразу угадал, что с дочерью случилось неладное; вытер густые вислые усы чистым холщовым платочком и приподнялся. — Может, с конем что? — спросил он с тревогой в голосе. Маринка отрицательно покачала головой, повернувшись, вышла. Следом за ней направился и отец. Пропустив Маринку и Петра Николаевича, вертевшийся около двери Кунта заглянул в юрту. Увидев Кондрашова, крикнул: — Здравствуй! — А! Кунта! Здравствуй, здравствуй! — повернув голову, ответил Василий. С Кунтой они были давнишние приятели. Когда Василий жил у Кодара, Кунта носил ему кумыс и не раз бродил с ним по степи. Вместе ловили рыбу в реке и озерах. Василий тогда купил ему перочинный нож в подарок и русскую рубашку. До этого у Кунты рубахи не было, он надевал бешмет или баранью шубу на голое тело. — Откуда знаешь черномазого-то? — спросил Суханов, с любопытством посматривая на загорелого мальчишку в синей сатиновой рубахе. Кунта уже успел забежать к матери и надеть чистую рубаху. — Тут у меня друзей много... Жил с ними, а Кунта меня лечил. Садись, Кунта, пей кумыс. — Спасибо. Я постою немножко, — искоса посматривая на незнакомого бородатого старика, робко проговорил Кунта. — Садись! — решительно сказал Василий и потянул Кунту за пеструю штанину. Снял с него грязную тюбетейку, погладил ладонью по стриженой голове и, усадив рядом с собой, добавил: — Это же братишка нашего знаменитого Мурата! Кунта одной рукой неловко потянул к себе наполненную кумысом деревянную чашку, другая его рука была сжата в кулак. Чашка была большая, широкая, и поднял он ее не сразу. Василий заметил это и спросил: — Что это у тебя в руке-то? — Денга тут у меня, — смущенно ответил Кунта и показал Василию два медных пятака. — Ну и положи их, никто не возьмет. Кармана нет? — Нету кармана. В тюбитяй положим... — Кунта бережно положил пятаки в перевернутую тюбетейку. — Кто тебе денег-то дал? — спросил Тарас Маркелович. Бойкий, но вежливый мальчишка ему понравился. — Мой брат дал, — охотно ответил Кунта. — Мой старший брат теперь богатым человеком стал. Много денга нашел. В кармашке у него брянчат много денга. Он мне показал вот столько... — Кунта поставил чашку на скатерть и сложил ладони в пригоршню. — Очень много денга у моего старшего брата. Суханов и Кондрашов переглянулись. — Вот тебе и секрет, — проговорил Суханов. — Значит, богач твой брат? — Ба-алшой богач! Я тоже стану скоро богатым человеком, — сказал Кунта, потягивая кислый кумыс. — Как же ты думаешь разбогатеть? — сдерживая улыбку, спросил Суханов. — Сегодня выиграю белого верблюда... пахать на нем буду, просо сеять. — Вот оно что! — кивая головой, сказал Василий. Лотерею с белым верблюдом он видел и понял, на что рассчитывает пастушонок. — Такой красивый верблюд! Он так шибко бегает! — восторженно воскликнул мальчик. Глаза Кунты загорелись. — Нет, малый, верблюда ты не выиграешь, — сказал Василий. — Лучше на эти деньги конфет купи. — Зачем мне брюхо набивать сладким? Когда стану богатый, буду есть сладко, а сейчас мне нужно выиграть верблюда! — Нет! Не попадет тебе верблюд, — решительно заявил Василий. — Почему не попадет? Обязательно мой будет! Раз Кунта говорит, значит, он правду говорит! — Пустышка тебе попадет — вот и все. — Я сам буду бумажку тянуть! Я видел, как одна старуха большой ножик вытянула, а парень — самовар. Мой старший брат тоже самовар хочет выиграть. Зачем же я буду пустую бумажку тянуть? Что, Кунта глупый, как баран? — с досадой в голосе говорил мальчик. — Как раз и вытянешь пустую, — подтвердил Суханов. Сколько ему ни растолковывали, сколько ни убеждали, Кунта твердо стоял на своем. — Да у тебя и денег-то мало, — взяв тюбетейку с пятаками, заметил Василий. — Мало, конешно. — Кунта нехотя поскреб пальцем за ухом. — У матери просил, не дает... Тоже говорит, что это глупости. Не понимает, что я выиграю нара, — добавил мальчик и огорченно вздохнул. — Ну что ж, делать нечего, придется помочь. — Тарас Маркелович порылся в кармане и бросил обрадованному Кунте полтинник. — На твое счастье, сынок! Может, пофартит, чем черт не шутит. — Тогда надо идти всем вместе! — сказал Василий. Допили кумыс, вышли из юрты и направились к лотерее. Сквозь шумную толпу прорывался легкий ветерок. Ржали кони, кричали люди. Серые юрты окутывал дым. Пахло конским потом, жареным салом и вареной бараниной. Петр Николаевич и Маринка стояли у коновязи, где был привязан знаменитый Ястреб, и о чем-то тихо разговаривали. — Ну ладно, дочка, раз неможется, не скачи, — говорил Петр Николаевич. Маринка была чем-то сильно взволнована, но объяснить причину волнения не хотела. — Значит, мне придется, — добавил Петр Николаевич. — Лошадь выхожена, приз верный, так я думаю. — Поезжайте. Только вес у вас тяжелый, тятя. Это для Ястребка непривычно будет. Да и сбросить он может, вы же его норов знаете, — холодно и безразлично ответила Маринка, стараясь не смотреть на отца. Сегодня во время проездки она встретилась с Микешкой. Они поздоровались и поехали рядом. Оба растерянные, обрадованные и в то же время смущенные. Микешка крепко держал поводья. Надвинув на лоб до темных сросшихся бровей новую узорчатую тюбетейку, он молча смотрел на острые концы вздрагивающих конских ушей. Маринка, слегка повернув голову, разглядывала коричневое лицо Микешки с пушком пробивающихся усов на утолщенных губах, поджатых в виноватой улыбке. Что-то новое, чужое было во всей его внешности. Одет был ее старый товарищ в голубую рубаху, в суконные шаровары, в платовские сапоги и, по мнению Маринки, выглядел этаким станичным женишком из богатенькой семьи, приехавшим высмотреть богатенькую невесту. — Ну как живешь, Микеша? — спросила Маринка и сразу же почувствовала, что не с этого бы нужно начать разговор. Укоротив быстрый шаг Ястреба, добавила: — Ты сердишься на меня? — Да нет, не сержусь, чего там. Я уже давно забыл, — солгал Микешка. Случай в степи, когда она прогнала его с телеги, он вспоминал с обидой и до сего времени так и не понял, за что рассердилась тогда Маринка. — А я вот не забыла. Ты не сказал все-таки, как живешь-то. Видно, неплохо. Научил свою Дашу верхом ездить? — не скрывая жгучей ревности, проговорила она сердитым голосом. — Да я всех, кого хошь, могу научить. А тебя не научил ковры ткать Кодар? — резко повернув голову, спросил Микешка. Маринка, словно от толчка в спину, качнулась в седле и побледнела. Она не сразу нашлась с ответом. А Микешка продолжал хлестать ее словами: — Люди видели, как ты с ним под вязом калякаешь. Да и за Уралом встречались. Все ведь знают и разное говорят, да еще такое! А я и не виню тебя! Возьми да всем назло выйди за него замуж, ежели он тебе люб, как это моя мать сделала. Теперь другие времена. Камшат по всему аулу разболтала, что Кодар тебя на ковре разрисовал в казачьих штанах с лампасами. — А я-то тут при чем? — с дрожью в голосе выкрикнула Маринка. — Этого я не знаю, кто тут при чем, — жестко отрезал Микешка. — Я вот скоро женюсь на Даше. И тебе нравится Кодар. Ну и ладно. Значит, и не трогай других. Микешка рванул поводья, подняв на дыбки крупную горячую лошадь, и галопом поскакал к ближайшим юртам, оставив Маринку в смятении. Глаза ее, наполненные слезами, ничего перед собой не видели. Все сказанное Микешкой тяжким грузом легло на сердце. А ведь в книжках, которые она читала, рассказывалось, как легко и радостно любить. Где же она, эта радость, где та любовь, когда прыгать хочется от счастья? Может быть, у той девушки Гульбадан, которую вел тогда свекор на волосяном аркане? Маринка встретила ее сегодня около одной из юрт, у костра, с деревянным черпаком в руке, с темными пятнами на полудетском, исхудалом лице. Она еще сама ребенок и ждет ребенка. Страшно! А может быть, хорошо? И вдруг Маринка почувствовала, что все ее горячее, сильное тело хотело материнской боли, страдания и радостей... И никого ей больше не нужно... И не до скачек ей было сейчас. Поговорив с отцом, девушка ушла на берег лимана и спряталась в кустах. Многое ей нужно было продумать, многое решить. Тихо на берегу степного лимана. Невысокие волны рябят голубую воду, лениво качается брошенная кем-то старая верша, со свистом проносятся остроносые чайки и юркие стрижи. На противоположном берегу, как черные глаза, виднеются их гнезда, они уходят глубоко в яр. Молодые стрижата уже оперились, окрепли и скоро улетят в далекие края. А давно ли аульные и станичные мальчишки лазили в норы за стрижиными яйцами? Быстро пролетело лето, так же быстро прошло ее детство, радостное, беспечное. Тепло, любовно, с хорошей улыбкой смотрели люди на красивую черноглазую девочку. А теперь? Офицерик Печенегов при встречах всегда норовит ущипнуть, прикоснуться к ней длинными потными пальцами. А того заграничного гостя ей пришлось однажды плеткой отхлестать, чтобы не лез с поцелуями. Только один Кодар смотрит на нее совсем иначе. Вчера приехала она с отцом с прииска, вошла в горницу, где домашние пили чай, а с ними — Кодар. Совсем не ожидала она этой встречи, смутилась. Сидя за столом, она украдкой посмотрела на гостя и поймала его взгляд и скрытую грусть в нем. Его напряженный взгляд волновал девушку, внушал робость, но он был чист и приятен Маринке. — Что это, Маринка, Кодар-то золотом, что ли, расписанный? — когда после чая уехал гость, съязвила сноха Стеша. — Каким таким золотом? — рассеянно спросила Маринка. Она не сразу поняла насмешливый вопрос Стеши. — Ты сегодня глаз с него не спускала... Приворожил он тебя, что ли? — Ты что это говоришь? Что ты говоришь?! — крикнула Маринка. Слова Стеши обожгли ее стыдом и страхом. — Что ты так кричишь-то? Господи! Ничего я такого не сказала. Все заметили, да и в станице судачат, — не глядя на золовку, проговорила Стеша. — Ну и пусть судачат! Пусть! — зло, сквозь слезы выкрикивала Маринка. — А ты мне этого говорить не смей! Не смей! — Круто повернувшись, ушла в горницу и прилегла на любимое местечко за печь, на разостланную кошму. В спальне, за тонкой перегородкой, отдыхали отец с матерью. Они тихо разговаривали. Маринка услышала их разговор. — Говорю тебе, неладное с ней творится, — запальчиво шептала мать. — Молчит все... а сегодня... — А вы поменьше к ней приставайте. У нее свое дело, девичье, да и мне она заправская помощница, — со вздохом ответил Петр Николаевич. — Я совсем другое хочу сказать! Может, мне померещилось. — Что тебе померещилось? — У меня и язык не поворачивается. Подумать страшно... — Да что ты, мать, пугаешь меня? Говори толком, — в полный голос сказал Петр Николаевич. — Приветили мы Кодара-то на свою голову, вот что я тебе скажу. Да неужели ты ничего не заметил? Тут и объяснять нечего. Он на нее, как дикий зверь, смотрит, а ей это нравится. Да это ить бог знает что такое! Может, ты с ней поговоришь? — Ну, это ты оставь. Тебе на самом деле померещилось. А мне и неудивительно! Девка видная, на нее многие так смотрят. Не трогай ты ее, мать, лучше будет. Она умнее нас с тобой, сама разберется, и страхи твои напрасные. Милый вы мой тятька, — прошептала Маринка. Больше она не могла слушать; стараясь унять дрожь во всем теле, сползла с кошмы, крадучись вышла из горницы. В огороде она как потерянная долго стояла среди созревающих дынь и арбузов, нагнувшись, машинально пощелкала пальцем глухо зазвеневший арбуз, сорвала его, села в тени высоких подсолнухов, ударила арбуз о твердую землю. Брызнув кровавым соком, он разломился надвое. Маринка взяла розовую сердцевину, стряхнула желтые семечки и начала есть. Ела она нехотя, вяло шевеля опущенными ресницами. Значит, все заметили, все узнали, — подумала она с горечью. — А может быть, выйти за Микешку, и все тогда кончится? Микешка старый, верный товарищ, он все поймет, потому что любит. Так решила вчера Маринка, а сегодня... Нет уже верного товарища. Женится ее друг Микешка. У Маринки защемило сердце. Ускакал Микешка и, казалось ей, увез с собой навсегда их радостную, счастливую дружбу... ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Пережевывая кем-то подсунутую лепешку, верблюд с медлительным спокойствием поворачивал шею и равнодушно смотрел на табунившихся вокруг людей. Зажав в кулаке серебряный полтинник и два пятака, Кунта, работая локтями, старался пробиться к лотерейному столу, но это ему не удавалось. Разглядев верблюда и узнав, что он разыгрывается в лотерее, кочевники лезли за пазуху, доставали завернутые в платки деньги, протискивались к столу. Они косились на соблазнительно блестевший самовар, на двуствольное ружье, на дешевые седла и уздечки, но главной приманкой оставался верблюд. Стоявшие неподалеку Василий Кондрашов и Тарас Маркелович видели, как Кунта несколько раз вылетал из толпы и снова разъяренно бросался штурмовать крепость из потных человеческих тел. В толпе маячила высокая костлявая фигура Спиридона Лучевникова. Хватая его за суконные штаны, сын его Степка, хныча, просил: — Верблюда хочу или самовар, тять. — Ишь чего вздумал! Тут бы хоть уздишку какую выхватить, а он верблюда, — ворчал Спиридон. — Дай полтинник, тятя! — скулил Степан. — Я, может, седло выиграю. — Ты не реви! Ей-богу, выпорю! — поворачивая к сынишке багровое лицо, грозился Спиридон. Кунта склонив головенку, как упрямый бычок, пытался пролезть вперед. — Ты, бусурманенок, чего толкаешься! В карман хочешь залезть! — схватив Кунту за ухо, крикнул Спиридон и вытащил мальчика из толпы. Кунта дернулся, изгибаясь всем телом, крикнул: — Пусти! Пусти! Василий шагнул вперед, подавляя вспыхнувшую злость, глуховато сказал: — Ты, казак, не трогай его! — А ты откудова взялся, заступник? Он меня в бок пырнул, мальчишку мово чуть с ног не сбил! Да еще в карман норовит! — Ну, это ты врешь, казак. Мы рядом стоим, все видели, — возразил подошедший Суханов. — Зачем ухо держал? Неправду говоришь! — потирая раскрасневшееся ухо, кричал Кунта. — Я тоже верблюда хочу! Мой будет он, понимаешь? Я на нем пахать буду! Понимаешь? Зачем уха дергаешь? — Ишь ты, змееныш какой! Твой будет! — Спиридон громко расхохотался. — Тоже нашелся. И глаза-то как у волчонка. — Напрасно ты, казак, обижаешь парнишку... ведь сегодня мусульманский праздник, ты сам сюда в гости приехал, — убеждающе сказал Василий. — Тоже понаехали сюда всякие, — оглядывая городскую одежду Василия, проворчал Спиридон, отходя в сторону. — Идите, идите, ежели у вас денег много. — Не стоит, Кунта, покупать билет, проиграешь, лучше купи гостинца, — сказал Василий. — Зачем гостинца — вот верблюд! Мой будет! Мой! Кунта говорил так убежденно, что Василию ничего не оставалось, как помочь ему пробраться к столу. Кунта, бурно дыша, кинул на стол, за которым сидела Зинаида Петровна, серебряный полтинник и вытер рукавом рубахи загорелое черномазое лицо. Ярлычки лежали в кожаной седельной подушке, завязанной тонким сыромятным ремешком. Только с угла было оставлено отверстие, куда нужно было опустить руку. Кунта неторопливо засучил рукав. — Что хочешь выиграть, мальчик? — спросила Печенегова. — Верблюд, — бойко и уверенно ответил Кунта. Толпа вздрогнула от взрыва веселого хохота. Раздались крики: — А ну, давай! Тяни! Валяй, чернявый! На счастье! Кунта сунул руку в отверстие подушки, посматривая возбужденно блестевшими глазами на жующего верблюда, осторожно скреб пальцами внутри кожаной подушки. — Можно брать только один, — показав палец, предупредила Зинаида Петровна. Но пастушонок, казалось, ничего не слышал. Он быстро выхватил из отверстия руку и разжал ладонь. Там лежала свернутая в трубочку бумажка. Печенегова протянула руку, но Кунта мгновенно крепко сжал ладонь в кулак и хотел выскользнуть из притихшей толпы. Поднялся шум. — Покажи, покажи! Чего досталось? Кунта, круто повернувшись к Василию, сказал: — Тебе одному покажу... читай! Кондрашов развернул ярлычок и громко прочитал: — Только счастливому может достаться этот белый верблюд. Кличка ему — Лебедь. Толпа на минуту замерла, а потом заорала, засвистела, заулюлюкала. — Выиграл! Молодец! Выиграл! Василий подхватил пастушонка на руки, поднес к верблюду и посадил верхом. — Это мой брат! Мой брат! — растолкав людей, подбежал Мурат и деловито подал обалдевшему от счастья Кунте поводья. Натянув поводья, тихим шагом Кунта тронулся с места. Люди, радостно крича, махали шапками, тюбетейками, малахаями. Счастливец Кунта возвышался над ребячьей оравой, над белым хороводом байских юрт, опоясанных волосяными арканами на узорчатых кошмах. Сопровождаемый толпой, он ехал мимо дымных очагов, где варились барашки, жарился кавардак из жирных почек, печенки и легких. Привязанные у коновязей аргамаки, встревоженные шумом, высоко вскидывали косматые головы. Такие же, как и он, чумазые ребятишки бежали вслед, кувыркались в сухом вытоптанном ковыле, кричали: — Посади, Кунта! Дай разок проехать! — Отрежь кочку, бешбармак варить будем! — Посмотри, Кунта, у твоего верблюда одна нога кривая, хромой, тощой!.. Ха-ха-ха! Но Кунта, казалось, ничего не слышал; прижимая к теплым бокам верблюжонка голые пятки, он припустил рысью. Раскачивая мягкой кочкой, верблюд пошел плавной и ровной иноходью, оставляя орущих мальчишек далеко позади. — Счастливым оказался ваш полтинник, Тарас Маркелыч, — сказал Василий. — У меня рука легкая, да и дал не жалеючи, — поглаживая широкую бороду, ответил старик и улыбнулся доброй, приветливой улыбкой. — Это хорошо, когда не жалеючи, — задумчиво сказал Василий. — Двум брательникам привалило счастье: один самородок нашел, другой верблюда выиграл, вот как, — проговорил Суханов. — Это еще маленькое счастье: может быть, они до настоящего доживут. — Значит, есть впереди настоящее? — прищурив пытливые глаза, спросил Тарас Маркелович. — А как же! И не так уж далеко. — Тебе-то откуда известно? — Слыхал от надежных людей. — Не от беглых ли, которые по тайге да по степям бродят, а ты их подбираешь да на прииск пристраиваешь? Я тоже таких немало встречал, всякие разговоры слышал о счастье, только покамест не видно его что-то. — Как говорится, поживем — увидим, — желая переменить разговор, сказал Кондрашов. Но Суханов продолжал: — Ты лучше со мной напрямки говори, Василий Михайлович. Вокруг да около ходить не люблю. Так и тебе скажу... Пристав Ветошкин очень тобой интересуется, меня несколько раз пытал, со Шпаком тайную беседу вел в доме Печенеговой. Микешкина невеста подслушала и мне рассказала. Такие, значит, дела. — О чем же он вас расспрашивал? — Известно, чем занимаешься, как себя с рабочими ведешь, почему я тебя на работу принял, хозяев не спросил... и так далее... Ну, а я ему ответил, что мне честные и умные помощники нужны, поэтому и принял. Может, ты раньше человека убил, но это не мое дело. — Спасибо, Тарас Маркелович! — Не на чем... Осторожен будь, ходи да назад оглядывайся, — по-отечески строго предупредил Суханов. Помолчав, добавил: — Я это к тому говорю; что мне будет жалко, если что с тобой случится. Ежели я сначала ошибся, за полицейского шептуна тебя принял, то после понял, кто ты есть. Был на каторге? Был. Знаю. Политических уважаю, люди они твердые, напористые, своего добиваются. Может быть, и добьются, не знаю... Помоги мне. Петр Эммануилович вредную линию гнет... Золотопромывательная фабрика много капиталу съела. Ее надо на другое место переносить. Я хоть и не бухгалтер, но в уме и на бумаге хорошо считать умею. Вчера Шпака уличил, к стенке припер. Крутится, как змея под вилами... Понимает, что меня обмануть трудно. Я ему напрямки высказал, что кредиты, которые он раздобыл, задушат дело. Он, пожалуй, умышленно это делает, чтобы Зарецк инглиш компани дать возможности ввести в наше дело капиталы. У них одно желание: вложить в дело Степановых свой пай, прижать нас, а потом и совсем проглотить. Об этом мне еще Авдей Доменов сказал, да вот уехал, куролесит, старый черт! — Напрасно вы с ним откровенничали, Тарас Маркелович, — огорченно сказал Василий. — Почему напрасно? Я уже предпринял кое-какие шаги, чтобы свалить его. Я его не боюсь. — Он так просто не уйдет. Все дело в Печенеговой. Она имеет влияние на Ивана Степанова. А он окончательно пьяницей стал. Они его сознательно спаивают. Вы инженеру открыли карты. Могут дать вам отставку. А тогда они введут здесь белозеровский режим. — Как же могут дать отставку? Я им дело поставил, миллионерами Степановых сделал, а Шпак — мошенник, прохвост! Меня Доменов правильно предупредил, присматривать за ним велел, я и присмотрелся, на чистую воду его вывел. Ивану сказал, а он мне не верит. — И не поверит. Он Печенеговой поверит, она его любовница, а с инженером они нашего хозяина обирают и денежки делят. Вы, Тарас Маркелович, слишком честно и просто рассуждаете. — А как же иначе я должен рассуждать? Наплевать, что мне хозяин не верит! Мы найдем доказательства и сообщим в горный департамент. Там разберутся. Добыча золота — дело государственное! Сочини-ка ты такую бумагу, и пошлем. А Шпака я прогоню, с ним все ясно. — Это для нас с вами ясно... А он будет доказывать, что это общая ошибка. Бумагу мы с вами напишем и пошлем, приедет комиссия, начнется казенное крючкотворство. Пока это дело разбирается, Степановы нищими окажутся, а рабочие разбегутся. — До этого никто не допустит. Тут золота на сто лет хватит. — Вот и привлекут заграничные капиталы, как в Сибири на Ленских приисках. — Костьми лягу, а делу погибнуть не дам, — взволнованно сказал Суханов. Они медленно шагали к белым юртам, за которыми всадники готовились к предстоящей байге и козлодранию. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Верные люди донесли Шпаку, что Тарас Маркелович Суханов несколько раз ночью вместе с кучером Микешкой приезжал на Родниковскую дачу, лазил в штреках, будил рабочих, брал пробу и увозил с собой. Инженер знал, что недавно Суханов приехал в Шиханскую, зашел и в не достроенный еще степановский дом, где поселился Иван Степанов, долго о чем-то разговаривал, после чего Аришка выла и кричала, что засадит мужа в сумасшедший дом. Приехавшего Шпака она обозвала сводником и жуликом и до Ивана не допустила. Петр Эммануилович сильно забеспокоился. На другой день Суханов вызвал его к себе и грубо потребовал, чтобы инженер подал в отставку. Вся махинация с постройкой фабрики всплыла наружу. Оказалось, что старик все понял. Шпаку грозило не только увольнение, но, может быть, и тюремная решетка. Инженер растерялся, струсил и без утайки доложил обо всем приехавшему на скачки Хевурду-старшему. — Все идет отлично. Надо теперь действовать быстро и решительно, — спокойно заявил Хевурд и намекнул, что придется немедленно любыми средствами убрать Суханова; при этом добавил: — Учтите, дорогой Петр Эммануилович, от быстроты действий зависит ваша собственная жизнь. Вы забыли, что у вас есть еще один очень опасный противник — это господин Доменов. Финансовая катастрофа должна совершиться до его возвращения из Петербурга. Остался маленький срок. Мы опротестуем векселя и завладеем делом законным порядком. Пусть в наших руках вначале окажется половинная доля, но мы поставим работу по-европейски. Но если Суханов останется на месте и сообщит обо всем Доменову — для вас катастрофа неизбежна. Доменов бросит два миллиона, скупит все ваши векселя и станет хозяином прииска; всех остальных он раздавит, как мух. Вы должны обезопасить себя, пока он забавляется со своей молодой красавицей. У Шпака были сведения из Петербурга, что Авдей Иннокентьевич задает в столице королевские пиры. Олимпиаду одел, как царицу, возил ее, по слухам, даже во дворец. Приехавших в Петербург Митьку и Марфу он отправил путешествовать за границу. Хевурд был прав: надо было спешить, пока не вернулся Доменов. Теперь-то и пригодился ему Филипп Печенегов, Бывшему войсковому старшине он дал полную волю, Жадный до наживы, Филипп Никанорович скупал вольноприносимое золото у старателей, у воров и хищников, менял на спирт, на одежду. Сам же сбывал его тайным агентам, которых предоставлял ему Шпак, знавший до мельчайших подробностей все его мошеннические операции. Встретив Филиппа Никаноровича Печенегова, Шпак предложил прогуляться к берегу реки. Они пошли, тихо переговариваясь. Без особых разглагольствований Шпак предложил Печенегову убить Суханова. — Да ты, батенька, здоров ли? — изумился Печенегов. — Может быть, перепил, так ступай проспись! — Это вы с утра пьете, хотя я вас предупреждал, господин бывший войсковой старшина, что вы сегодня не должны пить, — жестко оборвал его Шпак, присаживаясь на опрокинутую лодку. Печенегов, поняв, что инженер не шутит, нахмурился. — Ты, парень, на самом деле обалдел! Да ты что мне, отец? Опекун? — не находя более подходящих слов для выражения своего гнева, крикнул Филипп Никанорович. — А может быть, ты это на правах любовника моей жены? Ах ты, сволочь! Блоха с усиками! — прорвался наконец Печенегов. — Да я тебя, халдей, возьму сейчас за ноги и суну головой в реку, да придержу чуток... Давно уж добираюсь разогнать всю вашу собачью свадьбу! Может быть, вместе что надумали? На каторгу снова хотите сплавить меня? Ну нет, брат! Ты еще не знаешь, что такое Печенегов! Филипп Никанорович сжал мосластые кулаки и шагнул к Шпаку, выкрикивая: — Кто я тебе, а? Кто я тебе довожусь, погань ты этакая? — Вы мой слуга, — почти не разжимая побледневших губ, негромко проговорил Шпак и, вынув из кармана револьвер, резко добавил: — Стой на месте! Печенегов остановился. — С каких это пор я стал твоим слугой? — хватая волосатой рукой прыгающий кадык, хрипло проговорил Печенегов. — С того самого времени, как я тебе разрешил кабак и лавку открыть... Стой и не шевелись! Ты что думаешь, я с тобой шутки пришел шутить? Ты мой слуга с того времени, как начал скупать краденое золото, менять на спирт... И ты его продаешь людям, которых я к тебе подсылал. Может, тебе напомнить? Если нужно будет, тебе напомнят жандармский офицер и горный исправник, когда снова станут кандалы на тебя надевать... Печенегов сильно вдохнул в себя влажный воздух и закачался. Желтые глаза его видели, как дрожащий палец инженера играл спусковым крючком браунинга. Прыгнуть, вцепиться? Нет, не успею, — мелькнуло у него в голове. — Неужели выстрелит? Инженер не спускал с него мутных глаз; угадав его мысли, продолжал: — Застрелить вас, Филипп Никанорович, мне ничего не стоит. Объясню приставу, а он, кстати, сегодня здесь со всей своей свитой, скажу, что вы напали, испугались своих преступных дел, вот и все. Покажу документы. Поверят, как вы думаете? — Зачем вам нужно убивать старика? Он тут единственно порядочный человек, — прохрипел Печенегов. — Удивительно, Филипп Никанорович, как вы наивны. Вчера Суханов заявил мне, что вас нужно гнать с прииска в три шеи, а лавочку вашу закрыть. Вы думаете, он вас пощадит? Еще глупее ревновать жену, — продолжал Шпак, — обвинять ее в том, что она хочет снова сослать вас на каторгу... Очень глупо, Филипп Никанорович! Мы с вашей женой просто деловые друзья... У вас единственный наследник, которого, несмотря на ваши приключения, выражаясь мягко, она отлично воспитала. Своих детей у нее нет. Для кого же вы наживаете богатство, как не для своего сына? Ради этого стоит принять на свою душу лишний грех. Предупреждаю вас, что если мы не уберем Суханова, то он уберет вас и меня, черт побери! — вырвалось у Шпака, и уже было поздно ловить вылетевшее лишнее слово. — Я-то запрягу тройку и укачу, а вам он не даст жить. Это только я мог позволить вам всякие вольности... а за это надо уплатить. — Дорого просите, Петр Эммануилович, — покусывая вислые седые усы, сказал Печенегов. — Так и вы мне недешево стоите. Я не предлагаю, чтобы вы это сами сделали, хотя надеюсь, что вы твердый человек... Вы, местный житель, легко найдете подходящего человека... Я лично рекомендую для этого дела вашего компаньона Мартьянова. Скажите ему, что я настаиваю, а если откажется, уведомите меня или напомните ему о его делишках на Кочкарском прииске, он поймет. — Значит, и его в руках держите? — пожевывая незажженную папироску, спросил Печенегов. — Простите, но вы опять с глупостями, а ведь, кажется, опытный человек, на каторге были... Если за вами не присматривать, вы голову отъедите. Советую подумать, а сейчас пойдемте байгу смотреть, только не вздумайте много пить и не болтайте лишнего... — Ладно, подумаю, — хмуро ответил Печенегов и, наклонившись к воде, стал жадно пить нападкой. Не дожидаясь его, Шпак быстро зашагал к юртам. — Вот это подлец! — вытирая платком мокрое лицо, вслух проговорил Печенегов и прибавил матерное ругательство. Застегнув жилетку, сильно ударил каблуком о дно лодки. ...От этого глухого стука проснулась Маринка, незаметно для себя задремавшая в кустах. Испуганно озираясь по сторонам, вскочила на ноги. Филипп Никанорович увидел ее и вздрогнул. — А ты что тут поделываешь, девица-красавица? — всматриваясь в смущенное лицо Маринки, вкрадчивым голосом спросил Печенегов и, хрустя сыпучим песком, медленно пошел к ней. Сознание его обжигала трусливая мыслишка: слышала она его разговор со Шпаком или нет? Если слышала, то... Отдирая приставший к кофточке сухой репей, Маринка ответила не сразу. — Ну, чего молчишь-то, казак в юбке? — продолжал, странно косясь на девушку и, словно вор, оглядываясь по сторонам, Печенегов. — Испугалась, что ли? Я тебя не съем... — Попробуйте... Ежели зубы крепкие... Маринка вдруг резко повернулась и, наклонив голову, быстрыми шагами пошла прочь. — Подожди-ка! Куда бежишь? — спохватившись, озлобленно и в то же время испуганно крикнул Филипп Никанорович. Он не рассчитывал, что девушка так быстро уйдет, и растерялся. Маринка, поправляя на ходу косынку, ускорила шаг, потом, качнув стройными, затянутыми в штаны бедрами, припустилась бегом. Печенегов рванулся было вслед за ней, но, почувствовав горячую на лбу испарину, понял, что бежать бессмысленно. Неподалеку виднелись всадники, кричали люди. Ухватившись рукой за куст обглоданного скотом тальника, Печенегов лихорадочно раздумывал: А что, если она все слышала и сейчас же всем расскажет? От этого предположения у Печенегова потемнело в глазах, мелко, противно затряслись колени. Печенегов вернулся к воде, нагнулся, вымыл руки и, загребая ладонями воду, стал горстями бросать ее на разгоряченное лицо. Надо было немедленно на что-то решаться... Повидать Шпака, рассказать, а потом... Что будет потом, он еще и сам не знал. В голове кипели такие горячие, несуразные мысли, что могли свести с ума. Может быть, сегодня ночью подкараулить Шпака, кокнуть эту ползучую змею, так ловко и смертельно захлестнувшую ему шею, кокнуть да с камнем бултыхнуть в озеро, а потом повиниться во всем Суханову? Неужели этот старик не поможет? Ведь жизнь ему спасаю!.. Бежать? Нет, уже надоело скитаться, да и не выпустит его Шпак, у него шпион на шпионе, за всеми следит... Ничего не решив, Печенегов устало побрел к юртам. Там неожиданно встретил своего бывшего денщика Кирилла. Обнялись по старой памяти, купили водки. Печенегов так напился, что ночью Зинаида Петровна приказала конюхам связать его. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ После разговора с Микешкой и этой нелепой встречи с Печенеговым Маринку потянуло к Кодару. Ей казалось, что только он один поможет ей — человек, который любит ее и ничего не говорит, ничего не требует. Раз так, то она тоже не станет себя беречь. Пусть проклянут ее, пусть отец отстегает плетью, мать рвет волосы, пусть! А что бы сегодня сделал со мной этот страшный, вислоусый Филипп Никанорович? — подумала Маринка. — Что-то зверское было в его глазах, беспощадное... Нет! Больше не могу так жить, не могу и не хочу! А Микешка на Даше женится? Ну и женись, женись... Я тоже... Маринка подошла к юрте. Там верхом на пегом жеребчике ее поджидал Сашка-пастушок. Со свистом помахивая над головой коротенькой плеткой, закричал: — Мариша! Мариша! Ты что, глухая? — Ну чего ты? — спросила Маринка. — Тебя ищут везде! — вертясь вокруг нее на горячем своем жеребчике, торопливо говорил Сашка. — Кто меня ищет? — Все! Скачки начинаются, а тебя нет. Дядя Петр сказал, что ты не поедешь, а все начальники и купцы требуют, чтобы ты скакала, они на спор деньги заложили и ругают дядю Петра: подай, говорят, свою дочерю. А ишо городской парень, такой фартовый, с отцом... не то Куянов, не то Баянов, тоже тебя везде ищет, весь аул обскакал. А отец его похваляется, что всех, говорит, вас мой сын облапошит, вдрызг обгонит! А лошадь у него, у этого хлюста, взаправду лихая, тонконогая, скачет она, как заяц, говорят, он за нее тыщу рублев заплатил. А дядя Петр сказал, что ты захворала и без тебя Ястребка пущать не хочет. А тот бородатый похваляется, аж нам злость подпущает. Без тебя он оставит нас всех позади как пить дать... и все призы заберет... Я бы сам его обогнал, да мой пегаш не возьмет, ишо он молоденький, а Ястребок твой дядю Петра сбросил. Как чебурахнет, и никуда не побег, а стоит на месте как вкопанный и дрожит. Поедем, а? — со слезами на глазах упрашивал Сашка. — Сбросил, говоришь, тятю? А тот хвалится? — машинально спрашивала Маринка и, не слушая, что лопочет ей Сашка, думала: Значит, приехал Родион Буянов, опять будет своего добиваться, что же я ему отвечу? А может быть, и действительно приз возьмет? Сердце Маринки колыхнулось. Слава ее не обольщала, наоборот, противны были всякие досужие разговоры. Но не хотелось и того, чтобы приз взял Буянов. Маринка вспомнила свои радостные ощущения, когда Ястреб шел ровной, легкой рысью или мчался наметом так быстро, что приходилось облегчать его бег, наклоняться к гриве, а ветер свистел в ушах, рвал косы, и чудесное ощущение легкости передавалось всему телу. Из-за юрты на высоком белоногом жеребце вывернулся всадник в сиреневой рубахе, в круглом соломенном картузе, с коротким козырьком. Лакированный ремешок охватывал его сытые румяные щеки. Сильной, умелой рукой он резко осадил коня и поставил перед удивленной и смутившейся Маринкой. — Здравствуйте, Марина Петровна, — прикладывая руку в белой перчатке к козырьку картуза, почтительно проговорил Родион. По его лицу, по выражению глаз было видно, что он счастлив, что видит девушку, и не скрывает этого. — Здравствуйте, Родион Матвеич, — поклонилась Маринка. Неожиданное появление молодого Буянова смутило девушку. Однако, не желая показать, что она тоже обрадована встречей, Маринка, повернувшись к пастушонку, добавила: — Сашок, позови тятю. — Сейчас, в один момент! Значит, поедешь? — спросил Сашок. — Поезжай скорее, — сказала Маринка. — В один момент, — повторил Сашок. Он взбодрил жеребчика, хлестнул плетью и поскакал между юртами. — А вас давно ищут, — ласково поглаживая шею гнедой лошади, сказал Родион. — Я тоже искал... Там гости скандал подняли. Господин Шерстобитов и госпожа Печенегова от себя призы выставили и залог... — Какой залог? На деньги, что ли, спорят? — спросила Маринка. — Конечно... — смущенно отводя глаза, ответил Родион. — Я этого не люблю. Кто проиграет, ругается потом. Ваш отец, наверное, за вас поставил... Может, и выиграет, — с досадой в голосе проговорила Маринка. — Не знаю... — Родион поднял на нее глаза. — А я и проиграть готов... — Зачем же проигрывать? У вас конь добрый. — Хороший конь, — согласился Родион. Он хотел сказать, что ради нее готов проиграть все на свете, но, зная, характер девушки, промолчал. Но Маринка поняла его мысли. Пристально глядя ему в глаза, сбивчиво заговорила: — Если бы вы согласились, если бы вы захотели... — Что я должен сделать, говорите, Марина Петровна! Для вас я на все готов! — с жаром проговорил Родион. — Давайте сделаем так... не поедем вперед... ни вы, ни я, а пустим вот этого мальчика, Сашку. Он бедный сирота. Пусть ему приз достанется... Пусть другие позлятся... — Вы это всерьез решили? — удивленно спросил Родион. Маринка уловила в его голосе колебание. Устремив на него черные строгие глаза, тихо сказала: — Вам жалко? — Нет! Для вас ничего не жалко... Только... — Почему для меня не жалко, а для Саши жалко? Значит, вы... Но Родион договорить не дал: — Вы, Марина, не так меня поняли... Я хотел сказать, что, если мы не поедем на первое место, могут приехать другие... Например, печенеговские лошади, степановские, скакуны Мирзы... — Эх! — Маринка с досадой покачала головой. — Не смотрите, что этот пегенький такой плюгавый... Он всех других обойдет. Мы пробовали на выездке... Не бойтесь, мы вторыми придем, а его вперед пропустим... Остальные в поле останутся... Согласны? Родион пожал плечами. — Я, Марина Петровна, ради вас на все согласен... Скажете моего коня вашему Сашке отдать, я отдам, за одно ваше слово отдам! Да что там говорить! Марина Петровна, вы мне обещали ответить... Я жду... — Зря, Родион Матвеич, такое говорите. Я не телка, чтобы меня на лошадь обменивать. Родион нервно дернул поводья и стронул с места коня. Звякнув трензелями, конь замотал головой, но, осаженный привычной рукой, снова замер на месте. — Я же от чистого сердца! — склоняя плечистую фигуру, горячо проговорил Родион. — И я от чистого сердца скажу... — Маринка потупилась, помолчала, придавливая носком затоптанный куст ковыля, тихим голосом добавила: — Сегодня вечером, а может завтра, я отвечу... А сейчас не будем об этом говорить... Дайте подумать. Мне еще с вольной волюшкой надо распрощаться, на коне последний раз проскакать, вот этой степи да родимой сторонке поклониться... Да и вам надо многое сказать... А теперь пойдемте, вон уже Ястребка ведут. Маринка круто повернулась и пошла навстречу отцу, который почти бегом вел в поводу коня. Ястреб, не натягивая ременного чумбура, шел с горделиво приподнятой головой, легко и четко переступая ногами. Всадники должны были скакать по кругу в три версты и обежать его три раза. На каждом повороте стоял всадник с флажком и следил за порядком. Зрители находились около крайних юрт, где предполагался старт и финиш. Печенегова пускала четырех породистых лошадей, Иван Степанов одного рыжего жеребца, на котором должен был скакать Микешка. Несколько лошадей пускали и шиханские богатые казаки. Спиридон Лучевников сначала решил посадить на коня сына Степку, но потом, видя, что почти все участники — взрослые, передумал и сел на коня сам. Скакал и Владимир Печенегов, и Панкрат Полубояров, и Бен Хевурд. Остальные кони были местных баев. Кодар в скачках не участвовал, он готовился к козлодранию и не хотел утомлять коня, да и знал хорошо, что у Ястреба, кроме коня Буянова, здесь соперников нет. Матвей Никитич заплатил за своего коня большие деньги. У коня была богатая мускулатура, горячий темперамент, вместе с тем он был вынослив и резв. Старик Буянов надеялся, что его конь обойдет Ястреба. К скачкам Буянов долго и упорно готовился. Он установил жесткий режим кормежки и тренировки и несколько часов сам ездил на нем то шагом, то большой рысью, то наметом, с секундомером в кармане. Лошадь на тренировке показала хорошее время. Сейчас Матвей Никитич был навеселе, он толкался около аксакалов, которые в ожидании зрелища степенно разглаживали бородки, иногда низким поклоном приветствовали знакомых — ширококостных, бородатых казаков, выставлявших напоказ георгиевские кресты и медали на синих мундирах, от долгого лежания в сундуках пропахших нафталином. В толпе знати были купцы, скототорговцы, золотопромышленники, казачьи офицеры. Подойдя к Роману Шерстобитову, которого знал давно, поздоровавшись, Матвей Никитич спросил: — Говорят, вы от себя приз поставили, Роман Федотыч? — Кинул сто рублей, веселее будет скакать... да еще золотые часы прибавил, — ответил Шерстобитов. — Любопытно! — покачал головой Буянов. — Еще бы! Девка-красавица скачет! А ей наряды нужны... — Вам что... девица приглянулась аль конь ее? — хитро прищуривая глаз, спросил Буянов. — Много знать хотите, Матвей Никитич! — Так, к слову пришлось, Роман Федотыч... Значит, думаете, что она приедет? — Думаю, что она приедет. Желаете пятьсот рублей против вашего коня? — неожиданно предложил Шерстобитов. — Против моего Буйного? Матвей Никитич хмыкнул носом, что-то соображая, медленно расстегнул полы суконной поддевки, вытащил из глубокого, потайного кармана туго набитый кошелек, хлопнул по нему ладонью: — Могу и всю тыщу отвесить! — Что ж... Тыща так тыща! Вы деньги-то уберите, я вам и так поверю... Только уговор, Матвей Никитич, такой: ставлю против, а кто первый будет, меня не интересует. Шерстобитов своим высоким ростом выделялся из толпы. Расщепляя пальцами продолговатые китайские орехи, он небрежно кидал зерно в большой с крепкими зубами рот. — Согласен! Значит, по рукам? — крикнул Буянов. Роман Федотович протянул свою широкую ладонь. Шлепнули крепко и мирно встали рядом. Участники скачек выезжали на старт. Какой-то казак на буланом коне, размахивая флажком, выстраивал всадников в длинный ряд. Кони горячились и ломали строй. Наконец казак, отъехав на правый фланг, взмахнул флажком. Кони дружно рванулись вперед и помчались к виднеющемуся на небольшом кургане всаднику — первому маяку с розовым на пике флюгером. Вытягивая шеи, скакуны пронеслись мимо него. На первом круге скачку повели Панкрат Полубояров и Спиридон Лучевников. Почти вровень с ними скакал Микешка. Позади него бежал Ястреб, почти на хвосте Ястреба шли Родион и Сашка на пегом жеребчике. Пастушонок скакал без седла, на войлочном потнике, крепко прижимая босые ноги к бокам лошади. Маринка велела ему держаться рядом и крепко натягивать поводья. Когда нужно будет выходить вперед, она махнет ему плеткой. Но это договорились сделать на третьем круге, а пока скакать и не отставать. Во время тренировки Куленшак терпеливо учил Сашку, как надо во время бега правильно вести лошадь: не бить камчой, не отпускать поводьев, сохранять силы лошади до конца скачки, чтобы перед конечной чертой резко выпустить ее вперед. Маринка сначала нарочно немного отстала, потом стала постепенно прижимать рыжего Микешкиного жеребца, захватывая его с левой стороны. Ястреб, вытянув длинный корпус, шел легкими, плавными бросками, широко и круто подбрасывая задние ноги. Уже два раза проскакали мимо истошно орущей толпы. Впереди шел Спиридон. Крупный и тяжелый конь Панкрата Полубоярова покрылся серыми клочьями пены и начал сдавать. Суховатый, длинноногий конь Спиридона оказался выносливее. Он упорно продолжал вести скачку в прежнем темпе. К концу второго круга, резко усиливая ход, неожиданно всех обошел Владимир Печенегов. С оскаленными зубами на запыленном лице, он почти лежал на шее лошади. Маринка, оторвав правую руку от повода, повернулась и махнула Сашке плеткой; клоня корпус влево, стала давать ему дорогу. Мальчик понял условный знак, потянул повод и, стукнув пятками, повел коня вперед, обошел Ястребка и коня Спиридона, догнал Владимира Печенегова и стал быстро захватывать его лошадь с левой стороны, поравнявшись с ним на полкорпуса. Владимир оглянулся. Маринка снова увидела его злое лицо с белым оскалом зубов, с темными взъерошенными усиками. Вдруг, взмахнув нагайкой, он хлестнул по глазам Сашкиного коня. Пегий жеребчик, мотнув сухой головкой, рывком отпрыгнул в сторону. Только чудом пастушонок удержался на потнике и не был сброшен под копыта разгоряченных коней. Видел это и Родион. Маринка скакала на хвосте у пегого жеребчика. Почти вплотную поравнявшись с хорунжим, она вдруг подняла плеть и несколько раз ударила по левому плечу Печенегова, задев концом плети и по щеке. От резкого на ходу удара погон оторвался и повис на одной пуговице. Бурно рвавшийся вперед Ястреб вынес Маринку вперед. Проскочил за ней и Родион. Так они пришли вместе вторыми, а Сашка первым. Воспользовавшись заминкой, когда Маринка расправлялась с Печенеговым, Сашка опередил их на несколько саженей. Его с ходу стащили с коня и подбросили вверх над разбушевавшейся толпой. Взбешенный Матвей Никитич, засучив рукава, рвался к сыну на расправу, но его затолкали и оттеснили кричащие киргизы и казаки. Маринка передала коня отцу и куда-то исчезла. Родион искал, но так и не нашел ее. Роман Шерстобитов, получив с Буянова тысячу рублей, хохотал над разгневанным отцом, звал выпить магарыч. А когда выпили, прибавил на приз козлодерам еще сто рублей. Тем временем Маринка пробралась к юрте Куленшака. Она вымыла лицо, утерлась полотенцем, поднесенным женой Куленшака, повязала голову простеньким белым платком, опустив его почти на самые глаза, и вышла из юрты. Ей хотелось видеть Кодара, все ему рассказать. Казалось, что только он один может понять ее и сказать, что делать дальше... Она чувствовала, что сегодняшний день должен решить ее судьбу, понимала, что ей еще предстоят тяжелые испытания. Они начались со встречи с Микешкой, потом с Филиппом Никаноровичем на берегу лимана, с разговора с Родионом и кончились ударом плети по плечу младшего Печенегова. Осталась встреча с Кодаром, и тогда все будет кончено. Она искала этой встречи, ждала ее. Около юрт никого не было, только одинокие женщины, согнувшись над очагами, доваривали праздничное угощение. На приколах, привязанные волосяными арканами, то ложась, то вставая, отбивались от мух хвостами поздние кумысные жеребята. За аулом, где только что закончились скачки, шумным базаром гудела толпа, пестрея цветистой восточной одеждой. Гул голосов улетал в неподвижную синеву осеннего неба, растворялся в сухой, некошеной траве. Козлодеры, нетерпеливо подбадривая скакунов, выстроились в полукруглую шеренгу, готовые броситься на добычу каждую секунду. Маринка подошла и смешалась с толпой. Вдруг толпа смолкла, потом взорвалась разноголосым гулом, в азарте засвистели, завизжали ребятишки. Шеренга всадников стремительно изогнулась, смялась в кучу и с гиком помчалась по степи. Маринка даже не успела разглядеть, кто повез козленка. А после вообще что-нибудь понять было трудно. Несколько лошадей упало. Некоторые из них быстро вскакивали и бежали по полю без всадников. Джигиты-неудачники тоже поднимались, сверкая на солнце бритыми головами, пытались догнать умчавшихся коней. Другие, прихрамывая, плелись к юртам... От толпы отрывались не участвующие в байге конные, скакали по полю и ловили испуганных лошадей. Группа козлодеров, пригнувшись к лошадиным шеям, гнала по степи, налетая друг на друга, сшибаясь конями. Вообще в этой скачке было что-то дикое, бессмысленное, для Маринки совсем непонятное, даже страшное... Наконец она увидала приближающегося к юртам всадника. По крупному аргамаку, скакавшему сильными, вольными прыжками, цепко бросавшему тонкие передние ноги, она узнала Кодара. Его трудно было узнать. Белая рубаха клочьями свисала с его плеч. На мускулистом, бронзовом теле виднелись кровавые царапины. Вид у него был такой, точно его только что рвала и грызла стая борзых... Однако горделивая посадка на коне, скупая улыбка в азартно поблескивающих глазах говорили о том, что он победитель. Поискав кого-то в толпе, он бросил истерзанного козленка к ногам аксакалов и судей, среди которых, блистая крупными золотыми серьгами в ушах, стояла Зинаида Петровна. Маринку, заслоненную широченным халатом какого-то старика, он не заметил... Низко поклонившись озорно и буйно кричавшей толпе, Кодар слез с коня и сразу же затерялся в праздничной сутолоке. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Нигде в России в праздник не резали скота и не ели столько мяса, как в зауральских степях. В праздничные дни даже ковыль вокруг селений казался пропитанным запахом дыма, вареного и жареного мяса. У громадных казанов, где тонкими струйками к небу поднимался голубой кизячный дымок, с раннего утра и до позднего вечера с деревянными половниками в руках стояли и сидели усталые темнолицые киргизки. Приготовление пищи совершалось с какой-то неторопливой торжественностью. Ловко орудуя ножами, женщины полосовали мучные сочни на небольшие квадратные лепешки и бросали их в казаны. Вокруг вертелись, хныкали заброшенные детишки; до них ли в такую жаркую пору! Иной подползет к матери, ухватится за подол, теребит его грязными ручонками и воет, словно кутенок. Ему суют в рот кусок теплого бараньего жира, а он отворачивается или, сердито насупив брови, швыряет жир собакам. Псы лежат, вытянув лапы, вяло помахивая хвостами... По окончании байги в большой юрте с пологим куполом братья Беркутбаевы, Жумагул и Мирза, приготовили для особо важных гостей обильный праздничный обед. Жумагул, невысокий, сероглазый, с реденькой бородкой на круглом лице, повел гостей к юрте из белых кошм. Младший, рябоватый Мирза, только вчера возвратившийся из далекой поездки, прижимая унизанные перстнями руки к мягкой шерсти белого чапана, низко поклонился и распахнул двустворчатые, украшенные резьбой двери. Среди гостей были Хевурд-старший, Горслей, управляющий Троицкого золотопромышленного общества, Шпак, Иван Степанов, высокий бородач Роман Шерстобитов, Матвей Буянов с сыном Родионом, станичный атаман Гордей Севастьянович Турков. Василий и Кодар, решивший примириться со своими врагами и поэтому принявший приглашение, подходили к юрте последними. — Я уже, Василий, шибко по-русски читаю, — говорил Кодар. — Книги, что ты мне дал, прочитал все. Тот, кто их писал, наверное, был такой же умный, как ваш акын Пушкин. Кондрашов улыбнулся. — Понравилось? Значит, понятно пишет? — Когда читал, думал, что из родника в жаркий день свежую воду пью, — ответил Кодар. — А Пушкина тоже любишь? — спросил Василий. — Тоже. Наш Абай переложил стихи Пушкина на язык простого народа. Разве ты не знаешь песни Абая? О знаменитом казахском поэте Василий немного слышал от ссыльных. Он стал подробно расспрашивать Кодара. Разговаривая, они остановились неподалеку от юрты. — Я никогда не видел Абая, но много знаю его песен, — сказал Кодар. — Однажды в степи, далеко отсюда, мы со старым Тулегеном увидели большое скопление народа. Когда подъехали ближе, услышали громкие крики и плач. Тулеген склонил голову и сказал: Ушла на небо чья-то душа... Если ты голоден, то скачи к дому, в котором идут поминки... Это у нас есть такая поговорка. Мы поскакали. Я этого никогда не забуду. — Кодар замолчал, снял тюбетейку и, широко раскрыв задумчивые, увлажненные глаза, посмотрел на небо... Помолчав, снова заговорил, горячо и проникновенно: — Человек, который имеет хорошее сердце, переживет любую беду. Он не набросится на человека, как степной волк на овцу, не станет пить чужую кровь. А наши старшины и баи все хотят чужой крови. Так говорил Абай. Так в тех книжках написано, что ты мне дал. Абай учил народ, как надо лучше жить, а старшины зарезать его хотели, убить... Много я узнал в тот день. Когда мы подъехали ближе, люди шумели, как река... Мы попали на поминки... Это было около Чингисских гор. Там зимовал род Абая, там теперь и могила. Вечером я сидел у костра и ел мясо. Думы мои были такие, что мясо казалось не сладким. Я по порядку вспомнил всю свою жизнь. На небе тогда блестели звезды, кругом слышались негромкий разговор и печальные песни, которые оставил своему народу Абай. Я тогда сказал себе: Кодар, пусть у тебя будет такое же сердце, как сердце похороненного сегодня человека... А у него было сердце батыра. До этого у меня, наверное, было немножко волчье сердце... На другой день я впервые не покорился моему другу и учителю Тулегену и поступил по-своему. Я тогда решил прекратить бродячую жизнь и вскоре откочевал на свою родину. Мне шибко хотелось учиться, сделать добро людям. Все добытые на скачках деньги я роздал беднякам. Сам начал складывать песни и пел их один в степи... У нас ведь так говорят: Каждый ребенок болеет от рождения всеми детскими болезнями, а начиная подрастать, болеет стихами... Теперь я открываю книгу, и книга говорит со мной, как живой человек. Где бы я ни был, что бы я ни делал, я всегда вспоминаю Абая. А когда читаю по-русски, я вспоминаю тебя и сто раз говорю тебе спасибо. Ты для меня больше, чем брат... В это время в дверях показался Мирза, приглашая задержавшихся гостей, помахал им рукавом чапана. Василий молча пожал руку Кодару, и они вместе вошли в юрту. Гости осматривали богатое убранство юрты и тихо разговаривали. Одна из жен Жумагула, видимо самая красивая, позванивая серебряными, украшавшими ее грудь монетами, брала наложенные на сундуках подушки и кидала их для гостей на бухарский ковер. На широкой скатерти шумел самовар, вокруг были расставлены чашки. Гостям подали до блеска начищенные кумганы и медные тазы. Все по примеру хозяина неторопливо вымыли руки и приступили к чаепитию. А когда принесли кушанья, в те же чашки разлили вино и водку. Задымился в больших деревянных блюдах бешбармак. Перед гостями на тарелках лежали серебряные вилки. Тарас Маркелович, отодвинув тарелку, стал засучивать рукава. Посматривая на улыбающегося хозяина, сказал: — Наши предки всегда уважали обычаи других народов. — Хорошие говоришь слова — это приятно слышать хозяйскому уху, спасибо, — вытирая полотенцем сальные руки, отозвался Жумагул. Кондрашов тоже последовал примеру Суханова. Отказались от приборов Роман Шерстобитов и атаман Турков. — Я хоть и старовер некрещеный, из дупла лыком тащенный, а все равно грешу, люблю, уважаю мясцо ручкой взять, — сбалагурил Буянов, выбирая на блюде кусок пожирнее. Хевурд и Горслей, снисходительно улыбаясь, пожали плечами. Шерстобитов предложил тост за хозяина, за его семью, за его табуны. Хевурд, отпив из чашки, поинтересовался: много ли у хозяина жен, какая семья, сколько скота. — Есть кони, есть верблюды, бараны, три жены есть, все есть, — ответил Жумагул и хитро усмехнулся сытыми, прищуренными глазами. — Наш любезный хозяин своим табунам и счету не знает, — заметил Буянов. Он уже порядочно выпил. — Да разве мы сюда чужой скот считать приехали? Это скучновато, господа любезные. Лучше выпьем за виновницу наших несчастий, за дочку казака Лигостаева, за лихую наездницу выпьем. Жалко, нет ее тут, а то бы я ей сказал что-нибудь на ушко... — косясь на раскрасневшегося сына, закончил Буянов. — Чем же она провинилась? — быстро обернувшись к нему, спросил Шерстобитов. — А тем, что какого-то черномазого мальчугашку вперед выпустила и всех нас в дурачках оставила. — Такой красавице все простить можно... А ну, Матвей Никитич, раз уж проиграл, то помалкивай. — Склонившись к Буянову, Шерстобитов понизил голос: — Поменьше пей, голубь, да честь свою купеческую побереги. Прислушайся, приглядись, как заморские гости себя ведут. Чашечки-то едва пригубляют, вопросики задают, всякими делами интересуются. Послушай да поучись... Хевурд и Горслей, придвинув подушки к сидевшему меж них Тарасу Маркеловичу, расспрашивали его, как идут дела на прииске, много ли он дает прибыли. Они явно имели желание побывать на шахтах, ознакомиться с техникой золотодобычи. Но Суханов приглашать к себе гостей и не думал. На вопросы он отвечал короткими, ничего не значащими фразами: — Работаем помаленьку, не жалуемся. — Очень рад, дорогой Тарас Маркелович, ближе с вами познакомиться. Много слышал о ваших больших делах. Сам человек дела и уважаю деловых людей, — говорил Хевурд-старший. — Деловых и честных людей, я думаю, везде ценят, — немного подумав, ответил Тарас Маркелович. — Мы, русские люди, не прочь у других поучиться, а где надо, и сами поучить можем... — О да! Разумеется! — воскликнул Хевурд. — Смышлеными людьми Россию бог не обидел, — продолжал Суханов. — Наверное, и вы чему-нибудь у нас научились. Горслей пристально на него посмотрел и, усмехнувшись, покачал головой. — Извините, господин Суханов, что я вмешиваюсь. Может быть, вы и правы отчасти... Однако я много лет живу в вашей стране и считаю себя большим другом русских людей... Скажу вам откровенно, что я мало чему здесь научился, в особенности по разработке золотых россыпей. Я имею в виду технику. Кондрашов поднял голову и насторожился. — Не говоря уже о том, что у вас плохо поставлены исследовательские работы, вы как будто боитесь техники! Механизация бурения и уборки породы, внедрение пневматики — все это находится на низком уровне. В то же время американские предприниматели еще в прошлом году на Дальнем Востоке поставили электрические драги, механизировали подвоз руды. Видя, что Суханов насупился, Горслей спросил: — Вы, я вижу, со мной не согласны? Хевурд решил перевести эту, как ему показалось, неприятную беседу в другое русло. — Я заметил, господин Суханов, что вы совсем не употребляете вина? — спросил он Тараса Маркеловича, доказывая на пустую чашку. Суханов мрачно хмурил седые брови. — Позвольте уж мне ответить и вам и господину Горслею. Разговор любопытный, поучительный, можно сказать. Я человек простой, открытый, скажу без лукавства. Да, мы часто на обушек да на тачку поглядываем — все это верно. Трудно нам, русским, у нас еще порядки не те. Шлею свяжем, хомут справим, а запрягаем долго, это правильно... Только вот извольте послушать, как заморская техника прививается в нашем народе... За свои шесть десятков лет, прожитых на свете, Сибирь-матушку и Дальний Восток вплоть до океана я пешком прошел. Зверя бил, рыбу ловил, золото добывал. Все было, есть о чем вспомнить. Людей разных видел: тунгусов, орочей, якутов, ненцев, японцев, китайцев, видел и англичан. Их на Дальнем Востоке порядочно. И опять-таки скажу, техника у них высока... Есть во Владивостоке одна компания, содержат ее отец и сын Хинтер или Кинтер, точно сейчас не припомню. Но, как говорится, не в этом суть. Дело у них было поставлено широко. Свои прииски, рыбные промыслы, свои пароходы, около порта возведены хоромы каменные, склады с рельсовыми подъездными путями, свой морской причал и тому подобное. Бывал я у них, пушнину продавал. Отец-то занимался торговыми делами в городе, а сын, высокий такой, красавец, на специальном пароходе ходил по рекам в Зауссурийскую тайгу. Скупал и выменивал у орочей и у китайцев меха, оленьи панты, ну и золотишко, конечно, попадалось... — Увидев золото, согрешит и покинет праведный путь даже истинный ангел, — шутливо, но многозначительно проговорил Шерстобитов. Все слушали Тараса Маркеловича с напряженным вниманием. — Это вы правильно сказали, господин Шерстобитов, — кивнул Суханов. — Только вы уже меня не перебивайте. Так вот, значит, встретился я с ними в тайге. Молодой коммерсант даже не узнал меня. Да и признать-то было мудрено... Я был такой же прокопченный, как и все орочи, — в кухлянке, в оленьих унтах. В те места пришел тогда впервые, с Игарки. Там жизнь была тяжкая, а здесь народ жил и того хуже. Вижу, сын Кинтера и его помощники за бутылку водки берут соболя, правда, дают в придачу железные пуговки... Ничего, добротный товар, блестит, ороченкам нравится. Тут я понял, что без техники таких пуговиц не сработаешь. А вот муки привозили мало. Оно и понятно — груз тяжелый, возить далеко, расчету нет, себе дороже обходится... Пуговки куда сподручней, места не так много занимают... А у деловых людей прежде всего свой коммерческий расчет... — Вот наживается-то, подлец! — не выдержал Буянов. — Доходов от них я не считал, — сердито оборвал его Суханов. — Вернулся я в те края спустя два года. Картину увидел страшную. Время было такое: ожидали прибытия парохода. Орочи повыползали из чумов, и большие и махонькие, за пазухой у каждого склянка... Это для водки. Господин Кинтер так их приучил, что они перестали даже торговаться, берут, сколько даст. Напиваются, мерзнут, видеть стали плохо, руки трясутся, зверя добывают все меньше, поголовно вымирать начали... Итребляяся зверь, да и люди также. Вот что значит такая техника... Гостям стало не по себе. Почувствовав это, Тарас Маркелович умолк. Склонив голову, прищурил седые веки, пряча от людей заблестевшие глаза. Хевурд смял лежащее на коленях полотенце и осторожно отодвинул от себя чайную чашку. Горслей сжимал в кулаке металлическую спичечницу. — Это любопытно, что вы рассказали, господин Суханов. Очень любопытно, — растягивая слова, проговорил Горслей. Он не раз бывал во Владивостоке, был близко знаком с миллионерами Линдгольмом и Кинтером, отлично знал все их коммерческие дела. Мартин Хевурд, покосившись на Горслея, тихо сказал по-английски: — За каким чертом вы затеяли этот разговор с технике, об отсталости России? Вы что, приехали сюда азиатов просвещать? — А почему бы и нет? — неожиданно для всех заговорил Василий. — Простите, господа, я немножко знаю английский язык. — Э-э... Очень хорошо, — стараясь подавить смущение, отозвался Хевурд. Вытянув ноги, он поудобней уселся на подушке. Разговор принимал явно неприятное направление. Хевурд уже кое-что слышал о Кондрашове. — В России, господин Хевурд, преклоняются перед вашим великим ученым Чарльзом Дарвином, высоко почитают Шекспира, так же как английский народ чтит имена Пушкина, Ломоносова. Нам есть чему поучиться друг у друга. Разве это не так? — О да! — подхватил Хевурд. — Господин Горслей, конечно... — Это слишком большой вопрос, — прервал его Горслей. Затянувшись дымом сигары, он тронул кончиком пальцев свой квадратный подбородок и, не скрывая насмешливого выражения на тонких твердых губах, раздельно продолжал: — Просвещение и взаимные культурные связи должны быть! Я не спорю... Но я говорил господину Суханову о технике добычи золота... В России пока учиться нечему... Разве я сказал неправду? — Да, господин Горслей, это неправда, — спокойно возразил Кондрашов. — Известно, что первую усовершенствованную золотопромывательную машину изобрел русский инженер Аносов. Он же еще шестьдесят лет назад усовершенствовал на приисках подвозку породы на промывательную фабрику по рельсовой дороге в специально сконструированных тележках. — У нас машины другого рода, — высокомерным тоном заявил Горслей, чувствуя, что этот русский бухгалтер — человек образованный и умеет основательно спорить. — Все действующие сейчас золотопромывательные машины сконструированы по принципу инженера Аносова, — настойчиво продолжал Василий. — И самая главная его заслуга в том, что до его изобретения из тех же песков золота добывалось в сто тридцать раз меньше. Как промышленник и коммерсант, вы меня понимаете! После того как в восемьсот сорок шестом году в горном журнале была описана золотопромывательная машина Аносова, из разных стран посыпались запросы. Горный департамент просили выслать чертежи. Просили также командировать за границу русских инженеров и мастеров. — Может быть, может быть... Я не хочу умалять заслуг господина Аносова, — пробормотал Горслей. — Аносов, — продолжал Кондрашов, — на много лет опередил иностранных ученых. Он выплавил самый лучший в мире булат. Крепче дамасской стали. Он создал совершенный метод плавки того неоценимого в производстве материала, на котором держится вся высокая техника. Ваши ученые, господин Горслей, до сего времени при выплавке стали используют его метод. Павел Петрович Аносов совершил научный подвиг мирового значения. А вы говорите, у нас нечему учиться! — Я не сталелитейщик, а золотопромышленник, — резко сказал Горслей. — Насчет золота, — словно не замечая его грубого тона, говорил Василий, — могу добавить, что за время управления Аносовым Златоустовским горным округом промыслы дали семьсот девяносто два пуда золота. А один самородок был найден весом в два пуда семь фунтов и девяносто два золотника. Самый большой самородок на свете... — Два пуда! Боже мой! — всплеснул руками Буянов. — Это, как говорится, не пито не едено, а богатство заведено, — не унимался он. — Хоть бы кусочек в полпудика для сладости в руках подержать. Везет же людям! — А у нас еще говорят так: Богатство слаще отца и матери, — с возбуждением сказал Жумагул. Разговоры о золоте взбудоражили всех. — Говорят и другое, — поднимая задумчивые глаза, вмешался все время молчавший Кодар. — Так говорят: Голодное брюхо чем хочешь набей, А сытое — требует пищи вкусней. Твердящий: Поел — полбогатства обрел — Вовек не насытит утробы своей. От его слов Жумагул встрепенулся. Широкий, с редкими волосами подбородок его задрожал. — Кто там говорит? Кто? Ты! Ты! — взвизгивал он, тыча в сторону Кодара пальцем. — Ты! Только губы змеи могут так шептать! — Это сказал великий акын Абай... Зачем кричать? — спокойно ответил Кодар. — А ты повторяешь змеиные слова человека, которого проклял родной отец! — выкрикивал Жумагул. — Эти слова повторяет весь наш народ. Он сделал Абая своим судьей. Потому что Абай — это совесть народа, — принимая вызов Жумагула, твердо проговорил Кодар. Вспыхнуть этой неожиданной ссоре не дал Иван Степанов. — Ну чего завелись? Куска желтого металла не видели? — не вникая в смысл стихов, проговорил Иван. — Приехали бы ко мне, я бы вам показал свой собственный самородок в сорок два с половиной фунта. Только вот жаль, отправил я его вчера с казачьим конвоем... Ну да ничего, мы покрупнее найдем... В юрту осторожно вошел Микешка. Отозвав Тараса Маркеловича, прошептал ему что-то на ухо. Суханов удивленно повел бровями, обращаясь к гостям, сказал: — Извините, господа, нам пора. У нас дела... Василий и Суханов уехали на прииск. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ После скачек и козлодрания начались игры, борьба на поясах. Маринка протиснулась сквозь толпу, вышла на свободное место и лицом к лицу встретилась с Владимиром Печенеговым. Он был в новом, отлично выглаженном мундире, с перевязанной щекой. В руках держал стек. Маринка побледнела; ловя возбужденный взгляд хорунжего, остановилась. — Так вы уже здесь? — бросив недокуренную папироску, сказал Печенегов. — Мне с вами поговорить нужно. Девушка ничего не ответила, только беспомощно посмотрела по сторонам, знакомых вблизи не было. — Как вы посмели меня ударить? Как вы смогли?.. — бурно дыша, спрашивал Печенегов. — Почему вы молчите? — А что мне говорить? — Маринка подняла на него напряженно блестевшие глаза. — Может, и вы меня хотите ударить, так ударьте, — закончила она тихо, но с затаенной в голосе угрозой. — Это глупо! Понимаешь, глупо! Я нечаянно ударил лошадь этого мальчишки! — лгал Печенегов. — Это неправда! — хмуро проговорила Маринка. — Вы нарочно ударили лошадь, чтобы она не обогнала вас. Мальчик мог упасть, и его бы тогда стоптали. — По ведь он не упал? — Хорошо, что не упал... Я бы вас тогда тоже стоптала своим конем, — не опуская глаз, прошептала Маринка. Печенегов нервно засмеялся, хотел взять ее за подбородок, но девушка отстранила его руку. — Вы должны со мной расплатиться, — продолжая играть стеком, твердо сказал Печенегов. — Как вы будете со мной расплачиваться? Бросьте краснеть и притворяться... Знаете что... я решил на вас жениться, тогда все покончим!.. — У меня уже есть жених, — ответила Маринка, не принимая его слова всерьез. Ей стало вдруг весело и забавно. — Это не имеет значения! Я все равно пришлю сватов... А если не согласитесь, черт побери, я вас выкраду, тайком увезу! Я такой человек, что ни перед чем не остановлюсь, да! — А я вас тогда плеткой каждый день хлестать буду, — совсем осмелев, засмеялась Маринка. — Уж как-нибудь справлюсь! Пойдем в нашу юрту, там обед готов, гости собрались... я объявлю тебя своей невестой — и баста, а? Владимир взял ее за руку и грубо потянул к себе. Но Маринка вырвала руку и попятилась. Поймав на себе его возбужденный взгляд, удивленно сказала: — Ты что, барин, белены наелся? Она только сейчас почувствовала, что Печенегов сильно пьян и может натворить черт знает каких дел. Надо было бежать от него поскорее. Маринка оглянулась. К ним шел Кодар. Она рванулась ему навстречу. Он уже успел переодеться. На нем был новый зеленоватый бешмет, надетый на белую полотняную рубашку. Кодар шел от юрты Жумагула и Мирзы Беркутбаевых. Из примирения с ними ничего не вышло. Он был сильно возбужден. Увидев бросившуюся к нему девушку и покачивающегося на нетвердых ногах офицера, он удивленно поднял руки, взмахнув ими, как белокрылый степной орел, готовый принять испуганную Маринку под свою защиту. — Здравствуй, Кодар! — сказала Маринка дрогнувшим голосом. — Здравствуй, Марьям, — ласково, по-восточному назвал он казачку. — Любовник твой, а! Образина! А я не верил! Ну, теперь все припомню тебе, все! — Печенегов с треском переломил черенок стека, добавил грубое, оскорбительное для девушки слово и пошел прочь, яростно крутя в пальцах сломанный стек. — Зачем он так? Какой нехороший человек, ай-яй! — хмуря густые черные брови, проговорил Кодар. — Зверь!.. Зверь и пьяный дурак!.. — до боли закусывая губы, прошептала Маринка и рассказала Кодару все, что случилось на скачках. — Ты его била? Камчой? — Кодар широко развел руками, хлестко ударил ладонями и, сдержанно засмеявшись, спросил: — Он тоже хотел тебя бить? — Не знаю... Из глаз Маринки катились слезы, она их смахивала концом платка, но они ползли и ползли... Кодар уже не улыбался. Твердые, смуглые пальцы его рук сжались в кулак. Он, прищуривая строго заблестевшие глаза, тихо добавил: — Мы бы его тогда, как барашка, зарезали! С таким человеком не надо разговаривать! Пойдем, я тебя давно ищу. Отец твой домой поехал. — Почему отец уехал? — удивленно спросила Маринка. — Он с начальниками на прииск поскакал. Там урядник одного китайца побил и в карцер посадил... Говорят, что он золото хотел украсть... А люди говорят, что это не так. Рабочие заступились за него, шум подняли и всем аулом пошли урядника бить... Все начальники туда уехали. А Петр коня твоего мне оставил, велел тебя найти и домой проводить. Приедем к нам, немножко отдыхать будешь и кушать... Маринка молча пошла рядом с ним. Поглядывая на задумчивое лицо Кодара, твердо ступавшего по нескошенному, истоптанному сухому разнотравью, она все отчетливее и острее чувствовала, что, поведи он ее сейчас далеко-далеко, к синим вершинам гор, она пойдет с ним, не задумываясь. Правда, глубоко в душе оставалось маленькое чувство печали и сомнения, но оно было отдаленное, смутное и бессильное... Они подошли к юрте Куленшака. В тени небольшого, сделанного из хвороста сарая стояли Ястреб и конь Кодара; мерно покачивая крупами, жевали сухое сено. Старый Тулеген, поклонившись гостье, отвязал Ястреба, подтянул подпруги и подвел его к Маринке. Маринка поблагодарила и ловко вскочила в седло. — Настоящий джигит! — с восхищением сказал Тулеген и пошел к своему высокому одногорбому верблюду. Кодар сел на своего бурого аргамака. Поджидая Тулегена, поехали тихим шагом. — Кодар, ты мне покажешь ковер, который сделал? — спросила Маринка и вдруг почувствовала радостное облегчение. Этот вопрос, как ей показалось, снимал последнюю завесу, отделявшую их друг от друга. — Кто же сказал тебе про ковер? — перебирая в руках ременные поводья, торопливо и неуверенно спросил Кодар. — Я его сама... тогда еще видела... а Камшат смеялась. — Глупая старая женщина! — Кодар низко опустил голову. — Я спрятал его и никому не показываю. Если хочешь, я отдам его тебе... Давно бы отдал, да боялся, что ты сердиться будешь... — Почему же я должна сердиться? — Она еще что-то хотела добавить, но голос ее неестественно зазвенел и дрогнул. Собрав поводья, она резко послала коня вперед. Почувствовав свободу, Ястреб с места пошел широким наметом к одиноко стоявшей в трех верстах от большого аула юрте. Там она спрыгнула с коня, привязала его за веревочную коновязь, поздоровавшись с Камшат, вместе с ней вошла в юрту. — Почему одна приехала? Почему Петька, отец твой, нету? — бросая на ковер подушки, говорила Камшат, лукаво прищуривая слезящиеся от дыма глаза. В движениях тетки Камшат, в нехитрой простой речи сквозила какая-то тихая радость. — Он по делам поехал... Маринка упала на большие мягкие подушки. Уже лежа, стащила с головы платок, расстегнула кофточку на груди и с облегчением вытянула ноги. Как хорошо было лежать в прохладной юрте с закрытыми глазами, слышать воркотню доброй хозяйки, звон медного кумгана, который Камшат наполняла водой, чтобы приготовить гостям умыться, с чувством проголодавшегося человека ощущать запах вареной баранины. Лежать бы так долго-долго и ни о чем не думать!.. Но Маринка не успела насладиться даже минутным отдыхом, как скрипнувшая дверь юрты отворилась. Маринка открыла глаза. Около порога рядом с Кодаром стояла Печенегова, помахивая перед его смущенным лицом снятой с руки белой перчаткой. — Значит, приглашаешь не только меня одну? Ай, как нехорошо! Здравствуй, Мариночка! Отдыхаешь, милая? Вот уж не ожидала тебя здесь встретить. По делам сюда заскочила, кобылиц посмотреть... Прелесть какие кони! — стаскивая с круглых плеч легкое модное пальто, быстро говорила Зинаида Петровна. — Измучилась, как каторжница, наверное, насекомых набралась... А мужчины мои все пьяные, бросили меня и помчались на прииск рабочих усмирять... Черт знает что делается! А ты, голубушка моя, как же это мальчишку вперед выпустила? Это же не лошадь, а пегая крыса! Вот уж не ожидала. Ты чего молчишь-то? Уж не заболела ли? — вглядываясь в осунувшееся, побледневшее лицо девушки, спрашивала Печенегова. — Голова болит, — сдержанно ответила Маринка. Она села на ковре и стала наматывать на палец распущенный конец косы. Ей показалось, что сегодня печенеговская семья решила ее преследовать самым жестоким образом. Кодар, словно нарочно, привел Печенегову в юрту, сам же куда-то скрылся. Плохо соображая, Маринка поспешно встала с ковра и вышла. Хотела тотчас же уехать, но Камшат поймала ее за руку и заставила умыться. После этого стало немного легче. Старая добрая Камшат поняла, что гостье на самом деле нездоровится, напоила ее холодным молоком, считавшимся лучшим лекарством от всех болезней, и снова завела в юрту. Наступал вечер. За стеной юрты жалобно ржали поздние сосунки-жеребята. С пастбищ возвращался молочный скот. Тонко выкрикивали пастухи: Ай чу! Ай чу! Старый Тулеген, попросив у гостей извинения, вышел. Зинаида Петровна легла на кучу мягких подушек и откровенным взглядом посматривала на молчаливого, смущенного Кодара. Чем больше она за ним наблюдала, тем обнаженнее становился ее взгляд... Зеленоватые глаза Печенеговой влажно поблескивали, чего-то ждали, чего-то хотели. Ей показалось, что сегодня выпал подходящий случай, чтобы сблизиться с этим Кодаром. Она давно этого желала. Надоели ей пьяные ласки Ивана Степанова, а о муже и говорить нечего. Шпак посвятил Зинаиду Петровну во все сомнительные делишки Филиппа Никаноровича, и она пригрозила ему и стала запирать спальню на ключ. Барыньке было скучно. Хотела было пошалить с Беном Хевурдом, но у него, как и у пасынка, только и разговора, что об этой дикой наезднице, черноглазой Маринке. А ну и черт с ним, — припомнив Хевурда, раздраженно подумала Зинаида Петровна. Она снова стала нескромно разглядывать Кодара и то небрежно оголяла ножку, то расстегивала платье на груди, обмахиваясь платочком... Присутствие Маринки злило ее, выводило из себя. Зинаида Петровна глядела на Кодара открыто, властно, улыбалась хмельной, бесстыдной улыбкой. Маринка поймала на себе ее презрительный взгляд и не смогла дольше выдержать. Она медленно поднялась, мутным, потерянным взором оглядела юрту, поставленные друг на друга окованные железом сундуки, перины и одеяла, наложенные сверху. Ей показалось, что вся эта пышная гора одеял и перин качается и сейчас упадет ей на голову... Чтобы не упасть самой, она посмотрела вверх. В открытой макушке юрты голубел кусочек вечернего неба. Зачем Кодар пригласил эту барыню к себе в юрту? Отчего Кодар все время молчит? Наверное, мне надо было давно уехать?.. Конечно! Эх, дурочка! Сославшись на нездоровье, она быстро вышла на воздух. Никто ее не задержал, никто не остановил... Зинаида Петровна и Кодар остались вдвоем. Гостья бесцеремонно вытянулась на подушках, даже не пытаясь оправить подол платья. За стеной юрты где-то залаяла, а потом тоскливо, по-волчьи, завыла собака. — Фу, как противно воет! — поудобней укладывая голову, словно совсем не собираясь уезжать, проговорила Зинаида Петровна... — На цепи сидит. На волю просится. Вечер, — допивая из синей пиалы чай, ответил Кодар задумчиво. — Кодар, ты почему до сего времени не женился? — поправив упавшие на лоб спутанные пряди волос, спросила гостья. — Пока еще сам не знаю... — Вот как! Печенегова рассмеялась. Ей захотелось курить, и она попросила Кодара подать ей сумочку. Кодар встал и протянул ей кожаный ридикюль с золотыми застежками, подарок Ивана Степанова. Но там не оказалось спичек. Кодар открыл один из сундуков, достал коробок и подал его. — Сам зажги! Пора тебе научиться ухаживать за женщинами, — игриво проговорила Зинаида Петровна. Услужливый хозяин встал на колени, а гостья в одной руке держала папиросу, другой крепко оперлась о его плечо. Кодар, поднявшись, плотно поджав губы, с каменным лицом сел на прежнее место. В юрту неожиданно вошел Тулеген и что-то сказал Кодару. Кодар поднялся и, удивленно посмотрев на Тулегена, тоже о чем-то спросил старика. Тот ответил, пожал плечами и вышел. — Что он тебе сказал? — глубоко затягиваясь папиросой, спросила Печенегова. — Он спросил меня, куда уехала дочка моего друга... — Разве она уехала? — Он говорил, что она уехала... Никому ничего не сказала. — У нее голова разболелась... Пусть проветрится. — Гостья стряхнула пепел и снова блаженно вытянулась; вздохнув, опять задала ему тот же вопрос: почему он не женится? Улыбнувшись, Кодар пожал плечами, но ничего не ответил. С каким-то внутренним беспокойством поглядывал он то на развалившуюся на подушках гостью, то на приоткрытые двери... Зинаида Петровна по-своему оценила и поняла его волнение. Все тело охватило непобедимое желание потрогать его сильные мускулы, прижать к груди гладко выбритую голову с высоким лбом... — А меня бы взял в жены? — словно в полусне, спросила она. — Зачем такие шутки? — Кодар наклонил голову. — Нехорошо так говорить, у тебя муж есть... — Это не муж, а дрянь... Я с ним не живу... Подойди сюда и сядь тут... — Она подняла руку и показала место у своих ног. Кодар молчал. Резко, по-восточному согнув под себя ноги, остался сидеть напротив. — Иди же!.. Дурачок! — протягивая к нему оголенную руку, ворковала она, чувствуя, как у нее начинает перехватывать горло. — Ну иди, миленький!.. Да только дверь... прикрой, что ли... — заметив его нерешительность, с нетерпеливой досадой добавила гостья. Кодар быстро вскочил и метнулся к двери. Секунду задержавшись у полуоткрытой створки, поправив на голове тюбетейку, вышел под синее, вечернее небо... Закрыв глаза, Зинаида Петровна, сдерживая дыхание, ждала, но Кодар не возвращался. Прошло минут десять, это были худшие минуты во всей ее жизни. Томительно и беспокойно, как притаившийся суслик, смотрела она на запертую дверь, которая покачивалась на ржавых петлях, но не открывалась... Казалось, что все теперь зависит от этой поскрипывающей двери с причудливо вырезанными восточными узорами на створках и деревянной ручке... Но наконец она все-таки открылась... Покашливая, вошел старый Тулеген, постоял, подумал о чем-то, перекатывая костлявой рукой клинышек бороды, и не спеша поднял, зазвенев стременами, маленькое седло с задорно выгнутой передней лукой. — А где Кодар? — поднимаясь с ковра, тревожно спросила Зинаида Петровна. — Кодара нету... — разбирая подпруги, ответил Тулеген. — Где же он? — Кодар поехал... Степь поехал... Дефка Петьки тоже поехал. Один поехал... Нехорошо гостя одного пускать, Кодар мало-мало догонять будет, провожать мало-мало... Зинаида Петровна все поняла и забеспокоилась. — Мне тоже надо ехать... — Скоро поедем. Старый Тулеген знает, как надо гостя пускать. Гостя Тулегена ни один собак не укусит... Ваш конь давно готовый. Я вас сам провожать буду. Пожалыста... Только сичас свой лошадка седлаю и готов... ...И старый добрый Тулеген, славившийся восточным гостеприимством, вечерними сумерками, на крепком мохноногом маштаке, напевая одному ему понятные песенки, которые он тут же сочинял, добросовестно проводил гостью до самой станицы. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Дома Зинаида Петровна застала одного Владимира. С перевязанной щекой он сидел за столом, уставленным бутылками, и мрачно тянул вино. В столовой было тихо. Слышно было, как по стеклам, за занавесками, уныло бубнили мухи. — Все пьешь, мой мальчик? — не то ласково, не то с иронией спросила Зинаида Петровна. — Скучно, мамаша... сердце жжет... — Владимир шарил ладонью по волосатой груди, точно там под расстегнутой сорочкой сверху лежало его сердце. — Что с тобой? Почему повязка? — По кустам пробирался, бабочку хотел поймать, вот и ободрался... Ах, сволочи! — Ты что? Постыдись! Где отец? — Батя? Облил голову водой и уехал в свою дурацкую лавку. Даже выпить со мной не захотел... Диво! Офицер! Казачий войсковой старшина! И эта лавка и кабачок!.. Подло! Как я служить-то буду, а? — Тоже облей голову водой и иди спать... Что там на прииске, не слыхал? — Что там? Туда треба, как говорили запорожцы, полсотни казаков, я бы им показал забастовочки! Наш гость, видимо, струсил, тоже уехал вместе со своим гордым папашей... Вот мне бы такого родителя, а? — Перестань болтать глупости. Бен, говоришь, уехал? И не простился... Странно! — проходя в свою комнату, сказала Зинаида Петровна. Вскоре оттуда послышался ее раздраженный голос. Кого-то она звала, кого-то бранила. Снова пришла в столовую в длинном красном халате. Остановившись посреди комнаты, спросила: — Дарью видел? Все еще дуется? Замуж захотела! За пастуха, за кучера... Вот дура, тихоня... — Погоди, мамаша! Постой! Забыл тебе сказать... Наша Дашка тю-тю! — Владимир скорчил рожу. — Хватит, Володя! — Говорю тебе: тю-тю! Собрала свои узелочки, подъехал этот чубатый цыган Микешка, грозный, как Емельян Пугачев, посадил ее в фаэтончик и умчал, как царицу... говорят, прямо под венец. — Чепуху мелешь? — чувствуя в его словах правду, спросила Печенегова. — Ах, мамашенька! Что мне, еще раз присягу принимать, крест целовать? Подождите... она тут записочку оставила. Куда же я ее девал?.. Покачиваясь, Владимир прошел к буфету, отыскал записку и подал мачехе. Та быстро пробежала ее глазами и бросила на стол. — Это от Хевурда. Да не пяль ты на меня глаза! Правда или нет, что была от нее записка? — Ей-богу, была, просит прощения и за все благодарит... — Кто? — Дашка! Я, наверное, прикуривал от лампы... Так точно, прикуривал... — оглядываясь осоловелыми глазами, бормотал пасынок. — Но я не всю сжег, кусочек должен остаться. Посмотрели в пепельнице и нашли обгорелый кусочек Дашиной записки. Слова почти полностью сохранились. Даша действительно просила прощения и сообщала, что едет в церковь венчаться, откуда муж должен был ее отвезти к себе на прииск. Зинаида Петровна, комкая бумажку, опустилась на стул. Потом, шумно зашелестев халатом, прошла в спальню, понюхала какие-то капли, осмотрела драгоценности — все было на месте. Возвратясь в столовую, села за стол и налила себе большой бокал вина. Выпила и облизала губы. Подумала, что нужно разбудить повариху, расспросить, но с места подниматься не захотелось. День сегодня оказался тяжелым, неприятным. Налила еще, выпила, тихо проговорила: — Значит, любовь?.. — Да, — подтвердил Владимир. — Любовь всухомятку... исподтишка, я хотел сказать, мамаша... Пресно и неинтересно! Вот я влюбился так влюбился, а! Сердце горит!.. Владимир жадно выпил вина и, точно бычок в жару, замотал головой. — Насмерть, мать, втюрился! — Оно и видно... — отхлебывая вино мелкими глотками, проговорила начавшая пьянеть Зинаида Петровна. — Этого нельзя видеть, милая моя мамаша, это надо почувствовать... понять это можно только через сердце! Ты думаешь, я и вправду в кустах ободрался? Соврал, по-кадетски соврал! Он рассказал мачехе все начистоту про Марину и сам удивился своей откровенности. — Так, значит, это она тебя исхлестала? — пораженная его признанием, переспросила Зинаида Петровна. — А я поэтому и влюбился... Понимаешь, мать, честь офицера! Вот я и покрою позор... женитьбой на простой казачке покрою! Иди завтра и решительно сватай... Уговори... иначе... Владимир как-то сразу отрезвел и помрачнел. Зинаида Петровна поняла, что Владимир пойдет на все. Она хорошо знала по мужу упрямство Печенеговых. Но знала она и то, как можно укрощать эту породу. — Договаривай, Володька, что иначе? — Что иначе? Возьму да пульку себе в лобик пущу, — с нарочитым спокойствием проговорил молодой Печенегов. — А ежели сплетни про нее правда, то и того степного беркута тоже подстрелю. Пьяный я, скажешь, а? — Не-ет! Ты совсем отрезвел... Ты просто сумасшедший... — Нет, мамаша! Я еще не сумасшедший! Я внук Никанора Печенегова, а он через колено бревна ломал. Вот так и я всех через свое колено сломаю... — Да ведь не пойдет она за тебя, Володя, и родители не отдадут, — пыталась возразить Зинаида Петровна. — Не пойдет?.. Насильно увезу, заставлю обвенчаться. — Эх, милый мальчик! Те времена уже проходят, а может, и давно прошли! — Для меня они только наступают... Мне сегодня отец много денег дал... Обещал еще и говорит: не жалей, у меня их много... Правда, что у него денег много? — Этого я не знаю... — Ты все знаешь, только говорить не хочешь... У нас всего много. Не вскакивай, мамаша, сам слышал, о чем вы недавно с отцом беседовали... Я вам не судья... Когда деньги есть, ты человек, а без гроша — саранча, тебя ногами стопчут или на удочку нацепят — и голавлям на приманку... Вот и Маринка, как золотокрылая саранча — на нее все голавлями кидаются, даже Бенка Хевурд губы облизывает... А вот я ничего не пожалею, золотой рыбкой ее сделаю, учителей найму... Посватай, мать, помоги... Ты все можешь... Папаша дурак, что не слушал тебя... — А вот ты тоже не слушаешь, — с удивлением и жалостью посматривая на пасынка, сказала Печенегова. — Слушаю во всем и сейчас буду слушать. Но в этом не могу, не волен... Так просто все не кончится... Это я нутром чувствую... Если жалеешь, помоги, уладь, ты сумеешь. Прости, устал. Думать пойду... Владимир встал, отодвинув стул, пошел к двери. Обернувшись у порога, тыча в пространство пальцем, сказал: — Раза три со свистом хлестнула, даже погон слетел... А это... офицерская честь, а? Толкнул плечом дверь и вышел, оставив мачеху в одиночестве. Позднее, кутаясь в свой огненный халат, она прокралась к стоявшему на задах флигельку, где жил Кирьяк, и постучала в окошко. Увидев ее, тот ахнул и бросился в сенцы открывать дверь. ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ Тяжело начался для Маринки день, но еще хуже окончился. Она не поехала в станицу обычной дорогой, не хотелось встречаться с кем-либо из станичных знакомых, а спустилась в крутой ерик, старое русло Урала, нашла знакомую ей скотопрогонную тропу, заросшую молодым тальником, и свободно пустила Ястреба. Он шел бодрым шагом, обходил мелкие овражки и ямки, позванивая трензелями, срывал на ходу листья и жевал их, мерно стуча копытами по песку, притоптанному степными табунами. На тугай надвигался вечер. Тропу загородил старый, гнилой пень осокоря, густо обросший молодыми побегами, по краям его торчали трутовые грибы. Пройдет на водопой табун, растопчет побеги, сломает. Вот так и душу ее надломили сегодня. Кончилось беззаботное детство. Домой ехать не хотелось. Про скачки и праздник начнут расспрашивать, а что она может рассказывать? Как встретилась с Печенеговыми? Как драли козла? Об этом и вспоминать-то противно. Конь опустился в небольшую лощинку. Трава здесь еще в начале лета была скошена. Теперь лощинка покрылась густой сочной отавой. На пригорке стоял сметанный стог сена, огороженный от скота хворостом и старым талом. Молодой вязничок вцепился корневищами в край песчаного ерика, листья на сильных деревцах скрючились и завяли. Вспомнился Родион. Ведь она обещала ему сказать сегодня вечером последнее слово... Где-то он сейчас? Искал, наверное, по всему аулу. После сегодняшнего дня ответ ему дать не трудно. Никто теперь ей не нужен, никто! Маринка пустила коня рысью. Когда она вброд переезжала Урал, в воде дрожали вечерние звезды, их отражения то вспыхивали, то гасли на рябоватой поверхности, взбаламученной шумным конским переступом. Ястреб, предчувствуя близость конюшни, отфыркиваясь, галопчиком выскочил на прибрежный яр и по темному, уснувшему переулку подошел к дому. Станица еще не спала, ералашными криками и песнями догуливала праздник. Маринка спрыгнула с коня, взялась за ручку калитки, но тут же испуганно отпрянула назад. Словно из-под земли перед ней выросла высокая человеческая тень. — Вот и дождался, — радостным голосом проговорил Родион. Придерживая рукой колотившееся под кофточкой сердце, Маринка прислонилась к тесовой калитке. Торопливой вереницей пробежали в голове мысли. — Так насмерть можно напугать, — тихо сказала она, и Родион услышал в ее голосе нежность и ласку. — Вы уж не такая робкая, — сказал он. — Я ведь не нарочно... — Все-таки... Откройте калитку и заходите. Обрадованный ее дружеским тоном, Родион, стараясь не шуметь, открыл калитку. Маринка ввела во двор коня. Около амбара она остановилась и хотела расседлывать коня, но Родион подскочил и быстро отстегнул подпруги. Маринка не протестовала. Уводя коня в денник, на ходу, с прежним дружеским вниманием сказала: — На лавочке меня подождите... Там, под вязом. Да вы знаете... И опять в словах ее, в звуках голоса Родион ощутил искреннее к нему расположение. Чтобы сдержать волнение, он подошел к вязу, подпрыгнул и ухватился руками за нижний сук, поцарапав о шершавую кору ладонь. Когда сел на скамью, вытирая платком горячее лицо, почувствовал боль и что-то липкое на ладони. Зажал платок в кулаке. Маринка подошла, постояла напротив него и смело, близко-близко, почти касаясь его плеча, села рядом. Полушепотом, словно чего-то боясь, сказала: — Я не поздоровалась, Родион Матвеич, мы с вами видались днем... — Да, день сегодня такой!.. — Какой же? — встрепенувшись, спросила Маринка. — А я и сам не знаю, Марина Петровна! Ей-богу, не знаю, как и назвать... Отец сегодня меня побить собирался, а мне плясать, петь, кричать хочется! Поджидая вас, в церкви побывал, посмотрел, как венчают... Самому венчаться захотелось. — Кого же сегодня венчали? — спросила Маринка. — А вы разве не знаете?.. Микешка, кучер Тараса Маркеловича, что сегодня в нашей смене скакал, воспитанницу госпожи Печенеговой взял. Но Зинаида Петровна не присутствовала. Говорят, она против этой свадьбы... Бог их разберет! Пара хорошая, я рад за них! Вот видите, я сегодня всему рад и никому не завидую! — улыбаясь, говорил Родион. Но Маринка уже плохо его слушала. Она оглянулась на дом. На кухне тускло мерцал свет. Наверное, мать не спит, меня дожидается. Если не слышала, как я приехала, то скоро ляжет и потушит лампу, — с тревожной рассеянностью думала девушка, мысленно представляя себе стоящих под венцом Микешку и счастливую Дашу. Горьких капель ты подлил мне, Родион Матвеич. Если бы ты знал, как мы с Микешкой, маленькие, на одной печке спали, по полям бегали... А потом уж, подростками, нарочно однажды шиповником пальцы прокололи, к капелькам крови губами приложились, богу поклялись, что поженимся. А выросли... Ну что же, Микеша, прощай, счастья тебе желаю. Родион продолжал говорить ей пылкие слова, но они отлетали от Маринки, застывали в воздухе, как дождевые капли на морозе. Не видел он в темноте, как неудержимо катились по щекам девушки солоноватые слезы. — Вот так и ждал я вас, спрятавшись в переулке. А как увидел, так и побежал собачонкой вслед, — взволнованно продолжал Родион. — И до утра бы ждал, до самого солнышка!.. Сегодня обещали вы мне ответ дать, дайте, не томите! — А ежели вам мой ответ не понравится? Тогда как, Родион Матвеич? — глухим, дрожащим голоском, кусая губы, спросила Маринка. — Все равно, какой уж есть! — с отчаянием проговорил Родион и, взмахнув в темноте рукой, добавил: — Лишь бы правда была в этом ответе! — Другого я и не скажу... Только не обижайтесь, Родя... Вы мне нравитесь, и любовь мне ваша по душе, за это и приветить вас хочется, ласковое слово сказать... Но у меня к вам любви нету, вот и вся моя правда... — Да ведь я это, Мариша, давно знаю!.. Знаю! Только могу крест целовать, что придет и любовь! Чтобы осчастливить вас, я жизни не пожалею! — Я верю! — по-прежнему тихо сказала Маринка, чувствуя, что у нее уже не достанет сил сопротивляться дальше. Слишком подавлены были, притуплены горькими обидами ее чувства, слишком горяча и сильна его любовь. — Да только за одно ваше слово, Мариша, я готов... — Родион не выдержал и порывисто обнял девушку. Она не отвернулась и не отодвинулась. Забыв все на свете, он стал жарко целовать ее щеки и, почувствовав на них слезы, совсем обезумел от счастья. — Еще скажи что-нибудь, — шептал он. — Теперь уж, Родя, всякие слова ни к чему, — прижимаясь к нему, проговорила Маринка. Все как-то вдруг улеглось, примирилось. Родион Буянов ликовал. Но Маринка продолжала говорить: — Бедностью упрекнете, Родион Матвеич, еще дальше оттолкнете... Подушки у меня маленькие, жидкие, приданого один сундучок... — Да я вам гору привезу! Вот пустяки-то! — Отец не возьмет, и не думайте! Это только у киргизов девушек за калым покупают... А я не... — Маринка запнулась и умолкла. — А разве у русских не в обычае помочь невесте купить приданое? — возразил Родион. — Это у нас называется кладка. А я ее не хочу! Что нужно, у меня все есть... Ну, а там дома, как угодно, покупайте, это уж дело семейное... Не будем спорить, пойдемте к мамаше, она лучше нас знает... Позже, уже в доме, когда разбудили удивленную Анну Степановну, засуетившуюся с самоваром и закуской, Маринка поставила странное условие: венчаться быстро, не позднее следующего воскресенья, только не в городе, как этого хотел жених, а здесь, в станице, днем, с певчими, и чем пышнее свадьба, тем лучше! Скорая свадьба Родиона вполне устроила. Но венчаться в глухой станице молодой Буянов не соглашался, да и опасался, что отец воспротивится тому. — А об этом уже я с ним сама поговорю, — решительно и твердо заявила Маринка. На том и порешили. — Как же это так, доченька, — когда ушел жених, вытирая слезы, заговорила Анна Степановна. — Нежданно-негаданно... неужели покинешь нас? — Наверное, быть тому, родная моя, — ответила Маринка и, обняв мать, повисла у нее на шее, захлебываясь слезами. Это уже был настоящий конец ее юности и начало новой и тяжкой судьбы. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ Воскресным утром на берегу ручейка сидели две молодые женщины. Одна из них — молодка Василиса Рубленова, заставившая Муратку рыть ямку в тот день, когда он нашел самородок; другая — Устинья Яранова, светловолосая, с суровым бледноватым лицом, высокая и миловидная, из образованных, как ее считали подруги. Говорили, что прежде она служила учительницей, но волею судьбы и по решению Екатеринбургского суда угодила на четырехлетнюю каторгу, а после освобождения направлена была на поселение в Зарецкий уезд. Говорили, что она дочь бывшего офицера Игнатия Яранова, который за вредность по службе был лишен всех прав, получил триста шпицрутенов и на каторге еще двадцать пять кнутов за строптивый характер. Но этот могучий человек претерпел все, отбыл срок, вышел на поселение и женился на чалдонке. Родилась у них дочь Устинья, получила образование, стала учительницей в доме какого-то высокопоставленного чиновника в городе Екатеринбурге, выжгла этому почтенному отцу семейства глаза какой-то жидкостью и тоже попала на каторгу. Недавно агенты Шпака вербовали рабочих и привезли Яранову вместе с Василисой, у которой судьба оказалась не легче, чем у ее подружки. Сейчас Устя, расстелив на коленях робу, штопала ее, а Василиса, присев на камешек у ручья, мыла ноги и горько плакала. — Вот не пойду — и все, — смахивая загорелым локтем катившиеся слезы, говорила она. — Ну и не ходи. А плачешь-то зачем, дурочка! — откусывая нитку, ласково, со скупой улыбкой на тонких губах ответила Устя, продолжая умело и ловко работать иголкой. — А ежели этот рыжеусый опять отошлет меня к кандальникам? — не унималась Василиса. На ее беду, она имела бойкий и веселый характер, сильное, стройное тело и молодое, розовощекое лицо, не дававшее покоя полицейскому уряднику Хаустову. Все началось со злосчастного самородка. Вызвали в контору рабочих, спрашивали, как да что, не хотел ли китаец укрыть самородок и не нашли ли там еще золота. Допросить рабочих распорядился инженер Шпак. Василису Хаустов тормошил больше всех и наконец, пригрозив каторгой, приказал прийти к нему вымыть полы... Василиса поняла, что за этим скрывалось. Устя ее успокаивала, посмеивалась, как будто не придавая этому никакого значения, хотя сама-то отлично изучила повадки полицейских. ...Еще когда они прибыли на прииск, их всех позвали в контору урядника, сверили обличие с паспортами и какими-то списками, велели расписаться, а паспорта оставили в конторе. Хоть вроде и не тюрьма, не каторга, а порядки сибирские... Сначала подвергли этой процедуре мужчин, а после, группами, насколько могла вместить канцелярия, туда ввели женщин. — Гляди-ка, каких красавиц наловили! По выбору, что ли, — закручивая холеные огненные усы, сытенько улыбаясь, проговорил Хаустов. — Мы не рыбки, чтобы нас вылавливать, — сурово и резко ответила Устя. — По своему желанию приехали. — Милости просим, рады таким милашкам, только язычок, мадамочка, держите покороче, — снова ухмыльнулся Хаустов, разглядывая Устю мутно-серыми глазами. Потом, нагнувшись, открыл стоявший на полу ящик, вынул папку, перебрал в ней листы и, подняв голову, хмыкнув красным носом, добавил: — Старая знакомая!.. Надеюсь, мадам Яранова, кислоту за пазухой не носите? Подумать только, его превосходительство — кислотой!.. Подумать только! — Бросьте, господин полицейский, ломать комедию, — прервала его Устя, гневно поджимая губы. — Здесь вам не Витим, не каторга. — Господи! Какой невыносимый характер! Не дай такого зла — женой заиметь... пропала головушка... — куражился Хаустов. — А может, объездитесь, мадам? — Вряд ли, — отрезала Яранова и вышла из конторы. Вместе с Василисой попали они в артель Буланова, обшивали ее, обмывали. Китаец Фан Лян да и сам Буланов, знавшие нелегкую судьбу женщин, старались не посылать их на тяжелые работы. Жилось сносно, и зарабатывали неплохо. Находилось время и для отдыха, не наблюдалось пока особых притеснений и от начальства. Однако найденный Муратом самородок перебудоражил весь прииск. Об этой истории с пудовым куском золота шли разные толки. Шушукались тайные агенты, рыскали полицейские, в канцелярию Хаустова тянули то одного рабочего, то другого. Сколько могли откопать самородков? Один, два?.. А может, и больше? К ручью, где сидели Устя и Василиса, спустилась Лукерья, невенчаная жена Архипа Буланова, в новом ситцевом сарафане, с красной на подоле оборкой. — Моего не видали? — скрестив на груди руки, озабоченно спросила Лукерья. — Полчаса тому назад вымыл здесь голову и в контору пошел. Ничего не сказал. Сердитый такой, — оторвавшись от штопки, ответила Устя. — Вот черт! Так и знала! Будешь тут сердитый... А ты, Васка, чего нюнишь? — обращаясь к Василисе, спросила Лукерья. Та рассказала и снова заплакала. — Архип знает об этом? — Лукерья тряхнула мощными плечами и крепко, по-мужски, выругалась. — Значит, он теперь все заодно припомнит и наделает киселя. — А еще что случилось, Луша? — спросила Устя и, воткнув иголку в край заплатки, отложила робу в сторону. — Феляна Хаустов в казачью посадил (так называли тогда арестное помещение). — Когда же? — Ночью. Никто и не слышал... А мой с утра похмелился и дружка искать пошел... Значит, опять накуролесит... Опять придется узлы сматывать, — задумчиво проговорила Лукерья. — А ты, Васка, не хнычь. Наша артель своих обидеть не даст. Вы еще новенькие, порядков не знаете, а у нас так: коли артель приняла, значит, заступаться будет. Сейчас к Фарскову пойду, расскажу ему. Лукерья подобрав длинную юбку, скорыми шагами поднялась на пригорок и скрылась за ближайшей землянкой. Когда Лукерья вошла, Фарсковы сидели за столом и всей семьей завтракали. Семья была дружная, крепкая. Трое сыновей, молодец к молодцу. Старшему, Никону, было лет под тридцать. Савка и Ларион — еще парни, одному восемнадцать, другому двадцать. Жена Никона Александра, тихая, молчаливая женщина, подавала на стол праздничную еду — мясную лапшу, блины и кашу. Жена Якова Татьяна Агафоновна, крупная, костлявая, еще не старая, помогала снохе. Лукерью посадили за стол, но есть она не стала, заговорила об Архипе. — Вы бы его, Яков Мироныч, хоть урезонили. Он вас уважает и послушает. Только жить начали, и снова заваруха. Опять на новые места перебирайся. Конешно, жалко Филимошку... — Филимошку само собой. Тут на всю артель поклеп, что мы самородок хотели скрыть, — выслушав Лукерью, сказал Яков Миронович, степенно пережевывая сильными челюстями корку хлеба. Лицо у него было широкое, морщинистое, поседевшая борода почти наполовину закрывала могучую грудь. Дальше, до конца завтрака, он не сказал ни слова. Лет пятнадцать тому назад Яков Фарсков перебрался в эти края на новые земли, построился, но через год сгорел. Два неурожайных года совсем подорвали и без того тощее хозяйство. К тому времени неподалеку открыли золотые россыпи. Яков подался с семьей искать фарт... С тех пор так и переезжал с прииска на прииск, а фарту все не было. В Кочкарске встретил Архипа Буланова, полюбил его за честность, простоту и неугомонный характер. Так и сжились; артелью нанимались, работали и артелью покидали опротивевшее место. После завтрака, расчесав деревянным гребнем скобкой подстриженные волосы, обращаясь к сыновьям, Яков Миронович сказал: — Из дому пока не отлучайтесь. Может, понадобитесь. А я пойду нашего атамана поищу... — Можно и мне с вами, Яков Мироныч? — спросила Лукерья. — Негоже бабам в мужское дело встревать... Накинул на плечи поддевку из чертовой кожи и ушел. Узнав об исчезновении Фан Ляна, Архип тотчас же пошел на квартиру к Кондрашову, но того не оказалось дома. Зашел в распивочную Мартьянова, выпил косушку водки, поговорил со знакомыми рабочими и решил отправиться прямо в казачью. Пробираясь по ольховым кустарникам к Марфину ручью, он увидел Устю с Василисой. Слезы женщины еще подбавили жару. Освежив лицо холодной водой, он мрачно сказал: — Ишь ты, чего захотел, рыжий кот! Погоди, мы тебе так вымоем полы, век не забудешь! Не успел Архип пройти сотню шагов, как на той стороне ручья показались двое ребятишек. На голове у них торчали бумажные колпаки, утыканные петушиными перьями. Заметив поднимающегося на пригорок отца, ребята спрятались в кустах. Когда он скрылся за крайней лачугой, мальчики вышли к ручью. Это были сыновья Архипа, девятилетний Егор и семилетний Ванек, крепкие, загорелые, черноглазые, похожие один на другого, как две капли воды. По приказанию матери они шли за родителем по пятам, чтобы в случае беды помочь ему... — Куда следуете? — спросила Устя ребятишек. Строгое лицо женщины смягчилось хорошей, умной улыбкой. Она не раз видела этих мальчишек в синих рубашонках, с цыпками на ногах, с облезлыми курносыми носами. Не раз пробовала заговорить, но они, оглядев ее, молча отходили. Сейчас, при встрече лицом к лицу, отступать было некуда, да и видели они из-за кустов, как отец почтительно с этой женщиной разговаривал. — Играем, — неохотно ответил старший. Младший, посапывая облупленным носом, мял испачканными пальцами кусок смолы, за поясом у него торчало несколько камышовых стрел, в другой руке он держал баночку из-под ваксы и бренчал ею. — Что в баночке-то? — спросила Устя. — Гвоздочки, — тронутый ее участливым вопросом, ответил Ванек. — Зачем гвоздочки-то? Наконечники для стрел, что ли, мастерить? — Ага! — обрадованно подхватил Ванек. — Тольки плохо держутся, отваливаются, Егорка не умеет мастерить, а Мишка умеет. — Очень-то умеет твой Мишка! — горделиво сказал Егор. — Ну, пошли, что ли? — Погодите! Я вас научу, как это делается. Устя взяла у Ванька смолу, разделила ее на части, обволакивая в песчаной земле, скатала несколько шариков. Потом взяла стрелу, нацепила кусок смолы, в середину прикрепила гвоздик, и наконечник вышел на славу. Мало того, попросила куриное перо и достала из кармашка маленький перочинный ножик, при виде которого у мальчиков заблестели глаза. Забыв обо всем, оба присели на корточки, жадно смотря, как руки Усти превращали камышовый стебель в индейскую, с оперением на конце, стрелу. — Ишь ты как! Глянь, Егор! — восхищался Ванек. Так было положено начало большой дружбе между Устей и этими ребятами. Совместно было изготовлено полдюжины стрел. Ванек вертелся у ног молодой женщины, как шустрый котенок, и все время не спускал глаз с перочинного ножика. Устя это видела и тихо улыбалась. Маленький индеец не выдержал и робко попросил: — Можно ножик в руках подержать? — Можно. Почему же нельзя? — Эх, ты! — покачал головой Ванек и глубоко вздохнул. — Нравится? — спросила Устя. — Ага! Ха-арроший! — Я могу его тебе подарить... Возьми... — Ух ты, бесстыдник! — вмешался старший. — Мне? Насовсем? — не обращая внимания на упрек брата, допытывался Ванек. — Конечно, насовсем! Как же иначе? Ванек уставился на нее черными глазенками, да так пристально, что смутил Устю. Взгляд его спрашивал, умолял, словно говоря: Ежели ты добрая, так не обманывай маленьких, ежели взаправду подаришь, то ты все равно глупая, коли можешь расстаться с такой драгоценностью... — Бери, бери! — поощрительно улыбаясь, сказала Устя. — Пойдем, Егорка, мамка же велела, — пряча в карман подарок, сказал Ванек, торопясь унести чудесную вещицу. Мало ли что могло случиться!.. — Раз мама велела, надо идти, — подтвердила Устя. Ребята поблагодарили новую знакомую, собрали свое вооружение и побежали дальше... А отец этих маленьких индейцев уже сидел перед Хаустовым в канцелярии полицейского участка и вел такой разговор: — Ты меня, господин урядник, не гони, нужно будет, я сам уйду. Отпусти моего дружка, и я спокойно удалюсь. — Не могу беззакония творить, понимаешь? Русским языком тебе говорю, что твой китаеза будет выслан по этапу!.. — За что? — Это тебя не касаемо! Будешь дебоширить, и тебя направим, — отрезал Хаустов. — Мне ты не грози! Господи боже мой! Ты же знаешь, что я ничего не боюсь! Сниму артель и уйду. — А захочет ли артель за тобой пойти? — А ты потом посмотришь... Я, брат, и девок своих за собой уведу... Ты что думал, что так и будут к тебе ходить, а ты ими станешь пол подтирать? Прошли те времена, урядник... Зачем рабочего избили и в каталажку посадили? Думаете, самородок хотел скрыть? А ежели бы он тебе попался, ты бы его что... другим подарил? — Замолчи, Буланов, а то стражников позову, — пригрозил Хаустов. — Зови, милый, зови... А я всю артель позову! Пусть посмотрят, как вы китайца неповинного разделали. Не пройдет! Буланов помахал пальцем и встал. — Значит, бунтовать? Ты смутьян давно известный... Гляди, поосторожней!.. — Злишь ты меня, Хаустов, своими угрозами, так злишь, даже смешно смотреть на тебя... Я тебе угрожать не буду. А сделаю, как сказал. Подам телеграмму окружному инженеру, про твои бесчинства расскажу, про бабские шашни и прочее... Да и управляющий Тарас по головке вас не погладит. Ему работа нужна, а вы мешаете, безобразничать начинаете... Не пройдет! Взбешенный Хаустов вскочил, хотел что-то предпринять, но, увидев в открытое окно крупную, сутулую фигуру Якова Фарскова и других рабочих, снова сел и приказал Архипу освободить помещение. Буланов вышел, коротко рассказал Фарскову и рабочим, в чем дело, и отошел с приятелем в сторонку. — Надо, Яков Мироныч, народ собирать, — сказал Архип. — Не допустим, чтобы они над нашим товарищем измывались. Освободим и жалобу напишем окружному инженеру. — Кого собирать-то? — угрюмо заявил Фарсков. — Народ-то давно у шахты толчется, тебя ждет. — Ну, тогда пошли. Остальное все произошло так: рабочие, женщины, ребятишки, в том числе и два индейца со стрелами, всего свыше двухсот человек, хлынули к казачьей. Увидев враждебно настроенную толпу, Хаустов скрылся, а стражники не оказали никакого сопротивления. По требованию Архипа Буланова открыли арестное помещение и выпустили избитого Фан Ляна. Буланов обнял его, уговорил людей разойтись и повел друга к себе. Фан Лян жид рядом с ним, в общей мазанке, но харчевался у Булановых. Но на этом не закончились события престольного праздника. Первым на прииск прискакал инженер Шпак. Выслушав Хаустова, он распорядился уволить зачинщиков и выслать их с прииска. Кроме китайца и Архипа в список попал и Яков Фарсков с сыновьями. Зная повадки полиции, Архип и Фан Лян не остались ночевать дома, а ушли в сарай Якова Мироновича Фарскова. До позднего вечера вездесущие Егорка и Ванек, перебираясь через огороды, приносили от матери донесения, что за отцом несколько раз присылали из конторы, а напротив дома прохаживались какие-то малоизвестные разухабистые парни, недавно прибывшие на прииск. Они вертелись около общей мазанки, приставали к девушкам и заглядывали в окна булановского домика. Около казачьей гуртовались стражники. Хаустов в сопровождении своих помощников разъезжал по прииску верхом. Ночью Архип Буланов задами прошел на квартиру Василия Кондрашова. Света не зажигали, разговаривали в потемках. Выслушав Архипа, Василий сказал: — Неладно получилось... Всех зачинщиков уволили, в том числе и тебя. Что думаешь дальше делать? — К вам за советом пришел. Ежели всурьез о рабочем человеке болеете, помогите артели. — А когда китайца пошел освобождать, меня-то не спрашивал? — Искал, не было дома... — Все-таки искал? — усмехнулся Василий. Ему приятно было, что Архип вспомнил о нем, и обидно, что не нашел. — Говори начистоту, что будешь делать? Василию хотелось знать, какое решение примет теперь этот горячий артельный вожак. — Как народ решит, так и я, — уклончиво ответил Архип, поблескивая в темноте огоньком цигарки. — А что народ думает? — напористо спросил Василий. — Про то я не могу сказать, это наш рабочий секрет, а вы как-никак все же начальник, мало ли что... — Знаешь что, Бова-королевич, раз ты так думаешь обо мне, не следовало и приходить... Можешь идти отсюда к черту! С народом я и сам сумею поговорить, без тебя! Кондрашов сознательно повел разговор в решительной форме. Он знал, как задеть слабую струнку этого самобытного вожака артели. — А станет народ с тобой разговаривать? — едко, тихим голосом спросил Архип. — Там посмотрим!.. — Василий встал, прошелся до порога и назад, думая, как повернуть всю эту заваруху в пользу рабочих, чтобы вселить в них веру в себя, в свои силы и этим положить начало активной борьбе. Архип понимал, что такой человек, как Кондрашов, если захочет, найдет у людей поддержку, и уже раскаивался, что не с той стороны повел речь. Перейдя на грубоватый, но более откровенный тон, он заговорил снова: — Извини, конешно, что, может, я и не так сболтнул, не то словцо вставил. Думаю, что моя артель на работу завтра не встанет, предъявит требование, чтобы отменили увольнение. А ежели нет, то я свою артель сниму и уведу... Свет не клином сошелся. Может быть, ты передашь управляющему, господину Суханову, чего мы хотим, будешь нашим посредником?.. — Посредником я вашим не буду, — улыбаясь, сказал Василий. — А коли так, то и говорить не о чем. — Архип поднялся и собрался уходить. — Садись и слушай, — решительно остановил его Василий. — Почему мне нельзя быть вашим посредником, я объясню потом... Уводить артель — это самый плохой выход из положения. Нужно, чтобы требование поддержали все рабочие прииска. А требование ваше должно быть составлено вот так, запоминай: за незаконный арест Фан Ляна и избиение его, за принуждение женщин к сожительству полицейского урядника с прииска убрать, увольнение рабочих отменить... Хорошие ребята у тебя есть, пусть они соберут всех артельных старост, только, разумеется, тех, которым можно доверять. Я приду и поговорю с ними. Но условие такое, чтобы о нашем собрании, а главное, что я там присутствовал, никто, кроме участников, не знал, понял? — Ясно. Да вы не беспокойтесь... Вас не выдадим, — с искренней горячностью подтвердил Архип. — Не бойтесь! — Я-то не боюсь. Это ты бойся... За мной наблюдает полиция уже давно, поэтому аккуратнее надо встречаться. — Наблюдает? За вами? — снова поднимаясь со стула, спросил Архип. Этого он никак не ожидал. — Так вы, значит?.. — Вот так, милый мой Бова-королевич, и значит, что по этой самой причине я вашим посредником быть не могу... — Да и не надо! Не надо! — обрадованно зашептал Архип. — А ведь ежели признаться, так я о вас поганенько иногда думал. Книжечки барин дает читать, в революцию играет... Вроде как и хороший человек, а там черт его знает, и тянуло к вам, и настоящего доверия не было. К хорошему человеку, знаете, как к водке али куреву тянет... — Хороших людей не всегда легко угадать. Если знаешь, показывай их мне, знакомь. Хорошие люди нам очень нужны, — задумчиво сказал Василий. — Есть, Василий Михайлович, у меня подходящий человек на примете, дамочка или девица — этого я уже не знаю, — усмехнулся Архип. — Ты что... насчет моего холостяцкого положения? Оставь, брат, такие дела!.. Не шути зря! — Вот уж как раз и не угадали! Эта бабеночка сама вроде вас — занозистая, образованная... Учительница!.. У большого начальника ребятишек его грамоте обучала, а он, вишь, поиграть с ней вздумал, ну и получил в морду: спалила его кислотой, не то карболкой... Моих ребятишек теперь учить собирается. Наши-то хозяева о школе и не думают... Как-то она меня спрашивает, почему на прииске библиотеки нет. Я только посмеялся. Ишь, думаю, чего захотела. Сурьезная дамочка! Вы к ней приглядитесь... Я думаю, нашу бумагу пусть она и напишет. — А сюда как она попала? — спросил Василии. — Известное дело: после каторги, как в рай, запросишься... Жить-то надо! — Значит, на каторге была? — А как же... Года четыре... А то на днях из станицы один учителек приезжал, господин Шаров. Тоже по мазанкам ходил, записывал, разные слова говорил, против власти ругался. Еще раз обещался приехать, да что-то не едет... Наша-то Устя про него сразу сказала: болтун, говорит, и пустоцвет... Видно, и вправду не всякого легко угадать. — Про Шарова она верно сказала. Я его знаю. А с Устей ты меня завтра же познакомь, — попросил Василий. — Как ее фамилия? — Яранова. Из нашей артели. Ее бы ребят заставить учить, а не тачки возить. — Так ее можно и сегодня увидеть? Провожу тебя и зайду, — сказал Василий. Бывшая учительница-каторжанка его очень заинтересовала. — Можно, Василий Михайлыч, да осторожно. Около моей фатерки весь день филеры дежурят. Сами понимаете... одного-то меня схватить легше: да только я не такой дурак!.. — Фу, черт! — с досадой сказал Василий. — Я совсем забыл. И это называется старый конспиратор! — А мы вот как сделаем: ежели не против, чтобы она сюда пришла, — придет. — А удобно ли? — Ничего. Я Лушке своей скажу, она объяснит, как и что... Это ведь не к полицейскому уряднику полы мыть... Насчет требований поговорите. А раненько утречком, когда все будут похрапывать, я своих людей соберу и вас приглашу. Через час сынишка Архипа Буланова, Егорка, со всеми предосторожностями, как ему было приказано, привел Устю к новому домику, где жили Тарас Маркелович и Василий. Кондрашов занимал в задней половине две небольшие комнаты с двумя широкими окнами, выходящими к ручью, неподалеку от главной шахты. В окнах Суханова горел свет. Зажег свет и Василий. Он со странным волнением ожидал заинтересовавшую его женщину. Войдя, она сухо поздоровалась с хозяином, оглядела опрятные комнаты, шкаф с книгами Пушкина, Толстого, Гоголя, Чернышевского. При виде книг глаза ее тепло заблестели, как у Вани Буланова, когда он сегодня впервые взял в руки перочинный ножик... Василий понял, что она, видимо, очень любит книги. Выждав, он запросто сказал: — Можете пользоваться! — Василий открыл книжный шкаф. — Простите... могу узнать ваше отчество? — Отчество?.. Ах, господи! — она спохватилась и покраснела. При свете керосиновой лампы Василий увидел, как нервный румянец разлился по ее бледному, строгому лицу. Продолговатые, темные глаза казались утомленными, как будто они все время чего-то ждали, чего-то боялись. Запахнув тоненькое, ветхое городское пальто, виновато улыбнувшись, Устя добавила: — Отвыкла, даже забыла, что у меня был отец и звали его Игнатий! — Значит, Игнатьевна? А что, его уже нет?.. Простите! Случайно вырвалось. Бывает, — отрывисто проговорил Василий. — Что же тут прощать?.. Наоборот, мне приятно его вспомнить. Он был необыкновенный человек — сильный, честный. Я им горжусь... Он умер в этом году семидесяти пяти лет... Перед смертью, последние годы, милостыню собирал... этот бывший офицер царской гвардии, — со злой и едкой иронией закончила она, наблюдая, какое впечатление произведут ее слова на хозяина. — Игнатий Яранов, говорите? Ссыльный гвардейский офицер? Я много слышал о нем. Он вызвал на дуэль командира полка за избиение солдат, а тот отказался. Тогда ваш отец публично назвал его подлецом, был судим, разжалован и сослан на каторгу, где тоже подвергался разным издевательствам... — Откуда вы все это знаете? — порывисто спросила она, резко откидываясь на спинку стула. — От тех товарищей, которые вместе с ним отбывали каторгу. — Но это было очень давно? — Не очень. Друзья вашего отца вышли потом на поселение. Ваш отец тысячи километров прошел до Вилюйска, чтобы только на Чернышевского взглянуть... — Вы и это знаете? Боже мой! — Устя закрыла лицо руками. — Знаю, как видите. Такими людьми нельзя не интересоваться. Его многие знают... — Простите, но вы сами-то кто такой? — уронив на колени руки, спросила Устя, пытливо посматривая на Василия. — Бухгалтер прииска. У новых миллионеров рубли подсчитываю, — улыбнулся Кондрашов. — Это не имеет значения. Я не об этом спрашиваю. О вас говорят... — Что же обо мне говорят? — Очень хорошее... Иначе бы я не пришла. — Спасибо. — За что меня благодарить? Вот вам я действительно благодарна, что вы так о моем отце вспоминаете. Это самое для меня дорогое! Я понимаю и чувствую: в России большие события назревают... — Вы хотите сказать, что возможен политический переворот? — Да. Революция... С вами, я вижу, можно откровенно разговаривать... В Сибири, на каторге, я кое-что слышала, но там мне мало приходилось сталкиваться с политическими. Я же уголовная, варначка. Нас старались от политических изолировать... Если можете, помогите мне разобраться, что же все-таки происходит? Я ведь такого насмотрелась! Только к детям осталось чувство доверия. Жалко этих маленьких, школы здесь нет, никто о них не думает. Я бы их даром стала учить, просто за кусок хлеба. Василий осторожно попросил подробнее рассказать о себе. Грустная и тяжелая повесть была коротка. Окончила гимназию. По протекции какого-то либерала, деятеля губернской управы, ее устроили воспитательницей детей в дом сластолюбивого чиновника-вдовца. Очень скоро случилось все остальное. — Мне нужен помощник — счетовод; если хотите, поработайте, а там и насчет школы подумаем, — выслушав ее, сказал Василий. — Но ведь я ничего в счетоводстве не смыслю, Василий Михайлович! — призналась она. — Грамотному человеку это не трудно. Берусь вас подготовить... Организуем и политический кружок под видом изучения русской словесности, привлечем рабочих. Дела здесь непочатый край! — А нам это позволят? — Думаю, что да. А то и без позволения обойдемся... Хорошо, что вы к нам попали. Прииск тут новый, притеснений меньше, чем на других, да и управляющий справедливый человек. — А полицейский урядник? — в упор спросила Устя. Она ожидала, что Василий заговорит о сегодняшнем происшествии, но тот до сих пор не обмолвился о нем ни одним словом, как будто событие не имело значения. — Что же вы хотите, голубушка моя! Полиция как полиция, она везде одинакова. Наша только еще начинает безобразничать. Отлично будет, если рабочие дадут отпор. Давайте-ка лучше молочка попьем. Угощать больше нечем... Молоко зато превосходное. Василий искренне был рад новому знакомству. Сели за стол, выпили по стакану молока, закусили черствым пшеничным хлебом. Василий подробно изложил, как следует формулировать требования рабочих. Потом, подумав, заявил, что он сам все напишет. — У меня есть некоторый опыт в этом, — скромно объяснил он. Во время дальнейшего разговора выяснилось, что оба они страстные поклонники Чернышевского. Устя знала все опубликованные его труды. Это сблизило их еще больше. Наверное, они проговорили бы до рассвета, если бы в комнату не постучали. Василий встал и открыл. В наброшенном на плечи пиджаке, с лохматой, растрепанной головой вошел Суханов. Увидев молодую женщину, выразительно дернул себя за ус и нахмурился. Устя поняла его мысли, вспыхнула и, поклонившись, быстро вышла. Василий и не пытался ее удерживать. Все получилось очень нелепо. Старик чувствовал себя тоже неловко, но все же присел. — Ты уж, конешно, меня извини, тово... — оправдывался Тарас Маркелович. — Я понимаю, дело молодое, м-да... — Напрасно вы так думаете. Смешно, разумеется, что среди ночи и вдруг в гостях молодая женщина, — улыбаясь, без тени смущения проговорил Василий. — Со стороны можно все подумать. — Да я не сужу! — разводя руками, сказал старик. — Чтобы осуждать, Тарас Маркелович, надо знать человека. Может, кому и смешно, а ей грустно. Наверное, ночь сегодня не будет спать... Вы ведь почти не знаете эту женщину. — Видел на шахте... С виду ничего себе, не из простых... — Вот именно, не из простых. Василий рассказал Суханову, кто такая Устинья Игнатьевна Яранова. — Кого только бог не посылает в наши места, — после некоторого раздумья проговорил Суханов. — Насчет школы подумать надо, дело правильное... В контору хочешь пристроить, тоже не перечу; ежели из нее толк будет, значит, бери. Грамотных-то людей у нас — раз и обчелся... Я к тебе вот зачем: посоветоваться надо... От хозяина сейчас посыльный был, всех зачинщиков велит завтра же рассчитать и с прииска выслать... Шпак ему все доложил, и урядник там был. Кутят... вместе... Что ты на это скажешь?.. — Если хотите знать мое мнение, — начал Василий, — урядника Хаустова убрать надо, заменить другим. Здесь, Тарас Маркелович, не глухая тайга. Рабочие не допустят издевательств. А если объявите увольнение, то работы наполовину завтра же прекратятся... — Этого допустить нельзя. У нас и так с деньгами туго, а тогда совсем труба, — сказал Суханов, поглаживая бороду. — А ты твердо знаешь, что прекратятся работы? — По-моему, вы сами опытный человек, должны понять... У Буланова артель дружная, товарища в обиду не дадут. — Что же делать? Я ведь не в силах отменить распоряжение хозяина. — Мой совет — поехать к нему и убедить. — Он каждый день пьян. А с хмельным какой разговор! — Скажите жене, пусть запрет и протрезвит. Объясните, что дело важное! — Пожалуй, так и сделаю... А как быть с урядником? — Если бы хозяин был тверд и самостоятелен, то Шпака бы давно раскусил и урядника в три шеи наладил, — как бы про себя сказал Кондрашов. — В таком щекотливом деле трудно что-либо посоветовать. Над урядником есть начальство, которое тоже уважение любит, подарки... Все зависит от хозяина. — Это верно... Не вовремя канитель заварили, не вовремя... Ну ладно, спасибо за совет. Я еще сам поразмыслю. Извини, что побеспокоил и девицу напрасно обидел... Ты скажи ей, чтобы не сердилась... Прощай! ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ Рано утром в окно Василия Кондрашова постучали. Кондрашов встал и отдернул занавеску. Прижавшись к ставне, за окном стояла Устя. Движением головы она подала знак, чтобы он открыл. Несколько удивленный ее неожиданным визитом, Василий быстро оделся и впустил Яранову в комнату. — Я от Архипа Гордеевича, — часто дыша, забыв поздороваться, заговорила Устя. Видно было, что она шибко бежала и запыхалась. — Он просил предупредить, чтобы вы не ходили в балку, там стражники... Рабочие с Заовражной шахты пришли выпивши и дразнят их. — Провокаторы! — заявил Василий. — Скажите Буланову, пусть выделит пикеты... чтобы не было ни одного пьяного. Понимаете?.. На стражников лучше не обращать внимания, не трогать их, а сделать свое дело и разойтись... Передайте вот эту бумагу Архипу Гордеевичу, пусть он ее зачитает перед рабочими. Старшим делегации советую выбрать Якова Фарскова — это старик трезвый и всеми уважаемый. Сами же идите к конторе. Сегодня, может быть, удастся оформить вас на новую работу. — А как же забастовка? — Служащие пока бастовать не намерены, — улыбнувшись, сказал Василий. — Значит, управляющий согласен принять меня в контору? — Да, он не возражает. — И, конечно, убежден, что протекция мною куплена за ночное посещение, — с болезненным раздражением заметила Устя. В ее глазах блеснули две крупные слезы. Она быстро смахнула их, точно боясь, что Василий неправильно истолкует ее волнение. — Он просил меня передать вам, чтобы вы на него не сердились... Но вы не ошиблись. Сначала он так и подумал, пока я не объяснил ему, в чем дело. Обещал даже о школе поразмыслить. — Вы меня простите, Василий Михайлович, я, кажется, уже истеричкой становлюсь, — сказала Устинья с грустной усмешкой. — Такая уж я стала глупая. Трудно мне людям верить. — Без веры в людей жить нельзя, Устинья Игнатьевна, — спокойно и мягко возразил Кондрашов. — Ступайте и передайте Архипу эти листки. Только не налетите на стражников. — Хорошо. Постараюсь быть осторожной. — Дойдя до порога, она обернулась и торопливо добавила: — Спасибо, что вы продолжаете верить мне, хотя я и веду себя, как слабонервная, истеричная девица. Но, пожалуйста, не думайте обо мне очень плохо. Эти слезы прорвались лишь потому, что ваше мнение для меня не безразлично. — Вы дочь Игнатия Яранова. Этого, по-моему, достаточно, — ответил Василий, слегка хмурясь. — Идите к конторе. Вы мне будете очень нужны. Устинья вышла. Этот высокий человек с бледным широким лицом с первой встречи заставил гордую и несчастную девушку всерьез задуматься. Она плохо спала ночь. Неожиданное появление в комнате бухгалтера старика управляющего, его подозрительная усмешка заставила ее всю ночь мять подушку, ворочаться с боку на бок с тревожно открытыми глазами. От мужчин она до сих пор слышала лишь пошлые словечки. Домогательства тюремных надзирателей чуть не довели ее до самоубийства. Разве вот только этот приисковый бухгалтер, товарищ Василий, как его называет Архип Буланов, смог заглянуть в ее душу. Да, ему можно доверять, его можно уважать и даже... полюбить можно... Зорко наблюдая по сторонам, Устя прошла вдоль ручья, присела в кустах чернотала и развернула скатанные в тонкую трубку листы. Их было всего два. Четкими печатными буквами на одном из них было крупно выведено: ТОВАРИЩИ! Вчера полиция незаконно арестовала и подвергла избиению рабочего-китайца Фан Ляна, которого вы все знаете как честного, ни в чем не повинного труженика. Рабочие были возмущены поведением урядника Хаустова. Собравшись у арестного помещения, они потребовали освобождения своего товарища по труду. Полиция вынуждена была уступить. Однако главный инженер прииска Шпак под давлением полицейского урядника Хаустова распорядился уволить не только китайца, но и других рабочих, в том числе и артельного старосту Архипа Буланова, как якобы самого главного зачинщика. Полиция намерена выслать уволенных по этапу вместе с их семьями. Кроме того, всем известно, что урядник Хаустов вызывает в свою канцелярию молодых работниц, допрашивает их провокационными методами, угрожает, а потом принуждает к сожительству. Так, полицейский урядник Хаустов пытался угрожать девице Василисе Рубленовой. Товарищи! Не допустим полицейского произвола! Потребуем немедленно удалить с прииска урядника Хаустова, отменить приказ об увольнении рабочих и срочно вызвать представителей горной инспекции для расследования всех безобразных поступков полиции. В противном случае прекратим работы на шахтах и объявим забастовку. Под воззванием стояла подпись: Стачечный комитет. На втором листе было просто и коротко изложено, как следует избирать стачечный комитет и делегацию для вручения требований рабочих. Так вот почему он предупредил, чтобы я не попадалась на глаза стражникам, — пряча воззвание, подумала Устя и снова огляделась по сторонам: не следит ли кто? Гордая сознанием оказанного доверия, Устя встала, выпрямилась и, стараясь сдержать тревожное и радостное волнение, прошла сначала по руслу речушки, а потом свернула в балку, где ее уже давно поджидали братья Фарсковы. Собравшиеся рабочие оживленно и мрачно обсуждали события вчерашнего дня. Рабочие шахты, на которой работали Фан Лян и Архип, собрались полностью. Пришел народ и с других шахт. Некоторые явились по приглашению, другие из любопытства. Где сборище, туда и шли. К тому же администрация объявила второй день престольного праздника нерабочим днем. Об этом распорядился инженер Шпак, решив прослыть, несмотря на свою родословную, русским, религиозным человеком. Пока избирались делегация и стачечный комитет, Устя переписала воззвание в нескольких экземплярах. Избранный главой делегации Яков Фарсков вручил, явившись в контору, Суханову требования рабочих. — Вот каких дел вы натворили, господин урядник, — вызвав Хаустова, сказал Тарас Маркелович. — Теперь расхлебывайте. Зачем арестовали и избили китайца? — Он сам в драку полез, на стражников набросился, — оправдывался урядник, — а кроме того, господин управляющий, хоть это и по секретной части, но вы должны знать — у нас распоряжение есть от высшего начальства: китайцев и корейцев с приисков удалять и впредь на работы не допускать. — Почему? — спросил Суханов. — Золото воруют и народ баламутят... Они и против своего императора восстание устраивали, теперь к нам бежали. А зачем нам китайские бунтовщики, у нас и своих хватает. — Чепуху мелешь, любезный, — заявил Суханов. — У вас там распоряжения, а у меня работы прекращаются. О вашем поведении я вынужден буду сообщить начальству. — Это уж как хотите. Мы за все готовы ответить, — не без цинизма ответил Хаустов. — А за безобразия с девчонками и бабами тоже ответишь? — Это, господин управляющий, поклеп-с... — Будто бы? Думаешь, мы не знаем, какой ты гусь?.. Мой совет тебе — уезжай в другое место... и весь ералаш кончится, — как бы между прочим сказал ему Суханов. — А это уж как начальство распорядится... Я бы покинул эту дыру с моим удовольствием... Через час Суханов уехал в Шиханскую к Степановым... Шпак, узнав об этом, немедленно вызвал к себе Печенегова и приказал: — Ради праздника, Филипп Никанорович, организуйте-ка торговлю водочкой с дешевой закуской. Привезите фургончик прямо на поле, пусть рабочие повеселятся... — Они же бунтовать собираются, чего их веселить-то? Их надо в нагайки брать, а не водкой поить... Мне бы полсотни казаков, я бы им устроил веселье! — Действуйте, как я говорю! — жестко повторил Шпак. — Наделаем побольше шума, а господина Суханова унимать пошлем. В шуме и драке всякое может случиться... А казачков будет нужно, я позабочусь и даже командовать вам разрешу... Вы офицер, человек опытный! — М-да, признаться, вы недурно придумали, — после короткого размышления согласился Печенегов. — Ладно, подкинем водочки. В Шиханской Тарас Маркелович долго уговаривал Ивана Степанова принять требования рабочих, доказывая ему, что если работы приостановятся, то это приведет к большим убыткам, а может и до бунта дело дойти. Полупьяный Иван свирепо вращал глазами и бормотал: — Я... да чтоб на своей казачьей земле был бунт?.. Сейчас же велю казаков собрать! Водки полбака выставлю и двести казаков на коней посажу... Я покажу этой сволочи такие бунты — до самой смерти чесаться будут!.. — Это кто же тебя научил, господин Шпак, что ли? — угрюмо спросил Суханов. — Я сам хозяин! Что мне Шпак? А насчет Петра Эммануилыча ты, дядя Тарас, не тово... неправильно поступаешь... И чево вы только не поделили?.. Он мне от всего сердца пудовый самородок на стол брякнул, я даже ахнул! А ты его мошенником обзывал... Не хорошо-о-о! — От своих слов и сейчас не откажусь, — опуская седую голову, проговорил Суханов. Ему тяжело было смотреть на пьяного, распухшего Ивана и еще тяжелее слушать его глупую болтовню. Тарас Маркелович предчувствовал, что если дело будет так продолжаться, то все неминуемо пойдет прахом. Он попробовал поговорить с женой Ивана, но Аришка не захотела вмешиваться. Последние дни она была в хорошем настроении. Радовало ее то, что Иван почти перестал бывать у этой басурманки, как она называла Печенегову. Похоронив свекровь, Аришка чувствовала себя в доме полной хозяйкой. В большом новом доме можно было жить в свое удовольствие, а тут старик в какие-то мужские дела ее впутывает... Ничего не добившись, Тарас Маркелович уехал. На другой день работа на нескольких шахтах остановилась. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Ночью, сидя у костра, Кодар думал о неожиданном отъезде Маринки. Неладно получилось, даже самому было как-то немножко совестно. Неужели сегодня он сам упустил свое счастье?.. Как помочь беде? Думал долго, но ничего придумать не мог. Понял, что настала пора попросить совета у старого мудрого Тулегена. Друг его сидел напротив него и пил из пиалы чай. — Послушай, Тулеген-бабай, — начал Кодар. — В твоем лице мне аллах послал второго отца. Ты много прожил на свете, тебе дано много мудрости... — Длинно говоришь, я спать хочу, — прервал его Тулеген. — Хорошо, я буду кратким, как оторванный конец аркана. Не думаешь ли ты, что пришло время, когда в моей юрте должен плакать ребенок и женщина должна кормить его молоком, так же как и мы когда-то сосали грудь матери... — Пусть аллах поможет тебе точнее выразить мысли. Однако я не помню молока моей матери. Я помню молоко от пестрой коровы из стада бая. Эта коровка, кроме меня, никому не давала доить себя. У ней было вкусное молоко и жирное мясо... Я потом глодал ее кости... Говори дальше, я слушаю... — Я хочу жениться, Тулеген-бабай. — Мы тебе давно говорили об этом, но ты был глухой... Много подросло красавиц в степях, а ты даже не уплатил калыма... А теперь сколько надо платить? — подняв голову, спросил Тулеген. — Такой красавицы, как она, нет в степях, — задумчиво продолжал Кодар. — Я думаю, нам не придется платить много калыма... — Ты хочешь взять в жены русскую?.. Мы это тоже знаем. В коране правоверных сказано... — Но ты не знаешь, что написано в коране русских, — перебил его Кодар. — Выслушай. — Ты, наверное, будешь говорить о том коране, какой знает друг твой Василий, который здесь жил. Да, он мне тоже говорил, что есть такой коран, где написано, что кровь людей одного цвета и что все люди одинаковы... Я его нарочно спросил, можно ли взять в жены немусульманку. — Что же он тебе ответил? — Он смеялся надо мной и говорил глупости. — Он, наверное, тебе сказал, что у русских был такой царь, грозный Иван, и он взял в жены себе татарку, а она ведь тоже была мусульманкой. — Он царь, а ты бывший пастух, — резонно возразил Тулеген. — Твои глаза, Тулеген-бабай, начинают забывать, что они видели несколько лет назад. — Скажи, чего не помнят мои глаза? — спросил Тулеген. — Ты видел людей из Хивы и забыл, что их жены носили не мусульманскую одежду... И жена у акзярского прасола Ислам-бека, которому мы продавали барашков и коней, тоже русская; она еще тебя угощала крепким чаем и калачом, вспомни! — Ты прав... Позор моей дряхлеющей памяти... Не будем спорить. Кровь одинаковая, но мясо на вкус разное. И я знаю наверное, что тамыр Петька не захочет смешать кровь своей дочери с твоей кровью... Отрежь мне язык, если я говорю неправду... Кодар задумался. Помолчав, сказал: — Если она согласится, то мы скатаем наши юрты и уйдем в горы... — Ты уверен, что она согласится? — Она тоже любит меня, — твердо сказал Кодар. — Немножко я и моя Камшат это заметили, — подтвердил Тулеген. — Та, плохая женщина, ее, наверное, обидела, поэтому она и уехала так скоро... — Да. — Та женщина лежала на подушках, как глупая овца, и ждала, когда баран рогом в бок пырнет ее... Может, все жены офицеров так делают, а? — спросил старик и засмеялся дребезжащим смехом. В доме Лигостаевых готовились к свадьбе. Приехал и сам Матвей Буянов, навез кучу подарков; во время сговора несколько раз бесцеремонно целовал невесту, одобрил скорую свадьбу, попировал два дня и уехал. После отъезда жениха и гостей в горнице целыми днями кроили, шили приданое. Только Маринка почти не принимала участия в этих хлопотах, словно и не собиралась выходить замуж... — Ты что все молчишь и ходишь как в воду опущенная? Может, тебе и замуж не хочется, так ты скажи... — Наоборот, мама, хочу, чтобы поскорее все кончилось. — Нет, не то у тебя, девка, на уме, не то! — прислушиваясь к ее равнодушному голосу, говорила мать. — Что же может быть у меня на уме? — Бог тебя знает, чудная ты какая-то... — Что же мне, выть начать? Каждая невеста глупа по-своему: одной петь хочется, другой реветь... А мне и ни то и ни се... Последние перед свадьбой дни девушка начала чего-то бояться, нехорошие, черные думы лезли в голову, сердце сжималось в тоскливом трепете. Примерки белья и платьев изнуряли ее, праздничное настроение в доме вызывало досаду, песни подруг, грустные, заунывные, наводили тоску — казалось, не хватит сил до конца выстрадать и забыть прошлое. В один из таких дней она увидела в окно, как кто-то открыл ворота, они визгливо заскрипели ржавыми петлями, показалась знакомая, косматая голова бурого коня. Во двор въехал Кодар. Маринка тихо вскрикнула, ухватилась за занавеску, оборвала ее, комкая белую тряпку в руках, со злостью сказала стоящей рядом матери: — Не пускай его!.. Ну их всех, надоели! Анна Степановна вздохнула, строго поджала губы и вышла. Гостя она встретила около крыльца, сухо и неприветливо сказала, что мужа нет, да и вообще он мало теперь бывает дома, работает на прииске. На лице Анны Степановны было такое выражение, точно в доме не к свадьбе готовились, а к похоронам. О помолвке Кодар не знал и очень удивился сердитому виду хозяйки. Не слезая с седла, повертелся на беспокойном коне посреди двора, справился о здоровье Петра Николаевича, однако о Маринке спросить не решился, понадеявшись увидеть ее на прииске. Но поехать на прииск ему не пришлось. Возвращаясь домой, он повстречал на дворе пастушонка Сашку, водившего на водопой Ястреба по просьбе Маринки. После скачек мальчик временно жил у Лигостаевых и помогал по хозяйству. Он-то и рассказал Кодару о предстоящей свадьбе. Только теперь Кодар понял, почему так неласково встретила его жена друга. Свирепо хлестнул коня, потом бросил поводья и дал коню полную волю. Так и ехал с опущенными поводьями до самого аула. Близился вечер, низко опустилось солнце и бросало на высохшие травы холодные, предосенние лучи. Иногда налетал порывистый ветер, срывал кусты верблюжьей колючки. Они катились по земле, как огромные живые ежи. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Едва успела Анна Степановна выпроводить Кодара, как прибыл еще один неожиданный гость. Это был коневод, служивший у Печенеговых, Кирьяк. Зинаида Петровна так осчастливила его своим визитом, что он готов был сделать для нее все возможное и невозможное. Кирьяк проводил Зинаиду Петровну из флигелька на рассвете с усталой на лице улыбкой. Утром его позвали в дом на чашку чая. Угрюмый и растрепанный, к столу вышел Владимир. — Значит, берешься высватать? — раскуривая длинную трубку, спросил Печенегов-младший. — Если монетов не пожалеете, дело не хитрое. Это для нее большая честь! Только прежде родителя надо спросить. — Не ему жить, а мне, — поправляя спустившиеся с плеч подтяжки, проговорил Владимир. — Я вашего батюшку знаю... Да что это вам приспичило? — Ты меня не пытай, Кирьяк! Не спрашивай! — задыхаясь, крикнул Печенегов. — За отцом послали? — Уже приехал. С мамашей совет держат... — Кирьяк самодовольно крякнул и налил себе рюмку водки. Он не сомневался в успехе сватовства. Вошел Филипп Никанорович, лицо его с вислыми седыми усами за эти дни похудело. Трезвый и озадаченный вид его удивил сына. Значит, всерьез принял мою затею, — подумал Владимир. Он не знал, что его отец боялся этой девушки. Филипп Никанорович был убежден, что разговор со Шпаком о Тарасе Суханове она все-таки слышала. Пораздумав, он все же решил, что блажь сына жениться на этой красивой казачке пришлась как раз кстати. Характер и внешность девушки и ему тоже были по душе. Филипп Никанорович даже подумал про себя, что если бы он сам женился на такой женщине — из простых, — может, и жизнь бы его по-другому сложилась... Плетью сынка отхлестала. Прекрасно. За дело. Не скачи с мальчишками... Володьке именно такая жена и нужна... Я ее еще научу, как держать мужа в руках, — подумал Филипп Никанорович. Он видел, что воспитание сын получил дурное, как и он сам, влияние взбалмошной Зинаиды Петровны оказалось губительным для обоих. Мысли о возможности снова попасть на каторгу сделали его рассудительным. Намерение сына многое меняло и, казалось, ставило на свое место. — Выбор твой одобряю, — сказал он сыну коротко. — Усадьбу с землей и табуном отдаю вам. Живите... Бывший войсковой старшина не выдержал, зарыдал и ушел к себе в кабинет. Кирьяк вычистил сапоги, подпоясался малиновым кушаком, заломил серую папаху набекрень и отправился к Лигостаевым, хмельной и веселый. Однако Анна Степановна наотрез отказалась слушать его льстивые речи. Невеста просватана, через четыре дня свадьба, даже говорить о чем-то другом непристойно, заявила она и к Маринке свата не допустила. Кирьяк почесал за ухом, развел руками и ушел ни с чем. Выслушав его, Печенегов подседлал коня, накинул на плечи бурку и помчался на прииск. Разыскав Петра Николаевича на лесном складе, он отвел его в отдаленный угол и рассказал о намерениях сына. — Опоздали, Филипп Никанорович, — удивившись этому неожиданному сватовству и чрезмерной возбужденности свата, сказал Петр Николаевич. Печенегов говорил быстро, сбивчиво, но со скрытой в голосе требовательностью. — А ты откажи!.. Что тебе — купчишка, который торгует мылом из вонючих кишок, милее, чем наш казачий род? — Сама выбрала. Я своей дочери женихов не подыскивал. А насчет мыла, так им и в вашей лавочке торгуют, — сдержанно улыбаясь, ответил Петр. Печенегов побледнел и закусил ус. — Я тебе, Лигостаев, честь делаю... Может, тебе приятно, что твоя дочь на моего сына плеть подняла? Для меня это кровная обида! Я и хотел порешить дело миром. — А то что? — медленно поворачивая к нему голову, спросил Петр. — Печенеговы обиды не прощают, — озлобленно глядя на него, многозначительно ответил Филипп Никанорович. — А это нам хорошо известно. И кое-что еще знаем... Значит, отдать вам дочь?.. Да это все равно, что палачам на расправу! Лучше ее сразу убить, чем вам на изгаление отдавать. Как вы только подумать могли такое! Петр Николаевич нагнулся, поднял с земли доску и отбросил ее к ближайшему штабелю. — Так ты что... нас разбойниками считаешь? — кривя губы в презрительной улыбке, спросил Печенегов. — Как угодно, так и думайте... Я не судья и не полицейский. Полуоткрытый рот Печенегова в судороге сжался. Он поднял было кулак, но, поймав настороженный взгляд Петра Николаевича, понял, что не успеет ударить. Левая рука Лигостаева согнулась в локте и готова была отразить удар. — Ну, подожди! — хрипло выдавил Печенегов и, повернувшись, путаясь в бурке, пошел к воротам. — Подожду! — крикнул ему вслед Петр Николаевич и первый раз за эти дни по-настоящему обрадовался, что выдает дочь замуж. Долой от чужих завистливых глаз. Лучше будет, и на сердце спокойней. А жених парень и умный и смирный... ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ Даша после замужества с особенной радостью встречала каждый новый день. К мужу она относилась трогательно, нежно. Он отвечал ей тем же. Этот воскресный день у Микешки оказался свободным. — Поедем, Микешенька, в Шиханскую свадьбу смотреть, — когда поутру пили чай, сказала Даша. — А кого венчать будут? — отхлебывая из блюдечка, спросил Микешка. — Вроде и не знает, притворяется, — щекоча его за ухом, ответила Даша. — Маринушка, твоя бывшая зазнобушка, за купца замуж выходит. Микешка резко повернулся к ней и пролил на белую скатерть чай. Хотел смахнуть на пол желтую лужицу, но разбил чайное блюдце, свадебный подарок Тараса Маркеловича. — Ты что это? — растерянно спросила Даша. — Ничего... Сама виновата. Я пью, а ты за воротник лезешь, щекотно же. Уж что-что, а притворяться Микешка совсем не умел. Он сильно смутился. — Вот неуклюжий... а впрочем, нет, нет! — Она, посмотрев на мужа, заметила его смущение и все поняла. Микешка в это время, нагнувшись, собирал осколки. — Да ладно!.. Я сама. — Даша тоже наклонилась, присела на корточки, смела самые маленькие черепочки в горстку и, взяв у него остальные, вынесла на кухню. — Значит, не поедем? — вернувшись, спросила она. — Нельзя ехать. Тут такие дела... Вчера инженер Шпак распорядился, чтобы не отпускали рабочим, которые, значит, бастуют, продукты из лавки. А они сегодня собираются лавку громить... Какое тут венчание! Тарас Маркелович в любую минуту может коней потребовать. Шпак придумал людей голодом уморить, так они покажут, чем дышат, — чтобы сгладить неловкость, многословно говорил Микешка, поглядывая на Дашу и мысленно сравнивая ее с Маринкой. Разные они были, непохожие. У этой ласковые голубые глаза, у той темные, строгие. Доволен он был женой и любил ее чутко, бережно, но сейчас на душе было почему-то тоскливо. Тянуло поехать и взглянуть, как будет Маринка стоять под венцом с чужим, неприятным для него человеком. Вечером молодой купец увезет ее далеко, в свой дом, а ночью она в одной белой рубашке будет ждать его... Заплакать хотелось от таких мыслей, но Микешка продолжал говорить, стараясь скрыть от жены свои чувства: — ...На днях, когда рабочие собрались на сходку, Мартьянов туда водки и закуски привез. Архип Буланов и Фарсков чуть не избили его... Когда рабочие выпьют, так все разнесут! Шпак ведь нарошно велел водки послать — рабочих ублаготворить... А они на все плюют и своего добиваются. — Чего же они требуют? — перетирая посуду, кротко спросила Даша. — Хотят, чтобы полицейского урядника выгнали и рабочих не увольняли. Тарас Маркелыч не против рабочих, уговаривал Хаустова, чтобы он уехал подобру-поздорову, а хозяин не соглашается. Грозится наряд казаков вызвать и усмирить наших. — Значит, казаки приедут? Стрелять будут? — Ну, стрелять, может, и не будут, а нагайками али шашками... — Избивать станут?.. Но это ужасно! — Чего ты боишься?.. Дядя Тарас до этого не допустит, — успокоил ее Микешка. — Я вот сейчас схожу к нему... Ежели разрешит, — что же, можно и проехать до церкви, прокатимся... А насчет Маринки... — Микешка запнулся, передернул широкими плечами, оправил новую синюю из сатина рубаху, — что зазнобушка она моя — это ты зря... Мы с Маринкой с детства как брат и сестра... Ну, а выросли и разошлись... но, конешно, мне маненько жалко ее. Не за того выходит! — А за кого же ей надо было выйти? — сдерживая дыхание, спросила Даша. Конечно, за тебя! За кого же другого! — хотелось ей крикнуть. Сердце жгла ревность, она с трудом сдержала себя. — Поздно об этом калякать, — коротко отрезал он и хотел выйти, но Даша задержала его неожиданно резким выкриком: — Жалеешь, что на ней не женился?.. Микешка обернулся. Даша, прижимая полотенце к лицу, тихо плакала. Он искал и не мог подобрать слова оправдания, да и не было их в голове. Беспомощность и покорность жены немножко раздражали его и раньше, сейчас же в нем вспыхнул гнев. Он подошел к ней, взял из рук полотенце, бросил на стол. — Эх, Дарья! Ну и глупа же ты! — И нечего было тогда жениться на дурочке, — всхлипывала Даша. — Я дурак, что женился на такой плаксе, — резко сказал Микешка и сам удивился своей жесткости. Слезы жены всю его душу наизнанку вывернули. — Перестань! — крикнул он, взяв ее за плечи и сильно встряхнув. Но Даша продолжала плакать. — Перестань же! — повторил он. От звука его приглушенного, гневного голоса, от тяжести рук, давивших на ее хрупкие плечи, Даша вся сжалась. — Ты бы лучше меня по башке ухватом треснула, чем плакать, — продолжал он. — К чему старое вспоминать? Что было, то прошло, назад не воротишь! Ты грамотная, книжки читаешь, понимать должна... А будешь меня разными штучками подшпиливать, я и домой не стану приходить, на конюшне жить буду... — Не буду... Ладно, — прошептала Даша. Прижимаясь всем телом к мужу и уже улыбаясь сквозь слезы, она спросила: — А ты ее очень любил? — Вот лиса! — усмехнулся Микешка. — Я еще сам не знал, что такое любовь-то... Сначала как сливочки пьешь, а там, глядишь, и до снятого молочка дошел, и вкус не тот. — Значит, я у тебя снятое молочко? — А ты что думала, от коровки одни сливки бывают? Нет, в молоке и водичка есть, вроде твоих сегодняшних слез... Хватит, не разбавляй слезой нашу жизнь, а то жидка будет... Ты вот роди поскорее сына, обоим спокойнее станет. — А ежели дочка? — Будет такая же, как и ты, плакса, на кой она нужна? — Назло тебе дочку рожу! — примиренно сказала Даша. — Ну что ж, не котенок, в кадке не утопишь. Тоже пестовать будем. А за сына... за сына я тебе не знаю что сделаю. Так и буду по гроб жизни на руках носить... Микешка подхватил Дашу, поднял и подбросил, словно ребенка. Даша взвизгнула, засмеялась и обвила его шею руками, шепча какие-то счастливые, глупые слова. На свадьбу они так и не попали, не посмотрели, как венчалась Маринка. Венчалась Маринка с хором певчих и при большом скоплении народа. Жених был статный, красивый, в шелковой сиреневой рубахе, лакированных сапогах. А о невесте и говорить нечего! Белое подвенечное платье было сшито в городе самой лучшей портнихой. Для такой снохи Матвей Никитич денег не пожалел. Маринка стояла под венцом строгая и грустная, только темные глаза сухо поблескивали. Она смотрела на священника отца Николая, но думала о том, как перед самым отъездом к венцу вышла во двор, чтобы попрощаться со своим любимым конем. Всюду толпился народ. Стояли запряженные в тарантасы лошади, приготовленные для свадебного поезда, дуги были разукрашены разноцветными лентами и бумажными цветочками. Закутавшись в вязаный платок, Маринка подошла к вязу и увидела там старого Тулегена верхом на коне. В одной руке Тулеген держал поводья, а в другой — туго набитый полосатый мешок. Маринка подошла к Тулегену и поклонилась. — Здравствуй, Марьям, — кивая головой, проговорил Тулеген. — Хотел туда, в изба ехать, тибя искать, да людей много... Хорошо, что ты сам пришел... Кодар тебе подарка прислал и хороший слов говорить велел... Вот и я говорю, чтобы ты богатым был, много родил... Спасибо тебе. — За что же мне-то спасибо, Тулеген-бабай? — тревожно посматривая на мешок, спросила Маринка и вдруг, догадавшись, побледнела. — Так... Камшат тоже спасиба посылает и вот это тут... бери... Кодар посылает... Мы сейчас в аул поедем... У вас, конечно, всякий хлопот... Прощай, дефка, хорошо живи... Тулеген махнул рукой, сморщился, потрогал бородку и опустил замигавшие глаза. Сдавливая под платком дрожащими руками грудь, Маринка прислонилась к вязу. Голова закружилась, дышать стало тяжело. Пересилив себя, не поворачиваясь к старику, тихо проговорила: — Поклон от меня передай, тетке Камшат спасибо скажи... А Кодару скажи... я не сержусь... Пусть он... пусть проводить приедет... Немножко проедет степью, только близко не надо... Не надо близко... Прощай, Тулеген-бабай!.. — Скажу... и ты прощай!.. Из конюшни вышел Сашка. Маринка поманила его рукой и велела проводить Тулегена через задние ворота, а потом вернуться, занести мешок в дом и спрятать в горнице за печку. — А что там в мешке-то? Может, я не донесу... — Донесешь, он легкий, — сказала Маринка и зашла в конюшню. Там она проплакала до тех пор, пока не пришла мать и не увела ее в дом. Маринка прилегла на кровать, выслав разряженных подруг из горницы. Как только девушки ушли, вскочила, вытащила из-за печки мешок, развязала. В мешке был ковер. Она развернула его. Взглянув, почувствовала во всем теле озноб. Вдруг ей страстно захотелось убежать из дому от всей этой суеты... Пройти задним двором, а может быть, переодеться в братнину одежду, спуститься к Уралу, взять лодку, переплыть на ту сторону и скрыться в тугае?.. Она торопливо свернула ковер, открыла сундук и положила его сверху. Повернув ключ, облегченно вздохнула. Будь что будет! — решила она. И она, наверное, убежала бы, если бы не вошла мать и не напомнила ей, что пора одеваться. Тут же вошли девушки и женщины, начали ее вертеть, словно деревянную куклу, наряжать, ахать, восхищаться и петь старинные свадебные песни. ...И вот священник надевает на нее венец, а она думает о подарке Кодара, вспоминает, как хотела убежать в тугай... А потом, уже дорогой, закутанная в теплый оренбургский платок, слушала с холодным сердцем нетрезвые любезности жениха, чувствовала на своей шее его жесткую руку, поцелуи на горячей щеке, отворачивалась и украдкой смотрела в степь. На вопрос Родиона, почему она почти все время молчит, ответила, что сильно устала. А сама прислушивалась к звону многочисленных свадебных колокольцев и всматривалась в одинокого всадника. Всадник то появлялся в степи, то исчезал за увалами, то вновь маячил на вершинах одиноких курганов, размахивая снятой с головы шапкой. Так и мельтешил он перед глазами до самого города. Даже когда сидела на пиру рядом с мужем, отвечая ему под истошные крики гостей сухим поцелуем, и тогда ей мерещился одинокий всадник на косматом коне. Иногда казалось, что он вместе с любопытным народом заглядывает в окно, видит ее разгоряченное от вина лицо и поцелуи, от которых у нее начинала кружиться голова. Но она заставляла себя улыбаться, чокалась с гостями, пила мелкими глотками вино. В спальню она вошла совсем усталая. Две огромные подушки лежали рядом на взбитой постели, чужие, холодные, в голубых шелковых наволочках. А ее маленькие сатиновые приютились в уголке бархатного дивана. — Видишь, какие подушечки для нас приготовили, — обнимая жену за плечи, сказал Родион. — А ты беспокоилась! Маринка ничего не ответила, села на диван и положила голову на свои знакомые, родные подушки. За дверью еще бубнили и шушукались пьяные свахи. — Прогони ты их, ради бога, бессовестные какие-то, — вдавливая скрипящую вуаль в подушку, с раздражением проговорила Маринка. — И правда, надоели! Родион вышел, что-то сказал свахам и ушел с ними в другие комнаты. Спальня находилась в самом конце широкого коридора. Из нее можно было выйти через ванную комнату в сад. Дом старинный, вместительный, с огромным садом. Маринка ходила по этому саду, когда еще приезжала к жениху в гости, знакомиться со своим новым жильем. Рвала и ела в саду яблоки. Другая дверь вела в комнату, где стоял Маринкин убогий сундук. Она вспомнила, что надо переодеваться, вздрогнула, глядя на пышную постель; ей хотелось по-детски заплакать и позвать мать, которая тоже была в этом большом, чужом доме, перекрестила, поцеловала дочь и молча ушла, бросила ее на веки вечные. Маринка тихо поднялась, вошла в соседнюю комнату и отперла сундук. В эту минуту она о ковре и не помнила, а лишь думала о той неизвестной мучительной ночи, которую ей предстояло сегодня пережить. В глаза бросилась кровавого цвета бахрома. Марина развернула ковер. На нем были и живые глаза Ястреба, и голубые лампасы Гаврюшкиных шаровар, и ее веселая синяя кофточка, оставшаяся дома. Маринка смотрела на ковер — и не могла оторвать от него глаз. Так и застал ее Родион перёд развернутым ковром. — Позволь! Да это ведь ты! — по-хозяйски беря жену за плечи, возбужденно проговорил он. — А ты мне даже не показала! Кто это сделал? Прекрасная работа! Настоящий художник выткал... Ну пойдем, милочка!.. — Это... Кодар сделал, — пристально глядя в глаза мужу, ответила Маринка. — Подожди... Какой такой Кодар? — Друг моего отца. Ты же его не раз видел на скачках и на байге. — Это тот знаменитый конокрад, что ли? — Родион быстро снял руку с ее плеча. — Он никогда не был конокрадом, — тихо ответила Маринка и потупилась. — Так это он?.. Про вас с ним всякое болтали!.. Родион вдруг насупился и отвел глаза. — Но почему ты мне раньше это не показала? Странно! Может быть, что-нибудь было у вас?.. Скажи тогда прямо. Не бойся. Потом может хуже быть... Я тебя люблю... теперь уж не развенчаешься, — с обидой в голосе мямлил Родион, не отдавая себе отчета, как оскорбляет он этими словами Маринку, убивая чувство уважения к себе, которое жило в Маринке до самой последней минуты. — А может, попробуем развенчаться? — сухим, отчетливо-звонким голосом проговорила Маринка, с облегчением почувствовав, что уже не может раздеться, чтобы лечь, как законная жена, с этим чужим для нее человеком в постель и отвечать на его поцелуи. — Зачем ты так говоришь? — крикнул Родион. — А ты зачем это сказал? — Маринка наклонилась к сундуку, вытащила из-под ковра, что ей было нужно, бережно свернула ковер и, закрыв сундук, повернулась и прошла через спальню в ванную комнату. Родион услышал, как она пустила воду. Хмурясь, постоял около постели, потом решительно снял сапоги, разделся и лег. Прошло несколько томительных минут, монотонно и нудно за дверью лилась из крана вода. Дверь не открывалась. Родиону надоело лежать. Отбросив одеяло, он вскочил и приоткрыл дверь. Вода бежала через край ванны, текла по полу и могла бы так литься до утра — в комнате никого не было. Это еще что за фокусы? — закрыв кран, подумал Родион. — Наверное, в сад вышла... Черт знает что такое! Он вышел на террасу и несколько раз окликнул Марину, потом вернулся в спальню, надел сапоги, пальто и вышел в сад. Снова кричал — то сердито, то ласково, — просил прекратить озорство и вернуться скорее в комнату. Однако в саду было тихо, лишь уныло откликалось эхо да шуршали под ногами упавшие с деревьев листья... Он долго бродил по саду, заглядывая в кусты, в беседку, возвращался в спальню, но она была по-прежнему пуста. Возмущенный коварством жены, Родион наконец не выдержал и разбудил Анну Степановну. Проснулся и Петр Николаевич. Вместе искали почти до рассвета, но Маринки нигде не было... Потрясенная всем случившимся, Анна Степановна едва дошла до комнаты и слегла. Петр Николаевич мрачно отмалчивался. Скандал вышел небывалый. Решили гостям пока ничего не говорить... И только утром, когда окончательно убедились, что Маринки нигде нет, сообщили в полицию... Город спал; протяжно, на разные лады, перекликались петухи и лаяли собаки. По темной, пустынной улице, словно белое привидение, двигалась одинокая фигура. Она быстрыми шагами шла по направлению к мосту, переброшенному через небольшую речку. Это была Маринка. Темные окна как-то странно давили Маринку, дымоходные трубы качались в ее глазах. Сначала она боялась собак и этой темной пустоты, но потом чувство страха прошло. Маринка зашагала к реке быстрее и спокойнее. В душе у нее возникла странная уверенность, что Кодар где-то близко, может быть, даже сейчас он выедет из-за угла на косматом коне, подхватит ее на седло и умчит в степь. Еще в саду, лихорадочно обдумывая свой поступок, она решила бежать в ближайший за рекой аул. Там у Кодара много друзей, они спрячут ее. Тихо шурша шелком подвенечного платья, она благополучно прошла мимо спящих в плетеном шалашике около моста сторожей. Спустилась по пыльной дороге в балочку, спотыкаясь о кочки и ничего не видя перед собой, вошла в высокие темные кусты. Вдруг позади по деревянному настилу моста отчетливо простучали конские копыта. Маринка вздрогнула, свернула с дороги, ухватившись за ветку, остановилась под кустом. Шаги приближались. А может, это Кодар? — мелькнула в голове мысль. Поравнявшись с местом, где стояла Маринка, чужой конь вдруг захрапел и, зазвенев кольцами уздечки, замедлил ход. В просвете кустов Маринка увидела выгнутую шею коня с косматой гривой, потом услышала знакомый голос, произнесший на киргизском языке: — Ну, чего ты испугался, глупый! Звук этого голоса ударил ее по лицу. Она выскочила из-за куста и крикнула: — Кодар! Кодар! Лошадь шарахнулась в сторону. — Кодар! — уже негромко повторила она. Всадник видел, как белая фигура, протягивая руки, шла к нему. Конь, гремя стременами, продолжал фырчать и пятиться назад. — Чего кричишь! Шайтан, что ли? Я не Кодар, — раздался хриплый, испуганный голос. Это был незнакомый, чужой голос. Маринка еще что-то крикнула и повалилась на пыльную дорогу. Всадник постоял на месте, потом осторожно приблизился. На дороге в белом платье лежала девушка. Он слез с коня и привязал его за ближайший куст. Осторожно и робко подошел ближе. Девушка не шевелилась. — Помоги бог... что же делать? — проговорил всадник. Это был Юрген. Киргиз из соседнего аула Юрген хорошо знал Кодара. Имя этого человека заставило его подавить суеверный страх и подойти к Маринке. Порывшись в кармане, он достал коробок и зажег спичку. Голова девушки лежала в дорожной пыли. Юрген с минуту постоял в нерешительности. Потом быстро снял бешмет, повесил его себе на плечо, наклонился, поднял горячее, трепещущее в ознобе тело, завернул в бешмет и понес к коню. С трудом успокоив лошадь, он положил Маринку поперек седла и доставил к себе в аул. Маринка пришла в себя только спустя двенадцать часов. События последних дней измотали ее и едва не довели до горячки. Еще прежде, в день свадьбы, она внушила себе, что непременно встретит Кодара. Ей это подсказывало сердце... Когда Маринка очнулась и открыла глаза, первое, что она увидела, был Кодар. Опустив гладко выбритую голову, он сидел напротив нее и, очевидно, дремал. На его утомленное лицо с чистым высоким лбом и густыми темными бровями через узкое окно падал солнечный свет. Кодар сидел с поджатыми ногами, положив на колени сильные, жилистые руки. Маринка смотрела на него и боялась пошевелиться. Она не удивилась, что видит его около себя. Вчерашнее ощущение, что он где-то близко, не покидало ее до самой последней минуты. Падая куда-то в темноту, мгновенной, гаснущей искрой сознания она снова поверила, что, может быть, это все-таки Кодар. Потом она осторожно пошевелила пальцами, подняла руку и положила ее на горячую ладонь Кодара. Он вздрогнул и открыл глаза. Увидел ее яркие, большие глаза, поймал спокойную улыбку счастья. — Я боялся, что ты умрешь, — проговорил Кодар. По щекам этого большого, сильного человека текли слезы. Тело его несколько раз передернулось, словно его начинала бить лихорадка. — Вчера я хотел... — Кодар провел пальцем по смуглой шее, — зарезать себя хотел... Потом решил сходить к твоему мужу и попросить, чтобы он взял меня в работники... Я бы даром ему ковры делал или другую работу, чтобы всегда на тебя смотреть и оберегать тебя... А если бы он не захотел, я бы к соседу нанялся... Разве кому жалко, если бы я только глядел на чужую жену... Никто ведь ничего не знает... никто кроме тебя... Вот такие у меня были мысли, может быть, глупые. Кодар замолчал, он продолжал держать руку девушки в своей руке. Ресницы девушки дрогнули, глаза плотно закрылись. Скоро она снова уснула и проснулась только под вечер. Попросила карандаш и бумагу, написала отцу и матери коротенькое письмо, богом молила простить ее и не искать. О Родионе даже не упомянула. Ночью им подседлали коней, и Юрген проводил их в отдаленный горный аул. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ Получив письмо дочери, Петр Николаевич показал его Родиону. Острый стыд и дикое желание мести овладело Родионом. Затаив в сердце ненависть, он сказал Петру Николаевичу: — Поедем и разыщем! — Я один поеду. Тебе ехать незачем, — хмуро ответил Петр Николаевич. — Она мне жена! Венчанная! — Ну хорошо: найдем, свяжем, привезем, а дальше что? Родион молчал. Отдавать свою дочь на издевательства Петр Николаевич не собирался. Он и сам может наказать ее. Оставаться в доме Буяновых было тягостно. Анна Степановна совсем расхворалась и не вставала с постели. Пьяный Матвей Никитич не давал никому покоя, бродил из комнаты в комнату, ругал сына, свата и всех, кто ему попадался под руку. Лигостаев собрался ехать с женой домой. Никто их не задерживал, никто не провожал. Только Родион вышел было на крыльцо, но махнул рукой и ушел назад в комнаты. Уложив жену на Маринкину перину, ранним утром Петр Николаевич уехал. По прибытии в Шиханскую он тотчас же послал за фельдшером, а сам, подседлав Ястреба, поскакал за реку Урал. На месте юрты Кодара лежало мертвое пепелище. Встретившиеся киргизы сообщили, что два дня назад Кодар ночью откочевал в неизвестном направлении. У песчаного ерика, на скотопрогонной тропе, Петр Николаевич встретил всадника. К великому изумлению Лигостаева, это был Тулеген. — Здравствуй, Петька! — помахивая камчой, крикнул Тулеген. — Я к тебе в гости еду. — Здравствуй, Тулеген. Мне сказали, что вы откочевали. — Нашел другое место... Там и травы хорошие, и вода чистая, — поглядывая на Петра Николаевича, проговорил Тулеген. — Травы и тут добрые, а вода еще лучше... Говори, я слушаю, — мрачно сказал Петр Николаевич. — Твоя дочь тебе поклон шлет и Кодар тоже. — От вора я поклонов не принимаю; Тулеген-бабай... Говори, где моя дочь? — Плохие твои слова, Петька... Я старый человек, ты меня можешь убивать, но я тебе правду скажу: Кодар никогда вором не был! Если бы он украл твою дочь, я бы сам его ругал... Дочь твою плохие люди обидели, поэтому она и убежала... Тулеген рассказал, как мог, о состоянии Маринки в день свадьбы. — Если ты умный человек, пойми, кто тут виноват? Лигостаеву трудно было ответить на такой вопрос. Они стояли друг против друга на узкой тропе и напряженно молчали. Головы их коней сблизились... Игривая кобылка Тулегена, вытянув шею, обнюхивала голову Ястреба, пошлепывая губами, пыталась поймать его за ухо. Ястреб тыкался мордой в коротко подстриженную гриву подруги. Лошади хорошо знали друг друга, не раз они стояли вместе у коновязи и паслись в степи, когда Маринка приезжала в аул. — Почему молчишь? Говори что-нибудь, — почесывая шею кобылицы, сказал Тулеген. — Мое горе и позор мой словами не прикроешь, Тулеген-бабай... Ты подумай, что про меня скажут люди? — сказал Петр Николаевич и глубоко вздохнул. — Лошади, видишь, мирно живут... Только люди постоянно, как звери, грызутся... Нас, киргизов и казахов, собаками зовут. А разве я похож на собаку? Твоя дочь это лучше понимает, чем ты, умный человек. За твою дочь я сам умирать лягу. Она не считает нас плохими. А ты говоришь — Кодар вор... — Ладно, Тулеген, не говори так. Мне ведь тяжко... Что она еще велела передать? — Велела сказать, что жив и здоров. — Где она? Далеко ли? — День езды, а ночью там будешь. — Поедем, дорогу покажешь, — решительно подтягивая поводья, сказал Петр Николаевич. — Что ж, можно поехать, — переваливаясь на седле, в раздумье проговорил Тулеген. — Ежели дочь забирать хочешь, она, наверно, не поедет. Драться будешь, не дадим драться... У нас в степи свой закон, сам знаешь. — Уж очень скоро вы подчинили дочь мою степному закону... По нашему закону и по вашему корану жена должна жить у своего мужа! — Ежели захотят приехать начальники, то мы еще дальше откочуем... Не сердись. Когда птицу прогнали из одного гнезда, она ищет себе другое. Значит, Марьямку посадили в плохое гнездо, раз она улетела. Поехали! Бодро вскидывая головы, кони рысью пошли сначала краем ерика, а потом степью. Под конскими ногами звонко шелестел сухой ковыль, в густой некоси пряталась едва заметная узенькая тропка. Пугая коней, стайками перелетали перепелки, ныряли в траву высокозадые, тонконогие тушканчики, наводившие на Петра тоску своим уродством и трусливо прижатыми ушками. Проскакав с полверсты галопом, Петр Николаевич пустил Ястреба шагом. Быстрая езда несколько успокоила его, но тревожные мысли не покидали ни на минуту. Как могло случиться, что его умная, гордая Маринка решилась на такой поступок? Петр Николаевич еще сам не знал, как встретит дочь, как заговорит с ней... Тяжело и страшновато было думать о предстоящей встрече... Старый Тулеген понимал его мысли и, не надоедая разговорами, трусил на своей гнедой кобылке и монотонно пел. Солнце уже село. Приблизились рябые, верблюжьи горы и размахнулись по краю степного горизонта синеватыми, тихими сумерками. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Месяц назад Суханов послал в Петербург два письма. Одно Авдею Доменову, другое Митьке Степанову. Долго гуляешь, Митрий Александрыч, — писал Тарас Маркелович Митьке большими прыгающими буквами, — пора и совесть знать. Денежки ты тратить умеешь, а наживать еще не научился. Говорю тебе напрямик, хоть сердись, хоть гневайся. Дела наши плохи, поэтому прошу немедля приехать. Братец твой господина Шпака слушает, а меня считает вроде как для модели. Ежели не хочешь остаться нищим, то приезжай скорее, а то поздно будет... Скрепя сердце написал Доменову, но совсем иначе. Кряхчу по-стариковски, а все-таки пишу тебе, Авдей. Дело заставляет. А дело наше заходит в тупичок, зыбиться начинает, как хлипкий мостик. Присмотрелся я, по твоему совету, к господину и уразумел, что ты был прав. Может, с умыслом, а может и нет, но мостик он соорудил такой, что в пропасть полететь можем. Золотопромывательную фабрику выстроил на пустом месте... Выходит, породу туда надо на загорбке носить или все сооружение на другое место перетаскивать. Ты-то уж в этом деле собаку съел, понимаешь, чем это пахнет! Он, братец мой, кредитов нахватал, всяких машин накупил за границей, а они пока лежат мертвым капиталом. За все денежки уплачены, по векселям не успеваем рассчитываться, в других местах перехватываем... А Родниковская дача оборвала жилу и золота не дает... Закуплен хлеб, его надо перевозить, а платить нечем, ворох векселей пришел, кредиторы опротестовывать собираются. Хозяин пьет горькую и ничего в этом деле не смыслит. Сдается мне, паря, что спаивает его наш инженер вместе с госпожой Печенеговой. А муженек ее ворованное золото скупает. Ничего поделать нельзя. Полицейские начальники у них прикормлены жирным пирожком... Низко тебе кланяюсь, Авдей Иннокентьевич, пожалей зятя и дочь свою, приезжай. Подумаем вместе и не дадим делу погибнуть. Мне одному не под силу. Бросил бы все и ушел, да дело жалко и совесть не позволяет. Ты знаешь мой характер, попусту тревожить тебя не стал бы. Прошел месяц, но от Доменова и Дмитрия Степанова ответа не было. Два дня назад Суханов послал телеграмму и известил зятя и тестя о забастовке. События на прииске все развивались. В первый же день забастовки на работу не вышло свыше трехсот человек. Шпак немедленно распорядился, чтобы забастовщикам прекратили отпуск продуктов и подготовили расчет всем не вышедшим на работу. Тайные агенты, переодетые рабочими, всюду наушничали, что приказания эти исходят от управляющего Суханова, и подбивали рабочих идти громить продовольственные склады. Для охраны лабазов Шпак выставил стражников с шашками и револьверами. У продовольственных лавчонок с кошелками в руках толпились возбужденные жены золотоискателей... Розовощекий, сытый приказчик брал у женщин заборные книжки, водя пальцем по лежащему на прилавке списку, находил нужную фамилию, прятал книжку под прилавок, коротко говорил: — Уволен, в контору... — Как так уволен? — спрашивали удивленные бабы. — Там скажут... Следующий! К полудню весть о прекращении выдачи продуктов облетела весь прииск. В мазанках, землянках и дощатых бараках появились листки стачечного комитета, призывающие к общей забастовке. Женщины с ребятишками на руках шли в контору, ругались под окнами, кому-то грозили, собираясь группами, поднимали крик. Ребятишки Архипа Буланова шныряли между обозленными хозяйками, появлялись то тут, то там, и как только они исчезали, люди находили около себя разбросанные листки. Несколько раз делегация рабочих приходила в контору, требовала управляющего. Но стражники загораживали дорогу и в помещение не допускали: — Управляющего и главного инженера нет. Уехали к хозяину. Вернутся — тогда объявят окончательное решение. Но в действительности Шпак сидел у себя дома вместе с Печенеговым. Накануне он ездил к Ивану Степанову в Шиханскую, а сейчас ждал возвращения Тараса Маркеловича, который вторично поехал уговаривать Ивана, чтобы он отменил приказ об увольнении рабочих. Но Степанов и слушать не хотел, требовал прогнать всех зачинщиков и грозился привести казаков. Он пил каждый день и теперь почти не бывал в нормальном состоянии. Начинал пьянствовать с утра, а к вечеру уже не узнавал даже самых близких. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ На другой день Тарас Маркелыч снова поехал к Ивану Степанову. К двенадцати часам пополудни он был уже в Шиханской. В это же утро к Степанову чуть свет приезжал Шпак. По словам Шпака, прииску грозила беда, рабочие собираются громить продовольственные склады. Петр Эммануилович посоветовал Ивану вызвать казаков и навести там порядок. После отъезда Шпака Аришка тотчас же велела Кунте, которого брат его Мурат пристроил в работники к Степанову, пожарче натопить баню и выгнать из гуляки весь хмель. Иван, вытянув ноги, сидел в предбаннике на скамье. Кунта стаскивал с хозяина сапоги. Уже несколько дней Иван не разувался. Засыпал он где попало, прямо в сапогах, и стащить их с пьяного не было никакой возможности. Сапоги были модные, платовские, со сборными голенищами, и очень тесные. Кунта что есть силы тянул за сапог, а Иван кряхтел и бранился. Взглянув на управляющего, Иван нахмурился. Ему было неприятно, что Суханов застал его в таком виде. Кивнув, угрюмо спросил: — Опять с каким-нибудь мерзавством приехали? — Да, утешить, Иван Александрыч, покамест нечем, приехал поговорить с тобой. Рабочие своего добиваются... — Они у меня добьются! — зло крикнул Иван. — Ты им скажи, что я сегодня же приеду с казаками, перепорю и разгоню всех зачинщиков! Так и передай! Я им кровь пущу! — Ты этого не сделаешь, — возразил Суханов. — Думаешь, церемониться буду? Хватит! А в общем, кончим об этом. Жди меня с войском... — Опомнись! Что ты задумал? — возмущенно заговорил Тарас Маркелович. — Кровь пролить хочешь... — Нужно будет, и шашки в ход пустим. Не уговаривай меня, дядя Тарас. Дальнейшие разговоры ни к чему не привели. Иван рывком сдернул сапоги, сбросил одежду и, схватив веник, вошел в баню. На прииск Тарас Маркелович возвратился мрачный, расстроенный. Встретив Василия, сказал: — Наш любезный хозяин решил вызвать сюда своих станичников. На усмирение... — А может, только грозит? — с тревогой в голосе спросил Василий. — Мне кажется, что его кто-то подбил на это, — в раздумье ответил Суханов. — Соберет кучку головорезов и устроит кутерьму. Как ты полагаешь? — Пожалуй, вы правы, найдутся сволочи, — согласился Кондрашов. — Об этом надо, Тарас Маркелович, крепко подумать. Рабочих предупредить, чтобы ни на какие провокации не поддавались. — Это ты верно говоришь, — кивнул Суханов. — Но надо подумать и о другом... Ты мне как-то говорил, что дружишь со станичным писарем, в гостях у него бываешь. Вот если тебе с ним потолковать? Поможет? — Поможет, — твердо ответил Василий. — Садись в мой тарантас и поезжай. — Нет, уж я лучше верхом, — отозвался Василий и спустя полчаса выехал в Шиханскую. Увидев через окошко, что Суханов уехал, Иван позвал Кунту. Подав ему веник, спросил: — Парить умеешь? — Немножко знаем, — ответил Кунта. За всю свою жизнь он мылся в русской бане не больше двух-трех раз, но видел, как голые люди яростно стегают себя пучком хвороста. Однажды даже сам решил попробовать, но не выдержал, спрыгнул с полка и выбежал на улицу. — А ну, валяй! — приказал Иван и растянулся на мокрых, скользких досках. Кунта старательно поплевал на руки, взял веник и принялся хлестать порозовевшую хозяйскую спину. — Крепче! Крепче! Да пару еще поддай! — крикнул Иван. Кунта неумело бухнул на каменку почти полное ведро холодной воды. Раскаленные кругляши зашипели и с оглушительным треском начали лопаться. Баня наполнилась паром. Бросив веник, Кунта выскочил в предбанник, следом за ним выбежал, тяжело дыша, Иван. Плюхнувшись на скамью, спросил хриплым голосом: — Ты чего убег? — Больна горячо, хозяин. Глаза чуть не лопнули. Так помирать можна, — покачивая головой, ответил Кунта. — От этого не умирают, дурак. Не можешь парить, так и не берись. Ахнул воды черт те сколько, — ворчал Иван. — Иди лучше подседлай мне коня, а я уж тут сам... — Поедешь, хозяин? — пристально посматривая на Ивана, спросил Кунта. — Поеду. Ну и что? — Кровь пускать поедешь, да? — черные глазенки мальчика блестели, как два уголька, ярко, встревоженно. — А ты что, боишься? — усмехнувшись, спросил Иван. — Зачем будешь кровь пускать? Там мой старший брат. Ему тоже пускаешь? — Не-ет! Ну, иди, иди! Разговорился, — успокоительно сказал Иван и, подняв руку, дал ему по носу щелчка. Кунта зажал нос рукой, поспешно натянул штанишки и выбежал из предбанника. После его ухода Иван снова полез на полок. Парился он больше часу. Усталый, раскрасневшийся, пришел домой. Позвал жену. — Сейчас поеду. Ты мне того... — Куда собрался-то? — спросила Аришка. — На кудыкину гору... Принеси-ка лучше холодного кваса да приготовь мундир. Иван накинул на плечи пестрый бухарский халат, подойдя к стене, снял старенькую отцовскую шашку. — Это еще зачем? — Исполняй что тебе велено, — пробуя вытащить из ножен заржавевший клинок, грозно повторил Иван. После бани и холодного квасу он окончательно протрезвился и стал напыщенно суров. — Мундир-то зачем? Его уж небось моль источила, — не унималась Аришка. — Ты что же это, добро разучилась беречь? Нахлебницей живешь да барыню из себя корчишь! Не чуешь, что у мужа беда. Может, мы завтра нищие будем, по миру пойдем! Каким тогда голосом завоешь? — Окстись, чего мелешь-то? — затрепетала Аришка. — Не мелю, а правду говорю. Ты хоть когда-нибудь научишься с мужем по-людски разговаривать? Тащи, что тебе сказано, пока корзину не растрепал на твоей башке. Чтобы мундир сей минут тут у меня был! Аришка перечить больше не стала и побежала выполнять повеление мужа. Облачившись в пропахшую нафталином казачью форму, Иван сел на подведенного Кунтой коня и поскакал в станичное управление. Проводив хозяина, Кунта понял, что брату и друзьям его грозит опасность. Он осторожно пробрался на конюшню, взял припрятанный под сеном волосяной чумбур, перелез на заднем дворе через плетень и вышел на поляну. Там он поймал пасущегося верблюжонка, привязал чумбур за вздетое в ноздрю кольцо, обласкал любимца, уложил его на траву, сел и с тревожно колотившимся сердцем поехал к Синешиханским холмам. Подхлестывая верблюжонка концом волосяной веревки, он думал о том, что надо спешить, поскорее разыскать Василия, сказать ему, что хозяин казаков приведет, будут они камчами драться, шашками рубить. А там все-таки старший брат, может, заступиться придется... Из-за бугра показался всадник. Съехались. Высокий рыжий конь, косясь на верблюда, зафыркал. — Здравствуй, Василий! — помахивая потрепанным малахаем, радостно крикнул Кунта. — Здравствуй, Кунта, здравствуй! Ты куда едешь? — спросил Кондрашов. — К вам еду, хабар везу, — таинственно и торопливо заговорил Кунта. — Хозяин военный бешмет надел, шашку на плечо вешал... Много казаков хочет взять, к вам хочет ехать и всем будет кровь пускать, камчами бить. Говорит, у него много денга украли. А там мой брат... — Кунта опустил голову и тихо добавил: — Мой брат, наверное, немножко брал... Дурак, зачем он брал чужие денга... А теперь его будут камчами бить... Нехорошо... — Погоди, погоди, Кунта, — остановил его Василий. — Твой брат никаких денег не взял, и никто его бить не будет. Мурат молодец, он нашел много золота и хозяину отдал. Василий коротко объяснил пастушонку, что произошло на прииске и зачем Степанов хочет привести казаков. — Значит, хозяин сам обижает работников? — с нарастающим любопытством посматривая на Василия, спросил Кунта. Покачав головой, сам же ответил: — А работников везде обижают и камчами бьют. Значит, ты говоришь, что бояться не надо? Работников много, а хозяев мало? Значит, им тоже маленько можна кровь пускать? — Придет время, Кунта, так и будет, — подтвердил Василий. — Жумагулу и Мирзе тоже будут маклушки давать? — Обязательно, Кунта! — улыбнулся Василий. — Жумагул и Мирза злые. Всегда больно камчами дерутся, а Мирза за уши таскает... Новый хозяин тоже плохой, злой, сегодня я его в бане плохо парил, он в мой нос щелчок послал, кровь маленько пустил, гляди! — Кунта указал на свой припухший нос. — Водка много пьет, кричит: Лошадь седлай, квас давай. Жена его тоже кричит, ругает: Кунта сюда, Кунта туда. А у Кунты всего две ноги... Убегу, наверное. Верблюжонок подрастет, пахать буду, просо сеять. У них жить нет охоты... — Ладно, Кунта, поезжай на прииск, там меня дождись. Мы что-нибудь придумаем, — сказал Василий. — Грамоте будешь учиться? — А как же? Я уже две русские буквы знаю. Я видел, как хозяйская девчонка читала, запомнил... — Да ты, Кунта, совсем молодец! Ладно, научу тебя грамоте. Кунта скрылся за увалом. Василий задумался. Нравился ему этот смышленый пастушонок с цепкой памятью, с чистой душой. Растет, зреет молодая, свежая поросль. Может быть, поколение Кунты хлынет живой грозной волной, всколыхнет дикую, нетронутую степь! Степь, мертвая, осенняя, расстилалась, ограниченная на горизонте серыми, угрюмыми холмами. Среди сухого ковыля, пригретая еще не остывшим солнцем, пробивалась сочная зеленая трава. Василий, подтянув опущенные поводья, рысью поехал к станице. Важенина он застал дома. Тот чинил висевшую под навесом сеть. Увидев въехавшего во двор Василия, Захар Федорович пошел к нему навстречу. — Здравствуй, человечище! Каким ветром занесло? Почему в праздник не был? — спрашивал Важенин. — Прости, дружище, не мог. У нас там такие развернулись дела... Слыхал поди? — Кое-что знаю, — кивнул Важенин и пригласил гостя в дом. Василий рассказал о событиях на прииске и о том, что задумал Иван Степанов. — Он у тебя не был? — Пока нет. — Может он вызвать казаков? — спросил Василий. — Не знаю. Все зависит, что предпримут ваши рабочие и как решит атаман, если к нему обратится Ивашка. На золотой песок все жадны... Дело нехитрое. Повелит сыграть на трубе, соберет казачков, произнесет какую-нибудь дурацкую речь. Думаю, что найдутся охотники. К тому же если перед носом золотом побренчать и водочкой подхлестнуть... Такие случаи бывали. Нанимал же Иван казаков брата догонять. — Там было дело семейное, а тут тысячи рабочих, — возразил Василий. — Подумай и пойми, чем это может закончиться. — Понимаю. Как не понять! — Ты знаешь, как настроены рабочие? Силой тут не возьмешь. Народ сильнее группки казаков. Встретят их достойно. Да и времена сейчас другие. — Знаешь, Вася, ты мой друг. Я тебе многим обязан. Ты мне раскрыл на многое глаза. По-иному и на всю нашу казачью жизнь гляжу, и мне сердцем, признаюсь тебе, иногда стыдно становится... Хорошо, что ты приехал. — Что думаешь делать? — Прежде всего со своими полчанами поговорю. Они ведь в Маньчжурии были, видели, как донцы пики опустили, отказались солдат усмирять. Разве ты забыл? — Я-то, Захар, все помню... — Они уважают меня больше, чем Гордея. Не пойдут. И других утихомирят. А атаманишку я сейчас же на рыбалку отправлю, свои сети ему отдам, скажу, что подуст стеной пошел... В случае чего пригрожу наказным атаманом и всякими другими последствиями. Он дурковат и трусоват. Все, что в моих силах, сделаю. Можешь на меня положиться. На том и порешили. Василий поблагодарил друга, попрощался и уехал. Прежде чем ехать к атаману, Иван решил навестить Зинаиду Петровну. Она всегда давала ему дельные советы. В доме Печенеговой он попал к завтраку. Его усадили за стол. Но пить ему Печенегова не дала. Решение послать казаков на усмирение рабочих и Зинаида Петровна и Владимир поддержали. — Проучить надо эту шантрапу, — подогрел Степанова молодой Печенегов. Когда Иван Степанов приехал в станичное управление, Важенин был уже там. — А где господин атаман? — поздоровавшись с писарем, спросил Степанов. — Гордей Севастьяныч на рыбалку укатил... Рыбка, брат, косяками пошла... Не хочешь, Иван Александрыч, со мной поехать? Хорошо сейчас на Урале! — Некогда пустяками заниматься, — поглаживая рыжие усики, ответил Иван. — Мне бы господина Туркова увидать. Такое дело, невтерпеж. — Сейчас я за него. Ежели что надо, говори. — А может, за ним сотского послать? Я бы своего коня дал... — Иван присел на скамью, шашку поставил меж колен. Зорко посматривая на него, Важенин начал понимать, как правильно он сделал, что наведался к своим однополчанам, сообщил им о степановской затее. — Ты что парадную форму надел? — Надо, значит... — помявшись, ответил Иван. — Видишь ли, надо бы сходку собрать... У меня на прииске бунт... — Вот как! — покачал головой Важенин. — Да ты толком расскажи. — Что тут рассказывать... Нашли мы самородок больше пуда весом, а его один китаец скрыть хотел. Ну, урядник, конешно, кое-кого за жабры взял. Китайца запер. Есть приказ его благородия горного исправника — всех китайцев с прииска долой. Они народ бунтуют. Ну, а за него вся артель вступилась. Пришли и с боем освободили китайца. Я распорядился — зачинщиков уволить. Тогда они всех подбили, работу бросили и бунтовать начали. Унять их надо и на работу поставить. Казаков бы туда, я бы с расходами не посчитался... — В чем же все-таки выражается их бунтарство? — начиная все больше волноваться, спросил Важенин. — Продукты прекратили давать. А они продовольственные лавки собираются громить. — Мне думается, до этого не дойдет. А выдавать продукты, по-моему, ты напрасно запретил. — А что их, задарма кормить? Работу бросили, прииск убытки терпит! Это из чьего карману? — запальчиво кричал Иван. — Но разве ты их даром кормишь? Они берут по заборным книжкам, а потом отрабатывают. Так ведь? — Пусть будет так... — Пока конфликт разбирается, продукты ты по закону обязан выдавать. У них же семьи, дети! Как ты этого понять не можешь! — А ты откуда законы знаешь? Мне инженер Петр Эммануилович совет дал. А он законы получше нас с тобой знает. Бунтовать я не позволю и церемониться с ними не буду. — Дурной совет тебе дал инженер... Ты меня извини... — А ты не извиняйся... — Это, пожалуй, верно, — спохватился Важенин. Перед кем извиняться-то? Он не любил этого краснолицего, располневшего человека с припухшими нагловатыми глазами. Давно ли вся станица считала его пустым горлохватом, а теперь миллионер. Дай ему волю, он все вокруг кровью зальет. Хорошо, что казаки предупреждены, очень хорошо, — думал Важенин. — Мой совет такой, — помолчав, продолжал Захар Федорович. — Немедленно поезжай на прииск и свой глупый приказ о запрещении выдавать продукты отмени. Это только озлобляет рабочих и ни к чему хорошему не приведет. Дурно тебе посоветовали, очень дурно. Еще хуже — научили казаков у схода просить. Сейчас, Иван Александрович, времена не те. Да и станица — это не войсковая часть. На такое дело не только станичный, но и сам наказной атаман не согласится. Есть горная инспекция, полиция. Начальство само должно разобраться, без всяких крутых мер. А кроме всего прочего, я не верю, чтобы китаец решился украсть самородок весом в целый пуд... Не верю. Поезжай, там на месте все выясни, а казаков булгачить и не думай. После японской войны и казаки стали не те, зря шашками махать не станут. — Почему же это? — раздраженно спросил Иван. Из амбиции он решил идти напролом. — Почему казаки не те, разреши спросить? Что их, после японской войны бабьей юбкой опахнули, нежными мадамочками сделали? Они всегда защищали престол и отечество, и будут защищать от всяких бунтовщиков. Ты, Захар, какие-то туманные слова говоришь... Хоть растолковал бы мне, грешному, как и что... Ты ведь урядник и георгиевский кавалер... — Ты наград моих не трогай. Я их в бою своей кровью заслужил. А твое богатство оберегать не собираюсь. И казаков не тревожь, понял? — Как не понять! Только ты напрасно за всех казаков говоришь... Нужно мне будет, я в любой дом сам зайду, помощи попрошу, по душам покалякаю, чарочку разопью. Глядишь, и договоримся. Я ведь не куда-нибудь зову, а государственное дело защищать... У меня ведь на Шихане не черепушки добывают, а золото... Для его величества государя императора! Охранять надо прииск от всякой шантрапы. — Значит, самовольно хочешь казаков звать? — стараясь сдержать закипавший гнев, спросил Важенин. — На добровольных началах, на любка! — постукивая ножнами шашки о сапог, с издевкой проговорил Иван. — Ежели ты это попытаешься сделать, я наказному атаману срочно депешу пошлю, — садясь за стол, сказал Важенин решительным голосом. — Посылай, посылай... А мы самому царю-батюшке депешу ударим... Там как раз в Питере Митрий, брательник мой. Там же любезный сватушка, господин Доменов. Он к царю запросто в гости ходит. — Тогда и незачем было сюда приходить, — отрезал Важенин. — А я не к тебе приехал, а к атаману. Прощевай пока. Я чую, Захар Федорыч, у нас с тобою разные котелки и разная в них каша варится... — Это ты верно сказал. Прощай. Только запомни, что у тебя ничего не выйдет, прокутишь, профанаберишь ты свой прииск со всеми потрохами... Больно уж у тебя советчики-то худые, — откровенно проговорил Важенин. — Там видно будет... Иван вышел на улицу, вскочил в седло и помчался к Полубояровым. Там, как ему казалось, можно было легко добиться толку. Но, выслушав его, Панкрат хмуро сказал: — Поезжай и проспись... — Да я трезвый! Ты что, ослеп? — ошарашенный его словами, попробовал возразить Иван. — Раз такое задумал, где там трезвый, — махнул рукой Панкрат. Не повезло и у Спиридона Лучевникова. Трусоватому Спиридону уже успел пригрозить сосед. Выслушав Ивана, Спиридон замахал руками: — Уволь, ваше степенство. Тут дело смертоубийственное, а у меня хозяйство. Прости, мне надо быкам корм готовить, на продажу готовлю. В другие дома Иван не решился заезжать, да и устал порядочно, поесть и выпить захотелось. Замотал поводья коню, шлепнул его по заду и направил домой: умный конь дорогу найдет. А сам завернул в дом Япишкиной и прображничал до утра. С горьким чувством Тарас Маркелович возвращался на прииск. Каждый день забастовки приносил тысячные убытки, а денег в кассе почти не было. Смеркалось. Лошади трусили по пыльному шляху. Микешка не подгонял их. Тарас Маркелович, поглядывая на рыжие верхушки холмов, сумрачно молчал. Выехали на последний перед прииском бугор. Лошади зафыркали и вскинули головами. Приподняв фуражку, Микешка вгляделся вперед. В лощине, между Заовражной и Родниковской дачами, горели яркие огни. Они мелькали в воздухе и, передвигаясь с места на место, плыли в мутной темноте. — Поглядите, что это такое? — спросил Микешка. — Вроде как факелами кто-то балуется, — глядя на освещенную степь, сказал Суханов. — Еще пожара наделают... Кажется, на поселок идут... Гони побыстрей! Микешка натянул вожжи и взмахнул кнутом. Тарантас, подпрыгивая на кочках, покатился под изволок. Миновали барачную улицу, расположенную вдоль Марфина ручья, подкатили к конторе. Кряхтя, Тарас Маркелович вылез из кузова; прислушиваясь к гулу человеческих голосов, спросил у сторожа: — Что это значит? Кто там огни палит? — Золотишники будто бы склады громить собираются, — перекидывая на плечо ружьишко, ответил стражник. — Господин инженер туда, кажись, побежали. — Господин инженер, господин... — проворчал Суханов и, повернувшись, пошел на крик. Пройдя по узкому темному переулку, он опустился к артезианскому колодцу и вышел на ближайший от ручья пригорок. Мимо него от колодца пробежали две какие-то фигуры и скрылись в кустах. Вскоре в ольшанике раздался озорной пронзительный свист. Тарас Маркелович остановился на бугорке. За кустами мелькали огни факелов, доносились крики, перемешанные с матерной руганью. Неужели Фарсков и Буланов не сдержали слова? — подумал старик. Но на них это было не похоже. Уезжая в станицу, Суханов договорился с рабочей делегацией дать ей окончательный ответ не позднее завтрашнего утра. Шум голосов и факелы приближались. Пламя освещало черные сучья ольшаника и высокую фигуру Суханова. Слышно было, как факельщики через речку переругивались со стражниками. — Уйдите с мостика, эй, усачи! — орали факельщики. — А то колья возьмем и селедки ваши поломаем и шпалеры отымем! — Прекратить безобразие! А то стрелять начнем, — грозились стражники. — Ребята! Выламывай дрючки! Кругляши хватай и по башкам этих урядничков с бляхами. Неожиданно со свистом пролетело несколько камней и шлепнулось близ Суханова. — Управляющего бьют! — крикнул кто-то совсем неподалеку от Суханова. Голос показался Тарасу Маркеловичу очень и очень знакомым, но он так и не вспомнил, кому он принадлежал... Щелкнуло несколько револьверных выстрелов. Тарас Маркелович охнул, схватился за грудь, шагнул вперед и медленно повалился на землю. Он уже не слышал, как его поднимали, несли на руках в контору, не видел, как запылали новые постройки обогатительной фабрики, зажженные неизвестными лицами. Умер он, не приходя в сознание. Огонь пожирал Родниковскую шахту: наземные постройки были сооружены из сухого соснового леса, привезенного в Оренбургские степи за тысячи верст. По поселку стелился едкий дым, пахло смолой. Петр Эммануилович Шпак распоряжался на прииске теперь уже как полновластный хозяин. В Зарецк был послан нарочный. Петр Эммануилович извещал господина Хевурда о несчастье и просил от имени хозяина Ивана Александровича Степанова солидного кредита. Всю ночь на прииске шли аресты. Печенегов в новой должности начальника приисковой охраны вместе с урядником Хаустовым схватили Якова Фарскова с сыновьями. Вместо Архипа Буланова жену его Лукерью. Их ребятишки арестовались добровольно — оторвать их от матери не было никакой возможности. Они царапались, пинали стражников ногами, поднимали крик на весь поселок. Их взяли вместе с матерью. Буланову и Фан Ляну удалось скрыться. Всего было арестовано тридцать человек. Убийство управляющего и поджог шахты, попытка разгромить продуктовые склады — все было свалено на забастовщиков, На самом же деле в группе факельщиков были бандиты-спиртоносы, подкупленные Шпаком через Печенегова и Мартьянова. Они пытались спровоцировать рабочих, но Кондрашов и Буланов узнали об этом заранее и предупредили товарищей. На ночное шествие никто из забастовщиков не вышел. Шпак пока достиг своей цели. Богатство золотых приисков можно было черпать теперь, не оглядываясь. Печальный конец братьев Степановых приближался. На следующий после пожара день Шпак вызвал в контору Василия Кондрашова и коротко сказал: — Господин Кондрашов, можете считать себя уволенным. — Это что же, по случаю убийства Тараса Маркеловича? — усмехаясь, спросил Василий. — А нет ли на меня каких-либо по этому делу подозрений, господин инженер? — Да, к сожалению, у нас только одни подозрения и никаких фактов, господин Кондрашов! Кстати, вы там дамочку пристроили, так она тоже уволена. Прошу передать!.. Такие люди нас не устраивают... — Она, значит, тоже по подозрению? — едко спросил Василий. — Я занят! Прошу! — Шпак показал рукой на дверь. — Разумеется, хлопот у вас много. Но могло быть и больше... — Что вы хотите сказать? — Меня весьма огорчает и удивляет, почему и ко мне не пожаловали ночные разбойнички. — Убирайтесь вон! — не выдержал Шпак. — А то я... — Стражников позовете?.. Вот этого-то вы и не сделаете! — Сделаю! — хватаясь за колокольчик, крикнул Шпак, сотрясаясь от злости. — Скверные у вас нервы, господин инженер, полечиться следует... Арестовать меня, пристегнуть к забастовке или к убийству Тараса Маркеловича вам не выгодно. При допросе опытный следователь из моих показаний может сделать самые неожиданные выводы по отношению к господам Шпаку и Печенегову... У него спирт и краденое золото, у вас нелады с бывшим управляющим по поводу строительства фабрики на пустом месте, плачевные дела с деньгами, а тут еще и всю стройку как ветром сдуло... Любопытнейший материал для хорошего следователя, как вы думаете? — Что вам угодно от меня? — Желтое от бессонницы лицо Шпака покрылось багровыми пятнами и стало похоже на сморщенную недозрелую дыню. — Дайте немного подумать. — Вас устроят пять тысяч? Берите и убирайтесь... Шпак рывком достал деньги, его еще не покинула присущая ему наглость. Он был убежден, что все продается и все покупается. Кондрашов шагнул к нему, не сильно, но хлестко, с расчетом, ударил его по щеке и, взяв со стола колокольчик, зажал его в кулаке. Шпак отскочил в угол и прижался спиной к денежному ящику. Глаза его налились кровью, расширились, и казалось, что они вот-вот вылетят из орбит и шлепнутся на пол... — Слушайте, вы, негодяй, сейчас же распорядитесь освободить всех арестованных рабочих. Вы же отлично знаете, что они ни в чем не виноваты! Какая мать родила такое подлое существо, как вы! Ведь когда-то она ласкала вас, как всякая мать, восхищалась своим мальчуганом, надеялась, что из вас выйдет человек! А вы кем стали?.. Да, собственно, кому я говорю! Василий безнадежно махнул рукой, глухо звякнул зажатым в руке колокольчиком. — Теперь вы сами ходячий труп!.. — Я... труп? — хрипло повторил Шпак, продолжая искать в карманах забытый дома револьвер. — Да! Смердящий! Скоро сюда прибудет Доменов, вы его помните? Тарас Маркелович успел написать ему о всех ваших деяниях... Тот хищник покрупнее, чем вы. Он вас проглотит, заставит отчет дать, а потом велит застрелиться... Но это уж ваше дело. Грызитесь одни... А пока освободите рабочих, и тогда я уеду. Для вас это выгодно! — Не знал я, что вы такой... Ладно... Рабочих освободят... Обещаю вам. Шпак правой рукой поглаживал обожженную ударом щеку, а левой держался за сердце. Напоминанием о Доменове бухгалтер сразил его окончательно. — Теперь будете знать. Может быть, еще встретимся... У порога Василий обернулся и добавил: — Не вздумайте только послать на меня ночного охотника, как на Суханова. Весь материал о ваших делах я послал верному человеку. В случае чего пригодится для одной смелой газеты... Кондрашов вышел и прикрыл плотно дверь, не то забыв в руке, не то сознательно унося с собой настольный колокольчик... А Шпак, опомнившись, шарил под бумагами, искал его и, нигде не найдя, долго сидел, взявшись руками за голову. Оставаться на прииске ему было страшно. Перед окнами вяло дымилась, дотлевала Родниковская шахта. Шпаку мерещился огонь, треск падающих стропил, грозная, беспощадная фигура Авдея Доменова, пьяное опухшее лицо Ивана Степанова и лежащий на лавке в казачьей в ожидании следователей Тарас Суханов, спокойный и суровый, как возмездие. Голова инженера опускалась все ниже и ниже, пока, покачнувшись, не упала на стол. Так он просидел до полудня. Опомнившись, вскочил, заметался по кабинету. Вызвал урядника Хаустова и велел немедленно арестовать бухгалтера, а всех остальных освободить... Но через полчаса одумался и приказал с освобождением забастовщиков подождать. Хаустов только пожимал плечами, сам порядочно трусил и во всем подчинялся новому управляющему. Так или иначе, большую половину жалованья уряднику платила контора по особо предусмотренной секретной статье... Однако бухгалтера стражники так и не нашли... — Выпустить тогда всех, — снова приказал Шпак. — Нет, все-таки надо начальства дождаться, — возразил на этот раз Хаустов. — Как бы чего не вышло!.. — К черту твое начальство! — взбешенно закричал Шпак. — Люди работать должны... Попозже я сам укажу, кого взять, а то нахватал без разбора, даже ребятишек приволок, дурак! Сейчас же выпустить! Хаустов понимал, что инженер теперь самое высокое начальство на прииске, и спорить не стал. Всех арестованных немедленно освободили. Смущенные неожиданным распоряжением начальства и убийством управляющего, многие шахтеры притихли и на другой день вышли на работу. Некоторые, однако, потребовали расчета и покинули прииск. На них-то, по совету Шпака, следователи свалили в своих протоколах все беды. Тараса Маркеловича похоронили на небольшом пригорке за Марфиным ручьем. Когда провожали в последний путь старика, больше всех плакала Даша. Тарас Маркелович относился к ней, как к родной дочери. Микешку после похорон тут же рассчитали и поселили в семейный барак, в крохотную комнатушку, и то только потому, что он нанялся рабочим и с утра до ночи возил тачки с породой. Беременная Даша стала брать в стирку белье и тоже кое-что зарабатывала. ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ В верховьях небольшой степной реки Бурти, у подножия невысоких гор, расположились две отдельные юрты. Туда-то рано утром и привел Тулеген Петра Николаевича. Остановив усталого Ястреба, Петр Николаевич медленно слез с седла. Отдав Тулегену чумбур, размял затекшие ноги и, косясь на закрытую дверь в юрту, стал топтаться около дымящегося очага, где ленивенько тлел кизяк. От долгой и быстрой езды у Петра Николаевича ныло все тело, шумело в голове от больших, тяжелых раздумий. Чувство сердечной боли не притупилось. Одолевала нехорошая мысль, где спит Маринка: в его юрте или там, где Камшат? Эта жгучая неотвязчивая мысль заставила его так страдать, что хотелось плакать, кричать... Распахнуть дверь, войти, поднять плеть и по голым плечам, да так, чтобы свистела ременная нагайка... Но вспомнил умные, строгие глаза дочери и разжал пальцы. Не поднимется на нее рука. Никогда не поднималась она ни на жену, ни на детей. Тулеген, привязав лошадей, подошел и, по-хозяйски открыв дверь, вошел в юрту. Он что-то тихо сказал, но Петр Николаевич слов не разобрал, лишь услышал сдавленный выкрик, заставивший его вздрогнуть. Скрипнула дверь. Высунувшись из нее, Тулеген позвал: — Иди, Петька, ничего!.. Петр Николаевич с трудом перенес отяжелевшие ноги через порог, вошел и остановился посреди юрты. На разостланные ковры и кошмы через открытый верх падал утренний свет. Около сдвинутой тростниковой ширмы, забыв прикрыть смуглые плечи, сидела Маринка и, торопливо перебирая пальцами, заплетала косу. Во всех ее движениях чувствовалось напряжение и готовность к упорному сопротивлению. Она не успела или не захотела прикрыть одеялом и ширмой две измятые подушки, тесно прижавшиеся розовыми наволочками. Похудевшее лицо дочери поразило Петра Николаевича странным и удивительным спокойствием. Только вид чистых, ясных глаз кольнул отца своим напряженным блеском. Петр Николаевич заметил, что дочь его в пестрых, с синими цветочками шальварах. Таких шальвар у дочери прежде не было... Все здесь было чужое, далекое, и дочь, молча сидевшая с опущенной головой, тоже показалась чужой. — Ну, здравствуй, шутница, — опускаясь на ковер, сказал Петр Николаевич. — Здравствуйте, тятя, — ответила Маринка и смело посмотрела на отца, выдерживая его взгляд. — Прощать аль проклинать приехали, тятя? Говорите сразу... Меня еще раз простите... такая уж я... А нет, бог с вами. — С законным браком поздравить приехал, там не удалось, может, тут... Меня теперь все поздравляют. — Петр Николаевич улыбнулся горько и опустил голову. Тулеген присел рядом с Петром Николаевичем и сторожил ястребиными глазами каждое его движение. — Кто все-то? — Сама знаешь... — Кого же вы так испугались? Спиридона Лучевникова? Так он сноху хотел полюбовницей сделать, вся станица знает... Им что же, станичным, легче было бы, ежели бы я вот на этой косе удавилась? — Им не знаю, нам с матерью легше... — Раз уж так, что ж... считайте, что я мертвая... — Кабы так!.. — вздохнул Петр Николаевич. — Ты хоть бы приоделась аль уж стыд совсем потеряла? Маринка передернулась, словно ее укололи чем-то острым. Поднялась и задернула ширму. ...Всю эту педелю ее не покидало чувство свободы и счастья. Оно жгло ее, пьянило. Утром, когда из-за Уральских гор поднималось ласковое сентябрьское солнце, Маринка с Кодаром спускались к реке, умывались холодной водой, доставали наполненную трепещущей рыбой морду, вытряхивали улов на примятую траву, собирали и несли к разожженному Тулегеном костру, где готовили завтрак. После завтрака Маринка садилась шить котфочку, а Кодар за низеньким столом делал для будущих ковров рисунки. Чаще всего он изображал на них степь. Здесь были и длинногривые кони, пасущиеся в золотистом ковыле, гурты скота, стоящие в полуденную жару в мутной воде степного лимана, отары курдючных овец, утопающих в разноцветной траве, с полуголым пастушонком в одних кожаных шароварах. Несколько дней назад он нарисовал коршуна, камнем падающего на притаившуюся в траве птичку. Птичка сжалась в комочек; казалось, что даже травинки дрожат, встревоженные сильным биением маленького птичьего сердца... Этот рисунок напомнил Маринке ее судьбу. — Значит, это я? — опускаясь рядом с ним на колени, сдерживая учащенное дыхание, тихо спросила она и, кивнув темными глазами на коршуна, добавила: — А это ты? — Правильно, ты — птичка... но меня тут нет, — загадочно улыбаясь, сказал Кодар. — Ты коршун, ты! — протестующе, с обидой крикнула она. Ей даже страшно стало в эту минуту. А Кодар как ни в чем не бывало улыбался. Глаза его светились радостью. — Значит, я птичка, меня терзать, щипать можно? Ну, не-ет! — Маринка протянула руку к рисунку, чтобы смять, разорвать его на мелкие клочки... Кодар поймал ее за кисть руки и бережно отвел. — Кодара тут нет, — твердо проговорил он. Переменив карандаш, он быстрыми движениями набросал контур всадника на косматом коне. Маринка увидела, как оживала знакомая фигура коня и всадника с приложенным к плечу ружьем... Она и раньше заметила белое пятно на рисунке, окруженное высокими травами. Теперь оно запомнилось и ожило. — Это настоящий Кодар или нет? — не выпуская ее руки, спросил он. Маринка уронила голову к нему на колени и закрыла глаза. Чувствовала, как он гладил ее волосы и легонько сжимал горячую руку. Это был настоящий Кодар, который любил ее. ...И вот теперь приехал ее родной отец. Из-за того что она бежала от постылых буяновских ласк, которые отвергло ее сердце, он хочет видеть дочь свою мертвой, в гробу, во имя того, чтобы станичные сплетницы и бородатые казаки не называли ее басурманкой, блудницей, нарушившей их традиции. — Ну что ж, тятя, может, я и стыд потеряла, может, и большой грех взяла на свою душу, бог пусть сам рассудит, — шурша за тростниковой ширмой платьем, заговорила Маринка. — Ты семью оскорбила, мужа! Это как? — Повинилась!.. Ежели надо за это казнить, казните, но туда я уже не вернусь, не-ет! Говорила ему, что не люблю, хотела, старалась... А он в первую же ночь стал Кодаром попрекать, сознайся, говорит, а то хуже будет... Поймите вы меня, тятенька, миленький, как же мне было... Я тогда в саду удавиться хотела! — доносился из-за ширмы всхлипывающий Маринкин голос. У Петра Николаевича сердце разрывалось на части. — Зачем же шла? Кто тебя гнал? — Все, кроме вас! Проходу не давали, липли, приставали, про Кодара сплетничали! Пусть теперь говорят! Что правда, то правда! Вы как хотите, а теперь я его жена, назло всем детей нарожу! — Ты жена своего законного мужа. Он тебя через полицию... — Не думаю, чтобы Родион был такой дурак... Может, его папаша?.. Пусть приедет, я сама с ним поговорю... Я ему расскажу, что меня перевели в татарскую веру. Вера другая, значит, и закон другой. — Марина, как ты можешь шутить? Ты что же, хочешь, чтобы я тебя своей дочерью не считал? — взволнованно, с болью в голосе говорил отец. — Не шучу! Какие тут шутки, коли полицией грозятся! А помните, вы мне сами рассказывали, как казаки привозили полонянок из Хивы: попы сначала крестили их, а потом венчали, а писарь Важенин по сей день на крещеной татарке женат... Вы сами тоже не знаю на кого похожи, а я вся в вас, такая же черномазая и упрямая. Что же теперь будем делать?.. Вешаться аль топиться я, тятя, раздумала, жить хочу... Как мне тут хорошо! Как привольно! Если бы вы знали! — Вижу. Ты хоть о матери-то вспомни, — с примирительными в голосе нотками задумчиво проговорил Петр Николаевич. Он понял, что все кончено и ничего изменить нельзя. Теперь уже думал об Анне Степановне. Сильно сдала она и очень страдала. — А я о ней, тятя, каждый день богу молюсь... — Еще не разучилась молиться-то? — Молюсь... по привычке... Хоть дядя Василий и говорил, что никакого бога нет, попы его выдумали... Наверное, и на самом деле так... Уж как я ни молилась, как ни просила его помочь мне в моих девичьих делах, все выходило так, будто я какая отверженная. Теперь-то уж, если и есть он, слушать меня не станет. Магомета буду просить... Тулеген не выдержал и залился веселым, трескучим смехом. Поглаживая клинышек бородки, сказал: — Какой, Петька, у тебя дочка! Ай-яй! Джигит! — Плохо учил!.. — не то в укор дочери, не то в свое осуждение проговорил Петр Николаевич. — Слушать ее — так и сам... — Уж признайтесь, сами-то тоже над попами подсмеивались... Я вас слушала, теперь вы меня послушайте, — перебила Маринка. — Любила вас и люблю по-прежнему. Маме скажите, что у меня за нее тоже сердце болит. Маринка вышла из-за ширмы, гордая и красивая. На ней была розовая кофточка и длинная синяя юбка. Скрестив на груди руки, она с тихой грустью продолжала: — Может, когда вы приедете и все ей расскажете, простит и она меня. А если захочет, привезите ее сюда... — Мать больна, — не поднимая головы, сказал Петр Николаевич. — А когда узнает все, наверное, не встанет совсем. — Ладно, тогда я сама приеду, — часто моргая глазами, сказала Маринка. — Можно мне приехать к вам?.. — Там видно будет, — неопределенно ответил отец и тут же спросил, где прячется Кодар, почему он боится его... — Он не прячется, — вступилась Маринка. — В город уехал, скоро должен быть. Отказавшись от еды, Петр Николаевич сухо простился с дочерью. Так и не повидав Кодара, уехал. Видел и понимал Лигостаев, что дочь вернуть уже нельзя. Сердце волю почуяло, ни на что ее теперь не променяет... Правду сказала она и насчет полонянок, и насчет попов, и насчет крещеной татарки. Все было, чего греха таить... Велик, наверное, и ее грех? Мне ли судить? — отъезжая от аула, спрашивал себя Петр. Именно это угнетало его с той самой минуты, когда узнал о побеге Маринки. Он был ошеломлен, подавлен ее поступком, но в то же время знал, что осудить дочь не в силах. Вел он себя в то утро странно, словно не отец, а гость посторонний... К затеянной буяновской родней погоне, с привлечением полиции, отнесся неодобрительно, да и дом зятя покинул слишком поспешно. — Ты, сваток, будто рад нашему позору, — бредя по коридору, прозорливо кинул на прощание Матвей Буянов. — Ах, грехи, грехи! — тормоша всклокоченную голову, завывал сват. — Ее грех велик, а мой, отцовский?.. — Сдавив стременами конские бока, пустил коня наметом. На твердом степном шляху хлестко гудели подковы, ветер свистел в сухом ковыле. Перед тугаем поехал шагом — от самого себя все равно не ускачешь — куда ты, туда и твои грехи... А за ним был такой, что даже на исповеди от бога утаил... Сутуло горбясь в седле, Петр гнал прочь нахлынувшие воспоминания, и чем быстрей приближался тугай, тем тоскливей становилось на душе. Сумерками наплывал прибрежный лес. Под ногами утомленного коня, рысцой сбежавшего с пригорка, густо зашуршал влажный осенний лист. На обнаженных сучьях кряжистых осокорей и ветел чернели клочья гнезд и стаи голосистых галок. Где-то тут, совсем близко, под старой, дуплистой ветлой, и его, Петра Лигостаева, незримый, но памятный грех... Здесь весной прошлого года последний раз встретил Липку Лучевникову. Она рвала на песчанике сочные столбунцы, а он коней путать привел. Не сама ли она подстроила эту встречу?.. Тянулось это годов пять. Привез он тогда овдовевшей Олимпиаде мужнину казачью справу. Все началось с обоюдной горести, с чарки поминальной, с бесед душевных, а как кончилось? Чем скорей подрастали дети, тем стыдней было смотреть им в глаза. Какой уж тут суд! Рванул коня и снова поднял галопом, клонясь к передней луке, скакал до самого брода, знал, что нечем ему обрадовать мать Маринки, жену свою кровную, Анну Степановну. Дома, когда рассказал о Маринке, Анна Степановна ахнула, упала на подушку с перекошенным лицом, да так и застыла в параличе. Больше недели, как немая, мычала и покачивала головой, а там ей и совсем стало плохо. Пришлось сообщить Маринке. Поникла она своей гордой, красивой головой, корила себя за все большие и малые грехи, упросила Кодара перекочевать на старое место, ближе к станице, ближе к умирающей матери. Пришла к ней Маринка и долго стояла на коленях около больной. Сжималось сердце от гнетущей тоски и боли, а слез не было, словно давно их выплакала... Сноха Стешка смотрела на нее, как на прокаженную. Невыносимо стало оставаться в доме, голову негде приклонить. Зло, грубыми словами корил ее в письмах брат Гаврюшка. Не выдержала, ушла в аул. Но каждый день приходила оттуда к матери. Кодар провожал до берега и дожидался в кустах ее возвращения. Так продолжалось почти месяц. То ласкова была Маринка к Кодару, то молчалива и холодна как лед. И вот однажды будто солнечный луч коснулся и начал растапливать ее оледенелую душу. Скоро она должна была стать матерью. ГЛАВА СОРОКОВАЯ Владимир Печенегов, узнав, что Маринка убежала от мужа, после недельного пьянства, зайдя к мачехе, сказал: — Слыхала про невестушку, а? — Немножко, — сухо ответила Зинаида Петровна, хотя в действительности знала все подробности. — Это непостижимо! В первую же ночь у муженька вытянули из постели жену. Да он что — пигмей, а? Но она-то! — Владимир, шагая по комнате, размахивал руками и хлопал себя по бедрам. — Ее теперь без церемоний можно... — Перестань, Володя. Она, миленький мой, уже другому досталась, — сокрушенно вздыхая, сказала Зинаида Петровна. Она не могла забыть Кодара, ревновала и злилась. — Кому другому? — Ему и досталась... Забыл, что ли? — Тому конокраду? Ну это уж совсем противоестественно! Я бы на месте мужа поехал и забрал на всех законных основаниях... — Скажи спасибо, что с тобой не случилось это. — Ну, уж извините! Я не такой! — Володя, замолчи, тошно слушать... Получил плетью и помалкивай. Зинаида Петровна, охваченная мстительным чувством, задела его за живое. — Ничего, я свое возьму! — Владимир хрустнул трубкой, разломив ее пополам, швырнул в угол, повернулся и ушел. — Весь в папашу, бешеный! — крикнула вдогонку Зинаида Петровна. Она сразу же раскаялась в неосторожных словах, но было уже поздно. Полчаса спустя Владимир сидел у Кирьяка во флигеле и пил рюмку за рюмкой. Вскакивая, бегал по комнате из угла в угол, возбужденно, со злобой говорил: — Я офицер! Дворянин! А меня... Если товарищи узнают, что Печенегов был бит простой деревенской девкой!.. Душа моя отмщения жаждет!.. — На дуэль, что ли, хочешь вызвать? — насмешливо спросил Кирьяк. — Тебе, батенька мой, пора в полк ехать, хватит!.. — Нет! Я должен одно дело совершить! — Оставь, сам же виноват... Давай-ка, Володенька, другое совершим: заложим в кошевочку пару вороных, да на Урал рыбку ловить... Привольно! Казачков с бредешком пригласим. Кутнем последний разок, да и с богом в Оренбург. Я тебя до Зарецка провожу... А про эту девицу забудь. С такой, брат, хлопот много. А хороша! Слов нет, хороша! На коня сядет, будто дева Орлеанская... Да и он ей под пару, хоть и басурман... Раньше, брат, за такие дела ему бы голову отрубили, а ей подолец на голову завязали да высекли... Но теперь другие времена. Захотела — и сбежала от мужа, и ничего не поделаешь... — Ну ладно... рыбачить так рыбачить!.. Зови Афоньку-Козу, он места знает и бредень притащит, — согласился Владимир. — Только имей в виду, я все равно что-нибудь придумаю. — Ты мастер на выдумки... Помню, как жеребят таврил каленым железом, когда они тебя на землю сбрасывали, кошкам хвосты рубил клиночком. Такой забавник!.. Но она-то не кошка, смотри! Давай собираться... — Я из нее русалку сделаю, — гаденько улыбаясь, проговорил Владимир и ушел. После обеда запрягли лошадей, наложили в кузов тарантаса вина, закусок и поехали к устью реки Бурти, впадающей верстах в пяти от станицы в Урал. На этом месте ежегодно за счет казны строился деревянный мост. За проезд взималась особая плата. Вместе со сторожами Афонька соорудил в устье Бурти городьбу, ловил рыбу и снабжал ею всю семью и Гордея Севастьяновича. На рыбалку Афонька собирался с большой охотой. Починив бредень, он свалил его в лодку и поплыл к мосту. Гремя сапогами, поднялся по крутой дорожке, чтобы захватить моток веревок в сторожевой будке, и неожиданно лицом к лицу встретился с Маринкой. На мосту никого не было. Двое сторожей и молодой казачонок суетились около лодки. — А, дева Мария! — загораживая дорогу, проговорил Афонька. Нагловатыми, бесстыжими глазами он ощупывал Маринку с ног до головы. Маринка хотела молча обойти его, но он, растопырив руки, шагнул в ту же сторону. — Ходу нет, денежки платить надо. — Не дури, — поправляя на плечах пуховый платок, сказала Маринка. — С тебя возьму особую плату. Потому как ты бабочка тоже особенная, за купцом была, наверное, стала богатая... Зайдем в будочку, я те квиток выпишу... Тряся козлиной бородкой, Афонька захихикал и, протянув руки, попытался обнять растерявшуюся Маринку. Она пятилась назад, а он наступал, намереваясь прижать ее к перилам, приговаривая: — Заходи, а то все равно не пущу на ночь глядя, а потом провожу. А то, не ровен час, встретятся волчишки, напугают... — Уйди, козел! — гневно крикнула Маринка. Она пригнулась, проскользнула под его растопыренными руками и побежала по мосту. Там на берегу показался всадник, но Афонька не заметил его. — Все равно пымаем! Отучим в аул бегать!.. Что у нас, своих казаков нету? — орал он вслед Маринке, перемешивая свои слова с похабщиной. Позже он пригнал лодку в устье Бурти, где его дожидались Владимир Печенегов и Кирьяк. Поймали рыбы, сварили уху и начали попойку. У костра, щуря пьяные, слезящиеся глаза, Афонька бахвалился: — Вышел я на бережок, а она тут как тут... Стоит и в платочек кутается... Я как рявкнул на нее: куда, говорю, на ночь глядя? В аул небось, к своему полюбовнику? Честь, говорю, нашу казацкую срамить! Сейчас повяжу веревкой, в станичное правление доставлю, отца позову, атамана и под конвоем тебя, голубушку, к мужу... Он тебя выучит, как бегать! Она затряслась, как куропатка в сетке: Ради бога, Афонюшка, никому про меня не говори, я все для тебя сделаю... Ну я, конешно, тут всякие строгости оставил, начал разные ласковые слова говорить... Улестить девку аль бабу для меня раз плюнуть... Ну, конешно, завел ее в будочку, посидели, покалякали и протчее... Ха-ха... — по-козлиному тоненько залился Афонька. — Врешь же, мерзавец, — оборвал его хохот Владимир. — Хотите — верьте, ваше благородие, хотите — нет, воля ваша... Она каждый день там ходит. Мне сторожа рассказывали: закутается в платок и сумеречками, чтобы никто не видел, топ-топ через мостик... Я ее и подкараулил... Да вот завтра опять пойду, только в другое место. В кустиках договорились повстречаться. — Прекрати болтовню! — резко крикнул на него Владимир. На другой день он сам решил встретить Маринку и поговорить с ней, а там, что выйдет... ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ Петр Эммануилович и Зинаида Петровна сидели за поздним ужином и беседовали. — Вот вы главный управляющий, — говорила Печенегова. — Вы этого давно добивались... Довольны? — Признаться по совести, не совсем... Дела на прииске плохи: нет денег, убытки огромные, а платежей — и того больше. — Если понадобится заем, располагайте... Я процентов больших не возьму. — Благодарю вас, при самом крайнем случае воспользуюсь. Я вам многим обязан и так... В знак нашей дружбы я вам векселек выписал от имени Ивана Александровича на пятьдесят тысяч. Когда нужно будет, предъявите... — Умирать, что ли, собираетесь? Ах, Петр Эммануилович! — Зинаида Петровна улыбнулась томно и нежно. Умирать Шпак не собирался, поднакопил он порядочно, но оставаться здесь тоже не желал, да и фирма Хевурда, почти целиком наложившая лапу на Шиханские прииски, не оставила бы его управляющим. У нее были свои люди, другого порядка. Они уже проникли на прииск, с его же помощью захватив там командные должности. — Неужели покидать нас собираетесь? — удивленно спросила Зинаида Петровна. — Пока не знаю... За окнами отдаленно зазвенел колокольчик, стук колес замер около парадного крыльца. — Кого-то к нам черти принесли, — прислушавшись, сказала хозяйка. Ей не хотелось видеть никаких гостей. Если муж, то уже совсем некстати!.. Впрочем, она знала, что Филипп Никанорович окончательно заболел, и доктора никуда его из дома не выпускали... Кто же это мог быть? Кто о ней мог вспомнить в этот прохладный сентябрьский вечер? По коридору кто-то тяжело застучал сапогами, потом бесцеремонно, без стука, распахнул дверь, и в столовую, метя крашеный пол следами грязноватых подошв, отдуваясь, словно жирный тюлень, ввалился Авдей Иннокентьевич Доменов. Следом за ним, крадучись, придерживая на боку шашку, бочком протиснулся пристав Ветошкин. За ним вошел в мягкой серой шляпе Василий Кондрашов. Зинаида Петровна и Петр Эммануилович как сидели, так и застыли с широко открытыми глазами. — Извини, хозяюшка, что в такой поздний час, дела! — хрипло, со свистом проговорил Доменов. — Милости просим, Авдей Иннокентьевич! Милости просим, — опомнилась и засуетилась хозяйка. — Всегда рады вас видеть... — Будто бы? — Доменов лукаво прищурил глаза. — Как вы можете сомневаться? Мы тут умираем со скуки... — лепетала хозяйка. — Раздевайтесь, садитесь... — Сидеть нам, хозяюшка, некогда, — отрезал Доменов и, повернувшись к побледневшему Шпаку, добавил: — Собирайся, голубь, поедем, отчет мне будешь давать... — Вы, господин Доменов, не мой хозяин, чтобы мне перед вами отчитываться! — запальчиво воскликнул Шпак. — Ох, какой бойкий стал! Знаю я твоего хозяина, знаю... Поклон тебе шлет... Когда я вчера у нотариуса выкупал твое мошенническое изделие, у хозяина твоего была такая рожа, вроде как щавелю наелся... Он от тебя в тридцать три бога открещивается. Твой хозяин покамест я, отчет ты мне дашь! От зятя у меня полная доверенность имеется, а от горного департамента повеление на опеку всех золотоносных мест в этом уголке и два миллиона кредита. Чего трусишься? Не ожидал? Не то еще услышишь. Знать хочу, как вы Тараса извели. При этих словах Василий Кондрашов насторожился. Нет, не тебе, народу будет принадлежать прииск, — подумал он. — Господин Доменов! — Шпак вскочил с перекошенным лицом. — Всем известно, что я господин Доменов, а вот ты чей слуга? Кому наше русское золото сплавлял? Сядь! Не егози! Теперь у меня надолго сядешь... Ваш бухгалтер все мне поведал, спасибо ему, хоть один честный человек нашелся. — Он вас обманул! Подбивал рабочих на забастовку... Политический каторжник! — выкрикивал Шпак. — С кем греха не бывает... В наше время многие в революцию играют, я и сам либеральных взглядов... Вошел Митька. На нем была заграничная фиолетовая куртка со шнурами на груди, лакированные сапоги с высокими голенищами. Рыжие усики ловко подстрижены. Вид у него был сытый и, как всегда, пьяный. Он ни с кем но поздоровался. Смотрел круглыми серыми глазами то на оторопевшую Зинаиду Петровну, то на инженера. Постоял, потом, покачиваясь и пытаясь засучить узкие рукава, заговорил: — Пардон, папаша, переметэ муа, дайте я этому мизерабелю хоть двину в морду... за дядю Тараса!.. Вор-рюга! — Оставь, Митрий... Ты зачем притащился? — хмуро проговорил Доменов и, взглянув на Ветошкина, кивнул головой. — Господин инженер, прошу следовать за нами-с, — пристукнув шашкой, выходя на середину комнаты, сказал пристав. — Не-ет! Пардон! — прорываясь к Шпаку, кричал Митька. — Донне муа! Дайте я его, смажу! — Господи боже мой! Что же это такое! — ломая руки, шептала Зинаида Петровна. — Тебе, мадам, тоже надо волосы обрезать, пардон! Доменов вывел его в коридор, приговаривая: — Ах, зятек, зятек!.. Кончит вас водочка, обоих братцев кончит! Плохо, голуби, с золотцем обращаетесь... Над станицей вместе с серыми, мрачными тучами проплывала темная сентябрьская ночь, поглощая протяжный лай собак, конский топот, звуки колокольчиков, глухой стук колес и пьяные Митькины выкрики. — Да перестань, дурак, орать, — уже сидя в тарантасе, грубо и мрачно сказал зятю Доменов и, вспомнив об Олимпиаде, вздыхая, подумал: Тебя бы, миленок, на ней женить, она бы тебе показала, почем сотня гребешков... В пристяжке бы бегал. Не то что моя Марфа, тряпка. ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ На другой день Маринка снова пришла в станицу и до самого вечера просидела около больной матери. С закатом солнца Анне Степановне стало легче. Вдруг она открыла глаза, узнав дочь, долго смотрела на ее лицо, пошевелив левой рукой, проговорила: — Уйди. — Мама! — бросаясь к ней, крикнула Маринка. Но мать отстранила ее, продолжая смотреть на дочь тяжелым, отсутствующим взглядом. — Маменька, — прижимаясь мокрым лицом к руке матери, шептала Маринка. Из другой комнаты вошли Стеша и Петр Николаевич. Они остановились у порога. — Уходи, — более внятно проговорила Анна Степановна и отвернулась к стене. — Раз говорит, значит, уйди, — с сердцем проговорила сноха. — И правда, не тревожь ее, — согласился отец. — Нечего теперь увиваться... Наперед подумала бы, — поджав злые губы, сказала Стеша. Маринка не ответила. Накинув на плечи пуховый платок, задыхаясь от слез, выбежала на улицу. Прогнала... Больно, тяжко жгло твердо выговоренное матерью слово. Она спустилась к Уралу и, чтобы не попасться никому на глаза, берегом направилась к мосту. Пожелтевшие листья в тугае застилали сумерки. Не останавливаясь, Маринка бросила сидевшему около будки сторожу пятак, перешла мост и скрылась в кустах. Ветер швырял ей под ноги скрюченные листья. Она шла, опустив голову, и не видела, как на дорогу в черных бурках, с такими же черными на лицах повязками, вышли два человека. Передний, высокий, рванулся к ней, обхватив шею, стал зажимать рот мягкой ладонью, задний, низенький и верткий, схватил за руки. И почти в то же самое мгновение за обочиной дороги шумно затрещали кусты тальника. Перепрыгнув небольшую канавку коротким волчьим броском, косматый конь, всхрапывая, закрутился по дороге. — Стой! — со свистом вертя над головой плетью, крикнул Кодар. Тяжелая камча несколько раз опустилась высокому на папаху. Нагнув голову, тот выпустил Маринку и, очевидно, хотел схватиться за повод, но конь, круто повернувшись, сильным ударом лягнул его задом, что-то хрястнуло, а может быть, это Маринке почудилось... Она видела, как человек, взмахнув полами бурки, глухо шлепнулся на спину, дергая ногами, перевернулся на бок и замер. Другой торопливо скрылся в кустах, Маринка так и не узнала его. Кодар слез с коня, и они молча подошли к лежащему на дороге человеку. Ремешок бурки лопнул на груди, лицо темнело и заливалось кровью; она обильно текла из расколотого черепа, заливая пустую глазницу и серебряный на кителе погон. Маринка вскрикнула, закачалась, вяло падая Кодару на руки. Что-то тяжелое, темное застило ее сознание. Калуга — Москва 1934 — 1954 ================================================================ Федоров П. И. Ф33. Собрание сочинений. В 4-х т. Т. 3. Синий Шихан; Дилогия; Роман 1. — М.: Худож. лит., 1987. — 400 с. Тираж 100 000 экз. Цена 1 р. 80 к. ИБ № 4208 Оформление художника Г. Шипова. Редактор Т. Шеханова. Художественный редактор Т. Самигулин. Технический редактор Л. Витушкина. Корректоры Л. Лобанова, И. Макаревич. ================================================================ Павел Ильич ФЕДОРОВ ВИТИМ ЗОЛОТОЙ Дилогия Роман второй ================================================================ Копии текстов и иллюстраций для некоммерческого использования!!! OCR & SpellCheck: Vager (vagertxt@inbox.ru), 14.04.2003 ================================================================ ОГЛАВЛЕНИЕ: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Глава первая Глава вторая Глава третья Глава четвертая Глава пятая Глава шестая Глава седьмая Глава восьмая Глава девятая Глава десятая Глава одиннадцатая Глава двенадцатая Глава тринадцатая Глава четырнадцатая Глава пятнадцатая Глава шестнадцатая Глава семнадцатая Глава восемнадцатая Глава девятнадцатая Глава двадцатая Глава двадцать первая Глава двадцать вторая Глава двадцать третья Глава двадцать четвертая ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава первая Глава вторая Глава третья Глава четвертая Глава пятая Глава шестая Глава седьмая Глава восьмая Глава девятая Глава десятая Глава одиннадцатая Глава двенадцатая Глава тринадцатая Глава четырнадцатая Глава пятнадцатая Глава шестнадцатая Глава семнадцатая Глава восемнадцатая Глава девятнадцатая Глава двадцатая Глава двадцать первая Глава двадцать вторая Глава двадцать третья Глава двадцать четвертая Глава двадцать пятая Глава двадцать шестая ================================================================ Аннотация редакции: Витим Золотой — вторая часть дилогии, продолжающая тему романа Синий Шихан на материале Ленских событий 1912 года. Роман Агафон с Большой Волги посвящен проблемам современной деревни. ================================================================ Ч А С Т Ь  П Е Р В А Я ______________________________ ГЛАВА ПЕРВАЯ Над серой, унылой степью сплошной чередой бегут сумрачные свинцовые тучи, порой низко опускаясь к грязной, разбитой колесами дороге. Мохноногая лошаденка, с репьями в длинном хвосте, цепко переступая раскованными копытами, с трудом вытаскивает из глубокой колдобины тяжело нагруженную телегу, в которой сидят какие-то серые, нахохленные люди. Колеса скрипят и вязнут в грязи по самую ступицу. Всю ночь лил тягучий обкладной дождь и только под утро стих. Холодно. Пронзительный степняк треплет некошеные травы и низко гнет верхушки к земле, заунывно посвистывает сухими дудками. Извилистая дорога далеко убегает в степь. Коренастый, с кривыми ногами возчик-башкир в коричневом армяке, подпоясанном раскисшим сыромятным ремнем, часто поднимая с морщинистого лба старенький лисий малахай, устало шагает рядом с телегой. На крутых изволоках он берется за наклеску и помогает изнуренной лошади, а если она приостанавливается, возчик выхватывает из-за пояса кистистый кнут, остервенело хлещет по взъерошенному ковылю, кричит, вытаращив раскосые глаза: — Па-аше-ел! Тащи-и! Айда! Перед давай, а то на махан пущу! Взмыленная лошаденка, всхрапывая распаренными ноздрями, напрягая последние силенки, тащит. Возчик машет кнутом, щелкает, покрикивает: — Айда! Пошел! Хлюпает под колесами грязь, скрипит ветхая сбруя, исступленно орет башкир, а идущие впереди этапа конвойные даже не оглядываются. — Ох шайтан дорога, ох халеррра! Визгливый голос возчика рвет сумрачную тишину и далеко летит окрест. Сидящие в телеге люди в серых приплюснутых шапочках, склонив головы, с трудом преодолевают дремоту и зябко кутаются в серые, промокшие тюремные бушлаты. Это больные с этапа. Они продрогли на осеннем ветру и совсем равнодушны к выкрикам возчика. Тоненько и жалко подвывает в ковыле тугой ветер. Словно не успевая за бегущими тучами, степь лениво плывет назад. Тускло волнуется туманное марево, застилая далекий горизонт. Впереди маячит на коне старший конвоя, грязно вьется в пожелтевшей траве черный шлях и пропадает в степной дали. Едут. В задке телеги, в клочках измятого сена торчат, как собачьи уши, уголки холщовых мешков. На концах плохо обтесанных дрог привязаны забрызганные грязью чемоданы с разного вида замками, деревянные сундучки, баульчики. Когда колеса наезжают на кочки, вся эта кладь вздрагивает, дребезжит и трется о боковые наклески. Этап движется медленно. Некоторые арестанты закованы в кандалы. Сбоку этого печального шествия, верхом на крупном, сытом коне рыжей масти, едет начальник конвоя старший урядник Кузьма Катауров. Он из станицы Айбурлинской. Она расположена неподалеку от Шиханской. Катауров хорошо знает Петра Лигостаева и его дочь Марину. На голове урядника мохнатая казачья папаха. Короткая шея аккуратно замотана желтым с голубыми полосками башлыком, конец которого плотно прижат белой лосевой портупеей — признак того, что владелец ее служил когда-то в атаманском полку. Шашка у него длинная, в потертых ножнах — старый, много раз побывавший в деле дедовский палаш. С правой стороны, поверх кобуры, висит тяжелая, тоже видавшая виды нагайка, сплетенная из самых мельчайших ремешков. Начальник конвоя зорко поглядывает на тихо шагающих арестантов и солдат-конвоиров. Его конь, привыкший к путевому режиму, идет спокойным, размеренным шагом, плавно покачивая урядника в казачьем седле, как в зыбке. Катауров иногда помурлычет песню, иной раз даже подремлет, а чаще всего, посапывая багровым, когда-то обмороженным носом, думает. Размышления его не слишком сложны. Служу не по нужде, а по вольной воле, — думает Кузьма Романыч. — Служу не кому-нибудь, а самому государю императору и престол от разных ворогов охраняю. Как-никак, а это для нас честь... В церковь хожу не с трехкопеечной свечкой... Не грешно и медали показать — горбом заслуженные. И сыны... Старшой на действительной, в гвардии, пятьсотрублевого коня ему справил — на удивление всем есаулам. Второй нынешний год в лагерь ходил, и тоже на каком коне! Третий — наследничек, Никанорушка, — такой вымахал, что все девки начинают заглядываться. Не токмо на сына заглядываются, а и на хозяйство. Снохи-то будто лебедушки. И дом ведут, и себя блюдут, не то что дочь Петьки Лигостаева — от венца к киргизу убежала. Тут он, ее каторжник-то. Через фарт братьев Степановых и Кузьме Романычу богатство привалило нежданно-негаданно, да такое, что расперло... Даже самому признаться боязно, что сотворил для него бог! Потешил бы, Романыч, признался бы, — пытают иногда его станичные казаки. — Сколько тыщенок в кубышку положил? От таких вопросов Кузьму Романыча озноб хватает. Сам выболтал спьяну о своей коммерции. А дело вышло так. Посоветовал ему Мардарий Ветошкин за чаркой водки купить акции Ленских золотых приисков. Будешь только купончики стричь, — уговаривал пристав. Пустое, Мардарий Герасимыч, да где денег-то взять, — отнекивался Катауров. Думаешь, я твоих доходов не знаю? — в упор посматривая на друга хитрыми полицейскими глазками, спрашивал Ветошкин. — Добра тебе желаю. Три дня назад они стоили по три сотни каждая, а сегодня уже четыреста. Я купил десять и тыщу целковых сегодня положил чистенькими и тебя еще вот угощаю. Тыща рублей... в три дня! — Кузьма Романыч едва не сверзился со стула. А Ветошкин тем временем вместе с винцом вливал в его чрево золотую витимскую отраву. Как тут утерпишь! Пошли вдвоем в банк к Шульцу, и Кузьма Романыч выложил кассиру банка восемьсот целковых, а взамен получил две красивенькие светло-зеленые бумажки. Протрезвел, когда уже подъезжал к станице, — и хоть назад ворочайся. Шутка сказать, какие денежки выманили! Маялся целую неделю, сна лишился, на жену и снох нагайкой замахиваться начал. Совсем невтерпеж стало. Запряг самую резвую лошадь и укатил в Зарецк. Чуть не задохнулся, когда взбегал на второй этаж банка. Как угорелый сунул в окошко кассиру свои зелененькие. Тот повертел их в руках, посмотрел на свет, небрежно кинул в железную пасть сейфа и начал отсчитывать, да не бумажками, а звонкими империалами. Когда отсчитал две тыщи рублей, у Кузьмы Романыча совсем дух перехватило. Можете не считать, у нас не обманывают, — строго, не оборачиваясь, проговорил кассир. Катауров стоял словно в чаду. Потом поскакал к приставу Ветошкину и в каком-то исступлении чуть не в ноги благодетелю. А еще на сколько купил? — спросил тот. Да ни на сколько, Мардарий Герасимыч! — удивился Кузьма Романыч. — Они же теперь по тыще рублей каждая! Через неделю будут стоить в два раза дороже, дурак вислоухий! — рассердился пристав и тут же посоветовал вложить в акции все деньги. Тебя-то, Мардарий Герасимыч, кто надоумил? — допытывался Кузьма, все еще боясь, чтобы не вышло какой-нибудь обмишулки... Авдей Иннокентич Доменов, вот кто! Только гляди помалкивай, а то язык отрежу, — пообещал пристав. Могила! — заверил Кузьма и в тот же день укатил домой. Там дочиста опростал всю кубышку. Примчавшись обратно, купил толстую пачку зелененьких, затолкал ее в сухой бычий пузырь и схоронил на дне своего служилого сундука. На свободе заглядывал и пересчитывал. Перед отъездом с очередным этапом узнал от благодетеля, что каждая бумажка теперь стоила по три тысячи рублей! Богачом стал, да еще каким! Подумывал уже службу бросить. Ведь десять лет этапную пыль глотает, грязь на шляху месит. А легкое ли дело сопровождать арестантиков? В другой раз попадется такой законник, что всю душу из тебя вымотает да еще жалобу настрочит. Сгибай после шею свою перед начальством. Вон Мардарий Герасимыч про доходы намекнул. Ну и что ж? Все мы люди крещеные, где-то можем и какую поблажку дать, если надо, и свиданьице устроим, и шкалик спиртику поднесем, за то и благодарствуют... Понимаем, что все люди на страдание идут по воле божьей... Можем и всякое другое снисхождение сделать, но только уж смотри, нас не подведи, бежать не вздумай али против царя лихие слова баить. Мы ведь все можем: и песенку вместе спеть, и кандалы надеть. Кузнец-то имеется в каждом поселке. Вон вчерась тот азиат бритоголовый, лигостаевской девки полюбовник, кандалишки свои перекрутил и решил дерануть... Цепочки-то слабенькие оказались, а может, кто и напильник дал... Это иногда бывает. Попадаются такие дьяволы! Но я тоже, соколы мои, не дурак, каждую душу наскрозь вижу. Сколько разных человеков прошло через мои руки. Не сочтешь, милай! Заменил я ему, зятьку лигостаевскому, цепочки-то, добротные навесил. Наверное, еще во времена Николая Павловича делали. Тогда умели ковать этот звонкий струмент. А нынче и прочность и звон не тот... Кузьма Романыч, повернувшись на скрипящем седле, оглядывал растянувшуюся вдоль дороги колонну. Приподнявшись на стременах, зычно крикнул: — Подтянись! Веселей ходи, арестантики! Песенку заводи, а мы подтянем, бога помянем, глядишь, и скоро ночевать встанем! Но арестантики шагают молча. Под ногами чавкает липкая грязь, холодная водица хлюпает в ветхой, промокшей обуви. Звенят кандальные цепи, и если уж говорить правду, то это вовсе не звон. Залепленные грязью кандалы не звенят, а скрежещут дробно, как будто подтачивают живые человеческие кости. Новые кандалы Кодара, видимо, на самом деле допотопной ковки, возможно, с крепостных демидовских времен, шагать в них не легко, тем более по непролазной грязи, которая густо набивается в подкандальники. Кодар часто останавливается и выковыривает грязь концом подобранной на дороге чекушки. Ему помогает идущий рядом с ним высокий худощавый арестант, в черных роговых очках, с русой курчавой бородкой. Это ссыльный студент, уроженец Урала, Николай Шустиков. По приговору московского суда за участие в университетских беспорядках он был определен в ссылку. Однако студент решил, по собственному усмотрению, поехать в другую сторону. Вместо севера он вдруг отправился, на юг... Шустикова задержали, и теперь он следовал по этапу на золотой Витим. Студент был хмур и не очень разговорчив, только изредка перебрасывался словами с Кодаром. А телега поскрипывает всеми колесами, этап медленно тащится, и полуденные серые краски совсем не меняются; хмурая, привычная дремотно-осенняя тишь. — Устал, друг? — спрашивает Николай у Кодара. — Что же сделаешь! — Темные над горбинкой носа глаза Кодара напряженно поблескивают и все время дико блуждают по сторонам. После неудавшегося побега на него тяжело смотреть. Всю дорогу Николай наблюдает за этим суровым человеком и замечает, как он беспокойно и часто оглядывается назад и все чего-то ждет. Но кругом унылая пустыня ненастной осени, ни одной живой души. По степи густо курится и лениво ворочается в низинах скучный туман. На ближних курганах камнями чернеют носатые беркуты, напоминающие родные просторы. Неподалеку от дороги в голых кустах бобовника, заросшего пожелтевшей спутанной травой, притаилась подраненная казарка. Спугнул ее конвойный солдат. Волоча подбитое крыло, птица нырнула в заросли. Заметив казарку, конвойный вскинул ружье, выстрелил, но промахнулся. Солдат бросился искать подранка, но Катауров отругал его и поставил в строй. Кодар видел, как в том месте, где притаилась казарка, судорожно тряслись и качались травинки. Это, наверное, так бьется у нее сердце, — подумал Кодар. — Эх, хоть бы мне аллах дал крылья птицы, — поднялся бы к небу и улетел в родные края. Там Тулеген-бабай, тетка Камшат, там жарко горят в азбарах дувалы, гурты скота пасутся на зеленой отаве, бойко скачут подросшие жеребята... А здесь чужая, холодная степь, свирепые лица конвойных. Грустные мысли Кодара прерывает властный окрик урядника: — Па-ашел! Шевелись, арестантики! — Айда, давай! — протяжно голосит возчик, и далекое эхо откликается жалобным криком подстреленной птицы. ГЛАВА ВТОРАЯ Большое горе, внезапно обрушившееся на Кодара и Марину, ошеломило и старого Тулегена. Собравшись ехать вслед за отправленным по этапу Кодаром, Маринка вряд ли понимала, какое ей предстоит испытание. Как и все добрые и мудрые люди, Тулеген-бабай, привыкший бережно, с уважением относиться к несчастью близких людей, отговаривать не стал. Он молча взял лагун с дегтем, подмазал телегу и не спеша стал запрягать своего любимого одногорбого нара. ...И вот уже несколько дней, тарахтя колесами, катится по старому Челябинскому тракту тележка, в длинные оглобли которой запряжен высокий белый верблюд. Тулеген-бабай, помахивая жидким прутиком, то заводит свою монотонную песню, такую же печальную и бесконечную, как думы Маринки, то начинает размышлять. — Челяба? Один аллах знает, что это такое азбар Челяба! Я только слыхал про него немножко, а где он, далеко ли, близко ли? Может быть, ты, сноха, знаешь? — Нет. — Маринка плотнее закутывается в теплую стеганую купу*. — Слыхала, что есть такой город Челябинск, а так не знаю, — вяло и неохотно отвечает она, чувствуя, как горят от бессонницы глаза и сохнет во рту. Мысли ее рвутся, как слабые нити. _______________ * Род армяка. Поскрипывает тележка, степь желтеет спутанным ковылем и редкими жнивищами. Верблюд мягко переступает по взбухшему шляху, осторожно выбирая, где тверже и суше. — Послушай, сноха, долго ли мы еще будем ехать? — А разве я знаю... Наверное, еще долго, — шепчет Маринка. Она не помнит, сколько раз отвечала на этот вопрос, а Тулеген помолчит, повздыхает и опять заговаривает об одном и том же. Чем дальше они отъезжают, тем тревожней становится на душе Тулегена. — Сибирь-то ой как далеко лежит! Пока доедешь туда по такой шайтанской дороге, ворблюд здохнет... Скоро снег выпадет, земля замерзнет, как на колесах будем тащиться? Маринка не отвечает. — Может, убежит все-таки? — тихо спрашивает Тулеген. Но старый и мудрый аксакал понимает, как, наверное, трудно вырваться человеку, закованному в железные цепи. — Ты веришь, что он вернется? — переспрашивает он еще тише. — Да, верю, — отвечает Маринка, чуть шевеля губами, и глубже втягивает голову в плечи. Ответ стоит ей большого напряжения. Она не только верит в это, но все время ждет. Порой ей кажется, что Кодар где-то совсем близко затаился в каком-нибудь овражке или в степном кусту. — Он же сказал мне, что, как только выйдет случай, обязательно уйдет. Тулеген с сомнением качает головой и, подстегнув прутиком голохвостого нара, снова спрашивает: — А как он сломает железную цепь? — Сломает, — вздыхает она. — Ты надеешься, что сможет? — Он все сможет, если захочет. — Он-то захочет... А вот как солдаты, у них ружья... — Ну и что ж, что ружья... Уходил же Василий Михайлович с этапа, и сколько раз! Ты же знаешь? — Не знаю, сноха, не знаю, — пощипывая свою маленькую, смешную бородку, отвечает Тулеген. На самом же деле он хорошо знает, что ночью арестантов запирают в этапной или в крестьянской избе на замок, а под окнами все время ходит солдат с ружьем; знает и про азбар Челябу, и про темир дорогу, по которой катятся избушки на железных колесах. Посадят в такую избушку Кодара, и черная шайтан-машина умчит его в далекую Сибирь. Попробуй-ка угонись за ней на верблюде! В Челябе Марина сядет в избушку на железных колесах и поедет вслед за Кодаром одна. А он, Тулеген-бабай, вернется, и будут они жить вдвоем с Камшат и горевать потихоньку. Беда-то вон какая нагрянула! Тулеген легонько подстегивает верблюда, и тележка с шумом подскакивает на выбоинах. Маринка вздрогнула и подняла голову. Степь пухла от тумана и сырости. Перед глазами, словно кружась, плыли островерхие курганы, как тогда, после чтения приговора, закружились и куда-то поплыли окна в судейском зале. ...Ей теперь часто видится чубатая, поникшая голова отца. Раздавленный чудовищной силой позора, он прошел мимо и будто не заметил дочери. На нее тогда все глядели как на прокаженную. Надо было все это пережить. Подошел один Тулеген и под тихое змеиное шипение толпы вывел Марину из здания уездного суда. Их ждали оседланные кони. Одного из них подвел Кунта и помог сесть. Еще подходил один человек и говорил какие-то слова. Маринка смутно помнила, что это был Родион. От него пахло вином. Вот и все, что осталось в памяти от того страшного дня. К вечеру этап остановился в небольшом уральском селе. Во дворе волостного управления солдаты конвоя начали быстро раздавать сухари. Возчик-башкир притащил для лошади охапку сена, а потом наносил кизяков и затопил печь. Каторжане рылись в своих мешках, стучали крышками сундучков, другие выжидательно покуривали. Цыган Макарка ел белый калач, принесенный жалостливой, сострадательной русской женщиной. Поджидая Маринку, Кодар, сутулясь, одиноко сидел на завалинке, часто поглядывая на скрипящую калитку. В каждом селе, где этап останавливался на ночь, Маринка приносила ему передачу, и, если конвойные не прогоняли, она задерживалась до поверки, стараясь не попадаться на глаза Катаурову. Приходил и Тулеген. Выбрав сухое место, он усаживался в сторонке и молча ждал Маринку. Сегодня после грязной и тяжелой дороги друзья Кодара запаздывали. На широкую улицу большого степного поселка словно крадучись текли тихие осенние сумерки. Над трубами вился мохнатый дымок. Пахло горящим кизяком и укропом. Почти у каждого дома нелепо маячили кряжистые, сучкастые ветлы. Кодару казалось, что они тоже целый день шагали по степи вслед за этапом, вошли в село и устало раскорячились где попало... Одна встала против окон волостного управления, другая у забора, третья на углу, а самая крайняя загородила своей толщью скотопрогонный проход, оставив небольшую тропочку. По ней сегодня и пробралась с узелком в руках Маринка. Подошла к воротам. На этот раз крошечные глазки Катаурова увидели ее сразу. Урядник давно ждал этой встречи. — А ну-кась погоди! — окликнул он и перегородил дорогу ножнами шашки. — Куда топаешь? — Ужин несу, — перекладывая узелок с руки на руку, смущенно ответила Маринка. — Кому? — жестко спросил урядник. — Вы же знаете... — На строгом похудевшем лице Маринки застыла растерянная улыбка. — Я спрашиваю, кому? — Кузьма скосороченно прищурился. — Куванышеву. — А кто он тебе есть? — Он мне муж, — ответила она быстро, предчувствуя, что пытка только начинается. Сейчас она была в полной власти урядника. — Где вы с ним венчаны — в церкви аль в татарской мечети? Покусывая губу, Маринка молчала. — Может, вокруг этой ветлы аль под степным стожком? Почему молчишь, лахудра? Как мог допустить твой родитель, чтобы ты, казачья дочь, убегла к басурману? Ошеломленная неожиданной грубостью, Маринка испуганно попятилась. — Он нашего, казачьего, офицера убил, защитника престола, а ты, курва, ему крендельки и калачики носишь, а может, таким манером и напильник подкинула! Услышав брань начальника конвоя, к полуразрушенному забору начали подходить арестанты. Подошел и Шустиков, а с ним и цыган Макарка. — Эх, чавалы, как он ее стрижет! — сказал цыган. — Ее, стерву, надо голиком остричь, — покосившись на Макарку, продолжал урядник. — Совсем наголо. Да к столбу привязать, а рядом плеть положить, чтобы порол ее каждый проходящий. Не я ее родитель, я бы ее своими руками на кресте распял! Да я бы такую!.. — Истощив запас бранных слов, Катауров поднял нагайку. — Не смей! — вдруг пронзительно крикнул Николай Шустиков и, перепрыгнув через забор, ухватился за черенок нагайки. Урядник круто повернулся, свирепо поглядывая на студента, крикнул: — А тебе что нужно? — Не смеешь бить, — тихо, но настойчиво проговорил Шустиков. — Ты кого учить вздумал? — Забыв про Маринку, Катауров шагнул к студенту, но тот даже не сдвинулся с места. За забором плотной стеной стояли каторжане и глядели на начальника конвоя. Раскидав арестантов, к забору бросился Кодар, но его успели удержать. Губы Кодара тряслись. Урядник, поняв, что его ярость зашла слишком далеко, крикнул: — А ну, чего столпились! Марш по местам! Гляди-ка, моду взяли у заборов толпиться! Марш! Марш! Арестованные стали расходиться. Пока Катауров и студент спорили, Маринка смешалась с толпой местных женщин и через них отдала передачу. На этот раз переговорить с Кодаром так и не удалось. В последующие дни за ним был установлен строгий надзор. Еду приносил и отдавал Тулеген. Конвойные тщательно просматривали содержимое и отгоняли старика прочь, а Маринку по приказанию Катаурова не допускали совсем. В одном из уральских городов этап погрузился на поезд. Распрощавшись с Тулегеном, Маринка села в пассажирский вагон и с тем же поездом последовала за Кодаром в далекую Сибирь. В Иркутске каторжан загнали на арестантскую баржу. Маринка поехала последним идущим на Витим пароходом. Меньше чем через месяц она очутилась на Ленских приисках. ГЛАВА ТРЕТЬЯ После происшедших на Синем Шихане событий Авдей Иннокентьевич Доменов, прекратив разгулы и веселье, крепко взялся за золотопромышленные дела. Немного притих на первых порах и Иван Степанов. Митька по молодости продолжал куролесить, выкидывая бог знает какие штучки... Олимпиада одна-одинешенька томилась в Кочкарске. Марфа с Митькой жили во вновь отстроенном доме, в который Шпак ухлопал немалые денежки. Перелистывая пачки опротестованных векселей и счета многочисленных поставщиков, Доменов хватался за голову и бранился на чем свет стоит. — Ну хорошо, промывательные машины, оборудование, инструменты, я им местечко найду... А вот за каким дьяволом столько винища приперли? — возмущался Авдей. С расстегнутым воротом, непричесанными волосами, в большущих сапогах, с голенищами чуть не до пупа, он сам, по мнению Усти Ярановой и Василия Михайловича Кондрашова, которые вели все конторские дела, походил на дьявола. — Да такую уйму этой отравы за пять лет не выглохтаешь... А потом, можно ли моему сватушке такой аромат казать! Или зятечку разлюбезному. Им — сивухи, и то только по праздникам... А то, гляди ты, бургунское, по четырнадцати рублей за бутылку! Да таких-то и цеп нет. Я, моншер, в винопитии толк знаю и покупать умею! Вот же грабители! — Сделочку сам Иван Александрович подписал. Ну Шпак, конечно, присоветовал, — вставил Кондрашов. — Сечь надо за такие дела! — закричал Авдей Иннокентьевич. — Ни одного порядочного инженера не наняли, пригласили какую-то шантрапу. Тараску загубили! Ах мошенники! Да я такого на десять заграничных не сменяю. Ты вот что, голубь мой, рассчитай-ка этих французиков и бельгийца. Да поделикатнее с ними обойдись, ты ведь демократ, умеешь наводить тень на плетень... — А вы, Авдей Иннокентьевич, убеждены, что я демократ? — усмехаясь, спросил Кондрашов. Странные у него завязались с Доменовым отношения. Доменов часто на его политическую неблагонадежность намекал, но во всем доверял. Василий Михайлович во время таких разговоров настораживался. — Да ты же чистейшей марки социалист, — ответил Авдей с присущей ему прямотой. — Из чего это вы, Авдей Иннокентьевич, заключили? — Не хитри, любезный! Я ведь ох какой дока... — Доменов погрозил ему пальцем и, позвонив в колокольчик, потребовал чаю. Пил он крепкий чай в любом количестве. — Знаю, что вы человек умный, — согласился Василий Михайлович. — Так вот, моншер. Я в прятки играть не люблю. В каждом деле требую ясности. Ты мне нравишься. Потому что башка у тебя тоже на месте. Прости, что называю на ты. Это значит, что ты мне в душу влез и я тебя полюбил. В деле с мошенником Петькой Шпаком ты свою честность и порядочность проявил. Другой бы на твоем месте так ручки погрел, а ты нет. Значит, парень ты другой закваски... Ума у тебя много, но в мозгах полное завихрение, как у всех ваших социалистов. Если хочешь со мной работать, то брось свои проповеди... Кое о чем я наслышан, понимаешь, голубь? Кто будет мешать делу, я пикнуть не дам, в бараний рог скручу. Хочешь, перекрещусь и всю правду выложу? — Выкладывайте! — улыбнулся Василий. — Тарас Суханов, мой старый сибирский дружок, был самый умнейший человек. А в этих делах оказался бя! Потому зря и погиб. Зарецк инглиш компани обвела его вокруг пальца и, прямо скажем, до погибели довела. Он свою совесть никому не продавал. — А вы, Авдей Иннокентьевич? — Речь о тебе идет, и меня ты покамест не трогай, голубь. Тарас был человек честный, а они, прохвосты, русское золото хотят лопатой грести... Ну это мы еще посмотрим... Тарас дело знал, а людям не умел в душу заглянуть — вот и расплатился. А у меня в делах своя метода. Я каждого молодчика должен как на ладошке зрить, нутро его чувствовать. О Шпаке я покойничка предупреждал, говорил, что это за фрукт. — А он, думаете, его не раскусил? — спросил Василий Михайлович. — Поздно. Потому я и хочу, чтобы у меня клещи на шее не завелись. У себя в Кочкарске я знаю, кто сколько раз в штреке чихнул и сколько бродячий спиртонос золотого песку хапнул. А расчет у меня короткий, сам должен понимать, при каком деле находишься... Можешь Плеханова читать и о коммунии мечтать — это твое дело, но только в мое не встревай... Так-то, голубь. Надеюсь, ты меня понял? — Отлично, господин Доменов, — усмехнулся Кондрашов, думая про себя о том, как же умен и хитер его новый хозяин. — Вот и дело. А теперь христом-богом тебя прошу — спровадь этих нахлебников. Это же, братец мой, агенты английской компании! — Ну а те двое немцев? С ними что прикажете делать? — Говоря это, Кондрашов имел в виду двух инженеров, которых уже после катастрофы нанял Шпак. — Совсем забыл. Прогоним и их... Погоди маленько. Дай только мне в курс войти... Я, например, в Кочкарске с немчурой живу за милую душу. А почему, спросишь? Да потому, что всю эту братию вот здесь держу. — Доменов показал свой огромный, заросший рыжими волосами кулак. — Что и говорить! Ручка у вас, Авдей Иннокентьевич, могучая, — подсластил ему Василий. У него были свои виды на господина Доменова. — А как же, голубь мой, иначе? Ведь ежели о себе не позаботишься, слопают, с потрохами сожрут! С этими двумя я еще маленько поманежу... Работать, стервецы, умеют, и поучиться у них не грех... Посмотрим, а там видно будет. Я нового управляющего выписал. Тоже мой старый дружок, Роман Шерстобитов. Разорился горемыка... — Я его знаю, — сказал Кондрашов. — Когда же это успел он в трубу-то вылететь? — Помогли... Сильно Ромка бабенок любил, картишки, ну и влез в долги... Векселя опротестовали, а я их скупил... — А прииск? — Ну и прииск, конешно... — И хозяина вместе с делом? — И хозяина, голубь... Дружок ведь, куда же его денешь... — Сердобольный вы человек, Авдей Иннокентьевич! — А ты, ей-богу, чудак! — Доменов расхохотался. — Все вы социалисты такие, одним миром мазаны. Если бы не мне, так другому достался... Хевурду, например? Они будут наше русское золото хапать, а я на них сбоку смотреть? Так, что ли? Да они бы его, как петуха, общипали! Нет, голубь, я по-божески поступил. С долгами по тридцать копеек за рубль расплатился... А то бы этого не получили, и Ромку в тюрьму упекли. А я ему место даю, положение! Что еще надо? — Но если он снова начнет в картишки? — У меня, брат, не очень-то разбалуешься... Ну, голубь, закончим на этом. Мне еще надо исследовательскую карту поглядеть да женушке письмо написать... — Тут еще заявление насчет школы, — подавая бумагу, сказал Василий Михайлович. — Это все черноглазая конторщица хлопочет? — Рабочие хлопочут, у них дети, — возразил Василий. — Школами, любезный, занимается казна. Это дело находится на попечении государства. — Долгая песня, Авдей Иннокентьевич. Если мы будем ждать этого попечения, поседеют наши ребятишки... — Для нас это закон, господин Кондрашов. Я у себя в Кочкарске великолепнейшим манером устроил через горный департамент. Заведем образование и здесь... Не все сразу... Доменов встал и развел руками. — Можно подумать, господин Доменов, что у вас в Кочкарске рай, — с усмешкой заметил Кондрашов. — Рай или нет, а порядок соблюдаем. Ты-то что печешься, голубь? Или хочешь, чтобы булановские чада скорее научились листовки читать? — Мы хотим, чтобы наши дети буквари читали. В социалисты их еще рановато... — Ты забываешь, господин Кондрашов, что мы, предприниматели, денежки считать сами умеем... — Неужели вам жаль денег братьев Степановых? Пропьют больше... — Профинтят. Это ты верно изволил заметить... Но опять забыл, сколько я в ихнюю дурацкую коммерцию своих капиталов вкладываю? — Господин Степанов и покойный Тарас Маркелович дали свое согласие, — настаивал Василий Михайлович. — Сейчас это уже не имеет значения. Мы пересматриваем смету. Найдем нужным институт горный открыть — откроем. А теперь ступай, голубчик, и занимайся своим делом. Меня пристав ждет. Кондрашов пожал плечами и вышел. Доменов открыл дверь и впустил в кабинет Ветошкина. Авдей занимал шестикомнатный дом, в котором жил Шпак. В кабинете были три двери: в спальню, в столовую и на просторную террасу. Во время разговора с бухгалтером горный пристав Ветошкин сидел в столовой и подслушивал. — Видал, брат, в какую я попал кашу? — идя навстречу своему старому приятелю, проговорил Доменов. — Садись. Ты уже поди и за мундир залил? — Само собой, Авдей Иннокентич, с дороги-с, — улыбаясь рябоватым, похожим на сморщенную репу лицом, ответил Ветошкин. Степенно усевшись в мягкое плюшевое кресло, поставил шашку между колен, спросил: — А вы о какой каше помянули? — Будто не знаешь, что тут делается? Родственнички мои таких чудес натворили, хоть по миру иди... — Ну до этого, я думаю, еще далеко... — До банкротства, милушка моя, версты не измерены... — Доменов, сунув руки за спину, задрал полы серого грубошерстного пиджака, топая сапожищами, ходил из угла в угол. — Письмо мое получил? — Так точно-с. Как раз прибыл накануне с иргизской ярмарки. — Ты вот по ярмаркам разъезжаешь, винище глохтаешь, рыбьи кулебяки трескаешь, а я тут, как сом в трясине, скверный чай пью... Расскажи, как там? — Обыкновенно, разгульно было и весело... Конокрады купчишку одного прирезали... — Поймали? — Покамест нет... — Вот так вы и служите государю... Пьянствовали, наверное, да в карты резались, а тут живым людям горла режут, — ворчал Доменов. — Напрасно вы так думаете, Авдей Иннокентич. — Что я, вашего брата не знаю? Привез новых стражников? — Все, как велено-с. — Так вот слушай, Мардарий Герасимыч. После того как убили тут управляющего, подо мной тоже землица начала зыбко покачиваться... Иду ночью и думаю, как бы картуз с башки не слетел... Хорошо, что один картуз... Надо всякое ротозейство бросить. Ты мне так службицу свою наладь, чтобы я и Роман Шерстобитов, который будет тут хозяйничать, о каждом человеке всю подноготную знали... На это я, Мардаша, никаких денег не пожалею. Они у меня хотят иметь школу, а мы свой особый жандармский институт откроем и через него всю эту братию пропущать станем. — Народишка-то здесь с бору да с сосенки, — заметил Ветошкин. — А это, ежели хочешь, даже лучше. Сплоченности меньше. Вон на уральских заводах — мне один приятель пишет — постоянные работнички такую заваруху устроили, всем чертям тошно. Того и гляди сюда докатится... Там свои коренные вожаки. — А у вас? — спросил Ветошкин. — А где их теперь нет? Есть и у нас. — Например? — Это уж по твоей должности... — Как бухгалтер господин Кондрашов служит? — Умен брат! Ох как умен! — воскликнул Доменов. — Поэтому вы его и помиловали? Напрасно, — с сожалением заметил пристав. — Он своего дела никогда не бросит, Мы уж таких-с знаем-с... — Я его не миловал. У него в руках оказались большие доказательства, что твои урядники подлецы и мошенники, а у вас против него — никаких! Вышло так, что он умнее нас с тобой. А я таких уважаю. Пусть послужит, а там посмотрим... — А насчет Буланова как? — вкрадчивым голоском спросил пристав. — Его артель втрое больше других золота дает. Вот как с Булановым, моншер! Это мне дороже всего. А остальное дело твое. Поймай с поличным, и я денег дам на кандалы... Нового старшего привез? — Привез-то привез, да... — Высокий и костистый Ветошкин ткнулся острым, скуластым подбородком в эфес клинка и сокрушенно покачал головой. — Ты что, шашку, что ли, глодать собрался? Уж коли начал, так договаривай. — Доменов подошел к столу и допил остывший чай. Присел в кресло и положил руки на стол. — Опять какой-нибудь экземпляр вроде Хаустова? — По рекомендации, Авдей Иннокентич... Надо мной ведь тоже начальство имеется, ну и всучили... — Что же это за гусь? — Вы его не знаете... — А ты-то знал, кого тебе всучают? — Так точно-с, знал... — За каким же чертом вез его сюда? Я ведь все равно вышибу, и на твое начальство не погляжу, — твердо проговорил Доменов. — Я его не таким знал. А он, оказывается, зеленую пить начал... Как только из Зарецка выехали, остановиться не может. Дорогой клинок выхватил, постромки рубить начал, чтобы по степи на коне погарцевать... Связать пришлось. Как приехали, так освободили, а он опять тут же нарезался и пошел в штрек золото добывать... Еле-еле справились... — Хорош гусь, нечего сказать! — Ведь тихий человек был, бывало, курицу не обидит... Несколько лет старшим полицейским служил, домище себе такой выстроил, ай лю-ли! И на тебе, до белой горячки дошел... Может, выздоровеет и одумается... — Нет уж, избавь! Такие у нас свои есть... Сегодня же в тарантас и отправь обратно. Пусть уж там лечится... Мы старшего здесь найдем. Есть у меня на примете один человечек... — Чего же лучше... ежели, конечно, утвердят... — согласился Ветошкин. Вообще, эта старая полицейская крыса Мардарий вел себя тихо, миролюбиво и умел вовремя вставить умненькое словечко. — Я порекомендую, а ты представишь по начальству, вот и утвердят, — категорично проговорил Доменов, считая это дело заранее решенным. — Кто ж таков? — спросил Ветошкин. В персоне старшего на прииске полицейского чина он был заинтересован не только по службе. Место было хоть и канительное, но изрядно доходное... Перепадало тут и приставу. — А ты его знаешь. Это бывший войсковой старшина Печенегов, — ответил Доменов. — Эге-э-э! — промычал Ветошкин что-то невразумительное и даже привстал. Такая кандидатура ему и в голову не приходила. Уж кого-кого, а Филиппа Никаноровича-то знал он давно... — Ты чего вскочил? — спросил Доменов. — Вы так меня ошарашили... — Ветошкин поморгал редкими, словно выщипанными ресницами, открывая портсигар, снова уселся в кресло. — А чем, по-твоему, плох господин Печенегов? — щуря свои хитрые кабаньи глазки, спросил Доменов. — Боишься, что власть не поделите? — Не в том вопрос, Авдей Иннокентич. Компрометированный он человек. Не утвердят-с, да и он сам, наверное, не пойдет. — Это уж, голубь, не твоя забота. Пойдет... А что на каторге был, то не беда... Мало ли что с кем может случиться... — Простите меня, Авдей Иннокентич, — вдруг грубовато и откровенно заговорил пристав. — Чепушенцию вы городите... У нас все-таки полицейское учреждение, а не бакалейная компания... Торгует он пряниками и водочкой — и пусть себе на здравие торгует и нас еще благодарит... — Вас-то за какие шиши? Вы-то что за благодетели? — обозлился Доменов. Такого сопротивления он не ожидал. — Дельце-то по вашей покорной просьбе я замял... дело господина Суханова... — Ветошкин наклонился и начал чиркать о металлический коробок спичку. — Не кури ты тут, — резко прервал его Доменов. — Не выношу я этого зелья. И ехидства твоего не выношу! — грохнув по столу кулачищем, продолжал Авдей. — Ты что, мало с него взял? Он сына-офицера потерял! А ты ему черт те что клепаешь! Да чем он хуже вас? Вот что, Ветошкин, все мысли твои я знаю. Ты лучше свой собачий нюх по другому следу пускай. Печенегов — казачий офицер и дворянин. Не моги его пачкать! Такие люди еще нам пригодятся... Вызови его и поговори. А кабак я закрою. Туда золотишко тащат, а нам это не с руки. — Спиртоносы потянутся. Это не лучше, — возразил Ветошкин. — Вот их ты и лови, а мы свой магазин откроем, от прииска. На все свою лапищу наложить хочет, — помаргивая выпуклыми рыбьими глазами, думал Ветошкин. — И на золото, и на доходы от кабака, даже на полицию... И ничего с таким тигром не сделаешь. Сам наказной атаман генерал Сухомлинов за ручку с ним здоровался. В кабинете было жарко натоплено. Пахло еще краской и свежевыструганными сосновыми досками. За спиной Авдея Доменова висел в золотой раме портрет царя Николая Романова. Царь улыбался, словно собираясь топнуть маленьким, узконосым, с серебряными шпорами сапожком. За окном послышался грохочущий по мерзлой земле звук колес и звонкий по чернотропью цокот подков. Кто-то лихо подкатил к крыльцу. Минуту спустя в кабинет вошел рыжеусый веселый Иван Степанов. Он был в новенькой касторового сукна казачьей теплушке, в дорогой каракулевой папахе с голубым верхом, с пышным, закрученным вокруг шеи шарфом из козьего пуха. Заплывшие жиром глазки улыбчиво и сладостно щурились. Он был уже сильно выпивши, поэтому вошел бесцеремонно и шумно. — Здравствуй, сватушка! — Здорово, сват. Ты, я вижу, уже хватил. Не удержался! — приветствовал его Доменов с досадой в голосе. — По такому случаю, сваток, и с тебя немало причтется... — Потирая белые, уже успевшие выхолиться руки, Иван маятником качался перед столом Доменова, загадочно подмигивая, говорил: — Едем, сваток! Я тебе такой сюрпризик преподнесу... Сколько ставишь? — К черту твои сюрпризы! Ты лучше бы за дело брался, чем на рысаках катать, — ворчал Доменов. — А я тебе дело говорю, сваточек мой, да ишо какое дело! — вихлялся Иван, не замечая мрачного вида Доменова. — Я тебе не сюрпризик привез, а изюмчик. — Не улещай, сват. Не поеду и пить с тобой не стану, — упрямился Авдей. Кураж свата давно ему опротивел. А там еще и зятек есть. — Выпьешь, сват, и нас еще с приставом угостишь! — Сам не прикоснусь и тебе не дам. Ступай и проспись. — Да я тверезый! Ты, сваток, над казаком не командуй! Я ведь тут вроде хозяин. Как вы думаете, господин пристав, хозяин я здеся али нет? — Брось же, сват, эти кабацкие замашки, — урезонивал его Доменов. — Ведь только вчера тебе толковал, сколько у нас предстоит дела, а ты опять за свое. Оставь к чертям собачьим! Позади Авдея медленно приоткрылась дверь. Метя полами синей бархатной, на собольем меху шубы крашеные половицы, тихо вошла Олимпиада. Высокая, румяная, она была похожа на русскую боярыню. — Так я и знала, что сидит и чертыхается, — проговорила она и зажала мягкими холодными ладонями широкоскулые колючие щеки мужа. — Ангелочек ты мой, цветик лазоревый! — целуя душистые руки жены, забормотал Авдей Иннокентьевич. — Да как же ты, мамочка, не предупредила! Да я бы гонцов навстречу погнал, сам бы орлом полетел... — Знаю я тебя! Ты бы все дела бросил, а я тебе мешать не хочу. Пусть, думаю, лишний фунтик золотца намоет на браслетик какой-нибудь для своей заброшенной женушки... — Не говори мне таких слов, соколица ты моя ясная! Чуть не пропал я тут без тебя! — поглаживая жену по щеке, говорил Доменов. — И пропадешь, миленок! Сидит, чертыхается, небритый, грязный, надел на себя черт те что... Дегтем пропах весь... Сейчас же вели топить баню и выпаривайся... — Разбойница ты стала, сваха! — расплываясь в улыбке, взмахивал руками Иван Степанов. — Переменилась, расхорошела-то как, боже мой! Прямо царевна Тамара! — Какая еще там Тамара? — прищурилась Олимпиада. — Какая разбойница? — Любого в полон возьмешь! Истинно разбойница! — повторял Иван. — С кистенем на дорогу не выходила, Иван Александрыч... Чего ты на меня губы-то расквасил? Поезжай-ка, миленок, к своей Арише, на нее и заглядывайся, а мне дай с муженьком покалякать... — бесцеремонно отчитала она Ивана. Доменов покашливал и молодецки расправлял лихо подстриженные усы. — И то правда... Пойдем, пристав, не станем мешать, — проговорил Иван как-то сразу отрезвевшим голосом и вместе с Ветошкиным вышел. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ — Погоди, соколик, дай хоть маленечко передохнуть, — уклоняясь от поцелуев мужа, проговорила Олимпиада, когда гости вышли. — Ежели еще раз бросишь меня одну-одинешеньку, пропаду я, Авдеюшка... — Не пугай ты меня! — защищался Доменов. — И так все сердце изныло... — Ой ли! А зачем бросил? Сижу там и не вижу ни света, ни зореньки... Встану, винца выпью, в ванне пополощусь, в зеркало погляжусь, цыпленка обгложу, икоркой заем и хожу по нашим хоромам одна в томлении и думаю: за что же это вянет и пропадает красота-то моя? Оставил бы хоть в Питере, я бы там нашла, где щегольнуть... Видишь, не утерпела и прикатила, — оправдывалась Олимпиада. — Молодец ты, душа моя, вот и все! Да я не только браслетик — золотую цепь тебе на шею повешу! — И прикуешь где-нибудь в горенке... Я тебя знаю... Ты послушай. Приезжаю я в Зарецк. Остановилась в Коробковых номерах... — Туда-то зачем? Разве это место для тебя? Боже ж мой! — сокрушался Авдей, терзаясь ревностью. — Да разве можно там останавливаться порядочной женщине, к тому же одной, без мужа? Гнала бы прямо сюда! — Шутка сказать! Сколько верст отмахала. Да и проголодалась. Дай, думаю, хоть горяченькую селянку съем. Приоделась. Хотела обед в номер потребовать, да нет, думаю, вниз спущусь, хоть на городских людей гляну... — Пошла все-таки? — кряхтел Авдей. — А что мне? — В такое срамное место?.. — Да чем оно срамное? Оттого, что вы там с голыми девками выплясывали? — ядовито щуря свои голубые глаза, спрашивала Липушка. — Ох! Перестань, мамочка! — взмолился Доменов. — Сам же рассказывал. А ко мне, соколик, это не пристанет. Значит, спускаюсь по ковру и встречаю в дверях... знаешь кого? — Ну? — стонал Авдей. — Угадай! — Что я тебе, Ванька-угадчик? Мало ли кого туда черти носят. Ах господи боже мой! — Какой ты у меня стал богомольный и праведный... — Ну не томи ты меня, Липушка! — скрещивая на груди руки, умолял Авдей Иннокентьевич. — Кого же это там тебе дьявол подсунул? — Знаешь кого? — закатывая глаза, продолжала Липушка. — Маринки Лигостаевой мужа, Родиона Матвеича Буянова с компанией. — Воображаю это компанство, — покачивал головой Доменов. — Он, говорят, пить начал, как зверь... — Врут. Не перебивай. Он такой симпатичный и как ангел красивый! Ну, значит, поздоровались. Подхватили они меня под руки — и в залу... — И ты пошла? — Лицо Авдея начинало розоветь, словно отхлестанное крапивой. Сузившиеся глазки подернулись кровавыми прожилками. — Да разве вырвешься? Налетели, как воронье... — Кто же еще-то там был? — Больше купцы и офицерье. — Самые пакостники! — Ну уж это ты зря! Очень вежливые и обходительные люди. — Знаю я этих голубочков!.. — Ну а тебя я тоже, младенца, знаю... Ты всех готов в одной куче с кизяками смесить. Выпили, повеселились... — А потом кататься поехали? — с трепетом с голосе допытывался Авдей Иннокентьевич. — Само собой... — Дальше, дальше что было... — Стал меня Родион Матвеич к себе в гости звать... — Ты поди и рада стараться... Ах, дурак я, дурак! Скажи, пошла или нет? — спрашивал Авдей, чуть не плача от окаянной ревности. — С огнем, Олимпиада, играешь! Гляди у меня! — Гляжу, миленочек... Как херувим чиста... Я, говорит, для вас на весь город бал устрою. Налью в ванну шампанскова, — помнишь, как ты мне рассказывал? — Да мало ли я что тебе врал? Ох господи! Ну? — В ту, говорит, самую ванну, из которой сбежала моя венчаная жена... — Своя сбежала, так он чужую поймал... От дураков всегда жены бегают. Ну погоди, подлец, я тебе покажу ванну, ты у меня белугой завоешь! Напрочь разорю, в землю вколочу и ногой растопчу! — яростно гремел Доменов. — И ты поскакала? — Да что ты, миленок! Я еще с ума не спятила... Сказала, что пойду переоденусь. Вошла и на ключ заперлась... — Стучались поди? — А то нет? Целый час за дверью скребышились, умоляли... А я разделась да баиньки... — Ой, врешь? — видя лукаво прищуренные глазки жены, грозился Авдей кулаком с рубиновым на большом пальце перстнем. — Значит, не веришь? — Убей, не верю! Усы готов себе изжевать, сердце вырвать... — признался Доменов. — Хорошо, миленок... Вот уеду назад — и пропадай ты тут со своей родней! Олимпиада вскочила, сбросила с плеча его волосатую руку и стала торопливо закутывать голову в дорогой оренбургский платок, распахнув полы боярской шубы, заправила под высокую грудь роскошные кисти шали. Авдей молча следил за ее красивым, разъяренным от незаслуженной обиды лицом, полыхавшим нежным, молодым румянцем. — Ой будя, Оленушка! — не выдержал Авдей. — Вот тебе целый домище, живи и наслаждайся, а меня, балбеса, прости и люби. Я тут без тебя знаешь каких делов натворил... — А что за такие дела? — насторожившись, спросила она. — Говори, что еще натворил? Олимпиада грозно выпрямилась. Заметив это, Авдей заговорил поспешно и радостно. — Ты помнишь, Лапушок, когда мы с тобой были в Питере, я тебе подарил сто акций? — Это такие зелененькие бумажки? — Во, во, они самые! Ты еще выбранила меня за то, что спьяну двадцать пять тыщ рублев истратил... — Еще бы не помнить. Хотел все полсотни отвалить, хорошо, что удержала. — Вот и напрасно, мамочка. Ты знаешь, сколько сейчас стоят эти бумажки? Почти миллион рублей, поняла? — Ой ли! С чего бы это? — У Олимпиады затряслись руки. — А с того, что подпрыгнули неслыханно. Золото сотнями пудов снимают. Потому что в Ленском товариществе у дела стоят англичане со своими капиталами, да разбойник Кешка Белозеров — хозяева, не Ивашке Степанову чета! Думаешь, я тогда тебя послушал? Шалишь! — зарокотал Авдей. — Я тогда через маклера втихомолочку еще несколько таких пачечков приобрел... Дай-ка, лапочка, я с тебя шубу сниму. Но Олимпиада слушала плохо. В голове золотым гвоздиком засел неожиданно приобретенный миллион. Очнулась от этого наваждения, уже когда сидела на диване, без шубы. Оттолкнула мужа, потребовала, чтобы подали закуску и вина. — Все будет, ангел, все! Только знаешь, я не пью. Вот истинный крест, бросил! — Ничего, со мной выпьешь... — Уж разве только с тобой, а так-то сгори и вспыхни... ГЛАВА ПЯТАЯ В эту осень долго стояло ноябрьское чернотропье. Застывшая, смешанная с глиной земля гулко звенела. Петр Николаевич Лигостаев вместе с сыном Гаврилой нанялись возить на прииск камень и лес из прибрежного тугая. Промерзлая дорога была очень тяжелой. На крутых шиханских изволоках часто ломались дышла, рвались постромки. Ворочать каменные глыбы и сырой лес было трудно, а заработки не велики. Каждая копейка у Лигостаевых была на учете. Анна Степановна давно уже не вставала с постели, а Гаврюшке подходила пора уходить на действительную службу. Нужно было готовить полную казачью справу. На очередной лагерный сбор Гаврюшка ездил в старом отцовском обмундировании. Сверстники не раз посмеивались над его побитым молью мундиром и потрепанной шинелью. Когда речь заходила об этом, сын набычивал перед отцом шею и молчал. За последний год он еще заметнее подрос и возмужал. После отъезда Маринки в Сибирь о ней совсем перестали вспоминать. Это была мучительная, запретная тема, тем более что Анна Степановна хотя и лежала в тяжелом параличе, но все слышала и понимала. Напоминал о Маринке лишь один конь Ястреб, приведенный Тулегеном из аула, великолепное призовое седло с ярко расшитым вальтрапом да старые, истрепанные, кое-где заштопанные Гаврюшкины брюки, в которых совсем недавно так беззаботно и радостно скакала она по привольной ковыльной степи. Сегодня по дороге на прииск у Лигостаевых сломалось ярмо. — Тут никакой сбруи не напасешься, скотину надорвешь, — распрягая волов, ворчал Гаврюшка. — Не только скотину. У меня даже хребет трещит. — Присаживаясь на растопыренное осью ветловое дышло, Петр Николаевич достал кисет. Разналыжив* круторогих, рыжей масти быков, Гаврюшка пустил их на густую, подернутую инеем отаву и скрылся за кустом, чтобы выкурить свою, заранее скрученную цигарку. _______________ * Н а л ы г и — ремни на рогах. — Да кури уж тут, чего там прятаться! — поглаживая поникшие усы, в которые заметно вкрапились седые волосы, остановил его отец. Он был мягок и добродушен. Сын открыто задымил за кустом, но не вышел и не откликнулся. Разговор продолжался на расстоянии четырех-пяти шагов. — Рад бы не чертоломить, да нужда заставляет, — продолжал Петр Николаевич. — Да вроде и нет у нас особой нужды, — ответил Гаврюшка. — Эко сказанул! Ты как будто и на службу не собираешься? — Да уж как-нибудь обойдусь, — с прежней беспечностью ответил сын. — Экипировку новую просишь? Две шинели, два мундира покупать надо, а деньги где? — От продажи коня остались же? — возразил Гаврила. В прошлом году на полученные из казны экипировочные деньги Лигостаевы купили на ярмарке рослого, породистого жеребчика, но не успели в свое время кастрировать его. Однажды весной жеребец сорвался с привязи, выскочил со двора и в драке с полубояровскими косячными был сильно побит. Пьяница коновал сделал ему операцию, но неудачно. Жеребец заболел и недужил почти все лето. Возились с ним долго, но так и не вылечили. Пришлось продать с убытком. Петр Николаевич, понимая, куда клонит сын, напряженно молчал. Сумрак над тугаем стал темнее и гуще, а серые осенние тучи спустились еще ниже. — А коня?.. О коне ты думаешь? — затаптывая в измятой траве дымящийся окурок, нарушил молчание Петр Николаевич. — А чего мне теперь о коне думать? — в свою очередь спросил Гаврюшка. — На чем же ты царю-батюшке службу служить пойдешь? — Отец приподнялся и снова присел. Под тяжестью его высокой и сильной фигуры дышло жалобно заскрипело. — На Ястребе пойду. Этого небось не забракуют, — выходя из-за куста, ответил сын. — Вон как ты придумал! — Тут особо и думать нечего, тятя. — Гаврюшка еще плотнее засунул под кушак рваную варежку. — Уж на этом ли красавце не послужить! — Он решил так в тот самый день, когда грустный Тулеген-бабай тихо ввел откормленного, выхоленного Ястреба на лигостаевский двор. — Нет, сынок, Ястреба в казарму не отдам, — твердо проговорил Петр Николаевич. Скуластое лицо Гаврюшки потемнело, широкие ноздри заметно вздрогнули. Он подошел к искалеченному ярму и начал вытаскивать из отверстия растянутый сыромятный гуж. Потные быки, тяжело посапывая, брызгая серебристой пылью инея, шумно выщипывали зеленую отаву. Над тугаем нависал тусклый, сероватый полдень. По краю полукруглого озера, где застрял воз, рос кустарник. По воде холодно пробегала хмурая осенняя рябь, судорожно тревожа косматый камыш. На вязнике трепыхались желтые, скрюченные листочки, сиротливо покачиваясь меж голых веток. — Не злись, Гаврюша. Купим тебе другого коня, — смягчившись, заговорил Петр Николаевич, понимая, насколько велик у сына соблазн оседлать такого коня, как Ястреб. — Не обижу. Будет тебе строевой конь, а этого губить никак нельзя. — Выходит, я его беру на погибель? — возмущенно спросил Гаврюшка. — Ты хорошенько не подумал, на что ты замахиваешься. — Я-то подумал... — Оно и видно, до чего ты додумался... — Вот именно, тятя! Для Маришкиного полюбовника ты коня не пожалел, а сыну для службы... Слова Гаврюшки были настолько жестоки, что Петр Николаевич нашелся не сразу. Опомнившись, он резко вскочил, бешено сверкнув потемневшими глазами, неожиданно вырвал из рук оторопевшего сына обломок ярма и замахнулся. Гаврюшка едва успел отскочить. Он никогда не видел своего отца таким разгневанным и страшным. Глаза как будто остановились, застыли, под сникшими усами побелевшие губы мелко дрожали. Не выдержав отцовского взгляда, Гаврюшка прыгнул в кусты. Вслед ему, дробно зазвенев железными занозками, полетел обломок ярма. Тяжело дыша, Петр Николаевич быстро зашагал прочь. Кто знает, о чем он думал в эту минуту? Над степью мрачно маячили крутобокие шиханы, сурово ощериваясь каменными гребнями. Холодный синеватый туман застилал Петру Николаевичу глаза. Часа два спустя Петр Николаевич верхом на Ястребе возвратился и привез запасное ярмо. На дышло надевали его вместе с сыном, но, оба мрачные, молчали. Заговорил Петр Николаевич, когда подъезжали к лесоскладу. — Ястреба, помирать буду, а никому не отдам. А ежели Мариша вернется? Ее конь. Она больше нас с тобой понимала, чего он стоит. Это порода, дурень ты желторотый! От него надо племя вывести! Да за такую лошадь я кусок золота не возьму. Напоминание о сестре крепко кольнуло Гаврюшку, но, помня отцовскую вспышку гнева, он промолчал. Когда перед вечером вернулись в станицу, Стеша рубила для бани хворост. Увидев мужа, разогнула спину, улыбнулась и кинулась отпирать ворота. — Мама как? — распрягая скотину, спросил Гаврила. — Все так же... мычит и словечка не может выговорить. Ой, Гаврюшенька, силов моих нет, все сердце изболелось. Если бы не Сашок, пропала бы я. Пастушонок Саша, которому с покрова уже пошел тринадцатый год, как остался после свадьбы Маринки, так и прижился, помогая Стеше по хозяйству. — Тут еще пестрая телушка наша бычка принесла, доить не дает, брыкается. Мы ей с Сашком ноги спутаем и к сохе привяжем, а она, язвить ее, как увидит ведро, так норовит рогом поддеть, синяк мне вот тут посадила, — радостно щебетала Стеша. Подняв юбку, показала ногу с розовым на белом бедре пятном. — Да что ты, бесстыдница, подол-то заголяешь! — Гаврюшка, покосившись на скрывшуюся в сенцах спину отца, взял жену за шею и привлек к себе. Стешка зябко всхлипнула и поникла на его плече. — А с маленькой и не спросишь, вроде не твоя дочь, а подкидышек какой... — Родила бы казака, а то придумала девку... Вырастет и убежит, как ее тетка. Голову отрублю! Гаврюшка грубо оттолкнул жену и отвернулся. Сердце еще не остыло от схватки с отцом. Вымещал обиду на жене. — Ты что? Я виновата? — заплакала Стеша. — Ну не реви... Я сегодня с тятей не так еще схлестнулся... — Взбалмошный... — Ну будет тебе! — А что ты меня и дочку виноватишь? — вытирая горькие слезы, продолжала Стешка. — Степанида! Ради бога, не тронь! Меня сегодня чуть отец не убил, тут ты еще! Все сестра, сестра! Скорее бы в полк! — И так недолго осталось ждать... За что же это он тебя? — Не хнычь. Опосля расскажу. Баня готова? — Еще разок подкинуть сухоньких... Сейчас докончу... — Ладно. Я сам нарублю. Иди поесть что-нибудь собери. Гаврюшка смачно плюнул на руки и шагнул к чурбаку. Однако жена поймала его за рукав, потянула к себе и, приблизив холодное лицо; зашептала: — Из-за чего с папашей поскандалили? — Ну сказал — опосля! — Нет, говори сейчас! Никуда не уйду, — упорствовала Стеша. — А шло, дорогой мой муженек, ты на меня собак не спускай. Я день-деньской мыкаюсь с утра до ночи. Мамашу надо сколько разов в сутки перевернуть да прибрать за ней, с ложечки, как ребенка, накормить. А у меня свой на руках. Тут же коровы да овцы, утенки и куренки. Жисть моя хуже распоследней батрачки, а ты еще на меня голос подымаешь. На коня тебе хочется? Ну и черт с тобой. Скатертью тебе дороженька... На четыре года!.. Ну и езжай, ну и скачи и ничего не рассказывай! Пропадите вы все пропадом! Стешка заревела и побежала в сени. — Вот же дуреха, — растерянно бормотал Гаврюшка. Хотел было побежать вслед, да раздумал и взялся за топор. Жену он любил, хоть и сетовал, что родила не сына, а дочь, любил и жил с ней в хорошем ладу. А вот последнее время, после случая с Маринкой, все пошло кувырком. Парализованная мать лежала пластом, отец все больше пропадал на лесоскладе, по субботам, приезжая домой, был мрачен, больше помалкивал. Иногда брал на руки черноглазую внучку, тетешкал ее в сильных руках. Девочка весело смеялась. Только тогда и теплел его взгляд, расправлялись на суровом лице морщинки... ГЛАВА ШЕСТАЯ В жарко натопленной избе Лигостаевых было как-то тягостно тихо. В кухне от банных испарений и свежевыделанной овчины стоял густой терпкий запах. Гаврюшка, перетряхнув привезенные овчинником кожи, собирался вынести их в амбар. Надевая высокую барашковую папаху, сказал Стеше: — Пусть тебе новую шубу сошьют. Стешка, склонившись, вязала иглами перчатки из козьего пуха. Сердито посмотрела на мужа. И не ответила. Гаврюшка, кинув на плечо связку желтоватых овчин, молча вышел. — А у меня полушубок тоже весь расхудился, — заметил Санька. Он сидел еще за столом, вылавливал из глиняной миски бараньи куски крошенки и аппетитно обгладывал кости. К ужину мальчик опоздал — водил на вечернюю проминку Ястреба, которого он так любил, что мог пропадать на конюшне целыми днями. Он то и дело подкладывал Ястребу сенца, таскал украдкой куски хлеба, смахивал с его и без того гладкой шерсти малейшую соринку. — Плохая у тебя шубенка, Сашок, правда. Скажу папаше, чтобы новую пошил, — работая иглами, отозвалась Стеша. — Значит, я у вас так и навовсе останусь? — А разве тебе у нас плохо? — спросила Стеша. — Хорошо. Вот в школу ба... — вздохнул мальчик. — Будешь ходить. — Опоздали, теперь меня не примут... — А может, и примут. Нагонишь. Ты головастый, — сказала Стеша. — А кто же будет тогда скотину убирать, назем чистить? — Все, сообща. Не целый же день ты будешь в школе торчать. — Оно конешно... — по-взрослому подтвердил Сашок. Поблагодарил молодую хозяйку и отодвинул миску. У Лигостаевых ему было на самом деле хорошо: тепло и сытно. Вошел Петр Николаевич и внес новое необделанное ярмо. Повесив дубленый полушубок на гвоздь, достал из-под кровати топор и начал обтесывать березовую болванку. От стука в комнате замигала на столе лампа, в горнице застонала Анна Степановна, в зыбке заплакала маленькая Танюшка. — Да что же вы, папаша, места, что ли, не нашли для этой арясины? — подходя к зыбке и расстегивая грудь, раздраженно проговорила Стеша. — Прямо уж не знаю... Петр Николаевич виновато опустил топор. Поднявшись с чурбака, на котором обтесывал арясину, он взял ее с пола и прислонил к печке. После стычки с сыном он на самом деле не находил себе места. В бане мылся с Сашком. Ужинал один: проголодался и закусил в одиночестве. От общего ужина отказался. Долго потом сидел у постели Анны Степановны, с грустью смотрел на ее исхудалое, бессмысленное лицо. Позже вышел в хлев, бросил коровам пласт сена, обнял сучкастую осокоревую соху и заплакал — хлипко и бурно. Отвернулась от него жизнь, не светлым днем стала заглядывать в душу, а темной, непогожей ночью. Кажется, что теперь постоянно завывает в трубе беспокойный степной ветер, уныло и сумрачно шелестит на дворе съежившимися листьями корявый лигостаевский вяз. А ведь совсем еще недавно; этой же весной, сидела под ним Маринка и весело распевала свои девичьи песни. Где она теперь? Петр Николаевич взял веник, смел вихрившиеся стружки к печи. Чурбак и топор снова засунул под кровать. Закурил и присел к столу, соображая, куда бы ему сходить и спокойно докоротать этот тяжкий, угнетающий душу вечер. Стеша возилась с ребенком. Танюшка, выпростав розовые ножонки, причмокивая, сосала грудь. — Да ты что, окаянная? — вскрикнула вдруг Стеша и дала Танюшке шлепка. Ребенок заплакал. — Моду взяла кусаться... Я тебе, шельмовка! — Перестань, Степанида, — не выдержал Петр Николаевич. — Не трогай девчонку... Это еще что? — Только вам можно. Вы вон сегодня чуть своего сына бревном не хрястнули. Это как, папаша? — Стеша злыми глазами посмотрела на свекра и отвернулась. Петр Николаевич часто задышал и несколько раз глубоко вдохнул махорочный дым. Сашок еще ниже склонил белесую головенку над старым, замусоленным учебником Баранова, наверное, в десятый раз перечитывал стихотворение: Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал. — Не твое это, Степанида, дело, — попробовал Петр Николаевич урезонить сноху. — Не за себя говорю, а за мужа! Вы вон коня пожалели... Незнамо для кого бережете... Один сын, а какая на нем справа? — беспощадно хлестала словами Степанида. — Ты замолчишь или нет? — Петр Николаевич накрыл тяжелой ладонью стол и поднялся. Стешка впервые видела его таким и женским чутьем угадывала, что свекор стыдится своего сегодняшнего поступка. Немудрым умишком своим она приняла это за признак слабости и закусила удила. — Не замолчу, папаша! Вон берите ярмо и меня уж заодно! — Ты дура, Степанида, и муж твой дурак... Не трогал я его еще пальцем, довел он меня... А уж трону, так не дай бог... Петр Николаевич перекрестился, бросил в помойное ведро цигарку и направился к порогу. Снимая с гвоздя полушубок, он так посмотрел на сноху, что от черноты его глаз у Стешки захолодало под сердцем... Дверь открылась. Вернулся Гаврюшка. Дыхнув на отца знакомым запахом папиросы, которую украдкой сунула ему жена, сказал ехидно: — А к тебе, тятя, гостек пожаловал... — Кто? — Не сразу угадаешь. — Да говори кто? — нетерпеливо спросил Петр Николаевич, чувствуя, как затомилось что-то в груди. — Твой Тулеген-бабай... А с ним Микешка... Каких-то лошадей привели. — Не хватало еще этих гостечков! — буркнула Стешка. — Ставь самовар! — жестко и властно приказал свекор и, накинув на плечи полушубок, вышел в сени. ГЛАВА СЕДЬМАЯ ...Самовар закипел быстро. Тулеген-бабай заговорил только после третьей пиалы. Микешка, выпив пару чашек, вылез из-за стола и присел с Гаврюшкой у порога. Дым выпускали в приоткрытую дверь и тихо говорили о предстоящей службе. Степанида, убаюкав девочку, разливала чай. Петр Николаевич и Тулеген разговаривали по-казахски. Понимал их только Микешка. — Вот, Петька, привел я две кобылы. Самые лучшие кобылки, весной по жеребенку притащат. Во всей орде не будет таких жеребят, — вытирая сморщенное лицо чистым полотенцем, тянул Тулеген-бабай. — Куда ты их ведешь? — спросил Петр. — На базар, что ли? — Какой там базар! — переходя на русский язык, продолжал старик. — Сюда привел... — А сюда зачем? — Это уж ты думай, что с ними будешь делать... Наливай-ка, девка, ишо чашка... От спасиб тебе. Больна уж чай хароший! — покрякивал Тулеген. — Ты что, бабай, шутить приехал? — Какой шутка, Петька? Правду говорю. Тебе кобылки привел... Бери, друг, бери. Сена у тебя много? — Я тебя не понимаю, старик. Что ты хочешь? — спросил Петр Николаевич, начиная сердиться. — Купить я не могу, денег у меня нет... — Не надо денег. Так бери... Если ты не возьмешь, так Беркутбаевы возьмут. Мирза уже давно глаза пускает... А я их лучше зарежу, собакам махан брошу, а им не дам. — Ты говори, что случилось? — Петр Николаевич давно понял, что старик приехал неспроста и не хочет все сразу выложить. — Пока ничего не случилось. Я старый человек, борода уж совсем белая, помирать скоро буду, зачем такой большой косяк? Мне совсем мало надо, Петька... — Я, друг мой, тоже ничего не хочу, — мрачно проговорил Петр. — Плохо ты, Петька, сказал... Зачем так говоришь — ничего не надо? У тебя сын есть, сноха есть, маленький девка есть. Нельзя тебе так говорить, — покачал головой Тулеген. — У тебя, наверное, за пазухой птица есть, бабай, а может, камень... Ударил бы сразу, — пытливо посматривая ему в лицо, сказал Петр Николаевич. — Камня нету, Петька, — вздохнул Тулеген. — Бумага есть... — Какая бумага? — насторожился Петр Николаевич. — Арабскими буквами написана... Ты читать не можешь. Мы только сами можем читать по-арабски, — с гордостью заявил старик и полез за пазуху. — Кто писал такую бумагу? Тулеген-бабай вытащил конверт. Покосившись на Стешу, стал доставать письмо. — Кто писал? Говори. — Петр Николаевич, будто ожидая удара, наклонил чубатую голову. — Да известно кто... — тихо сказала Стеша. — Чего тут томить-то... — Степанида! — Петр поднял голову. — Что, папаша? — Ежели хочешь сидеть, так сиди... А то в горницу ступай, — твердо проговорил он. Стеша, торопливо вытирая чайное блюдце, осталась на месте. Налила полную пиалу и поставила перед гостем. — Спасибо, сноха. Кодар и тебе поклон посылает... Для всех тут есть, — сказал Тулеген. — Что еще пишет? — расстегивая воротник синей сатиновой рубахи, спросил Петр. — Пару кобылок велел Куленшаку отдать, одну вон Микешке-бала. — Микешке? — спросил Петр, чувствуя, как стынет у него во всем теле кровь: не даров ждал, а вестей о родной дочери. — Маринка велела, — ответил старик. Бережно разглаживая письмо, растягивая каждое слово, продолжал: — Двое кобылок тебе, Петька... — Мне не надо... Петр Николаевич разогнул спину, прислонился к стене и начал крутить цигарку. Степанида видела, как у него тряслись руки и дрожал на поджатой губе правый ус. Он сидел от снохи слева и тяжело дышал. От порога поднялся Гаврюшка и сел рядом с Тулегеном на лавку. Микешка остался сидеть у двери. Они слышали почти весь разговор. — Ну а ты что, сын, скажешь? — спросил у Гаврилы Тулеген. — Отец — хозяин, бабай, — неопределенно ответил Гаврюшка. Сцена была напряженная и мучительная. — Мне можно сказать, дядя Петр? — вдруг спросил Микешка. — Ну? — мрачно выдавил Петр Николаевич. — А скажу я вот что, — взволнованно начал Микешка. — Ить дело-то сделано, ничем его, дядя Петр, не поправишь... — Говори, говори, я слушаю, — накручивая на палец черный ус, сказал Петр Николаевич. — Вы уж извиняйте, я, может, не так скажу... Меня вы, дядя Петр, знаете. Я у вас, можно сказать, мальчонкой на печке вместе с Маринкой рос. Все дразнили меня Некрещеным, так и в реестр записали. Мать-то мою казаки прокляли, а я вот вырос. Вы да Куленшак меня выкормили. Живу! Детишков ожидаю... А вот вдруг приди мать, я ведь ей в ножки поклонюсь, с отцом вместе, какой бы он ни был, ей-богу! — Ну развел турусы на колесах, — перебил его Петр. — А он верно говорит, тятя, — вмешался Гаврила. — Что верно? Значит, по-вашему, дары принять, вроде калыма? А потом на мою голову те же наши станичники будут собак вешать? — И пусть вешают! — подхватил Микешка. — Хуже того, что случилось, не будет, дядя Петр. Дайте мне досказать. Дочь ваша? Значит, и зять ваш, и внуки будут тоже ваши. А вдруг через годик-другой привезут двоих внучонков, вы что же, откажетесь от них, как от этих кобылок? Пусть, значит, пропадают? Аль в кадушке, как кутят слепых, утопите? Нет, дядя Петр. Люди они, вроде меня, грешного... Что бы там ни было, а я их завсегда приму и краюху хлеба с ними разделю, в беде не кину... Да и вы не такой, я знаю... Неловко мне, дядя Петр, вас слушать... — Умная у него башка-то, Петька, — сказал Тулеген-бабай и постукал себя пальцем по лбу. — Не дурак, слава богу, — начал Петр после небольшого раздумья. — Ладно. Расскажите, как они там живут? — Письмецо мне Мариша прислала, — вставая от порога во весь огромный рост, заговорил Микешка. На нем была надета ладно сидевшая брезентовая куртка, в руках высокая пестрая папаха, наверное, из целого, но рябого барашка. — Прислала, не забыла, — продолжал он. — Ежели желаете, зачитаю. Сам-то я не очень... Даша у меня бойко читает. Как начнет, захлебнется и ревет... Я уж спрятал и с собой ношу, да и берегу я его... Микешка вдруг замолк, словно о Кочку споткнулся... Не зная, куда деть свою папаху, вертел ее в руках. Жалостливо и беспомощно улыбнувшись, напялил на голову. — Садись ближе к лампе, — сказал Гаврюшка. — Здравствуйте, дорогой мой и старый дружочек Микеша! — начал Микешка. Письмо он выучил наизусть и читал почти без запинки. — Если Вы меня не забыли, то вспомните, что кланяются Вам и супруге Вашей Даше Марина Петровна и Кодар Куванышевич. Угнали нас так далеко, что не знаю, как все описать. Несколько дней мы ехали чугункой, а потом на пароходе. Арестантиков везли на барже, то есть на большущей лодке. А я ехала в каюте. Пароход назывался Иртыш, буксир, значит, который тянул эту лодку. Привезли нас на реку Лену, на золотые прииски. Хибарки тут в сто раз хуже, чем на Синем Шихане. Есть и большие дома. В них живут разные начальники. Я остановилась на квартире у одной старушки, в махонькой комнатушке, в саманной, кажется, избенке али просто сделанной из земли. Вымыла, вычистила ее, прибрала, кровать поставила и стулья купила. Здесь все можно купить, были бы деньги. А деньги у меня есть. Дедушка Тулеген дал, и Кодар тогда же оставил. Свила я себе гнездышко на чужой сторонушке. Мне бы жить в нем, но только тоска находит. Будто крылья мне обрезали и в клетку, как птичку, посадили. Думаете, я что-нибудь жалею? Нет. Такая уж мне выпала доля. Значит, так бог решил. Я нахожусь в положении и, говорят, месяцев через пять рожу. Первое время я много плакала. Кодара видела только тогда, когда носила ему пищу. Потом хозяйка, такая славная старушка, начала меня ругать, заставила купить всякие вещи и теплую шубу. Бабка за деньги кого-то уговорила, чтобы сняли с Кодара цепи и отпускали его с конвоиром домой. Неделю я жду, а в воскресенье у нас с ним праздник. Покамест я в церкви, его приводит конвоир, которого бабушка угощает водкой и пирогом с рыбой. Ему лафа, и нам было не плохо. Как-то раз Кодар пришел домой один, и мы убежали. Все бросили. Наняли лодку. Плыли ночью, а днем сидели в кустах. Куда мы плыли, я и сама про это не знаю. Нам хотелось добраться до наших степей, где бы нас не поймал никто. Так плыли мы семь ден. Харчи у нас кончились. Я пошла в какую-то деревню купить еды. Взяла у одного казака сушеной рыбы, масла и хлеба. Тут тоже есть казаки. Пошла я обратно, но в конце деревни мне попался навстречу стражник. Остановил, поглядел на меня и говорит: Вот ты где, голубушка моя. Пойдем-ка со мной! Повел он меня ни живую, ни мертвую в этапную и начал допрос снимать. Вечером туда же привели Кодара. Он ждал меня в кустах до вечера, а потом сам пришел. Слава богу, что нас не разъединили и оставили вместе. Правда, деньги все отобрали. Опять повезли назад. Я уже стала не вольная, а тоже каторжная. Раз он бежал, а я ему помогала, меня тоже сделали арестанткой. Как только доставили нас на место, началась настоящая каторга. Нас сразу же разлучили. Его посадили в одну тюрьму, меня в другую. Почти целый месяц допрашивали. Я рассказала все, как было. Один офицер, и тоже из казаков, сказал, что меня надо распять на кресте. Мучили меня, мучили, сколько я пролила слез, не знаю. Отпустили только недавно, но выезжать запретили и заставили расписаться. Мне это все равно, уезжать я никуда не собираюсь. Опять я пришла к своей бабке Матрене Дмитриевне. Она приняла меня как родную. Тетка Матрена опять хлопочет о Кодаре. Вижу я его только раз в неделю, и то через решетку. Что дальше будет, сама не знаю. Муторно мне тут одной. Лежу ночью и кляну себя, что попалась, дура, этому стражнику. Надо было бы переулочком спуститься к реке, а я маленько заплуталась и не туда пошла. Вот и вся моя жизнь. Микешка остановился. Сняв папаху, вытер стекленевшие на лбу капельки пота. Петр Николаевич, уставив глаза в одну точку, размазывал лужицу пролитого на клеенке чая. Гаврила, будто сложившись вдвое, ссутулился. Опустив длинные руки, засунул их в голенища серых, подшитых кожей валенок. Стеша, покусывая нижнюю пунцовую губу, морщила тонкие брови. — Такие дела, Петька, — поглаживая седой клинышек бороды, нарушил это тягостное молчание Тулеген. — Все, что ли? — спросил Петр Николаевич изменившимся голосом. — Нет. Ишо тут про вас и вашу семью написано, — робко ответил Микешка. — Давай. Шапку-то положи. Чего ты ее в руках тискаешь? — сказал Петр. — Дорогой Микеша! Загляни к нашим и узнай, как они там живут. Мама как, хворает или выздоровела? Тятю повидай, поклонись ему, но, ради господа бога, прошу тебя, не говори им обо мне ничего! Я уж теперча все равно что отрубленный напрочь палец, и касаться до него не надо. Пусть забудут они меня навечно... — Степанида всхлипнула и потянула к глазам конец полотенца. — Стыд, который я им принесла, и горе горькое пусть все будет на мне, — не поднимая головы, читал Микешка. — У бога и у них я попросила прощения, а у людей просить не стану. Я еще не былинка под ракитовым кусточком и стоптать себя али сломать совсем не дам. Дите рожу, своими руками его выпестую, грудью своею выкормлю, на коне скакать его выучу! Вдруг из горницы тихо открылась дверь, и на пороге возникла высокая фигура в белом. Распущенные волосы Анны Степановны почти закрывали ее исхудавшее лицо. Повернувшись боком, она стала медленно падать на пол. Гаврила вскрикнул и бросился к ней. Вскочили и остальные. На столе тускло замигала лампа. Серая кошка, взъерошив шерсть, юркнула за трубу и тоненько мяукнула. Сашок-пастушонок, первый раз в жизни увидевший смерть, тоже хныкнул котенком и, повернувшись, прижался лбом к печке. В окна сквозь осеннюю темень одиноко заглядывала и подмигивала светлая вечерняя звездочка, похожая на далекий, но яркий светлячок. Микешка часто замигал, подошел к окну и задернул ситцевую занавеску. В зыбке проснулась и заплакала Танюшка. ГЛАВА ВОСЬМАЯ В ноябре было морозно и солнечно, а снег, казалось, и не думал покрывать высохший на шиханах ковыль. В сухой осенней прозрачности гулко звенела застывшая земля. Из маленькой избушки, стоявшей в конце саманной улочки, вышла Устя Яранова, в черной дубленой шубейке с серой барашковой опушкой, в белом теплом платке. В руках у нее было два ведра, на плечах гнутое коромысло. Выйдя на центральный приисковый шлях, она направилась к роднику. Навстречу ей, от главной приисковой конторы, мягко пыля резиновыми шинами, катилась пролетка, запряженная парой грудастых сивых рысаков. Поравнявшись с Устей, пролетка внезапно остановилась. В открытом задке, кутаясь в широченный, мохнатый, из козьего пуха шарф, сидел Иван Степанов. Он был краснощекий, напыщенно важный, заметно начавший оплывать нездоровым жирком. — Мое вам нижайшее, барышня расхорошая, — поднося к черной каракулевой папахе новенькую, скрипящую желтой кожей перчатку, проговорил Степанов. Уезжая от свата, он успел заглянуть к его экономке на кухню и основательно перекусить под рюмочку. Растерянно краснея от неожиданной встречи, Устя поздоровалась и посторонилась. Бывая на прииске, Иван давно приметил миловидную конторщицу и не раз пытался с ней заговорить. Холодея в душе, Устя отвечала ему невпопад и всегда опускала голову. Урядницкий вид Степанова-старшего пугал ее. — Разговор у меня серьезный есть. — Иван Александрович степенно сошел с пролетки; обращаясь к кучеру Афоньке, добавил: — Отъезжай за уголок и дождись. Крупные кони, нетерпеливо побрякивая наборной сбруей, яростно стуча подковами о мерзлую землю, так рванулись вперед, что Афонька едва сдержал их на ярко-красных вожжах. Грузно покачиваясь на узконосых лакированных сапогах с широкими сборенными голенищами, Иван степенно, вперевалочку подошел к Усте. — Часом слыхал я... — Иван Александрович поперхнулся словом и умолк, смешно открыв рыжеусый рот. — Слыхал я, школу затеваете на прииске, ребятишек учить собираетесь, похвально очень-с! — Да, был такой разговор, еще при Тарасе Маркеловиче, — поспешно ответила Устя. — При Тарасе? — Иван, не снимая перчатки, потрогал ус, насупился: — Тараса и я добром вспоминаю, но не в этом суть. — А в чем же? — звякнув ведрами, тихо спросила Устя. — Может, прокатитесь со мной до станицы, там бы и покалякали? — Маленькие глазки Степанова приоткрылись, обнажая тусклый их блеск, похожий на застывший ледок. Усте от этого взгляда стало жутковато. — Бог с вами, господин Степанов! — Она перекинула коромысло с одного плеча на другое и, чтобы хоть как-то сгладить неловкость, добавила: — Разве нельзя здесь поговорить? — Какой же разговор посреди дороги, тем паче в такой праздник? — возразил Иван. — Да, сегодня Михайлов день, — подтвердила Устя. — Я насчет школы... — Знаю, что вы учительша, и все другое про вас мне шибко известно, — решительно прервал ее Степанов. — Насчет школы пусть сват Авдей кумекает, он мастер считать денежки. Школа-то ведь денег стоит, а я другое хочу. Закусив нижнюю губу, Устя выжидательно молчала. — Я хочу к своей дочке вас пригласить, чтобы вы с ней позанимались и поучили ее французскому языку, да и сам я маненько желаю попробовать... — И вы тоже? — Устя вскинула на него свои ясные, чистые глаза, чувствуя, что никак не сможет погасить вспыхнувших в них веселых искорок. — А разве мне нельзя? — в упор спросил Иван. — Отчего же нельзя, — смутилась Устя. — То-то и оно! Вон брательник Митька пожил в Питере чуть, а как по-французски лопочет? Вовсю режет. Ему и Марфа подсказывала, да еще и учительшу нанимали. Они как промеж себя начнут трещать, я сижу и только глазами хлопаю. Может, меня по всякому костят, откуда я знаю! А я тоже вскорости поеду в Питер, а то возьму да и в Париж махну. — Вам можно и в Париж, — улыбнувшись, кивнула Устя. — Куда хочешь могу! — храбрился Иван, чувствуя, как блаженно начинает действовать крепкое угощение доменовской экономки. — Соглашайтесь, барышня, жить будете у меня в отдельной хоромине, на готовых харчах, жалованье положу, какое сама захочешь. А как только малость подучимся, вместе и дунем парижское винцо пробовать... И-эх, и кутнем же! Все больше угорая от выпитого вина и вишневой настойки, Степанов смотрел на Устю заплывшими глазками, суля ей королевские блага. На поселке, где-то совсем близко, стонала-ухала драга, свистели ребятишки, женский голос призывно кликал: Уть, уть, уть! — Спасибо, господин Степанов, за предложение, — в замешательстве проговорила Устя. — Французский язык я уже давно позабыла. Прощайте. Круто повернувшись, она скорыми шажками пошла прочь, с ужасом думая о том, как похож хозяин прииска на того конвойного урядника с кошачьими усами, о котором ей горько поведала Василиса. Иван долго провожал ее осоловевшими глазами, силясь понять, почему отказалась и так быстро ушла эта гордая, непонятная каторжанка? — А бабеночка, я вам скажу, Иван Лександрыч, сахар-мед! — помогая хозяину подняться на сиденье, с ухмылочкой прошептал Афонька. — Да ить благородные, — они все... — Иван не нашел подходящего слова и умолк. — Эта благородная давно уж с булгахтером путается, — влезая на козлы, ответил Афонька. — С каким еще таким булгахтером? — грозно спросил хозяин. — Да с тем самым, которого тогда Маришка Лигостаева в тугае подобрала. — А не врешь? — У Ивана что-то начало проясняться в полупьяной башке. — Икону могу снять, Иван Лександрыч, — заверил Афонька. — Икону? Вот как! — А что? — обернувшись, спросил Афонька. — Ничего, брат! Булгахтеру этому пристав Ветошкин давно уже кандалы приготовил. Пошел! Сивые кони, захлебываясь трензелями, зло зафырчали и гулко покатили пролетку по застывшим кочкам. Не оглядываясь, крепко сжимая бренчавшие в руке ведра, Устя почти бегом спустилась с пригорка к околице. Лицо ее пылало. Приглашение хозяина учить его французскому языку, а потом поехать с ним парижское винцо пробовать было отвратительным, и оно пугало ее. Устя переживала сейчас не только свою двадцать пятую осень. Быстро промелькнувшее лето принесло ей много радости, какой она не испытывала никогда в жизни. Все шиханы казались ей ярко-голубыми и сулили счастье... Еще более радостными были длинные осенние вечера, когда вместе с Василием Михайловичем они засиживались допоздна у него на квартире, а потом вместе выходили из домика и, взявшись за руки, тихо шагали по пустынному поселку. Иногда встречавшиеся в темноте люди узнавали их и почтительно уступали дорогу. О их ночных прогулках на прииске стали втихомолку поговаривать, судить, рядить и домысливать по-всякому. Угрюмая, мрачноватая сноха Якова Фарскова однажды заговорила в продуктовой лавке открыто. — Неужели все каторжные так и живут по разности? — Как это по разности и кто, например? — подчеркнуто резко спросила Василиса. — Да вон хоть бы Лушка с Булановым: фамилии разные, а двоих народили, и оба некрещеные... — А тебя самое-то кто крестил? — намекая на ее староверскую принадлежность, напористо спросила Василиса. — У нас по своему обычаю... — смешалась Александра и начала торопливо складывать в холщовую торбу разные кулечки с покупками. Словно оправдываясь, добавила: — Я ведь не про тебя. — Ну а про кого же еще? — Василиса шумно пододвинула бутылку под зеленый ручеек конопляного масла. От стен недавно выстроенной лавки пахло расщепленной сосной, от полок шел спертый запах дешевой карамели, ваксы и лавра. — На кого ты еще намекаешь, скажи, пожалуйста? — наседала Василиса. — Да хотя бы на твою подружку, которая вон все ночи напролет с конторщиком воркует. — Уж это ты оставь! — Светлые глаза Василисы вдруг остановились, а щеки густо порозовели. — Не одна я видела, а все говорят, — потупив глаза, ответила Александра. — А ты поменьше слушай и сама перестань глупости болтать всякие, — напустилась на нее Василиса. — Мы вместе живем, и я лучше тебя знаю, как она воркует по ночам на мокрой от слез подушке. — На каждый, как говорится, роток... — попробовала Александра защищаться. — Про меня тоже плели, что я стала голубкой... урядника Хаустова. А я так его приголубила, чуть на второй срок не пошла. Думаете, что если мы побывали на каторге, так за себя не можем постоять? Шалишь, тетенька! На тонкой коже Василисиного лица горел словно нарисованный гневный румянец. Схватив с прилавка наполненную маслом бутылку, она быстро удалилась. — Ишь какая сердитая! — добродушно заговорили оставшиеся женщины. — Такую и впрямь не больно обидишь. Услышав от Василисы о бабском разговоре в лавке, Устя расстроилась и как-то увяла. — Да вам-то что, пусть болтают, — успокаивала Василиса подругу. — Может, я зря вам сказала об этом. Вы уж, Устинья Игнатьевна, простите меня. — Сколько раз я тебе говорила: не называй меня на вы! Мы с тобой одногодки, понимаешь? — рассердилась Устя. — Мало ли что... Вы образованная, а я простая девка рязанская, судомойка помещикова. — Ах боже мой! Когда ты наконец бросишь эту рабью привычку? — возмущалась Устя. Она подошла к кровати, прилегла на подушку. Закрыв лицо платком, продолжала грустным голосом: — У нас ведь вроде и другого имени нет, каторжные — и все, а раз так, значит, мы на все способны. А ведь не знают шиханские бабы, что, кроме отца, меня никогда ни один еще мужчина не целовал... Василиса подсела к ней на край постели, взяла за руку и неожиданно заплакала. Устя вскочила и обняла ее за плечи, ласково тормошила, гладила ее мягкие волосы. — Ну а ты чего вдруг? Ты-то чего плачешь? — А затем, — сквозь слезы говорила Василиса, — затем, что страшное я в жизни испытала. — Немного успокоившись, продолжала: — Вот вы сказали, что вас еще никто ни разу не поцеловал, да ведь и меня тоже... Только вот однажды конвойный унтер отозвал на привале и в кусты завел... Не могла я с ним сладить... До того муторно было, что думала — умру потом... Кошкодером его звали арестанты, потому что не любил он кошек, как увидит, так непременно прибьет. И сам-то он с растопыренными усищами на кота был похож. Бывало, как увижу кого с усами, того унтера вспоминаю, и так тошно мне делается, так лихо, Устенька, хоть в петлю!.. Как только вы выйдете за Василия Михайловича, я тоже уйду с прииска, — призналась Василиса. — Куда же ты надумала? — А в станицу. — Ты что, уже и место нашла? — Покамест только так еще... — ответила Василиса и потупилась. — Как это так? — Есть тут один вдовый... — Василиса наклонила голову. — Неужели влюбилась? Кто же он? — с нетерпением спросила Устя. — В этом вся и загвоздка, — вздохнула Василиса. — Хоть и дети у него взрослые и внучка есть, а мне все едино, с таким хоть на каторгу, хоть на тот свет. — Ты, Василиска, с ума сошла! — Устя всплеснула руками. — А разве я не понимаю, что этого нельзя? — Василиса снова судорожно вздохнула. — Вот это да! — поражалась Устя. — Ты хоть виделась с ним, говорила? — Видела его часто, а говорила только один разочек... — О чем же вы говорили? — Да ни одного словечка путем... Народу было кругом... — И где же это было, и кто он такой? — допытывалась Устя. — Этого я не могу сказать. — Почему? — А может, это так, потом все пройдет, а люди узнают и смеяться начнут, а мне сейчас не до смеху... Вот вы научили меня писать, читать. Через вас я первый раз в жизни лапти сбросила и кожаные полусапожки надела. В город поехала, хожу по улочкам и вывески на всех лавках перечитываю и кричу про себя: Умею, я умею! А полусапожки скрипят. Я и земли под собой не чую... Потом книжки начала читать, которые вы приносили. Теперь мне хочется хорошо о людях думать... В узенькое окно саманной полуземлянки лился светлой полоской веселый солнечный свет, ласково падал на синеватую от побелки стену и висевший над кроватью коврик. Устя встала, сняла с вешалки шубу, быстро оделась. Она взяла ведра, вышла по тропинке за околицу. По Шиханскому шляху вместе с потерянными клочьями сена курились верблюжьи колючки. Рядом с наезженной дорогой, на приисковых штреках в бугрившейся пустой породе копались ребятишки. Тут же по-осеннему уныло бродили серые вороны. Устя подошла к тому месту, где в свое время старик Буянов обнаружил золотые самородки. Сейчас здесь все уже было выработано. Родник глубоко вычищен и в три венца обложен свежим сосновым срубом. На степановской пашне теперь ютились саманные избенки приисковых рабочих. Около сруба стоял запряженный в ветхую телегу белый верблюд. На растопыренных березовых стояках лежала дубовая бочка с новыми металлическими обручами. Смуглый, подросший Кунта, в серой, из заячьего меха шапке с длинными, торчащими врозь ушами, черпал ведром воду и выливал в бочку. Он теперь стал на прииске водовозом, снабжал родниковой водой отдаленные хатенки и ближних ленивых хозяек, получая по копейке за ведро. Он терпеливо копил деньги и своими далекими мечтами непременно стать богатым до слез смешил Василия Михайловича и Устю. — Здравствуй, Кунта, — ставя на землю ведра, проговорила Устя. — О, здравствуй, тетька Уста! — радостно приветствовал ее Кунта. — Ты чего не приходил учиться? — спросила Устя. — Охо-хо, хозяйка! — Кунта отбросил черпак в сторону и провел рукавом холщовой куртки по лицу. — Эх, дорогой мой человек! Целый день туда-сюда воду тащить нада, потом верблюда пасти, потом кашу варим с братом, а придет вечер, как дохлый лягу — и айда спать. — Устаешь? — сочувственно спросила Устя. — Хуже верблюда. — Ну а сегодня придешь? — Пришел бы, да вот к хозяину жана приехала. Воды таскай, дров руби, баню топи... — Кто же тебя заставляет? — Сам я. Мало-мало денежки получать надо же! — Накопил поди уж? — Устя посмотрела на его рваные, растоптанные сапоги. — Только чуть-чуть еще... — Ты бы лучше купил себе сапоги, а то простудишься. — Ничего. Сапоги брат починит. Он все умеет... Сначала лошадь будем покупать. — Зачем тебе еще лошадь, у вас же есть верблюд? — У меня-то есть, а у брата ничего нету. Ему лошадь надо, калым платить тоже надо. Старший брат скоро будет себе жану брать... А как возьмешь ее без калыма, ну-ка скажи? — Кунта посмотрел на Устю и лукаво прищурил и без того узкую прорезь глаз. — Пусть найдет русскую, тогда и калыму не надо, — пошутила Устя. — Ого! Друг! — Кунта внушительно покачал своей заячьей шапкой. — На русской... — А что? — Эге! Хо-хо! — Кунта снова взялся за черпак. — Что ты все хохокаешь? — возмутилась Устя. — А то, что за русскую-то в Сибирь пойдешь, дорогой человек! — Не говори глупости, чудак ты этакий! — возразила Устя. — Какой такой чудак! Кодар-то взял русскую — и айда! — Вспомнил... — Устя растерянно выпустила из рук коромысло. — Конечно, помним! Видал я, как ему руки железом спутали, потом казак с ружьем в Сибирь его погнал! Кунта взял черпак и начал наливать в бочку воду, искоса поглядывая на свою учительницу, видел, как она молча покусывала губы. Ему вдруг стало жаль ее. Наверное, зря все-таки я напугал девку казаком с ружьем, — подумал Кунта и, чтобы исправить ошибку, проговорил: — Зачем сама за водой пришла? Сказала бы мне, я бы тебе целую бочку притащил и денег не брал бы ни одной копейки... — Надоел ты, Кунта, со своими копейками! — сердито проговорила Устя. — У тебя на уме только деньги да лошади... — А без лошади как можно казаху? А вон Тулеген-бабай какую Микешке кобылку давал? Ого! Вон он идет, Микешка-то, и барана тащит! У меня тоже много будет баранов... — Тебе не о барашках нужно думать, а чаще приходить ко мне учиться! Человеком станешь. — Когда буду богатый, на муллу выучусь... С Усти сразу слетел весь ее назидательный тон. Не сдержав смеха, она шагнула вперед и споткнулась о ведра. Они с грохотом покатились с пригорка. — Ай-ай! — Кунта отбросил черпак и помчался за ведрами. — Значит, муллой будешь? — принимая от него ведра, переспросила она. — Очень хорошо быть муллой, — вздохнул Кунта. Подмигнув Усте, продолжал: — Борода большая, чалма белая и три жаны. — Зачем же столько жен? — Сколько у меня будет кунаков! Чай кипятить надо? Бешбармак варить, доить кобыл, кумыс заквашивать? Школу тоже открою... — Какую школу? — Мальчишек стану учить по Корану. Сяду в юрте, как царь-патча, рядом камчу положу. — Бить станешь? — А как же! Я у муллы две зимы учился. Все муллы так делают. Озорники ведь мальчишки, мало-мало кровь пускать надо, а то совсем слушаться не будут. Ведя на веревке барашка, подошел Микешка и поздоровался. Посмеиваясь, Устя рассказала ему о мечте Кунты. — Другой раз зайдет вечером и такое сморозит! — проговорил Микешка. Посматривая на раскрасневшуюся Устю, спросил: — А вы, Устинья Игнатьевна, совсем перестали к нам заходить. — Да как-то времени нет, — смутившись, быстро ответила Устя. — Я, Микешка, помогать приду, — наполняя Устины ведра, сказал Кунта. — Вместе зарежем твоего баранчика. Кишки и требуху отдашь мне? — Отдам, — добродушно ответил Микешка. Попрощавшись с Устей, он потянул барана к дому, где жил Доменов. Кунта, тронув своего верблюжонка, помахивая кнутом, затарахтел бочкой. Устя, нацепив на коромысло ведра с водой, стала медленно подниматься на пригорок. Над саманными свежепобеленными избенками радужно курился дымок. Группа рабочих башкир, не признававших праздника, растаскивали черные бревна сгоревшей промывательной фабрики. Слышался скрежет падающих бревен; вихрившаяся над пожарищем сажа разносилась по поселку и оседала на крышах. Темнорукие, в лисьих и волчьих ушанках временные рабочие, раскатывая бревна, орудовали слегами. Обойдя это памятное пожарище, Устя свернула в свой переулок и вошла в сени. Поставив ведра, она разделась. В продолговатой землянке они занимали с Василисой одну комнату с маленькой кухней. Дверью в комнату служила синяя домотканая дерюга, служившая Василисе во время ее мытарств одеялом и периной. Откинув дерюгу, Устя посмотрела на Василису. Гладко причесанная на пробор, она стояла с оголенными руками у корыта и стирала. Мягкие светлые волосы Василисы, заплетенные в две тяжелые косы, жгутами лежали на белых, забрызганных мылом плечах. Покачиваясь сильным телом, она терла куском мыла брезентовую робу. Почувствовав, что на нее смотрят, она обернулась. Устя стояла в дверях, как в рамке, пристально разглядывала раскрасневшуюся от стирки подругу. — Может, что у вас грязное есть, бросайте, заодно уж, — проговорила Василиса. У нее было чистое, продолговатое лицо, небольшой, чуть хрящеватый нос. Напряженный и нервный изгиб бровей и полноватых губ говорили о силе и твердости характера. — Спасибо, у меня все чистое, — сказала Устя. Держась за косяк, продолжала: — Гляжу на тебя и думаю, какая ты, Василиса... — Думаете, наверное, вон какая дуреха, взяла да и выбрала деда внучатого... — улыбаясь, проговорила Василиса. — Не о том я, — задумчиво ответила Устя. — У кого что болит... — Значит, крепко зацепил он твое сердечко? — Устя подошла к рукомойнику и вымыла руки. — Да крепче некуда. — Так что же, хочешь к нему в батрачки наниматься? — Может, и так. — А дальше что? — Там видно будет... — Даже мне не хочешь признаться, — с упреком сказала Устя. — Ну что же, я пошла. — А вы далеко собираетесь? — спросила Василиса. — К Даше хочу сходить. Микешу встретила, его скоро на службу возьмут. Даша плачет. — Будет жить, как все солдатки. — Но она в положении. — Значит, еще лучше, не одна будет — с дитем. — Ну что ты, Васена, за человек! — Устя поцеловала подружку в щеку и убежала. Домой вернулась Устя в сумерках. В кухне было жарко натоплено. В печке стояла каша в глиняном горшочке и горячий чайник. Обо всем позаботилась Василиса, но сама куда-то ушла. Есть Усте не хотелось. Выпив чашку теплого чая, она взяла книгу и прилегла на кровать. За окном чей-то мужской, тоскливый голос пел под хрипатую гармонь незнакомую грустную песню. Тусклый свет керосиновой лампы резал глаза. Странно и тоскливо было думать, что сегодня первый раз она весь вечер будет одна. Заунывные звуки гармошки печально трогали сердце. Несколько раз Устя вскакивала с кровати и подходила к висевшей на стене шубейке, но тут же опускала руки, садилась на кровать и, скомкав подушку, плакала. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Василий Михайлович сидел у себя дома и что-то увлеченно писал. Вошла пожилая кухарка, обслуживающая Кондрашова, двигая густыми, русыми бровями, спросила: — А как насчет самоварчика, Василий Михалыч, ставить сегодня аль нет? — Непременно, Прасковья Антоновна, — не отрываясь от бумаги, сказал Кондрашов. — Непременно! Наверное, скоро Устинья Игнатьевна придет. — Запаздывает сегодня ваша гостья, — заметила Прасковья. Кондрашов взглянул на часы и ахнул. Время показывало десятый час. — Как же это так? — Василий Михайлович вопрошающе посмотрел сначала на кухарку, а потом снова на часы. — Неужели столько времени? — Он приложил часы к уху. Часы стучали, равномерно отсчитывая секунды. — Время пропасть сколько! — откликнулась Прасковья. — Семь-то у хозяина било, когда я от всенощной шла, а теперь поди скоро и полночь. — Ну, предположим, до полночи еще далеко, — возразил Кондрашов и тут же испуганно спросил: — А вдруг захворала? — Все может быть, — кивнула Прасковья. — Так греть самовар-то? — Обязательно греть! Должна быть, — убежденно проговорил Василий Михайлович и поднялся со стула. Он был в белоснежной, заботливо отутюженной рубашке, в отлично сшитом жилете, хорошо подстрижен и тщательно выбрит. Быстро собрав в кучу разбросанные бумаги, он прошелся до порога и тут же вернулся к столу, смутно прислушиваясь к тихому голосу Прасковьи. — Один разок не явилась, а вы уже и забегали, будто какой молоденький... Ох грехи наши тяжкие! — Прасковья перекрестилась. — Вы о чем? — остановившись перед нею, спросил Василий Михайлович. — А о том, что жениться вам пора и — концы в воду... — Какие такие концы? — Не маленький, сам понять должон, как порочишь девку-то, — с грубоватой простотой ответила Прасковья. Осененный жгучей, нехорошей догадкой, Кондрашов раскрыл было рот, но подходящих слов не нашел. Взглянув на упрямо стоявшую перед ним Прасковью, нахмурился, проговорил суховато: — Ладно, Прасковья Антоновна, ставьте ваш самовар все-таки... Вот ведь, брат, какая история, а? — Василий Михайлович растерянно остановился посреди комнаты. Абажур настольной лампы бросал вокруг тревожный свет. Высокая стопка бумаги с ровными, мелко написанными строчками лежала на краю стола. В этих еще теплых строчках жили, трепетно бились самые жаркие, сокровенные мысли. О них даже Устя не все знала... Своим приходом она всякий раз отвлекала его от вечерних занятий. Тогда они начинали беседовать и чаевничать до петухов. Это уже стало привычкой. Прошло еще полчаса, а Усти все не было. Только сейчас Василий отчетливо понял, что слова Прасковьи имеют прямое отношение к тому, что сегодня не пришла Устя. Ему было очень неловко, что он не подумал об этом раньше. Наскоро одевшись, он вышел на улицу. В доме, где жил Авдей, ярко светились окна. Доносился раскатистый, многоголосый хохот. Очевидно, пир был в самом разгаре. У крыльца стояли коляски, пофыркивали застоявшиеся кони, на козлах маячили остроконечными башлыками стывшие на холоде кучера, стеля по пыльной земле мохнатые от луны тени. Миновав доменовский особняк, Василий пробежал по узкому переулку и без стука влетел в белую, словно приплющенную к земле мазанку. Устя, услышав скрип открывающейся двери, вскочила с кровати и приоткрыла край полога. — Вы? — испуганно спросила она. — Как видите, — тяжело переводя дух, проговорил Василий Михайлович. — Извините, что я так вдруг, — удивляясь своей мальчишеской дерзости, бормотал он. — Ну что там, — чуть слышно прошептала Устя. — А я просто не знал, что и подумать, взял да и прибежал. — Заходите. Я одна дома, — растерянно предложила она, стараясь отвести заплаканные глаза. — Может быть, сразу пойдемте пить чай? Самовар скучает без вас, клокочет, прямо чуть не плачет, — попробовал шутить Кондрашов. Однако шутка получилась невеселая. Устя грустно и отчужденно молчала. — Что с вами, Устинья Игнатьевна? — Василий Михайлович взял ее за руку и заглянул в глаза. Теплая, вялая рука слегка задрожала. Устя осторожно высвободила ее, тихонько вздохнув, сказала: — Не обращайте внимания. Сидела вот тут, думала. Ну и захандрила маленько. Очень рада, что вижу вас. Сейчас оденусь, и мы пройдемся. Спустя час они уже входили в квартиру Василия. Услышав их шаги, Прасковья сползла с лежанки. Поздоровавшись с Устей, стала накрывать на стол. — А мы тут все глазоньки проглядели, — звеня посудой, с чрезмерным вниманием и ласковостью говорила Прасковья. — Что же это, думаем, такое делается? Уж не захворала ли наша дорогая барышня? Кутаясь в белый шерстяной платок, Устя неловко молчала. Теперь все ее здесь смущало: и поздний час, и большой диван, обитый черной клеенкой, и низкая, чисто застланная постель с двумя жесткими казенными дедушками. В те счастливые денечки Устя иногда запросто клала голову на подушку и слушала, как Василий рассказывал о тайнах бытия и жесточайшей борьбе, начиная с жизни на Ленских приисках и кончая боями на Красной Пресне в октябре 1905 года, участником которых он был сам лично и во время которых даже получил осколочное ранение. Сейчас Устю смущали любопытствующие Прасковьины глаза, лукаво рыскающие под белесыми кустистыми бровями. Хоть бы ушла скорее! — вдруг подумала Устя и покраснела. — Вот и хорошо, вот и отлично-с! — потирая застывшие на улице руки, неизвестно чему радовался Василий Михайлович. Ему тоже было явно не по себе, да и Устя не могла скрыть своего беспокойного состояния. Прасковья Антоновна, видимо, это поняла. Обмахнув принесенный ею самовар полотенчиком, спрятав руки под розовый, с цветочками передник, произнесла со значением: — Ну я пойду, лебеди мои, а вы уж тут одни располагайтеся... — Да, да! Спасибо! — засуетился Василий Михайлович, чего сроду с ним не было. — Идите отдыхайте, Антоновна, да мы уж тут как-нибудь одни, — не скрывая радости, улыбался, приглаживал щетинистые волосы, поправлял свой жилет. Пригласил Устю к столу, осторожно придерживая за локоток. — А вы сегодня тоже какой-то новый, — заметила Устя. — Как то есть новый? — немножко опешив, спросил Василий. — Торжественный уж очень. — Устя села на клеенчатый диван. — Виновато себя немножко чувствую, вот и начал церемонии разводить. — Василий расстегнул воротник черной сатиновой рубахи и налил чаю. От клокотавшего самовара уютно пахло тлеющими угольками и свежезаваренным чаем. — Чем же вы провинились? — Заработался — и про вас забыл... Начал пересматривать свои маньчжурские записи и увлекся... Я вам как-нибудь прочту. Вы пейте чай с кренделями. Прасковья мастерица печь крендели... Как-то очень круто их месит, потом сыплет на под печки сено и на сене выпекает. Душистые получаются, цветами пахнут. Вкусно! — А мне что-то и чаю не хочется, — не притрагиваясь к налитой чашке, сказала Устя. — Так чем же вас угощать? — Ничего не нужно... — Вы тоже сегодня странная, — задумчиво проговорил Василий. — Может, нам вина выпить немножко? — предложил он. — У меня есть даже заграничное, хозяйское. Сегодня по случаю приезда жены господин Доменов пирует. Я отказался пиршествовать, так мне домой прислано... Видите, в каком я теперь почете... Хотите попробовать? — Давайте попробуем, — согласилась Устя. Выпили по маленькой рюмочке и закусили разломленным пополам кренделем. Василий разговорился о Доменове, о неудаче со школой, о новом управляющем, о будущих на прииске преобразованиях, о хищнических замыслах хозяина. Он увлекся и только под конец заметил, что Устя его не слушает, а думает совсем о другом. Она рассеянно вертела в руках рюмку и печально смотрела на крышку воркующего самовара. В комнате было тепло и тихо, но Устю почему-то уют давил и угнетал именно своей чистотой и благоустроенностью, а вкусное, ароматное хозяйское вино неприятно жгло и туманило, кружило голову. Взглянув на нее, Василий Михайлович неожиданно закашлялся и растерянно умолк. Потянувшись к бутылке, он налил себе еще вина. Устя, закрыв рюмку рукой, отказалась. Он неторопливо выпил один и запил вино горячим чаем. — Наверно, простудился немного... — вытирая платком губы, глухо проговорил он и, посматривая на Устю, спросил: — А вы все-таки, милая моя помощница, расскажите, что с вами приключилось? Про меня сказали, что я новый... Вы угадали... Но и вас я не узнаю... Гложет вас сегодня какая-то букашка... — Трудно об этом говорить, Василий Михайлович. — Устя сняла с плеч шаль и повесила ее на спинку стула. На желтую, с синими цветочками кофточку устало легли пряди вьющихся волос. Лицо Усти пылало. Василий сдержанно кашлянул и отвел глаза, чувствуя, как у него радостно забилось сердце. — О личном, Устинья Игнатьевна, всегда говорить трудно... Карие глаза девушки вспыхнули и напряженно заблестели, готовые брызнуть слезами. Кондрашов видел, что Устя сильно возбуждена и расстроена. Он вспомнил неприятные намеки кухарки и покраснел. Вот ведь какая ерундища получается! — Вы не можете понять меня потому, что, во-первых, я женщина и, во-вторых, Василий Михайлович, личное вы не признаете. Это для вас пустой звук! — горячо заговорила она. — Вы цельный! Для вас жизнь — это процесс накопления силы и мудрости. А я даже от своего замечательного отца ничего не приобрела. Обидчива, горда, слезлива, сентиментальна. Бубновый туз мне жжет спину. От бабьих сплетен я сегодня весь день ревела и решила бежать... Устя передала разговор приисковых женщин и подробно рассказала о встрече с Иваном Степановым. Лицо Кондрашова посуровело. Сильные надбровья стали еще строже. Он встал, прошелся до голландской печи, вернувшись, подошел к столу, подравнял и без того аккуратную стопку рукописи. На столе чуть слышно посвистывал самовар, в ламповом стекле тихо потрескивал фитиль. Василий Михайлович, не спуская глаз с притихшей Усти, подошел к ней и, легонько коснувшись плеча, сказал поразительно просто и твердо: — А знаете, милая Устинья Игнатьевна, вы ведь кругом правы! Я только сейчас понял, как вам тяжело. Что же нам делать?.. Должен вам сказать, Устинья Игнатьевна, что самолюбие ваше, обиду, и даже туза бубнового, и всю вас, какая вы есть, я давно люблю. Если вы хотите... если у вас найдется хотя бы маленькое ответное чувство, я буду счастлив и готов просить вас стать мне другом, женой. Василий Михайлович умолк и облегченно вздохнул. Устя вдруг вся обмякла и закрыла лицо руками. Такой быстрой развязки она не ожидала. В горенке, казалось, стало теплее, уютнее, еще веселее запел самовар. Склонив голову, она прижалась щекой к его руке, не смея поднять набухших слезами глаз. Немного позже, когда чуть-чуть улеглось первое, самое радостное для Усти волнение, Василий Михайлович снова заговорил: — Я ведь, Устинька, да будет вам известно, потомственный московский рабочий. Мне уже скоро сорок лет, пятнадцать из них я мотаюсь по дальним дорогам... Я побывал в тюрьмах самых изощренных архитектур, знаю, как добывается золото из вечной мерзлоты, как выпаривается соль из сибирских и уральских озер. Большой, длинный хвост тянется за мной и по сей день. Об этом я еще с вами не говорил, а сегодня скажу. Вы должны знать, Устинья Игнатьевна, что своей жизни и дела, которому служу, я не променяю на самоварчик, пусть даже из чистого золота. Скорее снова надену железные кандалы, чем соглашусь задарма пить вино Авдея Доменова. Смысл всей нашей жизни заключается в том, что мы хотим навсегда лишить Доменовых и вина и золота. И все это ради того, чтобы вы могли учить ребятишек в нашей школе, чтобы Василиса родила детей столько, сколько ей хочется, не опасаясь, что они умрут с голоду. Но ведь господа Доменовы, Хевурды, Шерстобитовы, братцы Степановы добровольно золотой песок не отдадут, шахт не уступят и заморского винца задарма не пришлют... Я чувствую, что меня обхаживают сейчас, как медведя в берлоге. За мной всюду крадутся топтуны господина Ветошкина, а теперь еще и войскового старшины Печенегова. Меня ожидает не чаша с медом, а рогатина... Надо быть к этому готовой, дорогая моя. Устя судорожно перевела дух. Дрожащая рука легла на его колючую, ежиком подстриженную голову и ласково ворошила неподатливые волосы. Виделись ей далекие и долгие этапы по непролазной грязи, скрип телег, тоскливый звон колокольчиков, большеротый урядник с рыжими усами на сытых, толстых губах, низколобый, с круглым, уродливым черепом, грубый и бесстыдный, точь-в-точь кошкодер. Сырые, холодные камеры, чугунные кровати с тощим матрацем или нары с раздавленными высохшими клопами. Неужели все это снова придется пережить? А как же личная жизнь, любовь и все остальное? — Наша личная жизнь, как ртуть, в горсточку ее никак не захватишь, — улыбаясь, проговорил Василий. — А вы не пугайте меня разными страстями. Больнее того, что было, не станет. А уж если случится... В окно черно заглядывала тихая степная ночь. На тусклые стекла налипали первые серебристые снежинки. Они быстро таяли, сползая грустными светлыми капельками. — Значит, решено? — спросил Василий. — Я, милый мой, давно уже решила... — А может быть, передумаете? — Василий наклонился и заглянул ей в глаза. Они были чище родниковой воды, в которых крупинками золота блестели коричневые зрачки и, казалось, все время меняли свое выражение. — Нет уж! Завтра же к попу! — Прямо-таки к шиханскому? — Само собой! В этом есть прелесть: тихо и ласково горят свечи, шепот зевак, священник в золоченой ризе, такой трезвый, постный, благоухающий! — Устя вдруг радостно засмеялась. — А здешний поп как раз бывший татарин, — со смехом сказал Василий Михайлович. — Тем лучше! Венчанием мы докажем всему здешнему начальству и полицейским, какие мы смирные и благонамеренные... — Согласен, дорогая! Будет немножко смешно... Правда, веселиться нам еще чуть рановато, — вдруг серьезно заговорил Василий Михайлович. — Ты что же... не все сказал? — У нее перехватило дыхание. — Да, не все. — Господи! Может быть, ты женат? — Следя за его напряженным лицом, она теребила кисточки шали, торопливо отрывая тонкие белые ниточки. — У меня была невеста, но ее уже давно нет в живых. — Ты ее очень любил? — Да. Но дело не в этом. За мной значится двенадцать лет неотбытой каторги. Я числюсь в бегах, и меня разыскивает полиция. Вот теперь все. Скрестив на груди руки, Кондрашов поднялся с дивана и снова отошел к столу. — Меня могут арестовать в любую минуту. — К такой мысли я уже давно привыкла. Но, может быть, все-таки мы уедем куда-нибудь, может, рискнем?.. — Устя поднялась с дивана и накинула на плечи шаль. В это время кто-то осторожно, но настойчиво постучал в окно. Устя вздрогнула и замерла. Словно испугавшись, самовар успокоился и затих. Только над лампой нудно гудела поздняя осенняя муха. — Кто там? — подойдя к окну, спросил Василий. — Гость. Будьте любезны-с; отворите на минуточку, — раздался хриповатый тенорок пристава Ветошкина. — Видите, какое ко мне внимание. Даже в любви не дадут объясниться. — Лицо Кондрашова мгновенно преобразилось и приняло жесткое выражение. — Что ему нужно? — испуганно спросила Устя. — Идите к сеням! — не отвечая ей, крикнул Василий. — Попытайтесь ему открыть, — торопливо добавил он, — а я немножко приберусь... Устя поняла его, быстро вскочила, волоча на плече длинную шаль, вышла в другую комнату и плотно прикрыла за собой дверь. Отыскивая в темноте задвижку. Устя чувствовала, как бурно колотится у нее сердце. Она отлично знала, как запирается дверь в сени, но открыла не сразу. Появившийся Кондрашов, легонько отстраняя Устю, сунул ей в руки сверток бумаг и шепнул одно слово: — Спрячьте! Возвращаясь из прихожей, Устя на ходу сунула сверток за пазуху и присела на диван. — Вы уж меня извините, господин Кондрашов, — пряча под бесцветными, ощипанными ресницами красные от вина глазки, рассыпался Ветошкин. — На огонек забрел... — Вы в гости или по делу? — сухо и резко спросил Кондрашов. — И то и другое... Вы уж меня простите великодушно. Я не знал, что вы не одни вечеруете... а то бы и завтра зашел-с. Имею честь, мадам Яранова, — придерживая шашку, Ветошкин стукнул каблуками. — Госпожа Яранова моя невеста, — сухо произнес Василий. — Очень приятно-с! Тогда разрешите поздравить, как раз и бутылочка на столе. — Рассыпая дробненький, хриповатый смешок, Ветошкин галантно поклонился. — Проходите и садитесь, — приглашая гостя к письменному столу, с которого он только что прибрал бумаги, сказал Кондрашов. Ветошкин поблагодарил и уселся на стул. — Чем обязан, господин пристав? — не меняя жесткого тона, спросил Василий. — Говорю, на огонек забрел-с, да и дельце есть, так, пустяковое, — косясь на помрачневшую Устю, ответил Ветошкин. Устя вскинула на Василия глаза и, перехватив его предупреждающий взгляд, осталась сидеть на месте. — Я вас слушаю. — Василий Михайлович присел на стул и внимательно оглядел гостя, цепко шарившего глазами по разбросанным на столе бумагам. — Госпожа Яранова, с которой я вступаю в брак, может присутствовать при любом разговоре. Я в доме хозяин, и от нее у меня никаких секретов нет, — прибавил Кондрашов. — Да какие тут секреты? Помилуйте! — притворно изумился Ветошкин. — Я запросто!.. Вы уж извините, мадемуазель Яранова. Устя промолчала. — Известный вам бывший управляющий и главный инженер прииска господин Шпак, как вы знаете, привлекался к суду, но сейчас он взят на поруки, — продолжал Ветошкин. — Выкрутился все-таки... — заметил Василий Михайлович. — Дело не очень ясное, господин Кондрашов, — косясь на него, ответил пристав. — Для меня, как счетного работника, все ясно, и я дал следователю, а предварительно вам, достоверное показание, — проговорил Василий Михайлович, пытаясь разгадать, зачем все-таки пожаловала эта полицейская блоха. — Я затем и зашел, господин Кондрашов. Вы желаете настаивать на своих показаниях? — в упор спросил Ветошкин. — Я вас не понимаю, господин пристав. Это что? Допрос? — Да нет... К чему такая казенщина... Я хочу в личной беседе выяснить, не изменилась ли у вас в процессе бухгалтерской проверки точка зрения на это дело? — Наоборот, господин пристав. Я удивлен, что этот уголовный тип снова на свободе. Своим действием бывший главный инженер нанес прииску большой ущерб. — Значит, вы настаиваете? — Факты, господин пристав! А полиция, по-моему, всегда предпочитает факты... — спокойно подчеркнул Кондрашов. — Это вы правильно изволили заметить... Полиция предпочитает прямые доказательства, так называемые улики, а в деле господина Шпака прямые улики отсутствуют, — сказал Ветошкин, подчеркнуто медленно произнося каждое слово. — Нет улик? Вы меня удивляете, господин пристав, — рассмеялся Василий Михайлович. — Есть, господин Кондрашов, есть, да только все косвенные... Их еще нужно доказать... А в процессе следствия всегда выявляются новые и часто весьма важные обстоятельства, понимаете? — вкрадчиво продолжал Ветошкин, словно намереваясь исподтишка схватить собеседника за горло. К чему он вел весь этот разговор, Кондрашов не знал, но был сейчас уже твердо убежден, что ночной визитер пожаловал неспроста. — На то и существуют органы следствия, — сказал он. — Вот, вот! Господин Шпак дал дополнительное показание, которое, господин Кондрашов, касается лично вас, — подхватил Ветошкин. Василий Михайлович понял, что разговор принимает серьезный оборот. Но это его нисколько не смутило. — Ну и что же Шпак показал? — открыто и прямо спросил он. — По сообщению обвиняемого, следствию стало известно, что после убийства бывшего управляющего господина Суханова вы ворвались к главному инженеру в кабинет, заперли на крючок дверь и под действием угроз заставили его подписать бумагу об освобождении арестованных бунтовщиков, что и было выполнено. Тем самым, как доказывает господин Шпак, вы помешали законному следствию выяснить подлинные обстоятельства всего дела. Как видите, это очень важный момент для следствия. Кроме того, обвиняемый досконально обрисовал следователю ваше политическое реноме... — А не обрисовал господин Шпак, как в том же самом кабинете он предлагал мне взятку в сумме пяти тысяч рублей, и только затем, чтобы я немедленно покинул прииск, не объяснив следствию существа дела? — улыбаясь в лицо приставу, спросил Кондрашов. Он решил сбить пристава с толку одним ударом. Замирая от нервного напряжения, Устя все плотнее прижималась к клеенчатой спинке дивана. Она все время ждала, что вот сейчас этот жидкоусый полицейский встанет, стукнет о пол шашкой и своим хриповатым голоском скажет: А ну, господин Кондрашов, хватит нам дурака валять... Надевайте-ка пиджачок и следуйте впереди меня — вас уже давно ждет наша карета. — Пять тысяч рублей, господин пристав, немалые деньги... Как вы думаете? — продолжал Василий Михайлович. С измятого лица Ветошкина сползла едкая усмешка и застыла на сморщенных губах. Такой оборот дела застал его врасплох. Постучав костяшками пальцев о ножны шашки, с досадой в голосе протяжно сказал: — Это, господин Кондрашов, надо еще доказать. — А чем докажет обвиняемый, что его кто-то заставил подписать такую важную бумагу? Ведь речь шла об освобождении арестованных. — Именно-с! — воскликнул пристав. — Послушайте, любезнейший Мардарий Герасимович, неужели вы можете поверить в такую чепуху? — с возмущением спросил Кондрашов. — Кому-кому, а вам-то отлично известны приисковые порядки. Ведь в распоряжении Шпака была полиция, стражники! Разве нельзя было меня тогда же задержать, арестовать? Но я, как вам известно, никуда бежать не собирался... А что касается моего политического реноме, как вы изволили заметить, ничего добавить не могу. Все, что следует обо мне знать, полиция знает. — Путаное дело-с, — в раздумье произнес Ветошкин. — Может быть, но мне кажется, вы-то уж как-нибудь разберетесь, — сказал Кондрашов. — В нашем деле как-нибудь не годится, — сухо заметил Ветошкин. — Не спорю. Не желаете ли стакан чаю? — стараясь быть как можно любезнее, предложил Василий Михайлович, чувствуя, что жестокую схватку он выиграл и на этот раз. — Благодарствую. Уже поздновато, да и у Авдея Иннокентича порядочно закусили... Пора, как говорится, на боковую. Имею честь! Ветошкин встал, слегка покачиваясь, направился к порогу. В жарко натопленной комнате его сильно разморило, да и визит оказался не совсем удачным. Полез с пьяных глаз, а чего добился? — мысленно корил себя Ветошкин. Василий Михайлович проводил гостя до самой калитки и долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за ближайшим углом. Вернувшись в комнату, он сел рядом с Устей. Спинка дивана приятно грела остывшую на холоде спину. В самоваре неярко отражался свет керосиновой лампы. Устя все еще сидела собранная, напряженно застывшая. — Ушел-таки, — тихо проговорила она и вытащила трубочкой свернутую рукопись. — Спасибо, Устенька! Я совсем про нее забыл. — Это что... очень опасно, важно? — Для полиции весьма любопытные откровения о минувшей русско-японской войне, — ответил Кондрашов. — Как же ты мог забыть такое? — Писал, писал, потом вспомнил, что вас нет, собрал листочки на столе и побежал, как гимназист, — усмехнулся Василий Михайлович. — Значит, я виновата. — Вот уж нет, — возразил Василий Михайлович. — Меня только одно смущает, чего ради разводил канитель эту пристав Ветошкин? — Да ведь он тебе сказал! — Устя понимала, что нужно уходить, но не могла сдвинуться с места. Рядом с ним так тепло, а на дворе тревожно, темно... — Это сказочки чисто полицейские. Возможно, они узнали про меня что-то новое. Им пока невыгодно тормошить меня по старым делам, поскольку я причастен к скандальному делу Шпака. Марина Лигостаева дала против него убийственное показание. Прокурору я написал обширную объяснительную записку, о которой, очевидно, стало известно Ветошкину. Они хорошо понимают, что на допросах я молчать не буду. Кондрашов замолчал и долго смотрел в дальний угол, где белела чистенькая печка. Он знал, что Устя сейчас соберется, уйдет, а он проводит ее до землянки и будет медленно возвращаться один, постоянно чувствуя за собой чужую, надоевшую тень. Он ни разу не видел шпика, но знает, что тот всегда тут, где-то близко, то в виде сторожа с колотушкой или парня с гармоникой, а то и порочной девки, которых навербовали в Зарецке и хозяева и стражники. Наступило неловкое молчание. Устя продолжала сидеть. Она вдруг почувствовала и поняла, что ей именно сейчас нужно на что-то решиться. Устя встала и с решительностью хозяйки начала убирать со стола, мысленно усмехнувшись, что именно с этого и нужно начинать семейную жизнь... Услышав звон посуды, Василий Михайлович, словно очнувшись, дробно забарабанил пальцами по спинке дивана, еще не веря тому, что Устя вот так просто остается у него. — Ты только этому крещеному татарину, когда он нас будет венчать, не признавайся, — смущенно заговорила Устя. — А в чем? — В том, что мы уже повенчаны, милый!.. В окно врывался белесый рассвет. Все гуще и гуще падал за окном снег, белый, пушистый и радостный, на всю Шиханскую степь. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Олимпиада прожила на прииске больше недели, а гулянки по случаю ее приезда все еще не прекращались. Всякий раз, когда с компанией собутыльников появлялся Иван Степанов, все начиналось сначала. Митька с Марфой в доме отца не показывались. Вернувшись из Парижа, они теперь жили в своем обширном, только что отстроенном доме. В последний раз они встречались в Кочкарске, когда ехали из Петербурга. Марфа отнеслась к мачехе с холодным, плохо скрытым презрением. Митька все время был в подпитии, невпопад вставлял французские слова и мало что соображал. Олимпиада видела их в день приезда, к то мельком. Принимать почти ежедневно ораву гостей, выслушивать их пьяные, льстивые речи, ловить на себе нескромные, порой откровенно бесстыдные взгляды Олимпиаде смертельно надоело. Однажды, не вытерпев, она отругала Авдея, да и гостям кое-кому досталось. Понежиться бы спокойно, помечтать о чем-либо сердечном, вспомнить былые шиханские ночи, проведенные в звонком прибрежном тальнике на студеном Урале... Даже и сейчас еще думать об этом и страшно и сладко. Вон ведь какое вытворяла тогда с семейным человеком! Видела в день приезда, да не посмела остановить. Слышала часом, овдовел казак... Эх, человек-то какой! Только размечтаешься в сладкой тоске, а тут вваливается пьяненький Авдей, изломает без счастья и радости, да и захрапит. Выть после этого хочется. А гости? Чиновники, купцы да прасолы, напомаженные лампадным маслом, офицеры в замызганных мундирах, с вислыми усищами, пропахшими табаком да водкой, и каждый норовит с бессовестной улыбочкой и разными поганенькими словечками. Ну что это за жизнь такая! То ли дело, когда была в Петербурге... Там даже Авдей к своему воротничку шелковый бантик пришпиливал. А красоты-то, веселья-то сколько! Женщины, будто павы, в воздушных платьях, кавалеры в белых панталонах, а то в малиновых, со шпорами. Так, нежась утром в постели, до сладостной в сердце боли мечтала Олимпиада. В спальне было жарко натоплено, теплое одеяло сбилось к ногам, не только поправить, даже пошевелиться было лень. Через широкое итальянское окно глядело осеннее солнце и ласково грело открытые плечи. Последние дни ей трудно было поднимать с подушки голову и начинать новый день. Нужно сегодня что-нибудь сделать, — размышляла Олимпиада. — Поехать, что ли, прокатиться на доменовских рысаках... Только вот куда поехать? Может, в Шиханскую? Ничего так и не решив, она крикнула прислугу и велела позвать Микешку. Миловидная, дородная тетка Ефимья, прислуживавшая ранее у Тараса Маркеловича, получив повеление молодой хозяйки, степенно вышла, а через полчаса вернулась снова с большим, наполненным водой тазом. — Водичка тепленькая, вставай, лапушка, — улыбнулась Ефимья. — Спасибо, Фимушка, — ответила Олимпиада и, сладко позевывая, спросила: — Микешке сказала? — А он уже тут, за дверью стоит. — Зови сюда. — Да что ты, голубушка, бог с тобой! — удивилась Ефимья. — А что? — не поднимая головы, спросила Олимпиада. — Как он может войти, когда ты в таком виде? Взгляни-ка на себя! — Ничего, он мой старый друг, — упорствовала Олимпиада. — Неужто ухажер прежний? — Нет, так просто. Росли вместе. — Спроста-то, радость моя, ничего не бывает. — Ефимья, поджав губы, накинула на хозяйку красный халат. — Ну уж ладно! — Олимпиада бойко вскочила, просунула руки в рукава халата, торопливо прикрыла постель широким голубым одеялом. — Вот так-то оно и лучше, — одобрительно кивнула Ефимья и удалилась. Открыв дверь, Микешка сначала просунул свою огромную пеструю шапку, а потом уже ввалился сам и оторопело остановился в дверях. Укрывшись халатом, Олимпиада сидела на кровати и пробовала пальцами воду в тазу. — Испугался? — спросила насмешливо. — А чего мне пугаться? — пробормотал Микешка. Запах каких-то дурманных духов кружил ему голову, висевшее на спинке стула бархатное платье Олимпиады, казалось, переломилось пополам, а сникшие рукава беспомощно падали на пол, как будто намереваясь плыть по желтому паркету... — Сейчас поедем, Микеша, — играя расплетенной, длинно спадавшей с плеча косой, проговорила Олимпиада, вполне довольная устроенной забавой. — Ладно, — ломая в руках свою пеструю папаху, ответил Микешка и поспешно вышел, шумно хлопнув массивной дверью. ...На прогулку выехали не сразу, а часа через два. Лошади бойко бежали навстречу прохладному, освежающему ветру. Мягко катился по наезженной дороге удобный рессорный тарантас. Глаза Олимпиады блуждающе скользили по желтой луговой кошенине с длинными стогами сена и одинокими оголенными кустами вязника и крушины. Микешка, сутуля на козлах широкую спину, вел неразогревшихся коней то медленно, то широкой, неровной рысью, отчего тарантас иногда резко подпрыгивал на мерзлых кочках и швырял Олимпиаду от одного края сиденья к другому. — Не шибко гони! — не выдержала она. — Жестковато, потому и трясет, — придерживая коней, отозвался Микешка. — Это не на пуховой перине валяться! — вдруг добавил он дерзко и обернулся к ней лицом. Микешка одет был в черный романовский полушубок, ловко облегавший его широкие плечи. На чубатой голове маячила пестрая папаха. Одной рукой он натягивал вожжи, другой, в серой пуховой перчатке, протирал застывшую на легком морозе горбинку носа. — Куда мы все-таки едем-то? — спросил он. — А ты думаешь, я знаю? — кутая подбородок в воротник дорогой горностаевой шубы, ответила Олимпиада. — Сколько же будем ездить? — спросил Микешка. — Держи до Каменного ерика, а у Елашанского затона свернем в тугай. — В тугай зачем? — Журавлей щупать... — зло проговорила Олимпиада и отвернулась. — Они давно уже улетели, — пожимая плечами, сказал Микешка, а про себя подумал: Совсем осатанела баба. Дальше разговор не клеился. С полверсты проехали молча. Кони бежали мерной рысцой и давили копытами сгустившуюся грязь. Над конскими головами виднелся желтый тугай, одетый в золотистые осенние ризы. Слева маячили далекие горы, справа приземисто сидел в луговой низинке круглый стог сена. — Слышь, Микеш, — вдруг окликнула его Олимпиада каким-то робким, приглушенным голосом. — Остановиться, что ли? — опередил ее Микешка. — Ладно. — И он сильно натянул вожжи. Кони замедлили ход. — Вот дурачок-то! — рассмеялась Олимпиада. — Я ему про попа, а он про дьякона... Слово не дает сказать. Поезжай-ка, правда, потише. — Растрясло, что ли? — не унимался Микешка. — Ты со мной не вольничай и особо-то зенки на меня не пяль, дурачок, — поймав его пристальный взгляд, проговорила она. — А то я тебя, миленок, быстро утешу... — Да что я, титешный, чтоб нуждаться в чьих-то утешениях? — задорно спросил Микешка. — Утешает тебя твоя Дашенька, ну и ладно... — Она не в счет. — Вот, вот! К брюхатым бабам вы не очень ласковы, — вздохнула Олимпиада. — А тебе откудова это известно? — Э-э, миленок мой, не ахти какие новости. На этот счет у нас, у баб, своя гимназия... — ответила она задумчиво. — Я не о том хотела тебя спросить. — А о чем же? — Ты Маринку Лигостаеву любил или нет? — Ты чего это вдруг о ней вспомнила? — хмуро спросил Микешка. — А я часто о ней вспоминаю. Не докурив дешевую папироску, Микешка яростно заплевал ее и размашисто бросил на обочину. Настороженно покосившись на опечаленное лицо Олимпиады, увидел, что оно стало другим. Бирюзовые глаза заискрились скрытой грустью, длинные ресницы мелко вздрагивали. — Не хочешь, миленок, сознаться? — проговорила она каким-то глухим, почти нежным голосом. — Что было, то давно быльем поросло, — медленно ответил Микешка. — Каждая былинка в жизни свой корешок имеет. В прошлом-то году ты около меня вился, а потом к ней переметнулся. У ней козырь был — девка, а я вдова горькая... Не случись так, я бы теперь от тебя казачонка тетешкала, — с тоской проговорила Олимпиада. — Ладно врать-то, — с трудом сказал Микешка. — Ты что, забыл, как после молебствия меня помял у плетня, а сам потом к Маринке завернул и до вторых петухов ворота обтирал? — Нашла о чем вспомнить. Поздно виноватых искать, — не оборачиваясь, сумрачно ответил он. — Вам как с гуся вода. Все вы, казаки, на одну масть, жеребячьей породы, норовите каждую кобылку лизнуть! Все одинаковые, окромя Петра Николаевича! — вдруг вырвалось у Олимпиады. — Какого это Петра Николаевича? — круто повернувшись к ней, в упор спросил Микешка. — Лигостаева. Что, не знаешь такого? — Олимпиада шумно вздохнула и отвернулась. — А он что, по-твоему, святой? Кстати, он теперь вдовый, может, подберешь ему невесту какую... — Для такого человека я бы и сама душеньку свою на алтарь положила, — с тихой, едва уловимой тоской проговорила она. — Ты что, хмельная? — пораженный ее внезапной откровенностью, спросил Микешка. — Я не хмельная! — Рывком распахнув шубу. Олимпиада погладила сдавленное спазмой горло, лихорадочно шаря за пазухой, по привычке искала носовой платок. Из откидного воротника платья выскочил золотой крестик, упав на синий бархат, он беспомощно повис на тяжелой, мелко выкованной из чистого золота цепочке. — Я не хмельная, а я продажная! Вот за что я продалась! — сжимая в горсти золотую цепь, захлебываясь слезами, продолжала она. — А кто виноват? Да все вы! Ты прежде меня потискал, а потом на Маринку перекинулся. Ее сначала мыловарщику Буянову продали, а потом уж басурману Кодарке! Какую девку испоганили и в Сибирь на каторгу загнали! Лицо Олимпиады пылало, глаза были гневные, заплаканные. — Ты погоди, ты постой! — Красные, тесемные вожжи тряслись в руках ошеломленного Микешки. — Да рази я виноват? — бормотал он. — А кто? Через вас ей кандалы надели, а я этому рыжему супостату Митьке поверила, на шею кинулась от горя горького... А тут Авдей-лиходей появился и свой товар в ход пустил — Марфу и меня мертвой петлей захлестнул! — Она всхлипнула и уронила растрепанную голову на колени. А ведь и на самом деле, — думал Микешка, — расценили каждую в отдельности. Кони шли тихим шагом, мерно и гулко постукивали колеса о мерзлую землю. Над седыми горами во всю ширь расчистилось прозрачное осеннее небо. Ближний тугай искрился радужными на солнце бликами неопавших, прихваченных морозом листьев черемухи, вязника, ветлы и яркого краснотала. На луговой, ковыльной гриве зеркалом блеснуло круглое озерцо с привычным домашним названием Горшочек, с сонно плавающим на поверхности камышом, листопадом и клочьями верблюжьей колючки. Кони, почуяв воду, зафырчали, взбодренно тряхнули головами. С испугом и жалостью поглядывая на беспомощно всхлипывающую Олимпиаду, Микешка чересчур сильно дернул вожжи, кони резко подали вперед и повернули к ближайшему стожку. Тарантас так подбросило на кочках, что Олимпиада едва удержалась. — Ты что, сдурел? — хватаясь за металлическую ручку, крикнула она и перестала всхлипывать. — Нечаянно вышло, — сдерживая коней, ответил Микешка. — А зачем ты свернул к стогу? — Пусть кони передохнут малость, да и тебе успокоиться надо, — посматривая на нее виноватыми глазами, проговорил Микешка. Тронутая его вниманием, она не стала возражать, и до стожка проехали молча. Кони уперлись дышлом в шуршащее сено и остановились. Микешка соскочил с козел, поправил у левого рысака сбившуюся шлею, украшенную тяжелым наборным серебром, потом вытащил из стога клок душистого сена и по очереди протер коням забрызганные грязным снегом грудь и ноги. Кони были рослые, светло-рыжей масти, с белыми, в чулках ногами. В шубе из голубого горностая Олимпиада поднялась в тарантасе во весь рост и обвила шею концами большого оренбургского платка. Микешка бросился было к ней и хотел помочь вылезти из тарантаса, но она отстранила его протянутую руку, подняв затуманенные слезами глаза, сказала с гордой в голосе недоступностью: — Отойди. Микешка растерянно сделал шаг назад. Распахнув широкополую шубу, Олимпиада смело выпрыгнула из кузова и мягко ступила фетровыми валенками на густую щетинистую кошенину, чуть припорошенную мягким, ночью выпавшим снежком. — Хоть тут отдышусь маленько. Хорошо-то как, господи! — глубоко вздохнула она и перекрестилась на куржавые в стоге ветреницы. Воздух был чист и свеж, как родниковая вода. Ветерок ласково шелестел засохшими листьями таловых веток. Сухие, еще не плотно прибитые дождями травинки на стогу мелко дрожали и шевелились, словно живые. Щеки Олимпиады сушил и слегка пощипывал слабый дневной морозец, умиротворяя и успокаивая взбудораженную кровь. — Разнуздай лошадей и надергай им сена, — вдруг неожиданно смиренно и тихо сказала Олимпиада. — Да они и так... — начал было Микешка, но она сердито перебила его: — Делай, что тебе велят. — Да сейчас нащипаю! Ты только не кричи, ради бога. — Вот и щипай и не оговаривай. — Уж и не знаю, чем угодить... — А ты шевелись, парень! Микешка снял перчатки и засунул их под синий матерчатый кушак. Повернувшись к стогу, с остервенением стал выдергивать клочья слежавшегося сена. Властный окрик Олимпиады рассердил и обидел его. Поглядывая на парня сбоку, она стояла почти рядом и вдыхала медовый запах высохших трав. Когда Микешка набросал достаточную охапку, Олимпиада вдруг оттолкнула его и размашисто села на ароматную копешку. — Ну что ж ты так? — Ничего. Отдохнуть хочу. А ты пожалел? Можешь еще надергать. Микешка молча надергал еще одну кучку. Потом, разнуздав коней, отвел их от стога и пустил к сену, сам же отошел в сторонку и закурил. — Ты чего это такую срамотищу носишь? — снова огорошила его вопросом Олимпиада. — Ты про что? — удивился Микешка. — Про шапку твою рябую. Вырядился, как дурак на ярмарку. Смотреть муторно. Не я твоя жена... — Ну и что бы было тогда? — Сожгла бы в печке. Неужели не можешь добыть хорошую мерлушку? — Моих овец вояки съели... А ты с меня сегодня последнюю шкуру сняла, — затягиваясь папироской, сумрачно проговорил Микешка. — Ишь ты какой тонкорунный! Ты о своей шкуре печешься, а у меня само сердце кровью запеклось. Ладно, милок, не дуйся. Садись рядком, да поговорим ладком. — А мне-то, думаешь, сладко? — Он быстро повернулся к ней и в упор встретился с ее открытыми, влажно блестевшими глазами. — Знаю. — Из ее груди вырвался судорожный вздох. Легким порывом степного ветра разбуженно зашелестели на верхушке стога сухие, звонкие листья. Олимпиада отодвинулась. Микешка покорно сел рядом. Хорошо пахло сочным луговым сеном. — Ты, говорят, на службу идешь? — покусывая пунцовыми губами высохший листочек, спросила Олимпиада. — Черед, никуда от этого не денешься, — пожал плечами Микешка. — Не хочется небось? — Какая там охота! — вздохнул Микешка. — Начнется война, убьют, как моего Алешку... — стиснув зубы, медленно и безжалостно проговорила Олимпиада. — А об этом я, Липочка, не думаю. Не во мне суть... — твердо ответил Микешка. — Вспомнил мое старое имечко? — Так, к слову пришлось. Прости, ежели снова не угодил. — Нет, отчего же! Спасибо, что вспомнил. Хочешь, — после минутного молчания продолжала Олимпиада, — хочешь, я тебя от службы вызволю? — Как это ты можешь сделать? — Скажу своему Авдею-лиходею словечко, а он тряхнет воинского начальника, и все дела. — Он у тебя в самом деле лиходей, — усмехнулся Микешка. — Так хочешь или нет? — настойчиво спросила Олимпиада. — Если можешь... ну что ж, валяй, — нехотя ответил Микешка. — Валяй! — усмехнувшись прищуренными глазами, передразнила его Олимпиада. Подрумяненное морозцем лицо ее было очень красиво и близко. Запах пухового платка, в который она кутала белую, без единой морщинки шею, кружил Микешке голову. — Ты чего это раскис? — поймав его затуманенный взгляд, лукаво спросила она и легонько толкнула плечом. — Да так, — ответил он. — Так-то, миленочек мой, и пупырышек не садится... — вздохнула она и, без всякой связи с прежним разговором, вдруг добавила: — Мне иной раз так ребенка хочется, что в грудях даже ноет... — За чем же дело стало? — дивясь ее откровенности, спросил Микешка. — Дурак ты. — Олимпиада протянула руку и поймала торчавший сбоку конец смятого Микешкиного кушака. Намотав его на палец, сильно дернула. Кушак ослаб и распоясался. — Озоруешь, барыня... Гляди, а то я тоже осатанеть могу... — пробуя взять из ее рук кушак, сказал Микешка, чувствуя, как дрожат его тяжелые, жесткие руки. — Вот я и хочу, чтобы ты осатанел... — смеясь, она вырвала кушак, накинула ему на шею и потянула к себе. После короткой борьбы Микешка нашел ее жаркие, мягкие губы. На секунду она сникла. Но вдруг, резко оттолкнув его голову, перевернулась на бок и быстро вскочила. — Ишь чего захотел, черт некрещеный! — беззлобно проговорила она и, швырнув ему кушак в лицо, запахнула шубу. — Вот приедем домой, расскажу все Авдею своему, будет тебе отсрочка... — искоса посматривая на растерянного кучера, продолжала она. Микешка молча опоясался и затянул кушак. Потом нагнулся, поднял кнут и расправил его. — Дашеньке твоей объявлю, что ты за хлюст... Этого Микешка стерпеть не мог. Торопливо, дрожащими пальцами он сложил кнут вдвое и несколько раз стеганул Олимпиаду по плечу. Удар по шубе был тупой, но достаточно сильный. Почувствовав боль, Олимпиада резко отскочила в сторону и убежала за стог и уже оттуда крикнула гневно: — Ты что, черт, ошалел? — Подойди сюда, я тебя еще разок опояшу... Тогда заодно иди и жалуйся! — не трогаясь с места, крикнул Микешка. — Да я же нарочно сказала, балда ты этакая! — всхлипнула Олимпиада. — От такой всего можно ждать... — Микешка повернулся и направился к лошадям. Пока он не спеша поправлял сбрую, Олимпиада вышла на дорогу, спотыкаясь о кочки, быстро зашагала вперед. Спустя несколько минут Микешка догнал ее, остановил лошадей, не оборачиваясь, коротко сказал: — Садись. Она села и, закутавшись в платок, отвернулась. К стогу подбиралась короткая полуденная тень. Солнце освещало только самую макушку, где озорничал высохшими листьями сухой морозный ветер-степняк и, догоняя отъезжавших, холодил их разгоряченные лица... ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ После похорон Анны Степановны вскоре ушел на действительную службу и Гаврюшка Лигостаев. Внешне он как будто примирился с отцом, уходя из дому, горько плакал, а перед этим много пил и пытался буянить. Но отец крепкими, как железо, руками взял его в охапку, положил на кровать и быстро утихомирил. Унес сын глубокую в сердце обиду. Пьяный, он упрекал отца за то, что тот не дал ему Ястреба. Но Петр Николаевич остался непреклонен. После многих споров и пререканий продали пару быков, прибавили сто рублей из экипировочных и купили у Полубояровых рослого, гнедо-карей масти трехлетка. В призывной комиссии Гаврюшка был зачислен в гвардию, прошел по всем статьям и конь. Скучно и как-то пусто стало в притихшем доме Лигостаевых Во дворе сиротливо оголился старый сучкастый вяз, грустно покривился дощатый на воротах теремок. В просторной комнате одиноко ползала с соской во рту маленькая Танюшка. Петр Николаевич с прииска уволился и занялся только хозяйством. Помогали ему Сашок и Степанида. Семья уменьшилась наполовину, а забот стало больше. На конюшне стояли приведенные Тулегеном жеребые кобылицы. К рождеству отелились две коровы. Почти каждый день, в самые лютые морозы по ночам ягнились овцы, за которыми надо было постоянно следить. Как-то, оставшись одна в доме, Степанида днем прокараулила суягную овцу. Овца принесла двойняшек. Ягнята замерзли. В этот злосчастный день Петр Николаевич с Сашком ездили в степь за сеном и вернулись только под вечер. По дороге у них опрокинулся воз и загородил дорогу. Пока сено перекладывали, поднялся тугой с востока ветер и вместе с клочьями сена погнал по степи колючие ручейки снежной поземки. Иногда налетали такие вихри, что вырывали из рук пухлые пласты душистого слежалого сена. На возу стоял Сашок и плохо справлялся с большими, тяжелыми охапками. Воз кривился то на одну, то на другую сторону. В это время навстречу на трех бычьих парах подъехал с сыном Кузьма Катауров. Поскрипывая обшитыми кожей валенками, Кузьма подошел к Лигостаеву и, не поздоровавшись, начал ругаться: — Ну чего на дороге расчухались? — А ты что... ослеп? — прибивая вилами топырившийся угол воза, сердито ответил Петр Николаевич. — А куды я объеду? Хочешь, чтобы я дышла перекорежил! Сугроб-то два аршина будет, — ярился Катауров. — Я, что ли, его намел? — спросил Лигостаев. — Порожняком-то и объехать можно. — А ты что за указчик? Ты что учить меня вздумал? Ты дочерю свою учи!.. Видал я ее намедни, паскуду... — Ты чо, гад, задираешься, а? — перехватывая в руках вилы-тройняшки, глухо спросил Петр. Склеенные ледышками усы его напряженно дрогнули. — Тебе что, дочь моя дорогу перешла? — А ты как, басурман, думал? — злорадно кривя губу, продолжал Кузьма. — Мало, что осрамила всю станицу, должности меня лишила, погань такая! Жалобу на меня подмахнула, с политическими стакнулась. Сбросив с вил пласт сена, Лигостаев поднял березовый черенок и, грузно топча валенками разрыхленный снег, шагнул к Катаурову. Из-под седой, запорошенной снегом папахи на обидчика черно смотрели страшные, остановившиеся глаза. Кузьма не выдержал их взгляда и быстро попятился назад. — Отстаньте от него, папаня! — крикнул стоявший у передних быков сын Катаурова, Никон. — Где жердь? Тащи, Конка, бастрик! — кричал Кузьма. — Я его сей минут пришибу! Петр угрожающе поднял вилы. — Да вы что, спятили? — загораживая собой отца, сказал Никон. — Что вам, места мало на белом свете? Оставьте его, дядя Петр! Выпивши он, ей-богу! — взмолился Никон. Петр остановился и опустил вилы в снег со словами: — Скажи спасибо сыну своему. А то бы я тебе выпустил требуху-то... Брезгливо сплюнув, он уперся грудью на черенок и отвернулся. На душе было пусто и мерзко. — Грозишь, а ведь не тронешь! — спрятавшись за толсторогого пестрого быка, огрызался Кузьма. — Тронул бы, так тоже бы отправился по сибирской дальной... — Уж куда бы ни шло, а зря рук марать не стал бы... пропорол бы — так насквозь, — сурово проговорил Петр и, повернувшись, пошел к своему возу, откуда, зарывшись в сено, выглядывали испуганные Санькины глаза. Поплевав на руки, Петр Николаевич воткнул вилы в хрустящее сено и поднял тяжелый, объемистый пласт. Тем временем Никон согнал передних быков на целину и повел их по глубокому и крепкому снегу. Ломая и выворачивая белые ковриги наста, крупные, сытые животные, скрипя о дышло ярмом, разбили сугроб и, посапывая заиндевевшими ноздрями, выволокли тяжелые сани на торный шлях. Остальные подгоняемые Кузьмой две пары прошли легче. На ходу вскочив на последнюю подводу, Катауров, грозя Петру кнутом, сказал: — Я тебе еще припомню!.. — Поезжай, шкура, и не сепети! — крикнул ему вслед Лигостаев. Налетевший порыв ветра донес пронзительный скрип санных полозьев и заглушил слова Петра. Снег повалил гуще. Темнее стало в степи. — Вот барин какой! — орудуя на возу вилами, проговорил Сашок. — Места ему мало... Проехали же, так нет, лаяться надо! Дядя Петь, спросить вас хочу... — Ну что? — Неужто бы его кольнули? — Да ну его к черту! Ты навивай получше, да гляди, опять набок не стопчи, — кидая ему сено, ответил Петр Николаевич. — Да я гляжу... Пушистый снег кружился в воздухе и лепил Саньке глаза. Лошади, зябко поеживаясь на ветру, с хрустом жевали пахучее сено. Наконец воз был навит, придавлен бастриком и затянут веревкой. По заметенной снегом дороге ехали медленно и только к вечеру прибыли в станицу. Обычно, пока мужчины выпрягали уставших коней, Степанида успевала накрыть на стол и поставить чугун с дымящимися щами. На этот раз, когда Петр и Сашок вошли, стол на кухне был пуст. Отпихнув вертевшегося под ногами ягненка, Петр Николаевич развязал кушак и снял черный романовский полушубок. — Есть кто дома-то? — спросил он недовольно. — Как будто все вымерли... — Да тут и вправду скоро подохнешь, — выходя из горницы и застегивая на ходу синенькую кофточку, сердито проговорила Степанида. — Ты что, спала, что ли? — сдерживая нарастающее раздражение, спросил свекор. — Как бы не так... Есть когда тут уснуть. Ребенок обревелся, насилушки уняла. — Степанида с шумом открыла заслонку и швырнула ее на пол. — Ты чего бесишься? — Петр прошел к столу и сел на скамью. Сашок, мучительно переносивший всякую ссору, робко сунул озябшие, покрасневшие руки в печурку. — Да провалилось бы все пропадом! — доставая ухватом чугун из печки и едва не кувыркнув его, захныкала Степанида. — Ты ответишь мне добром или нет? — не вытерпел и закипел Лигостаев. — Не токмо ворота отпереть, даже на на стол не собрала! — Да что, мне разорваться, что ли? И вы на меня, папаша, не шумите. Встаю с зарей и ног под собой к вечеру не чую... А сегодня, пока девчонку спать укладывала, овца объяснилась и двойняшек заморозила... — Совсем? — спросил Петр Николаевич. — Вон мороз-то какой... В момент и застыли, — ответила Степанида и заплакала. — Ягнятки-то такие раскудрявенькие, сердце кровью облилось... — Час от часу не легче, — насупился свекор. — Как это ты проворонила? — Да утром, когда корм давала, смотрела ее. Такая была веселая и бойкая, я думала, еще дня три походит, а она в полдень растряслась... — Говорил, что смотреть надо за скотиной, — сказал Петр Николаевич и, взяв нож, начал кромсать хлеб. — Как тут углядишь? Скота-то вон сколько развели, а ухаживать некому. Мне не разорваться. Как хотите, папаша, я больше так жить не могу. Степанида поставила на стол дымящийся со щами чугун и стала вынимать разопревшую говядину. В комнате аппетитно запахло варевом. — Что же прикажешь делать? — кладя нож на стол, спросил Петр. — Вы хозяин, папаша... — неопределенно ответила сноха и, обернувшись к Сашку, добавила: — Садись, Саня, чего ждешь... Сашок торопливо перекрестился на треснувшую икону Николая-угодника, полез за стол. — Выходит, мне одному больше всех надо? — поглядывая на сноху сбоку, спросил Петр Николаевич. — Ты что же — не хозяйка? — Своих животин было за глаза, а вы еще двух кобыл приняли... — Ну что из этого? Ты ягнят заморозила, а кобылы виноваты, — беря в руку деревянную ложку, проговорил Петр. — Так и знала, что я же буду виноватая... На кой черт мне сдались ваши кобылы! Три раза сена кидай, поить гони да назем за ними вычисти. Сегодня с водопоя веду, а навстречу Спиридон Лучевников, остановил и говорит: Это что, свекор-то ваш за дочь калым получил? Вытаращил на меня зенки и хихикает. Срам один, папаша, вот что я вам скажу. И зачем вы их взяли, ума не приложу... — А это не твоего ума дело, — угрюмо проговорил Петр Николаевич. Гнев душил его. Кусок не лез в горло. Он глотнул горячего, поперхнулся и отложил ложку. Второй раз сегодня хлестнули его по самому сердцу. Мучительно, нестерпимо было слушать упреки снохи. А она все не унималась. — Живу своим умом... Знали, какую брали... Что я им, рот заткну? Вся станица об этом судачит... — А ты не слушай и не передавай мне всякие пакости! — сверкнув на нее черными глазами, резко проговорил Петр. — Может, мне оглохнуть прикажете? — фыркнула Стешка и встала из-за стола. — Вот что я вам скажу, папаша: ежели я не хороша, уйду к маменьке с тятенькой, а вы наймите работника и одни живите, может, женитесь и свекровушку новую приведете... Силушки моей больше нету! Степанида сдернула с головы платок, распустила длинные косы, вильнув бедрами, ушла в горницу. — Дура толстозадая, — тихо и беззлобно проговорил Петр и поднялся со скамьи. Есть уже он не мог. Снимая с гвоздя полушубок, сказал мальчику: — Ты хорошенько ешь и на меня не гляди. Мне сегодня что-то мочи нету... Подпоясавшись синим сатиновым кушаком, Лигостаев вышел. На дворе соседский серый кот прыгнул за хохлатым воробьем и вскочил по шершавой коре на вяз. Воробей перелетел на крышу дома и, дразняще попискивая, уселся возле трубы. Петр поднял смерзшийся конский помет, кинул им в кота. Серый вскарабкался еще выше и укрылся за сухими, скрюченными листьями. Лигостаев присел на порожние конские дровни и задумался. Он понимал, что снохе действительно трудно, но не мог ей простить мелочность и вздорность. Жениться, дуреха, предлагает... В доме-то еще ладаном пахнет, — размышлял Петр Николаевич. Но в то же время чувствовал, что ему, сорокалетнему мужчине, без жены не обойтись. Докурив цигарку, он подошел к переднему возу, отпустив березовый бастрик, с силой отбросил его в сторону. Когда Санька вышел, Петр Николаевич скинул на поветь почти полвоза. Сено надо было укладывать на повети в аккуратную скирду. Санька обычно утаптывал и вершил, а Степанида принимала от Петра и подавала наверх. Сейчас она не вышла. Лигостаев несколько раз вынужден был спрыгивать с воза, взбираться по лесенке на поветь и помогать малышу. — Придет она или нет? — спросил Петр Николаевич. — Не знаю, дядя Петь, — неловко подхватывая духовитый пласт сена, ответил Санька. — Она вроде все плачет, — вытирая шерстяной варежкой мокрую щеку, добавил он. — Плачет, говоришь? — Так ведь известно — баба, — солидно ответил Санька. Работая наравне со взрослыми, он чувствовал себя мужчиной и старался говорить натуженным, хриповатым баском. — Может, пойти и щеки ей утереть?.. Ладно, я схожу, — с угрозой в голосе проговорил Лигостаев. Слезы снохи, которые она часто проливала без всякой причины, раздражали Петра Николаевича и выводили из себя. Слишком тяжел был сегодня день, чтобы простить и забыть Стешкину выходку. Сердце наливалось жгучей обидой. Нужен был самый малый и незначительный толчок, чтобы гнев вспыхнул и хлынул неудержимо. Повод к тому дала сама же Степанида. Накинув на голову пуховый платок, она вышла из сеней с тазом в руках, выплеснула помои у самого крыльца и, постно поджав губы, ушла обратно. Всегда терпеливый и сдержанный, Петр Николаевич тут не стерпел: — Сколько раз говорил, не лей у крыльца всякую нечисть, не разводи заразу, так нет! Отшвырнув вилы, набычившись, Петр Николаевич быстрыми шагами пошел к сеням. Когда он вошел в горницу, Стешка стояла около зеркала и как ни в чем не бывало прихорашивалась. Прикинув своим малым умишком, что она теперь настоящая и единственная в доме хозяйка, решила немножко поучить свекра и, пользуясь его сильно пошатнувшимся в станице положением, прибрать угрюмого папашеньку к рукам, если и не совсем, то хоть заставить нанять работника или работницу. О том, что свекор может жениться, она и не помышляла, а так сболтнула, чтобы уязвить побольнее. Выпростав бело-розовые ручки, вяло пошевеливая крохотными пальчиками, в зыбке сладко спала Танюшка. Тихо поскрипывая, мерно качалась над детским пологом железная пружина. В углу стояла широкая деревянная кровать с неприбранной постелью. По белому потолку ползали полусонные мухи. На стуле валялась измятая ночная рубашка. Пол был грязный, неметеный. Первый раз после смерти жены Петр Николаевич почувствовал неряшливость и запустение во всем домашнем хозяйстве и еще больше рассвирепел. — Может, тебе помады дать? — войдя в комнату, глухо спросил Лигостаев. — От вас дождешься! Как бы не так! — закручивая на затылке нечесаные волосы, ответила Стешка. — Или ты давно кнута не пробовала? — Руки коротки, папаша! — Стешка круто повернулась и, поймав тяжелый, давящий взгляд свекра, остолбенела. Ей показалось, что черные его усы грозно шевелились, а остановившиеся глаза пронизывают душу. Стало Жутко вдруг от его тяжелого взгляда. — А ну, выдь сюда! — уступая ей в дверях дорогу, тихо и властно проговорил Лигостаев. — Вы что хотите? — невольно подчиняясь его тону, с тревогой в голосе спросила Степанида и, стараясь унять дрожь во всем теле, боком проскользнула в кухню. Петр Николаевич плотно прикрыл дверь, крутя трясущимися пальцами цигарку, жестко и порывисто заговорил: — Ты с каких это пор надо мной изгаляться вздумала? — Это вы измываетесь! — крикнула Стешка, некрасиво кривя губастый, чувственный рот. — В судомойку меня превратили! Скотины полон двор, а вы работника нанять не можете! Я тут хозяйка, а не чертоломка какая! Свекор опешил и притих, но Стешку не мог теперь остановить и сам дьявол. — Одного навозу не перевернешь! — Она сегодня уже второй раз упоминала навоз, хотя сама никогда его не чистила. Это начинало бесить Петра Николаевича. — Горшков да корчаг как арбузов на бахче! Возьму да все расшибу к такой матери! Вы меня доведете! — разъяренно кричала Стешка. Грубое, площадное слово в устах Степаниды прозвучало отвратительно. Лигостаев сорвал со стены старый кнут и без всякой пощады два раза хлестнул сноху по заду. Стешка взвизгнула и присела. Петр, бросив кнут в угол, не помня себя выскочил в сени. Во дворе он стащил с головы папаху, вытер разгоряченное лицо. С неба густо валил снег. За плетнем злобно вьюжился сыпучий сугроб, извилисто заостряя белесый, крутой гребень. Холодный ветер освежал лицо. Снежинки липли к щекам и, растаяв, остуженными каплями вместе со слезами сползали к всклокоченным усам. Что же я наделал? Сознание совершенного им поступка остро отозвалось в сердце. Еще никогда ни на кого из домашних не поднималась его рука. За всю жизнь не тронул пальцем ни жену, ни детей, а тут не сдержался и дал волю. Тяжко и горько было на душе у Петра Лигостаева. Он вошел в полутемный, мрачный, пропахший мышами и пылью амбар, присел на край сусека, свернул цигарку и жадно затянулся. На стене висели старые, полуоблезлые хомуты, наборная из тоненьких ремешков уздечка Ястреба, а рядом с ней новые вожжи. Вдоль каменной стены стояла долбленная для лодки, похожая на длинный гроб колода, изъеденная на боках червоточиной. На все это знакомое добро Лигостаев смотрел сейчас с холодным и равнодушным отчуждением. Только азиатское Маринкино седло с круто выгнутой передней лукой, с цветной на кошмовом потнике обшивкой, аккуратно заметанной покойной женой, напоминало о былой радости в этом доме. Куда это все ушло? Казалось, что жизнь беспощадно обманула его и теперь насмехается над его совестью. История с дочерью, казалось, несмываемым позором легла на его душу и повлекла за собой смерть любимой жены. С этого момента он утерял ту самую главную нить в жизни, за которую так прочно держался. Ощущение гнетущей пустоты становилось все сильнее и сильнее. Некому было сердечного слова сказать и не за что было ухватиться. С того дня, как схоронили Анну Степановну, Петр Николаевич сильно привязался к внучке. С ней как-то легче переносилось постигшее его несчастье. До сих пор этот маленький светлоглазый человечек был тем главным связующим в семье звеном, на котором так радостно расцветает домашний быт. Однако слишком тонкой и слабой оказалась Танюшкина ниточка, чтобы удержать на ней строптивый и вздорный характер Степаниды и сложную, кремневую натуру непутевого деда... А теперь еще на мать, глупую бабенку, с кнутом набросился? Как он теперь станет глядеть в чистые, светлые глаза внучки? Опять будет мучиться, как шесть лет назад, когда совершил одно беспутное дело и годами стыдился родным детям в глаза смотреть... Петр Николаевич перебрал в памяти все свои дурные поступки, но страшнее и хуже того не нашел... Было это лет шесть назад. Вспомнился ему муж Олимпиады Лучевниковой, молодой, кудрявенький, улыбчивый, необстрелянный казак, разорванный японским снарядом в первом же бою. Ехал тогда после ареста Петр домой. Спешил к детям, к жене. С томительной, гнетущей тоской ждал военного суда. Однако вся сотня вступилась за него во главе с новым георгиевским кавалером Захаром Важениным, теперешним станичным писарем. Освободили. Не один он отказался стрелять тогда в рабочую демонстрацию, а целая сотня. Потому и не стали судить их. После тяжелой, постылой царской службы, после кровавой и бесполезной войны жадно потянуло домой, к семье, к плугу. С радостным в горле комом подъезжал к родному дому. Но его никто не встретил... Перекрутил дужку замка и с волнением вошел в прохладную горницу. Надо же было случиться, что дома в тот момент никого не оказалось. Пришла соседка и сказала, что жена вместе с ребятами уехала к Каменному ерику верст за двенадцать бахчу полоть и обещалась заночевать там. Решил было сразу же туда и мчаться, да заявились дружочки, и, как всегда бывает, с бутылками. Выпили, поговорили. Выпроводив гостей, Петр сводил отдохнувшего коня на реку, вымыл его, искупал, сам с ним поплавал, бодрым и свежим вернулся на двор и собрался ехать к семье. Только что хотел надеть старый мундир, в это время как угорелая в избу с криком вбежала молодая вдовушка Липка Лучевникова. Сказал он тогда соседке, что привез Олимпиаде кое-какие вещички, оставшиеся от погибшего мужа. Нести тотчас же соседка отсоветовала. Там и без того было много горя. Однако, встретив в поле Олимпиаду, соседка все же не, вытерпела и сказала, что вернулся-де Лигостаев и привез то и это... Олимпиада бросила работу и тут же прибежала. Едва успел Петр Николаевич поведать ей печальное о муже известие, как она повалилась, где стояла. Петр поднял сомлевшую вдовушку и уложил на кровать, побежал на кухню, зачерпнул ковш холодной воды, хотел плеснуть на лицо, белевшее в полутьме горницы. Не надо. — Вздрагивая от душившей ее спазмы, Олимпиада как безумная схватила его руку, сжала крепко. Трясясь сильным, горячим телом, отрывисто, словно в бреду, заговорила: — Загубили, проклятущие, моего милого, кучерявенького! А как я ждала его, родименького! Целые ноченьки напролет слезы лила и подушку с места на место перекладывала... Руки себе до кровинушки искусала... Господи боже мой! Да разве есть на свете еще другое мучение? Петр говорил в утешение какие-то пустые, маловразумительные слова и чувствовал, что не выдержит ее надрывного голоса и живого сердечного трепета. Скажи! Есть или нету? Я тебя спрашиваю, — повторяла она жутким, стопущим голосом. Не находя слов, Петр ошеломленно молчал. Да какие там могли быть слова!.. Не было их. Они удушливо застревали в горле. Закрыв глаза, перекатывая на подушке совсем разлохматившуюся голову, исступленно шептала: Молчишь! А мне что делать? Боже мой! Недолюбила... не дождалась... А тут еще Спиридон проклятый! У-ух! Один конец! В реку или в петлю! Ты с ума спятила! — вырвалось у него. Он выхватил руку и встряхнул Олимпиаду за плечи. Олимпиада всхлипывала и судорожно корчилась. Лучше убей! — трясущимися губами шептала она. — Пойми ты меня... Ведь один только месяц с казаком прожила! Ведь целый год ждала... А свекор, поганец, проходу не дает... Руки на себя наложу!.. Она вцепилась ему в рукав. Петр почувствовал, что не в силах противиться дольше, и опустил охмелевшую голову на подушку, рядом с ее горячей и мокрой щекой. Забываясь, гладил ее мягкие волосы, пахнущие полевыми травами, да и прозоревал чуть ли не до самого утречка... А жене-то и ребятишкам кто-то успел рассказать, что вернулся казак из похода домой... Бахчевники застали его еще в постели, с мокрым на растрепанном чубу полотенцем... Миленький! Петенька! Родненький ты наш! Да что же такое с тобой приключилось? Спаси нас Христос! — выкрикивая и на ходу крестясь, Анна Степановна бросилась к кровати и как подкошенная упала на грудь мужа. А он и ее так же гладил по обгорелым на солнце волосам и говорил матери своих ребятишек пустые, фальшивые слова: Да ничего такого... родная моя... Выпили вчера лишнего... Дружочки пришли... Собрался было к вам скакать, да вот... Петр показал помутневшим взглядом на пустые в углу бутылки. Загорелые, чумазые, выросшие за его отсутствие дети тоже подошли к постели и робко прижались к отцу. А он, хлипко вздыхая, плакал и не мог поднять мокрых, опозоренных глаз... Ворошить прошлое не было сил... Жизнь показалась ему сейчас настолько гадкой, что он быстро вскочил, дрожащими губами заплевал цигарку и старательно растоптал валенком. Подойдя к стене, сдернул с гвоздя новые вожжи, распустил их на пол, связал калмыцким узлом конец, сделал петлю и перекинул через пыльную, сучкастую перекладину... ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ За плетнем, на втором дворе, поглядывая на душистые пласты зеленого сена, тоскливо блеяли ненасытные овцы. Жалеючи их, Санька кинул им несколько навильников. Жадно похрустывая, овцы мгновенно пожирали сено до единой былиночки и снова начинали канючить. Погрозив им вилами, Сашок, не теряя времени, перекидал остатки сена на поветь и, впрягшись в оглобли, напрягая все силы, оттащил сани на середину двора. Стянув концы оглобель поперечником, он высоко задрал их кверху, почти на уровень амбарной двери. Стряхнув сенную труху с барашкового воротника, приподнял с вспотевшего лба шапку, любуясь на дела рук своих, мысленно прикидывая, как он возьмется за другой воз и очистит вторые сани... Наступал вечер, за шиханами, закатываясь, пылало яркое ноябрьское солнце. Падал мягкий снежок. У плетня искрились сугробы. Белые гребешки снега все еще строгал ветер. Чтобы подвезти второй воз ближе к повети, нужно было сбегать в амбар за хомутом, снова запрячь лошадь. Санька видел, что в амбар давно зашел дядя Петр и почему-то очень уж долго не возвращается. Начинало заметно подмораживать. Потоптавшись на месте, Санька надел варежки. В сенях визгливо скрипнула дверь. Одетая в новую желтую шубу, на крыльцо вышла Степанида. На ходу кутая ребенка в красное одеяло, направилась к воротам. — Вы куда, тетя Стеша? — громко спросил Сашок. Переложив ребенка с руки на руку, Степанида не ответила. Мальчик с неосознанным беспокойством посмотрел ей вслед. Взяв с порожних саней вилы, крикнул: — А я уже один воз скидал на поветь! Вот захочу — и другой закончу! — Ну и заканчивай, — сердито шмыгая носом, проговорила Степанида. — Мне-то что? Навязались на мою шею... Да пропадите вы с вашим сеном! Степанида, дернув за ручку, открыла калитку и скрылась за воротами. — Вот ведь оказия какая... — покачивая головой, вслух проговорил Сашок. Взмахнув вилами, сковырнул со снега мерзлый коровий блин и неумело забросил его на верхушку навозной кучи. Постояв в раздумье посреди двора, он осторожно приблизился к амбарной двери и негромко окликнул: — Дядя Петр! Ему никто не отозвался. От двери повеяло амбарной тишиной. Слышно было, как в конюшне, пофыркивая, кони с хрустом жевали сено. Утихающий под вечер малый ветерок, озорничая, крутил по двору щетинистый клок сена. Постояв еще немножко и подождав чего-то, Сашок тихонько толкнул неплотно прикрытую дверь и увидел Петра Николаевича... С искаженным, словно от нестерпимой боли, лицом, с мокрыми, отвисшими усами, он стоял возле порожнего сусека и зачем-то прятал за спиной растрепанные вожжи. Когда Сашок неожиданно окликнул его, Лигостаев успел сдернуть с перекладины веревку и опустить на пол. В воздухе еще висела долголетняя, встревоженная пыль и сейчас медленно оседала на заснеженный порог. Санька только немножко испугался страшноватого вида Петра, но ничего не понял и не придал этому событию никакого значения. Долго потом Петр Николаевич, всякий раз, когда входил в амбар, не мог без содрогания смотреть на пыльную, с корявым сучком перекладину... — Ты чего, Саня? — подняв опущенный конец вожжей, он начал медленно сматывать их. — А я вас ищу... — бороздя концами вил-тройчаток притоптанный у порога снег, Санька смотрел на Петра Николаевича странным, недетским взглядом. — Да вот я тут... — словно задыхаясь от затхлого амбарного запаха, проговорил Петр. — Скоро вечер, а нам еще челый воз скидывать, — сказал Санька, смешно говоря вместо целый — челый... — Воз? — Лигостаев изумленно и растерянно смотрел на мальчика, словно решая в уме непосильную для себя задачу. — Тетя Стеша ушла. Опять нам вдвоем придется... — продолжал Сашок деловым тоном. — Как ушла? — В предчувствии чего-то нехорошего и постыдного у Лигостаева судорожно затряслась нижняя челюсть. — Танюшку на руки взяла и пошла... — Сказала что-нибудь? — ловя перекошенными губами кончик отвисшего уса, спросил Петр. — Да ничего такого не говорила, — ответил Санька. — Только ругалась маненько... — Сашок понимал, что между снохой и свекром произошло в доме что-то неладное, но старался не показать, что знает и чувствует это. — Пущай! — Петр зашвырнул в угол спутанные вожжи и махнул рукой. Все, что теперь творилось в его доме, было неправдоподобно и дико, но в душе начинала нарастать тихая, ошеломляющая радость. Запорошенный снегом воз с сеном, с дрожащими на боках клочьями, стоял перед его глазами словно живой. Раскоряченный вяз, позванивая остатками листьев, манил к себе крепкой, молодой силой. В конюшне ударил о стенку копытом и взвизгнул застоявшийся Ястреб. — Ну, конечно, пущай!.. — важно отозвался Сашок. — Мы и сами скидаем. Долго ли нам! Подумаешь, один возишка остался... — Да мы с тобой!.. — неожиданно радостно и весело рассмеялся Петр. — Эх ты, челый! Петр Николаевич, задержав дыхание, взял Саньку в свои большие жесткие руки и высоко поднял его над головой. — Дядя Петя! Да ну! — дрыгая валенками, кричал Санька. — Сейчас я тебя... — задыхась от душившего счастья, говорил Лигостаев. — Сейчас тебя на поветь закину!.. Покружив по двору, Петр Николаевич ловко забросил его на заснеженный воз. Перевернувшись с боку на бок, тот стащил с руки мокрую варежку, изловчившись, озорно поблескивая глазами, запустил ею в Петра Николаевича. — Ну ладно, сынок, хватит... Слезай-ка, — ласково сказал Лигостаев и вытер колючим ворсом полушубка взмокшее, распаренное лицо. — Зачем слезать-то? — возразил Санька. Он давно не видел Петра Николаевича таким веселым. — Нечего нам вожжаться-то, все равно надо на поветь карабкаться... — Нет, Сашок. Нет, голубок мой! Давай сюда. Дело есть, — проговорил Петр, роясь в нагрудном кармане надетого под полушубок пиджака. — А воз метать? — спросил Санька. — К черту воз! Выпускай скотину, пусть ест, сколько хочет! — яростно мотая головой в кудрявой папахе, кричал Петр. — Истопчут все, — резонно заметил Сашок. — Пущай топчут, к чертям собачьим! Сейчас ступай бегом к Агашке Япишкиной и тащи вина! Гулять будем! Слезай, Сашок! Санька сполз по веревке на снег и, растерянно моргая глазенками, взял из протянутой руки Петра смятую трешку... — А сколько брать? — шаркнув по носу варежкой, спросил он. — На все! — Ох ты! — изумился мальчик. — Дуй побыстрей! — молодо и задорно проговорил Петр и, взмахнув рукой, нахлобучил Саньке шапку на самый нос. — Да уж я мигом! — поднимая со лба ушанку, обрадованно проговорил Сашок и побежал к воротам. Постояв посреди двора, отряхнув рукавицы, Петр сунул их под кушак. Подойдя к дереву, он наклонился, захватив горсть снега, жадно съел его, потрясенный и разбитый, опустился на скамейку с тягостным желанием поскорее выпить. Прислонившись к шершавой коре спиной, Петр оглядел двор и увидел в конце скамейки молоденький, придавленный тяжелым пластом снега тонкий и гибкий вязок. Деревцо поникло и устало пригнулось. Оно росло от старого корня. Еще ранней весной он заметил, как Маринка аккуратно подстригла ему нижние ветки и обсыпала толстым слоем чернозема. За лето вязок подрос и окреп. Петр Николаевич встал и разгреб снег. Вязок расправился, приподнялся и стряхнул с дрожащих веточек мелкие комочки снега. — Вот и будешь ты расти, — вслух проговорил Лигостаев. — А я этот час навсегда запомню... Вернулся Санька, но принес только одну полбутылку. Шинкарка сказала, что отдала последнюю. В казенной же лавке водки третий день не было. Петр это знал от снохи, потому и послал к Агашке. Войдя в дом, он вылил водку в большую кружку и жадно все сразу выпил. Закусив куском холодной говядины, почувствовал, что сильно хочется есть и тянет выпить еще. — Иди, Саня, — попросил он, — выкатывай кошевку и выводи Ястребка. А я покамест переоденусь... — Ехать хотите? — спросил Сашок. — На прииск проскочу и тут же обратно. — Зачем? — Саньке очень не хотелось, чтобы он уезжал. — Ах ты, воробушек! Ты еще, сыночек мой, очень мал и ничегошеньки не понимаешь... Ступай, дружок, — потрепав его по холодной щеке, ласково закончил Петр. Санька покорно вышел. Петр Николаевич подошел к сундуку, открыл крышку и достал новую из темного сатина рубаху и синий казачий мундир. Быстро переоделся. Накинув на плечи большой бараний тулуп, взял со стены кнут и спустя минуту был уже на крыльце. А там выведенный на свободу Ястреб, взбрыкивая, волочил Саньку по двору на туго натянутом поводу. Санька тащился на пузе и, звонко хохоча, кричал: — Разбойник! Чертяка окаянный! Все равно не отпущу! — Эй! Балуй! — строго и властно крикнул Петр. Конь мгновенно встрепенулся, замирая на высоких пружинистых ногах, гордо поднял сухую, красивую голову. Петр подошел и принял от вскочившего Саньки повод. Ястреб тоненько заржал и, тычась о плечо теплой мордой, давил хозяина могучей, мускулистой грудью. — Ну что, соскучился, дурачок? — оглаживая тонкую шею коня, говорил Петр. — Ножки промять хочешь? Сейчас мы с тобой прогреемся. Сашок уже притащил хомут и легкую крашеную дугу. Запрягал Петр ловко и скоро. В эту осень он приучил Ястреба ходить в зимней упряжке. Подковав на четыре ноги, сначала тренировал по льду, а позднее по укатанной дороге. Ездить на таком коне было одно наслаждение. Ястреб, как и большинство высокопородистых лошадей, был очень понятливым и умным. К упряжи он привык быстро, чутко покоряясь самому малейшему движению трензеля. Подтянув поперечник, Петр взял в руки вожжи и сел в кошевку. Сашок, давно уже ожидавший условленного сигнала, шумно открыл ворота. Взволнованный и нетерпеливый Ястреб тоже ждал этого, и, как только скрипнули распахнутые ворота, он, круто выгнув шею, рванул кошевку с места и легко вынес ее на улицу. Конь мчался по широкой улице упругой и ходкой рысью. За скользящими полозьями дымно буранил кипящий снег. Какая-то зазевавшаяся молодка, бросив наполненные водой ведра, рухнула в сугроб и, вскочив, погрозила вслед коромыслом. Подъезжая к дому Важенина, Петр резко повернул коня и остановился около тесовых ворот. Сойдя с кошевки, развязал повод и захлестнул за железную скобу. Повернув захватанное кольцо, которым отпиралась внутри металлическая задвижка, вошел в калитку. Во дворе он встретился с женой писаря Важенина, миловидной, глазастой крещеной татаркой, прозванной станичными казачками мужским именем — Степкой. Маленькая, ловкая, в новых расписных валенках, она сметала с крыльца ошметки снега. — Здравствуй, кума, — сбивая кнутовищем прилепившийся к полам шубы снег, проговорил Петр. — Здравствуй, куманек, здравствуй, — улыбнулась она. — Ты куда это собрался на ночь глядя? — Да тут по делу, — отговорился Петр. — Кум дома? — Да, дома... Проходи, гостем будешь. — Что он поделывает? — спросил Лигостаев. — Сурьезное делишко стряпает, с кралечкой одной занимается, — лукаво подмигнув Петру, ответила веселая и приветливая Степка. — А что за кралечка? — удивленно спросил Петр. — Пришла тут одна трефовенькая... Большая да сытая, как кобылица хорошая... А мой сидит царечком, усики накручивает и тары-растабары... Степка разогнулась и забавно показала улыбнувшемуся Петру, как разглаживает писарь рыжие усы и сладко моргает прищуренными глазками. — Шутишь, кума? — Хороши шутки! Целый час уже воркуют!.. — Как же ты их вдвоем оставила? — Он ведь у меня, как хан... Взял да и выгнал меня снег подметать, а сам забавляется. — Брось, Степка. Все равно не поверю... — Накажи меня бог, правду говорю. Эх, Петька! Такая, брат, девка расхорошая, разок взглянешь — и пропал... — Да откуда она взялась? — и вправду начиная удивляться, спросил Петр. — С прииска пришла. Каторжанка бывшая. У ней паспорт тюрьмой попачканный, вот она и приехала чистый просить. Я, говорит, может, замуж выйду, поэтому хочу гладкий паспорт иметь... Эх, и хороша же девка! Вот бы, куманек, тебе такую. Щеки розовые, глаза большущие! Женись, ей-богу! А что? — Ну это ты оставь, кума, — смутился Петр. — Мне сейчас не до женитьбы... — Ох ты! Подумаешь, какой мулла! Да ты сначала погляди на нее... — Ну ладно. Дай пройду. — А вот и не пущу... — перегородив ему дорогу, сказала она. — Снег отряхни, растает... Степка похлопала его по плечам веником и пропустила в сени. Когда Петр открыл дверь, то лицом к лицу столкнулся у порога с собравшейся уходить Василисой. Узнав его, она оторопело попятилась назад и прислонилась к русской печке. Чего это она вдруг сробела? — подумал Петр. Давая ей пройти, он поздоровался и снял папаху. Василиса едва заметно кивнула ему, бочком юркнула к порогу и, шибко хлопнув дверью, скрылась в сенцах. — Чего это она так сорвалась? — присаживаясь на лавку, спросил он у смущенного Важенина. — А бог ее знает, чего она... — скребя за ухом, ответил писарь. — С прииска приплелась, насчет паспорта... — Да, знаю! Часом она у тебя не из рук вырвалась? Смотри, брат! — А что ты думал? — Важенин улыбнулся и ловко закрутил пышный рыжеватый ус. — Недаром, значит, Степка пообещалась тебя зарезать... — Эта азиатка все может сотворить... Наплела уж, басурманка. Ну, погоди, сатана ты этакая, — улыбаясь, говорил Важенин. — За такую, ей-богу, и пострадать не грех... Я бы такую, если хочешь знать, к лику святых причислил... — Это кого же: Степку или ту каторжанку? — усмехнулся Петр. — У моей Степки такой лик, что она самого беса согрешить заставит... Десять лет с ней живу, троих ребят народили, а даже лба не перекрестит и мальчишек совсем не учит. У всех дети как дети, а у меня растет какая-то татарва!.. Ну хоть раз в неделю, говорю, в воскресенье или в постный день заставляй их после еды помолиться... А она только похихикивает и кислым молоком их пичкает. — Ну а сам-то ты разве не можешь? — спросил Петр. — А-а! — махнул рукой Захар Федорович. — Знаешь ведь, какой из меня молельщик... Как-то зашел Гордей и под пирог угодил. Пришлось за стол усадить и попотчевать. А мои басурманята рыбу склевали и стайкой, как петушки, из-за стола шмыгнули, и никто на иконы даже башки не поднял... Грешным делом, и я позабыл... Тут и начал меня атаманище корить и отчитывать! Ты, говорит, если сам богохульник, на татарке женился, то детей-то хоть пожалей. Ты, говорит, такой-рассякой, растишь не защитников престола, а черт те кого! Выпотрошил он меня словами, как вяленого судака... Ходил я после этого тихий... два дня подряд от жены врозь спал... — Ангелы тебе во сне не являлись? — заражаясь его веселостью, спросил Петр. Ему всегда легко и приятно было разговаривать со своим старым, закадычным другом. А сейчас это было очень кстати. — Приходил один на рассвете в длинной рубахе, — отшучивался Важенин. — В виде той каторжанки, которую я спугнул... Теперь мне понятно, почему ты причислил ее к лику... — Нет, брат, — уже другим тоном заговорил Важенин. — Тут ты ошибся. Она, брат, сидела тут и такое рассказала про свою жизнь, мне аж жутко стало... Бывает так: начнут человека с детства мытарить и гнут его до самой могилы, пока не сломается... А это ведь страшно, брат! Не подбери я вот так свою Степку, что бы с ней было? — Степка у тебя клад баба, — внушительно проговорил Петр Николаевич. На уме у него была одна мысль, которая по дороге, когда он завернул сюда, пришла ему в голову. Сейчас он сидел и напряженно думал, как ее высказать своему другу. — А ить что про меня казачки-станичники баили? Как первые годы над Степкой изгалялись? Выходило так: бери ее, басурманку, за волосы, волоки к Уралу и топи... Дуракам честь, а нам в петлю лезть... Да взять хоть твою дочку... Лигостаев по привычке густо крякнул, словно силясь поднять непомерную тяжесть, и низко опустил голову. Захар Федорович спохватился, что сказал лишнее, тут же перевел разговор на другое. — Ну а ты как живешь-можешь? — Пока хожу вверх башкой, — мрачно проговорил Петр и полез в карман за кисетом. — Далеко ли собрался с кнутом-то? — протягивая руку за листком курительной бумажки, спросил Важенин. — На прииск думаю проскочить. Коня промять да и делишки кое-какие справить... — А чего тучей глядишь? — посматривая на него, спросил Важенин. Он еще в начале его прихода заметил, что дружок чем-то сильно озабочен. — Сегодня сноху плетью отхлестал, — с беспощадной откровенностью признался Петр Николаевич. — Ну-у, брат! — отпрянул Важенин и широко развел руками. — Ты что... выпил лишнее? — В том-то и дело — трезвый был... После выпил одну полбутылку. Правду говорю. Ты меня знаешь. Я не люблю зря баить... Глубоко затянувшись махорочным дымом, Петр рассказал, как он ездил за сеном и встретил Кузьму Катаурова с Айбурлинских выселок. Подробно передал и о ссоре со снохой. О случае в амбаре он не поведал бы даже родной матери. — Ты, парень, совсем рехнулся! Важенин вскочил, в одних шерстяных носках прошелся до печки. Вернувшись обратно к чисто выскобленному кухонному столу, оглядывая Петра, продолжал: — Сроду не подумал бы, что ты на такое способен. — Словно бес попутал, — сумрачно, потягивая цигарку, говорил Петр. Черные глаза его сузились и влажно поблескивали. — Бес, как говорится, и на блоху залез... Не в этом дело! Пришел бы ко мне или Саньку прислал. Я бы тебе и сено сметал, и сношеньку бы твою урезонил, и с паршивых твоих ягнят шкуры содрал бы: разбойничкам моим на шапчонки. Выпить захотелось, взяли бы да и дернули, Ермака спели бы!.. А то нашел с кем связаться... Видя, что Петр и сам казнит себя за свой нехороший поступок, Захар Федорович быстро сменил гнев на милость... — Ну черт с ней, со Стешкой. Большой беды тут нету. Ну, вытянул плеткой разок-другой, поучил малость... — Ударил дуреху, и самому потом стыдно и жалко стало... А в тот момент так взбеленился, ушибить мог... Вот ведь в чем дело! — Такой дядя не только ушибет... — кивая на могучую в тулупе фигуру Петра, усмехнулся Важенин. — Довела она меня, Захар! Тут и так все кувырком, вся жизнь бешеным наметом пошла, того и гляди, башку сломишь... Петр жутковато скрипнул зубами и, подняв рукав шубы, ударил кулаком по колену. Вскинув на Важенина помутневшие глаза, спросил: — У тебя вино есть? — Нет. И ежели нашлось бы, так все равно не дал бы, — решительно заявил Захар Федорович. — Почему? — Эпитемью на тебя накладываю. — Больно уж строго... — Без шуток говорю. Нельзя тебе сейчас пить. — А я хочу, — упрямо твердил Петр. — Еще чего-нибудь натворишь, — сказал Важенин. — Ну ладно. Ты меня прости. Я поеду. — Никуда я тебя не пущу и пить не позволю. А ежели будешь артачиться, вызову сотских и приму надлежащие меры... — Сотский, десятский и двое понятых, — на мотив песни Ухарь-купец пропел Лигостаев. — А ты попробуй разок! — добавил он с задорной усмешкой. — И попробую... Знаешь что: ступай выпрягай коня и приходи сюда. Степка нам самовар поставит и коров твоих подоит. А хочешь, всем гамазом к тебе пойдем. А я даже ночевать останусь. Все равно завтра воскресенье. Встанем пораньше и поедем к Тептярскому ерику, посмотрим мою рыбью городьбу, привезем налимов, и Степка такой нам пирог состряпает, за уши не оторвешь! Ну и выпьем маненько... Не дури! Оставайся! Вон, кстати, и моя ватага с разбоя шлендает... Из сеней доносились громкая возня, ребячий крик, стук салазок, гулкие хлопки веника по шубенкам, громкие окрики Степки. — Арясину эту куда тащишь, кочерыжка мерзлоносая? Погоди, нос вытру! Мишка, Пельмень корноухий, положи топор на место! Через минуту, топая замерзшими валенками, напустив в теплую кухню холода, ввалились удалые, розовощекие, глазастые важенинские отроки. Старшему — корноухому Мишке Пельменю было девять лет. Второму, Ваське, прозванному Косолапым, было восемь. Ходил он всегда со стоптанными каблуками, носками внутрь, как истый старый дед-кавалерист, поэтому и удостоился такого меткого прозвища. Младшему было семь. Дома его звали Ильей, на улице прибавляли слово пророк. Кличка прилипла крепко, но ввиду его святости произносилась в исключительных случаях. Это еще объяснялось и тем, что маленький забияка, когда его так называли, хватал в руки что ни попало и молча обрушивал на голову обидчика. — Здравье желаем, дядя Петр! — дружно и весело выкрикнули ребята. — Здорово, дорогие братья-разбойнички! Как рубилось-воевалось, сколько добычи досталось? Как ворогов стерегли, честь артели берегли? — шутливо приветствовал Петр Николаевич эту веселую стайку, похожую желтыми одинаковыми шубенками на теплых красногрудых снегирей. — Хорошо! Мы, дядя Петр, вашему Ястребу поперечник отпустили и сена дали, — картавя застывшими ртами, вместе отрапортовали Васька Косолапый и Мишка Пельмень. — Молодцы-удальцы! — поглядывая на краснощеких ребят, похвалил Петр и, вспомнив своего домовитого, смышленого Саньку, тепло улыбнулся одними усами. — Прокатили бы, дядя Петр! — поглаживая давно обмороженную и отвалившуюся кромку уха, простонал Мишка. — Эх и проехались бы! — старательно дуя оттопыренными губенками на розовые, застуженные ладони, поддержал его Васька. — Эх и сторово! — важно прохрипел маленький пророк. Он до того озяб, что не мог сам стащить с ног закостеневшие валенки. Ему помогала мать. — Сиди смирно, карась мороженый! — крикнула на продрогшего сынишку Степка. — Слово-то выговорить не может, а туда же — прокатиться. — Марш! Все на печку! — скомандовал Важенин. Раздевшись, толкая друг дружку, ребята вскарабкались на широкую русскую печь. Перешептываясь о чем-то, выглядывали оттуда, как остроглазые зверушки. Петр Николаевич смотрел на эти темноволосые головенки с грустным и в то же время радостным изумлением. Он даже забыл, что ему надо прощаться и куда-то уезжать. — А ты, кум, чего в шубе толчешься? — дернув его за рукав, спросила Степка. Она была без платка и верхней одежды, с двумя толстыми на спине косами, смугловатая, крепкая, тонкая в талии, с кругло обозначенными под зеленой кофточкой грудями. Петр глядел на нее со скрытой тоскующей завистью. — Мне ехать пора, — сказал он со вздохом. — А может, останешься? — Не могу, кум. Прощай. Лигостаев надел папаху. Волоча по полу кнут, подошел к двери. Возле порога, запахнув полы тулупа, он остановился, ни на кого не глядя, сказал: — Выйди, кум, на час. У меня есть одно дело к тебе... — Секретничать начинаете! — крикнула Степка. — Не таитесь, миляги, я все равно все ваши секретики разузнаю! — звонко пропела она и с гордо приподнятой головой ушла в переднюю горницу. — А мы ничего от тебя скрывать не думаем! — крикнул ей вслед Петр Николаевич. Дело, которое он задумал, было очень для него значительным и важным. Захар Федорович, накинув на плечи стеганую казачью теплушку, вышел вместе с Петром. — Ну говори тут, — когда они очутились на крыльце, сказал Важенин. — Я на босу ногу и дальше не пойду. — Да тут сразу-то не скажешь, — тихонько пристукивая кнутовищем о перила, с глубоким вздохом проговорил Петр Николаевич. — А когда были одни в доме, чего молчал? — Дело такое, подумать надо... — Говори быстрей. Не тяни за душу... А то я замерзну... Жениться, что ли, задумал? — Избави бог. Что ты, кум! — резко повернув голову, возразил Лигостаев. — От этого бог избавил одного архиерея, старика Максима Падерина да поповского мерина, — ввернул Важенин. — Тебе еще сорока лет нету, три такие ватажки настрогать можешь... Загорбок у тебя крепкий, сядут — и айда, папаша! — Не угадал. Этого у меня и на уме уже нет. Знаешь что, я Саньку усыновить хочу, по всей форме, — твердо закончил Петр Николаевич и облегченно распахнул полы длинной бараньей шубы. Слово было сказано, и уже назад взять его он не мог. — Саньку? — протянул Важенин удивленно. — Его. Сейчас он мне милее родного сына, и ты пособи, кум, бумагу какую следует напиши. Да ты эти дела лучше меня знаешь. А уж тебя век не забуду! Ожеребится кобыла — бери стригунка, пусть твой будет... — Пошел к черту со своим стригунком! — вскипятился Важенин. — Что я тебе, мирской захребетник? — Да ведь от всего сердца, чудак ты эдакий! — А у меня, думаешь, вместо сердца что? Сазан мороженый! Ты скажи мне, как это ты надумал такое? — Уж так, дружок мой, получилось, — судорожно вздохнул Петр Николаевич. — Ведь сказал же, что роднее сына он мне. Про дочь не говорю... Бог с ней, что вспоминать. — Это ты верно говоришь. Дочка твоя ломоть напрочь отрезанный... У сына своя семья. Верно ты придумал. А молчал, черт взбалмошный... — Ну что ты еще скажешь? Много будет хлопот? — спрашивал Лигостаев Важенина, чувствуя, что тот одобрил его затею и непременно поможет. — Какие там хлопоты! Для тебя-то? Намалюем аршина два бумаг, прибавим чуток казацкой важности. Но стригунком ты от меня не отделаешься, так и знай! — Важенин взял Петра за воротник тулупа и крепко, по-дружески тряхнул. — Может, теперь раздумаешь ехать? — Да вина-то у тебя все равно нет? — отводя его сильные руки, проговорил Петр. — Откудова ты знаешь? — А чего здесь знать? — А поедешь, повидай обязательно Кондрашова и передай ему, что Важенин советует, не мешкая, подседлать коня... Понял? Со слов Ветошкина понял, что где-то они его опять на крючок зацепили. — Ясное дело! — откликнулся Петр Николаевич. — Повстречай его аккуратненько. Сейчас там Авдей с Филиппом завели такие строгости... — Ну уж а я-то что им? — удивился Петр. — Что ты? Ты для них тоже персона. Давай крой! Только гляди у меня, не дури. — Ну что ты, Захар! Не то у меня сейчас в башке. Если рано спать не завалишься, я к тебе заверну. — Ладно, ждать буду, — кивнул Важенин. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Улица встретила Петра беловатой, сумеречной темнотой. В промерзлых окнах приветливо тлели вечерние огоньки, и только в доме бывшего войскового старшины Печенегова они горели ярко-кровавым цветом. Там Филипп Никанорович, недавно ставший начальником охраны прииска, бражничал с Митькой Степановым и новым управляющим Романом Шерстобитовым. Петр взнуздал Ястреба, подтянул поперечник и сел в кошевку. За околицей, на широком торном шляху застоявшийся конь быстро перешел на хлесткую, размашистую рысь. Петра Николаевича освежающе обдувал прохладный, колючий ветер. Ястреб бежал так резво, что скользившие по укатанной дороге полозья почти не касались свежего, только что выпавшего снежка. Расстегнув тулуп, Петр Николаевич не чувствовал холода, и чем он крепче натягивал ременные вожжи, тем быстрее Ястребок увеличивал ход. Примерно на половине пути, за вторым шиханским увалом, конь вдруг сбавил аллюр и беспокойно отпрянул в сторону. Клонясь в правую сторону, Петр взглянул вперед. Свернув с дороги, на обочине стояла закутанная в шаль высокая женская фигура. Лигостаев проскочил было мимо, но потом придержал коня и совсем остановился. Обернувшись, крикнул: — Эгей! Молодка! Ходи скорей! Подвезу! Василиса ускорила шаг и, подойдя к кошевке, в странной нерешительности остановилась сбоку. — Чего стоишь? Садись. — Только теперь Петр узнал Василису — всего час назад он видел ее у писаря Важенина. — Ой, спасибо вам, господин Лигостаев, — запинающимся от волнения голосом проговорила она. — Для господина у меня шуба овчинная! — засмеялся Петр. Морозно было в эту чистую, снежную ночь. Петр стащил с руки барашковую рукавицу и снял с усов иней. Оттого, что она смущенно и робко назвала его господином, ему вдруг весело стало... — Да и я не барыня, и тоже в шубенке, — плохо соображая от возбуждения, заговорила Василиса. Торопливо усаживаясь рядом с Петром, она как во сне чувствовала, что у нее сейчас замрет сердце и остановится на веки вечные... — Я-то вас уж давно знаю. Сколько раз видела на лесном складе, — продолжала она для того, чтобы только не молчать. — А я вас раньше что-то не примечал, а вот только сегодня... — Петр неловко умолк и пустил коня шагом. — А сегодня что? — повернув к нему закутанную шалью голову и горячо дыша прямо ему в ухо, спросила Василиса. — Когда у писаря были... Ну и приметил... — Теплое дыхание девушки щекотало ему щеку. Он покосился на Василису и увидел в белой полутьме живые, искрящиеся ее глаза. Волнение мгновенной искрой передалось и ему. В это время кошевка сильно качнулась, раскатилась на крутоватом ухабе, и плечи их плотно прижались. Василиса неожиданно ткнулась кончиком холодного носа в его небритую, колючую щеку и неловко притихла. Они молчали. Упруго переступая коваными копытами, Ястреб бодро шел веселым, танцующим шагом. А вокруг лежало снежное поле, такое голубое и чистое, что у Василисы остановилось дыхание. Петр Николаевич, глядя на статный круп коня, думал о чем-то своем. — А писарь, это ваш друг? — грея в варежках начавшие зябнуть руки, спросила Василиса. — Ну да, друг, — рассеянно ответил Лигостаев. — Он, наверное, говорил вам обо мне? — Ишь ты, какая любопытная! — усмехнулся Петр и, перейдя вдруг на простой, отеческий тон, который лучше и короче сближает людей, спросил: — А как тебя зовут? — Меня зовут Василисой, а по-нашему — Ваской... — Как это по-вашему? — Ну, значит, по-рабочему, — охотно пояснила она. — А вы Петр Николаевич. Я давно знаю... Я ведь все про вас знаю, — тихо добавила Василиса. — Смотри какая всезнайка, — добродушно заметил Петр. — О-о! Вы известный! — Чем же? И что ты такое можешь обо мне знать? — Все... Я дочь вашу много раз видела: и на складе лесном, и на скачках в ауле. Она мне очень понравилась... — наивно и сердечно проговорила она. — Это могло быть... — раздельно ответил Петр. — А кто ее не знает? — продолжала Василиса. — Красивая и смелая, а я таких люблю. — Скажи на милость! И про то, как она от мужа убегла, тоже знаешь? — насмешливо спросил он. Казалось, что позорная история с его дочерью, как злой рок, преследует его на каждом шагу, куда бы он ни ступил и с кем бы ни повстречался. — Да ведь об этом все знают... Но я скажу одно... — Василиса чуть приподнялась, одернув широкую юбку, и, поудобней усевшись на сене, продолжала: — Я скажу одно: ежели бы меня насильно отдали, я бы на ее месте тоже так сделала, а может, и похуже, — с отчаянной в голосе решимостью проговорила она. — Хуже уж не бывает, — сказал Петр. — Нет, бывает, — упрямо и твердо возразила Василиса. — Ишь ты, какая бойкая! — Еще не так случается, — продолжала она. — А нашему брату, бабе, тетехой быть, так совсем замордуют и, как букашку, растопчут... — Если хочешь знать, — все больше удивляясь и волнуясь, говорил Петр, — если ты уж знаешь про дочь, так я тебе скажу, что никто ее не неволил, насильно не выдавал... — Вы меня простите, может, я не так сказала. Я этого не знала. Все так говорят, ну и я тоже... — Ее была воля. Сама виновата, — жестко сказал Петр и глубоко вздохнул. — Это другое дело. Раз вы ее не неволили — значит, вы хороший и добрый отец, — быстро проговорила Василиса и тоже вздохнула. — А у тебя родители есть? — Нет. Я сирота. — Ты, кажется, на каторге была? За что угодила? — спросил он и тут же пожалел об этом. Не хотелось обижать и без того обиженную, а получилось наоборот. — Долго рассказывать, — скупо ответила Василиса. — Да и не надо... Так сболтнул, не подумавши. Ты на меня, молодка, не серчай. — Петр откинул на спину тяжелый, заиндевевший воротник тулупа и перебрал в руках ременные вожжи. — А чего же мне серчать на вас? Ну была и была... Можно и рассказать... Жила у помещика в работницах, совсем еще девчонка — шестнадцати годов... Вот и вздумал он попользоваться... Порешил, что овечка глупенькая... А я его кипятком... — чуть слышно проговорила Василиса и начала торопливо смахивать с темной шубейки летевший от конских копыт снег. — Эх ты, ядреный корешок! Петр Николаевич ахнул, сильно натянул вожжи. Ястреб, мотнув сухощавой головой, скорым и ловким перехватом передних ног чутко и плавно перешел на сильную рысь. Вместе с ошметками снега в лицо Василисе резко ударил хлесткий ветер. Казалось, что под конскими копытами вьюжилась и пенисто кипела косматая снежная буря. Она слепила глаза и сладко сжимала замиравшее от быстрой езды сердце. — Жив остался? — под стук копыт и скрип полозьев, посматривая на попутчицу сбоку, громко крикнул Петр Николаевич. — Кто? — повернув к нему голову с растрепавшейся на плечах шалью, не поняв его вопроса, спросила Василиса. — Да тот! Помещик поганый! — Не знаю! — закрывая лицо пестрой варежкой, ответила она. — Вилы ему в бок, в харю! А ну айда! — гаркнул Петр и тряхнул вожжами. Выхлестывая подковами четкую под копытами дробь, Ястреб податливо рванулся вперед. Ветер полыхнул в лицо колючим снежным ураганом и закидал плотными комками всю кошевку. Петр Николаевич придержал коня, уговаривая его самыми ласковыми словами, остановил совсем и вылез из кошевки. Василиса тоже поднялась, отряхнув снег, облегченно вздохнув, проговорила: — Ох и славно! Петр Николаевич вытащил из передка кошмовую полость и заботливо укрыл ею ноги Василисы. Он видел ее тугие ноги в жестких чулках, плотно втиснутые в старые, подшитые валенки-обноски, и толстую, из какой-то грубой материи юбку. На такие ноги-то надо бы, как у Степки, расписные поярковые надеть, — подумал Петр и, глухо кашлянув, снова взялся за вожжи. — Теперче будет тебе теплее, — сказал он участливым голосом. — Да вы не беспокойтесь... Я привычная к холоду, — вытирая лицо жиденькой, давно выносившейся варежкой, ответила она, чувствуя, как тревожно колотится ее сердце и жарко пылают исхлестанные снегом щеки. Для нее это была первая в жизни мужская и нетягостная забота. Смущенной, неловкой улыбкой озарилось ее лицо. Из глаз неудержимо полились не видимые в темноте слезы... — Сколько же тебе лет-то? — опять пустив коня шагом, спросил Петр Николаевич. — Двадцать пятый пошел... с осени, — дрогнувшим и каким-то усталым голосом ответила она, стараясь унять и не показать слез своих. — Немного еще... Я тебя старше на целых пятнадцать лет, — сам не понимая, зачем он это говорит, признался Лигостаев. — Да вы ведь вон какой казак! Для мужчины разве это лета! — Какой же? — поглядывая на нее сбоку, спросил Петр Николаевич. — Вы добрый и... и гордый, наверное, — невнятно, запинаясь, проговорила она. Ей хотелось сказать совсем другое, но не повернулся язык. Хорош добряк! — подумал Лигостаев. — Сегодня сноху плетью отстегал... Над степными буграми тихая, в белых снегах, зимняя ночь. Сквозь редкие бегущие облака сыпались крохотные звезды. Выехали на последний пригорок и увидали шиханские огни. Они то вспыхивали, то гасли в туманной дымке. Вот сейчас доедем, вылезу из этой уютной кошевки, и, может быть, никогда больше не свидимся, — с ужасом думала Василиса. — Так говоришь, добрый я? — после томительного молчания спросил Петр Николаевич. Ему вдруг захотелось ехать все дальше и дальше вот таким ровным, спокойным шагом и слушать ее покорный и ласковый голос. — Да. Про вас все так говорят, — быстро ответила она. — Погоди. Кто это все? — Рабочие, Устя Яранова, Василий Михайлович, например, наш бухгалтер... Вы же их знаете? — Знаю. Ну что ж, скажу спасибо, раз обо мне так думают... — Вы к ним едете? — Нет. Куплю вина и назад вернусь. Водка тут, наверно, есть? — Этого добра-то везде полно. Вы заезжайте к нам, покормите коня... — Ну что ж, это дело, — охотно согласился Петр. — А ты со мной выпьешь? — А если я не пью? — смущенно спросила Василиса. Кровь прилила к ее сердцу горячей волной. — Ну а маленько? — шутливо пытал Лигостаев. Смущение и растерянность Василисы настраивали его на веселый лад. — Маленько можно, — сжимая холодными варежками щеки, ответила она. — Хочешь, прокачу пошибче? — Ага! — кивнула Василиса. — А не боишься? — умело и ловко направляя коня на большую рысь, уже задорно и громко спросил Петр. — Ой нет! Я шибко люблю! — наклонив к нему лицо, выкрикнула она и робко прижалась плечом. Ястреб шел плавным, широким аллюром. Полозья кошевки, звонко свистя, буйно раскатывались на поворотах, и казалось — вот-вот перевернутся вверх тормашками. Но Петр Николаевич был опытный наездник. Он, где нужно, сдерживал лошадь. Василиса от восторга закрыла глаза. Все было как во сне, и до прииска докатили в один миг. Пока Петр Николаевич прибирал коня, Василиса, сбегав в избенку, ожидала его у входа. — Вы заходите, — когда он подошел к ней, проговорила она. — Называйте меня просто Вассой. — И она смело поглядела ему в глаза. — Ладно, — согласился Петр. Он растерянно топтался на одном месте, вертел в руках кнут, словно не зная, что с ним делать. — Вот возьми мой тулуп и в избу снеси, а я сейчас приду, — добавил он по-хозяйски и, шумно отряхнувшись, сбросил с плеч шубу. Не успел он оглянуться, как она цепко подхватила тулуп на руки. — А ты ловкая! — удивленно сказал он. — Ох и тяжелый! — не придавая его словам значения, проговорила Василиса. — Теплый, наверно? — Из восьми овчин. — Целых восемь овец? — И баран в придачу, — пошутил Петр. — Ну, Васса, я пойду. — Возвращайтесь. Я самовар поставлю и буду вас ждать. Хорошо? — просительно и нежно сказала она. — О чем говорить. Чаек не помешает. Раздувай самовар, а я коврижек принесу. — Ничего не надо... Сами приходите. — Василиса спрятала лицо в ласково-мягкий и теплый ворс овчины. Лигостаев кивнул головой, повернулся и, скрипя высокими валенками, пошел по притихшему, с низенькими домишками переулку. В окнах мелькали тусклые огоньки. На небе мигали звезды, рассыпая по белому снегу зимний холодный свет. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ С саманной избушке, где жили Василиса и Устя, начался полный переполох. Самовара у молодых хозяек не оказалось. Василисе пришлось бежать за ним к Даше Микешкиной. Вместо чайных чашек нашлось только две треснутые татарские пиалы. Как на грех, и заварка вся кончилась. Василиса носилась по соседям как угорелая. Устя посмеивалась над ее хлопотами, помогая ей, тоже радовалась, сама не зная чему... — Ты хоть платье-то другое надень, волосы прибери, будешь как настоящая невеста, — весело шутила Устя. — Ну какая из меня невеста? В судомойки, в батрачки, на тот свет с ним пошла бы! А вы — в невесты!.. — А почему бы нет? — подзадоривала ее Устя. — Ты только особенно не робей. Хочешь, я его сама за тебя посватаю? — в шутку предложила Устя. — А это можно? — замирая с клетчатой из фланели кофточкой в руках, спросила Василиса. — Отчего же нельзя? — Ах господи! Вы только скажите ему, как я его люблю! И больше ничего не надо... Он поверит, я знаю... Пусть не в жены... Пусть в хозяйство... А там что бог пошлет... — надевая единственные, впервые в жизни купленные полусапожки, взволнованно говорила Василиса. — Это что же, в любовницы? — спросила Устя. — А это уж как хотите, так и называйте. В это время в сенях заскрипели половицы, и в комнату вошел и напустил холода Кунта. Появление мальчика было совсем некстати. — Здравствуй, тетька Уста, и ты, Васка, здравствуй, — поднимая со лба рваную мерлушковую шапку, проговорил Кунта и бесцеремонно сел на табуретку. — Здравствуй, Кунта, — ответила Устя. Василиса отвернулась и стала застилать стол чистой скатертью. Кунта, помаргивая косоватыми глазенками, пристально наблюдал за ее быстрыми и ловкими движениями. Вдруг он неожиданно прищелкнул языком, лукаво подмигнул и громко, раскатисто захохотал. — Что ты, Кунта? — удивленно спросила Устя. — Ничего! — прохихикал гость. — Зачем пришел? — Думал, учиться будем мала-мала... — ответил он и, снова подмигнув в сторону Василисы, многозначительно добавил: — Жана... — Какая жена? — Устя встала и, косясь на мальчишку, вывернула в лампе фитиль поярче. — Васка-то, хо-хо! — Кунта, как крыльями, захлопал по коленям длинными рукавами стеганой, сто раз латанной купы и залился пуще прежнего. — Ты чего хохочешь, косоглазый? — не выдержала Василиса. — Какая я тебе жена? Вот еще приперся! Василисе очень хотелось побыстрее спровадить нежданного гостя и пригласить на чай Василия Кондрашова. — Не моя жана, конечно, — возразил Кунта, — а Петьки Лигостаеф... — Ты чего, дурачок, мелешь? — покраснев до корней волос, крикнула Василиса. — Какой такой мелешь? Правду я говорю, — вдруг возмутился Кунта. — Думаешь, Кунта не знает, чей там лошадь стоит? Петьки Лигостаеф жеребес, и сам яво стретил... Он мне сказал, что с вином идет, значит, той* будет, а ты меня ругаишь, — обиделся Кунта. _______________ * Свадьба. Устя взглянула на Василису и, недоумевая, пожала плечами. — Ладно, Кунта, не обижайся, — сказала она. — Сегодня учиться не станем. Раз той, пусть будет веселый той! — Ну что я тибя говорил, а? — показывая Василисе язык, крикнул Кунта. — Обмануть хотела? Хо-хо! Кунту не очень обманешь! Ладно. Я тоже с вами той буду делать... Плясать начну, песни петь. Мала-мала водки выпью... А Васка-то, хо-хо! Кунта ухмыльнулся и дернул себя за ухо. У него и раньше происходили забавные с Василисой стычки. Если он являлся грязный, она ловила его за воротник, тащила к рукомойнику и почти насильно умывала. Он фыркал и отчаянно повизгивал, а она терла ему мыльной пеной глаза. Иногда заставляла снять рубашку и, пока он, закутавшись в шаль, читал букварь, выпаривала косоворотку и стирала. Сейчас Кунта своими насмешками окончательно вывел Василису из терпения. — Да что ты все хохокаешь, чертенок! — Красивый жана, — не унимался он. — Сколько Петька Лигостаеф тебе калыму дает, а? — Я тебе, черномазый, покажу такой калым! — Довольно! — прикрикнула на них Устя. — Опять сцепились? Знаешь, Кунта... Сбегай-ка, друг, к Василию Михайловичу и скажи ему, чтобы он пришел сюда. — На той позвать, что ли? — спросил Кунта. — Конечно, — кивнула Устя. — Ладно, — согласился Кунта. — Сичас побежим и всех зовем. — Кунта нахлобучил свою истрепанную шапчонку и вышел. Спровадив надоедливого гостя, Устя и Василиса снова принялись хлопотать по хозяйству. Василиса раздобыла у Фарсковых соленых огурцов и капусты, Устя аккуратно нарезала холодного мяса и полную тарелку пшеничного хлеба. Выйдя из землянки, Кунта столкнулся на улице с Лигостаевым. С мешком на плече, чуть не до половины наполненным покупками, Петр Николаевич возвращался из продовольственной лавки. С неба сыпал мелкий крупитчатый снежок. В белизне приземистых крыш, освещенных фонарями на высоких столбах, поселок казался сонно притихшим. Пахло дымком и мазутом. — Ты куда бежишь, Кунта? — спросил Петр Николаевич по-казахски. — Уста сказал, чтобы я Василия Михалыча Кондрашова бегом сюда тащил. — Это очень хорошо, Кунта, тащи его сюда скорее! — обрадовался Петр. — Значит, правда, Петька, что той будет? — понизив голос, спросил Кунта. — Какой той? — насторожился Петр Николаевич. — Я же видел, как ты ее на Ястребе притащил, потом вон в лавку ходил. Жаны-то у тебя все равно нету, а Васка-то вон какая... — Погоди, Кунта, что ты! — Петр Николаевич пытался остановить языкастого пастушонка, но куда там! — Как что ты? Правду тебе говорю. Я бы сам на ней жанился, да ругает она меня и за уши таскает маломало... — Значит, провинился. — Я Кондрашова притащу и сам на той приду. Можно? — Ладно, Кунта, приходи. Без Кондрашова не являйся. Понял? — Сколько раз можно говорить Кунте? Виллаги, биллаги! ...На квартире Кондрашов усадил Кунту за стол и налил чаю. Прасковья Антоновна насыпала перед ним кучу сушек. — Микешку встретил и ему тоже сказал, — аппетитно похрустывая сушками, говорил Кунта. — И как ты ему сказал? — спросил Василий. — Петька, говорю, Лигостаеф приехал на Васке жаниться... — Ну а он что? — Ай! Он меня поймал и уши мне снегом натер, насилу убег я... — Ты, наверно, что-то перепутал, Кунта? — усомнился Василий Михайлович. — Виллаги, биллаги! Сам Лигостаеф велел тебя тащить и мне самому приходить. Брату своему Мурату тоже сказал. Он уже красную рубаху надел. — Ну, дружок, ты таким путем весь прииск взбаламутишь! — смеялся Василий. — Еще только к Фарсковым заходил, денежки за воду получил. — Сколько денег? — Два пятака и одну копейку дали. — Да ты скоро богачом станешь? — Ишо не скоро... Вот если камень найду золотой, такой, как мой брат выкопал, тогда уж конечно... — вздохнул Кунта. — И что же ты с ним сделаешь? — Кондрашов знал от Усти о всех мечтаниях Кунты и наблюдал, с каким упорством этот парнишка собирает гроши, развозя воду с утра до ночи. — Мой брат, конечно, маленько не так сделал... — Как же сделаешь ты? — допытывался Василий Михайлович. — Раз я его найду, то, конешно, себе и возьму. Отвезу ночью в город, получу деньги, куплю много товаров, один раз, потом другой раз продам товар на базаре и всю файду* в карман себе спрячу... _______________ * Прибыль, польза. — Ну хорошо, накопишь ты много денег, и что же ты будешь с ними делать? — Купсом стану, — не моргнув глазом, ответил Кунта. — Нет, погоди, дружок. Ты уже купцом стал... — Да нет еще, дядя Василий! — протестовал Кунта. — Раз продавал товары с файдой — значит, ты уже настоящий барышник! А как же с муллой? Ты же хотел учиться на муллу? — Когда я буду настоящий купес, то за деньги сделают меня младшим муллой. — Э, брат! Ты еще не только барышник, ты еще хитрый политик. Ты сначала научись читать и писать по-русски. Когда станешь грамотным, прочтешь такие книги, где ясно написано, как купцы и муллы деньги наживают... — А есть такие книжки? — Даже очень много таких книг. — Хорошо, Василий-ага, я постараюсь скорее научиться, чтобы прочитать эти хорошие книжки, где написано, как купсы деньги наживают. — Старайся, дружок! Поблагодарив приветливых хозяев за чай с вкусными сушками, Кунта отправился к Булановым. Ему хотелось повидать своих новых друзей, сыновей Архипа, и заодно оповестить их родителей о предстоящем событии. Всякие обычаи, которые были установлены в его родных степях, он, как и любой кочевник, усвоил чуть ли не с пеленок. На веселом тое или скорбном обеде, по мнению Кунты, не пьют кумыс и не едят бешбармак только ленивые. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ О семье Лигостаевых Усте подробно рассказал в свое время Василий Михайлович. Между ними давно установились самые тесные, дружеские отношения. Вместе с Кондрашовым она ездила на похороны Анны Степановны, помогла Степаниде собрать поминальный обед, ездили они и на проводы, когда Гаврюшка уходил на службу. — Очень хорошо, Петр Николаевич, что вы к нам заехали, — беря из его рук новый дубленый полушубок, говорила Устя. — А мы с Василием Михайловичем на масленицу к вам в гости собираемся. — А я как раз за Василием Михайловичем Кунту послал. Повидать мне его нужно по важному делу. — Так и я за ним послала! — Вот и хорошо, — сказал Петр Николаевич. — Петр Николаевич, да вы совсем красавец, — поглядывая на гостя, лукаво говорила Устя. — Нет, Устинья Игнатьевна, вы меня смущаете. — Петр стеснительно одернул почти новый казачий мундир из темно-синего касторового сукна, вытащил из кармана гребешок и начал безжалостно расчесывать темный, с малой проседью чуб. Прижавшись к косяку, Василиса следила за каждым движением Петра. — Да бог с вами, Петр Николаевич, чего вы конфузитесь? Вы же очень хорошо знаете, как я вас люблю и уважаю, — сердечно и искренне продолжала Устя. — Поверьте, если бы не один человек, вот вам крест господний, сама бы пошла за вас замуж. Не верите? — тормоша его за светлую, с двуглавым орлом пуговицу, спрашивала она. — Много для меня чести, Устинья Игнатьевна, — неловко вертя в руках гребешок, сказал Петр Николаевич. — С моим почтением, но только мы не пара с вами. Вы образованная, а я простой пахарь. — Пустяки, Петр Николаевич! Наверно, у вас хватило бы терпения научить жену этому нехитрому делу. А кстати сказать, я еще с детства умею и косить, и серпом жать, и коров доить, и калачи печь! — Ну раз такое дело, Устинья Игнатьевна, не станем время терять. Заверну вас в тулуп, в кошевку — и марш-марш к отцу Николаю... — Ничего не выйдет, милый дружочек, опоздали мы... Я ведь намекнула вам, что есть у меня один человечек... Устя наклонилась к нему и доверчиво взяла его за РУКУ. — Только ради бога прошу, пока никому ни слова, — прошептала она. — Об этом, Устинья Игнатьевна, меня не надо просить. — Говорю вам, как родному брату: я недавно, ну совсем на этих днях, вышла замуж, — призналась она и стыдливо склонила голову. — За кого же? — тихо спросил Петр. — Неужели не догадались? Хмуря широкие, ровные брови, Петр Николаевич, помолчав немного, раздельно проговорил: — Вашим мужем никто быть не может, окромя Василия Михайловича. Но теперь, Устинья Игнатьевна, я буду на вас в обиде. Как же так без свадьбы? У нас этак не полагается! — А мы давайте две свадьбы сразу сделаем, нашу и вашу, — счастливо улыбаясь, шептала Устя. — Вам-то, пожалуй, действительно, поспешить нужно, а у меня трудная песня, Устинья Игнатьевна. Жениться я покамест не собираюсь, да и невесты на примете нет, — всерьез проговорил Лигостаев. — Есть невеста, миленький Петр Николаевич, да еще какая невеста! — Не надо шутить, — строго сказал Петр. — Ни капельки не шучу, дорогой мой! Славная, красивая и давно любит вас. Да знаете вы ее! — Несуразное что-то вы говорите, Устинья Игнатьевна, никого я не знаю. — Как это не знаете, когда только что вместе приехали? — Лигостаев хотел было попятиться назад, но Устя удержала его. Что не сможет свершить сам бог, сделает одна женщина, — подумала она с веселым лукавством, не отпуская его руки. — Что вы, голубушка, Христос с вами! — растерянно шептал Лигостаев. — Любит она вас до смерти! — Господи, у меня сегодня такой день!.. — прошептал Петр Николаевич. Когда Устя и Петр Николаевич вошли в горенку, Василиса стояла, прижавшись спиной к теплой стенке и затаив дыхание. — Василиса! Где ты? — ведя упирающегося Петра Николаевича за руку, позвала Устя. Василиса не откликалась. — Выходи, глупенькая. Гляди, кого я тебе привела. Вы поговорите, а я сбегаю за Василием Михайловичем. — Это правда, Васса? — после долгого молчания наконец спросил Петр Николаевич негромко. — Да, Петр Николаевич, — смело посмотрев ему в глаза, твердо ответила Василиса. Ответ застал его врасплох. Отмахнув от себя папиросный дым, снова спросил с нарастающим волнением: — Чем же я тебе так пришелся? — Если бы я знала, — склонив голову, ответила она. — Этого никто не может знать. Пришелся по душе — и все тут... — И все тут... — медленно покачивая головой, повторил Петр Николаевич. — У тебя раньше-то парень какой-нибудь был? — Вопрос как-то сам по себе сорвался с уст Петра Николаевича. Ему даже стало неловко. — Ладно, все это пустяки: был али не был! — Нет, такое не пустяк. — Ловя ртом воздух, она схватилась за грудь. — Я уж все расскажу, тут нельзя промолчать! — Она говорила протяжно, полушепотом, словно преодолевая боль. Слушая ее краткую исповедь, Лигостаев чувствовал, как тело его пронизывает горячий озноб. — А после я удавиться задумала. Осень была, дождик лил. Этап наш в сарае остановился. Я рубашку на ленточки порвала и сплела веревочку. Выбрала местечко в уголышке и решила ночью это сделать. Но Устинья Игнатьевна заметила. Я как помешанная тогда была и все руки ей искусала, а потом вот подружились, и на Тагильский завод нас с ней вместе пригнали, а там уже позже освобождение вышло. Ее доверчивый, бесхитростный рассказ потряс Петра Николаевича и окончательно сокрушил ту преграду, за которой хоть и слабенько, но еще маячила его казачья спесь. В горенке слышался скрип ветхого стула, который грузно давила крупная фигура Лигостаева. — Подойди ко мне, — мягко попросил Петр Николаевич. Василиса покорно встала и смущенно оправила смявшуюся на юбке оборку. — А ты поближе, — приветливо кивнул он и поманил ее пальцем. Она вдруг шагнула вперед, закрыла лицо руками и медленно встала перед ним на колени. — Что ты, Васса, что ты! — Петр Николаевич вскочил. — Это зачем еще? Ах ты, глупая! — Он подхватил ее на руки и приподнял. — Видно, уж сам бог послал мне тебя. А уж раз так, если ты согласна, будь женой моей перед богом и людьми! Задрожав, она прижалась к нему и совсем сникла. Он усадил ее на низенький сундучок, накрытый какой-то дерюжкой, ласково гладил упругий жгут шелковистой косы и не смог уже справиться с подступившей к горлу спазмой. В сенях кто-то сильно хлопнул дверью. Отшвырнув задрожавший полог, в горенку ввалился Микешка, высоко маяча своей нелепо-пестрой папахой. Увидев полуобнявшуюся пару, он ошалело замер меж косяками. При его внезапном появлении они даже не шелохнулись. Микешка понял, что Кунта сказал ему правду. Стащив с головы папаху, покачиваясь на нетвердых ногах, заговорил сбивчиво: — Извиняйте, дядя Петр, услыхал я и ушам своим не поверил. А теперь вижу, что и на самом деле... — Микешка запнулся, но тут же, качнув нетрезвой головой, спросил: — Поздравить разрешите, дядя Петр? — Ну что ж, валяй, раз пришел, — глухо проговорил Петр Николаевич. — Ну, значит, с нареченной, как говорится! Вот ведь какая оказия! — Микешка повернулся к Василисе, низко поклонившись, продолжал: — И тебя, Василиса, от всей души поздравляю, и даже очень рад! — Спасибо, Микеша, — поднимая на него влажные глаза, ответил Петр Николаевич, удивляясь вольности и чрезмерному многословию гостя. Он не знал, что у Микешки день сегодня был тоже особенный. Все последние дни Олимпиада сидела у себя в спальне и никуда не выходила. А сегодня вдруг позвала Микешку и объявила, что Доменов исхлопотал для него отсрочку по семейным обстоятельствам. Выйдя от Олимпиады, Микешка забежал к экономке на кухню и выпил косушку водки. Сейчас стоял перед Петром веселый и излишне разговорчивый. — Ведь он для меня все равно что отец родной, — говорил он смущенной Василисе. — За ним будешь как за каменной стеной, в обиду ни-ни! Конечно, всякое может быть в семье, там и сноха и прочее... Под прочим Микешка имел в виду, как встретит это сногсшибательное событие находившийся в полку Гаврюшка, как взглянет на Василису закостенелая каста станичников и коварные и острые на язык станичницы. — А тут на днях о вас, дядя Петр, Лимпиада Захаровна спрашивала, даже повидать вас намеревалась, — оживленно и весело продолжал Микешка. — Ладно, не распространяйся шибко, а садись, — сухо сказал Петр. Ему не по душе были Микешкины излияния, да и волновали слишком. Сейчас у него не было желания вообще видеть кого-либо, тем более Олимпиаду. ...А гости, к великому удивлению Петра, прибывали один за другим. Василиса с беспокойством поглядывала на бедно заставленный стол, где пока сиротливо прижались друг к дружке три граненых стакана и одна колченогая рюмка. Принаряженная, располневшая от беременности, пришла Даша и нежно облобызала млеющую от стыда Василису. Явился знаменитый Мурат в своей вишневого цвета рубахе и, щеря белозубый рот, бесцеремонно сел за стол. Почти всей семьей пожаловали Фарсковы, степенно поздоровались и чинно расселись на скамье. Жена старика и сноха держали в руках по свертку, а муж Александры извлек из кармана три бутылки вина. Петр Николаевич с недоумением поглядывал на Василису. Она растерянно пожимала плечами и ничего ответить не могла. Решено было позвать одного Василия Михайловича, а тут, по виду незваных гостей, затевалась настоящая свадьба... Наконец показались в дверях счастливые и улыбающиеся Устя и Кондрашов. Увидев его, Петр Николаевич вскочил и быстро пошел к нему навстречу. Поздоровавшись, он сразу же вывел Василия Михайловича на двор. В темном, безбрежном небе радужно плескались мигающие звезды. За углом землянки похрустывал сеном Ястреб. — Так, значит, и сказал, что седлать пора? — присаживаясь на край кошевки, спросил Василий. — Именно, Василий Михайлович. Я так понял, что вам скорее надо покинуть наши края, — ответил Петр. — Если нужна моя помощь, я готов. Вот он, конь-то! Сначала можно в аул к Тулегену, а там хоть на край света. Не догонит ни один стражник. Приказывайте. — Спасибо, Петр Николаевич. Но, понимаете, ехать мне сейчас нельзя. Чтобы не подвести товарищей, я должен хорошенько спрятать концы, замену подобрать. Сюда прибывает много нового, свежего народа. С ним работать нужно. Спасибо еще раз Захару и передайте, что обо мне беспокоиться не нужно. А вот за вас с радостью сегодня выпью хорошую рюмку водки! За вас и за Василису. А ведь вам повезло, ей-ей, счастливый билетик вытянули! — Может быть, Василий Михайлович, — сказал Петр. — Только больно уж все на скорую руку... — А это, брат, хорошо! Когда неожиданно, значит, к большому счастью! — воскликнул Василий Михайлович. Ястреб обеспокоенно переступил с ноги на ногу и перестал есть. Выбежала Устя, выбранила их и потащила в избу. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ — Это что же, дорогой товарищ станичник, — пожимая через стол руку Петра, гремел бас Архипа Буланова, — такую из нашей артели девку умыкнуть задумал втихомолку... Негоже! — А я, друг, и сам не знаю, как все завернулось, — глухим, напряженным голосом проговорил Петр Николаевич. Сутуля широкие плечи, он сидел в переднем углу, окончательно подавленный неожиданным количеством гостей, и не знал, куда девать глаза и большие, тяжелые руки. Рядом неумело и робко жалась к нему смущенная и растерянная Василиса. — Выходит, без меня женили, я на мельнице был? — балагурил Архип. — Выходит, так, — подмигнул Василий Михайлович, присаживаясь рядом с Петром. — А ты, Михалыч, за него не отвечай, пусть он сам слово скажет. — Да уж что тут говорить! — Петр Николаевич покачал головой. Все, что вокруг него сейчас происходило, похоже было на какой-то беспорядочный сон. — Учти, товарищ Лигостаев, в рабочую семью берем, — не унимался Архип. — Придется. — Непривычное, малознакомое слово товарищ прозвучало для Петра как-то особенно сердечно и доброжелательно. Кинув это слово, Буланов будто мостик перебросил через пропасть. — А ты, соколица-молодица, тоже себе на уме, — продолжал Архип. — От мужиков нос воротила и вдруг казака отхватила? Подумать только! — Скажете тоже... — Наклонив голову, Василиса беспокойно и торопливо мяла в пальцах голубенькую ленточку, вплетенную в тяжелую, светящуюся золотом косу. — Все, что надо, я тебе, Васенка, потом скажу, а сейчас подойду и чмокну в щеку и на жениха твоего не погляжу, — улыбнулся Архип. — Ты ее, чмокалка, не конфузь, лучше подарочек приготовь, — вмешалась Лукерья и принялась рассаживать в тесной комнате гостей. Продолжая шутить, Архип щедро сыпал прибаутками. Даже чинные, строгие лица Фарсковых от шуток Архипа отмякли и потеплели. В свое время у старика была думка женить непутевого Лариошку на Василисе, но жена, присматриваясь к красивой каторжанке, колебалась долго и побаивалась ее острого языка. Шутка сказать, барина кипятком ошпарила! А теперь, глядя на счастливую Василису, Фарскова раскаивалась и жалела, что упустила работящую сноху. Кондрашов сидел рядом с Петром и говорил ему: — Вы благодарите судьбу, что так хорошо получается! Вы еще молоды, и у вас впереди большая жизнь, а в жизни, кроме всяких прочих человеческих потребностей, нужен еще хороший друг и товарищ! — Само собой, Василий Михайлович, — кивал Петр. — Только больно уж все неожиданно, скоропалительно... — Э-э, голубчик мой! Вся жизнь скоропалительная, как счастливый сон. Иногда хочется, чтобы сон не кончался, а глядишь, и проснулся... А Василиса Сергеевна золотой человек! — За хорошие слова, Василий Михайлович, сердечное тебе спасибо. Верю, да и сам не дите, вижу и чую, какой она человек. Не в этом суть! — А в чем? — спросил Кондрашов. — Ты знаешь, Василий Михайлович, всего два месяца назад я похоронил жену. Как говорится, в избе еще ладан не выветрился, а в доме уже другая. Неловко как-то. — Знаешь что, батенька мои, думаю, что со стороны неба протеста не поступит, а на грешной земле мы уж как-нибудь сами разберемся, — убежденно и веско проговорил Кондрашов. — Мы-то, конечно, разберемся, а вот ей, полагаю, трудновато придется. — Знай, Петр Николаевич, что счастье тебе не поднесут на серебряном блюде. За него воевать придется. — Понимаю и это. Думаю, что в обиду ее не дам. — Петр повернул голову к Василисе и, сжав ей руку, почувствовал, как в ответ задрожали ее пальцы. Архип Буланов встал и поднял наполненную рюмку. Все торжественно притихли. В настольных лампах тихо дрожали огоньки, мягко освещая раскрасневшееся лицо Василисы и блестящие пуговицы на мундире Петра. Напряженно думая о чем-то своем, он смутно, как в тумане, воспринимал слова Архипа, уловив лишь последнюю фразу. — За счастье ваше поднимаю сию радостную чашу, — торжественно говорил Буланов и, дождавшись, когда Василиса и Петр поцеловались, опрокинул рюмку в рот. Так началась эта неожиданная свадьба. Перед каждой рюмкой гости кричали горько, и Петр, заметно хмелея, улыбаясь, все охотнее целовал мягкие, теплые губы Василисы. Когда началась пляска, Петр Николаевич, вспомнив о коне, незаметно вылез из-за стола и вышел на улицу. Приисковый поселок давила тихая морозная ночь. Где-то совсем близко за землянкой звонко скрипнул снег, пискливо вздохнул хриплый бас гармошки и тут же испуганно замер. Петр Николаевич подошел к заиндевевшему коню и вдруг как-то сразу отрезвел. Взял из кошевы холодную кошму, накрыл ею зябко дрожавшего Ястреба. Это надо было давно сделать, дурак пьяный! — выругал он себя и, прочистив заледеневшие ноздри коня, вернулся обратно. Василиса встретила его в темных сенцах. — Зачем раздетый ходишь? — прошептала она. — Простудишься же! — Ничего. Около тебя согреюсь! — засмеялся он и обнял за плечи. — Ну не надо, дорогой. Мне сейчас так хорошо, что и не знаю, что теперь будет со мной. — Что будет? — Петр судорожно вздохнул. В сознании всплыли разъяренные глаза Стешки, Агафьи Япишкиной и других станичных языкастых бабенок. — Сейчас, Васса, уже поздно думать об этом, — проговорил он тихо. — Нет, милый, я-то еще долго буду думать. — До каких же пор? Покамест к попу не сходим, что ли? — Петр Николаевич умолк. Оставлять здесь Василису ему не хотелось. — Нет! Такого у меня даже и на уме нет. Как ты порешишь, так и ладно! — ответила она и покорно прижалась к его плечу. — Спасибо, Васса. А я подумал, что ты каешься... — Ну что ты! — Тогда, Васса, нам пора ехать. А то уже поздно, да и конь совсем застыл, дрожит. — Конечно, уже пора. Нельзя такого коня на морозе томить, — торопливо шептала она. — Тебе, наверное, тоже холодно. Пойдем, ты потихоньку одевайся... — А ты? Ты разве не собираешься? — глухо спросил он и легонько отстранил ее от себя. — Значит, и мне? — все еще не веря всему случившемуся, спрашивала она. — Прямо сейчас же? — Ну а как же? — Петр Николаевич взял в ладони горячие щеки и тут же отпустил, добавил кратко: — Скорее собирайся, Васенка, а то еще не сразу выпустят. — И то правда, — пробормотала она и неловко прижалась губами к его усам. За дверью снова кто-то скрипнул валенками по снегу. Василиса насторожилась. — Ты чего? — спросил Петр Николаевич. — Весь вечер в окна заглядывают... И чего только им надо? Пойдем. — Она решительно потянула Петра в избу. — Мы скоренько, — шепнула она ему на ходу и открыла дверь. Однако уехать от подгулявших гостей было не так-то просто. Петр Николаевич пытался объяснить, что застоялся и зябнет конь, что уже поздно, но его даже и слушать не захотели. Вступился было за молодых Кондрашов, но к нему подошел Микешка, взяв за локоть, сказал: — Не мешайте, Василий Михалыч, так полагается. Сыновья Фарсковы схватили скамью, поставили ее поперек двери и загородили проход. Рядом с Фарсковым на скамейку сели Архип, Микешка и Мурат. Это означало, что нужно платить за невесту выкуп. Зная порядки, Петр Николаевич подал на подносе наполненные водкой рюмки и положил на уголок бумажный рубль. Поезжане, как их называют на Урале, вино выпили, а проход освобождать и не думали. Порывшись в кармане, Петр бросил на поднос еще два рубля. Опять никто не сдвинулся с места. — Звонкими надо платить, — подсказал кто-то сбоку. Но у Петра звонких не было. Он неловко топтался посреди избы и не знал, что делать. Выручила Василиса. Она быстро куда-то сбегала и незаметно сунула ему в руку какую-то монету. Даже не посмотрев, что это за деньги, Петр кинул на поднос. Зазвеневшая монета прокатилась по цветному полю залитого водкой подноса и свалилась на бочок. Это был золотой полуимпериал. Гости ахнули и загалдели разом: — Орел! Орел! К счастью! — Решка! — вдруг хрипловато прозвучал одинокий голос старухи Фарсковой. Василиса вздрогнула и приникла к Петру. И зачем я его принесла? — подумала она. — Ведь последний был, разъединстаенный, и тот решкой упал. Неужели не будет мне счастья? Архип подбросил на ладони золотой, заговорил как-то необычно сурово и трезво: — Щедро торгуешь, жених! Пусть и счастье вам будет богатое, чтобы детей полна горенка и коней целый двор. А теперь, гости расхорошие, кончай базар и айда на покой. А им еще ехать да ехать! — Самое верное дело, — подтвердил Василий Михайлович и пошел искать свою шубу. — Вот именно! — подхватил Архип. — Давай, жених, налаживай рысака, проводим тебя до околицы. Ведь как-никак, а мы с Василием Михайлычем все-таки посаженые... Устя и Даша помогли Василисе собрать в узел не ахти какое приданое. Петр унес сверток и положил в кошевку под переднее сиденье. Лукерья отвела уже одетую невесту в угол и что-то начала шептать ей на ухо. Василиса, покачивая головой, пыталась отмахнуться от подвыпившей бабы. Устя взяла Василия под руку, и они тихонько вышли. Микешка держал подведенного к сеням Ястреба. Он пофыркивал и сердито жевал трензеля. Петр Николаевич растряс в кошевке сено и накрыл его кошмой. Морозное небо ярко отсвечивало далекими звездами. За углом снова прохрипела гармошка и резко замерла на густой низкой ноте. Двое высоких парней и толстоногая, закутанная в шаль девка вывернулись из-за стены и встали посреди улицы. Мимо них в полушубке пробежал в своей куцей, облезлой шапке Архип. Пока обряжали невесту в дорогу, он успел сбегать домой. Он подошел к Василию Михайловичу и, незаметно кивнув на парней, прошептал: — Туда и обратно меня сопровождали. Весь вечер под окнами толклись. Чуешь? — Да, прохладная сегодня ночка, — вслух проговорил Кондрашов. Лукерья подвела Василису к Петру. Петр усадил женщин в задок на кошму. Туда же к ним прыгнула Устя. Василий Михайлович сел рядом с Петром на козлы, а Архип встал за спинкой на полозья. Простившись с остальными гостями, тронулись. — Езжай потише, Петр Николаевич, — попросил Василий и оглянулся. Парни и толстоногая девка с гармошкой засвистели, заулюлюкали и побежали следом тупыми, короткими шажками. Ястреб рвался вперед, и Петр едва сдерживал его на ременных вожжах. Позади пронзительно визжала гармонь. — Всю ночь около нашего дома шаландаются, — оглянувшись назад, проговорила Василиса. — И чего только им надобно? — Тебя поди норовили украсть, да опоздали, — усмехнулся Архип. За поселком снежно сверкала Шиханская степь. Распаренных в тепле гостей обдало ледяным воздухом звездной ночи. Провожающие вылезли из кошевки и начали прощаться. Над ближним шиханом повис круглый месяц, брызгая по снежной, серебристой степи мягким, холодноватым светом. Ястреб звучно цокнул подковами, морозно взвизгнули окованные железом полозья, и кошевка стала удаляться и пропадать в сером, снежном вихре. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Оставшись один, вечером Сашок сгонял на Урал скотину, напоил ее, набросал корма, поужинал остатками от обеда и, не зная, что дальше делать, стал бродить по опустевшему дому. В доме Лигостаевых было три комнаты, четвертая — светлая и просторная кухня. Одна комната — горница, в которой жили после свадьбы Гаврюша со Степанидой, — в этом году за ненадобностью, а больше всего из-за экономии дров не отапливалась и служила вместо кладовой. Туда складывались ненужные зимой домашние вещи и хранились продукты. Чтобы лишний раз не бегать по морозу в амбар, Степанида держала там запасы муки, крупу, мороженое мясо, рыбу и отруби. Для того чтобы попасть в эту комнату со двора, нужно было пройти через холодные сени в большой коридор. Налево была обитая кошмой дверь, ведущая в кухню, а направо — дверь в пустующую горницу. Остальные комнаты были смежными. Из кухни дверь вела в большую, пятиоконную столовую, рядом с которой была спальня Петра Николаевича. Сейчас ее занимала Степанида. Петр спал в кухне, на самодельных нарах, Сашок — на широкой русской печке. Сначала Саньке было приятно чувствовать себя полновластным хозяином этого обширного дома... Он зажег в кухне настольную керосиновую лампу, поел, поиграл маленько с шустрыми белолобыми ягнятами и, вспомнив, что они не кормлены, надел шубенку, вышел во двор и возвратился с длиннохвостой, с белой на лбу звездочкой овцой. Увидев мать, ягнята дробненько застучали копытцами по некрашеному в кухне полу, скакнули к порогу. Подскочив к овце, они бойко и забавно наподдали головенками и присосались к набухшему вымени. К одному из них, который был ростом поменьше и послабее, Сашок присел на корточки и, поглаживая по мягкой курчавой шерсти, приговаривал: — Есть захотел, белобашенький? А чего хвостиком виляешь? Сладкое молочко-то небось! Ягнята сосали долго. Под конец несколько раз боднули головенками в ослабевшее вымя и отошли в сторонку. Санька взял маленького на руки, потетешкал его, как он это делал с Танюшкой, и, вздохнув, опустил его на пол. Овцу снова увел и запер в хлев. Там беспокойно мычали недоеные коровы. Степанида так и не пришла. Мальчик подумал, подумал и решил сходить за нею. Но, выйдя из ворот, вспомнил нахмуренное Стешкино лицо, неожиданно повернул к воротам Агафьи Япишкиной. Окна Агафьиного дома не светились и густо были запушены инеем. Не дойдя до калитки, притопывая подшитыми валенками твердый снег, Санька в нерешительности остановился. На улице пахло дымом. Резкий скрип чьих-то шагов заставил его оглянуться. К нему подходила высокая, в пуховом платке женщина. Из-под длинной меховой шубы Санька увидел белые, обшитые кожей валенки. — Ты чего тут ночью мерзнешь? — спросила Олимпиада. Сегодня после долгого уговора ее увез с прииска Роман Шерстобитов. Кутили у Печенеговой, а потом уселись за карточный стол. Она вышла дохнуть свежего родного воздуха и встретила Саньку. — Да шел вот... — ответил Санька. — Куда шел? — К тете Агане. — Зачем? — А у нас коровы не доены, бурлят... — Чьи коровы? Ты у кого живешь? — У Лигостаевых, у дяди Пети. — У Петра Николаича? — переспросила Олимпиада. — Ага. — А почему коровы не доены? Не желая говорить о ссоре Петра со снохой, Санька сказал, что Стеданида захворала и ушла к матери париться в бане, а Петр Николаевич уехал на прииск и припозднился. — Значит, ты один дома? — Один. Санька повернулся и тихонько пошел к дому. Олимпиада не отставала, продолжая расспрашивать его о житье-бытье лигостаевской семьи. Дойдя до ворот, Санька крутанул металлическое кольцо и вошел в калитку. Она тоже шагнула через деревянный порожек, бойко застучала кожаными каблучками по дощатому крыльцу. Волнуясь, она вошла в избу с ощущением какой-то радости и доброй цели. От привернутого фитиля в кухне стоял полумрак. Вкусно пахло щами и сеном. У порога всполошились ягнята и зацокали копытами. Санька подкрутил фитиль в лампе, и кухня озарилась мягким светом. В хлеву замычали коровы. — Бурлят? — стаскивая с руки пуховую перчатку, засмеялась Олимпиада и тут же весело добавила: — Давай, Саня, я их подою! — А сумеешь? — глядя на ее темно-рыжую шубу и блестящие на пальцах кольца, недоверчиво спросил он. — Еще чего! — Олимпиада сняла с плеч шубу и бросила на кровать. Она накинула Степанидин фартук, опоясалась тесемочкой, подобрала и подоткнула подол длинного платья. Подавляя волнение, взяла на руку ведро, спросила, смирны ли коровы, не лягаются ли. — Да нет, тетя Липа, смирнехонькие. А калачика соленого дашь, так все руки оближут. — Ты возьми лампу и посвети. — Не надо лампу. Там фонарь есть, — бодро отвечал Санька. — Значит, Гаврюшка на службе? — когда коровы были подоены и молоко процежено, спросила Олимпиада. — С самой осени. Коня ему хорошего купили. — Ну, а от Маринки есть какие известия? — Именно о Марине больше всего хотелось знать Олимпиаде. О Петре она старалась не думать, хотя где-то глубоко в душе ее властно тянуло заглянуть в переднюю горницу, где она тогда билась в слезах... — Пишет Марина или нет? — переспросила Олимпиада. — Не знаю, — кратко ответил Сашок. Он понимал, что в доме Лигостаевых не любили говорить о Маринке, поэтому решил помалкивать. — Тебя не обижают? — А за что меня обижать? Я все делаю: назем чищу, скотину пою, за сеном езжу. Я все умею! — Ох, какой молодец! Не находя места, Олимпиада ходила из угла в угол, стыдясь попросить Саньку, чтобы он взял лампу и показал ей горницу. — Ну все же, как ты у них живешь, в работниках, что ли? — остановившись посреди кухни, спросила Олимпиада. — Да нет же, не нанимался я! — возразил Сашок. — Ну а как же? — допытывалась она. — А вот так. Прямо после скачек дядя Петр увез и сказал: будешь у нас жить. Вот и живу! Дядя Петр, он вон какой славный! — Славный? — А то нет? Новые валенки к рождеству скатали, да? Полушубок черный пошили. А к пасхе — сапоги и касторовая фуражка с казачьими брюками. — Да нет, конечно! Ах, Санька, Санька! — Олимпиада скрестила руки. — Слушай, Сань, давай маленько в горнице посидим, а то здесь ягнятами пахнет... — И правда. Мы привыкли. Давно бы сказала. Санька взял со стола лампу и понес в горницу. За ним вошла Олимпиада. Она как в тумане увидела старый широколистый фикус, карточки на стене, угол с иконами в блестящих ризах, детскую зыбку и старую деревянную кровать с неприбранной постелью, с целой горой больших подушек в розовых наволочках. Степанидины, — подумала Олимпиада, чувствуя, что ей хочется зарыться лицом в эти подушки и заплакать. — Пойдем, Саня, мне уходить пора, — проговорила она. — Пойдем так пойдем, — вздохнул Сашок. Ему не хотелось, чтобы она уходила. — Может, молочка хочешь? — предложил он. Олимпиада засмеялась, прошла в кухню и потянула за рукав шубу. — А у нас толокно есть, — сказал Сашок. — И толокна, Санечка, не хочу. — Она медленно натягивала на плечи свою шубу. Идти и сидеть в пьяной компании радости было мало. Ох, с какой охотой осталась бы тут с тихим, бесхитростным Санькой, и толокна бы погрызла, и молочка попила бы!.. — А ты не боишься один-то? — спросила она. — Я не робкий. — А вот я, когда была маленькой, так всегда боялась, — надевая перчатки, проговорила она. — Боялась? Чего? — Боялась, что из-под печки кто-нибудь выскочит и сажей меня вымажет... — Смех! — ухмыльнулся Санька. — Ну да, смех. Прощай, Сашок. Ты молодецкий парень! После ее ухода Сашок взял было книжку — сказки Пушкина и попытался читать, перелистал странички, посмотрел сто раз виденные картинки и отложил книгу в сторону. Поднявшись из-за стола, он вошел зачем-то в темную горницу, потрогал висящую пустую Танюшкину зыбку. Вытянутая пружина тоскливо и грустно заскрипела. Открытая в кухню дверь тускло отсвечивала качающуюся на белой печке тень, похожую на нечто рогатое и жуткое... С тревожно заколотившимся сердцем Сашок покинул горницу и плотно закрыл за собой дверь. Спать еще было рано, а делать совсем нечего. Санька взял чурку, построгал ее малость, намереваясь сделать деревянного болванчика, но кухонный нож оказался тупым и резал плохо. Пришлось оставить и эту затею. В это время с печки шумно спрыгнула кошка. Взъерошив шерсть, она пронзительно зашипела и спряталась под нары. Сашок вздрогнул и огляделся. В комнате было неприятно тихо. Слышались ровные вздохи уснувших ягнят и потрескивание фитиля в керосиновой лампе. За окнами кто-то проскрипел на морозе валенками, протяжно, по-волчьи жутко взвыл на цепи рыжий спиридоновский кобель, и снова все стихло. Сашок швырнул болванчика к печке. Деревяшка стукнула и откатилась в сторонку. Санька влез на нары и укрылся старым овчинным тулупом. После полуночи во дворе призывно завизжала молодая кобылица, гулко хрустнул за стеной затвердевший снег, и кто-то дробно застучал в мерзлое окно. — Открой, Саня! — раздался знакомый голос Петра Николаевича. Сашок сбросил с себя давивший его тулуп и, прыгнув с нар на пол, подбежал к окну. Поддерживая сползавшие шаровары, крикнул обрадованно: — Я сейчас, дядя Петь! Торопливо сунув ноги в стоявшие у порога валенки, быстро надел шубенку, напяливая на ходу шапку, выскочил в сени. С трудом отодвинув тяжеловатый для детской силенки засов, он открыл скрипящие ворота. Петр ввел под уздцы разгоряченного коня во двор и остановил его возле крыльца. Закрывая ворота, Сашок видел, как дядя Петр помог выйти из кошевки какой-то закутанной в платок женщине и, взяв большой узел, вместе с нею вошел в сени. Поставив засов на место, Сашок подошел к кошевке и начал разваживать теплого, пропотевшего Ястреба. Был уже поздний час. В станице всюду горланили на первом запеве красноперые петухи какой-то особой крупной породы, которую, как знал Санька, все почему-то называли голландской... Встревоженные ночным шумом санных полозьев и цокотом конских копыт, во всех концах поселка залаяли собаки. — Дядя Петь, это кто еще с вами приехал? — когда Петр вернулся, спросил Сашок. — Тетя одна... жить у нас будет, — снимая с дуги правый гуж, ответил Лигостаев. — В работниках али как? — допытывался Сашок. Ему не терпелось узнать, что это за пава такая, которую дядя Петя так услужливо и заботливо вынимал из саней... — Нет, Саня, не в работниках... Не решаясь сразу огорошить мальчика, он неловко умолк, мучительно думая, как лучше и деликатнее объяснить ему, что эта чужая, незнакомая женщина будет его, Лигостаева, женой и Санькиной матерью... — А как же? — Вот так и будет жить... Петр Николаевич снял с коня ременную шлею и накрыл спину Ястреба теплой, специально выстеганной попоной. Он понимал, что такой неопределенный ответ не мог убедить мальчика. Надо было говорить правду и закончить все разом. — Мать я тебе, Санька, привез, — дрогнувшим голосом проговорил наконец Лигостаев. — Мать? — удивленно и протяжно выговорил Сашок и замер на месте. — Да, Саня. У тебя ведь нету матери? Вот я и нашел... — Нашел? Мать мне нашел? — тихо переспросил Санька и тихо повел по кругу закутанного в попону Ястребка. О своей матери он знал от тетки, у которой воспитывался. Тетка в прошлом году померла, и Санька решением схода был определен к Куленшаку подпаском. — Нашел, Сашок, — вышагивая с ним рядом, задумчиво проговорил Петр Николаевич, поглядывая на мальчика сбоку. И вдруг тихо спросил: — Ты меня любишь, Саня? Санька как-то странно посмотрел на Петра Николаевича и ответил не сразу. — Ты чего же молчишь? — напряженно спросил Лигостаев. — Может быть, тебе плохо у меня? — Да нет, дядя Петь! Вы славный! И потом... — Сашок путался в словах, как в дремучем лесу. — И опять же я у вас живу, и вы мне валенки скатали новые... — Не в этом суть. Глупый ты, Санька! — Наверное, еще глупый, — придерживая ослабевший повод, согласился Сашок. Усталый Ястреб, вяло помахивая головой, звонко давил подковами притоптанный во дворе снег. Захлопав крыльями, в курятнике голосисто пропел молодой петушок, оставленный на племя из тех цыплят, которых весной выкармливала Маринка на своей ладошке. У темной повети лежал воз заиндевевшего сена, словно упрекая хозяина за его несуразные поступки. Выжидательно притих старый вяз. В конюшне гулко поскрипывали ясли. Учуяв Ястреба, кобылицы терлись мордами о поломанные ребра яслей и беспокойно позвякивали недоуздками. Из хлева слышались шумные и протяжные вздохи коров. Петр еще не знал, что они подоены, сердито ударил пристывший к снегу помет и больно ушиб себе ногу. Сдерживая раздражение, спросил: — Степанида так и не была? — Нет, не была. Я было хотел сходить, узнать насчет дойки коров. — Ну и что? — Чиркнув спичкой, Петр Николаевич наклонился и закурил. — Пошел, да воротился. — Правильно сделал. Нечего ей кланяться, — жестко сказал Лигостаев. — Да и я подумал: заругается и не придет, — сказал Санька. — А мы, дядя Петь, коров сами подоили, — добавил он. — Звал кого? — с тревогой в голосе спросил Петр Николаевич. Ему вовсе не хотелось, чтобы о его скандале со снохой узнали соседи. Он еще не знал, что дело о размолвке со Степанидой обстоит куда хуже, чем можно было предположить. Вечером, когда Сашок приходил к Агашке, она уже сидела у Степаниды, все выпытала у разозленной бабенки и тут же растрезвонила по всей станице. Даже до атамана Туркова дошла. — Так за кем же ты все-таки бегал? — когда Сашок и конь поравнялись с ним, переспросил Лигостаев. Он стоял возле кошевки и курил. — Коров подоила тетя Липа, — ответил Санька и остановил Ястреба. — Какая еще тетя Липа? — А Лучевникова, нашенская, которая за толстого купца замуж вышла. Лигостаев швырнул под ноги недокуренную папиросу и сердито придавил ее валенком. — Откуда только она взялась? — тихо спросил Петр Николаевич и расслабленно присел на кошму. — На улице меня встретила и начала спрашивать то да се... — Сашок подробно рассказал, как было дело. — Она все сделала, даже молоко процедила. А шуба у ней какая! Овчинки мягкие, пушистые! — Пушистые, мягкие, — повторил Петр Николаевич, даже не зная, что думать. Неужели за старую петлю хочет подергать? — мелькнуло у него в голове, но сейчас, как никогда, не хотелось думать и говорить об Олимпиаде. Жизнь начиналась у него новая, незнакомая. — Хороший ты, Санек, парень, работящий, — мягко сказал он мальчику самое приятное и заветное, что не давало ему покоя с той самой минуты, когда он стащил с запыленной перекладины вожжи и кинул их в угол. — Видишь, и скотину убрал, ягнят накормил, о коровах позаботился и все такое... — Подумаешь, делов-то! — Однако Саньке все же было приятно, что Петр хвалил его. — Надумал я, Саня, сыном тебя своим сделать, родным, значит... — Меня? — От неожиданности Сашок опешил. — Тебя, — подтвердил Петр Николаевич. — А как же Гаврюша? — вдруг спросил Санька. — Будет у меня два сына, — неуверенно проговорил Лигостаев. — Вырастешь большой, купим тебе строевого коня или же своего вырастим, казачье седло, уздечку с набором, пойдешь на службу. Согласен? — На службу-то? Конечно, согласен. Все казаки служить должны, — вслух ответил Сашок, а про себя подумал: Выпимши, вот и говорит не знай что... — На службу — это само собой, а вот сыном моим хочешь быть? — снова спросил Петр Николаевич. — Навовсе? — Да, насовсем. — В душе Петра Николаевича нарастало, шевелилось грустное чувство. Санька ответил не сразу. Подергал повод недоуздка, погладил конские ноздри и только после этого спросил: — А разве это можно? — Почему же нельзя? — со вздохом заметил Лигостаев. — У меня ведь свой отец был, Василием его звали, фамилия Глебов, как у меня, — проговорил Санька тихо. Ястреб вскинул голову и, вытянув взъерошенную, поседевшую от инея шею, попытался вырвать из воза клок сена. Ему удалось схватить зубами сухой, жесткий стебель, и он с хрустом стал жевать его. Сверху скатился комочек снега и беззвучно упал коню под ноги. — Голодный Ястребок-то, — сказал Санька и хотел пустить коня к возу. — Не давай! — крикнул Петр и, взяв повод, отвел лошадь от воза. — Да я маненько хотел, — виновато ответил Сашок. — Нельзя и маненько. Я шибко ехал. Поводи его еще чуток и поставь в конюшню. Сашок отвел коня и стал ходить с ним вкруговую по двору. Петр шагнул к возу, глубоко засунув руку, выдернул клок сена и, дождавшись, когда мальчик подвел лошадь поближе, сказал кратко: — Погоди малость. Санька остановил коня. Петр Николаевич свернул жгутом сухое сено и начал протирать коню грудь, суставы, напряженно думая, каким образом закончить начатый с Санькой разговор об усыновлении. Он совсем не предполагал, как трудно ему придется решать этот щекотливый вопрос. Видишь, и отца вспомнил, — думал Петр Николаевич. — Вот что значит родная кровь. — Ему казалось, что мальчик обрадуется и кинется ему на шею... — А я еще взял да сбрехнул, что и маманьку ему привез, двадцати пяти годов... Ну и дурак же я безмозглый! — изводил себя Лигостаев. — А насчет фамилии, Саня, — продолжал Петр Николаевич, — будешь называться Лигостаевым... Александром Петровичем Лигостаевым! Разве это плохо? — Да нет... Хорошая фамилия, — почесывая за ухом, ответил Сашок. — Глебов Александр Васильевич тоже не хуже будет... — добавил он и глубоко вздохнул. Петр Николаевич разогнул занемевшую спину и выпустил из рук скомканный жгут сена. Все его благие порывы Санька разбивал вдребезги. — Не в этом дело, Саня, — с болью в голосе выговорил Петр Николаевич. — Так нужно! Понимаешь! — А как же тогда в школе? — не отвечая на его прямой вопрос, воскликнул Сашок. — А что в школе? — спросил Петр Николаевич. — Там же везде я! Меня каждый раз выкликают. И на всех тетрадках опять же Глебов написано... Глебов, Глебов Александр Василич, Глебов! — Санька настойчиво повторил свою фамилию несколько раз и этим окончательно обескуражил Лигостаева. — Тетрадки новые купим и шаровары тоже новые, с лампасами, — растерянно проговорил Петр Николаевич. — Да у меня и эти еще хорошие, только на одной клякса, а другие ничего... А только вот за фамилию другую Егор Артамоныч, учитель наш, ругаться станет и мальчишки смеяться начнут, — с сожалением проговорил Сашок. — Никто тебя ругать не будет. Захар Федорович Важенин напишет форменную бумагу и на сходке объявит, что ты мой сын, и фамилию твою по-другому назовет. Мы еще об этом поговорим с тобой в другой раз... А сейчас поводи маленько Ястреба, сена не давай, привяжи короче... и приходи в избу. С тетей, которая приехала, поздоровайся. Мы с ней обвенчаемся, и она женой моей будет, — скороговоркой изложил свои мысли Лигостаев и, пошатываясь, пошел к дому. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ ...Оставшись в доме одна, Василиса, с присущим женщине любопытством, осмотрела сначала кухню, переставила с лавки на шесток немытую посуду и, не без робости открыв дверь, заглянула в темную горницу. Увидев опустевшую зыбку, остро почувствовала, что в этом доме на самом деле не все благополучно. Не раздеваясь, Василиса устало опустилась на лавку и долго сидела в глубоком раздумье. Что ее ожидало впереди, она еще толком не знала. На столе неуютно и пасмурно мигала семилинейная лампа с треснутым, закопченным стеклом. В углу, около порога, на подстилке сиротливо жались друг к дружке два маленьких белоголовых ягненка. Тусклый свет нагоревшего за ночь фитиля бледно падал на их нежную, кудрявую шерсть. На высоких нарах грудой корчились овчинные шубы. Тяжелая, ноющая тоска властно и цепко овладевала Василисой. В темных, неподвижных глазах набухали слезы. Она торопливо вытерла их концом шали, быстро вскочила, словно собираясь куда-то бежать. Постояв секунду возле стола, что-то сообразила, ловко и скоро разделась и повесила шубейку на гвоздь. От шума белолобые ягнята проснулись и встревоженно подняли свои головы. Василиса наклонилась к двойняшкам, погладила шелковисто-мягкую шерсть. Вошел Петр Николаевич. — Стою вот и не знаю, что делать, — глядя на Петра усталыми и чуть печальными глазами, сказала она. — Ты что так долго не приходил? А где мальчик? Есть хочешь? Наверное, можно что-нибудь приготовить? — помогая ему снять полушубок, спрашивала Василиса. — Найдем все... Главное, в доме хозяйка есть, а остальное... — Петр Николаевич махнул рукой и, приняв от нее полушубок, повесил его на гвоздь. — А что остальное? — насторожившись, спросила она. — Остальное, моя дорогая, наша жизнь, — задумчиво ответил Петр. Оправив синий, ловко сидевший на его плечах казачий мундир, улыбаясь, добавил: — Помни, что короткая и круглая она, как надутый бараний пузырь... Видела, как это ребятишки делают? Она молча кивнула головой. — А шилом ткнешь его — и нет пузыря! — Мне непонятно, о чем ты говоришь? — тревожно спросила она. — Потом все поймешь... Петр поцеловал ее в горячую щеку и, будто устыдившись, круто повернувшись, вышел в сени. Спустя минуту он вернулся и принес из холодной горницы почти полное сито мороженых пельменей. Он любил готовить их сам и всегда держал про запас. В зимнее время пельмени можно долго хранить. Когда Сашок вошел, на столе стояло дымящееся блюдо пельменей. Увидев перешагнувшего порог мальчика, Василиса быстро вскочила, вытерла концом полотенца распаленные перцем губы, подошла к Саньке и запросто поздоровалась. — Здравствуйте, — ответил он. — Раздевайся, дружочек, и садись за стол. Только сначала помой руки. В рукомойнике есть теплая вода. — Василиса пыталась играть свою первую и самую трудную роль молодой хозяйки, чувствуя, что мальчик не очень охотно принимает ее заботу. — Давай, Саня, а то остынут, — сказал Петр Николаевич. — А мне что-то и есть совсем не хочется, — снимая варежки, промямлил Санька. — Отказываешься от пельменей? — удивленно спросил Лигостаев. Он-то уж хорошо знал, что Санька любил пельмени больше всего на свете. — Надоели они мне что-то... — Зачем говоришь неправду? — неожиданно и бесцеремонно уличила его Василиса. — Не хорошо так! — добавила она строго. Чувствительный и податливый на ласку, Санька взглянул на незнакомую женщину с длинной и толстой, как у всех казачек, косой, смутился и покраснел. Сунув холодные варежки в печурку, он снял шубу и небрежно бросил ее на нары. Как будто нехотя, вразвалочку пошел к порогу и загремел рукомойником, косясь украдкой на Василисину зеленую юбку и полусапожки, в которые она успела переобуться. Василиса подошла к парам, взяла полушубок и молча повесила его на гвоздь. Санька кашлянул и отвернулся. Все это видел и хорошо понял Петр Николаевич. Санька не спеша вытер полотенцем руки и, приглаживая взъерошенный, еще не определившийся вихорок светловолосого чубика, сел к столу. Василиса пододвинула ему тарелку, наполненную до краев горячими пельменями, и положила рядом с ней новенькую, недавно купленную вилку, которую она привезла вместе со своим незатейливым приданым. — А ноготки-то у тебя, Сашенька, как у пахаря! — вдруг поймав мальчишку за руку, весело проговорила она и засмеялась. — Ты с такими ногтями и в школу ходишь? — А я уже два дня не ходил. — Почему? — Василиса подняла голову и взглянула на смутившегося Петра. — Да тут мы сено возили, — кладя вилку на стол, ответил Сашок. — Сено лошадям да коровам, а учение тебе, и пропускать школу нельзя, — отпустив его руку, твердо проговорила она. — Он смышленый, нагонит, — заметил Петр. — Все равно нельзя, — упрямо возразила Василиса. — У нас на прииске все учатся... Только один ленивый Кунта часто пропускает. Я в штреке работала и ни одного урока не пропустила. И даже все лето и осень училась. До полночи просижу и все выучу. Ну ничего, мы с тобой вместе учиться будем. Ладно? — Ладно... — Санька усмехнулся и, повернув голову, глянул на Петра Николаевича. Петр поднялся из-за стола. Сашок доел пельмени и тоже вылез. Василиса убрала посуду, тут же помыла ее и поставила на полку. Обратившись к Петру, спросила: — А чай? — Не хочу... Если ты желаешь?.. Василиса отрицательно покачала головой. Сашок тоже от чая отказался и прилег на нары. — Спать хочу. — Он сыто, словно котенок, потянулся и глубоко, облегченно вздохнул. — Ты чего тут улегся? Ступай сразу на свое место, — показывая глазами на печку, проговорил Петр Николаевич. — Чужое не занимай, — добавил он приглушенным голосом. Санька вскочил и молча влез на печь. Василиса, приглушив самовар, вытащила из-под нар большой, с цветами таз, поставила под самоварный кран. Горячая вода шипяще и звонко ударила в днище, наполняя кухню паром. — Поди-ка, — когда таз был наполовину заполнен, окликнул Петр Василису. Он вошел в горницу и, остановившись за порогом, поманил пальцем. Василиса, зябко вздрогнув, опустив голову, вошла за ним. — Ты тут ложись, а я там, — показывая пальцем на кухню, сказал Петр Николаевич. — Эта постель — снохи... Ты ее убери и положи вон за голландку, туда же, где зыбка. Я для тебя другую принесу, свою... Завтра ту горницу натопим, и там будет твое место, а сегодня уж как-нибудь... — развел он руками и беспомощно улыбнулся. — Да, да! Сегодня уже поздно... — прошептала она. В звуке ее голоса и в поникшей голове было что-то застенчивое, нерешительное. — Вы скажите, где та, другая постель, я принесу... — Это я сам сделаю. Петр погремел в кармане спичками и вышел. Василиса быстро все устроила так, как он велел. Потом, подойдя к зеркалу, посмотрела в него, поправила выскользнувшую на висок прядку волос. За окном белела в снежном покрове сияющая звездами ночь. В сенцах глухо заскрипела дверь. Петр вернулся, притащил большую пуховую перину и две подушки в чистых, розоватого цвета наволочках. — Ну вот, теперь сама разбирайся тут, — сказал он и положил все на высокую кровать. Постояв среди горницы и как будто не видя Василисы, задумчиво добавил: — Пойду я... Василиса вдруг почувствовала, что ее счастье было еще непрочным... Стараясь согреться, она с головой укрылась толстым стеганым одеялом и, ворочаясь с боку на бок, не слышала, как он вошел, и только почувствовала, что около кровати кто-то стоит. Она рывком сдернула с головы край одеяла и близко увидела его темные усы и согнутую фигуру, заслонившую собою окно, в которое заглядывали одинокие, далекие звезды... ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Уже третий раз в станице пропели все старые и молодые петухи. По улице прошел заспанный дежурный казак и гулко прогремел в морозной тишине деревянной колотушкой. Заботливые хозяйки давно уже встали, затопили печки, и только ленивые, разбуженные сторожем, быстро вскакивали, ошалело крестились и, сверкая голыми коленками, кидались к переквашенному тесту За длинную зимнюю ночь все уже выспались, и только Петр с Василисой всю ночь проговорили и не сомкнули глаз. Разговор был большой, душевный и нелегкий. Петр, не таясь, рассказал ей все, что было у него на сердце. — Клевать нас с тобой, Васса, будут, — лежа на ее мягкой горячей руке, говорил Петр. — Это ты должна наперед знать. К тому же я человек меченый, как баран в стаде. Но я им не овечка и, пока живой, в обиду тебя не дам. Ты будь спокойна! — Я, милый, спокойна... — близко и жарко дыша ему в щеку, отвечала она. — А что такое меченый? — На заметке я у наших властей... Видишь, какое дело. Лет шесть назад, когда воевали с японцами, взяли меня как первоочередника на войну. Война эта была чудная, обидная! Ползали по Гаоляну, людей зазря порастеряли. А потом нас погрузили в эшелоны — и в Россию бунты усмирять... Привезли нас в один город, выгрузили, скомандовали: По коням! — и марш рысью на площадь. А там рабочий народ, флаги кругом, как маки расцвели, и ребятишки и бабы все с флажками, будто праздник какой... Сотник приказывает: слезай и к бою готовьсь! А мы как приросли к седлам — и ни с места. Знали, что в Питере такая же площадь была человеческой кровью залита. Выходит, там с японцами воевали, а тут с русскими, единокровными. Чепуха какая-то получалась! Стоим мы и только поводья крепче натягиваем, спешиваться никто и не думает. Все смотрят, как на нас людская стена надвигается. Молчим! Страшно стало. Слышим, кричат: Позор! А разве мы сами-то не понимаем, что, действительно, и стыд и позор... Сотник клинок выхватил и ярится, словно бешеный. Подскакивает, клинком над головой крутит, а все стоят и не шелохнутся. Молчат. Я не стерпел, вперед выехал. За взводного тогда был, в помощниках у моего друга состоял, вот к которому ты вчерась за паспортом приходила. Он тогда в лазарете лежал, а я исполнял его должность. Тронул, значит, коня, выезжаю и говорю, что казаки, ваше благородие, в народ стрелять не станут. Сотник рассвирепел еще пуще, зарубить грозится... Я тоже за эфес держусь. Заматерился он и отъехал. А тут народ подошел, окружили нас и братьями называть стали. Все смешалось, пошло братанье. Повернули мы коней, выбрались кое-как из толпы и опять на вокзал. Там вся наша хозяйственная часть в вагонах оставалась. Снова погрузили нас в эшелоны, и айда в другой город. Разместили в казармах и решили разоружить весь полк. Но казаки народ стреляный, оружие не отдали. Тогда жандармы начали зачинщиков искать и меня, голубчика, первого взяли и еще нескольких... На допросе стали требовать, чтобы мы других выдали. А мы в одно стоим, что вся сотня отказалась спешиваться. На меня жандармский офицер кричит, что я сволочь, первый зачинщик, самовольно из строя выехал... Не отрицаю, говорю, что выехал... Но я же за взводного был, доложить обязан... Как же иначе я должен поступить? — Но ты, говорит, команду не подал! — Команду для всей сотни есаул подал, я тут совсем ни при чем... — Но ты обязан был скомандовать слезай! и первый спешиться! — Раз, говорю, другие не слезают, а мне чего наперед батьки в пекло лезть. — Дурак ты! — кричит он на меня. Я, правда, дурачком прикинулся... Долго они меня мутузили. Тут весь полк взбаламутился, и казаки нашего освобождения потребовали. К этому времени дружок мой, Захар Федорович, из госпиталя вернулся, он уже был тогда георгиевский кавалер и поручительство за меня дал. Выпустили, и через неделю по чистой айда домой... А этой весной Маришка Василия Михайловича в тугае подобрала, а тут и сама в историю попала. Недавно опять исправник приезжал, вызвал и все про Василия Михайловича расспрашивал. Атаман и без того на меня волком смотрит. А я еще с этой глупой снохой Стешкой связался... Сам не помню, как рукам волю дал. Понимаешь, Васса, так мне после этого тошно стало, руки на себя наложить хотел... Если бы не Санька, лежал бы я сейчас в казенном амбаре... Ему спасибо надо сказать... Не войди он, крышка была бы мне... — Это ужасно! Как ты мог сделать, над собой такое? — вскрикнула Василиса. — Дьявол попутал... Даже самому вспоминать страшно! Душа вдруг заболела... И вот тебе раз! — Петр Николаевич радостно рассмеялся. — Ложился холостым, а встаю женатым! Сказка! — Петр выпростал из-под одеяла тяжелую смуглую руку и сжал в кулак, усмехнувшись, спросил: — К попу пойдем? — Мне все равно теперь, хоть поп, хоть дьякон. Уснули только на зорьке, и то ненадолго. Петр проснулся первым и, чтобы не разбудить крепко спавшую Василису, спустил ноги на холодный пол и тихо вышел. Надо было осмотреть и убрать скотину. Быстро одевшись, он вышел во двор. Над поветью нависал ранний морозный рассвет. На скирде от легкого ветерка пьяно болтался клок темно-зеленого сена. В хлеве с веселым бормотанием хлопали крыльями куры. Сунув под кушак топор, Петр вошел в курятник и, осторожно подкравшись к насесту, поймал двух первых попавшихся ему под руку кур. Выйдя оттуда, отрубил им на чурбане желтоватые головы и, выпустив кровь, сунул тушки в сугроб. — Свадьба так свадьба, — улыбнувшись, проговорил он вслух и, вымыв чистым снегом руки, протер и освежил лицо. Вернувшись в сени, начерпал из специальной кадки воды, напоил Ястреба, почистил и задал овса. Пока конь ел, Петр Николаевич развязал бастрик, почти полвоза сена растаскал по яслям и раздал проголодавшейся за ночь скотине. Выкидав на скорую руку навоз из хлева, открыл калитку и широкими, скорыми шагами направился к дому Важенина. Там, кроме хлопотавшей возле печки Степки, все еще спали. — Ты что это, куманек, чем свет по гостям ходишь? — спросила, открывая дверь, Степка. — За вами пришел, как вчера договорились, — ломая папаху, ответил разрумянившийся на морозе Петр. — Ага! Тошно небось одному-то? — вытаскивая из печки широкий и длинный с рыбьим пирогом противень, улыбнулась Степка. В кухне тепло и вкусно запахло жареным луком и лавровым листом. — А я не один, — загадочно ухмыляясь, ответил Петр. — Значит, сношенька вернулась? — Нет. Не угадала, кума! — Ну, может, привел какую... — решила подшутить веселая и краснощекая от огня Степка. — Вот это в точку попала... Невесту привез, айда ко мне и помоги, кума, — уже всерьез, смущенно проговорил он. — Ври больше! — не поверила кума. — Тут и врать нечего... Сама сосватала, а теперь отпираться станешь? — Не дури, Петька! Мне некогда: калачи горят, — отмахнулась Степка. — У тебя калачи, а у меня, брат, душа пылает... Кто мне вчера вон там на крыльце все уши прожужжал: Женись, красавица!.. Вот я и послушался... Поехал от вас, подобрал на дороге, и сладились. Так, кумушка моя, закрутилось, что глазом не успел моргнуть, женихом стал. Да какой там женихом!.. Кончено уж! — Лигостаев опустился на скамью и все, как на исповеди, выложил изумленной Степке. — Ай да куманек! — только это и смогла выговорить окончательно сбитая с толку кума. — Урядник Лигостаев каторжанку в жены привез! Мысленное ли это дело? Боже ж мой! Расступись небеса и разверзнись! — выходя из-за перегородки, проговорил Важенин. — Ну и что тут такого? — смахивая белым гусиным крылом с пахучего пирога муку, возмутилась Степка. Петр Николаевич, усмехаясь, молча мял в руках баранью папаху. — Ты, султанша, погоди маненько, не ярись больно-то... — сказал Важенин. — Тебе, куманек, ворота дегтем еще не вымазали? — Слушай, Захар! Брось ты это! — сдержанно попросил его Лигостаев. — Ловко обтяпал, гуляй твоя душа! Ну хоть поведай, как ты это все сумел? — Сам бог помог... Давайте собирайтесь быстрее и айда к нам. Я ее одну там оставил, неловко получится... Да и дел у нас по горло. А насчет остального прочего в обиду не дадим. Петр Николаевич подмигнул хозяйке, надел рукавицы, подойдя к столу, неловко подхватил на руки противень с пирогом, и направился с ним к порогу. — Совсем обалдел, едреный корешок! — захохотал Важенин. — Все молодожены такими бывают, а ты был еще хуже всех... Помнишь, Как быка запряг рогами к колесам... Погоди, Петька! Вот чумовой! — бросаясь за ним вслед, Крикнула Степка. — Дай-ка пирог-то сюда, я его хоть в скатерку заверну! Петр вернулся и, посмеиваясь, положил противень на стол. — Скорее же, братцы! — умоляюще поглядывая на Степку, сказал он. — Успеешь, куманек. Никуда твоя кралечка не денется, — завертывая пирог в белую старую скатерть, проговорила Степка. — Боюсь, Степанида нагрянет с утра пораньше и закатит такую свадьбу!.. Я там двух кур зарезал и в снежок сунул... — Ну и иди, иди! — толкая Петра в спину, приговаривала Степка. — Бегом валяй! А то кур твоих собаки утащат, чудак ты эдакий! Мы скоро придем и сами пирог принесем. — Мне еще к попу надо! — упирался Петр. — К попу мой хан Кучум сходит и все сам обстряпает. Ты забыл, как меня крестил? — улыбаясь, спросила Степка. — Все помню, — ответил Лигостаев. — Вот и добро! Теперь Захар за тебя похлопочет. Собирайся, писарь, да поживее! — командовала Степка. — Ладно. Дуй, милок. Все сделаем, — согласился Важенин. — А то на самом деле сношенька твоя заявится и устроит баталию. А это теперь совсем ни к чему. Петр Николаевич поблагодарил друзей и ушел. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Санька проснулся и, перекатившись на другой бок, взглянул полусонными глазами на опустевшие нары. Было еще рано, и он думал, что Петр Николаевич еще спит, но его уже не было... Санька откинул кулачком нагретую за ночь подушку, завел руки на затылок и, сладко потянувшись, ухмыльнулся... Санька еще раз перевернулся, лег на живот и подпер подбородок сцепленными ладошками. В промерзшие окна вливался тихий утренний рассвет. В уголке на подстилке, прижавшись друг к дружке, посапывали ягнята. Почесав нос о костлявые суставчики, Санька, тряхнув головой и разогнав сон, тихонько спустился ногами на деревянный приступок. Придерживая в руках высохшие за ночь валенки, спрыгнул на пол. Быстро обувшись, он подкрался к косяку, заглянул в неплотно прикрытую в горницу дверь и замер. Опустив босые ноги на цветную у кровати дерюжку, Василиса сидела на постели и заплетала перекинутую через плечо густую, золотисто блестевшую косу, задумчиво устремив слегка прищуренные глаза в одну точку. Завязав конец длинной косы узенькой голубой ленточкой, Василиса скрутила на затылке тугую, красивую корзинку, поправив хвостики ленточек, встала. Одернув рубашку, взяла со стула вчерашнюю зеленую юбку, через голову натянула ее на себя, накинула на плечи кофточку. Сдерживая дыхание, Санька занемел и, напряженно притаившись, боялся пошевелиться... Потом стремительно отскочил от двери и, широко раздувая ноздри, протяжно и всхлипчиво вздохнул. — Здравствуй, Саня! С добрым утром! — проговорила Василиса приветливо. — Здравствуйте... тетя, — запнулся Сашок. — Ты чего так рано поднялся? Ты же не выспался? — спросила она. — А я завсегда в это время встаю, — снимая с гвоздя полушубок, ответил Сашок. — А где наш хозяин? — спросила Василиса. — Я совсем озябла и надела вот эту его военную штуку... Это ничего, а? — весело поглядывая на мальчика, улыбнулась она. — Ничего... — одобрил он. — А вдруг заругается? — кивая на дверь, подмигнула Василиса. — Тебя он не станет ругать... — Санька надел полушубок и загадочно, совсем не по-детски усмехнулся. — Откуда ты знаешь? — спросила она, чувствуя, как жарко начинают гореть ее щеки. — Да так... — уклонился он от прямого ответа. — Я сейчас пойду дров притащу с кизяком, и мы печку затопим... Дядя Петя, наверно, скотину убирает и назем чистит... Санька нахлобучил шапчонку и вышел. Она посмотрела ему вслед с тревожным волнением. С минуту постояв посреди комнаты, сняла мундир и, прижав серой ластиковой подкладкой, долго держала на груди. Потом бережно положила его на нары, подошла к рукомойнику, умылась и снова, уже без особых раздумий, надела мундир. Затем, найдя подходящую тряпку, прошла в горницу, вскочив на скамейку, перешагнула через край стола и начала протирать запыленные стекла икон. Лики святых посматривали на нее сурово и неприязненно. Это она заметила еще вчера, когда первый раз зашла в горницу и засветила лампу. Сегодня решила задобрить божьих угодников. Смахнув с рамок пыль, она присела в переднем углу за стол и на минуту задумалась. В это время в кухне скрипнула дверь и раздался бойкий женский голосок: — Есть кто тут живой? Василиса настороженно подняла голову и не отозвалась. Она слышала, как кто-то, тихо ступая валенками, подкрадывается к двери и открывает ее. Василиса глянула на дверь и увидела перешагнувшую через порожек маленькую, сухощавую, в истертом полушубке женщину, повязанную красным мохнатым платком, концы которого торчали под подбородком. Это была Агафья Япишкина. Уставив быстро бегающие глазки на иконы, она хотела перекреститься, но, заметив в переднем углу удивленное женское лицо, так и замерла с занесенным над головой перстом, соображая быстро, кто перед нею: ангел святой или еще кто? — Вам что нужно? — вдруг заговорил ангел. — Я ничего... я так забежала, — испуганно пролепетала Агашка и попятилась назад. — Хозяина дома нет, — сказала Василиса и пожала плечами. — А вы? — тихо спросила Агашка и повернулась бочком к порожку, мысленно решая — удрать поскорее или задержаться малость... — Я? — Василиса вопросительно на нее посмотрела и тихо, но внушительно добавила: — Я — его жена. — А-а-а! — у пораженной Агашки вырвался не то крик, не то протяжный стон. Она вихрем метнулась к двери, не рассчитав свой шаг, зацепилась стоптанным валенком за низкий, предательский порожек и растянулась в кухне на полу. — Свят! Свят! — поднимаясь на карачки, обалдело выкрикивала она. Василиса поспешила было помочь несчастной бабенке, но не успела. Гостья шустро подпрыгнула и, лягнув дверь ногой, выметнулась в сени. Выбежав на улицу, она подобрала пеструю юбчонку и что есть духу помчалась к Степаниде. — Ой! Мамынька моя родная! Ой! Светики мои ясные! — вбежав к Степаниде, запричитала она, словно увидела сразу десять покойников. — Ты что, ошалела? — удивленно взглянув на растрепанную шинкарку, с предчувствием чего-то недоброго спросила Степанида. — Погоди, миленькая моя, разнесчастная! Дай отдышаться маленечко! — завывала Агашка. — Ох! Что творится на эфтом свете! — Да не вой ты, ради господа! Говори толком! — испуганно взмолилась Степанида. Она уже поняла, что в доме случилось что-то неладное. — Погоди, душенька, передохну чуток и все, все расскажу! Я тебе такое поведаю! — Агашка всплеснула сухими ладошками и блаженно закатила глаза под лоб. — А ну тебя к черту, дуреха такая! — Стешка кинулась к кровати и схватила за рукав лежащую на одеяле шубу. — Лучше побегу сама... От тебя толку не добьешься. Мычишь и не телишься... — Постой! Все скажу! Не ругайся, ангел мой! Захожу это я в горницу, глянула на иконы — и мама моя божья! Она сидит!.. — Кто она? — наступая на Агашку всей грудью, спросила Степанида. — Ты только не ори на меня и не перебивай! — взбеленилась вдруг Агашка. — Сказала тебе, что все расскажу, значит, слушай и не тявкай! Ты вон поди да лучше на нее тявкни, а на меня не собачься! Я тебе не свекровь! — Да не томи ты мою душу! Кто такая она? — спрашивала чуть не плача Степанида, чувствуя, что у нее пересыхает во рту. — Кто такая, говоришь? — Агашка насупилась и отвернулась. — А шут ее знает, откудова она взялась! Сидит под божницей, как есаул в мундере... — В каком таком мундере? Ты что, пьяная али совсем спятила! — Ты на меня не лай, молодка! В абнаковенном, казачьем, с золотыми пуговичками... — Нет! Ты меня, Агашка, сведешь с ума! Мундир какой-то выдумала! — Стешка не знала, что ей делать, но в то же время сердцем понимала, что в словах этой язвы есть какая-то жуткая правда. — Ничего, касатка, я не выдумывала... Говорю тебе, сидит у тебя, в твоей горнице баба с урядницкими погонами, молодая и красивая, ну чисто ангел небесный и глазками, как синими листочками, помаргивает... Сидит под Егорием-победоносцем и на меня смотрит, ласково так глядит... Я сначала думала, что это видение на меня сошло... Хотела крестным знамением себя осенить, а рученька-то у меня не поднимается... Три раза, а может четыре, прочитала шепоточком молитву, а она все на месте и даже улыбается, а потом спрашивает: Вам кого, хорошая моя? А у меня язык будто к нёбу прирос. Ежели, говорит, вы хотите видеть хозяина, то ево дома нет... Ежели ко мне, так я хозяйка и жена ево. Как она это сказала, у меня совсем язык отнялся, а ноги затряслись и будто к полу примерзли... Я повернулась, выскочила — и айда! — Врешь ты все, стерва! — разъяренно крикнула Стешка. — От такой же слышу! Ты чего меня паскудишь? Чего ты на меня лаешься? — Агашка вскочила и подняла голову. Они стояли лицом к лицу и свирепо глядели друг на друга. Схватка могла состояться мгновенно и закончилась бы бог знает чем. Но Степанида почувствовала, что зашла слишком далеко, поэтому, облагоразумившись, быстро переменила тактику. — Агашенька, родненькая, прости меня ради бога! Сама не знаю, чего мелю! Какая такая жена? Почему в мундире? Ну расскажи все толком, растолкуй мне, дуре! А может, ты шутишь? — Вот не сойти мне с эфтого места! Пусть поразит меня гром господний! — Агашка неистово перекрестилась на большую икону хмурого Николая-угодника. — Я ево жена! Прямо так и заявила! А чего она мундер напялила, я и сама ума не приложу! Сидит ну чисто молоденький есаул, только без усиков... На минутку Агафья умолкла и задумалась. Степанида стояла словно окаменевшая и тоже мучительно размышляла, что ей делать и как поступить. Теперь она поняла, что совершила непростительный промах, что слишком долго огрызалась и привередничала, тем самым толкнула свекра на такой решительный поступок. — Я слышала, часом, что будто ездил он на Ярташкинские хутора и присмотрел там одну мужичку, — быстро проговорила Агашка. — Может, ее и привез, а может, и обвенчался украдкой? — Нет у него там никакой мужички, — возразила Степанида. — Это я точно знаю! — Погоди, Стешка! Постой! — осененная какой-то догадкой, крикнула Агашка. — Вспомнила-таки! Знаю я эфту кралю! Каторжанка с Синего Шихану. Видела ее вчерась в станице! Вышла она от писаря и у калитки с его татаркой о чем-то все шушукались! Значит, уговор давно был с дружком-приятелем... А ночью, наверное, обвенчались... А татарке этой все равно что поп, что мулла!.. То-то Санька ваш за вином ко мне явился... Вечером спрашиваю, а он, чертенок, окрысился на меня: Чего пристала! Так оно и есть! — Я ей покажу жену! Стешка накинула на плечи шубу и выбежала на улицу. Следом за ней помчалась и Агашка. По дороге она встречала идущих с ведрами казачек и каждой из них успевала таинственно сообщить, что Петр Лигостаев женился на каторжанке и что сноха сейчас бежит домой и хочет вытащить новоявленную свекровь за косы. Таким образом, весть о неслыханном поступке Петра быстро разнеслась по всей станице. Войдя в ворота, Степанида столкнулась с Санькой. Он только что пригнал с водопоя скотину и впустил ее на задний двор. У плетня табунились овцы и жадно лизали мягкий, пушистый снег. Зимой овец на водопой гоняли редко, вместо воды овцы довольствовались чистым снегом. — Что это у вас тут творится, а? — хватая мальчика за плечи, задыхающимся голосом проговорила Степанида. — Ничего, — легонько отводя ее руки, ответил Сашок. — Как так ничего? Кого ночью отец привез? Чего молчишь? И ты с ним заодно! Говори же, — тормошила она его за плечи. — А что я буду говорить... Пусти, тетя! — Санька согнул голову и вырвался из рук разгневанной Степаниды. — Ну привез и привез! Мне-то что? — Мальчик угрюмо посмотрел на ее перекошенное злобой лицо и отвернулся. — Отец где? — Не знаю... Ушел куда-то... — А она? — Она тут... — не сразу ответил Сашок. — Я ей сейчас покажу! — Степанида обошла Саньку сбоку и бегом кинулась к сеням, но не добежала. Все в том же мундире, с открытой, аккуратно прибранной головой, с ведром в руках на крыльцо вышла Василиса и, увидев незнакомую женщину в пуховом платке и желтой шубе, остановилась. По искаженному лицу и взбешенному взгляду казачки Василисе нетрудно было догадаться, что это Степанида. Она не ожидала, что встретится с ней сейчас, но знала, что рано или поздно встреча такая будет — поэтому заранее приготовилась ко всему. — Ты чего здесь, паскуда, разгуливаешь? Стешка вдруг кинулась к крыльцу, схватила торчавшую в сугробе железную лопату и замахнулась ею на Василису. Та стояла, поджав губы, и даже не пошелохнулась. — Ты что, сдурела, что ли! — Санька подскочил к Степаниде. Схватив за черенок, сильно дернул его к себе и вместе со Стешкой повалился в сугроб. — Ты что охальничаешь тут? — поднимаясь и отряхиваясь от снега, крикнул Сашок. — Как тебе не стыдно? Тетенька Василиса, выплесните эти помои ей на голову, может, она маненько остынет! — Не надо, Саня, — тихо проговорила Василиса и посмотрела на ворота. В калитке стоял Петр Николаевич. Он видел, как мальчик повалился со снохой в снег, и слышал его слова. — Нет, надо! — подходя ближе, громко проговорил Лигостаев. — Надо ее охладить! — подтвердил он. — Что вы! — Василиса схватила ведро обеими руками. Глаза ее умоляюще и просительно глядели на поднимающегося по ступенькам Петра. Больше всего ее поразил не приход Петра Николаевича, не отвратительная брань снохи, а поступок Саньки. Петр взял у нее ведро и, обняв за плечи, завел в сени. — Ты иди, иди, не надо с ней вязаться... Тут я уж как-нибудь сам... Ступай в избу, готовь там что-нибудь, печку топи, сейчас гости придут... — Ты уж не обижай ее, — прошептала Василиса и, порывисто поцеловав взволнованного Петра, ушла в кухню. Петр вернулся на крыльцо, попросил Саньку принести зарубленных кур и показал место, где они были спрятаны. Степанида уже встала, вылезла из сугроба и, всхлипывая, отряхивала рукавом вывалянные в снегу полы шубы. Она чувствовала, что первую битву окончательно проиграла. — Ну, ягода-малина, расскажи, как ты тут баталилась? — спускаясь с крыльца, спросил Петр Николаевич. — Это вы... это вам надо рассказывать, как вы со своей снохой обращаетесь да разных потаскушек в дом приваживаете! — стараясь не глядеть на свекра, выпалила она одним духом. — Вот что, Степанида! Если хочешь со мной говорить, то выбирай слова. Иначе я не только с тобой калякать не стану, но и на порог не пущу! За то, что я тебя вчера побил, каюсь. Ты меня прости! А кого я в дом свой привел, это не твое дело. Хозяин тут я. — Дом не только ваш... А мне что, по чужим людям скитаться с ребятенком малым... — снова всхлипнула Степанида. — Тебя никто не гнал, ты сама ушла, — тихо проговорил Петр Николаевич, продолжая стыдиться своего вчерашнего поступка. — Как же мне было не уйти, когда вы с кнутом накинулись! — Я уже сказал и прощения у тебя попросил... Мало ли что может быть в семье? Да и матерную брань твою мне было негоже слушать! Сама знаешь, что за последнее время у меня жизнь не сахарная была... — Петр сплюнул в сторону и поднял со лба папаху. — Ежели хочешь добром жить, приходи и живи. Места всем хватит... А ее узнаешь, совсем другое заговоришь!.. — Что и говорить! Известно! На каторгу за хорошие дела не отправляют. Нет, папашенька! Не знала я ее, и век бы не знать... Я не токмо с ней жить, а даже рядом не сяду!.. — Тогда уходи! — не выдержал Лигостаев. — Я тебя тоже знать не желаю, а ее еще раз обидишь, пощады не жди! Уж больше я прощения просить не стану! — Я вас и не заставляла! — не унималась Стешка. — Видел дур!! Но чтобы таких! — Петр развел руками и отвернулся. Подошел Санька и принес, держа за желтые ножки, зарубленных утром кур. — Ты что, лихоман тебя забери, молодок-то моих загубил! — набросилась на мальчика Стешка. — Да я тебя, голодранец, прикормила, приветила, а ты!.. — Перестань! — властно крикнул Петр. — Это я их зарубил, а не он. Ты его, Степанида, не тронь, — добавил он с угрозой в голосе. — Отнеси, сынок, в избу, лапшу состряпаем! Покосившись на Степаниду, Сашок, отряхнув валенки, вошел в сени. — Стряпайте... Хозяева! — злорадно проговорила Стешка. — Я сама молодок-то на племя выходила... Все теперче полетит прахом!.. — И вовсе не ты, а Маришка с ладошки их выкормила. Уж это-то я знаю! Они еще долго пререкались у крыльца и корили друг друга. Петру Николаевичу это надоело, да и понял он, что сноха ни за что на свете не примирится ни с Василисой, ни с ним. Наконец он твердо и решительно заявил: — Вот что, сношенька дорогая... Вижу, что из твоего куриного умишки похлебки не сваришь... — Какая уж есть... Вы очень умные, — отбрехивалась Стешка. — Помолчи, Степанида! Не хочешь жить, не надо. Да и чую я: не ужиться кошке с ласточкой в одной клетке... Ступай, собери свое добро, а вечером Санька привезет. Корову приведет — из двух на любка бери, какую хочешь, овец тоже дам, хлеба и прочее... Петр Николаевич насупился и замолчал. Нелегко ему было произносить эти слова. — Нет, папашенька! Я так не желаю! Я сегодня все Гаврюше отпишу и к атаману пойду, пущай он нас рассудит... — силясь заплакать, выпалила она. — И на каторжанку вашу найду управу! А вы, папашенька, зверский человек! — ехидно и злобно добавила Стешка. — Не далеко ушли от своей доченьки... Та со своим полюбовником человека убила! А ефта шлюха... — Прочь, змея! Прочь! — Лигостаев, бешено сверкнув черными глазами, озираясь вокруг, искал что-то... Потом, зажав рот кожаной рукавичкой, круто повернулся и стал медленно подниматься по ступенькам. С минуту Стешка обескураженно стояла на месте. Потом вдруг, что-то надумав, с истошным ревом выбежала на улицу. Всюду из ворот выглядывали любопытные казаки и казачки, причитали и ахали над чужой бедой, смешивая в затхлой обывательской квашне и правых и виноватых... ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ После случая у стога Олимпиада целую неделю хандрила, сказавшись больной, не выходила из спальни и гнала прочь мужа. Поначалу Авдей вздыхал и ахал, а потом вызвал своего старого приискового врача немца Битгофа. Тот вышел от Олимпиады с красной, как у рака, физиономией, выписывая рецепт, безбожно коверкая русскую речь, сказал: — Нерфный растройстфа... — С чего бы это? — недоуменно поглядывая на доктора, спросил Доменов. — Есть причин... — ответил Битгоф. Пошевеливая седыми, пушистыми, как у Бисмарка, усами, с ухмылкой на лукавом лице продолжал: — Фаш дракоцении супрука нушен один, дфа репенок... Айн, цвей! — показал он Доменову два коротеньких, толстых пальца... Авдей растерянно почесал свой мощный затылок, стыдясь врача, ответил: — Раньше она об этом и слышать не хотела... А еще что-нибудь серьезное есть? — спросил он с опаской. — Этого фполне достаточно, — бойко расписавшись на рецепте, авторитетно заявил доктор. — Как достаточно? — удивился Авдей. — Ошень просто... — А по-моему, от этого еще не помирала ни одна баба! — Это прафильно, косподин Доменоф, зато ошень шасто зафотиль любофникоф. — Эка, цвей, дрей! — Авдей швырнул на стол сторублевую купюру и, словно ужаленный, выскочил из комнаты. Проник в спальню жены и наговорил целый короб всяких слов. Но Олимпиада, отвернувшись к стенке, лежала как мертвая. Обозлившись на капризы жены, Авдей хватил с горя лишнего и вместе с Романом Шерстобитовым очутился вечером у Марфы. Напились они, как говорится, до риз и заночевали. На другой день снова пошло вкруговую. Перебрались к Зинаиде Петровне. К обеду Авдей послал Шерстобитова за Олимпиадой. Роман сумел уговорить хозяйку и привезти. Однако развеселить ее никому не удалось. Вечером она снова уехала на прииск. Проснувшись утром, как в тот раз, велела позвать Микешку. Микешка явился в своем неизменном черном полушубке и встал у косяка. В длинном роскошном, огненного цвета халате, с растрепанными на плечах косами, Олимпиада стояла перед зеркалом. — Ты чего так приперся? — взглянув на Микешку грустными синими глазами, вяло спросила она. — Как так? — не понимая, что она хочет, спросил Микешка. — Позвали, вот и пришел. — Ты что, свою вонючую шубу не мог снять в прихожей? У меня что тут, спальня аль трактир какой? Микешка неловко переминался у порога с ноги на ногу. — Потом, сколько раз я тебе говорила, что не могу видеть эту твою пеструю шапку. Что ты чучелом ходишь! Денег нету? Я дам. Да вон у Авдея целых пять шапок, бери любую и надевай! — Это же хозяйские! — растерянно проговорил Микешка, не зная, куда девать свою разнесчастную папаху. — А я тебе что, не хозяйка? Ты, может, думаешь, что я тут ничего не значу и меня может всякий кучер кнутом стегать и в грязной шубе ко мне в спальню лезть? Иди скинь свой тулуп и приходи сюда, мне с тобой поговорить нужно. Микешка оторопело попятился и закрыл за собой дверь. Сняв полушубок, он быстро вернулся. Олимпиада уже лежала в постели — поверх смятого одеяла. Словно собравшись помереть, она сложила руки на высокой груди. Прикрывая длинными ресницами туманную синеву чуть прищуренных глаз, спросила небрежно: — Говорят, что Петр Лигостаев вчера женился? — Все может быть, — неопределенно ответил Микешка. — Правда или нет? — Ну, положим, что правда. Дальше что? — Дальше? Ты не груби... — Олимпиада скомкала в руках концы густющей косы, прижалась щекой к подушке и уставилась глазами в одну точку. — Я вчера у него в доме была, коров ихних доила, молоко процедила... — Ты что, вроде как тронулась маленько али выпила лишку? — косясь на недопитую с красным вином бутылку, спросил он, дивясь ее несуразным словам. — Тут не только тронешься, а горькую запьешь... — Не пойму я тебя. Олимпиада. — Говорю тебе, дурень, была вчера у Лигостаевых. Он Степаниду прогнал, а сам сюда за бабой уехал. Дома оставался один Санька, а коровы не доены, вот я и зашла. — И подоила? — Микешка вытаращил глаза. — А что? Руки у меня еще не отсохли. Налей-ка мне немножко вина и сам выпей, если хочешь. Слышишь? — Слышу. — Микешка поморщился. — Ты что, каждый день с утра пьешь? — Пью, Микеша, помаленьку, — призналась Олимпиада, принимая от него наполненную вином рюмку. — Привыкла небось? — Отойдя к столу, Микешка выпил свою рюмку. Вино было кисло-сладкое и очень приятное на вкус. На горлышке бутылки была приклеена этикетка с нерусскими буквами. Олимпиада не ответила. Выпив вино, она швырнула пустую рюмку в угол. Стекло разбилось и жалобно зазвенело. Олимпиада упала затылком на подушку и закрыла глаза. — Тут ко всему, Микеша, привыкнешь, — ответила она со вздохом. Повернув к нему непричесанную голову, спросила: — Как твоя Даша? — Что ж ей... Скоро ребенок родится. — Счастливая! — А тебе кто не велит? — Эх какой ты! — Глаза Олимпиады загорелись. — Недавно Авдей доктора привез. Остались мы с ним здесь в этой спальне вдвоем. Он взял за руку и начал расспрашивать, что у меня болит, какие есть жалобы. Я возьми да брякни, что беременна... У него даже седенькие усики подпрыгнули. Промычал что-то, начал щупать меня кругом. Покачал головой, улыбнулся и сказал, что ничего этого у меня пока нет. Но, говорит, вам надо обязательно иметь детей. Теперь с утра до ночи хожу как чумовая и все об этом думаю, думаю... Вон твоя Даша не успела замуж выйти и скоро уже матерью станет. А мне уже двадцать шесть годов, а я как нетель какая... — За чем же дело стало? — От Авдея, что ли? Как бы не так! — Она брезгливо поморщилась. — Если бы ты знал, как он мне опостылел! Так, значит, у Петра Лигостаева новая жена? — неожиданно спросила Олимпиада. — Увез ночью, — ответил Микешка. — Диву даюсь, как это он так вдруг, да еще на ком! — Рука Олимпиады выпросталась из-под халата и повисла. — На вкус и цвет, как говорят... — Микешка искоса поглядывал на ее руку с тяжелыми на пальцах перстнями. На одном перстне зелено блестел крупный прозрачный камень, на другом ядовито светилась желтая бусинка, похожая на змеиный глаз. Женитьба Лигостаева не выходила у Олимпиады из головы. Вспомнила тот далекий день, когда сидела на полу, сжимала в руках привезенные Петром вещи мужа, и все то остальное, что потом произошло в лигостаевском доме... А ведь от ужаса все произошло, от безысходного отчаянья. А кто это поймет? А вот Петр понимал, был нежен и ласков. А после и она привыкла к нему, привязалась, подкарауливала на реке. И были денечки, когда он говорил ей такие слова, каких она сроду не слыхала... Эх, вернуть бы теперь все это! Олимпиада уткнулась лицом в подушку и беззвучно заплакала. Микешка видел, как судорожно вздрагивали ее плечи. А ежели взять да снова попробовать? — тем временем размышляла Олимпиада. — Билеты те, ленские, разменяю в банке, получу кучу денег. Авдея постылого — к черту. Если что, так пойду к бухгалтеру Кондрашову и расскажу, как Тараса укокошили, а теперь братцев Степановых, дурачков, спаивают, чтобы прииском завладеть. Да их, поганцев, самих надо в Сибирь сослать, а Доменова первого. Поведаю. А с Петром Николаевичем заведем таких лошадей, что Зинка Печенегова лопнет от зависти. Обуреваемая сладостными мечтами, Олимпиада перестала плакать, вскочила с кровати, покусывая алые губы, приказала твердо: — Ступай и запрягай быстрей. — Далеко поедем? — спросил Микешка. — В Шиханскую. — Все-таки решила побывать на свадьбе? — Да, решила. Я, Микеша, эту свадьбу в один миг расстрою. — Ты что, в своем уме? — оторопело спросил Микешка. — Я вижу — заморское винцо-то шибануло тебе в голову. — Вот что, Микеша, — поглядывая на кучера лихорадочно блестевшими глазами, сурово заговорила Олимпиада. — То, что было тогда у стога, ты забудь. Стегнул кнутом и правильно сделал. Каюсь. Виновата я сама... Наука мне. Если хочешь быть мне приятелем, ну без этого... а просто так, чтобы мы были друзья и с тобой и с Дашей, то делай все, как я тебе велю. Я вас с Дашей озолочу. У меня целый мильен есть. — Ну? — Микешке тягостно было слушать ее пьяные откровения. — Не нукай! Я тебе не лошадь, чтобы меня каждый кучер подхлестывал. Толкую тебе, дурачку, что есть мильен, значит, есть! Вот в шкатулке лежат. — Деньги? Целый мильен? — Не деньги, а бумаги такие. В день нашей свадьбы Авдей подарил мне сто акций, по семьсот пятьдесят рублей каждая. Всего, значит, на семьдесят пять тысяч рублей. А теперь каждая эта бумажка стоит больше семи тысяч рублей. Вчера Роман Шерстобитов сказал мне, подкатывался он к этим денежкам. Все подсчитал, сколько они теперь стоят. Да еще и в банке есть на мое имя. Понял арифметику? Микешка слышал от Кондрашова, что есть такие денежные бумаги Ленских приисков. Вошла Ефимья и поставила на стол тарелку с курицей и румяно поджаренной картошкой. — Ты мне не веришь? — когда экономка вышла, спросила Олимпиада. — Верю, Олимпиада Захаровна, только не знаю, что ты задумала. — То, что задумала, то и совершу. — С такими денежками, конечно, черт те что можно совершить... — Ты-то можешь понять, какую жену выбрал Петр Лигостаев? — напористо спросила она. — Что же тут не понять, девка первый сорт! — признался Микешка, но тут же поправился: — Только, конечно, не пара она ему... — В душе он не одобрял скоропалительной женитьбы Петра. — То-то и оно, что не пара! — подхватила Олимпиада. Шурша полами длинного халата, ступая босыми ногами по мягкому, пушистому ковру, она подошла к столу и отломила от курицы крылышко. Пожевав немножко, бросила кость на тарелку, облизнув губы, налила вина. Микешке больше не предлагала. Отхлебнув глоток, сжимая в ладони хрустальную, с высокой ножкой рюмку, медленно разгуливая по спальне, задумчиво продолжала: — Не могу я такого допустить... не желаю... — Тебе что, легче от этого будет? — решился спросить Микешка. — А может, и легче! У меня, миленок, может, свой расчет и свой план жизни сложен и во всех тонкостях обдуман, — загадочно проговорила она и снова отхлебнула из рюмки. — Может, я Петра Николаевича у этой каторжанки отбить хочу... — Ишо рюмки две тяпнешь, не то скажешь... Не пойму я тебя, Олимпиада Захаровна, когда ты шутишь, а когда всурьез говоришь. — Без шуток тебе говорю. — А Авдея Иннокентича куда денешь? Делать нечего, вот и блажишь... И впрямь тебе надо скорее родить, — сказал Микешка и отвернулся. — Вот я и хочу от Петра Николаевича. Он человек не женатый еще... — Ночью под пьяную руку такую кралю увез, думаешь, отца Николая они до утра ждали? Как бы не так! Я видел, какими глазами она на него смотрела, — насмешливо проговорил Микешка, совсем не подозревая, что подбросил в ревнивый огонек Олимпиады еще одну горстку пороха. — Какими? — почти закричала она и остановилась. От ее голоса и прищуренных, подернутых пьяной дымкой глаз Микешка вздрогнул. — Говори, чего умолк? — повторила она ослабевшим голосом. — Ну, известно... Что ты не понимаешь, как баба на мужика смотрит... Ей поди не семнадцать лет... Только не понимаю, тебе-то зачем в это дело встревать? — спрашивал Микешка. — Есть дело, Микеша, есть, — мучительно размышляя о чем-то своем, со вздохом ответила она. — Какие там дела! — махнул рукой Микешка. — Волку пир, а овце слезы... — А ты думаешь, мало я о нем слез пролила? — с каким-то тупым отчаянием тихо спросила она. — О ком? О Петре Николаевиче, что ли? — с усмешкой спросил Микешка, видя, что она допила рюмку и налила вторую. — Уж не о Митьке Степанове... — задумчиво ответила она. — Смешно тебя слушать! Выдумает такое, что ни в ворота не втащишь, ни через плетень не выкинешь... — Я сегодня, миленок, такое выкину, что весь Шихан сто лет будет помнить! Мильен свой не пожалею, а свадьбу расстрою! — За каким лешим тебе это надо? Смешно, ей-богу! Такая женщина — и вдруг поскачешь... Совсем это тебе ни к чему! — пытался отговорить пьяную бабу Микешка. — Ничего ты не понимаешь и понять не можешь! Размахивая перед лицом удивленного Микешки пустой рюмкой, она остановилась. — Ты знаешь, что промеж нами тайна? — клонясь к нему все ближе и ближе, прошептала она. Лицо ее побледнело. Над бирюзовыми глазами мелко дрожали длинные ресницы. — Знаешь или нет? — Какая тайна? Ничего я не знаю! — Ну так знай! Жила я с ним... — Олимпиада с ожесточением кинула на пол вторую рюмку, которая с глухим треском разбилась о ковер. — Выдумываешь!.. — сказал Микешка. Над его нахмуренными бровями гармошкой набухли крупные морщины. Он хорошо знал характер Олимпиады и почувствовал в ее словах страшную правду. — То-то и оно, что не выдумала... Шесть годочков мы с ним этот крестик носим... — Она в отчаянии покрутила головой и потерла ладонью длинную, будто выточенную белую шею. — Не верю! — протестующе крикнул Микешка и встал. — А ты разок поверь... Ты послушай, что я тебе поведаю... Она присела на край постели и рассказала во всех подробностях. Микешка слушал, ужасался, ничего не понимая. — Вроде как бы и забылось уже все. А как вот узнала, что он на этой каторжанке женится, все во мне, как в котле, закипело... Где же ты, думаю, дуреха, раньше-то была? Ведь чую, что гибну в этой постылой жизни, винцо каждый день попивать стала... Только пьяная и могу допустить к себе Авдея... А тверезая — как на казнь иду! Ладно. Хватит! Ступай подавай кошевку, поедем! — решительно закончила она. Видя, что остановить ее невозможно, Микешка, хмуря срошенные брови, раздельно проговорил: — Ты мне сейчас на сердце такую цепь надела, что я и не знаю теперь, как мне быть? Наперед могу сказать, что от того, что ты задумала, ни тебе, ни им добра не будет. — Пусть не будет! — резко проговорила она. — Кончим об этом, Микешка. — Этаким-то манером вряд ли кончишь. Олимпиада Захаровна. — Он повернулся к порогу, сильно толкнув плечом дверь, поспешно вышел. Ошеломительная новость, которую он только что узнал, угнетающе легла на душу. Он как-то сразу стал осторожным и сдержанным. Ведь с такими деньгами, наверное, на самом деле можно не только свадьбу расстроить... Спустя полчаса он подъехал к крыльцу. Одетая в пушистый соболиный мех, Олимпиада стояла на нижней ступеньке, щурясь яркому на морозе солнцу. В руках у нее был небольшой, из желтой кожи портфель с блестящими застежками. Тут же стоял огромный дорожный саквояж, а рядом с ним круглая картонная коробка. — Ты вроде как насовсем уезжать собралась? — укладывая саквояж в кошевку, спросил Микешка. — Это подарки... невесте, — усаживаясь в задок кошевки, ответила она и улыбнулась жалкой, тоскующей улыбкой. Микешка ничего не сказал, а только покачал головой. Уже за околицей, когда серые кони резво месили на Шиханском шляху расхлюстанный снег, Олимпиада открыла круглую коробку и вытащила из нее великолепную пыжиковую шапку. Легонько толкнув кулачком в замшевой перчатке Микешку в спину, сказала: — На, погляди! Сдерживая коней, он оглянулся. Олимпиада протянула ему шапку и засмеялась. Отрицательно покачав головой, Микешка нахмурился и еще крепче натянул на лоб свою пеструю папаху. — Надень, тебе говорят! — крикнула она сердито. — Мне чужого не надо, — сказал он и отвернулся. — Это твоя же! — снова крикнула она и, колотя его по полушубку, продолжала: — Я сама заказывала для тебя зарецкому агенту. Он только сейчас прислал. Авдей этой шапки и в глаза не видел. Третий день кутит. Ради тебя, дурака, старалась, а ты еще... Она не договорила. Сорвав с его головы папаху, забросила ее в сухой у дороги бурьян. Словно пестрый ягненок, шапка несколько раз кувыркнулась на снегу и скатилась в канаву. Не спуская с нее глаз, Микешка остановил коней. — Не смей брать! — крикнула Олимпиада. — Ну как же так? — натянув вожжи, Микешка свернул с дороги и по неглубокому снегу подъехал к канавке. Темный чуб парня трепал ветерок. Олимпиада приподнялась в кошевке и быстро нахлобучила пыжиковую шапку на его голову. Микешка остановил коней и вытащил из канавы свою пеструю папаху. По полю серебристо ползла легкая поземка, зализывая занесенные снежком кустики ковыля. Где-то близко раздался звон колокольчика и взвизгнули санные полозья. Микешка и Олимпиада оглянулись одновременно. Дробя ногами санный след, к ним быстро приближалась пара рыжих коней, запряженных в широкие розвальни. Правил незнакомый полицейский урядник. За ним сидели двое в шубах. Архипа Буланова Микешка узнал по его старенькой, облезлой шапчонке, которая не прикрывала даже раскрасневшиеся на морозе уши. Другой пассажир, Василий Михайлович Кондрашов, откинув воротник тулупа, узнав Микешку, помахал ему рукой. Розвальни сопровождали два конных стражника на темно-бурых конях. — Пошел! — крикнул один из них. Розвальни проехали в четырех шагах от кошевы. Микешка успел бросить папаху. Архип поймал ее на лету. Стражник что-то выкрикнул и, повернувшись на седле, погрозил Микешке нагайкой. Рыжие кони, подстегнутые урядником, усилили ход. За розвальнями вихрилась снежная пыль. На развилке дорог кони круто повернули и понеслись по Зарецкому большаку. — Куда же их, Микешка? — испуганно спросила Олимпиада. — В острог, наверное, куда же еще! — ответил он, чувствуя, как ненавидит он сейчас Олимпиаду со всей ее странной затеей. — Они что же, самые главные смутьяны? — Это ты у Авдея спроси, — выезжая на дорогу, ответил Микешка. Сейчас ему был гадок и Авдей, и унизительное его покровительство, противна и шапка, купленная на доменовские деньги. Он резко натянул вожжи. Сильные, породистые лошади рванулись вперед. Олимпиада рывком откинулась на заднее сиденье. В морозном воздухе кружились снежные звездочки, впереди маячили островерхие шиханы и голубело ледяное небо. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Нелегко начиналась жизнь Василисы в лигостаевском доме. Потрясенная неожиданной встречей со Степанидой, она вошла в кухню и присела на лавку. Светло и солнечно было в чисто подметенной избе. В печке, тихо потрескивая, жарко тлели сухие кизяки. Темный печной шесток мерцал гаснущими искрами, кизяки шипели, вздыхая. Едкий дым, облизывая опаленные кирпичи, вился голубыми змейками и улетал через трубу в лазурную высь. С куренками в руках желтым призраком на пороге появился Санька. — Вот дядя Петя велел вам их отдать, — кладя кур на кухонную скамью, проговорил Сашок. — Лапшу будем стряпать, — поглядывая на приунывшую Василису, продолжал он и, сдунув полусонную на стенке муху, поймал ее черными ногтями за крылышки и кинул в пылающую печь. — Обделать их нужно, ощипать, — тихим, изменившимся голосом сказала Василиса. — Ошпарим, конечно, поначалу, потом ощипем! — бойко отозвался Сашок. Он поспешно скинул шубенку и повесил ее на гвоздь. Покосившись на Василису, прищурил глаз и хитро ухмыльнулся, словно говоря: Вот, видишь, сегодня не забыл шубу повесить. А это потому, что ты мне очень понравилась. А на дуру Стешку плюнь. Я за тебя заступился и еще заступлюсь, — говорили его чистые светло-серые глаза. Василиса поняла это, чуть заметно кивнула и, ласково улыбнувшись, спросила: — Ну что они там, Саня? — Известно, лается на дядю Петю, на меня тоже накинулась за куренков, да дядя Петя ее урезонил... Известно, баба она сердитая. — Эх ты, мужчинка! — Василиса вздохнула и, поднявшись с лавки, подошла к Саньке, погладила по голове и, растрепав его вихрившийся чубик, несколько раз поцеловала удивленные глаза, холодный нос и прижалась к его лицу мягкой, теплой щекой. Мальчик, чувствуя ее горячие слезы, задрожал всем телом. В его маленькой жизни это была тоже первая ласка, первая, неосознанная, искренняя, детская любовь. Позади кто-то, издавая непонятный звук, заскребся в оконную раму. Они смущенно вздрогнули и, отодвинувшись друг от друга, повернули головы к выходящей на улицу стене. Там, на подоконнике, сидел, нахохлившись, сизый голубь, вытягивая белую шейку, стучал клювом в стекло. — Эге! — воскликнул Сашок. — Это Ванька! — Какой Ванька? — засмеялась Василиса. — Да мой Ванька! Он почти што кажный день прилетает, с Манькой вместе! А ее что-то нету! — встревоженно проговорил Сашок. Подойдя к полке, он отломил за занавеской кусок хлеба и направился к форточке. — У него и Манька есть? — обрадованная этим маленьким событием, спросила Василиса. — А как же! Конечно, есть. Сашок, вскочив на скамью, опустил за форточку хлеб. Проголодавшийся голубь начал бойко клевать его. Тут же из-за наличника вынырнула такая же сизая, со степенным пузатеньким зобиком его подружка и тоже пристроилась к быстро уменьшавшемуся кусочку. Они стояли рядом и смотрели, как весело ели и ворковали голуби, поглядывая через стекло розоватыми бусинками крошечных глаз. Василиса взяла Саньку за руку и, обняв за плечи, прижала его голову. Протяжно скрипнув, открылась и глухо хлопнула обитая кошмой дверь. Голуби вспорхнули и улетели. А Василиса с Санькой так и остались на месте как завороженные. — Ах вот как вы милуетесь! — снимая папаху, проговорил вошедший Петр Николаевич. — Вы что же, уже успели поменяться носами? — Он внезапно вспомнил, как маленькая Маринка взбиралась к нему на колени, подставляя кончик носа, говорила: Давай, тятенька, носами меняться. Это осталось в памяти на всю жизнь. — Ты люби ее, Саня, уважай, — тяжело подбирая слова, заговорил Лигостаев. — Теперь она тебе будет как мать. А мать, сынок, слово святое! — Обернувшись к притихшей Василисе, продолжал: — Это теперь наш с тобой сын, и запомни, что если бы не Санька, то не видать бы мне ни тебя, ни белого света. Правду говорю! Когда-нибудь я все вам расскажу, только не сегодня. Сегодня не надо! Сегодня мы гулять будем. Эх, родные мои! — крикнул Петр. Как и вчера, он подхватил Саньку на руки и бросил на нары, на кучу шуб. Поймал не успевшую увернуться Василису и — туда же. Потом накрыл визжавшую пару своим большим тулупом и отскочил к столу. — Эх ты! — пищал Санька и, выскользнув из-под шубы, вскарабкался на печку. В Петра полетели старые валенки. — Он что же, Саня, всегда у вас такой буйный? — выглядывая из-под тулупа, спрашивала Василиса. — А ты знаешь, какой он силач? — Да уж чувствую. — Ты еще не знаешь, как он вчерась на воз меня кидал! — кричал с печки Санька. Они так увлеклись, что не заметили, как мимо окон прошли Важенины и появились в избе в самый разгар баталии. Пыль стояла в кухне столбом, искристо плавая в солнечных лучах. Тлевшие в печи кизяки потухли, скамья свалилась, тушки куриные очутились на полу. Возбужденная, румяная, Василиса стояла на нарах на коленях. — Ну и ну! — Захар Федорович снял черную барашковую папаху, осторожно отодвинул носком лакированного сапога старый, подшитый валенок, с удивлением разглядывал раскиданные по всем углам и по полу шубы, пиджаки, подушки и разный другой пыльный, залежавшийся на печи хлам, стараясь понять, что же стряслось в этом доме. Санька спрятался за трубу и пыжился от смеха. — Да тут никак целая баталия! — удивленно произнес Важенин. — Это все он! — Санька выглянул из-за печки и прыснул в ладошку. — Как так он? — начиная догадываться, в чем дело, усмехнулся Важенин. — На кровать нас повалил и шубами заклал... — пояснил Сашок. — А мы тоже давай его чем попало... Да разве с ним сладишь! — Ты тоже хорош гусь! — вытирая рукавом вспотевшее лицо, добродушно проговорил Петр. — Первый начал валенками кидаться... — А этот есаул как сюда попал? — кивая на Василису, спросил Захар Федорович. — Это теперь свой, нашенский, домашний, — лукаво поглядывая на Василису, сказал Петр Николаевич. — Хорошо, когда свой, домашний! — подергивая рыжий, лихо закрученный ус, подмигнул Важенин, следя за стыдливо отвернувшейся Василисой. — А ведь настоящий есаул, убей меня бог! Такой бравый молодец! Здравствуйте, ваше благородие! Принимайте гостей! Василиса не успела ответить, как распахнулась дверь и на пороге показался десятский — молодой, призывного возраста казак, сын Лучевникова Семен. Сотские и десятские дежурили в станице по очереди, чаще всего они назначались из будущих лагерников, приучавшихся к службе в качестве посыльных. — Урядника Лигостаева к атаману, — искоса посматривая на Василису, проговорил десятский. О том, что Петр Лигостаев привез себе невесту, по всей станице уже судачили бабы. Знали и о скандале со снохой. Петр и Важенин понимающе переглянулись и пожали плечами. — Не слышал, по какому делу? — спросил Захар Федорович. — Не могу знать, господин писарь! — Молодой казак застыл на месте и не сводил с Василисы глаз. — Ладно, ступай. Скажи, что сейчас придет, — сказал Важенин. — Слушаюсь! — Десятский неуклюже повернулся и исчез в дверях. — Надо, наверное, идти, — сказал Петр Николаевич. — Мы пойдем вместе. — Захар Федорович тоже встал. Василиса испуганно смотрела то на одного, то на другого. Слово атаман для нее звучало жутко, в нем было что-то неумолимо грозное. — Это надолго? — испуганно спросила она. — Да нет, — успокоил ее Петр. — Начнет петь Лазаря, — сказал Важенин. — Пошли. — Нет, кум, ты уж останься тут, с ними. Я догадываюсь, в чем там дело. — В чем? — спросила Степа. — Сношенька моя, наверное, побывала и наплела всякой всячины, — проговорил Петр. — Ты, кум, особо с ним не задирайся, — посоветовал Захар Федорович. — Объясни все, как надо, и на свадьбу позови. — Шутишь! — усмехнулся Лигостаев. — Вовсе нет! Скажи ему, будь, мол, отцом родным, в посаженые прошу, не откажи, и так далее... Он кочевряжиться начнет, а потом размякнет, как сахар в киселе. — А вдруг согласится? Да я его портрет спокойно зрить не могу. Не понимаю, как это ты можешь с ним лясы точить! — сердито сказал Петр. — Он изведет нас так, что и жену разлюбишь после этого, — добавил он весело и успокаивающе кивнул Василисе. — Для такого случая и стерпеть можно, — вставила Степка. — Я иной час терплю, терплю, когда он заявится, потом такое выверну, что у него усы, как на морозе, стынут... Хохочет! — Ладно. Так и быть! Поклонюсь, — смирился Петр, чувствуя, что в словах кумы есть доля правды. — Вы тут без меня не скучайте. Я сейчас на коня и — мигом. Лигостаев оделся и быстро вышел. Спустя минут десять он был уже в кабинете атамана и терпеливо выслушивал его нудную, назидательную речь. — Ну, это сноху поучил... Ладно, скажем. Может, и за дело... А вот жениховство твое и якшанье на прииске со всякими стрикулистами ни в какие ворота не прет! Мыслимое ли дело казачьему уряднику на каторжанке жениться! Што, тебе невест мало? Вон у меня три, я бы старшенькую с моим почтением за тебя отдал, породнился бы за милую душу! Казак ты еще молодой и в силе, внучки бы пошли у меня по горнице топотать... Разлюбезное дело! А на прииски эти бунтарские ты бы у меня и носа не показал! Ну сам посуди, Лигостаев. Ить только недавно улеглась булга с твоей дочерью, ты новый крендель выкинул! Сноху измутузил, а у нее муж царю служит. Должен я за нее заступиться? — Ее муж все-таки сыном мне доводится, — заметил Петр. — Я же объяснял вам, господин атаман, довела она меня. А после самому тошно стало... — А ты думаешь, мне, атаману, не тошно каторжных у себя в станице иметь? — пропустив слова Петра мимо ушей, продолжал Гордей. — Про Шиханскую и то говорят, что ето не станица, а вертеп! Тут не казаки живут, а какая-то шайка разбойников! То офицеров убивают и привечают разных политических гостей... Вместо того чтобы лиходеев разных усмирять, они с бунтовщиками братаются, а молоденькие казачки от мужей чуть ли не из-под венца к конокрадам в полюбовницы убегают... Я прислан сюда для исправления разболтанного поведения казаков, а сам чего допускаю? А на прииске што творится? Главного управляющего кокнули разные там социалисты, а мне наказный атаман выговор зашпорил и отставкой грозит! Жил я у себя в Павловской, пять годов атаманом был, за ето время у меня ни одной лошади не украли, ни один паршивый арбузишка с бахчи не пропал, лесины самовольно никто не срубил, а тут что? Если все казачьи урядники на каторжанках переженятся, тогда на меня на самого надо кандалы надеть и в Сибирь упечь. Где ты только ее расчухал! — Да у нее и дело-то пустяковое было, — попытался возразить Петр Николаевич. — И што она, по-твоему, натворила? — прищурив глаз, подозрительно спросил Турков. — Помещика кипятком ошпарила... Шестнадцать годов было девчонке, он любовницей ее вздумал сделать! — Ни рожна ты не знаешь! Ножиком она его зарезала! Она с пеленок разбойница, а ты в жены ее себе взял... Ну, ум у тебя есть, Лигостаев, я спрашиваю? Лигостаева подмывало встать, взять атамана за лацканы мундира и встряхнуть хорошенько. Но он, помня наказ Важенина не задираться, терпеливо выслушивал Туркова, еще не зная, что у него кроме Стешки накануне побывал новый начальник охраны прииска бывший войсковой старшина Печенегов и подробно обо всем информировал атамана станицы. Сейчас Турков нарочно послал за Филиппом десятского, чтобы войсковой мог встретиться здесь с Лигостаевым. Туркову давно хотелось столкнуть их лбами. Печенегова он презирал и боялся его разбойничьей репутации. Зная прошлое Петра, Гордей держал его на заметке и терпеть не мог за гордый характер. Турков отлично понимал, что у Печенегова с Петром старые счеты, после убийства сына — кровная вражда, которая должна неминуемо вспыхнуть. Хорошо бы разом избавиться от этих беспокойных людей! — А ведь на тебя со стороны поглядеть, — продолжал Турков тоненьким, елейным голоском, — тихий вроде бы, умный казак. А выходит, что в тихом омуте не одни сомы, а и черти водятся... — Омута-то, господин атаман, только черт и меряет... А я русский, крещеный, не грабил, не убивая... Может, на войне пришлось, так там сам бог велел... — Я не об этом толкую, урядник Лигостаев. Мы што, ребенки с тобой, не понимаем, о чем речь идет! Русским языком тебе говорю, что не могу дозволить, чтобы ты сноху выгнал и заместо ее каторжанку привел... Брось ты ето несуразное дело и отправь мадаму сею подобру-поздорову! А не то мы ее по этапу отсюдова наладим... Петр Николаевич насупился и почернел лицом не только от последних слов атамана, но еще и оттого, что мимо окон кабинета проплыла высокая, в темной черкеске и серой папахе фигура Филиппа Печенегова и повернула к парадному крыльцу. — Не имеете права, господин атаман! — Права, — тыча толстым, как колбаска, пальцем в потолок, заговорил опять Турков, — права, господин урядник, у господа бога на небе, а у нашего царя-батюшки и его верных слуг — на земле... Понятно тебе, Лигостаев? — Нет, господин атаман, непонятно. Господь бог и на земле властвует, — возразил Петр. — Она мне уже жена и перед богом, и перед моей совестью! На мне крест есть! Я пришел к вам с добрым сердцем, чтобы просить вас посаженым отцом мне быть, а вы... Петр Николаевич почувствовал, что слова его попали в цель. Турков неистово преклонялся перед старыми русскими обычаями и был фанатически религиозным человеком. Совет Важенина пригласить атамана в посаженые отцы пришелся очень кстати. — Спасибо за честь, — разглаживая пестрые усы, смущенный неожиданным поворотом дела, поблагодарил Турков. — Когда же вы успели схлестнуться? — Для этого, ваше сокородие, немного надо, — ответил Петр. — Так-то оно так! — согласился Гордей Севастьянович, недовольно посматривая на вошедшего без доклада Печенегова. Такой вольности атаман никому не прощал. Придерживая наборный ремень на черной, с голубыми газырями черкеске, Печенегов прошел в передний угол, где стояла под знаменем атаманская, окованная серебром насека, и без приглашения сел на крашеную, с высокой спинкой скамью. — Как же будет с моей просьбой, господин атаман? — чувствуя на себе жгучий взгляд войскового старшины, спросил Лигостаев. — Еще раз бдагодарствую, во прибыть не могу, дела! — Гордей развел руки в стороны и откинулся на спинку кресла. — Обидите, господин атаман, Захар Федорович просил, — нарочно, чтобы слышал Печенегов, настаивал Лигостаев. Петр Николаевич видел, что первую, трудную битву он выиграл, поэтому действовал уверенно и смело. — Извиняй, брат! Хоть зарежь, не могу; говорю, дела... — И, чтобы досадить так нахально вошедшему войсковому старшине, добавил: — Ступай с богом, как говорится, желаю тебе хорошего казака вырастить! Про сироту Саньку слышал, что ты его усыновить хочешь, ето тоже доброе дело, мне Важенин говорил... Будь здоров! — С законненьким тебя или как поздравить позволишь? — с ехидцей в голосе спросил из угла Печенегов. — Я по делу тут, господин Печенегов, и поздравления принимаю от тех, кто меня уважает и кого я сам почитаю, — сверкнув глазами, ответил Петр Николаевич. — А за что тебя уважать прикажешь? — взмахнув широкими рукавами черкески, легко соскочив со скамьи, быстро проговорил Печенегов. Раздувая широкие ноздри и горбоносо морщась, с открытой издевкой продолжал: — Может, за то, что гадишь нашу казачью породу? Усыновлением сиротки грехи дочери хочешь прикрыть! Мы еще на сходе посмотрим, отдать тебе его или нет... — Посмотрим... — медленно стаскивая с чубатой головы папаху и комкая ее в больших, мосластых руках, быстро проговорил Петр. — Ну чего вы завелись? Место нашли! — испуганно пробурчал Турков. — Чего тут смотреть? Не вечно же мальчишке пастухом быть? — добавил Гордей Севастьянович. — А может быть, я его сам взять желаю вместо Володьки, которого басурман с его дочкой убили! — Врешь! — крикнул Лигостаев. — Он дочь мою опозорить хотел и коню под копыто попал! — Молчать! — грохнул атаман по столу кулаком и вскочил. — Молчать! Марш на улицу!.. Там хоть башки друг другу поотрывайте, а здесь вам не базар, а присутствие! — Турков выполз из-за стола, схватил насеку и грозно пристукнул ею об пол. Это была его сила, власть, и давала она ему право на суд и полную неприкосновенность. — Слушаюсь, господин атаман. — Петр надел папаху и взял под козырек. — Я готов защитить свою честь хоть на шашках, как угодно, но только в честном бою! — А я, ты думаешь, не готов? — выступая вперед, сказал Печенегов. — У тебя, Филипп, нет чести и никогда не было, — спокойно и дерзко ответил Петр. — Ты ее еще Куванышкиными косяками опозорил... Если не помнишь, так я тебе напомню. Молчал я много лет. Даже лучшему другу своему тогда не хотел говорить, а теперь всем могу рассказать, чего стоит твоя казачья честь... И как ты золото на спирт выменивал и тайно продавал его английской компании, тоже знаю... А может быть, напомнить тебе, как ты за моей дочерью от озера гнался? Бледнея в лице, Печенегов присел на скамью и, ловя воздух, хватался рукой за голубые газыри. Турков, растерянно моргая глазами, ошалело смотрел то на одного, то на другого. — Ведь я все-таки отец своей дочери, и она от меня ничего не таила... Помнишь, как инженер Петька Шпак предлагал тебе убить Суханова Тараса Маркелыча? Ты на него с кулаками набросился, а он револьвер в харю! Чего же ты потом не пришел к Гордею Севастьянычу — если у тебя была честь — да не заявил, на какое смертоубийство он подговаривал? Когда Тараса убили, ты на другой день с этим пакостным инженеришкой, с полюбовником твоей жены, водку глохтал, две недели потом запоем пил! Ведь ты знал и знаешь, чьих рук это дело, а молчал на суде. Видел я, как у тебя тогда скулы тряслись, хворым прикинулся... Саньку тебе! — Петр с каким-то в глазах затмением покачал головой и рассмеялся. — Ты сначала у него спроси! Да и не он тебе нужен, а моя башка! Но знай, что она у меня еще крепко сидит на плечах! Печенегов вскочил, изогнувшись, как кошка, прыгнул на Петра. Лигостаев давно ждал этого и ударом в грудь отбросил его в угол. Турков крикнул стоявших за дверью десятских. Они попытались схватить Петра. Особенно усердствовал молодой Катауров. Но Петр легонько оттолкнул их и, покачиваясь, как пьяный, вышел. — Его не троньте, — проговорил атаман и, покосившись на сникшего Печенегова, добавил: — А етому господину, етому дайте отдышаться, водичкой напоите и проводите домой... Прихворнул он, видать, маненько... А может, лишнева выпил... Воскресенье сегодня, слава тебе господи! Атаман надел папаху и, постукивая насекой, удалился. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Казаки станицы Шиханской жили в постоянной между собой вражде. По старому, давно укоренившемуся обычаю давали друг другу презрительные клички и прозвища. В центре станицы стояла большая кирпичная церковь со стопудовым колоколом. Две школы — мужская и женская. Вокруг церковной ограды была большая площадь. Здесь стояли дома самых богатых и зажиточных казаков. Прямо против церкви — дом священника, не собственный, а казенный, построенный на общественные деньги. Если поп оставлял приход, то покидал и этот дом. Являлся новый служитель, занимал его и жил в нем до будущей смены как полноправный хозяин. Священники в станице Шиханской менялись часто. Причины были одни и те же. Не ужился с богатой казачьей верхушкой — значит, пришелся не ко двору... Попов выживали всяческими способами, вплоть до бойкота... Если замечали чрезмерную алчность или еще какие-либо неблаговидные поступки, созывали экстренный сход и в большинстве случаев выносили единодушный приговор и отказывали священнику в приходе. Сам по себе шиханский приход был доходный. В большие религиозные праздники и престольные дни поп с дьяконом и псаломщиком обходили каждый дом без исключения, служили молебен и кроме сбора в церкви за обедней и заутреней брали с каждого домохозяина наличными деньгами, кто сколько может, и натурой — пшеницей, овсом и просом. Следом за попом шла запряженная в телегу лошадь с раскинутым на наклесках пологом. Каждый богатый и бедный хозяин обязательно выносил пудовку зерна. В передке телеги стояла вместительная корзина, куда обычно на пасху складывались крашеные яйца. Потом попадья кормила ими свиней и кур и прочую домашнюю птицу. Общество засевало попу и дьякону несколько десятин овсом, пшеницей, просом и бахчевыми. Посев убирали казаки по установленной на сходе очередности. Солидный доход был от продажи свечей, лампадного масла, просфор, не говоря уже о многочисленных свадьбах, крестинах и похоронах. В станице было около четырехсот дворов, в большинстве своем — многосемейных. В каждом дворе, за редким исключением, по два-три сына и столько же дочерей. В 1914 году, в начале империалистической войны, Шиханская выставила по первому призыву почти две сотни казаков, не считая тех, которые служили в регулярных, кадровых войсках. В гражданскую войну на коней садилось до пятисот человек крепких, отборных служак, умеющих — по тем временам — владеть любым оружием. Священник и дьякон не только венчали молодых казаков и казачек, крестили младенцев, но и благословляли христолюбивое воинство атамана Дутова и адмирала Колчака... Исключением являлся во всем оренбургском казачьем войске священник Николай Сейфуллин. Ему вышла в жизни своя путь-дорожка и своя историческая линия... К нему и прикатила сейчас Олимпиада Доменова. Прежде чем заехать к Петру Лигостаеву, захотелось ей исповедаться да и узнать, каким путем ей развенчаться с Авдеем. Жить с ним ей с каждым днем становилось невыносимее. Сейфуллин только что отслужил обедню и успел плотно позавтракать. Увидев неожиданную, богато одетую гостью, засуетился было со вторым завтраком, но Олимпиада отказалась. Она путано объяснила ему, зачем приехала. Священник слушал ее с нескрываемым удивлением, покусывая толстые губы, гладил густую, черную, как у цыгана, начавшую седеть бороду. Помолчав, спросил: — О чем раньше-то думала, когда под венец шла? — Мало ли что, по глупости... — не поднимая головы, ответила она. — Это дело сурьезное... Ты подумай хорошенько. Исповедоваться сейчас не время... Тебе говеть надо... — посматривая на Олимпиаду, говорил отец Николай. — Теперь не великий пост, — заметила Олимпиада, раскаиваясь, что заехала к этому крещеному татарину. — А ты так, недельку помолись, а потом исповедоваться приходи... — А это можно? — робко спросила Олимпиада. — Можно! — кратко ответил батюшка. Олимпиада раскланялась и вышла, забыв отдать приготовленный золотой пятирублевик... Пока Олимпиада была у священника, гулявшему у дочери Авдею кто-то успел сообщить, что в станицу пожаловала его женушка. Доменов позвал Афоньку-Козу и приказал заложить в санки рысака. Новый дом Митьки Степанова стоял на окраине Шиханской, неподалеку от станичного управления. Накинув на плечи медвежью шубу, Авдей Иннокентьевич плюхнулся в санки и подкатил к дому Сейфуллина. Увидев сходящую с крыльца Олимпиаду, Доменов, растопырив широкие рукава шубы, проваливаясь в сугроб, пошел ей навстречу. — Прикатила, орлица моя! Выздоровела! Глаза его были радостные, пьяные. Щеки небритые. Почувствовав хриплое, свистящее дыхание мужа, Олимпиада остановилась и, презрительно сощурив дрогнувшие веки, сказала гневно: — Уходи вон и не тронь меня! — Да что ты, лапушка! Цветок души моей! Идем, сердце, к нам! — опешив от такой неласковой встречи, прохрипел Авдей. — Глядеть на тебя, на супостата, тошнехонько! Олимпиада с опаской обошла муженька сторонкой и, подобрав полы желтой меховой дохи, важно села в кошевку. — Гони! Чего стоишь! — сердито крикнула она Микешке. — Стой! — истошно заорал Доменов. Подхлестнутые вожжами, кони рванули с места рысью и, обдав Авдея снежным вихрем, резво помчались вдоль улицы. У дома Петра Лигостаева Олимпиада велела Микешке остановиться и завести лошадей во двор. Оглядываясь назад, она вышла из кошевки и скрылась в калитке. Встретив во дворе Саньку, она попросила его поскорее открыть ворота, а потом запереть их на задвижку. Василиса и Степка первыми увидели в окошко лихо подкатившую к воротам кошевку и опасливо переглянулись. После ухода Петра тревожное состояние не покидало обеих. — Это наша барыня! — заглянув в окно, полушепотом проговорила Василиса. Беспомощно поглядывая на своих новых друзей, спрашивала глазами, что ей делать, как быть... — Она такая же барыня, как я персидский шах, — насмешливо сказал Важенин. Он тоже поднялся и смотрел в окошко из-за высокого плеча Василисы, стараясь угадать, зачем приехала эта приисковая гостья... — Чего ее сюда принесло? — посмотрев на мужа, спросила Степа. — А я почем знаю! — недоуменно пожимая плечами, ответил Важенин. — Как мне ее встретить? Что говорить? — Василиса снова вопросительно на них посмотрела. — Если с добром приехала, то приветим, а с худом — тоже найдем, что сказать, — проговорила Степа и подошла ближе к двери. Постояв немного, приоткрыла ее. Важенин шагнул через порог и встретил гостью в кухне. — Мир дому сему! — здороваясь с ним, громко произнесла Олимпиада. — Милости просим! — за всех ответил Захар Федорович и провел гостью в горницу. — Здравствуй, Степа! — стараясь быть приветливой, возбужденно проговорила Олимпиада, поедая глазами смущенную и покрасневшую Василису. — Я к хозяину, по делу, — продолжала она кратко и сухо. — Его нет. Но он скоро придет. Мы все ждем его с нетерпением, — ответила Степка. — Раздевайся. А то у нас жарко... — Спасибо! И то правда! Я подожду его. Мне он очень нужен... — Гостья сняла платок и, шаря на груди рукой, начала расстегивать крючки. На гостье было длинное, из синего бархата, гладкое, без единой сборки платье, плотно обтягивающее высокую, стройную фигуру. На груди висела золотая, мельчайшей ковки цепочка с прицепленной к ней массивной брошью, изображавшей парусную яхту, в палубу которой был вделан крупный, цвета крови камень. Мачта и парус и все остальное было вылито из чистого золота. — Ты прямо как королева Лимпиада Первая на Синем Шихане! — проговорил Важенин. — К тебе и прикоснуться-то боязно... Проходи, садись. Правда, у нас тут тронов нету, но для тебя найдем местечко первейшее! — Ты все шутишь, Захар Федорыч! Еще как прикасаются... — Она покосилась на высокую, с большими подушками постель. Вспомнив ту далекую ночь, почувствовала, как огнем загорелись ее и без того розовые от мороза щеки... — У тебя муженек... Ему самим богом положено! — А-а! Что там муж! — с досадой в голосе отмахнулась Олимпиада, изучающе косясь на неподвижно сидевшую Василису. — Неужто другие какие счастливцы находятся? — ввернул писарь и заставил всех покраснеть. — Ты, Захар, хоть постыдился бы! — оборвала его Степа. — Да пусть он поговорит. Я ить его шуточков вон уж сколько не слышала. Я и сама люблю веселое словечко молвить. Это вон к Полубояровым зайдешь, так там сплошь постные, староверские лица! Мне иной раз кажется, что они только и знают, что молитвы читают и бору молятся... А я, к слову сказать, такая грешница, что вовек не замолить мне грехов своих... — Али уж очень грешна? — закручивая кончики рыжих усов, спросил Важенин. — Очень, Захар Федорыч! — чистосердечно призналась она. — Ты вот насчет счастливчиков заговорил... Все, милый мой, говорят одни и те же речи. Нервно натягивая лайковые перчатки на тонкие пальцы, Олимпиада умолкла. Много горечи накопилось в ее душе. В горнице весело плескался голубой от снега дневной свет. Через оконное стекло бил яркий солнечный луч, ласково тлея на синем бархатном платье гостьи и драгоценном рубине. С желтым из кожи саквояжем в руках вошел Микешка. Поздоровавшись с гостями, смущенно косясь на хозяйку, спросил: — Это куда деть? — Микешка показал глазами на саквояж. — Пока поставь где-нибудь, — ответила Олимпиада. Микешка поставил саквояж в угол, а сам вернулся к порогу. Из головы не выходили увезенные стражниками арестованные. На минуту в горнице установилось тягостное молчание. Микешке казалось, что о затее Олимпиады все знают и от этого чувствуют себя неловко. Встреча Олимпиады с Петром тоже не предвещала ничего доброго. Незаметно кивнув Важенину, Микешка вышел. Следом за ним направился и Важенин. — Захар Федорович, — когда они очутились в сенях, взволнованно заговорил Микешка. — Кондрашова и Буланова стражники в Зарецк увезли. — Эх ты черт! — Важенин достал кисет и начал торопливо свертывать цигарку. — Наказал же я с кумом... Ты это точно? — Своими глазами видел. За второй крутенькой горкой, на разъезде встретились. Я Архипу успел свою папаху кинуть. Стражник мне плетью погрозил. — Какую папаху? — спросил Важенин. — Да свою, старую, а у меня вот другая, — смущенно показывая новую шапку, проговорил Микешка. — А где дядя Петр? — спросил он с тревогой в голосе. — Атаман вызвал. — Может, из-за Василия Михайлыча? — Все может быть, — ответил Важенин и тут же поспешно добавил: — Степанида, наверно, пожаловалась. Дела, брат! — Ишо есть одно дело, — сказал Микешка. — Липка свадьбу похерить хочет. — И подробно рассказал о замыслах Олимпиады, ничего не утаив из ее истории с Петром Николаевичем. — А я сразу почуял, что она неспроста приехала, — проговорил Захар Федорович. — Ладно, пойдем в горницу, там будет видно. — У вас вроде и свадьбой-то не пахнет, — когда они вошли, насмешливо сказала, поглядывая то на одного, то на другого, Олимпиада. — Один Захар Федорыч маленько пошутил, и тот притих... Может, я помешала? — Зря говоришь, Липа! — заметил Важенин. — Мы хоть тоже гости, но люди свои. Пусть ты с царями знаешься... но мы тебя чужой не считаем. Думаю, что ты с чистым сердцем пришла, а не с чем-либо другим... — Да уж не с пустыми руками приехала... Ну ладно! Раз приехала, то нечего в прятки играть... Невеста на нас работала — значит, и приданое наше... Уж не обессудьте, что бог послал... Дай-ка, Микешка, саквояж. Ставь вон на ту лавку и открывай! — приказала она. Микешка отстегнул ремни. Кожаные края туго набитого сака раздвинулись. Сверху лежало роскошное дамское белье. Олимпиада взяла его и положила растерянной Василисе на колени. Потом вынула полдюжины простыней и столько же наволочек. Дальше шли платья, цветные сарафаны, затейливо вышитые кофточки, лифчики, большая, с кистями кашемировая шаль. Все это Олимпиада складывала на стол, в одну кучу, которая с каждой минутой становилась все больше и больше... Внизу, на дне вместительного саквояжа, лежало несколько отрезов какой-то прекрасной, неведомой в здешних лавках материи. Степа, изумленно посмотрев на застывшую от удивления Василису, перевела взгляд на мужа. Тот пожимал плечами. Глянув в окно, Важенин увидал, что к воротам подъехал Петр Николаевич, и, подмигнув жене, выбежал из горницы. Женщины остались одни. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Когда Петр Николаевич вышел из станичного управления, в лицо ему яркими бликами ударило солнце. Он остановился и зажмурил глаза, но еще продолжал видеть искаженное, побледневшее лицо Печенегова. Не удержался все-таки... Это была сейчас первая и самая главная мысль Петра, которая возникла в его помутневшей голове. Куда я его ушиб? Что же теперь будет? Он так зашелся, что и не помнил, куда и как ударил Филиппа Печенегова. Разве дождаться да ушибить уж его наповал и — вслед за Кодаром? Вот и конец всему... А Василиса, ее глаза, как вот это синее небо? Санька со скомканной на печке подушкой, с потешно и озорно вздернутым носом? Это куда все денешь? Из сердца выкинешь? Вспомнив сегодняшнюю баталию, Петр Николаевич протер ладонью лоб, открыл веки и улыбнулся. Выпогоживался светлый и ясный, как глаза ребенка, тихий январский день. Жить хотелось вот так же спокойно и чисто. Лигостаев сбежал с крыльца и направился к коновязи, где стоял оседланный призовым седлом Ястреб. Петр ласково огладил коня и отвязал повод недоуздка. Ястреб, переступив ногами на звонком от мороза снегу, вытянул тонкую шею с засохшими от вчерашнего пота кудрявинками и ткнулся теплыми ноздрями в плечо. Петр долго ловил узким концом сапога зубчатое стремя и только после третьей попытки, почувствовав упор, бросил напряженное тело в седло, тронул коня шагом. Из переулка навстречу ему вышла группа празднично одетых, с гармонью парней. Здесь были двое самых младших Полубояровых, чубатых, гвардейского роста, но еще безусых желторотиков: старшему, толстогубому Тришке, с осени пошел восемнадцатый, младшему, чернявому, редкозубому Мокею, годом меньше. В руках его пиликала гармошка, на которой он и играть-то как следует не умел. Здесь был сынишка Афоньки-Козы, Ганька, двое коренастых, в зеленых касторовых теплушках, двоюродных братьев Дмитриевых. Один сын вахмистра Василия, другой — гвардейца атамановского полка Тимофея. За ними, как всегда, табунок лузгающих семечки подростков в кудлатых, малокурчавых папашонках. Старшие парни все были в смолевых, из мелкого барашка, больших папахах. Некоторые сняли их и поклонились. Братья Полубояровы заломили на затылки и нагловато хохотнули. Петр Николаевич пристально оглядел парней и ответил кивком головы, вспоминая, как и сам когда-то вот так шатался по праздникам из конца в конец станицы. Когда Лигостаев отъехал чуть подальше, парни захохотали еще громче. Петр, словно кем-то подстегнутый, нажал шенкеля и прибавил коню ход. Почти у каждых ворот группками стояли бабы и о чем-то судачили. Когда он подъезжал к ним, они умолкали и, повернувшись к нему, долгим, провожающим взглядом смотрели вслед. Он еще не знал, что Агашка Япишкина с фантастическими прибавлениями растрезвонила о нем по всей станице. Поступок его теперь был для всех станичных кумушек и сплетниц притчей во языцех. Поравнявшись с домом Спиридона Лучевникова, он неожиданно встретился с Митькой Степановым. Пьяненький, с розовым, опухшим лицом, Митька вывернулся в зеленой нараспашку венгерке с шелковыми золочеными шнурками из узенького переулка и снял казачью фуражку, на которой почему-то была нацеплена урядницкая кокарда. — Дядя Петр! — гаркнул он. Ястреб испуганно отпрянул в сторону. — Здравствуй, Митя, — приветливо ответил Петр. — Моншер! Очень рад тебя видеть! А я в аккурат сегодня чуток пригульнул, — подмигнул Митька. — Понимаешь, я на службу должен идти, в гусары хочу! А они, — Степанов ткнул пальцем в направлении своего огромного, нового, с резными ставнями дома, — а они, гвоздодеры, понимаешь, мне, гусару, хозяину Синего Шихана, вина, сволочи, не дают... Говорят, что у меня какой-то порок в грудях... Марфа пристает: пей капли и разные там порошки-потрошки... А я, дядя Петь, пардон, вина хочу! Выпью французского — и никаких болестей. Пляшу — и хоть бы хны! Денег, падлы, не дают. Понимаешь, ни копейки... На серебре жру, золотыми ложечками закусываю, а денег ни шиша! Я одну ложечку раз... — Митька показал жестом, что скрутил ложечке голову и спрятал в карман. — Понимаешь, и кредитками разжился... вот и выпил... — Что же, выходит, Митрий, что сам у себя воруешь? — спросил Петр Николаевич. Он давно слышал, что Митька сильно пьет, но никогда не думал, чтобы тот мог так опуститься. — Не-ет! Свое беру... — возразил хозяин Синего Шихана. — Ты, говорят, моншер, на нашей каторжанке женишься? Правда, дядя Петр, аль врут? — А тебе разве не все равно, на ком я женюсь? — Мне? — Митька недоуменно пожал плечами. — Мне абсолютно бар-берь, одинаково, как киргизы говорят! Очень хорошо, дядя Петр, делаешь. Марфушка моя — дрянь! Я с ней не сплю... Как крендель сладкая да приторная... вроде сдобного розонца:* водичка попала — и раскисает сразу... Тут болит у нее, там хворь, едрена корень! А я зверский насчет этого мужчина и тоже на какой-нибудь приисковой крале женюсь! Лучше их на свете нету! Тестя к едреной — из нашего дела — бабушке. Понимаешь, Липку у меня отбил, прииск захватил! Какой позор! Бугай, сволочь! Съемку золота в шахте делает, а меня на выстрел не велит пущать! Каков? Вот уйду в гусары, приведу сотню молодцов-удальцов, винца им поставлю и тестя в пух и прах расшибу! Все назад возверну и по-старому сделаю! Шабаш! Тараса, гады, ухлопали... Какой человек был и меня как любил! _______________ * Так зовется на Южном Урале сдоба — хворост. — А кто его, как ты думаешь? — спросил Петр Николаевич. — Бунтовщики, конечно! Кто еще больше! — ответил Митька и сплюнул в сторону. — Вот ты за меня Маришу не отдал, сгубили ее зазря, — плаксиво продолжал Степанов. — Теперче меня хотят извести, капли разные подливают... Были бы мы с тобой родня, я бы тебя самым главным назначил... Когда свадьба-то? Я в гости приду... — Никакой свадьбы, Митрий, не будет... Прощай! Петр Николаевич тронул коня и объехал удивленного Митьку сбоку. Ему искренне жаль было совсем свихнувшегося Митьку, да и встреча была не из приятных, а тут предстояла еще одна, которой в эту минуту он вовсе не желал. Впереди шел с женой прямо на голову коня Панкрат Полубояров, с которым они когда-то холостяковали вместе, в одно время женились и на службу угодили в один полк. Хоть и не часто, но бывали друг у друга в гостях. На Гаврюшкиной свадьбе Панкрат был дружкой и даже занял Петру на расходы по свадьбе сто рублей. Присутствовал Полубояров и на Маринкиной помолвке. В этом году он выделился от отца и жил самостоятельно. Жена его, Евдокия, была дочерью крупного прасола Сыромятникова, с сарбайских хуторов, из богатой староверской семьи. — Миколаич! Здорово! — свертывая в сторону, крикнул Полубояров. — Здравствуй, Панкрат. Дуня, здравствуй! — приподнимая папаху, Петр хотел проехать мимо, но Панкрат, норовя поймать коня за повод, протянул руку. Пришлось остановиться и поздороваться в ладошку. — Ты что это, приятель, тайные дела затеваешь и друзей сторонишься? — умело и осмотрительно беря Ястреба под уздцы, проговорил Панкрат. — Нехорошо своих забывать! Евдокия, щелкая семечки, подозрительно поглядывала на Петра умными, хитровато прищуренными коричневыми глазами. — Никаких у меня тайностей... Хотел к вам заскочить, — смешался Петр. — Да вот самих встретил... — И чуток мимо не проскочил... — подстерегая его смущенный взгляд, с ухмылкой заметила Евдокия. — Конь-то у тебя что-то, брат, с тела спал... Куда гонял? — спросил Полубояров. — Да тут... атаман вызывал, — перебирая в руках поводья, нехотя ответил Лигостаев. — С чего это вдруг в воскресный день? — Дела, дела! — Ну чего ты привязался? Разве ему теперь до нас? — Евдокия смахнула пуховой перчаткой прилипшую к губам шелуху от семечек и с вызывающим видом встала боком к Петру. Оценив ее грубоватую деликатность, он понял, что о его делах им все известно. Вести окольный разговор дальше не было никакого смысла. — Сноха у меня ушла, — проговорил он сухо. — Почему? — ради порядка осведомился Панкрат, хотя от жены он все уже знал. — Потому что, когда быка хлещут кнутом, он орет му! — съязвила супруга. — Ты, говорят, какую-то бабу привез? — спросила она без всяких церемоний. — Не бабу, Дуня, в каком смысле ты понимаешь, а жену! — мягко ответил Петр. — Ты бы лучше по старой дружбе зашла, кажись, не чужие... Давайте завертывайте, гостями будете! — пригласил Петр Николаевич. — Ты что, белены объелся? — швырнув в снег мусор от семечек, гневно спросила Евдокия. — Пока в здравом уме, в гости вас зову! — опешив от ее злобного взгляда, ответил Петр. — В здравом уме такое не делают... Спьяну, наверное, приволок, а нас зовешь теперь советы тебе давать... Я бы тебе не совет дала, а плетей хороших, и ей заодно!.. Нет уж, Петр Миколаич, были мы свои, да все вышли... А теперь не токмо в твой дом не загляну, а за версту его обойду! Прощай, жених... Полубоярова, презрительно отквасив губы, пошла прочь. Панкрат комкал в руке смятую перчатку, не зная, что и сказать. — Может, ты хоть одно словечко какое молвишь, Панкратий? — Петр резко дернул поводья и, крутым вольтом повернув коня, встал поперек дороги. — Што я тебе, полчок, отвечу? — Полубояров неуклюже повел вислыми плечами. — Ить про тебя тут такое плетут! — Ну и пущай плетут! Лигостаев поднял коня и с места пустил его галопом. Через минуту он спрыгнул у ворот с седла и завел коня во двор. Калитку ему открыл Захар Федорович. У сарая стояла пара серых, запряженных в большую кошевку коней. По нарядной упряжке Лигостаев узнал, что выезд был приисковый. Из окна выглядывали Василиса со Степой и махали ему руками. Петр Николаевич, силясь улыбнуться, ответно помахал им перчаткой и, проведя коня мимо крыльца остановился около амбара. — Долго ты, брат, ездил. Мы тут заждались. — Разнуздывая коня, посматривая на Петра сбоку, Важенин понял, что друг его вернулся с плохими вестями. Расспрашивать дальше не стал. Петр Николаевич отстегнул подпруги, снял со спины коня седло и отнес его в амбар. Важенин отвел Ястреба на конюшню. Вернувшись, задержал Петра у крыльца и, будто не замечая его мрачного вида, спросил: — Ты передал вчера Василию Михайлычу то, что я тебя просил? — Как же! — удивился Петр. — Особый был разговор. Петр Николаевич рассказал все, как было. — Ясное дело, — задумчиво проговорил Важенин и сообщил Петру об аресте Кондрашова и Буланова. — Плохи у Васи дела... — Что-нибудь открылось? — спросил Лигостаев. — Может открыться... Эх, бежать бы ему надо! — Они сегодня на полпути ночевать будут, — как бы про себя проговорил Петр Николаевич. — Так что? — Догнать и отбить. — После схватки с Печенеговым Петру Николаевичу казалось, что он теперь способен на любую дерзость. — Какой горячий! Ты, куманек, поостерегись. На тебя тоже начнут собак вешать. В лесу подобрал, в амбаре держал, свекольником кормил. Факт налицо. Второй факт тот, что сердобольные станичники начнут за Степаниду заступаться, а бабы, вроде цепных шавок, на Василису накинутся. Всех их не переловишь и на поводок не возьмешь. Знаешь ведь, сколько у нас псов-то. Вспомни, как я Степку из Азии вез. Я-то знал, на что шел! — А ты что же думаешь, что я не знаю, на что иду? — А ты помнишь, как из Азии в эшелоне тогда двигались? — Еще бы! Чуть ли не под откос хотели сбросить, — подтвердил Лигостаев. — А здесь, в Шиханской? На Степку, как на гончую, улюлюкали! — Теперь, кум, не те времена. — Обтерлись маленько, правда, по-другому на жизнь глядеть стали. А, собственно, ты к чему всю эту обедню завел? Я ведь говеть не собираюсь, а вот исповедаться перед тобой готов. — Лигостаев сдержанно улыбнулся и, не найдя в кармане папирос, попросил у Важенина закурить. Тот подал ему кисет. Петр Николаевич закурил, жадно затягиваясь дымом, рассказал все то, что произошло в станичном управлении. — Ты его ударил? — меняясь в лице, спросил Захар Федорович. — Толкнул разок... — Петр Николаевич заплевал цигарку и далеко отбросил в сторону. — Табак дела! — заключил Важенин. — Ведь толковал тебе — не вяжись. — За грудки же он меня взял! Я ведь, кум, не рыба, в сторону не нырну... — Так-то оно так... Какого ты себе врага нажил! — Ты же знаешь, что у меня с ним свои счеты, и от моего толчка мало что изменилось, а наоборот, все стало на свое место. Хватит, кум! — жестко закончил Петр Николаевич. — Конечно! Тут уж кто кого. — Ты только Василисе ни слова, — просил Лигостаев. — Без тебя ведаю. Тут к тебе еще одна важнецкая гостья пожаловала. — Я еще и сам не уразумел, кого мне бог послал. — Олимпиадушка заявилась, — ответил Важенин и улыбнулся. — Кто-о? — Петр Николаевич удивленно пошевелил бровями и отшатнулся. Он не ожидал такого визита и растерялся. — Говорю тебе, Олимпиада, шиханская королева! — Дай-ка, кум, еще закурить, — протягивая Важенину задрожавшую руку, попросил Петр. — Ты что, милый? Только сейчас бросил! — Захар Федорович глянул на пошатнувшегося Петра и обомлел; лицо друга как-то сразу посерело, осунулось, черные усы вяло сникли к сморщенным, крепко поджатым губам. — Тошнит что-то... — Лигостаев качнул головой и расстегнул крючок романовского полушубка, ослабил кушак, шарил рукой по мундиру, словно пытаясь остановить бурно стучавшее сердце. — Тут и так муторно, а ее опять черт принес... — Ну, брат, здесь дело такое! Не выгонишь! Потерпи! Она теперь сама барыня... Только, слышь, не пойму я ее, — тихо говорил Важенин. — Кучу подарков привезла, ворошит их, показывает, вроде как не на свадьбу явилась, а сама замуж собирается... — Что ей нужно? — мрачно спросил Петр Николаевич. — А это ты поди сам ее спроси. Может, у нее какое особое дело к тебе? — Все может быть... — В голову Петра снова полезли тяжелые, нехорошие воспоминания. В душе жалел, что не рассказал об этом ночью Василисе. А надо было. Легче бы стало на душе. — Догадываешься? — в упор спросил Захар. Петр молча кивнул. Прикурив, сказал кратко: — Это потом... Сейчас не спрашивай... — Ладно, — согласился Важенин. — Ступай к ним... А я дойду до Гордея и разузнаю, что и как... Только голову не вешай — все обойдется. Правда, кашу ты заварил крутую!.. Ну да ничего... От жиденькой тоже сыт не будешь... Как-нибудь вдвоем-то расхлебаем и эту! — Ты тут ни при чем! — глубоко вздохнул Лигостаев. — Мое варево, мне и выскребывать до дна... — Друг я твой или нет? — Заглянув Петру в глаза, Захар Федорович обнял его за плечи. — О чем вопрос! Спасибо! На тебя вся надежда. — Петр Николаевич легонько снял с плеч его руки и крепко пожал их. — Я тебе опосля все расскажу... — Ладно... Может, я тоже кое-что знаю... Держись, друг! — Важенин похлопал его по спине широкой ладонью, улыбнулся и, повернувшись, направился к воротам. Глотнув свежего, чистого воздуха, Петр Николаевич поднял голову. Над заваленной зеленым сеном поветью повисло тускловатое, в синей дымке солнце. У плетня, в тихой зимней дремоте, чуть заметно шевелил застывшими листьями, осыпая иней, крепкий, завороженный снежными узорами сучкастый вяз. На крыше у печной трубы пригрелись на солнце Санькины друзья — сизые голуби. По двору гонялся за курами желтый разъяренный молодой петух. Поглядывая на его яростные наскоки, Петр с грустной улыбкой вспомнил, что сегодня, в потемках, схватив бедового петушка, чуть не открутил ему голову. Хорошо, что вовремя разглядел... Варился бы ты сейчас, милый, в чугуне, — подумал Лигостаев и, нерешительно остановившись возле крыльца, стал счищать с каблуков снег. Встречаться с Олимпиадой ему сегодня не хотелось. Вспомнилось опять утро, когда жена и дети вернулись с бахчей и повисли у него на шее. Только одному богу известно, что он тогда пережил. Ничего худшего не было в жизни Петра, как в эти сумбурные, тягостные дни. Спустя неделю Олимпиада подкараулила его на заднем дворе. Вцепившись руками в колья плетня, глядела мутными, полными отчаянной решимости глазами, проговорила в упор: — От свекра я ушла, домишко он мне сторговал. — Знаю, — глухо ответил Петр Николаевич. — Коли знаешь, так вечером приходи. — Ты что же это... — А то, что, если не придешь, ославлю на всю станицу и в Урал вниз башкой нырну... — перебила его Олимпиада. Не дожидаясь ответа, она изогнулась высоким станом, закрыла лицо черной шалью и тихими шагами отошла. После каждого посещения Петр казнил себя самой лютой казнью — презрением к самому себе. Долго тянулась такая пытка, чуть ли не до тех пор, пока Митька Степанов не открыл золото. А когда она уехала с Доменовым, Петр Николаевич как-то взгрустнул и даже пожалел немножко о прошлом. Времена-то меняются, меняется и жизнь. Теперь, размышляя обо всем этом, Петр стоял возле крыльца и старался понять: зачем же все-таки она приехала? На дворе пахло кизячным дымком. Полуразрушенный воз блестел на солнце снежными искорками. На улице пиликнула гармошка и радостно замерла в искаженном и томительном звуке. Лигостаеву нетрудно было догадаться, что приезд Олимпиады не просто визит вежливости избалованной бабенки, которая, как он знал, жила теперь в неслыханной роскоши. Надо было думать, что явилась она с какими-то намерениями, и Петру Николаевичу вовсе не хотелось, чтобы она как-то оскорбила и унизила Василису. Завороженные подарками, женщины не обратили внимания на скрипнувшую в кухне дверь и не слышали, как он вошел. Первой увидела его Василиса. Она растерянно прижала к груди кусок какой-то шелестящей материи и выжидательно глядела на Петра радостными, виноватыми глазами. Он кивнул ей и улыбнулся, как бы отвечая своим понимающим взглядом: Валяй, я тебя могу любить всякую, и ежели тебе нравятся эти барские тряпки, греха тут нет, потому что ты молода, не балована и тебе все в диковинку. Перехватив беспокойный взгляд Василисы, Олимпиада степенно и плавно повернула красивую голову. Они изучающе смотрели друг на друга несколько напряженных секунд. Петр с удивлением и твердым в темных глазах вызовом. Она — с глубокой тоской и растерянностью. Известно, что женщина по самому малейшему движению лица мужчины, которого она близко знала, по одному случайно брошенному взгляду умеет чутко и точно угадывать самые глубокие и сокровенные мысли его. Увидев твердый, явно ожесточенный взгляд удивительно помолодевшего Петра, Олимпиада почувствовала, что ей предстоит выдержать сегодня тяжкое испытание. За полчаса, проведенные вместе с Василисой, она поняла, что соперница хороша не только лицом. Несмотря на каторгу, она каким-то чудом сохранила девичью прелесть и простоту, а сейчас лишь перешагнула тот порожек, за которым так щедро расцветает молодость, а вместе с нею и любовь. Олимпиаде стало ясно, что одолеть эту женщину будет нелегко. Однако она была убеждена, что с деньгами ей все нипочем. Она уже научилась чувствовать их сокрушительную силу, потому и привезла с собою в желтом портфеле те самые сто акций Ленского золотопромышленного товарищества, которые подарил ей Авдей под пьяную руку сразу же после свадьбы. На днях главный управляющий Роман Шерстобитов, шепча ей на ушко всякие глупости, шутя предложил продать эти сказочно подорожавшие бумаги за миллион рублей и бежать с ним в Париж... Мысль подержать в руках этакую кучу деньжищ сама по себе была весьма соблазнительной и взволновала воображение Олимпиады до крайности. Да и высокий, статный Ромка Шерстобитов напоминал чем-то Петра Лигостаева. Весть о намерении Петра жениться на каторжанке растревожила Олимпиаду еще больше, и она решила очертя голову кинуться в бой... Вскинув на Петра прищуренные, в длинных ресницах, лихорадочно блестевшие глаза, она сказала, что хочет поговорить с ним по большому секрету. — Ну ежели секрет, да к тому же еще большой, пройдем в ту горницу. — Петр Николаевич сделал шаг в сторону и дал Олимпиаде пройти. Пригладив темные задрожавшие усы, ни на кого не взглянув, шагнул вслед за гостьей и скрылся за дверью. Только что протопленная горница, в которой они очутились одни, пахла еще угаром от недавно закрытой трубы. Крашеный пол и длинная, во всю стену скамья со спинкой были чисто вымыты, большой стол накрыт новой с синими каймами скатертью. Окинув все опытным взглядом, Олимпиада поняла, что здесь всерьез готовятся к свадьбе. Это еще больше ожесточило и без того распаленное ревностью чувство Олимпиады и придало ей новые силы. Она села на скамью и, облокотившись на стол, уставилась на Петра неморгающими, безысходно печальными глазами, как в те минувшие годы, когда, утомившись от воровских ласк, подолгу гладила его поникший чуб и с ужасом заглядывала в темную пустоту его окаменевших глаз. Она знала, как он тяготился их тайными встречами. Чем сильнее он противился, тем больше ее тянуло к нему. Сейчас он стоял перед нею чужой, настороженный и далекий. Прислонившись у косяка к зеленоватым обоям, Петр, выжидая, молча курил. — Садись поближе, — усмехнувшись, проговорила она и тут же с грустью добавила: — Я тебя не съем... — Ты зачем пожаловала? — спросил Петр. — А ты сам не догадываешься? Он бросил на Олимпиаду пытливый, стерегущий взгляд и промолчал. — Ты забывчивый, однако... — Не выдержав его тяжелого, насупленного взора, Олимпиада опустила голову. — Наверное, ни разу и не вспомнил обо мне... — добавила она тихо. — Еще как! — Не верю... — Вчера, когда взял вожжи в руки... — Петр Николаевич запнулся и умолк с перекошенным ртом, словно застыл. — А вожжи-то тут при чем? — Олимпиада подняла удивленные и прекрасные в своей грусти глаза. — Именно наши с тобой дела вспомнил, схватил веревку и через перекладину сломать себя хотел... Именно через тебя! — Он посмотрел на нее тяжелым, испепеляющим взглядом; обжигая дрожащие пальцы, закурил потухшую папироску. — Удавиться, что ли, вздумал? — спросила она неуверенно. — Что-то не похоже по твоим-то делам... — Я уверять не собираюсь. Так, к слову пришлось... Тебе этого не понять! Ты теперь вон какая барыня! — Ты меня не кори, милый. Мне от этого барства самой в петлю хочется, оттого и приехала... Олимпиада заломила руки и уронила голову на край стола. — Ты что же это надумала? — Не так уж хитро разгадать мои думки... — Глотая слезы, она поведала ему о своей постылой жизни с Авдеем. — Поздно, дорогая моя, надумала... Ежели бы вчера... — Петр не договорил. Ужасаясь своим мыслям, старался понять: правду он ей сказал или солгал? Пожалуй, это была правда. Приди Олимпиада накануне, он, наверное, пошел бы за нею, как телок на веревочке. Но сегодня все уже было решено. Именно сегодня ночью он как будто родился заново. — Что вчера, что? — Олимпиада вскочила и стала торопливо поправлять растрепавшуюся прическу. — Вчера я пошел бы хоть на казнь, — признался он. — А сегодня, дорогая моя, все уже кончено... — Сегодня, наверное, каторжаночка мешает? — тихо спросила Олимпиада. Петр молчал. В замороженное окошко пробивался неяркий луч света, падая на скатерть желтоватым мечом. — Ее боишься? — спрашивала она. — Не бойся. Я вон целую кучу подарков привезла и еще денег дам сколько надо. У меня денег-то... Почти мильен, да еще в банке есть на мое имя! — Значит, предлагаешь Авдея ограбить? — зло сверкнув глазами, спросил Петр. — Это мои деньги! — крикнула Олимпиада. — Откудова они взялись? — После свадьбы подарены. Ты что, не веришь? — Она, как могла, объяснила ему происхождение этих злополучных акций и стала рисовать перед ним картину их будущей совместной жизни. — Уедем отсюдова, поместье купим, заведем конный завод. Каких хочешь коней, таких и покупай! Усмехнувшись, Петр Николаевич решительно покачал головой. — Я уж тебе сказал, что вчера я мог продать свою душу не только тебе, а самому дьяволу, а сегодня — нет! Петр увидел испуг и тоску, отразившиеся в ее глазах. На секунду вспомнился Авдей Доменов, который вошел в жизнь Олимпиады, огромный и нелепый, как и само привалившее к ней богатство. — Пусть она сгинет с глаз долой! — простонала Олимпиада. — А то я... Она так сжала кисти рук, что кожа на суставах побелела. Олимпиада была убеждена, что у нее вырывают из рук счастье... — А что ты? — спросил Петр. — Я могу стражников позвать... — Ты? — сдерживая одолевавший его гнев, Лигостаев усмехнулся. — Можешь пол подолом мести и денежками трясти, но ее не трогай! Теперь она самый близкий мне человек на всем белом свете. — Близкий? — устремив на Петра помутневшие глаза, повторила она. Отказываясь от денег, он напрочь сокрушал ее волю. — Василису я никому обидеть не дам, — словно не слыша ее слов, продолжал он. — А стражники? Пусть едут!.. Придут, так встречу. Вон видишь, шашка моя висит? Потом в Сибири, как и дочери моей, и мне места хватит. Запомни это и уезжай подобру-поздорову. Все, что было промеж нами, забудь... — Боже мой! — Она закрыла лицо руками. Щеки были горячи и влажны от слез. Петр круто повернулся и вышел. Уже из сеней крикнул: — Микешка! — Тут я, — откликнулся из горницы Микешка, распахивая дверь настежь. — Барыня кошевку велит подавать. Шубку ее прихвати. — Я мигом! Что она, сама-то? — спросил Микешка. — Госпожа Доменова немножко захворала и домой собралась, — глядя на растерянно ожидавших женщин, проговорил Петр. Провожать гостью Петр Николаевич не вышел. Большие ворота с высоким деревянным козырьком открыл Санька. В лицо ему радостно било яркое от снега полуденное солнце. Олимпиада села в кошевку и уткнулась лицом в портфель. Потом разогнулась, поглядела на стоявшего перед нею Саньку заплаканными глазами, прошептала перекошенными губами: — А ведь коров-то мы с тобой, Саня, только вчерась доили... — Ишо приезжайте, — добродушно проговорил Санька. Порывшись в портфеле, Олимпиада успела сунуть ему серебряный рубль. Застывшие кони, гремя бубенцами, взяли с места рысью и лихо вынесли кошевку за ворота. На твердом, укатанном снегу гулко стучали конские копыта, скрипуче свистели полозья, проскакивая мимо посторонившихся Захара Важенина и Гордея Туркова, которого все же уговорил писарь быть посаженым отцом. Петр Николаевич увидел их в окно. — Святой для меня сегодня день, и святые сегодня совершим мы дела, дорогие мои, — обнимая обеих женщин, проговорил Петр Николаевич. Гости, о чем-то разговаривая, медленно подходили. Зажав рубль в кулаке, Санька ждал, когда они войдут в широко открытые ворота. Венчались поздно вечером. Когда отец Николай вел жениха и невесту вокруг аналоя, позади них, держась за роскошное подвенечное платье Василисы, в чистенькой белой рубахе, в новых валенках шел Санька, бывший Глебов, а теперь Александр Петрович Лигостаев. Ч А С Т Ь  В Т О Р А Я ______________________________ ГЛАВА ПЕРВАЯ Зинаида Петровна только что проводила Шерстобитова, с которым у нее начинались самые легкие, чуть-чуть игривые и пока невинные отношения. В ожидании обеда Зинаида Петровна прилегла на кушетку и задумалась. Вчера у нее была Даша, немножко всплакнула и пожаловалась на мужа. Дома Микешка бывал редко. Авдей Иннокентьевич вдруг загулял с приятелями, а Микешка с утра до ночи разъезжал с Олимпиадой. В станице, да и на прииске о них нехорошо судачили бабы. Шиханские казаки, рубившие по осени чилигу на тугайной гриве, видели доменовский экипаж с Олимпиадой у стогов. Прислуга Доменова проболталась, что кучер Микешка запросто заходит в хозяйкину спальню, а потому освобожден от воинской службы и вон какую шапку получил от Олимпиады в подарок... Слушок наконец вполз в уши самого Авдея Иннокентьевича. Поведал ему об этом в сильном подпитии Роман Шерстобитов, а потом рассказал все Зинаиде Петровне. Поначалу Авдей не поверил. Подняв толстый палец, произнес грозно: — Ты, Ромка, не смей говорить пакости про мою жену! — А мне-то что? — возразил Шерстобитов. — Я продаю за что купил... — Знаю я тебя, купца! — Авдей приблизил к его носу кулак, обросший редкими рыжими волосинками. — Ты, поганец, сам в Париж сманивал ее. Мне ведь, шалопут, все ведомо! Как ни хорохорился Авдей, но червячок ревности в душу залез. Он как-то мгновенно отрезвел. Быстро покинув собутыльников, помчался домой и ворвался в спальню жены. Пьяного она его сюда не пускала. Сейчас ему казалось, что вся комната, вместе с коробочками из-под пудры и разными флакончиками, с пышной постелью, скрытой за тяжелой полубархатной занавесью, источала слащавый, дурманящий голову запах. Слоняясь из угла в угол, он неистовствовал, разыскал за этажеркой чуть начатую бутылку вина и прямо из горлышка выцедил ее до дна. Жену он встретил, как встречают все ревнивые мужья, одним и тем же вопросом: где была и что распроделывала?.. — Где была, там меня уж нету, — снимая шубу, ответила Олимпиада и тут же напала сама: — А ты все еще не набражничался? — Я бражничаю на виду, а ты... — сказать все, что он только передумал в своем воображении, Авдей не мог: не поворачивался язык. — А что я? — приближаясь к нему, спросила Олимпиада. Она глядела на мужа прищуренными глазами. — Да мало ли что... — насупившись, бормотал Авдей. — Нет уж, миленький, говори. А нет, так я пойду и лягу. У меня голова трещит. — Ты вон обормота кучера в спальню к себе пущаешь, вот что про тебя говорят, — разом выпалил Доменов и засопел еще сильнее. — Ах вон оно что! — Олимпиада облегченно вздохнула. — А что — не так? — Гуляй каждый день с Ивашкой Степановым да с зятьком любезным, не только кучера — каторжанина приведу тебе назло. Подойди вон к зеркалу и глянь на свою образину. На кого похож! Под глазами мешки, весь всклокоченный, как старое, растрепанное помело! Сам бражничает, а я тут помирай одна от скуки. Все. Завтра же ноги моей здесь не будет! — Ладно, ладно, я ведь так только, — примирительно заговорил Авдей. — Поедем вместе. — Куда еще? — спросила она сквозь слезы. — Да хоть в Питер! — Ой! Авдеюшка! — Олимпиада бросилась к нему и обняла за шею. Прижавшись лбом к его небритой щеке, добавила: — Ох как от тебя винищем-то разит! Спустя неделю они были уже в Петербурге, в номерах самой дорогой Европейской гостиницы. Авдей Иннокентьевич знал из верных источников, что сейчас в столице находится главный управляющий Ленскими приисками Иннокентий Белозеров, что он устраивает в высоких финансовых кругах выпуск новых акций на сумму в несколько миллионов рублей. На первых двух выпусках Доменов нажил огромный барыш. Старый и опытный уральский хищник появился в Петербурге не ради каприза молодой жены. Он чуял, что новые акции будут раскупаться нарасхват. Нужно было не упустить момента и снова положить в карман добрый куш. Накануне он тайком отвез во дворец очередного золотого петушка в несколько фунтов весом, а сегодня с утра был принят Белозеровым, которого знавал еще, когда тот был простым чиновником. Сейчас тот жил в роскошном особняке барона Альфреда Ринцбурга, ворочал огромными капиталами и бесконтрольно владычествовал во всем приленском крае. Белозеров встретил уральского золотопромышленника внешне радушно и приветливо. Ему было известно, что Доменов скупил на большую сумму акции Ленского товарищества, но сколько, Белозеров точно не знал: все операции Доменов проводил через подставных лиц. Рабочий кабинет, куда провел Белозеров Доменова, был огромен и увешан большими, в тяжелых рамах картинами. Над столом во весь рост висел портрет императора Николая Второго. Над мраморным камином — распятие, а рядом какой-то святой с постным, недовольным лицом. На массивном письменном столе лежало много всяких бумаг и бумажек. Здесь были счета магазинов и фирм, таблицы биржевых курсов, каталоги, прейскуранты... и, наверное, донесения многочисленных шпионов, — подумал Авдей Иннокентьевич. Он-то уж эту механику знал не хуже хозяина. — Рад тебя видеть, очень рад! — Белозеров погладил бородку, обрамлявшую выпуклые скулы, мысленно стараясь угадать, зачем пожаловал этот уральский промышленник. — Благодарствую, Иннокентий Николаич. Поимел я желание лично выразить и засвидетельствовать мое почтение, — ответствовал Доменов. — Тронут весьма. Надолго, ли в столицу? — спросил Белозеров. — Еще и сам не знаю, покамест не расхомутаюсь с делами... Белозеров знал, что трезвый Доменов — это непроницаемая маска. Вскоре лакей пригласил их в столовую. Там на столе, словно на выставке, уже стекленели полдюжины графинчиков с разноцветной жидкостью. Чем чаще пробовали настойки, тем двусмысленнее становился их разговор. Обмениваясь пустяковыми новостями, подпускали друг другу шпильки. Наконец Авдею это надоело. — Слыхал я, Иннокентий Николаич, новые бумажки выпущать собираетесь? — Какие такие бумажки? — делая удивленное лицо, спросил Белозеров. — Ну акции, не все ли равно. — Авдей Иннокентьевич пожал плечами и опрокинул в рот очередную рюмку. — Золотое дело, сам знаешь, вещь капризная. Тайну блюсти требует, — неопределенно ответил Белозеров. — А ты думаешь, я ваших секретов не знаю? — Авдей проколол вилкой скользящий на тарелке грибок, готовясь бросить его в рот, ждал ответа. — Всех тайн, господин Доменов, знать нельзя. Твоих, например, мы вот, грешные, не знаем! — взмахнув широкими рукавами пиджака, ответил Белозеров. — Ты вон Синий Шихан прибрал к рукам, а как — мы не ведаем... — А я вот ведаю, как вы умеете своими акциями народ объегоривать! — ввернул Доменов. — Тебе-то, Авдей Иннокентич, непристойно так говорить, — упрекнул Белозеров. — В прошлом году вы четвертый раз выпустили почти на десять миллионов рублей, а где они, ети денежки? — Как это где? — опешил Белозеров, еще не зная, что Петр Шпак, посланец Авдея, давно проник в финансовые дела Ленского товарищества и сообщил Доменову всю подноготную. — Будто ты и не знаешь? — Авдей кинул в рот грибок и с хрустом раскусил его. — Не ведаю, о чем ты толкуешь... — Ах так! Тогда я тебе разжую, как сей соленый рыжик... Ваш запасный капитал и капитал погашения абсолютно пусты и значатся только на бумаге. — Не городи ересь, Доменов. — Голос Белозерова дрогнул. Но он взял себя в руки и приготовился слушать. — Всю вашу наличность слопали дивиденды. Ты хорошо знаешь, что выплачено десять миллионов рубликов. Вы сейчас, голубчики, изворачиваетесь за счет милости кредиторов! В текущий оборотный капитал не отчислили ни копейки, резерва для выплаты будущих дивидендов у вас нет. Правители Лена Рольдфильс из деловых людей превратились в спекулянтов, а это никогда к добру не приводило, — уже более серьезным и трезвым тоном объявил Доменов. — Напрасно пугаешь, Авдей Иннокентич, — поражаясь его осведомленности, проговорил Белозеров. — Разве я пугаю? Я правду говорю. Вы хотите новым выпуском залатать кое-какие прорехи, играете на понижение, а потом вздуете на триста процентов. Знаю я все ваши махинации и, ежели хотите, выпущу вас в трубу. Но я, конечно, этого не сделаю. — Не сделаешь потому, что сам черпаешь из нашей драги лопатой, — засмеялся Белозеров, с облегчением почувствовав, что они с ним, по сути дела, одного поля ягодки. — Сколько, на какую сумму имеешь наших доходных бумажек? — спросил Белозеров. — Это мое дело. — Могу все купить по последнему курсу. — Зря важничаешь, голубь мой. На приисках-то ваших не ахти какие дела... — Ты лучше о своих делах думай, а наши предоставь уж нам, грешным, — обиженно проговорил Белозеров. — Да ведь нигде на золотых приисках нет столько беспорядков, сколько у вас на Витиме и на Олекме. Эта ваша зараза и к нам на Урал проникает. Мало того, что у вас там люди, как скоты, живут, вы еще и несусветную спекуляцию развели! — Если поверить, то на твоих шахтах вроде как рай божий... — поджав губы, зло усмехнулся Белозеров. — Рай не рай, но я становым воли не даю. А у вас они там цари и боги! А рабочие живут в промерзлых стенах. — А ты что хочешь, чтобы я для них дворцы строил? — Зачем дворцы? Не нужно только забывать, что они тоже люди-человеки и в условиях вечной мерзлоты добывают песочек волшебный... А у вас там даже с брюхатыми бабами не считаются. А урядники так это чистые кобели. — По своим судишь? — Не без этого, конешно... Но я своим за это в зубы даю! — Щедро! — захохотал Белозеров. — У тебя, наверно, и социалистам тоже рай... — Я, голубь, и с этой публикой компанию вожу. Когда они у меня под руками, я все ихние намерения насквозь вижу... — Какой прозорливый! — Уж какой есть, милок. Я ведь тебе дело говорю, а ты посмеиваешься. Еще раз толкую, что люди нам золотишко моют, а ты их коровьими челюстями кормишь, вместо денег талоны даешь. А приказчики твои заставляют принудительно покупать по этим талонам ненужные товары по удороженным ценам. Гляди, как бы такие махинации не стали себе дороже... — Да ты-то о чем хлопочешь, любезный? — не вытерпел Белозеров. — Раз я акционер, значит, свой вклад в деле имею, — резонно возразил Доменов. — Сиротская поди доля, — подзадорил Белозеров. — Какая бы ни была, голубок, но доля. — Какая же все-таки? — допытывался Белозеров. — Да уж не столько, сколько у Путилова или Вышнеградского, не говоря уж о лорде Гаррисе. Он-то поди купил вас и с крохами и потрохами... — Он, как и ты, сам хозяин своим деньгам. — Я в его карман не лезу, а он в нашем постоянно ручки греет. Плохие мы патриоты, вот кто мы! — сердито заключил Авдей Иннокентьевич. — Отчего же плохие? — ленивым голосом спрашивал Белозеров. Он уже больше не боялся этого уральского самодура, как о нем говорили. — Почему же плохие? — поцеживая из рюмки настойку, переспросил Белозеров. — Потому, что переоцениваем сами себя и наши возможности! — повысив голос, резко проговорил Доменов. — Как это прикажешь понимать? — Плюем рабочим в лицо. Боюсь, что они эти плевки нам же возвратят, и с лихвой... — Ах вот ты о чем! Дело известное, испытанное... — Как это испытанное? — спросил Доменов. — Когда имеешь достаточно сильную команду солдат, и каторжане не страшны, — самодовольно ответил Белозеров и встал. Доменов его утомил, а главное — перестал быть интересным. Белозеров и Доменов вскоре откланялись и расстались. ГЛАВА ВТОРАЯ В лето 18... года иркутский купец Трапезников привел на якутское кочевое торжище караван с разными товарами для обмена на пушнину. Торговля с кочевниками шла шумно и бойко. В самый разгар обычной ярмарочной сутолоки к купцу протиснулся низкорослый, широкоплечий тунгус в худых оленьих унтах и в старой, облезлой кухлянке. Видно было, что он приехал из далекого стойбища, да и с небогатой добычей. На поясе у него висела жиденькая связка беличьих шкурок, пара невзрачных, сухоголовых соболей, в руках поблескивал какой-то небольшой, угловатой формы предмет. — Что это у тебя, паря, такое? — заинтересовавшись блеснувшей вещицей, спросил Трапезников. — Камень поднял на сопка... Хороший камень, тяжелый и светлый... Железный, наверное. Может, купишь, начальник? — спросил тунгус. — А на кой он мне нужен-то? — разглядывая камень, Трапезников прищурил глаза. — Жесткий камень, начальник, топор сделаешь или веселую наклепку к ружью, пушнины много потом получишь, — расхваливал тунгус. — А ну дай поглядеть, — протянул руку Трапезников. — Пожалыста! Сколько хочешь гляди. Можешь зубами попробовать... — А ты пробовал? — Кусил маленько, да зуб не берет. На, гляди! — Тунгус отдал камень. Трапезников взял, что-то соображая, подкинул тяжелый слиток на широкой жесткой ладони, кивнув владельцу, отвел его за оленью упряжку. — Где ты, паря, нашел? — сдерживая нарастающее волнение и не выпуская из рук драгоценной находки, спросил Трапезников. В его руках был крупный золотой самородок. — Не шибко далеко и не шибко близко... Хорошенько на оленях поедем — через три дня там будем. — Ладно. Я куплю все твои плохие шкурки и этот камень в придачу, — пряча самородок за пазуху, сказал купец. — Купи, — с равнодушным видом проговорил тунгус, хоть и жаль было ему расставаться с блестящим камешком. Но в чуме не оставалось ни фунта сахара, ни осьмушки чая, мука тоже была на исходе. Детишки скулили, еды требовали, жена молча вздыхала. Как тут не продашь! Правда, уж больно хорошо сверкает камень... — Значит, берешь, начальник? — Так и быть, все заберу. А ежели, паря, наймешься ко мне в проводники, много товару дам и водки прибавлю. — Отчего же не наняться, если хорошую цену дашь... Далеко ли ехать-то будем, начальник? — Потом скажу. Не торопись, паря... Ну как, согласен? — Только глупый может не согласиться. Однако покажи товар... — Да не обижу! Пойдем! — Ну что ж, пойдем, начальник. Отложили товар и хлопнули по рукам. Вскоре после этой знаменательной сделки Трапезников организовал тайную экспедицию. По суровой, безлюдной приленской тайге проводник тунгус вывел доверенного от купца человека к тому месту, где был найден приобретенный Трапезниковым самородок. Пробный шурф дал богатые результаты. Начались первые, сначала небольшие разработки. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Открытие Трапезникова вызвало среди богатого иркутского купечества настоящую золотую лихорадку. Видные дельцы того времени — Базилевский, Герасимов, Баснин, Катышевцев и другие — быстро создали золотопромышленные компании, организовали многочисленные приисковые партии и отправили их в глубь приленской тайги. Поиски начались в широком масштабе. С помощью местных старожилов, якутов и тунгусов, были найдены богатые золотые россыпи на реках Хомолхо, Ныгри, Малом Потоме, Учахане и других безымянных речушках. Золота здесь оказалось много, но добыть его было не так легко. Часто жила уходила на большую глубину, под толстый мерзлый слой. Условия добычи были поистине каторжными, разработка велась самым примитивным способом. Прииски были отдалены от жилых мест на тысячи верст. Естественно, что первыми промысловыми рабочими в этом глухом крае оказались якуты и тунгусы. Это была самая безответная и самая дешевая рабочая сила. ...Первое Ленское товарищество — Трапезникова, Катышевцева, Баснина и других — просуществовало до первой половины семидесятых годов. В этот период золотопромышленное дело на Лене начало переживать тяжелый экономический спад. Хищническая, примитивная эксплуатация золотоносных участков, основанная на рабском труде, привела к истощению золотых запасов, залегавших под неглубокими торфами. Разведка новых площадей проводилась от случая к случаю. Промышленники брали то, что было найдено раньше. Промывка шла в верхних слоях. Разработка глубоко залегающих золотоносных пластов требовала больших капиталов, сибирским купцам их не хватало. Прибыли резко снизились. Добывать кредиты с каждым днем становилось труднее. За делами сибирских купцов неустанно следили столичные дельцы более крупного масштаба и ждали своего времени. В богатое золотопромышленное дело на Лене вмешался петербургский банкирский дом барона Гинцбурга. Это был делец и хищник международной марки. Гинцбург начал постепенно скупать все просроченные векселя. Сперва он довел до полного разорения Катышевцева, потом захватил прииски Баснина. Потерпевший финансовый крах Трапезников после неудачной спекуляции на бирже покончил самоубийством. Как ни противился захвату Ленских приисков иркутский губернатор, заступаясь за сибирских промышленников перед царем, но ничего сделать не мог. Гинцбург оказался более сильным соперником. В 1872 году он завладел Ленским товариществом полностью. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ С переходом приисков к новому владельцу экономическая разработка россыпей и условия труда рабочих в Ленском товариществе нисколько не изменились. Кучка алчных хищников во главе с банкиром Гинцбургом, не помышляя ни о каком новшестве в трудовых процессах, обогащалась за счет дешевой мускульной силы. Золото брали преимущественно гнездовое, добывая породу по колено в воде. Несмотря на дешевый рабский труд, Ленские прииски с каждым годом стали давать прибыли все меньше и меньше, финансовое положение становилось все хуже. Вкладывать собственные средства в новое дело Гинцбург не собирался. Гнездовые выработки стали истощаться, и на поверхность часто выбрасывались миллионы пудов пустой породы. В результате Ленское товарищество вместо прибыли стало приносить убыток. Только случай, приготовленный самой природой, спас петербургских банкиров от полного краха. Летом 1889 года артель рабочих-старателей, в числе которых тогда был и Тарас Маркелович Суханов, в местечке Сухой Лог открыла богатейшую золотоносную жилу. Узнав об этом, хозяева Ленского товарищества немедленно изгнали старателей с арендованного участка и организовали Сухоложский прииск, который в течение пяти лет дал пятьсот пудов чистого золота. Такой легкий фарт на время вывел предпринимателей из тяжелого финансового состояния. Балансовый дефицит был ликвидирован. В бухгалтерских книгах появилось крупное активное сальдо. Ленское товарищество начало было процветать. Но к этому времени Сухоложский прииск неожиданно выработался. Добыча золота по всей Олекминской системе стала катастрофически падать. Ленское товарищество снова очутилось перед угрозой банкротства. Ему грозила участь сибирских купцов. Но не таков был барон Гинцбург. Этому финансовому тузу были известны все важнейшие винтики экономической и финансовой политики царской России. Он был пайщиком многих торгово-промышленных предприятий и банков. К тому времени он вошел в состав специальной комиссии для приветствия царя Николая Второго в момент коронации в Москве. Эта высокая миссия имела тогда существенное для банкира значение. Он хорошо знал, что рано или поздно ему придется не только вложить в золотопромышленное дело собственные средства, но и привлечь капиталы из других источников. Предприимчивый банкир понимал, что предприятие, не имеющее мобильного капитала, закономерно должно захиреть и развалиться. Этого он допустить не мог. Пользуясь обширными связями в высших кругах и в столичной прессе, Гинцбург широко разрекламировал богатство Сухоложского прииска и добился разрешения на создание акционерного общества. Ленское товарищество было коренным образом перестроено и реорганизовано в акционерное общество с основным капиталом в четыре миллиона пятьсот тысяч рублей золотом. Мобильный капитал был найден. История с Сухим Логом показала предпринимателям, что настал момент, когда без углубленной разведки, с допотопными методами ведения дела больших прибылей не получишь. Именно так взглянул на дело назначенный Гинцбургом новый управляющий Л. Ф. Грауман, Под его руководством была построена на Ленских приисках небольшая гидростанция. Была улучшена разведка. В долине реки Бодайбо дополнительно были выявлены богатые золотые россыпи. Золотоносный пласт, тянувшийся на многие десятки километров, залегал на глубине двадцати — тридцати сажен. Природные условия в долине реки Бодайбо требовали возведения сложных подземных сооружений. Постройка глубоких шахт требовала огромных капитальных затрат. Зарывать деньги в землю в расчете на будущую прибыль могли только те предприятия, которые обладали большими капиталами или имели широкий кредит. Прежде чем золото засверкает на ладошке, принеси дьяволу дань в лукошке... Гинцбург решил сыграть, что называется, ва-банк... Однажды он неожиданно появился во дворце. Выходя из приемной царя, лицом к лицу встретился с министром финансов, который прибыл туда по вызову самого императора. Проходя мимо министра, Гинцбург почтительно ему поклонился. В этот день он не покинул дворца, пока не дождался в приемной возвращения министра. Спустя полчаса банкир и министр встретились. — Его величество от вас в восторге. Чем вы его так расположили, господин Гинцбург? — спросил Витте. — Мои верноподданнические чувства, господин министр, я подкрепил золотым песком в количестве семисот пудов, которые я в эти годы положил в сейфы Государственного банка, — ответил банкир. — Как мне известно, вы его не подарили банку, а продали, — заметил министр. — Совершенно верно, ваше высокопревосходительство! Но мой песок способствовал постройке военных кораблей, так необходимых флоту его величества. Я напомнил об этом государю императору. — Вы нащупали верный ход, — согласился министр. — Прежде всего, ваше высокопревосходительство, я деловой человек. Государственные деятели и деловые люди, которые добывают золото при правильной политике всегда могут иметь много общих интересов. Не так ли, господин министр? — проговорил Гинцбург. — Вы, как я вижу, отличный дипломат, господин Гинцбург, — усмехнулся министр. — Вы переоцениваете мои способности, — тактично возразил банкир. — Я недавно был в Берлине и узнал, что Германия, имея мало золота, строит мощный линейный флот... Как деловой человек, я подумал, почему его величество русский император, имея больше золота, не имеет хорошего линейного флота? — Вы так и заявили государю? — А почему бы нет? — Теперь я еще больше убежден, что вы умеете делать дела, — сказал министр. — Имею сообщить вам приятную весть, господин Гинцбург. Государь поддержал ваше ходатайство об открытии акционерному обществу неограниченного кредита через Государственный банк. Так банкир Гинцбург сумел использовать тесные придворные связи. Теперь акционерному обществу было предоставлено широкое поле деятельности. Однако, несмотря на огромный приток государственных средств, в первые годы деятельность общества оказалась нерентабельной, финансовое состояние запутанным. Делами Ленских приисков вплотную заинтересовался Государственный банк. ГЛАВА ПЯТАЯ В петербургскую банкирскую контору Гинцбурга однажды пожаловал представитель Государственного банка. Это был невзрачный, средних лет чиновник, одетый в потрепанную пиджачную пару, с тощим под мышкой портфелем. В приемной Гинцбурга чиновник назвал себя Иннокентием Белозеровым, прибывшим к банкиру по самому, как он выразился, неотложному делу, связанному с Ленскими приисками. — Чем могу служить? — окинув сутулую фигуру посетителя, спросил банкир. В круглых лукавых глазах посетителя блеснула жесткая, нагловатая усмешка. — Разрешите, господин директор, присесть. А то, как говорится, в ногах правды нет, — опускаясь в мягкое кресло, бесцеремонно проговорил вошедший. — Слушаю! — отрывисто кинул банкир. Пристально рассматривая хамоватого клиента, с нескрываемым раздражением добавил: — И, если можно, покороче, любезный!.. — Этого как раз обещать не могу, — вынимая из помятого портфеля солидную стопу бумаг, все так же развязно продолжал клиент. — Я недавно вернулся с Ленских приисков... Мне было поручено проверить, как общество использует государственные кредиты. — Вот как! — Правая бровь банкира подпрыгнула кверху, левый глаз Гинцбург прикрыл ладонью. На банкирском веке некстати уселся ячмень. — Кем же была возложена на вас такая высокая миссия? — спросил Гинцбург. — Правлением Государственного банка. Моя фамилия Белозеров. Может быть, слышали? — Не имел чести. Извините. — Это ничего. Будем знакомы. Правда, я человек маленький, всего-навсего чиновник, но в балансах вашего большущего дела разобрался досконально... — Белозеров покачал растрепанной головой, громко засмеялся. Разговор предстоял щекотливый. Дело ему попало такое, что и во сне не снилось и наяву не грезилось. Напомнив о балансах акционерного общества, он преподнес банкиру первую горькую пилюлю. Лицо Гинцбурга застыло в хмурой, болезненной гримасе. Кто подослал этого наглеца и какой глупец мог допустить его к нашим балансам? — думал владелец приисков. — За какое время вы анализировали наши балансы? — спросил Гинцбург. — За последние пять лет, господин директор. Я их не только проанализировал, я их хорошо изучил, а некоторые как бы составил заново и... — Белозеров оборвал речь и хитренько усмехнулся. — Это похвально! — Деловых людей банкир умел ценить. — Дьявольская работа, смею заметить. В отчетах ваших сам черт ноги поломает... Мартышкина грамота!.. — Иннокентий Белозеров не церемонился. — Не понимаю, что такое мартышкина? Говорите яснее, господин Белозеров! — Это можно. Мартышка — это обезьянка, которая лапкой малюет. Вот так и ваши балансы размалеваны... Попросту — липа, а по-ученому — фикция. А ежели хотите еще проще — филькина грамота! За такую работу я бы вашим бухгалтерам не только жалованье не платил, а кандалы бы на них навесил и заставил бы породу в шахтах переваливать. — Но, но, господин Белозеров, это уже слишком! — Гинцбург погрозил пальцем и громко расхохотался. — За такую стряпню четвертовать мало! — возмущался Белозеров и, видя, что хозяин развеселился, решил перейти к существу дела. — Разрешите, господин Гинцбург, быть откровенным? — Валяйте! У меня отличное пищеварение... — Банкир откинулся на спинку кресла и похлопал себя по животу. — А у меня и подавно... Но ежели я испорчу вам аппетит, не прогневайтесь... — Меньше слов, господин Белозеров! — Начну с того, что визит мой сегодня неофициальный. Существа дела я еще своему начальству не докладывал, а прежде решил с вами повидаться. — Вы начинаете мне нравиться, — кивнул Гинцбург. — Благодарю вас. Мне кажется, мы еще пригодимся друг другу, — убежденно сказал Белозеров. — Я тоже так думаю. Давайте ближе к делу. — Не спешите, господин Гинцбург. Если бы я не пришел к вам, а явился прямо по начальству, завтра же кредиты были бы закрыты. — Я в этом не уверен... — Поверьте, что это так. Ваши фиктивные балансы показывают дутую прибыль. На самом же деле акционерное общество имеет больше трех миллионов убытка. — Вы преувеличиваете! — Господин управляющий, состояние своих финансов вы знаете не хуже меня... — Вы пришли поставить мне ультиматум? — спросил Гинцбург. — Я не настолько глуп, чтобы помышлять об этом, — отрезал Белозеров. — Что же вы хотите? У вас, наверное, есть какой-нибудь план? — Разумеется. Прежде всего вы должны прогнать управляющего. Он ни к черту не годен. Все его новшества, которые он там начал вводить, не стоят выеденного яйца. Зря деньги тратит и рабочих распустил до невозможности. Там нужен хозяин! Такой администратор, который бы всю эту каторжную свору держал вот так. — Белозеров показал кулак. — Надеюсь, вы меня понимаете? — Да. Я вас отлично понимаю. Продолжайте. Вы еще не сказали главного. — Вы имеете в виду наш банк? — спросил Белозеров. Несмотря на всю свою наглость, собеседник импонировал банкиру тем, что понимал его с полуслова и, видимо, твердо знал, чего хочет. — Да. Именно это я имел в виду, — подтвердил Гинцбург. — Ну что ж... — Белозеров скривил губы в ехидной усмешке. — Там ведь тоже люди сидят. Я узнал, разумеется частным порядком, что за финансовой деятельностью вашего уважаемого общества правление Государственного банка намерено учредить особый контроль. Будет назначено доверенное лицо, которое должно, с вашего разрешения, войти в состав руководящей верхушки Ленского товарищества. — Мы можем это только приветствовать. Государственная мудрость является истинной опорой частных предпринимателей, — ответил Гинцбург, посылая в душе эту мудрость ко всем чертям. Надо было быть дураком, чтобы не понимать, что так называемая опора лишала банкира свободы действий и связывала по рукам и ногам. Он только сейчас почувствовал, что у этого чиновника дьявольская хватка. Все ли он сказал? — Я еще не закончил, господин директор, — дав огорошенному банкиру немножко поразмыслить, продолжал Белозеров. — Я вас слушаю. Добрые вести приятно слушать, — натянуто улыбнулся Гинцбург. А его собеседник чувствовал себя не прежним пронырой Кешкой Белозеровым, как его называли сослуживцы, а азартным игроком, которому предстояло сделать главный, решительный ход, от которого зависело все: дальнейшая карьера, богатство, власть. — Все неприятное, ваше высокопревосходительство, смею заметить, для вас уже позади, — почтительно склонив голову, проговорил Белозеров. — Я вижу, ваше сиятельство чуть-чуть огорчены. Я понимаю вас! Кому нужна эта инспекция? Но вы не огорчайтесь. В состав правления, как мне известно, в проекте намечается господин Бояновский. Я этого человека близко знаю и думаю, что мы с ним сумеем поладить, — сознательно оговорился Белозеров. — То есть? — Гинцбург удивленно поднял брови. Бояновский был видной фигурой, член правления Государственного банка и один из директоров его. Сидевший перед ним чиновник по сравнению с Бояновским был мелкой сошкой. Откуда такая самоуверенность? Банкир мысленно возмутился. Уж кого-кого, а господина Бояновского он и сам знал великолепно. — Вы что, господину Бояновскому близкий родственник? — резко спросил он у Белозерова. — Не имею такой чести. Я подчиняюсь ему по службе и выполнял его личное поручение. Поездка на прииски — идея его превосходительства, — ответил Белозеров, умалчивая, что он уже доложил о делах члену правления и тот остался доволен. — Это что же, конфиденциальное мероприятие? Внезапная ревизия? — раздраженно спросил барон. — Не посвящен в такие подробности, ваше сиятельство. Приказали. Ну а я сел и поехал. Да какое это, в конце концов, имеет значение! Есть дела поважнее... — загадочно проговорил Белозеров. — Вот именно. Продолжайте, — сухо сказал барон. — Правление Госбанка намерено само рекомендовать кандидатуру на должность управляющего Ленскими приисками. — И что же дальше? — закрыв больной глаз, спросил барон Гинцбург. — Уже намечена кандидатура? — Да, ваше сиятельство. Его превосходительство господин Бояновский рекомендует взяться за это дело мне, — ответил Белозеров и, словно освободившись от тяжкого бремени, глубоко вздохнул. Это была нелегкая задача. Как ни странно, хитрый Гинцбург, при всей несимпатии к своему нежданному гостю, понимал, что у этого маленького чиновника есть хватка. После непродолжительного размышления барон прикрыл ладонью оба глаза и решительно проговорил: — Хорошо, господин Белозеров. Я должен подумать. — Это само собой, ваше сиятельство! Дело такое: или о небо башкой стукнешь, или в пропасть рухнешь... Разрешите откланяться. Белозеров встал и покинул кабинет. Спустя два дня после этой знаменательной встречи Ленское товарищество получило от Госбанка официальное предложение. Вскоре со стороны Государственного банка была проведена тщательная проверка финансового состояния Ленского товарищества. Убыток общества исчислялся суммой в три миллиона триста тысяч семьсот пятьдесят шесть рублей. Это дало повод Госбанку учредить за деятельностью компании постоянное финансовое наблюдение. В состав директоров акционерного общества для внутреннего контроля был введен один из членов правления Государственного банка — Н. И. Бояновский. Главным управляющим всеми Ленскими промыслами был назначен Иннокентий Белозеров. Приняв его на службу, барон Гинцбург нисколько не прогадал. У нового управляющего оказалась тяжелая, поистине разбойничья рука. С потом и кровью вытягивая из рабочих последние соки, новое руководство в лице Белозерова добилось финансового расцвета. В относительно короткий срок акционерное общество превратилось в крупнейшее доходное предприятие. Твердо укрепив финансовое положение за счет крупных кредитов со стороны государства, банкир Гинцбург начал теперь подумывать о том, как бы освободиться от назойливой опеки Государственного банка. Ставленник Госбанка Белозеров первое время лавировал между Бояновским и Гинцбургом, но, щедро вознагражденный последним, целиком перешел на его сторону. Барону отовсюду доносили, что агенты Бояновского суют свой нос во многие щекотливые дела. Причин для серьезных столкновений было много. Одной из самых главных было то, что единственным покупателем золота в России являлся Государственный банк. Свободная продажа золота была запрещена и по закону каралась, как уголовное преступление. Но, несмотря на это, золото через многочисленную агентуру иностранных фирм широким потоком утекало за границу. Из Сибири, через Владивосток и Маньчжурию, оно тайно вывозилось в Японию, а затем уже поступало в сейфы английских и американских банков. С Урала верблюжьи караваны увозили его в Афганистан, где оно также попадало в руки иностранных резидентов. Даже слабое вмешательство финансовых органов в дела ленских золотопромышленников вызывало с их стороны резкий отпор. На этой почве между Бояновским и бароном Гинцбургом назрел крупный конфликт из-за того, что представитель Государственного банка на протяжении длительного времени энергично противился распределению прибылей между акционерами. Окончательный разговор по этому поводу произошел в особняке Гинцбурга. — А что о них думать, господин председатель? Они люди состоятельные, лишняя тысяча дивиденда для богатого человека не играет никакой роли, а для расширения дела эти средства имеют важное значение, — помешивая в стакане чай, сказал Бояновский. — Значит, вы решительный противник выплаты? — посасывая толстую сигару, спросил Гинцбург. — Ни одного рубля, господин председатель, — вежливо, но твердо заявил Бояновский. — Вы знаете, что его императорское величество заинтересовано в накоплении золотых запасов. Государь всегда проявлял свой высокий интерес к делам на Лене. Доказательством тому служат неограниченные кредиты. — Мы очень обязаны его императорскому величеству. Мы также высоко ценим и заслуги вашего превосходительства. Смею вас заверить, что я нисколько не рассчитывал склонить вас к действию против вашей совести. Я давно был убежден в твердой принципиальности вашего превосходительства, и, видимо, богу было угодно, чтобы мы совершили этот шаг, — перекатывая в зубах сигару, мямлил Гинцбург. — Вы что-то недоговариваете, господин барон? — настороженно спросил Бояновский. — Да, вы правы! — воскликнул Гинцбург. — Я должен сообщить вам одно весьма важное решение. — Я вас слушаю. — Дело в том, что в связи с нашими глубокими разногласиями правление акционерного общества намерено отказаться от дальнейших услуг Государственного банка, — вскидывая на ошеломленного собеседника серые глубокие глаза, тихим голосом заключил банкир. Удар был настолько чувствительным, что Бояновский нашелся не сразу. — Вы хотите сказать, господин председатель, что правление отказывается от моей миссии? — не веря своим ушам, спросил он. — Вы меня не так поняли, — возразил барон. — Я сказал: от услуг Государственного банка. — Значит, вы отказываетесь от государственного кредита? Вы шутите! — Это была бы, ваше превосходительство, дорогостоящая шутка... — улыбнулся банкир. — Мы тоже патриоты, и у нас нет больше желания отягощать бюджет нашего правительства. В свое время оно выручило нас великодушно и мы благодарны ему за это. — Извините! Но я ничего не понимаю! Без устойчивого долгосрочного кредита вы задохнетесь! — возбужденно проговорил Бояновский. — Вы хотите сказать, что барон Гинцбург сошел с ума и болтает всякий вздор? — усмехнулся банкир. — Я просто не вижу в этом никакого смысла! Говоря откровенно, я поражен! — сказал Бояновский и беспомощно развел руками. — Может быть, вы желаете выслушать наши деловые соображения? — Да, господин председатель. Я хочу знать все. — Извольте! У меня от вашего превосходительства секретов нет. Наша фирма располагает известным вам капиталом, который принадлежит частным лицам. Они являются хозяевами своего предприятия и его капиталов, поэтому вправе принимать любые решения. Не нужно этого забывать, господин директор. — Учить простой арифметике меня не нужно, господин председатель, — резко возразил Бояновский, — но вы должны помнить, что Государственному банку тоже принадлежит крупная сумма оборотного капитала. — Это мы помним, ваше превосходительство. Тем не менее Государственный банк не является акционером нашего общества. Он только кредитор. — А разве этого мало? — Разумеется, это много. Но если мы вернем банку кредиты, то его миссия как контролера и участника будет закончена... — Намерение весьма серьезное! Но для того чтобы его исполнить, надо иметь другого, не менее солидного кредитора. — Мы найдем его, — упорствовал барон. — Где, позвольте спросить? — В Лондоне, — кратко ответил банкир. — Та-ам? — растерянно протянул Бояновский. — Да, ваше превосходительство, — подтвердил Гинцбург. — Вы ловко это обделали, — уходя, сказал Бояновский. Приехав в правление Госбанка, Бояновский вызвал находившегося в столице своего ставленника Белозерова. — Вы знали, что ваш шеф затевает дела с лондонскими банкирами? — когда Белозеров появился в его кабинете, резко спросил Бояновский. — Да вы хоть поздравствуйтесь сперва, Николай Иваныч! — вместо ответа развязно проговорил Белозеров, одетый в модную, щегольскую пару. Это был уже не прежний мелкий чиновник, а некоронованный король всей приленской тайги со всеми ее золотопромышленными предприятиями. Получая от своих хозяев оклад — сто пятьдесят тысяч рублей в год, он стал владельцем собственных приисков, винокуренных заводов и богатейшего имения в Крыму. — Извини, братец. Я в полном расстройстве. — Бояновский передал свой разговор с Гинцбургом во всех подробностях. — Ты что-нибудь знаешь об этом? — наседал он на развалившегося в кресле управляющего. — Слыхал, Николай Иваныч, слыхал... Как же не слыхать? Дело-то вон какое задумали! — подтвердил Белозеров. — Так, значит, знал про эту закулисную махинацию и молчал? — Вот тебе раз! Я полагал, что вы лучше меня знаете. Вы тут в столице, а мы в тайге, — лукавил Белозеров. — Ловко, ловко... — повторял Бояновский. — Кто же вел переговоры? — спросил он. — Масштабно шло, Николай Иваныч... — самодовольно поглаживая подбородок, говорил Белозеров. — Посредником была горнопромышленная корпорация. — Мы будем протестовать! — категорически заявил Бояновский. — А стоит ли, Николай Иваныч? — усмехнулся Белозеров и прищурил глаз. — Мы этого дела так не оставим! — Напрасно вы расстраиваетесь. Ей-ей, напрасно... — Почему? — Этому делу, кажется, сам министр помогал... — Господин Витте? — Вот именно! — Это правда? — выкрикнул Бояновский. — Если хотите, перекрещусь. Дело-то стоящее! Ну сами посудите: лорд Гаррис с компанией вкладывают в него почти полтора миллиона фунтов стерлингов. Это значит — пятнадцать миллионов русских рублей. Добрый куш. На эти денежки ой как можно развернуться! — На каких же условиях? Впрочем, я сам узнаю. Теперь детали уже не имеют никакого значения. Честь имею. Бояновский поклонился и устало опустился в кресло. — Да будет вам, Николай Иваныч! Все останется по-старому, ей-ей, так! — успокаивал его Белозеров, понимая, что директору банка не хочется упускать из своих рук золотые дела на Лене. — Ошибаетесь, голубчик. Все станет иначе... — Поверьте, ничего не изменится. Да и условия подходящие, — сказал Белозеров и распрощался. В истории Ленских приисков началась новая финансовая и политическая эра. ГЛАВА ШЕСТАЯ На прииске Васильевском, в крайней, занесенной снегом избушке тускло мерцает семилинейная лампа, едва освещающая небольшую, с низким потолком комнатку, отделенную тонкой дощатой перегородкой от комнаты хозяйки. На лежанке уютно мурлычет серый котенок, которого Маринка подобрала осенью на улице. Оторвавшись от книги, она подкрутила побольше фитилек в лампе и, закутавшись в оренбургский платок, глубоко задумалась. Ночь длинна, тосклива — и начитаешься, если есть что читать, и наплачешься. Ожидание ребенка теперь уже как-то не радует, а страшит. После тяжких, удручающих мытарств по этапу, после арестантских камер и глумливых полицейских допросов сердце Марины как будто закаменело, ожесточилось, казалось, что счастье сверкнуло, словно капля утренней росы в цветочной чашечке, и навсегда испарилось в этой сумрачной таежной глухомани. А дома, в Шиханской, завтра будут праздновать рождество. Мальчишки в новеньких дубленых полушубках, в валенках, так славно пахнущих опаленной шерстью, побегут по хрустящему снегу со двора на двор и в каждой избе будут славить Христа. Рождество твое, Христе боже наш, воссияй миру и свет разума! — тоненьким голоском запоет какой-нибудь сынишка Важенина. А стоящий у порожка теленок в это время начинает лизать новую шубенку, а потом и жевать примется. Небо звездою учахуся... Тпруся, дурак!.. — отбивается от телка варежкой огорченный и растерянный славельщик. Свет разума! Если бы знали шиханские казачки, какой здесь, на Витиме, свет! Кодар сейчас работает на шахте и живет, как все каторжные, в арестантском бараке. Маринка часто носит ему в арестантский барак еду и один раз в неделю чистое, выстиранное ее руками белье. Пока еще водятся деньги, которые ей иногда присылает старый Тулеген, она подкармливает Кодара, и не только его, и не только Кодару стирает белье. После неудачного побега ей редко удается поговорить с Кодаром с глазу на глаз. Раз арестант некрещеный и они не венчаны, то она считается не женой Кодара, а вольной сожительницей. Подрядчик Берендеев преследует ее с бычьим упрямством. Хорошо, что Кодар пока об этом не знает, — думается Маринке. Сегодня она носила ему праздничную передачу. Им удалось несколько минут побыть наедине. Он сильно изменился. Лицо вытянулось и пожелтело. Но он все время утешает Маринку. — Здесь много добрых людей, Мариша. — Он научился хорошо говорить по-русски. — Тебе всегда так кажется, милый мой, — вздыхает Марина. Ее тяжко угнетает вид этих измученных людей в серой одежде и с такими же серыми лицами. — Ты не смотри, что они так плохо выглядят, — угадывая ее мысли, говорит Кодар. — Тут есть умные, хорошие люди. Солдаты есть, моряки, студенты, есть ученые. Вот придет весна, мы далеко уйдем отсюда. Теперь уж нас не поймают... Я знаю, как надо уходить... — Надо уходить одному, — вставляет Марина. — Почему одному? Кодар поднимает на нее удивленные глаза и не может понять, почему она так говорит. — Теперь я уж не смогу... — вздыхает Марина и, отвернувшись, вытирает концом пухового платка не то глаза, не то сухие, жаркие губы. — Вот тебе раз! — вырывается у Кодара. — Ты только не сердись, дружочек, — просительно и ласково говорит Марина. — Я тебе должна многое сказать... Мы так давно не были вместе. — Говори же! Все говори! — Голос Кодара становится жестким, и пальцы дрожат, горячие мысли бегут, обгоняют друг друга. Что она может сказать? Она хочет уехать домой и там родить... Но пусть будет так. Уж один-то он как-нибудь убежит. А там степь, воля... Может быть, она хочет что-нибудь сказать о плохих начальниках? Ох сколько их тут, этих плохих!.. А как подрядчик Берендеев косит глаза на нее! Кровь застывает в жилах. — Ну что же ты замолчала? Говори, — повторяет он. — Как я тебе скажу, когда ты начинаешь кипеть, как самовар, — отвечает Марина. Она часто употребляет его же цветистые выражения и шутливо посмеивается над ними. — Ладно, тетенька, я стану мерзлым барашком... Смирно буду тебя слушать, — говорит он и пытается улыбнуться. — Зачем мерзлым? Тогда ничего не услышишь, дяденька. — Маленькая теплая рука Маринки исчезает в его большой ладони. — Послушай. У нас будет маленький. Куда я с ним пойду? Я останусь здесь. — Если я об этом забыл, то мне надо уши отрезать и бросить голодным собакам. Я помню это, даже когда сплю. — Даль ведь какая! Сколько надо идти, сколько ехать? Я как вспомню об этом, у меня сердце сжимается, — говорит Марина и печально опускает голову. — Вот это самая правда, Мариша. Далеко мы заехали, — соглашается Кодар. — Я другое думаю. Ты должна поехать одна. Так лучше будет, Мариша. Она понимает и чувствует, как тягостно ему говорить о своем решении. — Там Тулеген-бабай, тетка Камшат. Кумыса сколько хочешь, — горячо убеждает ее Кодар. — И маленькому будет хорошо и тебе... — А тебе как? — спрашивает она и пытается поймать его взгляд. Но он отводит свои глаза в сторону. — Мне что? Я один останусь. Потом убегу. Один-то я свободный, как птица! — А если эту птицу снова поймают? — Нет, — решительно отвечает Кодар. — Уйду. Пока живой, тут не останусь. — Я это знаю. Поэтому и остаюсь. Когда буду знать, что ты далеко ушел, тогда и я уеду. — Не уедешь, — сумрачно возражает Кодар. — Не отпустят тебя начальники. В тюрьме тебя держать будут. — Не посмеют они посадить меня с ребенком. — Ты женщина, и бог тебе дал женский ум... — Волос длинный, а ум короткий... Это мы слышали от многих умных мужчин, — посмеиваясь, говорит Маринка. — У тебя хороший ум, только молодой маленько, — улыбается Кодар и тут же сурово и веско продолжает: — Тюремщики тебя будут держать до тех пор, пока я не вернусь. Они знают, что я приду. Даже волчица идет за своим детенышем, а я не волк, человек. Тюрьма — это железный волчий капкан, а ты приманка. Я не хочу, чтобы они из тебя и моего ребенка делали кусок мяса в этом капкане... Ты должна ехать, — закончил он. — Друзья тоже так советуют. — Нет. Я тебя не оставлю, — с твердой решимостью заявляет Маринка. О том, чтобы оставить его одного, Маринка не помышляла. Да и слишком тяжело было возвращаться одной на родину. Как ни милы были родные уральские просторы, она чувствовала себя изгнанницей, и отчий дом стал для нее чужим. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Почти два месяца этап каторжан, с которыми следовал Василий Михайлович Кондрашов, добирался до Иркутска. С Архипом Булановым его разлучили в Зарецке. О дальнейшей судьбе шиханского забойщика Василий узнал по дороге. Это случилось на одном из пересыльных пунктов. Рано утром к ним в вагон втолкнули кудлатого, с обмороженными щеками цыгана. Сбросив с плеч длинный, на меху пиджак, оставшись в одной плисовой безрукавке, он сел на боковую нижнюю полку и начал развязывать узелок с едой. Вагон был полупустым, и этапники спали по полкам. — Эх, жисть моя жистинка, судьба наша судьбинка! — певуче проговорил цыган и начал грызть крепкими желтыми зубами кусок смерзшегося хлеба. — Да вот возьмите у меня теплого. — Василий Михайлович протянул цыгану краюху сибирского хлеба, который покупали ему конвойные. — Спасибо, сердешный. На вы меня, как господина, называешь, из благородных, значит? — спросил цыган. — Из ученых, — усмехнулся Кондрашов. Склонив к Василию сизое, бородатое лицо, цыган, лихо подмигнув, шепнул: — Политика? — В тюрьме это не имеет значения, — сказал Василий. — Вижу, сердешный, не доверяешь. Макарием меня зовут, слышишь? — Слышу. — Я одного политика знал. Что за человек! Уговаривал я его бежать. Я уже третий раз бегу. Не пошел он со мной. — Почему же? — поспешно спросил Василий Михайлович. Он давно с нетерпением ждал подходящего случая, чтобы покинуть эту тюрьму на колесах. Все должно будет решиться, когда они прибудут в Иркутск. Там встретят его друзья, которым Устя обещала послать зашифрованную телеграмму. — Не пошел потому, что умнее меня, дурачка. Бежать-то надо летом. Тогда каждый куст ночевать пустит. А у Архипа вольное поселение, он может с ним расстаться, когда ему душа повелит. — Как фамилия твоего Архипа? — спросил Кондрашов. О том, что он напал на след Буланова, у него не было никакого сомнения. Цыган хитро прищурил черный глаз и перестал жевать. — Мне не веришь, господин хороший, а сам все вопросики задаешь. — Верю, Макарий, верю, — кивнул он. — Ой ли? — Да я тоже сам из беглых, — признался Василий и радостно засмеялся. — Давно бы так! Буланов, Архип Буланов. А ты ишо бежать собираешься? — Там видно будет, — неопределенно ответил Кондрашов. Слишком словоохотливый цыган был для него неподходящей компанией. Вошел конвойный, высокий, костистый, в черном мундире с орлами на пуговицах; сопя простуженным носом, крикнул: — На поверку становись! Арестованные в серых смятых бушлатах, гремя кандалами, спрыгнув с полок, столпились в проходе. На Василии, как на политическом, кандалов не было. До появления цыгана он ехал один в купе. После поверки цыган пошел искать браточков по конским делам. В купе Кондрашова присел конвойный. Был он из забайкальских казаков, с широким задубелым лицом и со светлой, аккуратно подстриженной бородой, пахнущей водкой и чесноком. Звали его Софроном. Он носил на погонах лычки младшего урядника. — Наконец подъезжаем, — поглядывая в окно, проговорил Софрон. За окном вагона плыли в сугробах деревянные домишки окраины Иркутска, на узкой тропе мелькнули нарты с оленьей упряжкой. К поезду бежали ребятишки, барахтаясь в снегу, ползли на насыпь и, кувыркаясь, под истошный свисток паровоза, скатывались обратно. Наконец начали появляться добротные деревянные дома с ярко выкрашенными наличниками и ставнями, замелькали вывески торговых лавок. — Как только санитары придут с носилками, я тебя сам сопровожу, — говорил Софрон. Дело в том, что Кондрашов, ссылаясь на боль в боку, сказался больным. — Поди слепой отросток балует. — Софрон проглотил стакан водки, купленный на деньги Василия Михайловича, и закусил чесночной колбасой. — Не ко времени поди... — Ничего, обойдется, — сказал Кондрашов. — А может быть, так и надо? — Софрон ухмыльнулся. Он давно учуял, что политический при первом удобном случае готов задать стрекача. Принимая щедрые подарки и освежаясь за его счет, он дал понять Василию, что мешать не будет. — Придется делать операцию, — ответил Василий Михайлович. Стискивая челюсти, он старался не выдать усилившегося волнения. Если товарищи не придут, то из его затеи вряд ли что может выйти. Санитары, конечно, сдадут его под охрану жандармов. И что на уме у Софрона с его туманными намеками? Поди влезь в его мрачную душу. Поезд, замедляя ход, подходил к станции. Мимо решетки к вагонам хлынула толпа мужиков с мешками. Гомон стоял на перроне несусветный. В купе в сопровождении двух жандармов вошел тюремный врач в офицерской шинели. Он был вызван к больному специальной депешей начальника конвоя. Осмотрев Кондрашова, проговорил насмешливо: — Желаете, чтобы вас резали, зарежем. Только не советую. Все равно вам не миновать дальней дороги. Таков приказ начальства. Мой совет, господин Кондрашов, отправляйтесь-ка в путь, к месту следования. Легче будет ехать нерезаному... Вас уже ждет лихая тройка. — Благодарю за совет. — Кондрашов поднялся и начал одеваться. Тройка оказалась на самом деле лихой, и стражник попался снисходительный, даже слишком разговорчивый, особенно после спирта и мороженых пельменей, которыми питались в дороге. Тройки менялись, менялись и сопровождающие. Попадались разные. Хмурые и веселые, злые и молчаливые, порой недоверчивые, ненавидевшие политических какой-то дикой, животной ненавистью. Особенно лютый попался на последней смене, хотя никакой смены здесь не предполагалось. Принимая Кондрашова от предыдущего сопровождающего, проговорил грозно и внушительно: — В этом блаженном краю, господин политический, живут в смиренной покорности господу богу и царю. — Не по моему статуту, — смело ответил Василий Михайлович. — А какой же ваш статут, разрешите узнать? — Энергичным жестом стражник пригласил Кондрашова в широкую кошеву и даже открыл медвежью полость. Это очень удивило Василия. Он еще ни разу не пользовался такой роскошью, как медвежья шкура. — Мой статут совесть, а еще существует такая штука, которая называется — человеческое достоинство, — ответил Кондрашов. — Эка, куда он стреляет! Все вы похожи на вашего Ульянова. Возил я его в Шушенское. Говорят, он теперь в Париж ускользнул. Смотрите не вздумайте шутить. У меня щель узенькая да и рука твердая. — Стражник похлопал перчаткой по кобуре нагана. — А Ульянов все-таки ускользнул? — не удержался Кондрашов. — Так то Ульянов! — прорычал над самым ухом стражник и, плюхнувшись в кошеву, крикнул: — Пошел, разбойник! Шла уже вторая половина февраля. Санная дорога была накатана по руслу реки Витима, лесные берега были занесены глубоким снегом, кругом синела тайга. Ямщицкий стаи уже остался позади. Стражник вдруг велел ямщику остановиться, сам вылез из кошевки, приказал вылезти Василию, следовать за ним. Василий вылез, но, пройдя немного, остановился. — В чем дело? — спросил Василий. — Дальше не пойду, — решительно заявил он. — Да не бойтесь! — Колыхая длинными полами тулупа, стражник повернулся к Василию. — Перестаньте валять дурака! — раздраженно проговорил Кондрашов. — Вам привет от Архипа Буланова. — Шутить изволите. — Кондрашов повернулся и направился к саням. Сопровождающий догнал его и, придержав за плечо, проговорил негромко: — Ямщик не должен слышать нашего разговора, товарищ Кондрашов. Я встречаю вас по поручению большевистской организации Феодосиевского прииска. Моя фамилия Шустиков. Мы получили телеграмму от вашей жены. Вам, Василий Михайлович, прислали хороший паспорт... — Спасибо, голубчик. Дайте мне собраться с мыслями. — Кондрашов отвернулся. По всей ширине реки причудливо искрилась голубая снежная россыпь. Северный день становился длиннее и ярче. Перед глазами Василия Михайловича подпрыгивали и серебристо сверкали звездные искорки. Кондрашов повернулся к Шустикову постаревшим, небритым лицом. — Да, чертовски трудно быть арестантом, — сказал он быстро и резко. — Кричать об этом не станем, Василий Михайлович, а лучше поедем. Мы сегодня должны быть на Михайловском прииске — это верст десять за Бодайбо. Там сядем на поезд — и до Васильевского, где вас уже ждет товарищ Лебедев. — Вы все продумали? — Безусловно. Когда они вас хватятся, мы уже будем на месте. Здесь назревают большие события. Отдохнувшие кони с мохнатыми, обмерзшими у копыт бабками резво побежали вперед. За щеки цепко хватал горячий февральский мороз. Вокруг — снег и застывшая тайга. — Эгей! Молодчики! — весело крикнул закутанный, лохматый ямщик и со свистом вытянул лошадей кнутом. Дремлет и не шелохнется под звездным небом ночная тайга, пышно наряженная в белую снежную шубу. Застыла среди мертвых, лесистых берегов река Лена — северная красавица! Прочным, аршинным льдом сковались у притока Аканака ее быстрые и шумные летом стремнины. Над застывшей рекой, в тишине ночи медленно плывет в гуще северных звезд полный месяц. Горбатые сугробы, выстроганные свирепой поземкой, тихо полыхают, искрятся голубыми огоньками. Временами что-то гулко ухает на лютом морозе. Звуки глохнут в тяжелом и судорожном вздохе. Может, лопается на реке аршинный лед, а может быть, раскалываются гранитные утесы на берегах Витима? Два человека, облитые лунным светом, в заиндевевших кухлянках, с широкими на плечах лыжами, поскрипывая на снегу оленьими унтами, словно белые призраки, скатились с крутого берега, не спеша встали на лыжи и устало пересекли реку поперек. Охотников, а может быть, бездомных таежных бродяг манил радужно мерцающий свет Васильевского прииска. За ними начинал гнаться колючий северный ветер. Под ногами голубыми змейками струилась поземка. ГЛАВА ВОСЬМАЯ В феврале здесь еще гнетущая северная ночь. А в это время на Урале, вспоминает Маринка, солнышко вытапливает на южных склонах гор золотистые ковыльные плешинки, где радужно потом вспыхивают голубые подснежники, а уже в марте там пасут мальчишки скот. Чего только не вспомнишь в эту долгую сибирскую ночь! Сегодня ей случайно попался любопытный листок от старой, промасленной ученической тетради. В приисковой лавке Матрене Дмитриевне завернули селедку. Кто-то крупными, прихрамывающими буквами вывел: Ежели ты, жирный кобель Теппан, будешь кормить нас вонючей кобылятиной и лошадиными скулами, как своих борзых собак, то мы устроим такой сполох, что в пламени затрещит и завоет вся тайга, полетят к чертям собачьим все ваши каторжные прииски! Чуть пониже две косые строки: Не ускользнет от наших взоров Жандарм Кешка Белозеров. А дальше еще стихи. Чернила расплылись, размазались, но прочитать все-таки можно: Тихо кандальная песня звучит В темной, унылой избушке, Где-то за стенкою сторож стучит Мерзлой своей колотушкой. Слова хватали за душу. На самом деле, только недавно стучал в колотушку сторож и выли собаки. На душе было тревожно. За последнее время поселок Васильевский жид какой-то особой, напряженной жизнью. Роптали не только каторжане, но и вольнонаемные рабочие. Мысли Маринки были прерваны шумом за дверью. Вошла Матрена Дмитриевна, хозяйка дома, рослая, скуластая, похожая на якутку. — А ты все читаешь, — обметая с черных, неуклюже подшитых валенок прилипший снег, сказала хозяйка. — А что делать? — вздохнула Маринка и бережно свернула замасленный листок. — И то правда. Ночь-то теперь будто год тащится, — согласилась Матрена Дмитриевна. — Завалишься с вечера, ну и проснешься ни свет ни заря и начинаешь в потемках-то про всякое вспоминать... Охо-хо! Когда в шахтах на мокрых работах была аль на Нерпинске в лесах, бывало, за день-деньской так намаешься, не помнишь, как на тюфяк рухнешь... Вроде как глаза только зажмурила, ан глядишь, вставать пора. А теперь даже и сна нету... — Хотите, я вам, тетка Матрена, вслух почитаю, — предложила Маринка. — Спасибо, касатка. Вот прошлась маненько — и уже моченьки моей нету. Грудь заложило, а по хребту будто кто поленом огрел. Ох как ломит! Все шахта проклятущая! — жаловалась Матрена. — А вы прилягте. Печка у нас теплая. Я тут без вас протопила ее и березовых угольков натушила. Самовар можно поставить. — Чаек — это добро! Ан глянь, все поспела: и печку истопила, и уголечков натушила. — Даже голову вымыла и волосы просушила, — тряхнув пышной и длинной косой, похвалилась Маринка. — Ох какая умница ты моя ясная! А что щеки так разрумянились! Береги себя и красоту свою береги. — Да бог с ней и с красотой! — смутилась Маринка. — Мне от нее иногда так тягостно, согласна хоть рябенькой какой быть... — Ишо чего выдумаешь! На уродину-то и тень не глянет, и собака не тявкнет... — Ах, тетенька! Вы не знаете, как мне муторно! — положив смуглые руки на стол, горячо проговорила Маринка. — Ох, будто бы и не знаю. Сегодня вон опять встретился мне... — Поджав подбородок широкой сморщенной ладонью, Матрена спохватилась и умолкла. Ей не хотелось расстраивать Маринку, но было уже поздно, да и промолчать тоже нельзя. Предупрежденного и беда минует. Маринка встрепенулась и подняла от стола встревоженное лицо. — Кого же вы встретили? — Да есть тут один берендей-лиходей. — Наверно, опять урядник Каблуков? — Маринка резко повернулась лицом к хозяйке. В ее темных глазах блеснул огонек, да такой жгучий и беспощадный, что хозяйке стало не по себе. — Нет, не он. Того я не видела. Это другой... — Кто же еще? — Маринка даже облегченно вздохнула: она была убеждена, что страшнее Каблукова никого быть не могло. — Есть тут подрядчик один, Тимка Берендеев, дружок и прихвостень самого Цинберга. Немца Цинберга, управляющего Андреевским прииском, Маринка знала. Этот человек был грозою рабочих, самовластным на приисковом поселке царьком. — Что ему от меня нужно? — спросила она. — Известно что... Каждый день, говорит, в гости к вам собираюсь, да никак все не соберусь... Передай, говорит, своей жиличке, чтобы поприветливей была и нос не задирала, а задерет, так мы знаем, как надо вашего брата взнуздывать... — И что вы ему ответили? — насторожившись, спросила Маринка. — Что можно ответить такому пакостнику? — Матрена вопросительно посмотрела на застывшую жиличку. — Сказала ему, что ты на такие дела неспособная и всякое прочее, а он, гаденыш, так распалился и такого наговорил, что и повторять срамно! — Как он может, господи боже мой! — прижимая руки к груди, со стоном выкрикнула Маринка. — Такой расподлец все может... — Ну уж нет! — Маринка поднялась, поправила на плечах пуховый платок и отошла к промерзшему окошку. Лицо ее горело. Усилившаяся вьюга скрежетала оторванным ставнем и заунывно выла в трубе. Было слышно, как ветер свирепо хлещет снегом в стекла и хищно рыщет по крыше застрявшего в сугробе домишка. — Как они смеют! — шептали ее губы. — Ты, доченька, ишо не знаешь, какой это злодей, — покачивая головой, продолжала Матрена. — Ведь он, дьявол, что творит: ежели какая не захочет этой срамотой с ним заниматься, так он гонит ее на самую что ни на есть каторжную работу. — Но я-то ведь не каторжная! Опустив голову, Матрена медленными шажками подошла к комодику, достала из ящика шерстяной клубок со спицами в недовязанном чулке и села на скамью, прислонившись спиной к голландской печке. — Охо-хо, касатка моя! А чем мы отличаемся от каторжников-то? — спросила Матрена. — Где и какую можем сыскать управу? — Да есть же главное начальство? — вырвалось у Маринки. — Это Теппан, что ли, который всеми делами ворочает, аль Белозеров? Так это одна шайка-лейка. Антихристы они все! — с возмущением продолжала Матрена. — А Тимка-христопродавец в Нерпинске в рабочего из ливорверта стрелял. Был там у него еще один прихвостень по фамилии Бодель, так знаешь, что они там творили. Уму непостижимо! Про все ихние плутни и разбойство, — переходя на шепот, продолжала Матрена, — я в Петербург жалобу написала. — И послали? — удивленно спросила Маринка. — А как же! Не хотела тебе рассказывать, да так и быть — расскажу. Матрена Дмитриевна долго и подробно говорила о житье-бытье на Нерпинской резиденции, потом открыла сундук, достала припрятанную на самом дне бумагу, подала ее Маринке. — Один добрый человек сочинил да еще список оставил. Может, пригодится когда... Читай, да только после помалкивай, что списочек-то хороню. — Ну что вы, тетя Матрена! — Мало ли что... Мне за эту посылку ох как пришлось!.. Маринка развернула четко исписанные листы и начала читать. Прочитав жалобу, возвратила ее хозяйке. Плотнее закутавшись в пуховый платок, прижалась к печке, тихо спросила: — Ну и что же потом было? — Что было... — Матрена быстро задвигала спицами. — Меня же с Нерпы и вытурили. — Как же так, тетя Матрена? — А вот так... Еле домишко с грехом пополам продала да сюда перебралась. За стеной дома круто ярилась вьюга. Сквозь скрежет оторванного ставня неожиданно послышался стук в замерзшее стекло. — Кого еще леший несет? — Матрена перестала вязать и прислушалась. Стук повторился. Затем послышался властный, хриповатый от стужи голос: — Отпирай! — Он, супостат! — отбросив недовязанный чулок, прошептала Матрена. — Кто? — У Маринки замерли широко открытые глаза. — Берендей, кто же еще... Матрена то кидала испуганный взгляд на притихшую, сжавшуюся в комок жиличку, то растерянно слушала ругань и крик за окном. — Хочешь, чтоб я раму высадил? — Отоприте, — вдруг сказала Маринка. — Придется, — согласилась Матрена и неохотно поднялась с места. В огромном заснеженном тулупе, крытом по овчине пушистым бобриком, в избу ввалился усатый, краснорожий от вина и мороза Тимка. — Это что же, карга, заморозить меня решила? — Пьяно кривя толстые губы, Тимка погрозил Матрене варежкой. — Так кто же в такую погоду по гостям шляется? — спросила Матрена, еще не зная, как поступить с таким гостем. — Мы не шляемся, а по казенной надобности, — отрезал Тимка. — На то день есть, — возразила Матрена. — А ты, карга, не учи меня. Так я говорю? — Тимка подмигнул Маринке и, сняв варежку, лихо подкрутил пышный, коротко подстриженный, как у ротмистра Трещенкова, коричневый ус. Маринка неподвижно смотрела в угол, где, шурша рваными обоями, бойко бегали по стене тараканы. От холодного воздуха, напущенного в комнату усатым Тимкой, пугливо мигала стоявшая на столе лампа. — Ты, птица залетная, нос-то свой не отворачивай, — продолжал Тимка. — Я ведь к твоей особе пришел. — Зачем? — покосившись на него, тихо спросила Маринка. — Потолкуем тары-бары, разойдемся на две пары... — захохотал Тимка. — Мне с вами толковать не о чем, — Маринка прикрыла живот пуховым платком. — Гляди-ка! На вы меня величает, а? Эко, как тебя азиат образовал! — куражился Тимка. — У меня есть всякий толк. Работать завтра пойдешь, краля! — Не может же она! — вступилась Матрена. — Это отчего же не может? — Хворая потому что, — ответила Матрена. — Что-то не заметно по портрету, что хворая... Ну а ежели и есть какая болесть, мы можем снисхождение сделать... Ты, Матрена, выдь-ка в ту половину. Мне с кралечкой поговорить нады... Тимка снял тулуп и бросил его на сундук. — Не дури, Тимофей, — попыталась урезонить его Матрена. Однако никакие уговоры не действовали. Издеваясь над хозяйкой, ругая ее самыми последними словами, Тимка вытащил из кармана бутылку водки и потребовал закуски. Пока Матрена ходила в сени за студнем, Маринка попыталась уйти в другую комнату, но Тимка перегородил дверь своим большим, в черном пиджаке телом, больно сдавив ей руку. Вернулась Матрена и поставила на стол закуску. — Ну, а теперь поди прочь, карга, — проговорил Тимка. — Никуда я не уйду, — заявила Матрена. — Ты что же, хочешь, чтоб я тебя на бедро кинул? — Тимка, сжав тяжелый кулак, надвигался на пятившуюся к двери Матрену. — Уходите, тетенька, коли так... — негромко, но решительно проговорила из угла Маринка. — Слыхала? — рявкнул Тимка. — А ты, я гляжу, вовсе не дура, быстро смекнула... Маринка не ответила и не шелохнулась. За окошками злобно скребся о ставни ветер. Лампа вдруг вспыхнула и перестала мигать, бросая вокруг ровный свет. — Чего стоишь в углу? — снова заговорил Тимка. Разливая водку в рюмки, прибавил: — Чай, не икона, молиться на тя не собираюсь... — Стукнув о крышку стола бутылкой, он поднялся и, косолапо ступая большими пимами, пошел на Маринку. — Еще шагнешь — убью! — Маринка схватила кочергу и занесла ее над головой. — Не балуй, девка! Увидев ее темный, застывший взгляд, Тимка остановился. Красное, лоснящееся лицо его скособочилось в презрительной усмешке, но мутные, чуть прищуренные глаза зорко сторожили железную кочережку, которую крепко сжимала в руках Марина. С повисшим на плече пуховым платком она стояла в углу и настороженно выжидала. — Ежели посмеешь... — Тимка в душе был убежден, что она посмеет и раскроит ему башку за милую душу. Он осторожно подался вперед. Кочерга поднялась и нависла над его глазами еще грозней. — А к нам кто-то скребется, — неожиданно раздался из-за перегородки голос Матрены. За стеной послышался яростный лай собак и резкий скрип чьих-то на снегу шагов. В окно кто-то негромко, но настойчиво постучал. Не выпуская из рук кочерги, Маринка кинулась к двери, распахнула ее настежь. По полу серым клубком пополз морозный пар и будто втащил через порог две мохнатые, заснеженные, в оленьих унтах и короткополых полушубках фигуры. — Тетка Матрена здесь здравствует? — заслоняя широченными плечами дверь, спросил один из вошедших. — Вот она я! Кого бог послал? — Матрена выглянула из боковушки. — Лебедев, Дмитриевна, с Успенского. Не забыла поди? — Что ты, как можно! Проходи, родимый, сымай шубу. Вот уж не чаяла! — засуетилась Матрена Дмитриевна. — А у нас тут... — Люди, вижу, да еще с горячим угощением, — смахивая с темных усов начавшие таять сосульки, пристально поглядывая на Тимку, проговорил Лебедев. — Угощение не про вашу честь, — буркнул Тимка. — Ах, ваша светлость господин Берендей, чем вы тут промышляете? — Мы завсегда на своем месте, а вот вы зачем пожаловали, не знаю, — затыкая недопитую бутылку пробкой, ответил Тимка. Встретив насмешливый взгляд Лебедева, все больше злясь и мрачнея, спросил: — Пошто ночами шляетесь? — От бурана бежали и, как твоя милость, тоже тепленького местечка ищем. — Твое место в казачьей, гусь. А кто с тобой вторяком? — Косясь на подошедшего к печке второго путешественника, спросил Берендей. — Товарищок мой! — Отвечай толком. — Уж больно ты грозен, мил человек... — Серьезные, живые глаза Лебедева открыто смеялись. — Да разве это человек?! Господи! — Маринка отвернулась лицом к печке. Плечи задрожали. — Ну ты, заткнись, шлюха! — крикнул Тимка. — Эй ты, чебак, закрой хайло! — решительно крикнул Лебедев. — А что здесь у вас происходит? — вмешался второй. Он тоже был бородат, кряжист и высок ростом. Маринке даже в голову не пришло, что это Кондрашов. — Его спросите, — тыча в Тимку пальцем, проговорила Матрена. Повернув от печки заплаканное лицо, Маринка торопливо и сбивчиво обо всем рассказала. — Мда-а! — Не спуская с оторопевшего Тимки глаз, Лебедев взял из угла кочережку, взвешивая ее в руке, добавил: — Деловой инструмент! А ну-ка, сатрап Берендей, давай греби отсюда помалу. — Остерегись, каторга! — пятясь к двери, зло крикнул Тимка. — Таких ночных котов я всегда остерегаюсь. Забирай свое пойло и плыви, а то я человек невежливый, за борт вышвырну! — играя кочережкой, пообещал Лебедев. Видя, что его самого могут на бедро кинуть, Берендеев накинул на плечи шубу, грозя Лебедеву расправой, выскочил из избы. — Василий Михайлыч, родненький мой! Я глазам своим не верю! — сквозь радостные слезы, узнав Кондрашова, причитала Маринка. — Выходит, знакомые али сродни? — обрадованно спрашивала Матрена. — Тетенька, милая, даже больше чем родня! А сейчас-то, в такие дни, да тут, на Витиме! Как же это так? — Слезы душили Маринку. — Вот так, Марина Петровна. — Василий Михайлович протянул руки к печке. — Значит, вы сюда по этапу? — с ужасом в голосе спрашивала Маринка. — Разумеется, не добровольно. — Зная, что здесь все свои, Кондрашов коротко рассказал об аресте, о встрече с Маринкиным отцом, но о женитьбе Лигостаева умолчал. — Выходит, по-таежному? — понижая голос, спросила хозяйка. — Если уж говорить по правде... — Кондрашов развел руки и засмеялся в широкую, окладистую бороду. — А что такое по-таежному, Василий Михайлыч? — спрашивала Маринка. — Есть такой у нас таежный пачпорток, для всей полиции пригодный, — засмеялась Матрена. — Это что же, вы по чужому паспорту? — догадалась Маринка. — Как тогда? — А тогда у меня никакого не было, — улыбнулся Кондрашов. — Сейчас у нас документики по первому классу. Я — Лебедев, а он — Курочкин. — Ох, милые! — вздохнула Матрена Дмитриевна. — А может, вас спрятать куда? — предложила она. — Не стоит, мы скоро исчезнем, — сказал Лебедев. — Да как же это, куда же вы на ночь глядя? — Маринка не хотела, чтобы они так скоро ушли. Она смотрела на заросшего бородой Кондрашова с нежностью. Казалось, что от его голоса, одежды, пропахшей махоркой, исходил запах родного амбара, знакомых кошм. Это был родной, сладостный, ни с чем не сравнимый запах! — Может быть, вам на самом деле надо спрятаться? — спрашивала она тревожно. — Как раз не надо, барышня, — отмахнулся Лебедев и тут же спросил: — Извините, я не знаю вашего имени... — Марина. — А по батюшке? — Да просто Марина! — Так вот, Мариночка, мы прибыли сюда по важному делу. Сейчас время такое... — Да какое такое! — Матрена махнула рукой. — Если новости какие привез, так не тяни, сынок. — Есть и новости, тетка Матрена. — Лебедев наклонился к ее плечу. — Сегодня утром на Андреевском и Успенском приисках началась забастовка. — Да будет тебе! — Матрена замерла посреди комнаты. — Треханем господ, вот что будет! — Погоди, Миша, больно шибко-то не шуми. Дай-то господи! — Матрена повернулась к иконам и перекрестилась. — Бог, Матрена Дмитриевна, не даст... А если поднесете по стаканчику чаю, а может, с морозца чего покрепче... — Лебедев подмигнул и возбужденно потер руки. — Для такого случая все найдется! Гляди, какие дела-то завертываются. — А у меня как сердце чуяло, что вы придете, еще с вечера угольков натушила. — Радостно поглядывая на Кондрашова, Маринка кинулась разжигать самовар. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Забастовка началась 29 февраля на Андреевском прииске, куда не так давно прибыл Архип Буланов. Судили его в Зарецке. Пристав Ветошкин состряпал дело на скорую руку, улик против Буланова оказалось явно недостаточно, ему припомнили старые грешки о подстрекательстве, которое якобы имело место во время убийства Тараса Маркеловича Суханова. Архип получил ссылку в Якутию. В бодайбинской полиции ему было определено местожительство на реке Долгадын, неподалеку от Андреевского прииска... Здешние места он знал вдоль и поперек, нашлись дружки, которые и помогли ему поступить в шахту забойщиком. Буланов с первых же дней понял, что работа и жизнь на шахтах Синего Шихана была чуть ли не райской, а Доменов по сравнению с Цинбергом казался ангелом божьим. — Да как вы только терпите? — заходя иногда к своим знакомым, спрашивал Архип. — А что сделаешь? — в свою очередь вопрошали они. — Можно сделать так, чтобы от конской говядины и тухлой нельмы затошнило самих хозяев! — А если вышвырнут во время зимы? Куда пойдешь без гроша в кармане? В тайгу? — возражали Буланову друзья. — По-вашему, выходит, не кашлянуть, не охнуть, а смирнехонько подохнуть. Вы думаете, что придет благодетель господин Цинберг и напечет вам блинков... Он думает о вашем благе так же, как петух о законном браке... топчет каждого порознь, а вы только зады подставляете! Его энергия и запас метких словечек были неистощимы. Как-то, вместе с высоким, хмурого вида рабочим выходя из забоя, Архип спросил: — Вот ты, Быков, какой похлебкой кормил намедни свою семью? От этого варева шел такой дух, даже у порога стоять было невозможно. Архип работал с Быковым в одной смене и иногда заходил к нему в казарму. В тесном проходе между отсыревшими стенами, освещенными тусклой электролампочкой, позеленевшие, большеглазые ребятишки с грохотом гоняли по хлипкому деревянному полу железный обруч. В комнату, где ютилась семья Быкова, никогда не заглядывало солнце. На широких нарах сидели две девочки и играли в самодельные куклы. Широколицая, костистая в плечах жена Быкова ходила по комнате и укачивала на руках грудного ребенка, другой косолапил, держась за юбку матери, третий ездил верхом на отце. В углу в огромной закопченной кастрюле кипело то самое варево, о котором упомянул Архип. — А ты что думаешь, только у меня одного такое варево? — сумрачно ответил Быков и, не сказав больше ни слова, ушел в казарму. А вечером, когда пошел в лавку за продуктами, не выдержал. Продавец швырнул на прилавок кусок конины. Мясо было тощее, синее, с отвратительным зеленоватым оттенком. — Падалью кормишь? — глухо спросил Быков. — Подумаешь, какой привередник нашелся! — закричал лавочник, сытый, розовощекий, в грязном, замусоленном фартуке, бывший спиртонос с темным уголовным прошлым, выкормыш и близкий родственник подрядчика Берендеева. — Не хочешь брать, совсем ничего не получишь. — Лавочник отодвинул мясо в сторону; швырнув заборную книжку прямо в лицо Быкову, вызывающе крикнул: — Ну, кто следующий? В очереди стояли преимущественно женщины. Поглядывая на Быкова, молчали. У Быкова дрожали скулы. — Подними книжку, гад вонючий! — крикнул он лавочнику и уперся руками в прилавок. — Убирайся вон, пока не позвал стражника. — Как это так, стражника! Что он такого сделал, а? На самом деле, что это такое! — всполошились и загалдели женщины. — Мы что тебе, люди или собаки? Бабы! Не брать эту тухлую падаль! — громко и требовательно прокричала самая бойкая и, сломав очередь, быстро направилась к двери. Чувство солидарности охватило толпу мгновенно. Стоило выйти одной, как за нею хлынули все остальные. — Ну, гадина, помни! — Подобрав с полу заборную книжку, Быков вышел. — В ножки еще мне поклонишься, обормот! — крикнул вслед лавочник. На улице толпа галдела, возмущалась и быстро увеличивалась. Возбужденные лица женщин ярко освещало февральское солнце, шел последний день февраля високосного 1912 года. Под ногами звонко хрустел, искрился твердый снег. Казармы, избушки и летние, похороненные под белыми сугробами балаганчики будто притихли и затаились. Суматоха и крики наверху быстро проникли в забой. Кто-то спустился вниз и сообщил, что жены шахтеров отказались покупать порченое мясо, а лавочник позвал стражников, от которых добра не жди. Оставив забой, все рабочие тотчас же поднялись наверх и больше уже в шахты не спускались. Жены кинулись навстречу мужьям, наперебой рассказывая о том, что произошло в лавке. Когда шум немного утих, было решено всем вместе двинуться к конторе и поговорить с управляющим. Сначала они хотели, чтобы только убрали из продовольственной лавки грубияна и мошенника продавца. — Уладим, уладим! Все поставим на свое место, и напрасно вы это затеяли, — выйдя на крыльцо, заговорил Цинберг. Он был явно растерян. — Хотим, чтобы прогнали этого мерзавца немедленно! — кричали женщины. — Я уже запросил телеграммой главный стан и даже Петербург, жду ответа. Видя перед собой разъяренную толпу, управляющий основательно перетрусил, поэтому был предельно ласков и вежлив, просил, чтобы вечером пришли не всей ватагой, а выбрали грамотных и толковых ходоков. На самом деле ему нужно было оттянуть время, выявить зачинщиков и предупредить полицию. Рабочие согласились ждать до вечера, но на работу все равно не встали и разошлись по домам. Отказавшись быть ходоком, Архип говорил товарищам: — На ворюгу лавочника мне жаль тратить хорошие слова, да и не в нем суть. — Как же не в нем? — возмущались рабочие. — Мало того, что падалью торгует, — заборные книжки в морду швыряет! — Не с того конца мы начинаем, — задумчиво ответил Архип. — Ежели ты знаешь другой конец, так не прячь. — Быков шагнул вперед, повернувшись лицом к Архипу, перегородил ему дорогу и остановился. — Раз уж ты такой умный... В глазах Быкова Архип заметил смятение. — Надо составить требование о всем нашем житье-бытье, а не только об одном лавочнике, — в упор глядя на Быкова, ответил Буланов. — Бастовать, значит, — тихо проговорил кто-то. — Нет, в такое время бастовать нельзя, — сказал Быков. — Да вы уже бастуете, коли на работу не пошли, — заметил Архип. Вся ватага остановилась. Рабочие виновато смотрели друг на друга, еще не понимая, что факт начала забастовки совершился. — Одни мы ничего сделать не сможем, — опустив голову, проговорил Быков. Уступая дорогу Архипу, добавил: — Разгонят нас стражники, а хозяева с голоду уморят... — Одних, конечно, прихлопнут, как пить дать, — согласился Архип. — Надо выбрать делегацию и послать на другие прииски, в первую очередь на Утесистый и Успенский. Там жизнь не краше нашей. Я думаю, что нас поддержат. Ну а потом уж дальше... — А что дальше? — спрашивал Быков. Он понимал, что все началось с него, и боялся последствий. — Будем посылать людей на другие прииски, — решительно ответил Архип. — Ты даже ходоком быть отказался, а кто же пойдет делегатом? Это дело не шуточное — подымать другие прииски. Красно говоришь, приятель, а как до дела, ты за наши спины... — укорял его Быков. — Ты, браток, помолчи. — Насупив густые, всклокоченные брови, Архип полез в карман за кисетом. — В ходоки не пойду ни за какие коврижки, — поглядывая из-под мохнатой папахи, подарка Микешки, упрямо продолжал он. — Лезть в драку из-за лавочника считаю пустой затеей! — Тебе хорошо так рассуждать, ты бобыль, а у нас семьи, — возражал Быков. — Ну хорошо, выгоним этого, завтра поставят другого, и тот, ты думаешь, вместо дохлой конины будет отпускать пельмени из свинины? Да вы что, дети? — Архип приподнял папаху, поправил густые, темные, тронутые сединой кудри, жестко спросил: — Чего вы от Цинберга ждете? — Добра ждать не приходится. Это верно. Правильно он толкует! — дружно закричали в толпе. — А раз правильно, то нужно встряхнуть наших господ как следует. Мы же люди, а не скот какой, — подхватил Архип. — Повторяю, что ходоком быть не могу, а вот делегатом согласен. После долгих споров порешили: к работе не приступать, независимо от ответа управляющего, агитировать рабочих, чтобы крепче держались, и немедленно начать готовить новые, расширенные требования. За ответом пошли не только выборные ходоки, но и большая группа рабочих. На крыльце конторы ходоков встретили смотритель прииска Горелов и служащий канцелярии Феоктистов. — Ждать здесь, куда прешь, харя! — заорал на подошедшего Быкова Горелов. Своим хамством и грубостью смотритель славился на весь прииск. — А ты не лайся. Мы ведь не к тебе пришли, — спокойно ответил Быков, помня наказ Буланова не лезть на рожон и не поддаваться на провокацию. — Забастовщики-и-и! Ишь чего задумали, каторжное отродье! — набросился на мужиков Феоктистов. Рабочие стояли плотной кучкой. Феоктистов ходил вокруг них и тоненьким, трескучим тенорком ругался. — Раз такое дело, — не выдержал Быков, — мы сейчас можем домой податься. — Заткнись! Громила! — рявкнул на него Горелов. Дверь из коридора распахнулась, и, видимо для устрашения, первым показалось усатое, всем знакомое лицо жандармского ротмистра Трещенкова. Он был в шинели, обтянутой белой портупеей, с саблей и револьвером. — Отставить шум, господин смотритель, — поднимая кверху пушистую перчатку, проговорил Трещенков. За спиной ротмистра в короткой олешковой дохе появился тучный Цинберг, а потом уже, совсем неожиданно, выполз в длинной, богатой шубе исполняющий обязанности главного управляющего Теппан, за ним горный исправник Галкин. Рабочие почувствовали, что администрация даром время не теряла и основательно подготовилась к встрече. — Ну-с, господа-други, что же вы такое задумали? — потягивая кончик толстой, душистой сигары, иронически спросил Теппан. Быков выступил вперед, как было условлено, и коротко, но очень сбивчиво изложил требование прогнать лавочника. — И это все? — спросил Теппан. — А разве этого мало, господин главный управляющий? — спросил кто-то из рабочих. — Все время кормят падалью! — сразу раздалось несколько протестующих голосов. — В муку конский помет подмешивают! — Хуже скотов нас считают! — Рыба вонючая! — До каких пор терпеть такое! Выкрики становились все настойчивее и ожесточеннее. — Говорите по порядку! — прикрикнул ротмистр Трещенков. — Сами знаем, как нужно разговаривать, — ответил на это Быков. Он уже начинал чувствовать, что артелью — они сила! — Еще что хотите? — когда голоса немного стихли, спросил Теппан. Спустившись на нижнюю ступеньку крыльца, он буравил глазами рабочих, запоминая лица главных вожаков и зачинщиков. Рабочие повторили, что хотят получать за свои деньги доброкачественные продукты и требуют немедленного увольнения лавочника, напомнили и о спецодежде из мешковины. Теппан порывисто засипел сигарой, стряхивая пепел прямо на грудь своей шубы, властно и безоговорочно заявил: — Изложите свою претензию письменно, мы ее обсудим и решим. А сейчас немедленно марш на работу! Буду ждать до девяти часов вечера. — Теппан вытащил из внутреннего кармана массивные золотые часы, не глядя на притихших забастовщиков, добавил: — Кто не приступит к работе, лишим продовольствия и вышвырнем вон. — Эге-ге! — В толпе кто-то кашлянул, закряхтел и тут же смолк. — Разойдись! — визгливо, словно его подстегнули, выкрикнул ротмистр Трещенков. С полминуты рабочие стояли в некотором смятении и нерешительности. Потом как-то вдруг дружно повернули от крыльца, гулко притопывая разбитыми пимами, не оглядываясь, плотной группой пошли прочь. В звонких, морозных сумерках настороженного поселка далеко и долго были слышны их удаляющиеся шаги. Теппан и вся его свита скрылись в конторе. В тот же вечер в Петербург полетела телеграмма следующего содержания: Сегодня утром забастовали рабочие Андреевского, после обеда — Утесистого. Опрашивали вместе исправником причины забастовки. Рабочие Утесистого обещали к вечеру изложить письменно свою претензию. Андреевские заявили, что кому-то вместо мяса попалась конина. На предложение приступить работе заявили, что к вечеру письменно изложат жалобу. Подождав до девяти вечера, никаких заявлений не получил. Объявил команде — в случае дальнейшего невыхода на работу назначить пятницу расчет. Теппан. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ В марте солнце поднимается над тайгой все выше и выше и снег на припеках становится мягче. Не дожидаясь ответа администрации, выборные делегаты во главе с Архипом Булановым в этот же день, к обеду, были уже на прииске Утесистом и быстро подняли из шахт всю смену. Слух о начале забастовки распространился мгновенно. К вечеру остановились работы на прииске Успенском, а на другой день с утра забастовали прииски Васильевский, Варваринский, Пророко-Ильинский, Нововасильевский, Липаевский, Нижний. Как только рабочие узнавали о забастовке соседей, тут же сходились на собрания, выбирали делегатов и срочно отправляли на следующий прииск. Оставалось поднять самые крупные — Феодосиевский, Александровский и Надеждинский, где находился главный административный центр. Именно туда и пробирались Кондрашов с Лебедевым, предварительно решив побывать на прииске Васильевском, где жила Маринка, чтобы повидаться со ссыльным большевиком Черепахиным, к которому у них была явка. После неожиданной встречи с Берендеевым Василий Михайлович попросил Лебедева устроить встречу не в доме Матрены Шараповой, а где-нибудь в другом месте. Здесь долго оставаться было нельзя. Тимка Берендеев мог вернуться с урядником. Начали думать и перебирать вместе с хозяйкой все возможные закутки, но так ничего и не придумали. К этому времени пришел Георгий Васильевич Черепахин и увел гостей в только что выстроенную для управляющего баню. Она стояла на отшибе, почти у самого берега реки Бодайбо и как раз накануне топилась. В ней было тепло и даже уютно. Старым березовым веником Черепахин подмел баню, а Лебедев завесил маленькое окошко мешковиной. — Я тут омывал вчера свое грешное тело, — зажигая лампу, признался Черепахин. — Проникаешь в высшие сферы? — спросил Кондрашов. — Понемножку... Имею честь работать на лесном складе и даже с самим управляющим встречаюсь на рыбной ловле. — Это совсем хорошо! Я на Урале пристроился было деньги считать у одних чудаков. Там один хозяин любил этаким социалистом прикинуться... — Наш из немцев, но тоже любит иногда поиграть в демократию, даже Шиллера читает на память... Вскоре разговор принял деловой характер. — Я уже собрался ехать на Феодосиевский, — продолжал Георгий Васильевич. — Там у нас много хороших людей. — Да, феодосиевцы народ крепкий, — подтвердил Лебедев. — На них можно положиться. — А как у вас в Надеждинске? — спросил Черепахин. — У нас любительский драмкружок и самые высокополитичные меньшевики, — усмехнулся Михаил Иванович. Лебедев был из моряков, сосланных за революционное выступление. — Вот-вот! Там у них довольно сильное гнездо, — сказал Черепахин. — Однако там есть Петр Иванович Подзаходников и наши боевые морячки, — заметил Лебедев. — Петр Иванович человек твердый. Он-то уж умеет трясти меньшевичков, да так, что от них перья летят, — проговорил Черепахин. — Полагаете, что станут мешать нам? — спросил Кондрашов. — Видите ли, какое дело... — Георгий Васильевич выпустил побольше фитиль в керосиновой лампе и переставил ее от каменки на полок. — Дело в том, что здешние меньшевики пригрелись на теплых местечках, в разных канцеляриях и прочих культурных учрежденьицах. А забастовка, как тебе известно, событие канительное и ответственное. Сам понимаешь! — Да, да, понятно, — кивнул Василий Михайлович. — Вмешиваться в забастовку опасно, места лишишься, а то и головы, — подхватил Лебедев. — Они будут лавировать, менять курс. — В том-то и дело! — Черепахин и Кондрашов засмеялись. — Ладно, дорогие друзья. Господ меньшевиков мы на время оставим в покое, — предложил Кондрашов. — Давайте подумаем, как лучше организовать стачку, чтобы наверняка добиться успеха, а самое важное — взять на себя политическое руководство и, разумеется, всю полноту ответственности, товарищи. Пора нашего младенчества кончилась. — Да уж само собой, не дети! — протискиваясь в низенькую дверь бани, весело выкрикнул Архип Буланов. Он слышал последние слова и узнал Кондрашова по голосу. — Архип, голубчик ты мой! — Кондрашов встал и шагнул навстречу. Они долго молча тискали друг друга и не прятали влажно блестевших глаз. — Как липаевцы, товарищ Буланов? — спросил Черепахин. — Поднялись, Георгий Васильевич, как один. Теперь надо шевелить главные — феодосиевцев и надеждинцев, а потом уж подадимся в Дальнюю Тайгу, — ответил Архип. Под Дальней Тайгой подразумевались прииски Олекминского округа: Тихоно-Задонский, Архангельский, Радостный, Рождественский и другие, расположенные отдаленно на реке Ныгри и ее притоках. — У тебя, Архип Гордеевич, рука легкая, тебе туда бы и поехать, — сказал Черепахин. — Согласен. Как старый бродяга, люблю буйный костер. Пишите, махну хоть на Камчатку, — ответил Буланов. — Надо спешить, дружок, — сказал Кондрашов. Ощущение того, что они, небольшая группа ссыльных большевиков, оказались в центре исключительных событий, обязывало к действию. На этой встрече предварительно было решено, не теряя времени, разослать своих людей на все прииски, чтобы они связались там с другими ссыльными большевиками и возглавили все движение. Во всех примкнувших к забастовке поселках необходимо было срочно создать стачечные комитеты, организовать сбор средств для оказания помощи неимущим рабочим; для постоянной связи со стачечными комитетами избрать старост и делегатов на общее собрание представителей всех бастующих приисков, где должно быть создано центральное бюро для общего руководства всей забастовкой. Во избежание ареста решили пробираться с большой осторожностью, разными путями и малыми группами. Лебедев отправлялся в Надеждинский, Черепахин, Кондрашов и рабочий Федор Аладьин на Феодосиевский. Рано утром 2 марта Черепахин и Аладьин вышли с Васильевского на лыжах. Кондрашов с Булановым, заночевав у Матрены Шараповой, отправились чуть позднее. В Феодосиевском они должны были распрощаться. Буланов должен был ехать с якутом Поповым на собаках в Дальнюю Тайгу. Мартовский день был ясным, но еще коротким и холодным. Хорошо накатанная дорога шла по реке Бодайбо. По берегам стыла в сугробах тайга. Лыжи скользили легко и ходко. Вскоре показался поселок Каменистый. Здесь жандармы уже были настороже. Недалеко от казармы Черепахина с Аладьиным встретили полицейские и потребовали показать документы. В связи с разыгравшимися событиями Черепахину, состоявшему на особом полицейском учете, пришлось перейти на нелегальное положение. Он только сегодня утром взял чужой паспорт на имя Гуляева, изучить который не успел, и мог сразу же провалиться. Положение на первых же шагах создавалось самое критическое. Если бы его схватили, то продержали бы в тюрьме до конца забастовки, и рабочие лишились бы одного из главных руководителей. — Скажи, что я Плотников, — успел он шепнуть Аладьину. Придерживая болтавшуюся на боку казачью шашку, к ним медленно подходил полицейский. Черепахина, как беспаспортного, а вместе с ним и Аладьина повели в урядницкую. Полиция пронюхала, что назревают какие-то события, торчала на всех окраинах и перекрестках. — Кто такой? — когда Черепахин предстал перед очами урядника Тихонова, спросил тот. — Плотников, — ответил Георгий Васильевич. — Кем работаешь? — Буровым мастером в ночной смене... — В Феодосиевский зачем идешь? — В гости к дружку... — Смотри у меня, ежели врешь! — Тихонов погрозил коротким толстым пальцем, пригладив тощие усишки, начал крутить ручку телефонного аппарата. Пока справлялись о Плотникове из ночной смены, продержали до сумерек... На Феодосиевский прибыли в десять часов вечера, обойдя полицейские посты, проникли в Муйские рабочие бараки, где размещалась группа забойщиков золотоносных шахт. С большими предосторожностями собрались в раздевалке. Все забойщики, как на подбор, люди были крепкие, сильные. — Правда, что андреевские бастуют? — спросил Александр Пастухов. Он выдвинулся своей высокой фигурой вперед. За ним стояли забойщики Петр Корнеев и Иван Кудрявцев. — Не только андреевские. Черепахин рассказал, что стачкой охвачены восемь Приисков, кратко объяснил, почему прекращена работа. — Это дело! — крикнул Корнеев. — Ну а мы как? — круто повернувшись к товарищам, спросил Александр Пастухов. Чувствовалось, что он тут у них за вожака. — А мы что, хуже других, что ли? — снова крикнул Корнеев. Его дружно поддержали. Голоса рабочих становились все громче. Вскоре пришли Кондрашов с Булановым, а с ними ссыльный студент Московского университета Николай Шустиков. Они принесли свежие новости: к забастовке примкнули еще несколько приисков. После этого сообщения рабочие единодушно заявили, что к работе завтра не приступят. — А как быть со второй сменой? — спросил Кондрашов. — Надо всех предупреждать и уговаривать, — ответил Пастухов. — Мы разойдемся по казармам сразу же после собрания и начнем действовать, — добавил он. — Добро! — Внимательно поглядывая на кучку рабочих, приготовившихся к ночной смене, Кондрашов спросил: — А ночники что думают? Ночники смятенно, неловко молчали. Трудно было ломать привычную жизнь. Да и за семьи было тревожно. Василий Михайлович хорошо понимал это. Вперед выступил высокий, худощавый рабочий. Брезентовая роба висела на нем кулем. До этого он горячо ратовал за забастовку. — Вяльцев я, Севастьяном меня зовут. Мы не против, паря. Мы ить не отщепенцы какие, но детишки у нас у многих опять же! — Вяльцев, опустив голову, мял в руках ушастую шапку. — Продукты будем получать по заборным книжкам, — сказал Пастухов. — Разочтемся потом, ну и пособие также будет. — А вдруг нас всех поувольняют? — повернувшись к Пастухову, спросил Севастьян. — Всех не уволят — заменить некем, — сказал Черепахин. — Пригонят каторжных, как в тот раз, — усомнился Вяльцев. — Нет, браты, куды нам супротив Белозерова, куды! Он нервно мял огрубевшей рукой пересохшую, дыбом торчавшую на плечах робу бог знает какой давности, испытывая в то же время странную, облегчающую радость: может, перетерпится, утихомирится и все останется так, как было?.. — Эх, браточки! — Архип вышел на круг, который как-то образовался сам по себе. — Разве, Вяльцев, у тебя одного дети? Я вот своих на Урале кинул, аж тыща верст! — Вольно тебе! — крикнул Вяльцев. — Эх, друг ты мой Севастьян. Я тут не по своей воле, а по этапу прислан. За мной полиция рыскает, а я тебя уговариваю, чтобы детишкам твоим легче стало жить. Дело-то у нас общее, рабочее. Разве можем мы оставить в беде своих же товарищей? — Верно говорит! — крикнул Александр Пастухов. — Предлагаю ночной смене на работу не выходить. Сейчас же, не медля, всем, кто может, спуститься в шахты и поднять вторую смену. — Вот именно! — подхватил Черепахин, его поддержал студент Шустиков. Спустившиеся в шахты рабочие утренней и ночной смен вывели всю вторую смену. Феодосиевцы примкнули к забастовке дружно и организованно. Георгия Васильевича рабочие проводили за реку Бодайбо и поместили на ночь в надежное место. Василий Михайлович Кондрашов в сопровождении нескольких рабочих и студента Шустикова уехал в Надеждинск. Надо было встретиться с Михаилом Лебедевым и срочно выяснить точные планы и намерения меньшевистской группы. Буланов ушел к своему другу Александру Пастухову, с которым они вместе когда-то работали в К° промышленности и не раз бродили с ружьями по таежным тропам. На другой же день Архип собирался выехать в Дальнюю Тайгу. Однако уехать в этот день не удалось. На другой день утром все работы на Феодосиевском прииске окончательно прекратились. Рабочие большой массой с утра дружно собрались около Муйских бараков. Чтобы увидеться перед отъездом, еще раз пришел и Архип. Всегда аккуратный, Георгий Васильевич запаздывал. Среди бастующих уже полз слушок, что Черепахина схватили полицейские и заперли в урядницкой. На самом же деле случилось следующее. Поздно ночью урядник Тихонов вернулся с обхода в свою резиденцию и сообщил становому приставу о готовящейся на Феодосиевском прииске забастовке. Под утро полицейские заняли мост через реку, а также контролировали все тропы через протоки. Прорываться через этот кордон было опасно. Лишившись руководителя, рабочие начали волноваться. — Выручать надо товарища, — после долгого, томительного ожидания предложил Архип. — Выходит, двинем нахрапом? — спросил рабочий Корнеев. — А коли они нас тово-этово? — опять выкрикнул Севастьян Вяльцев. — Уж коли взялся за гуж! — Буланов погрозил Вяльцеву рукавицей. — Пошли! Чего мерзнуть! — раздались многие голоса. Рабочие всей огромной массой впервые в жизни двинулись к урядницкой. Гулко притаптывая и без того крепкий мартовский снег, шли во всю ширь притихших улочек... Много разномастных пимов и высоких самодельных бот-скороходов, которые глухо шлепают: грук, грук, грук... Зрелище было грозным и внушительным. Полицейские так перетрусили, что побросали все свои сторожевые посты и попрятались. Георгий Васильевич спокойно перешел мост, соединился с бастующими и вернулся к баракам. Митинг начался прямо на открытом воздухе. Из каморок высыпали пестро одетые женщины, а мальчишки вскарабкались на заснеженные крыши. Шумно стало в поселке. — Товарищи! О том, как вы живете, ломаете спину на купцов, спекулянтов и банкиров, как скудно кормитесь, задыхаетесь и мерзнете в холодных бараках, вы знаете лучше, чем я. Мы долго молчали, упорно, честно, ради куска скверно испеченного хлеба с примесью добывали золотой песок для петербургских и лондонских хозяев. За наш каторжный труд нам же плюют в лицо, унижая наше рабочее достоинство. Мы собрались для того, чтобы с этого часу коренным образом добиться изменения нашего быта и условий труда. Именно ради этого мы покинули шахты и не вернемся туда до тех пор, покамест не будут выполнены все наши справедливые требования. Теперь нам необходимо избрать делегатов, — предложил Георгий Васильевич. — Тебя хотим! Валяй, командывай! Чего там! — Нам нужно избрать не одного делегата, а несколько. — Георгий Васильевич снова терпеливо объяснил, для чего нужно выбирать делегатов. Шум постепенно улегся. Телегат... Слово-то мудреное какое, раскуси его сразу-то! — думал про себя Севастьян Вяльцев. — А можа, оттого так называется, что телегат этот часто на телеге раскатывает? Над головами участников митинга вился студеный пар. Люди дышали на морозе всей грудью и выжидательно притихли. Для многих это была первая в жизни забастовка, и они вовсе не знали, как нужно избирать каких-то делегатов. Георгий Васильевич понял это. — Вот товарищ Корнеев. Вы его знаете? — спросил Черепахин. — Знаем! — дружно ответили многие. — Кто же не знает Петряя-то? — Знаете? — Ишо как! — Как вы считаете: может он за ваши интересы бороться до конца? — Петр-то? Отчего же нет! Мы ему верим! — последовал ответ. — Раз верите, его и выбирайте делегатом. — Може и его, и тебя тоже попросим! — Тогда, кто за Петра Корнеева, поднимайте руки! Над колышущимися шапками самой разнообразной и удивительной масти, начиная от треухов и кончая черными, длинношерстными забайкальскими папахами, вырос лес рукавиц и варежек. Но когда стали голосовать против, все рукавицы и варежки опять послушно взлетели вверх... — Ну и тайга зеленая! — Буланов покачал головой. — Раз поднял руку за, зачем же маячишь против? — спрашивал он все того же Севастьяна Вяльцева. — Не я один. Все маячат, а я чем хуже? — оправдывался Севастьян. Рабочие смеялись весело, задорно. Нравилось выбирать и чувствовать себя хозяевами. Здесь, на далеком Витиме, защищая свои права, рабочие впервые учились голосовать. От рабочих Феодосиевского прииска было избрано 17 делегатов. Тут же был создан приисковый стачечный комитет во главе с Георгием Васильевичем Черепахиным. Затем были избраны барачные старосты. Вечером 3 марта все делегаты, старосты и члены стачечных комитетов собрались на Надеждинском прииске. Необходимо было срочно избрать центральный стачечный комитет и согласовать с членами низовых стачкомов требования, выработанные на Феодосиевском прииске. Работать на воздухе, да еще при таком огромном скоплении народа руководителям забастовки было очень трудно. Решили перейти в помещение народного дома. В самый разгар обсуждения кандидатур в центральный стачечный комитет в народный дом ворвался урядник Тихонов. Злой и взъерошенный, работая локтями, урядник протиснулся к сцене и, громыхая ножнами казачьей шашки, потребовал освободить помещение. — Позволь! По какому праву? — раздались голоса. — Очищай без рассужденья! — приказал Тихонов. — Как же это так? — Мы решаем свои дела. Пойми, дурень! — смело крикнул Корнеев. Урядник распалился и, чтобы показать свою власть, повторил требование в более резкой форме. — Не лез бы ты, паря, в наши дела, — посоветовал ему ссыльный казак Ипполит Попов. — А ты кто такой? — заорал на него урядник. — Верно тебе говорю, уходи, — спокойно поглаживая густую бороду и не желая отвечать на окрик, проговорил Попов. — Погоняй поскорей отсюда, а то и не чухнешь, как сдерут с тебя лапоть, — добавил он. Острые словечки в адрес Тихонова становились все смачней и щедрей. Черепахин понял, что разгневанный урядник сейчас способен на любую провокацию. Чтобы избежать этого, Георгий Васильевич взял слово и предложил проголосовать за предложение урядника. В зале возникло веселое оживление. — Кто за то, чтобы мы освободили помещение, поднимите руки! — не дав никому опомниться, проговорил Черепахин. В ответ раздался общий хохот. — А кто за то, чтобы удалить из помещения урядника Тихонова? — снова предложил Георгий Васильевич. Народный дом был заполнен рабочими до отказа. Они единодушно подняли руки и сурово потребовали, чтобы урядник немедленно покинул зал. Тихонов не хотел подчиниться и начал было артачиться. Однако рабочие бурно и грозно зашумели. Поняв свое бессилие, урядник удалился. Это была вторая над полицией победа. Озлобленно кусая жиденький ус, Тихонов побежал в урядницкую и тут же позвонил ротмистру Трещенкову. — Выгнали тебя? — выслушав доклад, спросил ротмистр. — Да, ваше высокородие. — Ну и болван! — Трещенков положил трубку. Он понял, что позорного изгнания начальство ему не простит. Тем временем собрание в народном доме шло полным ходом, делегаты избрали центральный стачечный комитет, в который вошли от большевиков Черепахин, Подзаходников, Украинцев и Лебедев, большая группа меньшевиков во главе с Думпе, остальная часть были беспартийные. Председателем центрального стачкома был избран Николай Павлович Баташов, заместителями — Георгий Черепахин и Ромуальд Зелионко. Ромуальд Ипполитович был осужден Приморским военно-окружным судом за пропаганду идей марксизма и сослан в Якутскую область. Баташов происходил из тульских мещан и сослан был сюда тоже за какое-то политическое дело. На первом же организационном заседании стачкома во время обсуждения требований между большевистской группой и меньшевиками сразу наметились расхождения. Думпе предложил предъявить умеренные требования и придать всей забастовочной борьбе легальные формы. Большевики категорически этому воспротивились. Какое-либо примирение здесь было исключено. Пришлось вынести обсуждение требований по определенным пунктам на общее приисковое собрание. Это уже был не мелкий, раздробленный протест, а хорошо организованная классовая борьба, которая черпала силы из общей рабочей сплоченности. После бурных дебатов были выработаны и приняты следующие требования. Собранием рабочих Ленского золотопромышленного товарищества Пророко-Ильинского, Утесистого, Алексанровского, Андреевского, Васильевского, Надеждинского и Феодосиевского приисков от 3 марта 1912 года постановлено: Прекратить работы до тех пор, пока не будут удовлетворены требования всех рабочих. Что время забастовки должно писаться, как рабочее время, то есть поденно. Что время забастовки не должно ставиться в вину забастовщикам, так как эта последняя вызвана насущнейшей необходимостью неудовлетворенных вопросов, которые ставятся в голову наших требований. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ В тот же день требования эти были вручены администрации. Строгость и категоричность всех пунктов произвели на Теппана ошеломляющее впечатление. Выведенный из равновесия, он мысленно готов был разорвать каждого зачинщика на части. Работы на всех приисках, за исключением Дальней Тайги, прекратились. Каждый день вынужденного простоя сулил огромные суммы убытков. За какой-то один день порядок на всех шахтах рухнул. По поселкам толпами ходил народ, мужчины, женщины, подростки, старики открыто и шумно обсуждали свои дела. Даже ребятишки, озорно и крикливо воевавшие друг с другом, играли теперь только в забастовщиков. Нужно было предпринимать какие-то весьма экстренные и действенные меры. Для обсуждения полученных требований Теппан кроме управляющих приисками пригласил к себе ротмистра Трещенкова, горного исправника Галкина и окружного инженера Александрова. Поскольку во владении акционерного общества Ленские прииски находилось два округа — Витимский и Олекминский, было и два окружных инженера: в первом — Константин Николаевич Тульчинский, во втором — Петр Никифорович Александров. К моменту забастовки Тульчинский находился в отпуске, замещал его Александров. — Господа! — после того как всем присутствующим были розданы копии требований, начал Теппан. — События принимают непредвиденно серьезный оборот. Мы сейчас будем терпеть колоссальные убытки. Эта чернь даже бастовать вздумала за счет правления! — Как хотите, господа, но это неслыханная наглость! — возмущался Трещенков. — Вот именно, господа! — Эти слова Теппан произнес дрожащим голосом. Он был напуган не только самой забастовкой, но и ее финансовыми последствиями, от чего зависело все его личное благополучие. Сейчас в роли главного управляющего он чувствовал себя весьма скверно; стачка вдруг лишила его того удовлетворения, с которым он после отъезда Белозерова, как некоронованный король, самовластно и бесконтрольно управлял территорией, в несколько раз большей, чем его родина Германия. — Да-а! — просматривая требования, протянул Галкин. — Крутовато замешено. — Из какой-то бустяковый гусок лошадий мясо! — презрительно выпятив толстые губы, промямлил Цинберг. — Послушайте, господа! — продолжал Теппан. — По первому требованию больного должна явиться медицинская помощь, — читал он. — Очень забавно, очень, — неожиданно проговорил статский советник Александров. Это был маленький, совершенно невзрачный человечек, в длиннополом, плохо сшитом мундире горного инженера. Казалось, что в этом событии он один сохранял необыкновенное спокойствие. — Вы находите, что это забавно? — раздраженно спросил Теппан. — Да, господин главный инженер, нахожу. — Александров назвал Теппана по его старой должности. — В прошлом году я просил правление усилить медицинскую помощь. Обратите внимание, господа, что мне ответил лично Альфред Гинцбург. В частности, он писал: У нас здесь малое количество травматических поражений, почти полное отсутствие в тайге заразных болезней, крайне ограниченное распространение сифилиса, так что требование присутствия врачей равносильно обречению части их на безбожное безделье, все это создает двойственную несправедливость, налагая, с одной стороны, на Товарищество лишнее, ничем не оправданное бремя... И дальше, господа: По-моему, следовало бы также обжаловать требование окружного инженера об обязательной выдаче на руки в конце операции всех сумм, причитающихся рабочим, остающимся на приисках. Вот видите, так ответил его светлость господин барон Альфред Гинцбург! — Что вы этим хотели сказать, господин статский советник? — спросил Теппан. — Я хотел сказать: Посеешь ветер — пожнешь бурю, — спокойно и насмешливо ответил Александров. В другое время он бывал резок и до циничности сварлив. Сегодня его словно подменили. — По-вашему, мы сами посеяли этих подонков общества, вытаскивающих из подворотни красный флаг? — спросил Трещенков. — Кого вы считаете подонками общества? — спросил окружной инженер. — Всех, всех, кто сочинял эту крамолу! — выкрикивал Трещенков, потрясая листами. — Всю работу тут, несомненно, организуют ссыльные, — резко постучав ногтем по плотной бумаге, сказал Галкин. Александров посмотрел на него с открытым презрением и промолчал. Исправник, видимо, это заметил; свертывая бумагу в трубку, тихим и вкрадчивым голосом продолжал: — У вас, кажется, с некоторыми из таких лиц имеются связи? — Что вы имеете в виду? — Я имею в виду ваше общение с господином Думпе, — ответил Галкин. — Думпе не только ссыльный, но и служащий компании, к тому же он весьма начитанный человек, и потому беседы с такими людьми, господин исправник, доставляют удовольствие, — спокойно и сдержанно возразил Александров. — Вашего слесаря Думпе избрали членом стачечного комитета, — вмешался ротмистр Трещенков. — Тем лучше. С образованными комитетчиками легче договориться, — не сдавался Александров. — У социалистов есть некто Ленин, — продолжал ротмистр. — Мне хорошо известно, что он тоже весьма ученый, но попробуйте-ка с ним договориться! — Не имею чести знать, — равнодушно ответил Александров. — То-то, а вот нам приходится знакомиться, и даже книги, которые этот господин написал, просматриваем... — В вашей эрудиции, господин ротмистр, я никогда не изволил сомневаться, — съязвил Александров. — Оставьте, господа, ваши споры! Я ведь не для этого вас пригласил. — Теппан, все время в раздумье ходивший от стола к окну и обратно, снова уселся в большое, с высокой спинкой кресло и накрыл ладонью только что полученную из Петербурга телеграмму. — Я хотел бы знать ваше мнение, господа. После некоторого замешательства начался обмен предложениями. Все отлично понимали, что решить вопрос без участия самих рабочих нельзя. Однако Теппан делегацию не принял и от переговоров отказался. В качестве посредника между рабочими и администрацией был окружной инженер. Управляющие приисками предлагали более активную часть забастовщиков уволить и рассчитать, в отношении зачинщиков и ссыльных меры должна принять полиция. Трещенков и Галкин одобрительно кивнули. Александров молчал. Горный инженер полагал, что некоторые требования администрация должна удовлетворить. Предлагая это, Александров попросил Теппана высказать свою точку зрения и огласить телеграмму из Петербурга. — Лично я, господа, разогнал бы этих бродяг без всяких церемоний, даже если бы пришлось использовать военную силу, но у меня связаны руки!.. Теппан давил кулаком лежавшую на столе бумагу и видимо потеряв терпение, схватил ее, резко откинувшись на спинку кресла. — Вчера вечером, — продолжал он, — я передал претензии забастовщиков в Петербург. Вы только послушайте, господа, что мне отвечает наше правление: Сговорившись с Белозеровым, решили согласиться осветить середину казарм за счет дела. Никого из забастовщиков не рассчитывать не только до лета, но и до срока контракта, если встанут на работу вторник и будут дальше вести себя спокойно и исполнять все пункты договора. Остальные требования отклоняем. Если команда не примет этих условий, не станет на работу вторник, то произведите полный расчет, прекратите водоотливы. Правление Ленского товарищества. — Не знают обстановки, оттого и пишут чепуху, — резко проговорил Александров. — Осмелюсь заметить, господа, забастовка приняла широкий, отлично организованный размах. Руководят ею под носом нашей уважаемой полиции ссыльные революционеры. Остановить ее освещением какой-то казарменной середины невозможно. Это вздор. Сейчас, как никогда, нужно действовать быстро, разумно, с расчетом, как действуют ихние так называемые комитеты. Нам не грех поучиться, господа, у революционеров. — Чему прикажете? — ехидно спросил Трещенков. — Организованности, дисциплине, настойчивости, с какой они сейчас борются против употребления алкогольных напитков, картежной игры и всяких неблаговидных поступков со стороны рабочих. — Это вы, господин инженер, правильно заметили, — согласился Галкин. — Сегодня комиссия ходила по баракам и конфисковала водку. Даже динамит свезли в одно место. — О чем это говорит? — спрашивал Александров. — Это говорит о том, что рабочие приготовились к длительной и упорной борьбе. — Что вы предлагаете? — Теппан чувствовал, что именно такой изворотливый человек, как Александров, и мог помочь ему. — Я намерен, — повысив голос, продолжал Александров, — завтра же сделать следующее публичное объявление. — У вас имеется уже готовый текст? — удивленный расторопностью инженера, спросил Теппан. — Да, я приготовил кое-что... И, спросив разрешение, Александров начал читать: — Вследствие просьбы забастовавших рабочих от 6 марта я входил в сношения с Главным промысловым управлением Ленского товарищества. Управление заявило, что из предъявленных забастовавшими рабочими требований С.-Петербургское правление Ленского товарищества изъявило согласие принять нижеследующее... — Вы что же, успели получить такое согласие? — прервал его Теппан. — Нет, я не имею такого согласия, но надеюсь получить его от вас. — Я не вправе решать такие вопросы, — заявил Теппан. — Тогда их решат в Петербурге. Самую середину они уже решили... — иронически проговорил Александров. Накануне он самостоятельно послал текст в Петербург. Именно из 3-го пункта его проекта правление выхватило последнюю фразу и решило освещением середины казарм за счет дела умиротворить рабочих. Теппан, конечно, знал об этом послании, но, желая разыграть комедию, делал вид; что слушает объявление впервые. Написано в нем было вот что: Продовольствие на кухне будет выдаваться на равных условиях со служащими, и при выдаче разрешается присутствовать выборному от рабочих. Для мастеровых выписка будет производиться в особые дни. Хлеб будет из просеянной муки, картофель и капуста будут заготовляться в достаточном количестве. Казармы будут устраиваться согласно обязательным постановлениям Горнозаводского присутствия. Середины казарм и коридоры будут освещаться за счет дела. Горнорабочим установить очередную сменяемость работ. На работу рабочие будут назначаться согласно профессии, отмеченной ими в контракте. Увольняемые рабочие будут удовлетворяться расчетами по закону. Каждый день будет вывешиваться табель с отметкой проработанного каждым дня и с подсчетом за целый месяц. Горнорабочим будут выдаваться ярлыки ежедневной выработки. Вахтовые будут подчинены исключительно механической администрации. Медицинская помощь будет оказываться без промедления. Женщин не будут наряжать на работу принудительно, последнее будет делаться только в случае недостатка желающих. Служащим будет вменено в обязанность обращаться с рабочими вежливо. Жалобы их выслушивать внимательно и законные претензии удовлетворять. Остальные требования забастовавших рабочих, как чрезмерные и незаконные, Ленское товарищество отклоняет и от дальнейших переговоров с выборными решительно отказывается. Поэтому я, окружной инженер, признав стачечный период законченным, надеясь на благоразумие рабочих, предлагаю им приступить немедленно к работам в установленное расписанием время, а желающих рассчитаться — явиться для получения заработной платы и видов на жительство. При этом предупреждаю, что за проявления беспорядка и насилие над кем-либо виновные будут местной полицией привлекаться к ответственности по статьям 13582 — 13583 Уложения о наказаниях. О чем объявляю всем приисковым рабочим Ленского товарищества. И. об. окружного инженера Витимского горного округа окружной инженер Олекминского горного округа П. Александров. Ротмистр Трещенков, услышав проект предполагаемых условий, прищелкнул языком. Сцепив на коленях пальцы, коротко бросил: — Попустительство! — Но условия правлением отвергнуты! — не удержался Теппан. — Очень даже хорошо-с! — заметил исправник Галкин. — Здесь не то нужно... — А что же? — спросил все время молчавший Цинберг. — Солдаты, господин управляющий, солдаты! — ответил исправник. — Нужно будет, призовем и солдат, а сейчас, господин главный управляющий, разумнее всего убедить правление принять эти условия. Это умеренная уступка, господа! — проговорил Александров. Соглашаясь телеграфировать в Петербург, Теппан, наблюдая за окружным инженером, думал, что этот куль хитрости и скверно сшитой одежды диктует сейчас не только ему, Теппану, но и всему правлению. И к величайшему огорчению, ввиду отсутствия Константина Николаевича Тульчинского, этот невыносимо самоуверенный тип в такое трудное время стал совершенно незаменимым. В конечном счете его советы и задуманные им меры были правлением Ленского товарищества приняты. Объявление окружного инженера было размножено и расклеено на самых видных местах. Рабочие реагировали на него весьма своеобразно. Объявление мгновенно исчезло со стен, так быстро, как будто его и не вывешивали. Александрову пришлось связаться со стачечным комитетом. Встреча была назначена в народном Доме. По поручению центрального стачечного комитета туда прибыли Ромуальд Зелионко, Петр Корнеев, Ипполит Попов и несколько рабочих. Александров явился в сопровождении горного исправника Галкина и переодетых в штатское полицейских шпиков. Выборные от рабочих дали возможность окружному инженеру зачитать свое объявление со сцены. Условия правления были отвергнуты. — Это не уступки, а обглоданная кость, — сказал Зелионко. — Вы отлично понимаете, что все это пустой звук. В одной строке администрация обещает не принуждать женщин, а в другой, чуть пониже, отменяет. — Вы ведь только что уверяли нас, что ваши желания обусловлены честностью, чувством уважения к нашим женщинам, к матерям, — подхватил Ипполит Попов. — И тут же пытаетесь обмануть. Как это, однако, получается? Александров молчал. Ворочая тонкой шеей, чувствовал, как ворот мундира жжет ему затылок. — А потом, по какому праву, господин окружной инженер, вы считаете стачечный период законченным, — продолжал Зелионко. — Это решает стачечный комитет. Вы ведь не входили с ним в контакт? — Не имел такого намерения, — проворчал Александров, сдерживая закипавшее в нем бешенство. — Лишая меня права называть вещи своими именами, вы придаете забастовке политический характер! — не выдержал Александров. Фраза была явно провокационной. — Можете думать, как вам будет угодно, — спокойно заявил Зелионко. — Вы окрашиваете ее в свой красный цвет, служащий для правительства некоторым предупреждением... — Я считал вас, господин окружной, гораздо умнее. Разрешите откланяться, — сказал Зелионко. — Вы не хотите со мной разговаривать? — звонко выкрикнул Александров. — Так разговаривают только жандармы, — крикнул рабочий Петр Корнеев. Делегация удалилась. — Хорошо. Теперь мы начнем разговаривать с вами на другом языке! — кивнул им вслед горный исправник. В тот же день обозленный отпором рабочих окружной инженер по всем приискам дал следующее объявление: Так как приисковые рабочие Ленского товарищества по моему требованию и предложению в назначенный срок к работе не приступили, то с этого момента они подлежат ответственности по статье 367 Уголовного уложения (заключение в тюрьме), те же из них, которые возбуждают рабочих к продолжению стачки, будут ответствовать по пункту 3 статьи 125 того же уложения (заключение в правительственном доме или заключение в крепости). О чем объявляю рабочим во всеобщее сведение. И. об. окружного инженера Витимского горного округа окружной инженер Олекминского горного округа П. Александров. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ С момента начала забастовки Теппан встречался с Александровым почти каждый день. Частые встречи вызывались сложившейся на приисках обстановкой. Все официальные переговоры с рабочими, с администрацией, а также и с полицией непосредственно вел окружной инженер. У главного управляющего стало зарождаться и постепенно расти уважение к его, казалось, неистощимой энергии, а самое важное, к той решительности, с какой он действовал последнее время по отношению к забастовщикам. Теппан быстро привык к неопрятной одежде статского советника, к его резким, несдержанным выкрикам, строптивости и начал вдруг понимать, каким редкостным даром сыщика и жандарма обладает этот человек. После неудачного разговора с делегатами от рабочих снова собрались в кабинете Теппана. — Что вы намерены, господин окружной инженер, предпринять дальше? — спросил горный исправник Галкин. Он настаивал перед администрацией на применении жестких мер, вплоть до вызова воинской команды. Его постоянно наводил на эту мысль ротмистр Трещенков. Оба они ненавидели рабочих и в то же время боялись их. Стачка с каждым днем принимала все более грозный размах. Появились десятки большевистских агитаторов. Они были смелы, дерзки, их влияние на рабочих усиливалось с каждым днем. Полиция скрывала от администрации и высшего начальства, что забастовщики останавливают поезда, делают осмотр в вагонах, ищут штрейкбрехеров и полицейских агентов. — Надо что-то решать, господа! — поглядывая поочередно на всех, произнес Теппан. Он понимал, что сейчас его администраторский ореол изрядно поблек, и не знал, как и чем его подкрепить. — С этими скотами ни о чем договориться невозможно! — злобно проговорил окружной инженер. — И что же вы можете нам рекомендовать? — быстро спросил Теппан. — Я рекомендую штыки, — не задумываясь, ответил Александров. В кабинете наступила тишина. Даже слышно было, как дышит жандармский ротмистр Трещенков и как поскрипывает его белая портупея. — Да-а-с! — Горный исправник развел руками. Дело медленно, но верно приближалось к кровавой развязке. Меры, которые рекомендовал предпринять окружной инженер, как понимал Теппан, были чрезвычайно жестоки, но... У него внезапно возникло желание прослыть твердым в своих решениях, да и момент для подкрепления своего пошатнувшегося престижа был подходящим. Именно в эту напряженную минуту главный управляющий бросил свою самую чудовищную и позорную фразу: — Для защиты интересов любезной империи и его величества, — проговорил он со швабской надменностью, — а также интересов моего уважаемого правления, мне кажется, можно убить полсотни этих свиней и даже больше! Мы сделаем это, а потом начнем рассчитывать всех смутьянов и выгонять вон из казарм! Эту гнуснейшую мысль Трещенков и Галкин проглотили без всякого смущения. Только окружной инженер Александров был несколько удивлен проявлением со стороны Теппана верноподданнических чувств, высказанных в столь неожиданной форме. Эта фраза гвоздем засела у Петра Никифоровича в башке. Впоследствии не кто иной, как он, статский советник Александров, чтобы как-то выгородить себя, преподнесет следственной комиссии произнесенную Теппаном фразу на золотом блюде... Но это будет потом, когда лужи рабочей крови будут засыпаны опилками, а на кладбище вырастут кресты из могучего таежного пихтача. А теперь он, Петр Александров, окружной инженер, вместе с горным исправником призвали в кабинет Теппана испуганного необычным приглашением телеграфиста и продиктовали на имя иркутского губернатора Бантыша следующую телеграмму: Находим необходимым немедленную присылку Киренска роты, крайнем случае не менее ста солдат. Лензолото просит выдворить приисков отказавшихся работать, чего при наличных средствах, силах выполнить невозможно. Прошу указания, как поступить. Расходы по перевозке и содержанию солдат Лензолото принимает на себя. Александров. Галкин. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ В центральном стачкоме никому в голову не приходило, что губернатору дана такая провокационная телеграмма. Рабочие, ни о чем не подозревая, ожидали более разумных со стороны администрации предложений и получать расчет, а тем более покидать жилье вовсе не собирались. Однако, как ни напуган был телеграфист горным исправником Галкиным — исправник дал понюхать телеграфисту свой огромный, волосатый кулак, — он все же поделился тайной с женой, а жена не удержалась перед подругой, а та под большим секретом шепнула своему мужу. Таким образом текст телеграммы стал быстро известен некоторым членам стачкома. После короткого совещания было решено поговорить с окружным инженером с глазу на глаз... В его объявлениях порой проскальзывали нотки здравого смысла. Исполнить поручение вызвались вернувшийся из Дальней Тайги Архип Буланов и член стачкома Ипполит Попов. Посоветовавшись с членами центрального стачкома, решили официально пригласить окружного инженера в народный дом для собеседования по очень важному, как было сказано в приглашении, вопросу. Александров на приглашение не ответил. Оставалось одно — пойти на уловку, то есть где-то подкараулить и заставить его выслушать. Поздно засидевшийся у Теппана, изрядно подвыпивший Петр Никифорович был встречен и остановлен у ворот своего дома. К этому времени стоявшего напротив полицейского специально сманили и увели в тайный шинок погреться... — Что вам от меня нужно? — когда перед окружным выросли две огромные, в мохнатых папахах фигуры, спросил он. Основательно перетрусив, Александров хотел было нырнуть в калитку, но Попов преградил ему дорогу. — Не бойтесь, ваше благородие, ничего мы вам худого не сделаем, — негромко проговорил Архип. — Это насилие! — Ну зачем, однако, так уж шибко, — миролюбиво и спокойно сказал Попов. — Мы пригласили вас в нардом... — Вы получили наше приглашение? — спросил Буланов. — Я не хочу вас знать! Я стражников позову! — Невежливо это для такого воспитанного человека, как вы, Петр Никифорович. Мы ведь вас давно знаем, — урезонивал инженера Попов. — Оставьте! Не желаю с вами разговаривать. — Александров качнулся в направлении калитки. Буланов придержал его за локоть, проговорил спокойно: — А вы не разговаривайте, а только выслушайте нас. — Не хочу иметь с бунтовщиками никакого дела, — куражился окружной. — А вы все же, господин инженер, выслушайте. Это в ваших же интересах. Я только что вернулся из Дальней Тайги, — проговорил Буланов. Как ни хмелен был Александров, сообщение угодило в цель. Он навострил уши и засопел. — Там работа остановилась на всех приисках, — продолжал Буланов. — Тем хуже для рабочих. Дальше что? — Дальше нам стало известно, что лично вами и горным исправником вызвана из Киренска воинская часть, с помощью которой вы хотите выселять рабочих и намерены прекратить выдачу продовольствия. Так или нет? — спросил Буланов. — Я не обязан отвечать. — Именно вы, господин окружной инженер, будете отвечать за все последствия. — Не смейте грозить! — Это не угроза, а предупреждение. Если вы не примете меры, рабочие затопят шахты. — Вы не имеете права! Над поселком нависла темная, как и сама ночь, снежная туча. Мягко, с тихим шелестом падал мартовский снег. Быстро отрезвевший Александров высунул язык и поймал холодную снежинку. — Кто прав, кто виноват, разберутся потом, — сказал Архип. — Я вас арестую! — Ловя ртом снег, Александров бессильно и глухо рычал, отыскивая глазами изчезнувшего полицейского. — Совсем это неблагородно с вашей стороны, Петр Никифорович, — насмешливо проговорил Попов. — Мы к вам с добром пришли. — Грозите затопить шахты, разве это добро? — А морить голодом людей и выбрасывать зимой на улицу — это что, по-вашему, благо? — спросил Буланов. — Мы должны соблюдать интересы... — окружной инженер не договорил и умолк. — Передайте начальству, что у рабочих свои интересы и что с ними шутки плохи. Честь имеем кланяться. Не вздумайте поднимать шум, бесполезно, господин окружной инженер, полиция все равно вас не услышит... Оставив горного начальника глотать холодный снег, Буланов и Попов скрылись за углом. Потоптавшись около калитки, стараясь окончательно вытрясти хмель, Петр Никифорович поднял воротник подбитой мехом шинели, согнувшись, быстрыми шагами пошел обратно. Сообщение окружного инженера заставило Теппана забыть о мягкой сибирской перине. Судили, рядили и спорили почти до самого утра. Отрезвев, поняли, что угроза выселить рабочих и лишить их продовольствия была явно необдуманной. Это могло привести бог знает к каким последствиям. Исполняющий обязанности главного управляющего пошел на попятный. Выпроводив окружного инженера, Теппан телеграфировал в Петербург правлению Ленского товарищества, что 11 марта рабочие на работу не вышли. За расчетом не идут. Администрация решилась было прекратить выдачу продовольствия, но воздержалась. Горный исправник не находит такую меру приемлемой, так как у него нет средств для охраны приисков, лавок, амбаров и магазинов... Теппан знал, что все эти нескончаемые, бесплодные телеграммы и ответы из Петербурга ни к чему не приведут. Сейчас его роль была неясной, половинчатой. Дело встало полностью. К забастовщикам присоединилась вся Дальняя Тайга. В конечном счете убытки будут исчисляться астрономической цифрой. Он также знал, что если забастовка в ближайшие дни не будет прекращена, то администрация в Петербурге этого ему никогда не простит. В дела лезут все, кому не лень, а толку нет. Полиция провоцирует волнения и стычки, а между тем рабочие ведут себя организованно, накапливают силы, собирают средства, чтобы удлинить срок забастовки и заставить администрацию удовлетворить их требования. Александров и Галкин 12 марта телеграфировали иркутскому губернатору Ф. А. Бантышу: Забастовка продолжается, резкого проявления беспорядков нет. Меры убеждения не действуют, ибо стачка хорошо организована, дисциплина твердая. То же положение дел — выжидательное, рабочие строго наблюдают за собой, дабы не был нарушен порядок. Меры охраны принимаются, водка вывезена из Бодайбо, динамит свезен в одно место, охраняется кроме приискового караула стражниками. У магазинов и складов выставлены полицейские караулы. Причины забастовки — желание повысить рабочую плату, ослабить суровость режима, добиться более внимательного отношения управления к нуждам рабочих. Отпуск пищевых продуктов пока продолжается, но управление высказывает намерение прекратить таковой рабочим-должникам и остальным отпускать за наличные деньги. Рабочие имеют за управлением около 370000 рублей. Должников около 250. Имеющих за конторой не более 10 рублей — до 400. По заявлению управления, деньги для расчета рабочих имеются налицо. Прекращение отпуска продуктов рабочим находим пока рискованным. Копию телеграммы просим передать Горное управление. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ После ночной встречи с представителями центрального стачкома в сознании окружного инженера Александрова началось некоторое просветление. Подействовала не угроза затопить шахты и вывести из строя машины, а грозная сила рабочей массы. Организованность, сплоченность, глубокая убежденность в своей правоте ужаснули статского советника. Как все это вдруг родилось в далекой, суровой, забытой богом тайге? Над этим стоило подумать. Да и не так уж был глуп окружной инженер, чтобы не понимать экономического положения рабочих. Произвол, который творился на приисках, был настолько очевиден, что даже у Петра Никифоровича началось пробуждение, похожее на совесть. В особенности это проявилось вчера, когда он сам напросился на тайную встречу с руководителями забастовки и явился в указанное Ипполитом Поповым место без охраны и полицейских шпиков. Встреча состоялась вечером в народном доме. Кроме Попова на встрече присутствовали еще двое неизвестных инженеру людей. Александров предложил, чтобы руководители забастовки уговорили бастующих приступить к работе и отложить разбор требований до приезда комиссии из Петербурга и возвращения главного управляющего Белозерова, которого ждали со дня на день. — Я стараюсь изо всех сил, чтобы мои объявления были понятны всем и чтобы рабочие отнеслись к ним сочувственно. Забастовка вызывает острый финансовый кризис, а есть ведь горный устав, наконец, договор... — Неужели вы, господин статский советник, можете серьезно говорить о таких вещах, как договор, устав? — спрашивал его высокий темнобородый мужчина. — Отчего же не говорить? Александров видел его впервые и сразу понял, что этот приезжий, конечно, один из главнейших тайных руководителей. Чувствовалось, что он точно обо всем информирован и назубок знает горный устав. — Как будто вы и не знаете, что договор и горный устав администрация сотни раз уже нарушала, а ожидание комиссии... Извините меня, но за этим приходить вам не стоило. Попов и Кондрашов засмеялись. — Вы так думаете? — спросил Александров. — И не только один я. — Простите, господин... К сожалению, я не запомнил вашей фамилии, — проговорил Александров. — Вы произнесли ее так невнятно... — Курочкин, — повторил Василий Михайлович. Он понял, что окружной инженер, справедливо сомневаясь в подлинности названной фамилии, интересуется его личностью, и, секунду подумав, едко добавил: — Если это для полиции, то у меня найдется другая... Александров по достоинству оценил смелость собеседника и, чтобы больше не воздвигать стены недоверия, проговорил почти искренне: — Вы видите, я пришел сюда без полиции. — Разумно сделали, господин статский советник. Уважаю людей мужественных и честных! — Кондрашов снял очки и открыто посмотрел на смутившегося инженера. — Мне бы хотелось уведомить вас, господин окружной инженер, что рабочие ждут не вообще комиссию, а комиссию следственную, чтобы выявить злоупотребления правления Ленского товарищества. Что вы на это скажете? — Никакой комиссии не будет, — помедлив, заявил Александров. — Подобные дела решаются или соглашением с управлением, или же судом по отдельным искам каждого недовольного рабочего. — Вы случайно не либерал? — вдруг спросил Кондрашов. — Было увлечение в далекой юности. — Александров грустно усмехнулся. — Вы почему спросили? — Все либералы, и молодые и старые, страдают плохой памятью... Вы тоже забыли, господин статский советник, что рабочие требуют полного расчета по день найма и бесплатного проезда до жилого места. Договор нарушен со стороны администрации. А насчет отдельных исков, положа руку на сердце, вы ведь и сами не верите в судейскую справедливость, не так ли? — Нет, отчего же... — Александров смешался. Ему было известно, что горный исправник Галкин готовит список для передачи мировому судье на выселение. Александрову не хотелось говорить сейчас неправду. — К сожалению, — опередил его Кондрашов, — администрация добивается от мирового судьи решения, чтобы выбросить рабочих из их жилищ. Передайте администрации, что это очень опасная затея... Александров поспешно заверил, что до этого не дойдет. Возвратившись, он поделился своими мыслями с горным исправником Галкиным, на которого была возложена следственная часть. — Со списками нужно повременить, — посоветовал Александров. — Вы что же, решили изменить свою позицию? — склонив к инженеру свое широкое, тупое лицо, спросил Галкин. — Предпочитаю быть более благоразумным. — Шибко же вас шатануло! Наблюдая за инженером, Галкин еще вчера, у Теппана, подметил, как странно вел себя Александров. Он мрачно отмалчивался. Видимо, ждал приезда Тульчинского, чтобы всю эту опасную канитель спихнуть на него. Заметно было, что Александров явно самоустранялся. Да и вообще во взаимоотношениях этой троицы резко наметилась трещина. Галкин узнал, что Теппан пожаловался на них в Петербург правлению, обвиняя обоих в сокрытии истинных дел о ходе забастовки, а исправника — в беспомощности и даже попустительстве. Донос был послан и губернатору Бантышу. Сегодня от него прибыла грознейшая телеграмма: Витимскому горному исправнику А. Галкину. Телеграмма ваша № 1750 и сегодняшняя ваша телеграмма относительно возбуждения рабочих по поводу выдворения из казарм и ваш совет по соглашению окружным судом разрешить отсрочку дает мне основание предполагать, что вы или не получили моих телеграмм от 17 марта и от 20 марта, или же вы действительно растерялись и перестали давать себе отчет в своих действиях. Возлагая на вас ответственность за беспорядки, могущие произойти благодаря неисполнению моих распоряжений, предлагаю вам впредь беспрекословно и незамедлительно исполнять мои распоряжения. Начальнику бодайбинского гарнизона сегодня телеграфно штабом будут даны соответствующие инструкции оказания вам содействия, почему вы имеете возможность в точности исполнять требования следователя относительно обысков и арестов, производимых по его указанию в следственном порядке. Предупреждаю вас, что имеющиеся в вашем распоряжении военно-полицейские силы более чем достаточны для охранения общественного порядка вверенного вам района. Если подтвердятся телеграммы Теппана и Иванова, я предам вас суду за бездействие власти и за упорное неисполнение моих распоряжений. — Все это через ваш либерализм, господин Александров, — вертя в руках телеграмму, жаловался изничтоженный Галкин. — Помилуйте, при чем тут я! — воскликнул Александров. — А в акте, милостивый государь, что вы написали? — Правду написал. — Какая там правда! — Галкин поморщился и безнадежно махнул рукой. — А такая, что кровопролитие нахожу вовсе нежелательным. — Но ведь воинскую команду мы с вами вызвали не для христосования. — Это на всякий случай, для поддержания порядка, а вышло так, что рабочие лучше сохраняют порядок, чем ваши полицейские. — Значит, вы, господин окружной инженер, окончательно перекрасились? — напирал Галкин. — Я много думал и пришел к выводу, что с моей стороны это было не совсем верным актом. Теппану, разумеется, не жалко стрелять в русских людей. Недаром он сказал, что можно убить полсотни этих свиней... Но я же сам русский! — А я что, по-вашему, басурман? Я ваш акт подмахнул только потому, чтобы Теппану насолить, а вышло так, что сыпанул в свою чашу горчицы, — сокрушался вконец расстроенный исправник. — У нас есть милый дар: мы умеем отлично басурманить в своем же отечестве, — в заключение беседы тихо и задумчиво проговорил Александров. После беседы с Кондрашовым окружному инженеру пришлось о многом задуматься. Как ни странно, но он симпатизировал этому человеку. Окружной инженер начинал понимать, что возмущение такой большой массы людей явилось закономерной неизбежностью, обусловленной поистине каторжным режимом со стороны Белозерова, Теппана и их приспешников, одним из которых был он, статский советник Александров, бывший университетский ортодокс, яростно сетовавший на засилие плутократии и полицейщины. А теперь? Мерзко было сознавать, что он и сам давно уже скачет в той же упряжке... Именно под таким настроением окружной инженер и составил акт о том, что раздражать рабочих прекращением выдачи продовольствия в связи с наступающей пасхой не следует. Во втором пункте он писал: Подавление открытых выступлений кровопролитием нахожу безусловно нежелательным и благоприятный исход этого подавления, ввиду разбросанности приисков Ленского товарищества на протяжении 250 верст, неосуществимым. Однако самым удивительным было то, что он уговорил горного исправника подписать этот акт. Тот скрепил бумагу следующей резолюцией: Изложенное в акте мнение вполне разделяю. А. Галкин. Получив этот документ, да еще с такими подписями, Теппан возмутился и направил Галкину письмо с резким и гневным протестом. Галкин не замедлил прибыть в главную резиденцию. Встреча произошла у Теппана в кабинете. — Мы не ожидали от вас, господин горный исправник, такой финтель-винтель! — Не находя слов, управляющий крутил пальцами около виска. — Позвольте, господин главный управляющий! — Это вы позволили себе с господином Александровым затянуть забастовку! — Мы ничего не затягиваем. — А ваш этот дерьмовский акт как изволите расценивать? — Мы предложили довольствовать рабочих по случаю великого праздника, — оправдывался Галкин. — Вы, может быть, заставите меня давать бунтовщикам красненькие яички? — Из уст Теппана лился поток язвительных слов. — Должен вам прямо сказать, что вы не принимаете никаких мер по выселению забастовщиков. Я прошу дать мне категорический ответ: можете ли вы привести в исполнение приговор мирового судьи и выдворить из казарм бывших рабочих? Исправник молчал. Применять такие крутые меры было нельзя, да и небезопасно. Рабочих было несколько тысяч. — Мы намерены нанять новых рабочих. Отвечайте мне: вы в состоянии оградить их от актов насилия? — напирал на исправника Теппан. Галкин заявил, что не может гарантировать охраны вновь нанятых рабочих, так как не располагает достаточными силами, не может также исполнить и приговор о выселении. — Хорошо! Если вы так бессильны, господин горный исправник, то мы обратимся непосредственно к губернатору, — пригрозил Теппан и в тот же день выполнил свою угрозу. Результатом была та грозная телеграмма губернатора Бантыша. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ К моменту возвращения из отпуска Тульчинского бастовали все без исключения прииски Ленского товарищества. Последними присоединились и прислали своих делегатов самые дальние — Рождественский и Архангельский. Получив от Александрова полный отчет о событиях, Тульчинский приступил к своим обязанностям, сделав при этом следующее объявление: Окружной инженер Витимского горного округа Константин Николаевич Тульчинский предлагает выборным от рабочих Ленского золотопромышленного товарищества прибыть к 4 часам 24 марта с. г. в его канцелярию, что на Успенском прииске. Тульчинский знал свой округ лучше, чем его заместитель Александров. Как государственный чиновник, Константин Николаевич по своим убеждениям придерживался либерально-демократических взглядов, заводил довольно смелые знакомства с политическими ссыльными, а помимо всего прочего, располагал густой сетью осведомителей... Через своих верных людей Тульчинский знал, что в центральный забастовочный комитет кроме ссыльных большевиков вошли меньшевики, эсеры, анархисты и что между партийными прослойками идет раскол. Меньшевики во главе с Думпе предлагали удовлетвориться выполнением части требований, в частности согласиться на 10-часовой рабочий день. Как опытный политикан, Тульчинский решил использовать разногласия руководителей забастовки. Он пригласил делегатов не куда-нибудь, а прямо к себе на квартиру. Выхоленный, гладко причесанный, в меховой домашней курточке, он встретил выборных как самых дорогих гостей и сразу же предложил осмотреть огромную, богато обставленную квартиру. Потом возвратились в гостиную, где все было заранее подготовлено к ответственной встрече. На длинном столе возвышалась горка хвороста, в тарелках — тонко нарезанный сыр, на разных концах стола стояло по широкой бутылке. Черепахин и Зелионко переглянулись. — Ямайский ром, — прочитав этикетку, шепнул студент Шустиков Подзаходникову. Они сидели в уголке на каких-то опасно-воздушных пуфиках. Думпе, с темной, театральной бородкой, в неизменном пестром жилете, в рубашке ослепительной белизны, взял с вазы яблоко и вонзил в него крупные, крепкие зубы. Около него сидел угрюмый, косматый, с багровым лицом Будевиц. Всего присутствовало тридцать человек. Меньшевиков во главе с Думпе было больше. Черепахин это сразу оценил и насторожился. Председателем центрального стачкома теперь был он. Баташов уехал в Бодайбо и почему-то долго не возвращался. Открывая заседание, Тульчинский сказал: — Господа! Я вижу, здесь собрались разумные люди, с которыми, мне кажется, можно говорить свободно и откровенно. Я призываю вас к этому, господа! Смею заверить присутствующих, что я целиком и полностью стою на стороне рабочих. — Значит, вы поддерживаете требования рабочих? — спросил студент. — Не прерывайте, господа! — Думпе с досадой пожал плечами. — Нет, отчего же, вопрос в деловом отношении вполне уместный, — поддержал Шустикова Черепахин. — Я думаю, господин Тульчинский сейчас же и ответит... — Безусловно! — воскликнул Тульчинский. — Я только что вернулся из Иркутска. Даже его превосходительство губернатор Бантыш некоторые претензии рабочих считает вполне закономерными, каковые будут рассмотрены в горнозаводском присутствии. Однако нельзя не признать чрезмерных преувеличений в большинстве требований... — Эге, опять байка про белого бычка, — воспользовавшись паузой, заметил Ипполит Попов. На него дружно зашумели. Георгий Васильевич понял, что меньшевики, обработанные Думпе, будут сегодня выступать активно и сплоченно. Они распропагандировали часть беспартийных членов стачкома, запугали голодом. Другая, большая явно колебалась. — Рабочие считают, что требования вполне реальны и закономерны, — вставил Черепахин. — Если уж обсуждать, так давайте будем обсуждать по пунктам, — сказал Зелионко. — Извините, господа! — снова заговорил Тульчинский более суховатым и резким тоном. — Я лично не намерен требования обсуждать именно сейчас. Принципиально и остро стоит вопрос о возобновлении работ. — Примите наши требования — и мы завтра же снова начнем копать землю! — крикнул студент. — Это, господа, несерьезно! Для детальных переговоров о требованиях нужно немало времени. Продолжение стачки немыслимо. Акции Ленских приисков на бирже падают, и каждый день приносит колоссальные убытки, которые исчисляются миллионами рублей. Правление и горный департамент этого дальше не потерпят. Они вынуждены будут, разумеется, тем, кто не приступит к работе, произвести расчет и нанять новых рабочих. — Значит, лишат хлеба и вышвырнут? — спросил Черепахин. На секунду Тульчинский смутился, но тут же быстро взял себя в руки, проговорил отрывисто и громко: — Нельзя допустить, чтобы администрация санкционировала принудительные меры, такие, например, как выселение и прекращение отпуска продовольствия. Заверяю вас, господа, как только возобновится на приисках работа, я добьюсь выполнения требований рабочих! Меньшевистская группа захлопала в ладоши. Вошла миловидная горничная и принесла на подносе крепко заваренный чай. Думпе налил в чай рому, отхлебнув немного, заговорил: — Константин Николаевич предлагает верный путь. Ему надо верить, господа! — Погладив ловко подстриженную бородку, Думпе заложил руки за борта жилета. — Как я и раньше предупреждал, стачка не дала ожидаемых результатов. Она поставила обе стороны в тяжелое положение и утратила свой правовой характер. Ее осложнили экономические требования, она переплелась с политическими моментами, как иногда стачки необоснованно переплетаются с днем всемирного праздника Первое мая, когда мы начинаем нелепо требовать надбавок на ситчик. Осложнили обычный случай из-за куска конского мяса, превратили его в стачку с принципиальными экономическими требованиями. Мы допустили непоправимую ошибку. Нужно кончать! Возобновление работ, как это предлагает господин Тульчинский, дает рабочим право перенести переговоры на единственно правильную, легальную почву... Думпе говорил воодушевленно, горячо утверждая, что забастовка началась стихийно, совсем по мелкому поводу и не имела за собою серьезных причин. Грозя рабочим голодом и сибирской стужей, он целиком поддержал Тульчинского. Это повлияло на большинство делегатов и членов стачечного комитета. Они аплодировали Думпе и дали обещание Тульчинскому, что поведут среди рабочих агитацию за прекращение забастовки. Последним взял слово Георгий Васильевич Черепахин: — Здесь господин Думпе говорил эффектные фразы об экономическом, правовом, политическом и прочих принципах стачки. Он сетует на то, что стачка возникла по незначительному поводу и разрослась в крупное экономическое и политическое событие. Он недоволен. Грустно видеть, как революционеры скатываются до уровня соглашателей-либералов. Однако выступление господина Думпе полезно тем, что теперь мы отчетливо знаем, что у нас есть организованный лагерь противников, я полагаю, мы будем решать этот спор в другое, более подходящее время. Как исполняющий обязанности председателя центрального стачкома заявляю, что вопрос о прекращении забастовки мы непременно обсудим на первом же заседании и не позже следующего дня вынесем его на общее собрание рабочих. — А для чего нужно собрание? — спросил Думпе. — Мы можем это решить на заседании стачкома. Нас же выбрало общее собрание! Тульчинский тоже стал требовать немедленного решения. — Мы склонны поверить, господин Тульчинский, в ваши добрые намерения добиться выполнения требований рабочих. Однако окончательное решение зависит от администрации. Так же вот и вопрос о прекращении забастовки могут решить только сами рабочие, — ответил Черепахин. На этом совещание у окружного инженера Тульчинского было закончено. Ночью же состоялось заседание центрального стачечного комитета в полном составе. Основательно подготовившись, меньшевики выступили довольно сильной группой. В своем выступлении Думпе снова угрожал локаутом, он сказал, что политические требования — это миф, а рабочий контроль над действиями администрации одна демагогия. В ходе дальнейшего обсуждения мнения членов комитета резко разошлись. Меньшевики почти всей группой поддерживали Тульчинского. Большевики настаивали на продолжении забастовки до лета, до зеленой травки, как говорили рабочие. Именно весной начинается основная промывка золота, и администрация вынуждена будет пойти на уступки. — Если мы прекратим забастовку, ничего не добившись, — говорил Черепахин, — подорвем веру рабочих в свои силы. Рабочие должны не бояться будущего, а верить в него. А вы во что верите? В тепленькие местечки, которые занимаете, и в угоду хозяевам жертвуете принципами классовой борьбы и даже совестью. — Он нас оскорбляет! — раздавались голоса меньшевиков. — Да полно! — крикнул Лебедев. — У вас теплое жилье и сытая пища, а вокруг вас голодные женщины и даже подростки работают лопатою и киркой. Его поддержали Зелионко, Попов, Подзаходников и некоторые другие из числа беспартийных рабочих. Всего за продолжение забастовки высказались из тридцати человек присутствующих тринадцать человек. Семнадцать человек были за то, чтобы прекратить забастовку и приступить к работе. Сказалась партийная пестрота состава. — Ну что же, господа, вам не понять, как крепильщики захлебываются грязью или гибнут под рухнувшими пластами вечной мерзлоты, когда нечаянно заденут ветхие перекрытия. Вы, как говорится, повернулись к ним спиной. Поглядим на ваши лица завтра, — сказал в заключение Черепахин. После довольно бурного заседания стачком постановил: 25 марта провести на Феодосиевском прииске большой митинг, куда пригласить рабочих из других ближайших приисков. Думпе условился с Тульчинским, что тот придет на этот митинг и выступит с призывом выходить всем на работу. Закрывая заседание, Черепахин попросил членов президиума стачкома остаться. Несмотря на усталость, Георгий Васильевич был настроен по-боевому и сдавать своих позиций не собирался. Случилось так, что после отъезда Баташова президиум оказался почти полностью большевистским. Пользуясь темнотой, на это заседание пришли Кондрашов и Буланов. — Знаете, товарищи, сегодня ночью и завтра мы используем те самые легальные формы, на которых так горячо все время настаивает господин Думпе. Нам нужно поговорить со старостами. — Вот именно! — крикнул Буланов. — Наши старосты — это золотой народ! Когда выбирали старост, большевики рекомендовали самых передовых и сознательных рабочих, на которых можно было опереться в любое время. Сейчас это время пришло. В ту же ночь на Феодосиевском прииске был собран весь старостат. Присутствовало около ста человек. Объяснив сложившуюся в стачкоме обстановку, Черепахин предоставил слово Кондрашову. — Вы, товарищи, мужественно боретесь за свои права почти целый месяц, — коротко сказал тот. — Ваши семьи переносят тяжкие лишения и невзгоды, впроголодь питаются, но стойко держатся в ожидании лучшего времени, которое непременно наступит. Администрация пока не хочет выполнить наши требования. Она окружила себя хитрыми, изворотливыми людьми, такими, как исправник Галкин, горные инженеры Александров и Тульчинский, Думпе, которые предлагают нам остановиться на полпути, забыть все унижения и трусливо капитулировать. Неужели вы согласны опять вернуться к разбитому корыту? — заключил свою короткую речь Кондрашов. — Не будет этого! — Позор капитулянтам! На собрании единодушно была принята следующая прокламация, составленная самими рабочими: Р а б о ч и м  о т  р а б о ч и х. Товарищи рабочие! Неужели вы будете дальше продолжать работу? Неужели наша забастовка разом не есть ваша забастовка? Ведь вам известно, как Лензолото нас унижало на каждом шагу. Оно нас кормило дохлятиной с примесью конского навоза. Ругали нас и надругались над нашими женами и дочерьми. Нас обидами поносили, побои и так далее. Невозможно все это перечислить, что мы перетерпели до забастовки, и не надо считать. Из нас каждый знает и сам припомнит это, кому жилось худо. Потому что даже те ничтожные законы, которые Лензолото должно было исполнять, оно не исполняло. И теперь всеми правдами и неправдами оно хочет восстановить старый бывший порядок, но этого больше не будет, и, может быть, Тульчинский с пеной на губах кричит, что он сторонник рабочих, а мы ему не верим. Знаем, что тоже меняет свою шкуру по сезону. Не смущает нас также собачья морда жандармского ротмистра. Пусть он лает сколько угодно, но только жаль его бесполезных усилий. И много ли можем мы обратить наше внимание на брехню полицейской собаки? У нас более важные дела. Мы должны настаивать, чтобы исполнили законный расчет и требования. Товарищи, вы вышли на работу, но что же вас ждет? Ждет то же, что нас, те же издевательства, насилие и прочее. И что же вас ждет в будущем со стороны товарищей, работающих и борющихся за лучшее будущее? Да здравствует забастовка! Долой продавцов дела рабочих! На другой день состоялся огромный митинг. Чтобы лучше видеть ораторов, подростки и дети забрались на заборы и крыши домишек. Припушенные молодым мартовским снежком, крыши домов были белыми; за домами, в отдалении, нелепо застыли, подернулись заледеневшим инеем строения промывательной фабрики. Тысячеголосая толпа колыхалась, гудела. Черепахин решил сначала выпустить на трибуну ораторов, выступающих за прекращение забастовки. Комкая в руках прочитанную прокламацию, Тульчинский побледнел. Его горячую речь, а также выступления Думпе и других сторонников капитуляции рабочие встретили добродушной иронией. Речи перебивались колючими репликами: — Вы бы, господин окружной, хлебца нашего отведали! — Куличика пасхального с конским навозцем!.. — Вот-вот! А ишо жеребятинки! — Эй, борода! — выкрикивали в адрес Думпе. — Айда к нам в штрек, где мерзлоту греем... — Мы тебе бородку-то подпалим, студнем запахнет!.. — Ай ишо чем!.. Выкрики сопровождались озорным смехом. Думпе стиснул зубы, сошел с трибуны. Тульчинский нервно мял в руке скомканную прокламацию. А когда Черепахин внес предложение провести тайное голосование, они совсем растерялись. — Это невозможно! Вы шутите! — заявил Тульчинский. — Такими вещами не шутят! — отрезал Черепахин. Архип Буланов и Александр Пастухов выкатили из толпы две крепкие, из-под сахара бочки и поставили возле трибуны. — Что это значит? — спросил Тульчинский у Черепахина. — Сейчас увидите. Георгий Васильевич попросил повернуть бочки. На каждой было приклеено по ярлыку, где было намалевано черной тушью: П о й д у  н а  р а б о т у; Н е  п о й д у  н а  р а б о т у. Тут же лежала груда мелко набитой щебенки и кирпича. Об этом заблаговременно позаботились старосты. Тульчинский и Думпе недоуменно пожали плечами и отошли в сторонку. — Не уходите, господа, можете следить сами, чтобы все было чисто, без обмана, — предупредил Черепахин и, обратившись к рабочим, громко добавил: — А вы, товарищи, выстраивайтесь в одну цепочку, берите по камешку и бросайте в бочки, кто в какую хочет. — Это можно! — раздались голоса. Собрание приняло веселый и оживленный характер. Рабочие быстро разобрались в стройную цепочку, двинулись вереницей и начали опускать камешки в бочки. Под общий, неумолкающий смех бочка, на которой было написано Не пойду на работу, вскоре была наполнена до краев, в другую, где ярлык приглашал на работу, было брошено только семнадцать камешков. ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ Шумный и скандальный провал окружного инженера Тульчинского и меньшевика Думпе на Феодосиевском прииске привел администрацию в полное смятение. Организованность рабочих оказалась безупречной и несокрушимой. Теперь всякому разумному человеку было понятно, что требования рабочих это не пустые фразы, а наступательный шаг в борьбе за свои права. Чиновник и педант по натуре, Теппан этого не понимал, как не осознавал истинного положения дел сидевший в Петербурге Иннокентий Белозеров. Привыкший властвовать бесконтрольно, он в каждой шифрованной телеграмме настаивал на прекращении забастовки любыми средствами, вплоть до подавления ее войсками. Он даже уговорил министра торговли И. С. Тимашова обратиться телеграммой к командующему войсками Иркутского округа, чтобы тот озаботился усилением воинской команды для защиты крупнейшего золотопромышленного предприятия. Народ, требуя улучшения жизни, превратился в организованную силу, и ему немедленно было противопоставлена вековая мощь государства — полиция и армия. На рельсах дымил паровозик, выплевывая из трубы охапки черного дыма вместе с гаснущими на тендере искрами. Из остановившихся вагончиков прямо на снег выпрыгивали солдаты Киренской команды с привинченными к трехлинейным винтовкам штыками. Это прибыла долгожданная рота под командованием поручика Санжаренко. — Ррравняйсссь! Шея поручика поверх воротника шинели была замотана желтым башлыком. Он обошел выстроенную роту и козырнул кожаной перчаткой исправнику Галкину и каким-то чиновникам, прибывшим встречать солдат. Под мохнатыми сибирскими папахами замерли серые, стертые лица. Вместе с жандармским ротмистром Трещенковым и исправником Галкиным поручик Санжаренко был тотчас же приглашен на квартиру главного управляющего. Беседа была секретной, интимной и доверительной. — Церемонии разводим, господа! — презрительно выпятив из-под усов сальные от пельменей губы, говорил Трещенков. — Гарантия свободы, бесплатный проезд по железной дороге, обращение на вы... Вы только подумайте, господа! — Требуют вежливого обращения! О-о-о! — Теппан поднял вилку с наколотым на нее пельменем. Прибытие воинской команды успокоило его, и он, впервые за все время забастовки, с аппетитом бражничал. — Я бы им показал такое вежливое, как в Сормове... — Побагровевшие щеки ротмистра тряслись от натуги. Да, он был известен кровавой расправой в 1905 году с сормовскими рабочими, а теперь готовился учинить ее здесь, на далеком Витиме. — Мы им сбавим спесь!.. — Подвыпивший поручик Санжаренко начал рассказывать, как он расстреливал рабочую демонстрацию в Варшаве. Даже Галкину жутко было слушать подробности. — Мы очень надеемся, господа офицеры! — Вид прибывших с Трещенковым бородатых жандармов укрепил Теппана в мнении, что с забастовщиками будет скоро покончено. — Теперь можете на нас положиться, — заверил его ротмистр Трещенков. После встречи главного управляющего с офицерами темп жизни на приисках начал заметно убыстряться. Под крылом прибывшей воинской части жандармы и полиция повели наступление на забастовщиков. С каждым днем они становились все наглее и бесцеремоннее. Полицейские ночью внезапно врывались в казармы, производили обыски и угрожали рабочим вышвырнуть семьи прямо на снег. Было несколько попыток ареста выборных делегатов. По этому поводу рабочие обратились с письмом к окружному инженеру Тульчинскому и предупредили, что действия полиции они считают явно провокационными и вынуждены будут для защиты своих выборных принять меры. Тульчинский оставил письмо без ответа. Мало того, в ночь на 4 апреля часть делегатов и членов стачкома была арестована. В числе схваченных оказались Ромуальд Зелионко, Петр Корнеев, Афанасий Беспальченко, Степан Сборенко, Матвей Украинцев и Ипполит Попов. С этого дня стачечный комитет вынужден был перейти на нелегальное положение. Жандармы, полиция, переодетые шпики, рыская всюду, искали руководителей забастовки. Еще днем с большой группой рабочих Кондрашов перебрался по железной дороге на Васильевский прииск и направился к домику Матрены Шараповой. Здесь они должны были встретиться с Черепахиным. Постучав, Василий Михайлович открыл дверь. Дома была одна Маринка. Выглянув из своей комнаты, она радостно улыбнулась гостю, прикрыв живот пуховой шалью, пошла к нему навстречу. — Боже мой! Как мне приятно, что вы пришли! Ну садитесь, садитесь же! — нетерпеливо говорила она. — Дядя Архип только один раз заглянул. Кодара не вижу, угнали куда-то железку очищать от снега. Всех каторжан туда увезли. А я, вот видите, тут... — Глаза ее блестели. Кондрашов понимал, что она рада его приходу, и ему не хотелось говорить, что он видит ее, может быть, в последний раз. Вдруг ему стало очень не по себе. Вспомнил Устю, Шихан, увидать бы... — Ну и как вы тут, Мариночка? — тихо спросил он. Она молча опустила голову и, когда он повторил вопрос, взяла его за руку и прижалась лбом к его плечу. Он слышал ее учащенное дыхание, и мягкий пух оренбургского платка ласково щекотал ему щеку. Он гладил руку Марины, чувствуя, как грудь его теснит спазма. За дверью послышались шаги. Вошла Матрена Дмитриевна, в одной руке был таз, в другой — банный веник. Не выпуская руки Марины, Кондрашов сел. — Я пришел повидать своего друга... — Сейчас пойдем. Он ждет. Помоетесь на славу! — ответила Матрена Дмитриевна. — А где? — Да тут, в бане. Я натопила тепленько. Пойдем-ка уже. Велел поторапливаться. — Так скоро? — Марина отпустила руку Кондрашова и отошла к печке. — Прощайте, Марина Петровна, — сказал Кондрашов. — Разве вы больше уже не придете? — спросила Марина. — Обстановка... Я ведь нелегальный. — Василий Михайлович поцеловал ее в лоб и вышел следом за Матреной. Ветер гнал по небу дымчатые апрельские тучи. Стояли такие дни, когда все чаще, как-то совсем внезапно проглядывало солнце и грело карнизы домишек с поникшими сосульками. Снег еще крепко давил поля, но уже чуть пахло весной, а может, это Кондрашову только казалось... Вымылись быстро и одеваться перешли в теплый предбанник, где пахло сеном и березовыми вениками. — Мы так решили, что пребывать тебе здесь опасно, — говорил Черепахин. — Ты уже сильно меченный, да и хвост у тебя большой. Схватят, прибавят вдвое, а то и того хуже... Пробирайся на Иркутск. Все тебе приготовлено — и паспорт надежный, и деньги, и попутчики. С якутами пойдешь. Кухлянку наденешь, унты, дошку — сойдешь за якута. Ну, а там Россия. Там ты дома, все тропки тебе известны. Может, за границу переправят. Может, Ленина встретишь, рассказать бы ему про наши здешние дела! А где теперь Ленин? — Ленин сейчас в Париже. — Ленин, — протяжно проговорил Черепахин и покачал головой. — Он там где-то, в Париже, а мы тут, на реке Лене. Удивительно! — Георгий Васильевич усмехнулся. — Я ведь, Василий Михайлович, верю в пролетарское чутье через версты, границы. В тесном предбаннике было полутемно. Маленькое единственное окошко золотилось отблеском заката. Сквозь легкую, узорчатую бахрому инея пробивался розоватый свет, похожий на кровь. С грустным, похудевшим лицом Георгий Васильевич застегивал полушубок. Василий Михайлович надевал новые охотничьи унты, которые только что ему подарил Черепахин. Кондрашову предстоял долгий и трудный путь. Оба понимали, что эта встреча может быть последней. За короткое время они успели сдружиться в этом суровом крае. — Так-то, друг, кому сладкий кусок, а кому горькая каторга, — продолжал Черепахин. — Думпе, например, ортодоксом себя считает, а на деле? — На деле то пылкая любовь к рабочему классу, то подлая измена, — проговорил Василий Михайлович. — Ну, а если нас угостят пинком солдатского сапога? Как в этом случае поведет себя Думпе и его приспешники? — спросил Черепахин. — Скажут, что мы провидцы, мы предупреждали... После прибытия войск жандармерия уже действует так, что не исключено... — Что не исключено? — напряженно спросил Черепахин. — Где-то, наверное, дойдет до прямой схватки. Мне, признаться, даже уезжать не хочется, — сказал Кондрашов. — Вот это как раз исключено. А что касается до прямой схватки, то мы уже стоим лицом к лицу. Весь вопрос: кто кого? Однако на провокации не пойдем, нет! — жестко заключил Черепахин, и они стали прощаться. Время истекло. За поселком, на реке Аканак, Кондрашова ждал каюр с собачьей упряжкой. Георгий Васильевич уезжал на Феодосиевский прииск на заседание стачкома. После ареста выборных началось сильное брожение. Рабочие открыто роптали на вероломство властей. Собираясь возле казарм большими группами, шумно обсуждали это событие. Надо было как можно быстрей разъяснить рабочим провокационный характер полицейских действий и тем самым потушить возникшую вспышку. На рассвете 4 апреля в Муйских бараках собрался весь стачечный комитет и вынес категорическое решение: на провокации не поддаваться и не устраивать стихийных митингов. Но народ уже настолько был возмущен действиями полиции, что удержать его от сборов было трудно. Люди загудели повсюду, как кедры в бору. Пока члены центрального стачечного комитета связывались со старостами, чтобы обнародовать постановление, рабочие Феодосиевского прииска успели написать протест против ареста их выборных. От имени рабочих каждого прииска было составлено заявление, которое подписали тысяча человек. В 10 часов утра 4 апреля делегаты Феодосиевского прииска направились к прокурору Преображенскому для переговоров об освобождении арестованных товарищей. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ В поселке Надеждинском находился центр управления всеми приисками. Поселок быстро оброс служебными постройками, конторой, вокзалом и жилыми помещениями для администрации. Здесь были особняки главного управляющего Иннокентия Белозерова, главного инженера Теппана, прокурора, исправника, окружных инженеров, полицейского управления, больница. За ними пластались приземистые срубы рабочих казарм, крытых тесом, а уж далее возникали мелкие домишки летних лагерей-строеньиц ветхого и примитивного вида. Поселок Надеждинский расположен в устье реки Лены и притока Нижний Аканак, на расстоянии примерно пяти-шести верст от Феодосиевского прииска. Напротив Надеждинского ютился за рекой Леной прииск с легкомысленным и кокетливым названием — Миниатюрный, тут же, неподалеку за притоком Малый Долгадын — прииск Михайло-Архангельский. На прииске Феодосиевском разъездом кончился железнодорожный путь, дальше шла тележная дорога, зимою санная. Утро стояло солнечное, даже снег на припеке начал подтаивать. Увидев подошедшую к крыльцу группу рабочих, прокурор Преображенский так перепугался их решительного вида, что принял делегацию не сразу. Он тут же позвонил ротмистру Трещенкову, который в сопровождении двух конных стражников сразу же примчался на паре саврасых, запряженных в ковровые санки с темно-рыжей медвежьей полостью. Санки завизжали у прокурорского крыльца, кони всхрапнули и остановились. Угрюмого вида ямщик в косматой бараньей папахе отдернул полость. Курносое лицо ротмистра лоснилось, вздувались и пыжились пушистые бакенбарды. Оглядывая рабочих заплывшими глазками, он грузно вылез из санок. Закинув руки на хлястик шинели, спросил кратко: — Где бумага? — У господина прокурора, — выступая вперед, проговорил рабочий Герасим Голубенков. У него было крупное, сморщенное лицо, на грудь легла густая, с сильной проседью борода. — Я тебя знаю. Ты-то зачем тут? — припоминая лицо рабочего, спросил Трещенков. — К его милости, — кивая на крыльцо, по которому уже спускался прокурор, ответил Герасим. Он был против петиции и визита к прокурору, но вынужден был подчиниться большинству. Пошептавшись с Трещенковым, прокурор передал ему бумагу. Пробежав ее глазами, ротмистр стал подниматься на крыльцо. На лакированных ножнах его драгунской шашки играл солнечный луч. Кони беспокойно месили грязный, ноздреватый снег. Рабочие сумрачно ждали. — Это фальшивка! — тяжело отдуваясь в рыжеватые усы, заявил Трещенков. — Как это тоисть? — недоуменно спросил Герасим. — А так, что написали ее агитаторы и подписались разными почерками. — Эк чего удумал, ваше благородие! — Неш мы какие мошенники? — послышался чей-то голос. Делегаты стали дружно протестовать, заявляя, что подписи настоящие, поставлены самими рабочими; они считают, что члены стачечного комитета являются их избранниками и личной ответственности за стачку не несут, потому как бастует вся масса. — Каждый рабочий у нас действует сознательно, — заявил Герасим. — Только, видно, зря мы сюда приплелись, — добавил он с горечью. — Раз вы такие сознательные, пусть каждый рабочий принесет заявление от себя, тогда мы поверим... — предложил ротмистр. Его поддержал прокурор Преображенский. А солнце брызжет все ярче и ярче. Над трубой прокурорского особняка вьется дымок и доносит вкусный запах рыбного пирога. Мальчишки прошли к реке и проволокли по молодому снежку большие, самодельные, с наклесками салазки. Рабочие растерянно смотрели друг на друга и не знали, как им быть. Предложение Трещенкова застало врасплох. Снова вмешался Герасим и одной фразой разрядил обстановку: — На крючок ловите, ваше благородие. — Молчать! Рразойдись! — рявкнул Трещенков. От его хриплого крика загудело крыльцо и даже воробьи стрельнули с оконного карниза. Делегаты молча попятились назад, потом, круто повернувшись, скорыми шагами пошли прочь, торопясь поскорее написать свои сознательные записки, которые помогут выручить попавших в беду товарищей. Герасим пытался на ходу объяснить им жандармскую уловку. По таким запискам, говорил он, могут арестовать еще больше людей, а бумажки эти выставят как улики, да и приписать могут все что угодно... Но старика не послушались. Рабочие чувствовали силу и решимость, сознание укреплялось единой и, казалось, вполне ясной целью — выполнением долга. Искренне поверив царскому жандарму, они наспех сочиняли заявления, в которых теперь письменно подтверждали, что выборные товарищи выполняли волю большинства и должны быть немедленно освобождены. Весть об этих злополучных записках с невероятной быстротой распространилась по всем ближайшим приискам. Первыми снова собрались андреевцы. Двигаясь по направлению к Надеждинскому прииску, они захватили с собой рабочих Нововасильевского, Пророко-Ильинского, Липаевского и Александровского приисков и уже трехтысячной массой направились дальше. Намерения у них были самые мирные, они несли требуемые ротмистром Трещенковым заявления. С обеих сторон шествие гурьбой сопровождали ребятишки и женщины. Солнце празднично освещало их яркие, цветные полушалки. Из колонны на них сердито зашикали, и они нехотя отстали. А люди продолжали шагать по снегу, слегка закопченному паровозным пеплом. Неподалеку виднелся вокзал. Группа каторжан в серых стеганых бушлатах очищала от слежавшегося за зиму снега железнодорожную насыпь. Завидев быстро надвигающуюся колонну рабочих, конвойные куда-то исчезли. Волна подхватила обрадованных каторжан и понесла дальше. Здесь был и Кодар. От возбуждения он раскраснелся, расстегнул ворот, шапка с ушами из лисьей шкуры сдвинулась на затылок, лицо сияло. ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Узнав, что рабочие соседних приисков во главе с андреевцами идут освобождать арестованных товарищей, феодосиевцы тоже заволновались. У главных бараков стала быстро собираться толпа. Феодосиевцы организовались скоро и двинулись мимо казарм. К счастью, в это время на прииске оказались Черепахин, Лебедев и Кудрявцев. После собрания старост они еще не успели уехать. Медлить было нельзя. Все трое вышли навстречу движущимся толпам и решительно встали на их пути. Черепахин вышел вперед. — Вы, товарищи, меня знаете? — начал он. — О чем вопрос! — раздались голоса. — Еще бы не знать! — Вы мне верите или нет? — сильно волнуясь, продолжал спрашивать Черепахин. — Верим, верим, чего там! — Феодосиевцы хорошо знали Георгия Васильевича и относились к нему дружелюбно. — Спасибо, товарищи, за доверие! — Черепахин снял шапку. — Раз верите, выслушайте! — Слушаем, говори, друг, и не тяни! — Как председатель центрального стачкома я предлагаю немедленно разойтись. Опасное вы затеваете дело, товарищи! — Это как же так? — Ты что, милый? — Выходит, новую власть нажили? — Мы же не куда-нибудь идем, а своих выручать! — Это не выручка, а вред общему делу! — Но-но, полегче! — Выкрики стали резче, злее. — Куда ты, паря, завертываешь? Какой такой вред? — Ротмистр Трещенков вас провоцирует, а вы ему верите. Он вызывает вас на отчаянный шаг, чтобы расстрелять! — Верно же говорит, что вы, товарищи! — выступил Лебедев. Его поддержали Герасим Голубенков и Александр Пастухов. — Кому поверили, дурни? — укорял их Герасим. — Там целая рота выстроилась, а вдоль железки стражники торчат, как пеньки в снегу, и винтовками буравят! Более сознательная часть рабочих образумилась быстро. Удалось уговорить и остальных. Дальше не пошли. Потоптались на снегу, пошумели и стали расходиться. Теперь нужно было во что бы то ни стало остановить андреевцев и присоединившихся к ним рабочих других приисков. — На тебя, Михаил Иванович, вся надежда, — обращаясь к Лебедеву, проговорил Черепахин. — Если мы их не остановим, то произойдет непоправимое. Провокация настолько очевидна, что жандармы ни перед чем не остановятся. Бери с собой Буланова и беги навстречу. Раздумывать было некогда. Дорог было две: верхняя — горами и нижняя — берегом. Лебедев с Булановым побежали на нижнюю — здесь было ближе, — но им пройти не удалось: на всей Надеждинской трассе Трещенков расставил стражников. Пришлось пробираться горами вдоль водоотводной канавы и идти мимо электростанции, которая тоже охранялась. Удалось благополучно миновать ее. Шли шибко и скоро поднялись на голец. День выдался необыкновенно ясный. На реке блестел снег. Черная лента рабочих видна издалека. Выпавший за ночь снег был чистым и мягким. Колонны медленно подплывали к Надеждинску с двух сторон: с Андреевского и Утесистого — с одной, с Пророко-Ильинского — с другой, и уже на глазах Буланова и Лебедева, словно растворяясь одна в другой, сливались в общую линию, растянувшуюся на три-четыре версты. Впереди купался в солнечных бликах народный дом, а возле него на дороге маршировали солдаты с ружьями на плечах. Это была Киренская команда. У крыльца стоял поручик Санжаренко, окруженный младшими офицерами и какими-то лицами в штатском. Лебедев и Буланов выбежали уже к железнодорожной станции на Александровском прииске. Вскоре туда подошла колонна, и они, слившись с передними рабочими, пошли рядом. — Напрасно, товарищи, идете, — задыхаясь от быстрой ходьбы, заговорил Лебедев. — Совсем зря! — Почему зря? — Трещенков не пропустит! — Да он сам же велел принести заявления! Как это не пропустит? — Пулями встретит, вот как! — заговорил Архип. — Вы что, ослепли, войско не видите? Теперь солдаты уже выстроились редкой цепью, ружья держали наизготовку. Колонна, не останавливаясь, все в том же медленном темпе продолжала идти вперед. — Не посмеют! Мы же с добром идем, по-хорошему! — Может, на самом деле, зря идем? — засомневались некоторые. — Это не пятый год, кровь народную лить! — крикнул кто-то азартно из колонны. — Стегнут опять же залпом, вот тебе и будет народная! Снег под ногами шипит, похрустывает. Слышен сдержанный гул голосов, где-то близко верещит длинный свисток стражника, а может быть, не выдержал напряжения урядник на коне. Лебедев и Буланов перебегали от одного к другому, продолжали убеждать. Наконец, передние, поняв опасность, заколебались. Однако остановить толпу уже было невозможно: тропинка оказалась слишком узкой, а задние, ничего не подозревая, сильно напирали и, как будто торопясь на веселое зрелище, упорно двигались вперед. Темная людская лента, извилисто колыхаясь пестротой разномастных шапок, кожухов и бушлатов, все шла и шла, гулко поскрипывая примятым снегом. Сбоку ослепительно пылало солнце, и вот уже появились на юге облачка и окрасились в голубой цвет с легким, прозрачным румянцем. Около электростанции, верхом на рыжем низкорослом сибирском коне, стоял урядник с Александровского прииска, поблескивая большой кокардой с царским орлом на папахе. Длинная, гибкая вереница людей надвигалась, был уже слышен гул шагов на легком и звонком морозце, шумный и бестолковый галдеж, по которому узнавалось, что в колонне было много молодежи. Придерживая лошадь на ременных поводьях, урядник съехал с тропы, посмеиваясь, совсем миролюбиво спросил: — Куда вы, ребята, на свадьбу, что ли? Ему не отвечали. Поравнявшись с ним, настороженно поглядывали на его бородатое лицо, молча проходили мимо. Михаил Лебедев и Буланов все еще пытались уговорить людей, но их уже почти никто не слушал. Люди вдруг резко усилили ход и покатились, словно со снежной горы... Впереди уже близко была видна цель — особняк прокурора с заснеженной крышей. Под козырьком крыльца плотной кучкой толпились люди в шубах. Отдельно внизу, выделяясь высокими папахами, дыбились стражники. Вдруг по ступенькам крыльца сбежал человек в темной шинели и форменной фуражке. Размахивая руками, он что-то кричал и быстрыми шагами шел рабочим навстречу. Его сопровождал стражник. Человек в темной шинели был окружной инженер Тульчинский. Совсем близко отчаянно загавкала собака. Хриплые, яростные звуки собачьего лая слились с резкой и властной командой поручика Санжаренко. Сердце Михаила Лебедева охватила тяжелая, ноющая тоска. Он отчетливо услышал, как где-то тут рядом, под стенами нардома, зловеще клацнул металл винтовочных затворов. — Господа! Остановитесь! Прошу вас! — размахивая фуражкой, кричал Тульчинский. — Послушайте, господа! Здесь же солдаты! Команда! Ах боже мой! — Окружной запыхался, волосы встрепаны. У стражника вытаращены глаза, усы взъерошены. — Поверьте, друзья... — От натуги голос Тульчинского срывался. — Да ведь мы что!.. Мы ведь миром! У нас заявления! — послышались неуверенные голоса. Передние, желая повернуть назад, попытались остановиться, но трехтысячная масса людей вошла в узкий проход и продолжала напирать всей силой. Свернуть было некуда. По правую сторону тропы, словно рогатки в снегу, торчала изгородь, упиравшаяся в крутой обрыв реки Лены, слева были навалены штабеля пихтового леса. Тульчинский, что-то беспомощно выкрикивая, замешался в толпе. Завороженные своей единой целью поскорее отдать прокурору заявления и освободить товарищей, задние шли и шли вперед, не подозревая, что творится в голове колонны. Шедший неподалеку Кодар, узнав Буланова, сошел с тропы, глубоко проваливаясь в мягком снегу, радостно закричал: — Эй, Буланов! Архипка-брат! Взмахивая над лисьей шапкой огромными брезентовыми рукавицами, Кодар вдруг вяло повалился на снег, и только после этого мгновения солнечный свет раскололся близким, оглушительным залпом. Скованная льдом река отозвалась могучей дрожью, тревожно поглощая тяжелое, гулкое эхо. Еще не сразу сообразив, в чем дело, люди сначала замерли на тропе, и только после двух хлестких залпов, последовавших один за другим, колонна ломко дрогнула, и рабочие, будто скошенные, повалились на молодой апрельский снег, выпавший этой ночью. Раздались первые крики, в воздухе тягостно повисла первая боль. Теперь залпы, как на учении, бегло чередовались, заглушая стоны и крики раненых, отчетливо выделяя в промежуточной пустоте визгливую команду поручика Санжаренко. Палачи продолжали бить по лежачим. Правее от ротной шеренги киренцев, вдоль линии железной дороги, во весь рост маячили в своих высоких лохматых папахах стражники ротмистра Трещенкова и расстреливали рабочих с фланга. Михаил Иванович Лебедев понял, что их убивают по всем правилам стратегии и тактики. Теряя сознание после тупого удара, он не сразу почувствовал боль в плече. Архип Буланов видел, как раненые в беспамятстве расползались от тропы в обе стороны и после нового залпа сникали и неподвижно оставались лежать на снегу. Взлохмаченный, перетоптанный снег пучился и набухал на тропе темными, быстро расползающимися пятнами. Когда выстрелы прекратились — этого никто не помнит. Они долго и долго продолжали звучать в ушах людей... ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ В эти апрельские дни петербургские улицы окутывались дымчато-мутным, промозглым туманом. Он настолько был густ, что легковые извозчики сшибались с ломовыми, с господскими колясками и калечили пассажиров. Олимпиада с Марфой скучали. Только один Авдей Иннокентьевич с утра исчезал на весь день, заканчивая перед отъездом многочисленные дела. Митька Степанов находился где-то в особой лечебнице, там якобы исцеляли его от запоя, а на самом деле потихоньку носили ему в палату винцо, за немалые, разумеется, деньги. Он уже окончательно сходил с круга, пожелтел и распух. Напивалась от тоски и Олимпиада, красивое лицо ее все чаще наливалось нездоровым румянцем, и только одна Марфа еще продолжала хорошеть. Доменов застал женщин за разборкой покупок, которыми была завалена вся комната. От такой траты денег у Авдея сегодня особенно засосало под ложечкой. Марфа стояла перед зеркалом и примеряла на себе бледно-розовую накидку с откидным атласным воротником. Отшвырнув сапогом картонку с какой-то нелепой шляпкой, он подошел поближе, не спуская пристального взора с непомерно дорогого наряда. На счета Авдей мельком взглянул еще утром и хорошо запомнил цену. Сейчас он только что возвратился от Белозерова, был зол и искал повод, с кем бы полаяться. Олимпиада как ни в чем не бывало стояла позади падчерицы. — Только поповских ряс не нашивали, а то поди все перепробовали, — едва не наступив на подол нового платья, проворчал Авдей. — Тебя не спросили, что нам нужно шить, что мерить, — брезгливо закусив губы, проговорила Олимпиада. Она сегодня ничего не успела выпить, потому была сердита не меньше мужа. — Вот меня, матушка моя, как раз и надо спрашивать. — С каких это пор? — с нескрываемой издевкой спросила она. — А с таких, что счета за ваши придумки шлют мне, с меня и дерут как с сидоровой козы! Олимпиада ответила не сразу. Сначала гневно шевельнула бровями и облизнула яркие губы. Марфа увидела, как у мачехи под синей газовой косынкой странно двигались и на глазах розовели уши... — С нынешнего дня, — раздельно и строго начала Олимпиада, — за все буду расплачиваться сама... — Из каких это капиталов, позвольте спросить? — Из собственных. — Да где они, твои собственные?.. Уж не молола бы при дочери-то! — А что мне твоя дочь? Она сама по себе, а я тоже свой мильен имею и вовсе не желаю кому-то кланяться... — Ах, ах! — Доменов визгливо хохотнул, словно помешанный. — Ты что, репей слопал? — Олимпиада подняла на него синие гневные глаза. — Лягушку и твой мильен в придачу! Вот, вот! — подкидывая на столе разное тряпье, скулил на высокой ноте Авдей Иннокентьевич. Откуда только голос брался... — Что с тобой, папа? — Марфа, стройно и гибко переваливаясь в узком, золотистого цвета платье, плавно подплыла к отцу. — Тю-тю — ваши мильенчики улетучились! Ограбили! Разбойники! Христопродавцы! С треском оторвав все пуговицы на жилете, продолжая кричать и браниться, он схватил с комода хрустальную вазу с румяными яблоками и грохнул ее об пол. — Да он и вправду белены объелся, — проговорила Олимпиада. — С корнем бы слопал и ох не сказал! — вдруг громко и отчетливо выкрикнул Доменов. Он неожиданно овладел собой, наклонившись, подхватил катившееся на полу яблоко и жадно вонзил в него острые зубы. — Лучше уж белену, чем... — Авдей Иннокентьевич замотал растрепанной головой и не мог выговорить тех слов, которые собирался сказать. — Да что такое стряслось с тобой? Можешь ты нам толком объяснить? — привыкшая ко всяким его выходкам, спросила Олимпиада. — С акциями своими от этих разбойников из Ленского товарищества можешь, душа моя, в нужник сходить... — Это еще что такое! — грозно прикрикнула Олимпиада и зажала ладонями щеки. Даже ей стали противны скабрезности мужа. — А то, что они на это только и годятся... — Тошнехонько тебя слушать. Ведь сам недавно хвалился, что этим бумагам цены нет. — Именно грош им теперь цена. Да что вам, дурищам, объяснять! — Ох, папа! — не выдержала Марфа. — Ты все-таки объясни. Неужели сибиряки твои разорились? — С потрохами летят в трубу. Там у них второй месяц такая заваруха идет! А Кешка Белозеров приказал, подлец... Вспомнив, что творится на петербургской бирже с акциями Ленского товарищества, Доменов потряс головой. Рассказать все, что он слышал о событиях на Витиме, даже ему было страшно. Узнав о катастрофе на бирже, он метнулся было туда, но там, еще толком ничего не зная, плели такое... Чтобы получить новости из первых рук, Авдей плюхнулся в пролетку первого попавшегося ему лихача и помчался к Белозерову. Рыжеусый и наглый, похожий на городового лакей Гинцбурга уперся в дверях и заявил, что приема нет. Авдей подумал немножко, потом погрел в руке трешницу и сунул ее в карман лакею. Тот поклонился, провел его в гостиную и посадил напротив камина, где уже жарко пылали березовые поленья. Потом исчез. Минуту спустя появился сам витимский владыка. На нем уже был надет дорожный пиджак из тонкого коричневого сукна и оленьи унты на мягко скрипящих подошвах. Белозеров не был, как показалось Авдею, удручен и вроде как ничем не обеспокоен. Поздоровавшись, спросил деловито и сухо: — Чем обязан, господин Доменов? — Да какие там обязательства, — прямо, без обиняков начал Авдей. — Сам понимаешь, что в Питере-то делается... — А что именно? — Белозеров потер челюсть и присел на пододвинутый к камину пуф. — Вроде не знаешь? — усмехнулся Авдей Иннокентьевич. — Как будто все знаю... Смотря о чем речь... — Главный управляющий нагнулся, взял полено и кинул его в пылающий камин. Не глядя на гостя, спросил: — Может, скажешь? — Скажу. О ваших на Витиме делах пекусь! — Благодарствую, Авдей Иннокентьевич, но только мы о них сами позаботимся. — Белозеров встал. — Ты меня извини, я тороплюсь. — Я забочусь потому, что в ваше паршивое дело деньги вложил! — разразился Доменов. — Фу, какие выражения, братец! — Нет, ты мне скажи, как вы вот это понюхаете? — Доменов вытащил толстую пачку акций Ленского товарищества и поднес к лицу Белозерова. — А я ведь тебе, господин Доменов, предлагал продать, — лениво отстраняя от себя бумаги, напомнил Белозеров. — Ты сейчас купи! — кричал Авдей, хорошо сознавая всю нелепость своей выходки. — С моим бы удовольствием, да с наличными деньгами затруднение, еле-еле на дорогу наскреб, — вяло и неохотно отвечал Белозеров. — А я вексель возьму! — Гербовая бумага кончилась, как на грех. — Белозеров позвонил и приказал вошедшему слуге проводить гостя. Авдей хотел было еще полаяться, да перед лакеем как-то было неловко. Зато уж дома отвел душу... — Я совсем разбит, до смерти измучен, — жаловался он жене и дочери. Потерял Доменов на акциях очень крупно, да и петербургская жизнь встала в копеечку, и он тут же решил как можно скорей бежать к себе в Кочкарск или на Синий Шихан. — Здесь последние штаны снимут, — пропустив третью рюмку настойки, похрустывая парниковым огурчиком, говорил Авдей, отлично зная, что его дамочкам покидать столицу ой как не хочется... — Сколько можно без дела болтаться, — продолжал он. — А что у нас на Урале делается! Что там Ромка Шерстобитов творит! Вон Белозеров оставил вместо себя немца, а он взял да и побил рабочих. Говорят, телеграммы пришли в Государственную думу, всем министрам и даже самому государю императору. — Ну, а царь что? — спросила Олимпиада. — Да не царь, а его императорское величество надо говорить, — сердито поправил жену Доменов. — Ну и пусть императорское, не все ли равно... — пощипывая одними губами крылышко куропатки, сказала Олимпиада. После выпитого вина ей казалось, что миллион ее как лежал в шкатулочке на Синем Шихане, так и лежит по сей день... А то, что на него теперь ничего не купишь, ей было совершенно безразлично. На винцо-то у Авдея всегда найдется... — Да не спорьте! — вмешалась Марфа, сгорая от нетерпения послушать новости. — Вызвал барона Гинцбурга и министра, спрашивает: Что это вы, господа, там натворили? Мы, ваше величество, не натворили, а усмирили бунтовщиков. Неужели нельзя было обойтись без стрельбы? — спросил царь. Раз стрельнули, ваше величество, значит, не обошлись... Как это у вас, господа, нехорошо все получается: то прямо у меня под окошками стреляете в Питере, то в Москве на Пресне, то в Сормове, то еще где-то... В какое вы меня ставите положение перед всей Европой, перед всем миром? — А ведь и правда, папа, ужас! — воскликнула Марфа. — Ты так расписал, как будто сам у царя был! — потягивая из высокой рюмки золотистое вино, заметила Олимпиада. — А по-твоему, я вру? — хрипло спросил Авдей. — Упаси бог! Ладно. Говори дальше. — И скажу. Такое скажу! — Доменов поднял палец, склонившись над столом, продолжал: — А Кешке я тоже хорошенькую хрюшку подложил... Письмишечко одно послал... ...По приезде в столицу Доменов на самом деле послал царице очередного золотого петушка и письмо, в котором между прочим писал: Вы уж не взыщите, ваше величество, с меня, мужика неученого, что так плохо пишу. Смолоду только плеткой учили... А письмецо такое, не всякому продиктовать можно. Окромя слитков прилагаю петушка, весом в шесть фунтов восемь золотников и две доли. Обратите внимание, ваше величество, на его глаза. Драгоценнейшие камешки вделаны чистой воды. Смею побеспокоить Вас, матушка государыня, малой просьбицей. По велению из столицы некоторым сибирским промышленникам разрешено вербовать рабочих в других местностях, как-то: в Белоруссии, Польше. В частности, такое разрешение получило Лензолото. Мы также, всемилостивейшая государыня нашей великой Руси, работаем для процветания престола и отечества нашего, расширяем дело и далее намерены расширять, а потому нуждаемся в людях. Премного благодарны были бы вашему величеству, если бы мы получили такое разрешение. Местная чернь здесь отъявленно груба и невежественна, вольными нравами еще с самой пугачевщины напичкана. А из Сибири бродяги разные толпами сюда идут, на новых местах оседают, все эти вороватые люди байки всякие разносят и народ мутят здешний. Говорят, будто управляющий Лензолота Иннокентий Белозеров на приисках каторжный режим завел. Нельзя ли, ваше величество, его маненько утихомирить? Ведь сей вопль, со всякими преувеличениями и наветами, у нас на Урале раздается. — Прозорливцем я оказался, провидцем! Сейчас там не токмо вопль, стенание! Уже назначено следствие, — снижая голос до шепота, продолжал Доменов. — Едет туда комиссия и все будет проверять досконально. Едут адвокаты, прокуроры. Прииски встали, все шахты до единой затоплены. Лензолото миллионные убытки терпит. — А ты сколько потерпел, провидец? — ехидно спросила Олимпиада. — К черту! К дьяволу! Не смей спрашивать! Мы домой едем, домой! Вон Кешка Белозеров уже укатил! Заплатки на свой грех пожить помчался! Ух, злодей! Авдея Иннокентьевича опять едва успокоили. Через два дня они уже были в пути на Урал. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ На Витим легла звездная ночь. От реки над обрывом слышался шорох восточного ветра, он доносил сдавленные крики и тягостный женский стон. Поселок окутала черная тьма. На узкой тропе, где еще лежало много неубранных убитых людей, при тусклом свете барачных огоньков розоватыми змейками струилась поземка, прикрывая на взрыхленном снегу застывшие пятна крови. До самой глубокой ночи жены и матери, отцы и братья, стиснув в судороге челюсти, отыскивали своих близких, родных и знакомых, находили то раненых, то совсем бездыханных и на розвальнях увозили в ипатьевскую больницу. Скорбный обоз розвальней тянулся непрерывным скрипящим потоком. Убитых везли под брезентом, и каждая горсть желтого песка теперь была оплачена не каплями, а целыми потоками человеческой крови. Может быть, в эту невыносимо тяжкую ночь хозяева Ленских приисков в Петербурге и в Лондоне перестали считать награбленное золото? Над Витимом и Олекмой трепетно дрожат звезды. Оцепив главную резиденцию управляющего и дом прокурора, напротив которого валялись стреляные гильзы, стражники, натянув на сумрачные лбы свои косматые папахи, не убирали скрюченных пальцев с холодных спусковых крючков. Они ожидали расплаты, с одной стороны, за усердие, а с другой... Петербург — пять адресов. Председателю совета министров, министру юстиции, министру торговли, членам Государственной думы Милюкову, Гегечкори. Четвертого апреля мы, рабочие Лензолота, шли в Надеждинский прииск с жалобами к прокурору Преображенскому о незаконных действиях приисковой и правительственной администрации и с просьбой об освобождении арестованных, избранных по предложению властей. Не дойдя 120 саженей до квартиры прокурора, нас встретил окружной инженер Тульчинский, уговаривая во избежание столкновения с войсками остановиться и разойтись. Передние, повинуясь, стремились остановиться, но трехтысячная толпа, растянувшаяся на две версты по узкой дороге, не зная причины остановки передних, продолжала напирать, увлекая Тульчинского со стражником, не слыша даже предупреждающих сигналов начальника воинской команды. Последовали залпы. В результате около пятисот убитых и раненых. Тульчинский уцелел чудом под трупами. Считаем виновниками происшедшего ротмистра Трещенкова, прокурора Преображенского, следователя-судью Хитуна, употребивших оружие, не убедившись в наших мирных намерениях. Ввиду весеннего перерыва сообщения краем просим немедленного назначения судьи, не причастного к событиям, с полномочиями следователя. Избранный рабочих Лензолота раненый Михаил Лебедев, номер расчетной книжки 268. Жизнь на приисках, кажется, в эти дни не идет, не катится, как всегда, в строгой размеренности, а тихо, напряженно крадется. Шахты замерли. Только стражники спозаранку ходили по растоптанной тропе и засыпали углем и опилками пропитанный кровью снег да в плотницких мастерских слышался то резко визгливый, то шипящий посвист рубанка. Это рабочие строгали доски для гробов. На завалинках, где дома подставили свои бока полуденному апрельскому солнцу, грелись притихшие ребятишки. Игра не клеится — ни один малыш ни солдатом, ни стражником быть не хочет. Надолго останутся в их памяти хлесткие залпы и запорошенные снегом кожухи, страшно наползшие один на другой... В кабинете главного управляющего Теппана идет совещание. Закутав шею серым пуховым платком, с накинутой на плечи дохой, он неподвижно сидит за столом в бархатном кресле с высокой спинкой. Рядом, справа, Трещенков с мутными щелочками глаз, заплывших от жира и пьянства. Инженер Александров, тоже нетрезвый, смотрит на ротмистра, как на прокаженного; беспощаден он и к Теппану и к Тульчинскому, а также и к самому себе. Сейчас эти четыре человека, каждый пряча тяжесть совершенных ими преступлений, продолжают вершить судьбу почти двух десятков тысяч людей или делают вид, что они решают что-то, чтобы только не выставить напоказ свое отчаяние и трусость. Двадцать тысяч угрюмо настроенных людей требуют справедливого суда над преступниками и хлеба для своих изголодавшихся семей, отправки в Россию за счет виновных... — Пища и голод — это радость и страх, — философствует Александров. — Это воскрресение и смеррть! Крровавый, чувственный вызов бытию! — Прекратите, Александров, эту вашу дурацкую мистику. — Тульчинскому невыносимо слушать, как урчит, клокочет в пропитом горле его напарника буква р, на которую тот нарочно напирает. Закутанный Теппан порывается что-то сказать, но издает едва уловимый сиплый звук. Верные люди донесли ему, что окружной инженер готовит обстоятельный доклад о событиях. Главному управляющему становится трудно дышать. Мысли лезут в голову одна страшнее другой. От Белозерова получена шифровка, что к ним уже направлена еще одна, особая комиссия, созданная только из одних юристов: Петушинский, Тюшевский, Никитин и Александр Федорович Керенский. Теппан с ужасом думает о том, как петербургские адвокаты начнут с въедливой юридической точностью устанавливать истину. Еще ужаснее то, что в состав этой комиссии введен Александров. Он никого не пощадит! Нет уж, лучше пока терпеть и помалкивать. Теппан бросил на окружного инженера Александрова презрительный взгляд выпуклых, покрасневших от натуги глаз. А в это время Тульчинский читал ясным, отчетливым голосом: — Выдворять до открытия навигации рабочих приискового района не представляется возможным ввиду полного прекращения сообщения от Бодайбо по реке Витиму и далее. Необходимо рабочих Ленского товарищества оставить на самих приисках до открытия навигации, так как помещений для них в Бодайбо нет. — Да, даже в тюрьме места нет, — прохрипел ротмистр Трещенков. — Тюрьма рассчитана на сорок человек, а мы держим сто семьдесят три... — Мы сейчас, господин ротмистр, не намерены обсуждать дел вашего тюремного ведомства, — оторвав от бумаги покрасневшее лицо, сказал Тульчинский. Трещенков фыркнул и умолк. — Необходимо продолжать выдавать пищевое довольствие как имеющим заработок за конторой, так и не имеющим, с тем чтобы с последних долг за пищевое довольствие был взыскан впоследствии в судебном или административном порядке как казенная недоимка, причем Ленское товарищество категорически отказывается расход по пищевому довольствию бывших его рабочих принять на свой счет, а также равно искать эти долги в судебном порядке. Для успешности эвакуации рабочих приискового района в будущем с открытием навигации необходима к тому времени присылка достаточного количества войск. Выдворение этапным порядком потребует значительного числа конвоя, какового в распоряжении горной полиции не имеется. Для недопущения рассчитанных рабочих в Бодайбо средств и оснований не имеется, относительно же поддержания в городе Бодайбо порядка принять начальникам полиции надлежащие меры. Окружной инженер К. Тульчинский. 11  а п р е л я  1912 г.. Закончив чтение, Тульчинский устало опускается на стул. На всех остальных, кто присутствует на этом необычном совещании, текст, составленный и отредактированный лично окружным инженером, действует угнетающе. — Если бы не слова о доблестных войсках и о полиции, можно было бы подумать, что все это написано под диктовку стачечного комитета, — язвительно замечает Александров. — Вы невыносимы! — не выдержал Тульчинский. — А вы все равно уже ни на что не способны, да и вы тоже, — кивнув на побагровевшего Теппана, продолжал Александров. — Мы уже все поскрипываем, как скелеты. Губы Трещенкова побелели. Теппан отрывисто сопел простуженным носом. Они были окончательно подавлены тем, что злодеяние, исполнителями которого они были, громоподобно прозвучало не только в одной России. Голос возмущения поднимали рабочие всего мира. Петербургские и местные заправилы были основательно напуганы. Это чувствовалось по изменившемуся тону телеграммы иркутских губернаторов — Бантыша и Князева. Они уже склонны были искать козлов отпущения. Генерал-губернатор Князев собирался прибыть сюда на Витим с первым же пароходом. Что сулит его приезд администрации, а тем более рабочим? Да и вообще почти вся администрация Ленских приисков понимает, что она доживает здесь последние дни. Все решит весенняя навигация, когда приедет сам Иннокентий Белозеров, а может, и Альфред Гинцбург, а с ним всякие другие чины и комиссии. О настроении рабочих говорить уже не приходилось. Оставаться здесь, где пролита кровь товарищей, никто не желал. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Жизнь шла, как сновидение. Маринке было жутко в пустой комнате. Матрена Дмитриевна появлялась дома редко, она почти все время находилась у знакомых осиротевших семей. Расправа с рабочими потрясла Маринку. Ее пугали страшные на поселке крики. Они прорезали темноту ночи и заставляли вскакивать с постели. Сердце стучало, ощутительно и беспокойно толкался ребенок. Вот уже несколько дней она ничего не слыхала о Кодаре, даже не могла собрать передачу, да и не знала, куда отправить ее. Как-то утром зашел Архип, потом стал приходить каждый день. Он помогал растоплять печку, ставил самовар. Иногда заходили члены стачкома и устраивали заседание. В доме Матрены образовалось что-то вроде нелегальной штаб-квартиры. Архип Гордеевич, обращаясь к Маринке, часто говорил: — Ну как, дорогая станишница, живем-можем, корочки гложем! — Архип старался взбодрить Маринку, но та часто видела, что Архип чем-то встревожен, взволнован. Маринка была настолько чутка, что обмануть ее было невозможно. — Что-нибудь случилось с Василием Михалычем? — однажды спросила она у Буланова. — Слава богу, ничего... Он уже уехал... — ответил Архип. — А может, его арестовали? — Вот еще придумала! — Оправившись от смущения, Буланов неизвестно в который раз начинал вспоминать о житье-бытье на Синем Шихане. За окном плавал в сугробах апрельский день. Над поселком хмуро громоздились бледно-синие тучи. У Архипа вдруг затуманились глаза, и он ушел. Маринка достала из-под подушки последние деньги и стала просить Матрену Дмитриевну, чтобы она отвезла Кодару передачу. — А где мне его искать-то? — пряча глаза, хозяйка отворачивалась. — Узнайте в раскомандировочной. Да разве вам впервые! — настаивала Маринка, дивясь, как скупо и неохотно отзывается на ее просьбу Матрена Дмитриевна. — Где там мыкать в такое время, да и ноги совсем не ходют... — Матрена начала громко стонать и охать, но к вечеру, вдруг забыв все свои болезни, ушла к соседям за новостями. На следующий день, когда пришел Архип, Марина стала уговаривать его, чтобы он помог с передачей. Он обещал кое-что разузнать... Немного успокоившись, она ушла в свою комнатушку и прилегла на кровать, мучительно думая о том, как она будет жить с ребенком, когда выйдут все деньги. Их оставалось очень немного. Словно свыкнувшись с этой горестной мыслью, она укрылась теплым платком и тут же забылась. Сон был беспокойно-тревожен. Сколько он длился, Маринка не знала. Разбудил ее громкий разговор, доносившийся с кухни. — Своими глазами видал! — гундосил Тимка Берендей. — Мерзляком лежит с самого края, и тут же рядом малахай его лисий валяется. Знаешь, сколько их там навалено. — Да тише ты, дуралей! — шипела на него Матрена. — А что тише? Я сам с усам! — куражился Тимка. Почему мерзляком? А чей малахай лисий? Такой был только у Кодара! — Эта мысль остро и пронзительно кольнула в самое сердце. — Так вот почему прятал глаза Архип Буланов и отказывалась отнести передачу тетка Матрена! — Уходи, Тимофей! — слышался голос хозяйки. — Нет, шалишь! Я пойду и сам все поведаю! — Она же брюхатая, башка твоя непутевая! — Вот и гоже! Раньше времени опростается! — Да что ж ты за зверь такой, господи! — взмолилась Матрена Дмитриевна. — Теперь она вдовая, а мы ихние благодетели... — захихикал Тимка. Гнусавый, хриплый голос подрядчика гремел в ушах. Маринку затрясло, по всему телу пошел озноб. Она вскочила с кровати, шаря в полутьме, с трудом нашла голенища старых, подшитых валенок и торопливо надела их. В оба окошка маленькой спальни лезли сумерки. За высохшими обоями, как всегда, шуршали тараканы, а может быть, древесные жуки-короеды. Из кухни доносилась сдержанная ругань уже нескольких мужских голосов, послышалась глухая возня, а потом кто-то сдавленно вскрикнул и тут же, словно захлебнувшись, умолк. Придерживая одной рукой сползавшую с плеча шаль, Маринка открыла дверь и замерла на пороге. Зажав нос ладонью, Тимка пятился к выходу. К его хищно поджатым губам и небритому подбородку скатывались темные струйки крови. Не видя Маринки, Архип ударил Берендея по скуле еще раз и вместе с дверью вышиб в сени. В окно было видно, как подрядчик выскочил на двор. Перед ним неожиданно возникли две в коротких полушубках тени. Они легко и ловко подняли Тимку на кулаки и швырнули в сугроб. Позднее стало известно, что подрядчик Берендеев в тот вечер неудачно наскочил на полный состав стачечного комитета прииска Васильевский. Заседание стачкома после этого не состоялось, зато Тимка исчез с прииска навсегда. В это утро рассвет, словно предвещая нелегкий день, входил в дом Матрены Дмитриевны робко и медленно. Потухающая лампа слабо освещала выгоревшие обои цвета ржаной соломы. Дожидаясь Архипа, Маринка всю ночь не спала. Едва закрыв глаза, она видела то табуны гривастых кобыл и тонконогих жеребят, то пастбище в предгории Алимбетки, усыпанное ярко горящими тюльпанами. А когда видение проходило, оставался мурлыкавший у ног котенок, он комкал и перепетлял пряжу и затащил клубок под лавку. Жизнь казалась нелепой, такой же запутанной, как этот клубок пряжи. Маринка встала с постели, подошла к столу. Отпив из чашки глоток холодного чая, она потушила чадящую лампу и, судорожно вздохнув, начала одеваться. — А может, туда не надо ехать, Марина? — тихо и как-то несмело спросила вошедшая Матрена Дмитриевна. За долгую, томительную ночь такой разговор возникал не один раз. Марина упорно настаивала на своем, и уговорить ее было невозможно. — Ах, тетка Матрена, ну зачем вы опять начинаете... — Но я не то чтобы отговорить... Я все думаю, в каком ты виде... — В каком уж есть, — чуть слышно ответила Маринка. — Я ведь все равно пойду, уж что бы там ни было... — Ну, бог тебе спаситель! — Матрена перекрестилась, подала ей шаль. Жена ли она ему, нет ли, но она мать его будущего ребенка. Его дорога была и ее дорогой. Тут переплетались не только обычай и долг, а многое другое... Наспех свезенные солдатами в одно место, убитые лежали как попало на соломе, торопливо разбросанной возле сарая. Неприкрытые лица, кожаные сапоги, валяные остроносые пимы, бушлаты, полушубки, рукавички и варежки на застывших руках слабо запорошил белый снежок, лениво пошевеливались на ветерке мертвые волосы. Все это было освещено холодным еще апрельским солнцем. Неподалеку от сарая, почти напротив распахнутой настежь двери, лежал Кодар. Маринка узнала хорошо знакомые ей сапоги с длинными голенищами, с заправленными в них войлочными ичигами и короткую, на меху куртку. Архип Гордеевич снял с лица Кодара шапку, подбитую лисьей шкуркой. Маринка увидела худое, небритое лицо, чужие, плотно сжатые губы, непривычно заострившийся нос с характерной горбинкой, высокий лоб, чистый, гладкий, еще нисколько не отмеченный тленом, навсегда закрытые глаза. Полуденное апрельское солнце начинало слегка плавить голубые на Витиме сугробы. В холодных закопченных трубах застыл дым. За черным забором — безмолвная, заброшенная шахта, напоминающая о волшебном металле, из-за которого убиты все эти люди в разномастных кожухах, зипунах, душегрейках, армяках. Впрочем, ничего этого Маринка не видела. Она даже не заметила, что была тут не одна. Сюда беспрерывно и молча вереницей шли люди. Сняв головные уборы, долго стояли они и насупленно смотрели на припорошенные снежком лица. Возвращаясь со станции, Маринка вдруг вскрикнула и, хватаясь за плечо Архипа, начала сникать. Он подхватил ее на руки и осторожно понес к дому. К утру у Маринки родился мальчик. Его назвали Василием. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ Наконец в начале мая в сопровождении юрисконсульта Ленского товарищества иркутского адвоката Переломова на Лену прибыл сам Белозеров, которого с нетерпением давно ожидало все местное начальство. Сознательно опоздав к зимнику, главный управляющий задержался на несколько дней в Иркутске, поочередно навещая двух губернаторов, гражданского Бантыша, военного Князева и многих, связанных с их управлением чиновников. Одному богу известно, сколько в это время осело там витимского золота. Белозеров даже приехал без стражников, в игривом и бодром состоянии духа. До Бодайбо они следовали с адвокатом пароходом, а отсюда в специальном вагоне поездом. Узнав о приезде главного управляющего, на вокзале сгруппировалась было бодайбинская полиция, но Белозеров велел ей разойтись. В Надеждинске его встретила небольшая кучка чиновников во главе с Теппаном. Главный витимский воротила поздоровался со всеми весело и непринужденно, как будто бы ничего здесь без него не произошло. Позже, у себя в резиденции, выслушав доклад Теппана, сказал с присущей ему беспощадностью: — Вы, господин хороший, своими дурацкими распоряжениями прикончили дело и заодно оттяпали себе башку. Вам осталось одно... Но Теппан уже не стал дослушивать, что ему осталось... Закрыв лицо руками, выскочил вон. Белозеров решил сразу же взять быка за рога. Через юриста Переломова он предложил рабочим избрать новую делегацию и прислать к нему для переговоров. Вместо делегации стачечный комитет, который к этому времени стал полностью большевистским, находясь на нелегальном положении, прислал одного человека, Архипа Буланова, предварительно договорившись с Переломовым, что представитель стачкома не будет арестован или задержан полицией. Белозеров принял Буланова в своем служебном кабинете, пол которого от стены до стены был застлан мягкими коврами. Когда Архип вошел, главный управляющий сидел за столом. На нем была темно-зеленая вельветовая куртка с прямым воротником, застегнутая до широкого, мясистого подбородка, заросшего густой темноватой шерстью. — Почему один явился? — пристально рассматривая чернобрового, чисто выбритого Архипа, спросил Белозеров. — Если уж схватят, так одного меня, — ответил Буланов. — И ты нисколько не боишься? — Белозеров усмехнулся. — Я просил бы вас, господин главный управляющий, не тыкать меня. Сидевший у окошка Переломов кашлянул громко и опустил голову. — Что, что? — Белозеров так был ошарашен, что привстал и тут же снова опустился в кресло. — Мне бы хотелось, господин Белозеров, чтобы разговор наш происходил без свидетелей, — спокойно продолжал Буланов. — Вы слышите? — обращаясь к адвокату, спросил Белозеров. — Да, ваше превосходительство! — Переломов вскочил. — Он мне, Белозерову, начинает диктовать? До чего я дожил! Но если я, главный управляющий, не соглашусь удалить своего доверенного, тогда что? — закуривая толстую сигару, спросил Белозеров. — Тогда не будет у нас откровенного разговора, — ответил Буланов. — Вы, значит, ему не доверяете? — кивая на юриста, спросил Белозеров. — Да, не доверяем, — подтвердил Буланов. Переломов, оскорбившись, пожал плечами и попросил разрешения удалиться. Склонив голову, Белозеров крепко зажал в зубах толстую сигару. Неслыханно было, чтобы им командовали. Но делать было нечего. Прииски не работали уже целый месяц. Каждый день приносил громадные убытки. Акции обесценились. Прервав свои мысли, он вскинул голову, исподлобья взглянув на Буланова, резко спросил: — Мне тоже не доверяют? В комнате густо плавал пахучий сигарный дым. На зеленое сукно письменного стола и бумаги лег квадрат солнечного света. — Было бы удивительно, господин управляющий, если бы рабочие после всего случившегося продолжали верить администрации, — ответил Буланов. Сигара, которую держал в зубах Белозеров, переместилась из одного угла рта в другой. Все в нем клокотало, но он быстро взял себя в руки. — Удивительно, — повторил он сквозь зубы. — А когда шахты стоят, это никого не удивляет? По-вашему, я дурак, что буду за здорово живешь кормить всех этих дармоедов? Я скорее дам переломить себе череп, чем смирюсь с таким положением! — Да полно, господин управляющий. Я ведь не для этого послан. — Буланов, как наставляли его Черепахин и другие члены стачкома, держался с достоинством. — Ну и кто же вас сюда послал? — смягчившись, спросил Белозеров, понимая, что он проявляет излишнюю горячность. — Меня послали рабочие. — Что было велено передать? — Они отказываются от каких бы то ни было переговоров через выборных товарищей. — Чего же хотят твои любезные товарищи? — Отправки в Россию. — Скатертью дорога! — Брови Белозерова сдвинулись. — Я так и передам. — Передай, что мы на днях начинаем выселение. Кто не хочет работать, пусть едет куда угодно, но только не за счет правления! — Вся загвоздка в том, господин управляющий, что правление нарушило договор... — Старая песня! Я предпочитаю само золото, а не шлиф, в котором оно живет... — перебил его Белозеров. — Тогда вызывайте опять войска и начинайте действовать. — Архип Буланов встал. — Мы найдем иные средства. — Руки Белозерова побледнели и судорожно смяли потухшую сигару. — Вам видней. — Теперь каждый червяк будет искать гнилой корешок... Мнение... А что мне до этого общественного мнения? Оно добычу золота не увеличит! Повторяю, что разобью себе голову, а работать заставлю! — Полагаю, господин управляющий, что мне пора уходить. Вижу, что с вами договориться все равно, что на тигрице жениться! — не удержался от шутки Архип. — Как это понимать? — Страху много, а удовольствия ни на грош... — А вы наглец! — сдерживая ярость, выкрикнул Белозеров. — Вы сами напрашиваетесь на такой ответ. Счастливо оставаться, господин главный управляющий. — Погодите! — Белозеров стукнул ребром ладони по столу. Архип остановился. Повернувшись вполоборота, настороженно косился на вторую дверь, откуда ненароком могли выскочить стражники. — И что же мы решили? — насмешливо спросил Белозеров. — Как вы лично считаете? — Я лично считаю, что в солдатики вы уже достаточно наигрались! — твердо проговорил Буланов. — Ладно. Согласен, что игра в солдатики кончена. Пусть завтра рабочие приходят к моему крыльцу. Буланов молчал. — Не верите? Даю слово, что ни полиции, ни стражников не будет. Хоть вы-то мне один раз поверьте! — Попробуем. — Что полиции не будет, можете заранее убедиться... — Об этом вы не заботьтесь. Мы уже теперь ученые... До свидания. — Архип, не оглядываясь, пошел к дверям. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Прибывший на Ленские прииски генерал-губернатор Князев, которого с таким трепетом здесь ожидала администрация, начал свой объезд с Феодосиевского прииска. Некоторые рабочие думали, что приезд такого высокого начальника во все больше обострявшийся момент внесет безусловную ясность. Выразив свое сочувствие пострадавшим семьям, он тут же предложил рабочим приступить к работе. Даже у той малой части забастовщиков, которые питали надежду на что-то, иллюзии рассеялись. Феодосиевцы и андреевцы постановили к работе не приступать. Расценки по новому, предложенному администрацией договору также были отвергнуты. Вместе с приездом губернатора начал усиливаться нажим со стороны администрации и полиции. На Александровском прииске было вывешено объявление, что рабочие, отказавшиеся выходить на работу, утратили право на помещения, которые они занимают, и продовольствие по расчетным книжкам. Рабочие подали Князеву прошение и потребовали переговоров с администрацией. Губернатор пригласил к себе главного управляющего, на квартире которого, кстати сказать, он и остановился в Надеждинске. Одна из комнат, где жил генерал-губернатор, по приказу Белозерова была застлана медвежьими шкурами. После сытного сибирского обеда, мягко ступая по пушистому меху лакированными сапожками, генерал настроен был кротко и благодушно. Белозеров, смиренно опустив голову, сидел за столиком с аккуратно расставленными на доске шахматами. Губернатор любил побаловаться на досуге костяными фигурками. — Вам не надоело, Иннокентий Николаевич, плавать в этом попорченном болотце? — спросил Князев. — Ах, ваше высокопревосходительство, грехов много! — В то же время Белозеров раздумывал, как бы поделикатнее всучить генералу шахматы из слоновой кости, редкостной работы индийских мастеров, стоившие баснословно дорого. — Да, нагрешили вы здесь порядочно, — снисходительно улыбнулся губернатор. — В монастырь уйду, коли так, в скиты скроюсь... — Кое-кому все же придется замаливать грешки, но господин Белозеров, я думаю, найдет умней выход... — Какой, смею спросить? — Договоритесь с рабочими, ну а я помогу. Белозеров подобострастно согнулся вдвое и даже пытался выдавить слезу. Он терпеливо следил за каждым генеральским шагом и тут, у себя дома, и там, на приисках, где успел побывать высокий гость, стараясь угадать истинные намерения иркутского сатрапа. — Нужно кончать с этим... — Губернатор покрутил пальцем возле лысеющей головы и лениво продолжал: — Пригласите делегацию, разъясните им пункты контракта — и с богом. Ваше дело — немедленно начать работу, а остальным займется мой порученец Майш и, конечно, сенатор Манухин! Губернатор знал, что сенатор был самым подходящим для умиротворения рабочих человеком. Белозерова это окрылило. Генерал оказался в высшей степени снисходительным. Теперь главный управляющий мог действовать пожестче. Два дня спустя двадцать рабочих, согласно распоряжению Князева, пришли к квартире Белозерова. Окруженный небольшой свитой чиновников, чувствуя поддержку военного губернатора, Белозеров встретил рабочих у своего крыльца. — Вы просили, чтобы я вам пояснил кое-какие неясности по договору? — спросил он. — Был такой разговор, — ответил Быков. Он оказался в числе делегатов от Андреевского прииска. — Разговоров всяких хоть отбавляй! Так вот что. Я законов этих не знаю, — заявил Белозеров. — Позовите юристов! У вас есть свои защитники, которых вы привели. Они законники — пусть идут к моим юристам, там им все растолкуют. — Они растолкуют, что и говорить! — послышался голос Буланова. — А вообще-то, чем заниматься такой казуистикой, не лучше ли встать на работу? — неожиданно предложил Белозеров. — Там видно будет... — неопределенно ответил Быков. — А то ведь мы предъявим иски за дрова, за квартиры. — Видали, как закручивают? — раздалось из толпы. — Но ежели мы согласимся, на работу все будут приняты? — снова спросил Быков. — А разве вам не был назначен срок выхода на работу? Был. Пеняйте на себя. Кроме того, прииски Васильевский, Утесистый, а может быть, и Андреевский работать не будут. У нас еще есть новые рабочие, мы им, конечно, не откажем. — Значит, и детей и жен наших выкинете? — А куда я их дену? — Главный управляющий даже не взглянул на задавшего вопрос рабочего. — В пункте шестом нового договора сказано: администрация обязана предоставить помещение в казармах с освещением общего пользования. Как это понять? — Буланов протиснулся вперед и поставил ногу на нижнюю ступеньку крыльца. Белозеров узнал его, спросил насмешливо: — Ах это ты, ваша милость? — Не ошиблись, хозяин... Может, скажете, как светить будет ваше новое солнышко? — Одна лампочка в коридоре, другая посредине казармы, а что же еще? Каждому персональное освещение? Все почувствовали, что главный управляющий круто поворачивает руль на прежний свой курс, словно не произошло никаких потрясений, не было пролитой крови и того позора, который пал на все его управление. На вопрос, почему не внесено в договор найма о непромокаемой одежде — кожаные шаровары, шляпа и сапоги для работающих в мокрых работах, он ответил с присущим ему бесстыдством: — Для всех все равно не хватает. Но я ведь никого не принуждаю, можете не наниматься. — Сколько часов будет рабочий день по-новому? — спрашивали рабочие. — Десять часов. — А ночная смена? — Тоже десять! — Ого! — Если для кого не подходяще, опять говорю, можете не наниматься. Насильно не потянем... Посмеиваясь, Белозеров как будто снова упивался сознанием своей безграничной власти, смущая рабочих откровенным цинизмом. Кто-то из делегатов сказал, что существовать на средний заработок 1 рубль 45 копеек невозможно, ответ главного управляющего был совершенно ошеломляющим: — У меня голодного народа сколько угодно. Если кто не желает работать, не работайте. Выборные неловко умолкли. Они понимали, что, отвечая так, Белозеров решил все же дать почувствовать силу администрации, не сознавая, что эра его витимского владычества приходит к концу. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Прибытие сенатора Манухина и порученца иркутского губернатора чиновника Майша, а вместе с ними и группы петербургских юристов во главе с А. Ф. Керенским внесло в среду бастующих рабочих новое, еще более тревожное оживление... Сенатор был отменно ласков, говорил благостно, слегка в нос и сразу же стал призывать рабочих к тихому смирению. Компания юристов явилась в центральный стачечный комитет, который временно возглавлял Михаил Иванович Лебедев. Черепахин был сейчас на нелегальном положении. Узнав, что юристы должны прибыть на заседание центрального стачкома, пришел и Георгий Васильевич. — Нас интересует логика фактов. Юридическая наука всегда оперирует только фактами! — с места в карьер начал Керенский. Он обрушил на членов стачкома безудержный поток пестро расцвеченных слов, высокопарных и звонких. В голосе этого высокого, вихлястого юриста было столько непонятного ученого задора и буйной энергии, что сразу на него невозможно было рассердиться. — Самые главные факты, господин адвокат, мы снесли на кладбище, — ответил Лебедев. — На кладбище, да? — вскидывая брови, быстро спрашивал Керенский. — Да, — подтвердил Лебедев. — Мы пойдем и на кладбище, — самоуверенно заявил Керенский. — Не мало их еще и в больнице, таких фактов, — заметил Черепахин. — Непременно навестим и больницу. Разумеется, следствие учтет все факты, — обещал Керенский. — А сейчас, господа, нам нужно, чтобы рабочие снова спустились в шахты... — А это еще зачем? — настороженно спросил Лебедев. — Рабочие должны показать господину сенатору и нам, адвокатам, условия работы, — несколько смешавшись, ответил Керенский. — Вы шутите, господин Керенский? — Черепахин поверил не сразу. Это было очень странное требование. — Господа, у нас позади несколько тысяч километров, и мы совершили их вовсе не для шуток. — Керенский почувствовал себя оскорбленным. — Значит, вам не хватает достоверных фактов? — снова осведомился Георгий Васильевич. — Вот именно! Нас должен убедить сам процесс труда, — настаивал будущий премьер Временного правительства России. Предложение, которое внес сенатор Манухин через петербургских юристов, на этот раз было отвергнуто. Однако петербургская комиссия решила настоять на своем. Особенно этого хотел сенатор, а его поддерживала администрация. Тут снова активизировалась в стачкоме легальная группа меньшевиков. Полностью соглашаясь с Манухиным и юристами, они потребовали провести заседание центрального стачкома вторично, на котором Керенский, по свидетельству историков, произнес огнеподобную речь, красочно рисуя желание адвокатов посмотреть собственными глазами, как жестоко эксплуатируются рабочие, добывая этот греховный металл... А по существу, все обстояло очень просто. Администрация надеялась, что рабочие, выйдя на работу, уже не бросят ее. Чувствуя, что предложение юристов с помощью меньшевиков может пройти, Черепахин внес поправку: выйти на работу сроком на две недели, не больше. Поправка прошла. Главный управляющий, узнав об этой поправке, пришел в бешенство. О всех действиях сенатора Манухина и юридической комиссии шпики доносили Белозерову почти ежечасно. — Вы что, не можете прибрать этого Черепахина? — говорил Белозеров исправнику Галкину. — Искусно прячется, — отвечал исправник. Его агенты постоянно обнюхивали места, где мог собираться стачком. За всеми ссыльными большевиками пустили топтунов. Черепахин во избежание ареста тайно кочевал с прииска на прииск, но связи с товарищами не терял. О всех затеях петербургской комиссии он был хорошо осведомлен. За три дня до окончания установленного срока, когда рабочие должны были вновь бросить работу, Георгий Васильевич прибыл на Феодосиевский прииск, собрал старост и взял с них слово, что они уговорят рабочих выполнить постановление стачкома. В назначенный день рабочие не вышли на работу. Всюду возникали собрания и митинги. Теперь рабочие всех приисков выставляли одно категорическое требование: вывезти всех до единого с Ленских приисков. — Здесь пролита кровь наших детей, — сняв шапку, говорил Герасим Голубенков. У него было убито два сына. — Пролита кровь наших братьев, товарищей. Мы не можем оставаться на этой горькой земле, не можем! — Не можем! — гулко вторили ему тысячи голосов. Выкрики сопровождались стоном и женскими воплями: — Проклятие палачам на веки вечные! Предполагаемый отъезд как-то сразу же всколыхнул, взбудоражил многотысячную массу. Услышав о таком решении, главный управляющий Белозеров заметался, посещая поочередно то сенатора Манухина, то чиновника Майша, порученца и посредника иркутского губернатора. Не легкое это было занятие — уговаривать сразу двух высокопоставленных чиновников и молить их о помощи. Чтобы хоть чем-нибудь подкрепить остатки былого могущества витимских заправил, Манухин и Майш, по подсказке Иннокентия Белозерова, решили сыграть на самых сокровенных чувствах рабочих. Они организовали на Надеждинском прииске панихиду по убитым, верно рассчитав, что большое горе внушит суровым людям истинное благочестие и смирение... Почтить память погибших товарищей пришло огромное количество народа. Позлащенную ризу священника освещало солнце. Пахло ладаном. Печально шевелились губы, повторяя привычные слова молитв. Из широко разинутой глотки черноволосого дьякона лились те самые заупокойные слова, от которых холодела кровь, слышался протяжный вздох, снова лились слезы. Поначалу все шло, как подобает быть на всякой панихиде. Едва смолкли голоса священника и дьякона и не успел еще рассеяться в воздухе кадильный дымок, как на появившийся около аналоя стул вдруг вскочил порученец Майш и начал громко читать телеграмму, в которой излагались верноподданнические чувства Николаю Второму. Закончив чтение, Майш предложил проголосовать за послание и отправить его царю в Петербург. Выступление Майша было так неожиданно, что среди рабочих наступила гробовая, тягостная тишина. Казалось, что несколько тысяч людей перестали дышать. Среди молящихся началось замешательство. — Гляди, как чувствительно расписал, хоть самим реветь впору! — нарочито громко проговорил Буланов. — Как бы, паря, они нас не объегорили! — сказал Пастухов. — Вот то-то и оно! — подхватил Архип Гордеевич. Толкнув локтем стоявшего рядом Черепахина, добавил: — Слушай, председатель, может, какое словечко скажешь? — Тут уж не словечко, а бой надо давать, — поднимаясь на носки, решительно проговорил Георгий Васильевич. — Подняться бы куда? — добавил он и беспомощно оглянулся. Небольшая группа членов стачкома была плотно стиснута густой толпой со всех сторон, пошевелиться было трудно. — Полезай нам на плечи. — Архип быстро обнял Пастухова и подставил свое могучее плечо. Оратора мгновенно подхватили еще чьи-то сильные руки и подняли над притихшей толпой. На Черепахина уставились тысячи удивленно раскрытых глаз. Женщины и дети замерли около суровых, массивных, свежевыструганных крестов. У подножия самого большого креста, поставленного на братской могиле, лежал камень с множеством горящих на нем свеч. Ветер стих и перестал качать хилую кладбищенскую поросль. Непокрытые головы людей щедро ласкало солнце. — Прошу внимания, товарищи! — начал Черепахин, оглядывая напряженно притихшую толпу. — Мы сегодня поминаем наших братьев, которые лежат здесь, под этими большими крестами! Мы скорбим, товарищи! Где-то сбоку от оратора застонала и всхлипнула женщина: — Палачи! Как они смеют! — А вот так, товарищи! — подхватил Черепахин. — Ведь посмел же министр внутренних дел Макаров заявить в Государственной думе, что так было, так и будет! Не успела еще высохнуть рабочая кровь на Дворцовой площади, и она уже пролита здесь, на Лене. Преступление совершено царскими правителями, никакими фальшивыми словесами его не замажешь, опилками древесными не засыплешь! Эти слова, как раскаленные камни, больно ударили по незажившим ранам. Толпа возмущенно загудела, заволновалась и выступившего вслед за Черепахиным Майша почти не слушала. Губернаторский порученец потрясал бумагой и требовал именем господа бога поддержать его. — Господа! Прошу вас, господа! Проголосуем именем его!.. — вопил чиновник, но голос его тонул в тяжелом людском ропоте. Из четырех тысяч человек за посылку верноподданнической телеграммы проголосовали только семь, и то это были административные чиновники. Ни один рабочий руки не поднял. — Этому, господа, нет названия! — растерянно озираясь, простонал сенатор Манухин. — Есть название! — Черепахин снова очутился на плечах рабочих. — Это называется рабочая солидарность! Я предлагаю поднять руки, чтобы навсегда покинуть шахты Витима и Олекмы. Вечный позор палачам! Над кладбищем густо взметнулись тяжелые рабочие руки. Слышны были и проклятия, и молитвы, и радостные крики. Черепахина поглотила толпа. — Попрать священный престол, надругаться над обращением к государю! Сенатор Манухин вдруг громко зарыдал. Это было самым неожиданным зрелищем. Юристы и чиновники смущенно опустили головы. В сторонке от этой пышной свиты, изумленно косясь на рыдающего сенатора, стоял, покачиваясь на длинных ногах, Александр Федорович Керенский. Он протяжно говорил, ни к кому не обращаясь: — Невероятно! Непостижимо! Священник свертывал хрустящую ризу и гремел потухшим кадилом. Рабочие расходились. Под ногами шелестела густая свежая кладбищенская трава. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Несмотря на позорный провал с панихидой, порученец губернатора Князева чиновник Майш решил не сдаваться. Спустя три дня он сделал попытку уговорить рабочих Феодосиевского прииска, чтобы они подписали все ту же пресловутую телеграмму на имя царя. Все, что произошло во время панихиды, в более резкой форме повторилось на Феодосиевском прииске. Высказывания рабочих пугали сенатора Манухина своей откровенностью. Ему, опытному государственному чиновнику, нетрудно было понять, что с этим страшным преступлением, которое произошло здесь, на Лене, рабочие прямо связывают не только имена Теппана, Трещенкова, Санжаренко, но и самого царя. Напуганный рабочей солидарностью, Манухин послал в высшие петербургские круги тревожную телеграмму, явно давая понять, что старые руководители Ленских приисков изжили себя и держать в повиновении рабочие массы дальше не смогут. Вскоре иркутский губернатор Бантыш получил шифровку, в которой ему предлагалось расчету рабочих не препятствовать, всемерно содействовать их выезду в Центральную Россию. Выполняя волю высших правительственных кругов, 3 июля 1912 г. Бантыш отправил министру внутренних дел Макарову следующую телеграмму: Сегодня отправляю из Бодайбо в Иркутск первый эшелон бывших рабочих Лензолото, уезжающих, ибо, по их словам, душа не позволяет помириться с лещами после всех перенесенных обид. Многие служили десятки и более лет. Должен констатировать действительно отвратительное отношение промыслового управления к насущнейшим нуждам рабочих: 1) семейные наняты как холостые; несмотря на принудительность женского труда, паек выдается на одного; 2) возврат удержанных за провиант с 21 марта по 4 апреля денег производится на чрезвычайно невыгодных для рабочих условиях; 3) кожаная одежда, инструмент, лично принадлежавший рабочим, принимается не по таксе, и то с громадными придирками; 4) женам раненых прекратили выдачу провианта; 5) выборным отказывают в провианте, несмотря на личное обещание Гинцбурга сенатору Манухину, Белозерова — мне; 6) больничных дней не засчитывают; 7) обсчитывают рабочих — преднамеренно или нет — на каждом шагу; 8) добиться исправления якобы ошибок почти невозможно, и так дальше, без конца. После неимоверно длительной борьбы, бесконечных препирательств, упорных с моей стороны настояний, включительно до угроз принятия исключительных мер, удалось, наконец, добиться сносных условий расчета. С большими усилиями преодолев эти затруднения, приходится наблюдать теперь со стороны промыслового управления и его служащих полное игнорирование прав рабочих, совершенно бессердечное к ним отношение, бесчисленные мелочные придирки, крайне плохо организованный, совершенно беспорядочный расчет вообще. Характер действий Лензолото, видимо, сводится к желанию во что бы то ни стало сорвать мирную эвакуацию рабочих. Постоянными личными объездами мне до сих пор удавалось при неимоверном напряжении сил поддерживать порядок, прекращать вспышки естественного неудовольствия, поддерживать мирное течение жизни на приисках. Тем не менее непримиримая политика Лензолото может вызвать волнения, за последствия которых я не отвечаю. Исчерпав личными переговорами возможность улажения конфликта с Гинцбургом, прошу ваше высокопревосходительство по сношении с министром торговли и промышленности рекомендовать Эльзолото более уступчивое и благожелательное отношение к своим рабочим; в противном случае я вынужден буду обратить свои распоряжения по вопросу об эвакуации рабочих Лензолото к исполнению в порядке принудительном, ответственность за что падает всецело на здешних заправил дела — Белозерова и Гинцбурга. Жду указаний. Губернатор Бантыш. Как ни велико было могущество ленских золотопромышленников, сломить волю рабочих им не удалось. Хозяева Лензолота и знали и чувствовали, что на всех приисках проклинали их имена, и тем не менее, как видно из послания губернатора Бантыша, все еще продолжали издеваться и ущемлять рабочих до последних дней. Одним из самых бесстыдных дел, затеянных витимскими узурпаторами при отъезде рабочих, была попытка отнять у них принадлежащий им инструмент. Предстоял далекий и трудный путь. От приисков до Бодайбо нужно было ехать частью на лошадях, частью по узкоколейной железной дороге; с Бодайбо до Витима плыть на пароходах и крупных барках; с Киренска до Усть-Кута спускаться по реке Лене на мелко сидящих пароходиках, а с Усть-Кута женщин и детей переправлять на лодках, мужчинам же следовать пешком триста восемьдесят верст до пристани Жигалово, а дальше по труднейшей дороге на лошадях ехать пятьсот верст до Иркутска. Ни о каком лишнем грузе не могло быть и речи. Перед рабочими стал вопрос — начать переговоры с администрацией о продаже имущества. Разговор предстоял не из легких. Иннокентий Белозеров в ожидании решения своей участи закрылся у себя в доме и никого не принимал. Не показывался на глаза рабочим и главный инженер Теппан. Среди служащих шел разговор, что все прежнее начальство будет уволено. Для этой якобы цели сюда недавно прибыл один из главных акционеров — Альфред Гинцбург. К нему-то и пришли делегаты от Феодосиевского и других приисков, в числе которых были Александр Пастухов, Герасим Голубенков и Архип Буланов. Гинцбург принял делегацию в кабинете, где на всех окнах была натянута противокомарная сетка. Сам банкир, с рыжими нахохленными бакенбардами, был уже изрядно искусан. Поглядывая на рабочих заплывшими глазами, все время смачивал какой-то жидкостью вздувшиеся на лбу шишки. — Значит, вы желаете, чтобы правление купило ваши инструменты? — спросил он. — Потому и пришли! — с достоинством ответил Герасим. — Ага! Потому и пришли... А зачем нам эта старая рухлядь? — спросил хозяин. — Инструменты почти новые, — возразил Пастухов. — Мы согласны сделать уценку. — По дешевке возьмете, — заметил Буланов, чувствуя, что этот рыжий мешок с золотом ни на какие уступки рабочим не пойдет. — И даром не нужно! — отрезал Гинцбург. — А разве мы все это у вас даром купили? — тихо спросил Герасим. Он проработал на Гинцбургов свыше десяти лет. Потерял двух сыновей. Он пришел для того, чтобы еще раз посмотреть, кому он принес такую жертву. — У вас же куплено, вам же и понадобится, — вставил Пастухов. — Все, что нам понадобится, будет нам принадлежать целиком. — Альфред Гинцбург даже не пытался скрывать своих мыслей. Он хорошо знал, что с инструментом рабочим деваться некуда. Потирая укушенные места, он оглядывал помрачневших делегатов, откровенно наслаждаясь произведенным эффектом. — А вы уверены, что все будет вашим? — спросил Пастухов. — О-о! Не сомневаюсь! Впрочем... Впрочем, я не знаю, как на это посмотрит Иннокентий Николаевич. Я могу переговорить с ним и устроить протекцию... При упоминании имени Белозерова Архип Гордеевич поморщился. — Баста! Поставим точку! — Буланов решительно стиснул в руках потрепанную за зиму папаху. — Если вы желаете иметь беседу с господином Белозеровым, я могу позвонить. — Нет, не желаем, — твердо ответил Пастухов. Хорошо понимая замысел хозяина, делегаты переглянулись между собой. — А он уж наверняка захочет получить наше добро даром, — заметил Герасим и, усмехнувшись, добавил: — Однако он не получит ни топора, ни даже топорища... Выборные удалились. В затянутые сеткой окна кабинета сумрачно заглядывал вечер. Вспухшие щеки зудели. Он так и не понял, что задумали рабочие. Ленское золото хотя и тускло, но все еще слепило банкиру глаза. Иннокентий Белозеров еще вчера сказал ему, что они получат инструмент бесплатно. Забастовщики могут увезти толькое самое необходимое. Так думали Альфред Гинцбург и Белозеров, но совсем иначе предполагали поступить с бурами и молотами сами рабочие. В боковую дверь кабинета неожиданно вошел Белозеров. Обширный кабинет главного управляющего сообщался с не менее обширной комнатой, где стояла кровать с высокими подушками и массивный сейф. — Ушли, шабашники, — сказал Белозеров. Серый сумрак кабинета давил его. Он щелкнул выключателем, но лампочка не загорелась. Электростанция не работала, и пока пустить ее было некому. — Ну-с, ваше сиятельство, на чем же порешили? — остановившись против барона, спросил Белозеров. Гинцбург рассказал суть переговоров. — Пускай убираются, да поскорее, а лишние сто тысяч рублей нам пригодятся заткнуть какую-нибудь прореху, — широко вышагивая по кабинету, проговорил Белозеров. — Теперь, Иннокентий Николаевич, у нас ах как много прорех! — сказал Гинцбург. Ему предстоял весьма неприятный разговор с главным управляющим, и он еще не знал, как начнет его. — Будем экономить. Гинцбурга покоробило. Сейчас эта фраза в устах Белозерова была не только неуместна, по и смешна, потому что счет убытков шел не на тысячи, а на миллионы. — Рубли складываются из копеечек, как золото из песчинок, — словно спохватившись, продолжал Белозеров. — Эти шабашники потребовали у меня денег на дорогу для семей... — Главный управляющий имел в виду семьи погибших рабочих, но сказать об этом прямо не мог. — Ну и как же вы распорядились? — спросил Гинцбург. — Распорядился не давать ни гроша! Белозеров продолжал тихо шагать от окна к двери и обратно. Под толстым ковром чуть слышно поскрипывали половицы. В кабинете становилось все темней, а лампы почему-то не принесли. Даже молчание в этой сибирской сумеречной тишине становилось каким-то тягостным. — А знаете, Иннокентий Николаевич, — будто издалека раздался в темноте голос Альфреда Гинцбурга, — рабочие Феодосиевского прииска собрали по добровольной подписке пятнадцать тысяч рублей. — Что такое! — Растерянный и сбитый с толку Белозеров остановился посреди кабинета. — Как так собрали? — А всего, говорят, собрано свыше сорока тысяч, — словно не слыша его нелепого выкрика, продолжал Гинцбург. Из донесения агентов ему было известно, что рабочие теперь живут одной крепко спаянной семьей, полные доверия и дружбы. Вся сумма до единой копейки была распределена среди семей погибших. Вдова получала по сто рублей на себя и столько же на каждого ребенка. По решению стачкома дети погибших и вдовы отправлялись в первую очередь. Обо всем этом сейчас рассказал Белозерову Гинцбург. Среди служащих шел слушок, что главный управляющий начал сильно пить и уже делами почти не занимался. В наступавшей темноте монотонно стучали стенные часы, беспощадно отсчитывая время. Сквозь гнусавый комариный вой Белозерову сейчас чудился отдаленный, многоголосый гул толпы. Вдруг широкое итальянское окно кабинета осветилось ярким заревом, и комната начала наполняться кровавым светом. У ближних бараков один за другим взвивались столбы огня, крыши и стены засыпались высоко летящими искрами. В хаосе этого бурлящего пламени мельтешил народ. — Пожар! — крикнул Белозеров и попятился от окна. — Казармы горят! — проговорил выскочивший из-за стола Гинцбург. — Феоктистов! Горелов! — орал перепуганный Белозеров. — Где вы, разбойники? — Да тут я, Иннокентий Николаевич! — отозвался вбежавший чиновник Горелов, одно из самых близких и доверенных лиц главного управляющего. — Где пожар, что горит? — У Белозерова дрожали скулы. В кабинете стало совсем светло. — Да нет, Иннокентий Николаевич, никакого пожара, — торопливо ответил Горелов. — Как нет? А это что? Ослеп! — Белозеров взмахнул руками. Огненное зарево полыхало теперь уже над всем прииском, ослепительно сверкая на стеклах приземистых казарм и домишек. Пламя поднималось на уровне крыш. — Это не пожар! Это рабочие свое барахлишко жгут, — презрительно ответил Горелов. — Баррахлишко?! — с грозной исступленностью крикнул Белозеров. — Так точно, Иннокентий Николаич, все предают огню. Все, до единой табуреточки. — Да как они смеют! — закричал Белозеров. — Недаром говорят, — вмешался Гинцбург, — что мы живем в варварской стране, среди необузданных дикарей. — Полегче, господин барон, — бросил Белозеров, не догадываясь, что этой фразой он облегчает начало неприятного разговора. — Да, да! Дикарская страна, и вы такой же дикарь, как и ваши русские соплеменники! — Вот как! — Белозеров исподлобья посмотрел на главного акционера и с расслабленной грузностью присел на стул. Оба замолчали, глуша в себе одолевавшую их ярость, далекие от мысли, что они почти ничем не отличаются друг от друга. Оба прожили беспокойную, недобрую жизнь, с единственным стремлением нажить больше денег. — Значит, я дикарь-с? — Белозеров с присвистом вздохнул. Гинцбург, не отвечая, по-хозяйски присел в кресло и склонился над бумагами, попыхивая длинной гаванской сигарой. Выжидал. — Выходит, я уже никто? Иннокентий Белозеров отдан на заклание, так я понимаю, ваше сиятельство? — Ну, если хотите, речь идет о вашей отставке, — несколько смягчившись, ответил Гинцбург. — Какой же, ваше сиятельство, будет отставка — с позором или с бубенчиками? — Белозеров прервал свою речь, чтобы перевести дыхание. — Не ломайте, господин Белозеров, комедии. — Но я же дикарь! — Да, нам весьма дорого стоит ваше дикарство. Еще не подсчитано, во что обойдется вся эта история! — Те-е-э-экс! Может быть, мне выколют глаза за то, что я мало для вас награбил? Гинцбург молчал. Он ожидал, что вспышка гнева будет более бурной, потому старался не дразнить Белозерова. — Кешка Белозеров, валяй на покой... Вот до чего ты дослужился! Неужели у вас для меня нет даже доброго слова? — Рот бывшего управляющего перекосился. — А вы ведь, господин банкир, истинный живоглот! Ей-ей! Гинцбург сухо рассмеялся. — А вы что же, воображали, что я тот самый банкир, который бегает по театральным подмосткам с полным мешком золота и раздает его пустоголовым зевакам направо и налево? — Да, да, мне казалось — только один я без предрассудков... Так мне и надо! Белозеров всхлипнул и быстро вышел в боковую дверь. Его царству на Витиме пришел конец. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ Рождался новый день. Солнце всплывало из-за синей тайги. Кровавая дымка утренней зари волшебно таяла в первых лучах солнца, зажигая своим светом высокие на взгорье кресты и могилы, уже успевшие зарасти молоденькой травкой. Архип и Маринка возвращались с кладбища. Сегодня предстоял отъезд. Они медленно спускались с кладбищенского пригорка, заваленного громоздкими серыми камнями. Маринка выбрала камень, который поглаже, смахивая пыль, проговорила: — Посидим, дядя Архип, маленько. — Кутая подбородок в теплый пуховый платок, она устало присела. Он молча кивнул и тоже опустился неподалеку на угловатую глыбу, неторопливо раскручивал завязку кисета, похожего по цвету на лиловый подснежник. Маринка поеживается, ей особенно зябко в это последнее утро. Может, оттого, что прохладно, а может, потому, что здесь, на Витиме, рано чувствуется звонкая хмарь уходящего лета. Воздух, прозрачный и чистый, густо наполняется ранними звуками. Громыхая на стрелках, неутомимо пыхтит паровоз, жарко дымя горбатой спиной, а за ним масленно скользят рельсы, отсвечивая слепяще укатанной сталью. Марине навсегда запомнятся великаны кресты, а под ними постоянно горящие свечи. Пламя колеблется. Тишина. Даже цветок не шелохнет пожухлым лепестком. Люди идут на могилы и приносят свечи, аккуратно обвитые золочеными тесемочками. Архип Гордеевич без слов понимает, какие мысли одолевают его спутницу. У него же свои печали и раздумки. В сутолоке власти о нем вроде пока забыли... Он решил затеряться и сплыть вместе с другими. Правда, на Шихан ему нельзя. Авдей с Ветошкиным снова куда-нибудь закатают. Проводит Маринку и махнет на Миасс или на Благодатную. О здешних-то делах сполох надо бить в живой колокол! Теперь у Архипа везде друзья. Помогут Лукерью с детишками туда перетащить. На пригорок поднимаются все новые и новые люди. Идут за тем же, что и все, — попрощаться. — Так, Архип Гордеевич, значит, сегодня уезжаем? — Маринка вздохнула. Крупная тень ее в оренбургском платке почти дотянулась до ног Архипа. — Уезжаем, Маринушка, вроде как! — Он тоже едва сдерживает судорожный вздох. Даже глаза сладко зажмурил. Чудятся ему островерхие курганы, дрожащие в ковыле, за ними степь с бахчами, речка Суюндук на Синем Шихане и Ванька с Федькой ныряют в камыши за утятами... — Слыхала я, дядя Архип, что про нас везде в газетах пишут. Правда это? — спрашивает Марина. Про нас! Мысль Архипа выхватывает это единственное слово — про нас. Теперь уже сама судьба приобщила молодую казачку к многотысячной массе рабочих. — Пишут, Марина Петровна! — быстро ответил Архип. — За нас петербуржцы вступились; сто тысяч человек подали свой голос на всю Россию. — Сто тысяч! — повторяет Марина, не зная толком, мало это или много. — Нас, конечно, жалеют... — Она снова вздыхает и низко-низко опускает голову. — Нами гордятся, Мариша! А писать будут долго-долго, — задумчиво продолжает Архип Гордеевич. Архип дрожащей рукой опять тянет из кармана подснежниковый кисет — Лукерьин подарок — и пробует на горсть остаток махорки. Есть еще табачок на дорожку. Утро на подъеме. Каменные кругляши, что помельче, дождями вымытые, ветром обдутые, блестят вокруг, словно черепа лысые. Меж ними тропка вьется. Она жестко утоптана. По ней спускается женщина в черной шали. Рядом два парнишки. Маленький, годов двух-трех, за руку держится, другой, лет шести, самостоятельно прыгает с камня на камень. Скакнет разок, другой и на деда Герасима оглянется. Герасим Голубенков и женщина, ответив на поклон Марины и Архипа, молча садятся поблизости. Посидели немножко, а потом уже повели разговор негромко. Говорила женщина. Она молода, но черное лицо ее вспахано глубокими морщинами. — Ходил просить насчет провизии. — Голос ее сухой, надорванный. — Мы сами мужьям говорили, что нельзя же голодом сидеть. Четвертого апреля он ушел со всеми, и ничего я не думала. — Кто же мог думать? — вставляет Герасим. Он глядит себе под ноги. В сторонке ребятишки присели на корточки — камешки рассматривают. — Когда услышали мы в казармах, что случилось, все заревели на стану, от старого до малого, — продолжает женщина. Маринка осторожно поднимает голову. Прислушивается. — Побежала я по дороге навстречу, кто-то мне говорит из нашей казармы: Твой муж ранен. — От слез голос женщины становится внятней и тише. — Побежала я на Надеждинский, подбегаю к мосту, а ротмистр мне машет шашкой, кричит: Не ходи — застрелю! Вижу, солдаты поднимают раненых и убитых, а нам нельзя подойти... Побежала я оттуда в больницу — нет его, тогда на феодосиевскую — насилу пропустили. Нашла. Лежит... Пошел — нарядился как в церковь, жилетку надел... Прогромыхавший поблизости паровоз заглушает ее голос. Маринка затыкает себе рот концом смятого платка. Архип гулко откашливается. Только Герасим сидит недвижимо, опустив глаза в землю. — Он уже был в очень плохом состоянии, очень мучился... — Рассказ женщины то глухой, сдавленный, то звонкий, на высокой, чуть хриповатой ноте. — Я сама обмыла его. Было у него восемь ран, одна пробила пиджак слева под грудью, другая с правого бока вышла в спину, третья ударила в пах, потом еще в руке, повыше кисти, насквозь. Женщине трудно говорить, да и звуки, из которых складывается начинающийся день, мешают. До слуха Маринки долетают обрывки фраз. Они беспощадно подробны, от них еще более зябко... — По дороге валялись галоши, шапки... Стражники засыпали кровь углем и опилками. Ротмистр сам приезжал к руднику и объявил — на похороны по пяти рублей. Просили карточки снять, для детей, — запретили. Женщина умолкает. Она выговорилась. Мальчишки подошли поближе и тоже притихли. Маленький, в короткой вельветовой курточке, потянул мать за юбку. — Мама, домой пойдем, мы исть хотим! — И то пора, — согласился Герасим и поднялся, крепко упираясь большой рукой о высокий камень. — Уж скоро по вагонам, — добавил он и пошел вперед. Встала и женщина, оправляя траурную шаль, а вскоре пошли вслед за ними и Маринка с Архипом. Женщина ступает тихо. Впереди скачут звонкоголосые мальчики. Они скоро уедут с матерью и дедом Герасимом. Маринка тоже уедет со своим пятимесячным сыном. Маленький паровоз призывно гудит, гулко лязгают буфера вагонов, в которых сегодня уезжает последняя партия. В течение двух месяцев было отправлено двенадцать партий, по тысяче пятьсот человек каждая, а всего с Ленских приисков в знак протеста уехало около двадцати тысяч человек. Для их перевозки правительство вынуждено было предоставить тридцать шесть пароходов и семьдесят две баржи. Рабочие ехали в Черемховский угольный бассейн, на шахты Кузнецка, на заводы и золотые прииски Урала. По всем уголкам необъятной России развозили они проклятие и ненависть к царскому строю. До Бодайбо по узкоколейке ехали не шибко. Медленно, словно нехотя, уплывала назад суровая витимская земля, слезами и кровью политая, костями усеянная. За окном вагона то зелено мелькала тайга, то черные домишки приисковых поселков. Народ в поселках словно вымер. Только изредка якуты в расцвеченных душегрейках стояли на переездах со стайками оленей, собак и долго махали вслед то высокими шестами, то ружьями. ...А вот уже и позади вагонная духота, сдобренная табачным дымом, плачем детишек, угнетающим стуком колес. Вот и последние, прощальные гудки парохода. Приземистые домишки Бодайбо — этого сибирского Клондайка — торопливо бегут за кормой и, отдаляясь, меркнут в лиловой осенней мари. Бурый Витим уже стремительно тащит разбухшие листья — предвестники осени. По гребешкам набегающих волн судорожно хлещут колеса старого парохода, скрипуче вздрагивает рассохшаяся палуба, беспорядочно заваленная разной кладью. У всех бортов покачиваются головы с взлохмаченными на ветру волосами. Протяжный гудок, вторя многоголосому хору, врывается в тревожные слова песни: Вы жертвою пади в борьбе роковой, В любви беззаветной к народу. А мимо бортов угрюмо плывут витимские береговые утесы-великаны, словно прощаясь с песней, вздымают кверху свои могучие каменные руки. Эту печальную и грозную песню поют все. Не скрывая слез, поет старик Герасим Голубенков, поет бывший казарменный староста Александр Пастухов. Поют все. Пароход, хлопая колесами, плывет вперед. Последний раз скользят за бортом скалистые берега сурового Бесыряка, уже далеко остался позади Долгадын. На всю жизнь останутся в памяти Марины красивые и звучные названия сибирских рек и притоков, таких, как сам Витим, как Томарак, Олер, Бюрюкан, Илигирь, Конатырь. Запомнит она широченный, каменистый и злой Иртыш, а особенно ляжет на душу синеокая Ангара, а на берегу такой красы реки, под цвет ее воды, мундиры жандармов с медными, ярко начищенными кокардами на фуражках. Сотни таких же казаков на косматых низкорослых лошадках встречали переселенцев и в Усть-Куте и в Жигалове. Спокойно и гордо пронесет Маринка своего сына мимо злых взглядов казаков, которые не хотели и не желали простить ей сословной измены. ...На переправе у потухающего костра, возле большой кучи черно-пестрых арбузов, сидел старик в широкой стеганой купе и ел дыню. Лошадь, запряженная в телегу, хрупко жевала сено. Паромщик, причаливая, скрипел тяжелым большим веслом. С котомкой за плечами и с ребенком на руках подошла Маринка. Тихие всплески воды играли прибрежной галькой. Родной Урал беспрерывно, без устали трудился. Пока телегу закатывали на дощатый настил, Маринка заплатила паромщику за перевоз, умыла у бережка ребенка и вошла на паром. Намокшие за лето колоды плыли лениво. Паромщик в больших кожаных рукавицах тянул высветленную проволоку. Ему помогал старый киргиз, напевая свою бесконечную песню. На берегу густо сверкал рубиновыми листьями молодой краснотал. Переехав Урал, Маринка попросила старого киргиза довезти ее до Турумского аула. — Зачем тебе нужно в этот аул? — спросил киргиз. — Там у меня знакомые есть, — ответила Маринка. — Кто твой знакомый? — Тулеген-бабай... — Знаем такого, живет, хоть и старый, еще сто лет будет жить и песни петь, хорошие люди всегда долго живут... — Нет, не всегда, — возразила Марина. — Может быть, — согласился старик и тут же добавил: — Это уж как бог скажет... Маринка промолчала. В аул приехали под вечер. На пожелтевшем лугу около лимана, как и два года назад, раскинулись юрты. В стороне паслись коровы и овцы. То тут, то там дымили костры. — Вон и юрта твоего знакомого, а рядом с ним его друга Куленшака, а та белая, с другой стороны... — Старик закашлялся и остановил лошадь, чтобы высадить женщину. Прикручивая к наклеске вожжи, добавил: — Белая юрта хозяина ждет. Опустив голову, Маринка стала торопливо развязывать на платке узелок. Сунув палец в рот, Василек вертел головой по сторонам. — Не надо денег... — сказал старик и тронул лошадь. Арба заскрипела и покатила дальше. Пересадив ребенка на другую руку, Маринка огляделась. Прижимаясь к малышу мокрой щекой, тихо сказала: — Вот мы и приехали, Василечек мой... Там, поодаль, к костру склонились две женщины. Запахло вечерним варевом. В степи ужин всегда вкусно пахнет. Медленными, усталыми шагами Маринка направилась к ним. В это время дверь ближней юрты открылась, показался Тулеген-бабай в лисьем малахае. Он посмотрел на Маринку и подался вперед. — Ый, бай! — Руки старика безвольно повисли вдоль тела. — Камшат! — вдруг закричал он. — Камшат! Согнувшиеся у дымящихся котлов женщины подняли головы. — Ну что ты так кричишь, старый? — Камшат приложила ладонь к глазам и увидела, как Тулеген-бабай стащил с головы свой малахай и что-то бормочет по-русски. Перед ним стояла женщина с ребенком на руках. Темное, худое лицо ее освещало вечернее солнце. — Это он, да? — тыча в направлении мальчика длинным пальцем, спрашивал Тулеген. Голос у старика был напряженно-тихий. Мальчик вдруг цепко ухватился за протянутый палец. — У-у! Его сын, Кодара! — Тулеген размашисто качал обнаженной головой и, не стирая слез с морщинистых щек, взял малыша на руки. — Охо-хо! — Камшат бросила засаленный половник в большую деревянную чашку и пошла к кинувшейся ей навстречу Маринке. — Пусть сам бог увидит, я все свои седины отдаю за этот миг. Здравствуй, Маринка, здравствуй, сноха родная! — Тетка Камшат! — едва выговорила Маринка и повисла у нее на плече. Тонкий выкрик резанул по сердцу щемящей тоской. Со всех концов кочевья к белой юрте стекались люди. Среди них шел овдовевший Микешка. Бережно прижимая малыша к груди, Тулеген-бабай вошел в юрту. Сверху, в открытую полость, заглядывал кусок чистого неба. В углу на кошмовой подстилке сидел молодой горбоносый беркут с кожаными на глазах колпачками. — Вот ты и дома, — сажая мальчика на кошму, проговорил Тулеген. На застывший очаг падала яркая полоса света. По стенам свисали тяжелые ковры, когда-то сработанные рукою Кодара. Вдруг в открытую дверь камнем влетел воробей, а за ним бойко и шустро вкатился пестрый комочек. Взъерошенный, испуганный воробьишка, взмахнув слегка поврежденным крылом, стрельнул в открытую полость и словно врезался в клочок синего неба. Одураченный щенок, пронзительно гавкнув, высоко подпрыгнул, шлепнулся на кошму и в ужасе замер перед крючконосым степным царем. Василек засмеялся, и белая юрта снова обрела жизнь. Москва — Малеевка 1955 — 1965 ================================================================ Федоров П. И. ФЗЗ. Собрание сочинений. В 4-х т. Т. 4. Витим Золотой: Дилогия: Роман 2; Агафон с Большой Волги: Роман. — М.: Худож. лит., 1987. — 591 с. Тираж 100 000 экз. Цена 2р. 50 к. ИБ № 4209 Редактор Т. Шеханова. Художественный редактор Т. Самигулин. Технический редактор Л. Витушкина. Корректоры Л. Лобанова, И. Макаревич. ================================================================ URL: https://lib.co.ua/drama/fedorovpavel/dilogijasiniyshihanvitim.jsp